Автор неизвестен Лекции о сущности религии

Лекции о сущности религии

ПРЕДИСЛОВИЕ

Лекции, которые я здесь отдаю в печать, были прочитаны мною с 1 декабря 1848 г. по 2 марта 1989 г. в городе - не в университете - Гейдельберге по предложению тамошних студентов, но перед смешанной аудиторией.

Я их выпускаю в качестве восьмого тома моего "Полного собрания сочинений", потому что закончить это издание "Сущностью христианства" - было бы бессмысленно; это совершенно не соответствовало бы тому плану и той идее, которые лежат в основе моего собрания сочинений. Соответственно этому я сделал "Сущность христианства" своим первым, то есть самым ранним, сочинением и поэтому сознательно начал собрание своих сочинений с "Разъяснений и дополнений к "Сущности христианства". Но так как "Сущность христианства" также должна была войти в собрание моих сочинений, то она теперь в печати появляется как мое последнее сочинение, то есть как выражение моей последней воли и мысли. Эта обманчивая видимость должна быть вскрыта, христианство должно быть поставлено на то место, которое ему принадлежит в действительности. Это я делаю в этих лекциях, которые примыкают к дополнениям первого тома; эти лекции дальше излагают, развивают и объясняют те мысли, которые выражены очень кратко в "Сущности религии".

Так как я, как известно, не христианин, то есть не принадлежу к жвачным животным, ибо, как говорит Лютер, "христианин пережевывает пищу, как это делают овцы", то, хотя я и отдаю эти лекции в печать в том виде, в каком они были прочитаны, однако я их снабдил новыми доказательствами, разъяснениями и примечаниями, причем по мере возможности вычеркнул все то, что казалось мне простой жвачкой, - так, я выпустил целую лекцию, которая относилась к моим "Основам философии". Однако, я оставил первые лекции, хотя они не содержат ничего такого, что не было бы напечатано в моих других сочинениях, но что было выражено в них другими словами и отрывочно; я это сделал, исходя из того предположения, что эти мои лекции могут попасть в руки к таким людям, которые не имеют остальных моих сочинений, по крайней мере философских.

Что эти лекции появляются лишь теперь, это никого не должно удивить. Что может быть более своевременным теперь, чем напоминание о 1848 г.? При этом напоминании я, однако, должен заметить, что эти лекции были единственным проявлением моей общественной деятельности в так называемую революционную эпоху. Во всех, как политических, так и неполитических, волнениях и совещаниях этой эпохи, свидетелем которых я был, я принимал участие лишь в качестве критического зрителя или слушателя по той простой причине, что я не могу принимать никакого деятельного участия в безуспешных, а следовательно, и бессмысленных предприятиях. Но я в самом начале этих волнений и совещаний уже предвидел или предчувствовал их исход. Известный французский литератор недавно поставил мне вопрос, почему я не принимал участия в революционном движении 1848 г.? Я ответил: Господин Тайандье! Если революция вспыхнет вновь и я приму в ней деятельное участие, тогда вы можете быть, к ужасу вашей религиозной души, уверены, что эта революция победоносная, что пришел день страшного суда над монархией и иерархией. Но, к сожалению, я не доживу до этой революции. Однако я принимаю участие в великой и победоносной революции, но в той революции, истинные действия и результаты которой обнаружатся лишь в течение веков, ибо, знайте, господин Тайандье: согласно моему учению, которое не признает никаких богов, а следовательно, также и никаких чудес в области политики, согласно моему учению, которого вы совершенно не знаете и в котором вы ничего не понимаете,-хотя вы позволяете себе судить обо мне, вместо того, чтобы изучать меня, - согласно моему учению, пространство и время суть основные условия всякого бытия и сущности, всякого мышления и деятельности, всякого процветания и успеха. Не потому, что парламенту не хватало религиозности, как комическим образом уверяли в баварском рейхсрате, - большинство его членов были религиозные люди, а ведь господь бог также соображается с большинством - революция имела столь постыдный и столь безрезультатный конец,-но потому, что у нее не было никакого чувства места и времени.

