Хотя Жиляков и Ландсберг попали на судно в предпоследний день загрузки, свободных мест на трюмных шконках было еще предостаточно. Да и старый знакомец Ландсберга, матрос Терещенко, успел вовремя шепнуть, какие места в трюме предпочтительны для долгого плавания. Именно поэтому друзья выбрали себе местечки подальше от решетки, отделяющий отсек от караульного коридора, и поближе к жерлам парусиновых вентиляционных рукавов. Единственное, с чем не согласился старик – это забираться на второй ярус нар, где, как уверял Терещенко, воздух почище.
Жизнь на плавучей тюрьме не слишком отличалась от обычного камерного бытия. Арестанты расселялись по отсеку сообразно своим симпатиям, наклонностям и тюремной иерархии. Кое-где шконки уже были завешаны тряпьем, и оттуда уже доносились шлепки карт по доскам и азартные выкрики игроков. Каторжные из крестьян сидели тесными кучками, опасливо поглядывая на снующих по отсеку глотов: те уже начали традиционную охоту на последние медяки мужиков «от сохи».
К вечеру об отходе судна еще ничего не было известно. Не внес ясности в этот вопрос и некий чин из Одесской тюремной администрации, спустившийся в трюм с толстой пачкой бумаги и несколькими бутылками чернил. От бумаги не отказывался никто – даже неграмотные и те, кому писать было некому. Первые, по тюремному обыкновению, рассчитывали продать бумагу нуждающимся, либо выменять ее на что-нибудь. Особое оживление появление бумаги и предстоящее писание писем и заказов на продукты вызвало у глотов.
Обед поразил: арестантам подали не обычное жидкое тюремное варево, а настоящий флотский борщ – густой, обильно заправленный капустой, свеклой и прочими овощами. В тому же в каждую миску матрос-раздатчик шлепнул изрядный кус вареной говядины. На завтрак была обещана гречневая каша с настоящим коровьим маслом.
– Этак-то и жить можно! – судачили арестанты-новички.
Опытные каторжане, которым довелось побывать на самой дальней российской каторге, подняли оптимистов на смех:
– На Сакалине этом, дядя, ты гнилому куску рыбы в баланде рад будешь! Мяско – на острове тока солонина – тоже с душком, порядочные люди и есть такую не станут…
На следующий день невольные пассажиры, поднявшиеся на борт последними, принесли в трюм весть о том, что вместе с ними на корабле поплывет судовой священник – разумеется, православный. Перед отправкой будет отслужен молебен – однако наверх арестантов навряд ли выпустят.
Новый день тоже обещал быть длинным и скучным, однако ближе к полудню неожиданно общее внимание привлекли крики наверху. Матросы, взобравшись на снасти, вразнобой кричали «Ура!» Арестанты кинулись к иллюминаторам, и только тут поняли, что пароход как-то незаметно отошел от причала, серая замшелая его стенка отодвинулась.
– Буксир нас от причала оттаскивает, – пояснил караульный. – Сей момент и машину запускать будут на полные обороты.
Словно в ответ на его слова, еле слышный доселе гул машины под палубой резко усилился. Железный настил под ногами арестантов мелко завибрировало – словно что-то живое и большое внизу проснулось и начало тяжело ворочаться.
– Все, братцы, поплыли! Прощай, Расеюшка! – закричал кто-то.
Кто-то из арестантов заплакал в голос, в другом углу дрожащими голосами затянули старую каторжанскую песню, православные невольники усердно молились, мусульмане тоже творили свою заунывную молитву.
– Все, поплыли! – нарочито бодрым голосом окликнул старого своего товарища Ландсберг. – Теперь до самой Турции, полагаю, ничего интересного не будет. Одни только волны… Извольте отдыхать, господин полковник!
Жиляков послушно улегся на доски, сложил руки на груди и прикрыл набрякшие веки. Ландсберг поправил котомку под головой старика, поджал губы и вздохнул: полковник, настояв на своей отправке на Сахалин, явно переоценил свои силы. Карл живо припомнил первое появление старика в камере, его уверенные движения, покачал головой: небо и земля!
Ландсберг отошел к иллюминатору и бездумно загляделся на мелкие серые волны, шуршащие по борту корабля. Его мысли невольно вернулись в Псковскую пересыльную тюрьму, где он провел последние несколько месяцев.