Мартовская революция все еще была плодом, хотя и незаконным, христианской веры. Конституционалисты верили, что стоило только монарху сказать: "Да будет свобода, да будет "справедливость!" - и тотчас настанут справедливость и свобода. Республиканцы верили, что стоило только пожелать республику, чтобы ее тем самым вызвать к жизни; верили, таким образом, в сотворение республики из ничего. Первые переместили в область политики христианскую веру в чудодейственное слово, вторые - христианскую веру в чудесные действия. Но знайте, господин Тайандье, обо мне хотя бы столько, что я абсолютно неверующий. После этого как же вы можете привести в связь мои дух с духом парламента, мою сущность с сущностью мартовской революции.

Брукберг, 1 января 1851 г.

ПЕРВАЯ ЛЕКЦИЯ.

Приступая к своим "Лекциям о сущности религии", я должен прежде всего признаться в том, что только призыв, определенно выраженное желание части учащейся здесь молодежи побудили меня сделать этот шаг, преодолев свое собственное упорное сопротивление.

Мы живем в такое время, когда нет надобности, как было когда-то в Афинах, издавать закон, гласящий, что каждый в момент восстания обязан определить, на чьей он стороне; мы живем в такое время, когда каждый - и тот, который воображает себя наиболее беспартийным, даже против собственного сознания и воли, является, хотя бы только в теории, человеком партии; мы живем в такое время, когда политический интерес поглощает собой все остальные, и политические события держат нас в непосредственном напряжении и возбуждении; в такое время, когда - особенно на нас, неполитических немцев возлагается обязанность забыть все ради политики. Ибо как отдельный человек ничего не достигнет и не сделает, если у него нет силы в течение некоторого времени сосредоточиться над тем, в чем он собирается чего-либо достигнуть, так и человечество в известные эпохи должно позабыть ради предстоящей ему задачи все остальные, ради одной деятельности всякую другую, если оно думает осуществить что-то дельное, что-то законченное. Правда, предмет этих лекций, религия, теснейшим образом связан с политикой, но наш главнейший интерес в настоящее время - не теоретическая, а практическая политика; мы хотим непосредственно, действуя, участвовать в политике; нам недостает спокойствия, настроения, охоты, чтобы читать и писать, чтобы поучать и учиться. Мы достаточно долгое время занимались и довольствовались тем, что говорили и писали, мы требуем, чтобы, наконец, слово стало плотью, дух материей, довольно с нас как философского, так и политического идеализма; мы хотим теперь быть политическими материалистами.

К этим общим, коренящимся во времени, причинам моего нежелания преподавать присоединяются еще и личные соображения. Я по натуре, - если брать ее теоретическую сторону, - гораздо менее предназначен быть учителем, чем мыслителем, исследователем. Учитель не устает и не должен уставать тысячу раз повторять одно и то же, - с меня же довольно сказать что-либо один раз, если только у меня имеется сознание, что я это хорошо сказал. Меня интересует и приковывает к себе предмет лишь до тех пор, пока он мне ставит еще препятствия, пока я им целиком не овладел, пока мне с ним еще как бы приходится бороться. Но как только я его одолел, то я спешу к другому, новому предмету, ибо мой умственный взор не ограничен пределами одной специальности, одного предмета: меня интересует все человеческое. Правда, я меньше всего ученый скупец или эгоист, собирающий и сберегающий только для себя; нет, то, что я делаю и мыслю для себя, я должен делать и мыслить и для других. Но я чувствую потребность поучать чему-либо других лишь до тех пор, пока, уча их, я и сам поучаюсь. С предметом же этих лекций, с религией, я давно закончил свои счеты; в своих сочинениях я исчерпал его со всех существеннейших или, по крайней мере, труднейших сторон. Затем, я по своей природе совсем не любитель ни многописания, ни многоговорения. Я, собственно говоря, могу говорить и писать только тогда, когда предмет держит меня в состоянии аффекта, когда он меня воодушевляет. Но аффект воодушевления не зависит от воли, не регулируется по часам, не является в определенные, заранее намеченные дни и часы. Я вообще могу говорить и писать только о том, о чем, мне кажется, стоит говорить и писать. Стоит же, на мой взгляд, говорить и писать лишь о том, что не разумеется само собой или что не исчерпано уже другими. Поэтому я беру, даже и в своих писаниях, из предмета всегда лишь то, о чем нет ничего в других книгах, по крайней мере ничего, меня удовлетворяющего, исчерпывающего. Остальное я оставляю в стороне. Мой ум поэтому афористичен, в чем меня упрекают мои критики, но афористичен совсем в другом смысле и по другим совсем основаниям, чем они полагают; афористичен, потому что критичен, потому что различает сущность от видимости, необходимое - от излишнего. Наконец, я прожил долгие годы, целых двенадцать лет, в деревенском уединении, исключительно занятый наукой и писанием, и благодаря этому утратил дар речи, устного изложения или, во всяком случае, не потрудился его в себе развить, ибо я не думал, что мне придется опять, - говорю опять, так как я в прежние годы читал лекции в одном из Баварских университетов, - да еще в университетском городе, устное слово сделать орудием своей деятельности.

Время, когда я навсегда сказал "прости" официально академической карьере и поселился в деревне, было такое страшно печальное и мрачное время, что подобная мысль никоим образом не могла возникнуть в моей голове. Это было то время, когда все общественные отношения были до такой степени отравлены и заражены, что свободу и здоровье духа можно было сохранить, лишь отказавшись от какой бы то ни было государственной службы, от всякой публичной роли, даже роли приват-доцента, когда все продвижения на государственной службе, каждое начальственное разрешение, даже разрешение читать лекции (venia docendi) достигались лишь ценой политического сервилизма и религиозного обскурантизма, когда свободно было только печатное научное слово, но и оно было свободно в чрезвычайно ограниченных пределах и свободно не из-за уважения к науке, а, скорее, из-за низкой оценки ее, -вследствие ее действительной или мнимой невлиятельности и безразличия для общественной жизни. Что же было делать в такое время, особенно сознавая, что питаешь мысли и настроения, враждебные господствующей правительственной системе, как не замкнуться в одиночестве и не воспользоваться печатным словом как единственным средством, позволяющим не подвергаться наглости деспотической государственной власти, конечно, налагая на себя при этом самоограничение и сохраняя самообладание.

Впрочем, отнюдь не одно отвращение к политике загоняло меня в одиночество и обрекало лишь на писание. Я жил в непрерывной внутренней оппозиции к политической правящей системе того времени, но я также находился в оппозиции и к идейным правящим системам, то есть к философским и религиозным течениям. Чтобы дать себе ясный отчет в существе и причинах этого расхождения, я нуждался в длительном, ничем не нарушаемом досуге. Но где же можно лучше найти таковой, как не в деревне, где человек, свободный от всякой сознательной и бессознательной независимости, от расчетов, тщеславия, удовольствий, интриг и сплетен городской жизни, предоставлен только самому себе. Кто верит в то, во что верят другие, кто учит и мыслит, чему учат и что мыслят другие, кто, короче говоря, живет в научном или религиозном единении с другими, тому не нужно от них телесно отделяться, у того нет потребности в уединении; но она есть у того, кто идет своей дорогой или кто порвал со всем миром, верующим в бога, и хочет этот свой разрыв оправдать и обосновать. Для этого необходимо свободное время и свободное место. Только по незнанию человеческой природы можно думать, что в каждом месте, при всякой обстановке, в каждом положении и при всякого рода отношениях человек способен свободно мыслить и исследовать, что для этого ничего другого не требуется, как только его собственная воля. Нет, для действительно свободного, беспощадного, необычного мышления, - если только это мышление должно быть действительно плодотворным и решающим, - требуется и необычная, свободная жизнь, не отступающая ни перед какими препятствиями. И кто духовно хочет дойти до основы всех человеческих вещей, тот и чувственно, телесно должен опереться на эту основу. Основа же эта - природа. Только в непосредственном общении с природой выздоравливает человек и отбрасывает от себя все надуманные сверх или противоестественные представления и фантазии.