Жизнь в тюремной камере подобна капризной и непостоянной морской стихии. Серый мертвый штиль – повседневная скучная обыденность с практически круглосуточной карточной игрой. За игрой и в коротких перерывах обсуждались последние «громкие» события в камере. При отсутствии оных арестанты без устали «травили» старые каторжные байки, напропалую врали друг другу. Во все времена тюрьма более всего ценила рассказчиков, «баюнов» – тех, кто мог своим бойким подвешенным языком хоть как-то развлечь, оторвать от мрачной обыденности, сиюминутной горечи карточных проигрышей и мрачных перспектив. О своей реальной прошлой жизни в камерах говорят неохотно: для одних это было чем-то святым, для других очень личным, для третьих – недостойным признаком проявления слабости.
Не обходится в тюремных камерах и без жестоких штормов – когда кипят страсти, томит неизвестность. Случается, и кровь льется…
Обычным развлечением в тюремной камере становились вспыхивающие то и дело стычки и драки, жестокий розыгрыш новичков и вечных, «записных» простофиль. В этих играх участвовала порой практически вся камера – жертва, активные участники розыгрышей и довольные развлечением зрители.
Тюремный штиль обычно взрывался штормом внезапно. Как правило, у истоков «непогоды» всегда стояли иваны. И вот нынче в тюремной камере номер четыре царила предгрозовая тишина.
Лежа в своем «алькове» с затрепанной книжкой старого журнала в руках, Карл Ландсберг физически ощущал нарастающее вокруг него напряжение. Всему виной было его недавнее вмешательство в действо, которое начало было разворачиваться в камере вокруг новичка – отставного армейского полковника, переведенного в нумер четвертый из камеры для политических.
Как ни старался Ландсберг, он не мог забыть обидной реакции полковника на его заступничество, его явное нежелание подать руку своему спасителю. Старый офицер просто не знал, что его ждало – не вмешайся в это дело он, Ландсберг, – рассуждал Карл. Не знал – и только поэтому позволил себе проявить совершенно лишний в его положении гонор.
Обычное начало обработки новичков в камере Ландсбергу было хорошо знакомо. Новичка втягивали в карточную игру, а при его отказе играть в долг или на вещи – загоняли под нары, в грязные зловонные ниши, где человек терял и остатки здоровья, и уважение к себе. «Поднарный» становился вечным «золотарем» камеры – вынос «параши» становился его постоянной обязанностью. Всяк мог оскорбить, обругать забитого «поднарного», в любую минуту загнать несчастного в его берлогу, вполне резонно мотивируя это смрадом, неминуемо исходящим от постоянного пребывания человека на мокром и грязном полу.
Из общего котла такому несчастному доставались совсем крохи – считалось удачей, если ему дозволялось вытереть коркой хлеба опустевшую после раздачи посудину. Изгой слабел, его рассудок мутился от постоянного чувства голода и издевательств. Ради пайки хлеба или миски малосъедобной баланды несчастный был порой готов на любое унижение. «Поднарников» заставляли бегать на четвереньках, кричать петухом, мяукать, лаять. Молоденьких и смазливых арестантов, случалось, делали «бабами» – едва ли не самое ужасное в тюрьме. Это превращало некогда человеческое существо в тупое, грязное и всеми презираемое животное.
Часто новички легкомысленно соглашались на карточную игру – в расчете на свой «фарт», умение играть. Но игра была лишь временной отсрочкой от изгнания под нары. Против новичка играла вся камера: в его карты заглядывали, передавая сопернику-«мастаку» информацию условными знаками. Подсовывали партнеру, часто не таясь, требуемые карты из другой колоды.
Для начала, конечно, новичку давали выиграть. Тогда глоты звали майданщика, чтобы он по камерной традиции поднес «счастливчику» чашечку дрянной водки, кружок колбасы, кусочек вареного мяса. Денег за угощение майданщик брать нарочно не спешил, и всячески подыгрывал «мастакам» в этом фарсе.
Ну а финал игры был общеизвестен. Новичок, разгоряченный «фартом» и водкой, вскоре проигрывал решительно все, включая казенную одежду. И тут же попадал в лапы майданщика, требующего немедленного возврата долга. В счет долга несчастный, как правило, должен был отдавать наперед и всю свою хлебную пайку. И – под нары…
Бездумно глядя уже с десяток минут на одну и ту же страницу, Ландсберг грустно размышлял о том, что глупцов на свете было бы гораздо меньше – если бы у людей была чудесная возможность хоть на мгновение заглядывать в свое будущее. Соразмерять, таким образом, верность того или иного своего слова, решения или поступка с его последствиями.