Но как раз тот, кто годы проводит в одиночестве, - хотя бы и не в абстрактном одиночестве христианского анахорета, или монаха, а в одиночестве гуманном, - и только в письменной форме поддерживает связь свою с миром, тот утрачивает охоту и способность говорить, ибо существует огромная разница между устным и письменным словом. Устное имеет дело с определенной реально-присутствующей публикой, письменное же - с неопределенной, отсутствующей, существующей только в представлении писателя. Устная речь обращена к человеку, письменная же - к человеческому духу, ибо люди, для которых я пишу, для меня существа, живущие лишь в духе, в представлении. Писанию не хватает поэтому всех прелестей, вольностей и, так сказать, общественных добродетелей, присущих устному слову; оно приучает человека к строгому мышлению, приучает его не говорить ничего такого, что не могло бы выдержать критики; но именно благодаря этому оно делает его несловоохотливым, ригористичным, требовательным к себе, колеблющимся в выборе слов, неспособным легко выражаться. Я обращаю, господа, ваше внимание на это, - на то, что я лучшую часть моей жизни провел не на кафедре, а в деревне, не в университетских аудиториях, а в храме природы, не в салонах и не на аудиенциях, но в уединении моего рабочего кабинета, чтобы вы не приходили на мои лекции с ожиданиями, в которых вы почувствовали бы себя обманутыми, чтобы вы не ждали от меня красноречивого, блестящего изложения.

Так как писательская деятельность была до сих пор единственным орудием моей общественной деятельности, так как я ей посвятил прекраснейшие часы и лучшие силы моей жизни, так как я лишь в ней выявил свой дух, ей одной обязан своим именем, своей известностью, то естественно, конечно, что я свои сочинения положил в основу этих лекций и беру их своей руководящей нитью, что я придаю своим сочинениям роль текстов, а своим устам роль комментатора и что таким образом я возлагаю на свои лекции задачу изложить, пояснить, доказать высказанное мною в сочинениях. Я считаю это тем более подходящим, что я в своих сочинениях привык выражаться с величайшей сжатостью и резкостью, что я в них ограничиваюсь лишь самым существенным и необходимым, опускаю все скучные посредствующие звенья и предоставляю собственному разумению читателя делать самоочевидные пополнения и выводы, но что именно через это я рискую вызвать величайшие недоразумения, как это достаточно доказано критиками моих писаний. Но прежде чем назвать те сочинения, которые я беру текстом своих лекций, я считаю целесообразным дать коротенький обзор всех моих литературных работ.

Мои сочинения подразделяются на сочинения, имеющие своим предметом философию вообще, и на сочинения, которые трактуют главным образом религию или философию религии. К первым относятся: моя "История новой философии" от Бэкона до Спинозы; мой "Лейбниц"; мои "Пьер Бэйль", очерк из истории философии и человечества;

мои философско-критические работы и основные философские положения. К другой категории принадлежат - мои "Мысли о смерти и бессмертии"; "Сущность христианства"; наконец, разъяснения и дополнения к "Сущности христианства". Но, несмотря на это различие в моих сочинениях, все они, строго говоря, имеют одну цель, одну волю и мысль, одну тему. Эта тема есть именно религия и теология и все, что с ними связано. Я принадлежу к людям, без сравнения более предпочитающим плодотворную односторонность бесплодной, ни к чему не нужной разносторонности и многописанию; я принадлежу к людям, которые всю свою жизнь имеют в виду одну цель и на ней все сосредоточивают, которые, правда, очень много и очень многое изучают и постоянно учатся, но одному лишь учат, об одном лишь пишут, убежденные, что только это единство является необходимым условием для того, чтобы что-нибудь исчерпать до конца и провести в жизнь. Вот почему соответственно этому я во всех моих сочинениях никогда не упускаю из виду проблем религии и теологии; они были всегда главным предметом моего мышления и моей жизни, хотя, разумеется, трактовал я различно, в разное время, соответственно менявшейся у меня точке зрения. Я должен, однако, отметить, что в первом издании моей "Истории философии" отнюдь не из-за соображений политических, а из-за юношеских капризов и антипатий - я выпустил в печати все, непосредственно относящееся к теологии, во втором же издании, вошедшем в мое собрание сочинений, я восполнил эти пробелы, но уже не с моей прежней, а с нынешней точки зрения.

Первое имя, которое упоминается здесь в связи с религией и теологией, есть имя Бэкона Веруламского, которого многие не без основания называют отцом современной философии и современного естествознания. Он многим служит образцом благочестивого, христианского естествоиспытателя, ибо он торжественно признал, что не хочет применять своей критики профана (что было им сделано в области естествознания), к вопросам религии и теологии, он-де только применительно к человеческим вещам неверующий, в вещах же божественных он самый верноподданнически верующий. Ему принадлежит знаменитое изречение: "поверхностная философия уводит от бога, более глубокая приводит к нему обратно", - изречение, которое, как и многие другие положения прежних мыслителей, было когда-то и в самом деле истиной, но перестало теперь уже быть таковой, хотя нашими историками, не делающими различия между прошедшим и настоящим, оно и до сих пор за таковую признается. Я показал, однако, в моем изложении, что те принципы, которые Бэкон признает в теологии, он отрицает в физике, что старый, телеологический взгляд на природу - учение о намерениях и целях в природе - есть необходимое последствие христианского идеализма, производящего природу от существа, действующего намеренно и сознательно, что Бэкон христианскую религию вытеснил из той ее старой позиции, охватывающей весь мир, которую она занимала у истинно верующих в средние века, что он лишь как частный человек осуществлял свой религиозный принцип, а отнюдь не как физик, не как философ, не как исторически действующая личность, и что поэтому неправильно превращать Бэкона в христианско-религиозного естествоиспытателя. Второй, интересный для философии религии человек - это младший современник и друг Бэкона, Гоббс, знаменитый главным образом благодаря своим политическим взглядам. Он тот из современных философов, к кому впервые приложен был страшный эпитет: атеист. Ученые господа, впрочем, в прошлом веке долго спорили, был ли он действительно атеистом. Я же разрешил этот спор в том смысле, что признаю Гоббса одинаково и атеистом, и теистом, ибо Гоббс, как и весь современный мир, принимает, правда, бога, но этот гоббсовский бог все равно, что и не бог, ибо вся его действительность есть телесность, божественность же его, - так как Гоббс не может указать для нее никаких телесных качеств, - с принципиально-философской точки зрения есть только слово, а не сущность. Третьей значительной личностью, в религиозном отношении, однако, не представляющей существенных особенностей, является Декарт. Его отношение к религии и теологии я впервые охарактеризовал в "Лейбнице" и "Бэйле", потому что Декарт лишь после появления моего первого тома был провозглашен образцом религиозного и, в частности, католически-религиозного философа. Но я и относительно него доказал, что Декарт-философ и Декарт-верующий - два лица, целиком друг Другу противоречащие. Наиболее значительные для философии религии, наиболее оригинальные фигуры, рассмотренные мной в этом томе, это-Яков Беме и Спиноза; оба они отличаются от вышеназванных философов тем, что являют собою не только противоречие между верой и разумом, но оба устанавливают самостоятельный религиозно-философский принцип. Первый из них - Яков Беме кумир философствующих теологов или теистов, другой - Спиноза - кумир теологизирующих философов или пантеистов. Первого его поклонники в самое последнее время прославили как вернейшее целительное средство против того яда моего учения, которое и составит содержание этих моих лекций. Я же недавно, в моем втором издании, сделал Якова Беме вторично объектом самого основательного изучения. Мое вторичное изучение привело меня, однако, к такому же выводу, как раньше, а именно, что тайна его теософии заключается, с одной стороны, в мистической натурфилософии, с другой - в мистической психологии; так что у него не только нельзя найти опровержения моей точки зрения, но, наоборот, находится подтверждение ее, то есть точки зрения, согласно которой вся теология разлагается на учение о природе и учение о человеке. Заключением в названном томе является Спиноза. Он - единственный из новых философов, положивший первые основы для критики и познания религии и теологии; он - первый, который определенно выступил против теологии; он-первый, который классическим образом формулировал мысль, что нельзя рассматривать мира как следствие или дело рук существа личного, действующего согласно своим намерениям и целям; он - первый, который оценил природу в ее универсальном религиозно-философском значении. Я с радостью поэтому принес ему дань моего удивления и почитания; я его упрекал только в одном - в том, что это существо, действующее не согласно поставленным целям, не соответственно своим сознанию и воле, он - еще в плену у старых теологических представлений - определил как совершеннейшее, как божественное существо и тем отрезал себе путь к развитию, что он рассматривал сознательное человеческое существо лишь как часть, лишь как "модус", выражаясь языком Спинозы, вместо того, чтобы рассматривать его, как предельное завершение бессознательного существа.