Полковник был излишне строптивым и не по тюремному чину гордым. За три дня, что он оставался без баланды, он уже изрядно оголодал и вполне созрел для какого-нибудь безумства. Всякий раз, как в камеру приносили завтрак или обед, Жиляков со своей миской пытался добраться до котла – и всякий раз безрезультатно. Арестанты, руководствуясь законом стаи, бесцеремонно отпихивали старика, и к тому моменту, когда тот оказывался возле котла, тот бывал уже до блеска вычищен.
От голода полковника пока спасала хлебная пайка: они доставлялись в камеру по счету, и внаглую лишить старика его законной доли пока никто не решался. Но и это было вопросом времени! Старый полковник, демонстративно не замечая Ландсберга и сторонясь его, вызывал в камере удивленное перешептывание: такое, по здешним обычаям, было и вовсе «не по-людски». Ландсберг же, тоже по тюремным неписаным правилам, мог изрядно поступиться своим завоеванным авторитетом и независимостью, если бы вторично взял под защиту человека, демонстрирующего явную неблагодарность к своему заступнику.
А еще беспокоило Ландсберга то, что в камере недавно завелось изрядное количество опасного оружия – не менее десятка железнодорожных «костылей», коими рельсы приколачивались к шпалам. За две недели до появления в камере нумер четыре Жилякова железнодорожные чиновники после сильнейшего бурана «одолжили» у начальника тюрьмы пятьдесят арестантских душ, кои вместе с немногочисленной местной воинской командой расчищали колею. И хотя эти души были тщательно отобраны по своей смиренности, не украсть присмотренных в будке обходчика «костылей» они никак не могли. И теперь днем и ночью в камере стали привычными шоркающие звуки металла, затачиваемого о камни до зеркального кинжального блеска.
Большая часть этих опасных «заточек» попала, разумеется, к иванам и их ближайшему окружению. Случись у Ландсберга новый конфликт с «головкой» камеры – и «заточки» вполне могут пойти в ход!
Поразмыслив над ситуацией, Ландсберг решил первым пойти к врагу с «оливковой ветвью». Выбрав момент, когда Филька, пресытившись игрой в карты, потребовал к себе известного камерного рассказчика – развлечься перед сном – Ландсберг покинул свой «альков» и решительно направился к нарам ивана. «Баюна» при этом пришлось бесцеремонно спихнуть с нар – иной способ привлечения к себе внимания был бы матерым арестантом просто не понят!
– Разговор к тебе имею, уважаемый! – Ландсберг выразительно поглядел на сидевших и лежавших вокруг своего вожака его приспешников. – Серьезный разговор!
Филька, придя в себя от изумления – сам Барин, «волчара-одиночка», соизволил по всем правилам, уважительно, попросить филькиной «аудиенции» – кивнул, и, немного подумав, сказал: «п-сс-т!». Свора послушно ссыпалась с окружающих нар и, сгорая от любопытства, разбрелась по камере. Глот, попытавшийся из любопытства затаиться на верхних нарах и даже начавший для убедительности похрапывать с закрытыми глазами, был немедленно сброшен оттуда и пинками препровожден подальше.
Оставшись наедине с Филькой, Ландсберг, согласно «тюремного протокола», разговор начинать не спешил. Он достал коробку папирос, угостил Фильку, закурил сам и несколько минут мужчины молча дымили, коротко поглядывая куда угодно – только не друг на друга.
– Слышь, Филя, а ведь нас действительно скоро на Сахалин этот проклятый погонят! – так в приличном обществе, заполняя паузу в разговоре, начинают обсуждать погоду. – Ты бывал в тех краях-то?
– Доводилось, – небрежно сплюнул Филя. – Пешедралом тока, морем – в первый раз. А что, Барин, никак ты сахалинского «курорта» опасаешься? Али так, из интересу спрашиваешь?
– Опасаться мне нечего. Сам знаешь, человек я серьезный. Далеко уж больно – вот что душу грызет…
– Ха! Далеко! Я два раза на Сахалине ентом побывал, ногами Расею четыре раза, выходит, измерил. И ничего! Ноги целые… Ты чего хотел-то?
– Слыхал я, «заточку» добыть сможешь. Нужна мне такая вещица. Сговоримся?
– «Заточку»? У меня, Барин, все есть! И «заточку» из костыля железнодорожного могу добыть! – усмехнулся Филя. – Дорого только та «заточка» стоит! Не продается. Изволь – в карты на кон могу поставить, ежели дельным чем-нибудь ответишь.
– Филя, ты же знаешь: в карты я не играю. Зарок дал, понял?
– Ну а тады и говорить не о чем! – отрезал Филя.
– Деловым людям завсегда о чем поговорить найдется! – не отступал Ландсберг. – Смотри-ка, чего покажу!
Он оторвал четыре пуговицы с тюремной куртки польского образца, пошитой на заказ еще в Литовском замке. Содрал обтягивающую пуговицы ткань и высыпал на ладонь фальшивые заклепки для кандалов. Сделанные хорошим кузнецом, заклепки представляли собой, по сути, два замаскированных винта с гайками. Замкни такими кандалы – и никто их от настоящих железных клепок не отличит, даже вблизи. А снять, раскрутить – минутное дело.
Ландсберг знал: в тюремном мире такие фальшивые заклепки ценятся высоко. Да и сам он в свое время отдал кузнецу за эту «безделицу» немало. Не мог не оценить возможность такого приобретения и Филька, дважды прошедший этапом из России через всю Сибирь. Мало того, что тяжелые «браслеты» сковывали движения. На морозе запястья и щиколотки от холодного металла чернели, покрывались плохо заживающими язвами. Немногим лучше было в кандалах и в жаркое время – кожа под ними постоянно была мокрой, малейшая царапина превращалась в гнойную язву. Матерчатые или кожаные подкандальники, которыми тюремное начальство с недавнего времени стало снабжать арестантов, помогали тут мало. Но и это были еще не все беды!
По существующим правилам, пеший этап на каждой длительной остановке расковывали, а перед выходом в дорогу арестанты снова попадали в руки кузнецам. Каждая перековка грозила арестанту серьезным увечьем, ибо заклепки на браслетах сбивали сильными ударами тяжелого молотка по зубилу. И при следующей заковке тяжелый молот ударял по закрепке буквально рядышком от рук и ног. Достаточно было дрогнуть руке кузнеца или дернуться самому – и…
Чтобы избежать мучений и возможных увечий, некоторые арестанты делали заклепки их хлебного мякиша, вымазанного в саже. Однако такая хитрость обычно раскрывалась при сильном встряхивании кандалов. И следовало наказание. Иные арестанты сговаривались с кузнецами, отдавали им последние гроши – и те ставили им заклепки из свинца либо олова. Снять их, затесавшись в середину шеренги, было, конечно, легче, чем железные – но без «мандолины»-пилки и это было невозможно.
Способность быстро избавиться от кандалов была ценима и при частых конфликтах, неизбежно возникающих на длинных этапах. Быстро сняв браслет с одной руки и намотав конец цепи на другую, арестант обзаводился смертоносным оружием. Тюремный конвой знал об этом. И довольно часто предусмотрительно поголовно расковывал всю партию арестантов. И тогда от Урала до самой Кары арестантские кандалы ехали отдельно от арестантов где-нибудь в тележном ящике, под замком.
Замаскированное соединение кандальных браслетов решало, таким образом, многие проблемы! При расковке арестантской партии, раскрутив винты пальцами, можно было легко перейти из одной половины походной кузни в другую, к уже раскованным. И наоборот.
Словом, обмен, предложенный Ландсбергом, сулил Фильке немалый барыш. Особенно с учетом того, что, расставшись с собственной «заточкой», он без труда добыл бы новую, отобрав ее у одного из прихвостней или выиграв в карты.
Правда, тут существовало одна «деликатность», старинный обычай. Это было «варнацкое слово», тюремный эквивалент мирному договору между воюющими сторонами. Подобная сделка в тюрьме, по ее законам, делала обменщиков если не побратимами в полном смысле слова, то служила некоей гарантией безопасности в случае возможных конфликтов. Обменщики становились своего рода союзниками. И Ландсберг, слышавший про этот неписаный тюремный закон, сильно на него рассчитывал, надеясь, что на время предстоящего этапа ему не придется опасаться нападения с тыла. Ради безопасности не жалко и лишней пары фальшивых заклепок, заказанных тогда в Литовском замке на всякий случай.