Антипод Спинозы -Лейбниц; ему я посвятил отдельный том. Если Спинозе принадлежит честь превращения теологии в служанку философии, то первому германскому философу нового времени, а именно Лейбницу, наоборот, принадлежит честь и бесчестие за то, что философия попала опять под башмак теологии. Это Лейбниц выполнил в особенности в своем знаменитом труде "Теодицея". Лейбниц, как известно, написал эту книгу из галантности по отношению к одной прусской королеве, потревоженной в ее вере сомнениями Бэйля. Но подлинная дама, для которой Лейбниц написал эту книгу и за которой он ухаживал, - это теология. Тем не менее он не удовлетворил теологов. Лейбниц во всех случаях держался обеих партий и именно поэтому не дал удовлетворения ни одной. Он не хотел никого обидеть, никого задеть; его философия есть философия дипломатической галантности. Даже монады, то есть существа, из которых состоят, согласно Лейбницу, все предметы, воспринимаемые нашими чувствами, - даже монады, не оказывают друг на друга никакого физического воздействия, только бы не повредить которой-либо из них. Но кто не хочет, хотя бы и не намеренно, обижать и задевать, тот лишен всякой энергии и всякой действенной силы, ибо нельзя шагу ступить, не раздавливая существ, нельзя выпить ни капли воды, не проглотив инфузорий. Лейбниц - человек промежуточный между средневековьем и новым временем, он как я его назвал - философский Тихо-де-Браге, но именно благодаря этой своей нерешительности он и до сего дня - кумир всех нерешительных, лишенных энергии голов. Поэтому уже в своем первом издании, вышедшем в 1837 году, я сделал теологическую точку зрения Лейбница объектом критики, а вместе с ней и всю теологию вообще. Точка зрения, с которой я производил эту критику, была собственно говоря, спинозистская или абстрактно-философская и заключалась она в том, что я строго различал между теоретической и практической точками зрения человека, приурочивая первую к философии, а вторую - к теологии и религии. Стоя на практической точке зрения, человек говорю я - все вещи относит только к себе, к своей пользе и выгоде; стоя же на теоретической точке зрения он эти вещи относит к ним самим. Необходимо поэтому, говорю я там, проводить существенное различение между теологией и философией; кто смешивает их, смешивает по существу различные точки зрения и создает в силу этого нечто уродливое. Рецензенты этой моей работы долго останавливались на этом различении; но они упустили из виду, что уже Спиноза в своем "Теолого-политическом трактате" рассматривает и критикует теологию и религию с этой же точки зрения и что даже Аристотель, если бы он только сделал теологию предметом своей критики, не мог бы иначе ее критиковать. Впрочем, эта точка зрения, с которой я тогда критиковал теологию, отнюдь не есть точка зрения моих позднейших сочинений, отнюдь не есть моя последняя и абсолютная точка зрения, а лишь относительная, исторически-обусловленная. Поэтому-то я и подверг в новом издании моего сочинения "Изложение и критика философии Лейбница" теодецею и теологию Лейбница, равно как и его связанную с ними пневматологию или учение о духе, новому критическому рассмотрению.