Как и ожидалось, Филька весьма заинтересовался предложенным обменом. Поломавшись для порядка, он вынул из рукава натертый до зеркального блеска заточенный тяжелый костыль и передал его Ландсбергу. Полученные заклепки-винты он заботливо замотал в тряпицу и тут же, на манер ладанки, повесил себе на шею.
Обычай требовал с Фильки, явно выигравшего от обмена, выставления угощения, что должно было по тем же тюремным законам закрепить «варнацкую сделку». Ландсберг, как ни противно ему было якшаться с Филькой, заранее решил не отказываться: с него не убудет, а польза от такого «братания» грядет несомненная!
Кликнутый Филькой майданщик Ахметка все понял с полуслова. Через минуту на чистой тряпице, разложенной между Филькой и его новым «побратимом», уже красовались несколько яиц, сваренных вкрутую, нарезанное ниткой сало, колбаса сомнительного вида и запаха, пара луковиц. И, конечно же, «сороковка» и чашка, из которой побратимы должны были выпить по очереди.
С отвращением проглотив скверную водку, Ландсберг ограничил себя в закуске вареным яйцом, справедливо рассудив, что уж там-то собачатины или конины точно нету.
– Вот правильный ты вроде, Барин! – расчувствовался Филька после второй чашки. – Чудной только. Ну охфицер бывший, ну из благородных – мы ж понимаем! Не ровня! Но на кой ты все время показываешь обчеству, что выше его? Обижается ведь обчество!
Обчество, провожая горящими глазами каждый кусок колбасы, проглоченный Филькой, одобрительно и дружно сглотнуло слюни: действительно, нехорошо!
– Вот и со «старым прыщом» не дал поиграться! – припомнил Филька. – А он, заместо благодарности, как тебя отбрил, а? Руки не подал! И потом: скушно же здеся, сам знаешь! Ты вот, Барин, и грамоту знаешь, и читать-писать умеешь – а все равно скучно, рази нет?
– Скучно, – согласился Ландсберг. – Да что теперь поделаешь: суд не спрашивал у меня, когда пятнадцать лет «поскучать» назначил!
Вокруг грохнул смех. Переждав его, Ландсберг уже без улыбки попросил:
– Филька, додача мне за наш варнацкий обмен полагается вроде. Сделаешь?
– Ну, коли лишку не запросишь, отчего же, – насторожился Филька.
– Дай полковнику спокойно до этапа дожить! Не трогай его! – понизил голос Карл Ландсберг. – Он ведь для тюрьмы неприспособленный, и так долго не протянет. Зачем грех лишний на душу брать? У него, сам знаешь, сына убили, – пусть хоть спокойно доживет, а?
– Да кто ж его трогает, крота старого? – удивился Филька. – И так, из уважения к тебе, в покое его обчество оставило! Вот только, гляжу, он-то тебя не шибко благодарит за то, что вступился за него. Рыло воротит… Чудной ты, все-таки, Барин!
– На моего отца он похож, – слукавил Ландсберг. – Третий день без каши и баланды остается, все наши оглоеды сжирают! Давай по-хорошему разочтемся, а, Филя?
– Будь по-твоему, Барин! – вздохнул Филька. Как ни туп был иван, а сообразил, что Барин затеял весь разговор не без умысла, с расчетом заступиться за старика-офицера. Мог бы и силу свою показать, на своем иначе настоять – а тут сообразил, по-доброму, по-варнацки вопрос решил.
Ладно, решил про себя Филька. Доплывем-дотопаем до Сахалина – там посмотрим. Пусть каторга сама тебя рассудит – каков ты, Барин, есть. Глядишь, и убиенных тобой горемык вспомнит. А ему, Фильке, что? Человек уважение выказал – и слава те, Господи! За старика никчемненького заступился – да провались он вместе с ним! Что он, Филька, другой забавы в камере не найдет? Хлопнул Филька еще одну чашечку водки, кинул следом в заросшую щетиной пасть кусок сала, важно кивнул и повторил:
– Будь по-твоему, Барин! – и повернулся к своре, сгреб и швырнул в алчные физиономии остатки закуски. – Ну, вы, оглоеды! Старика больше не забижать! Увижу, кто его от котла отпихнет – самолично мордой в парашу воткну! «Политику» не уважаете, оглоеды – хоть старость уважьте. Слыхал мое слово, Барин?
Ландсберг кивнул, поднялся и пошел к своим нарам. По дороге, примерившись, с ладони швырнул блеснувший, как молния костыль в толстенную деревянную перекладину. «Костыль» грохотом воткнулся в дерево едва ли не на треть. Двое глотов, спеша услужить Барину, кинулись вытаскивать костыль, едва не повисли на нем – тот сидел в дереве мертво.
Ландсберг подошел, отодвинул пыхтящих глотов, крякнул – и одним движением вырвал «заточку» из набухшей сыростью древесины.
– Силен, Барин! – восхищенно загомонили вокруг. – А в крысу ту попасть смогёшь?
Серая наглая крыса неторопливо, не обращая внимания на людей, тащила жирный хвост вдоль стены под окошком.
Ландсберг, чуть прищурившись, примерился было кинуть «костыль»: ударила все-таки в голову чашка скверной водки! Но, подумав, все же отказался.
– «Заточку» жалко, об камни затупится. Вот шапку, кому не жалко, к той же перекладине приколю. Ну, кто смелый?
Ближний глот, жалея свою шапку, сорвал картуз с какого-то «поднарного» мужичка, подкинул к потолку. Снова свистнула в воздухе «заточка», поймала шапку и пригвоздила к перекладине рядом с прежней дыркой. Матерясь, хозяин шапки под хохот камеры кинулся спасать свое добро, но «заточку» выдернуть так и не сумел. Под хохот камеры выдрал картуз с изрядной дырой через тупой конец «костыля».
Полковник Жиляков с нар холодно поглядел на Ландсберга:
– Развлекаетесь, м-молодой человек? Ну-ну…
Ничего не ответив, Ландсберг рывком выдернул костыль и нырнул к себе за одеяла, в «альков», благословляя Всевышнего за то, что старый полковник был не только подслеповат, но и глуховат. Хорошо, что не услышал старик и «джентльменского договора» насчет себя…
Зато на следующее утро Ландсберг имел удовольствие видеть, как Филька и его окружение выполняют условия договора.
Старик, изрядно оголодавший за последние дни, несмотря на изрядную глухоту, услыхал звяканье утреннего котла с кашей едва ли не первый в камере. Едва дверь из тюремного коридора открылась, как он решительно сполз со своей верхотуры и направился к месту раздачи завтрака.
«Вовремя меня сподобило договориться с Филькой, – отметил про себя Ландсберг, наблюдая за событиями из своего "алькова". – Старик, конечно, поспешает, но где ему успеть за молодыми! Сейчас бы полковник наверняка попытался силой добиться справедливости! И что б из этого вышло?»
Между тем раздача утренней каши началась было своим чередом. Майданщик Ахметка традиционно наполнил сперва миски иванов, свою миску, однако расставаться с черпаком не спешил. Арестанты сначала притихли, потом зашумели, и несколько грязных рук глотов уже нетерпеливо потянулись к черпаку. Однако майданщик, мельком глянув на Фильку и усмотрев его благосклонный кивок, неожиданно для всех заорал на арестантов:
– А ну – подай назад, голытьба! Чего прете? В очередь становись!
– Каку-таку очередь? – взвыли «глоты», стараясь отпихнуть друг друга от котла. – Ты, Ахметка, набрал себе хлебово – и иди себе. Мы сами очередь установим, нашенскую!
– Это ты тут пасть ширше всех разеваешь, шакал? – рассердился Ахметка и без размаху, чтобы не получить замечания надзирателя, ткнул увесистым черпаком прямо в лицо самого настырного глота. – А ну, осади назад, говорю! – и снова поднял черпак, готовясь повторить экзекуцию.
Арестанты недоуменно притихли. Надзиратель, прислонившись к косяку и играя ключами, посмеивался над неожиданной «спектаклей».
Ахметка же, дирижируя черпаком, быстренько отогнал от котла обычных наглецов и подозвал к себе полковника.
– Ходи сюда, аскер. Ты самый старый в камере, тебе и уважение! Давай сюда свою миску!
Он шлепнул в полковничью миску изрядный ком каши и грозно посмотрел на остальных.
– Старость уважать надо, шакалы! Забыли? Впредь старый аскер будет после меня к котлу подходить!
Ничего не понимающий полковник, готовившийся к тому, чтобы взять свою порцию с «боем», растерянно стоял с миской в руках.
– Может, тебе, аскер, хлеба еще дать? – предупредительно осведомился Ахметка, передавая, наконец, черпак глотам.
– Нет, спасибо, уважаемый! У меня немного осталось, – еще больше растерялся полковник, направляясь с кашей к своим нарам.