ВТОРАЯ ЛЕКЦИЯ.

Как Лейбниц - антипод Спинозы, так антиподом Лейбница - в теологическом отношении - является французский ученый и скептик Пьер Бэйль. Audiatur et altera pars (следует выслушать и другую сторону) применимо не только в юриспруденции, но и в науке вообще. Соответственно этому изречению я дал место в ряду своих работ вслед за верующим или, по крайней мере, верующим в мысль немецким философом, неверующему или, во всяком случае, сомневающемуся французскому философу. Впрочем, работа эта была вызвана совсем не одним только научным, но также и практическим интересом. Как и вообще мои работы, так и мои "Бэйль" обязаны своим происхождением противоречию с тем временем, когда пытались насильственно отбросить запуганное человечество во тьму прошедших столетий. Моя книга о Бэйле появилась в то время, когда в Баварии и в Рейнских провинциях Пруссии вспыхнула в самых резких и безобразных формах старая борьба между католицизмом и протестантизмом. Бэйль был одним из первых превосходнейших борцов за просвещение, гуманность и терпимость, свободным от пут как католической, так и протестантской веры. Целью моей книги о Бэйле было поучить и пристыдить этим голосом прошлого введенную в заблуждение и озлобленную современность.

Первая глава трактует о католицизме. Сущность католицизма с его монастырями, святыми, безбрачием духовенства и так далее я определил в отличив от протестантизма как противоречие между плотью и духом. Вторая глава трактует о протестантизме, - его сущность я определил в отличив от католицизма как противоречие между верой и разумом. Третья говорит о противоречии между теологией и философией - наукой вообще. Ибо, говорю я, для теологии истинно только то, что для нее священно, для философии священно только то, что истинно.

Теология опирается на особый принцип, на особую книгу, в которой она полагает заключенными все, по крайней мере, необходимые и полезные человеку истины. Она поэтому по необходимости узка, исключительна, нетерпима, ограничена. Философия же, наука, опирается не на определенную книгу, но черпает истину во всем целом природы и истории, она опирается на разум, который по существу универсален, но не на веру, которая по существу партикуляристична. Четвертая глава трактует о противоположности или противоречии между религией и моралью или о мыслях Бэйля об атеизме. Дело в том, что Бэйль утверждает, что человек может быть морален и без религии, ибо большинство людей неморально и живет соответственным образом, имея религию и ей вопреки, что атеизм совсем не необходимо связан с имморализмом, что поэтому государство может вполне хорошо состоять из атеистов. Это высказал Бэйль еще в 1680 г., между тем как еще год тому назад один дворянин, депутат, на объединенном прусском ландтаге не постыдился заявить, что он готов предоставить всем религиозным исповеданиям признание со стороны государства и полномочие на осуществление политических прав, всем - только не атеистам. Пятая глава говорит специально о самостоятельности морали, ее независимости от религиозных догматов и мнений; то, что в четвертой главе доказывалось на примере истории и обыденной жизни, выводится здесь из существа самого предмета. Шестая глава трактует о противоречии между христианскими догматами и разумом, седьмая - о значении противоречия между верой и разумом у Бэйля. Бэйль жил ведь в то время, когда вера была еще до такой степени авторитетом, что человек представлял себе возможным верить или заставлял себя верить даже в то, что он, согласно своему разуму, признавал ложным и нелепым. Восьмая глава говорит о значении и заслугах Бэйля как полемиста против религиозных предрассудков его времени; девятая, наконец, о характере Бэйля и значении его для истории философии.

Книгой о Бэйле завершаются мои исторические работы. Позднейших, новейших философов я разбирал только как критик, но не как историк. Когда мы приступаем к новейшей философии, то мы тотчас же наталкиваемся на крупнейшее отличие новейших философов от прежних. В то время как прежние философы резко разграничивали философию и религию, даже прямо противопоставляли одну другой, полагая, что религия покоится на божественных мудрости и авторитете, философия же - на человеческих, или, как выражался Спиноза, религия ставит своей целью пользу, благосостояние людей, философия же - истину;

в противоположность этому новейшие философы выступают с утверждением тождества философии и религии, по крайней мере что касается их содержания, их существа. Вот против этого-то тождества я и выступил. Уже в 1830 г., когда появились мои "Мысли о смерти и бессмертии", я, обращаясь к одному догматику из гегелевской школы, утверждавшему, что между религией и философией существует лишь формальное различие, что философия возводит лишь в понятие то, что у религии имеется в виде представления, - привел ему стих:

"Сущность и форма - одно"; сокрушит содержание веры,

Кто представленье ее - форму ее - сокрушит.

Я бросил поэтому философии Гегеля упрек в том, что она существенное в религии делает несущественным, и обратно - несущественное - - существенным. Существо религии есть как раз то, что превращается философией в простую форму.

Сочинение, которое в этом отношении приходится особенно упомянуть, есть маленькая, вышедшая в 1839 г. брошюра - "О философии и христианстве". В ней я высказал, что, невзирая на все попытки посредничества, различие между религией и философией неистребимо, ибо философия есть дело мышления, разума, тогда как религия - дело душевного настроения и фантазии. Религия, однако, содержит в себе не только продиктованные настроением фантастические образы спекулятивных мыслей, как это утверждает Гегель, она в гораздо большей степени заключает в себе начало, отличное от мышления, и это начало не есть одна лишь форма, но и само существо религии. Это начало мы можем обозначить одним словом- "чувственность", ибо ведь и душевные настроения и фантазии коренятся в чувственности. Тех, кто смущается словом "чувственность", так как обычное словоупотребление понимает под ним только вожделение, я прошу иметь в виду, что не только чрево, но и голова есть существо чувственное. "Чувственность" у меня не что другое, как истинное, не надуманное и искусственное, а действительно существующее единство материального и духовного, оно у меня поэтому то же, что действительность. Чтобы сделать только что указанное различие между религией и философией ясным и отчетливым, я напомню здесь, к примеру, учение, которое это различие особенно хорошо выявляет. Старые философы, по крайней мере часть их, учили бессмертию, но только бессмертию мыслящей части в нас, только бессмертию духа в отличие от чувственного начала в человеке. Некоторые даже определенно учили тому, что и память, воспоминание гаснут и что после смерти остается лишь чистое мышление, - конечно, абстракция, совсем не существующая в действительности. Это бессмертие, однако, именно абстрактное, отвлеченное и потому не религиозное. Христианство отвергло поэтому это философское бессмертие и на его место поставило продолжение всего действительного, телесного человека; ибо только оно есть такое продолжение, при котором душевное настроение и фантазия находят себе пищу, но только потому, что продолжение это чувственное. Но что, в частности, можно сказать об этом учении, то можно сказать и о религии вообще. Сам бог есть существо чувственное, предмет созерцания, видения, правда, не телесного, но духовного, то есть созерцания в фантазии. Мы можем поэтому различие между философией и религией свести, короче говоря, к тому, что религия чувственна, эстетична, тогда как философия есть нечто нечувственное, абстрактное.

Однако, хотя я и признал в своих прежних сочинениях сущностью религии в отличие от философии чувственность, но я все же не мог признать чувственности религии. Во-первых, потому, что эта чувственность противоречит действительности, она только фантастична и только плод душевных настроений. Так, чтобы держаться приведенного примера, - плоть, которую религия противопоставляет философскому бессмертию, есть только фантастическая плоть, плоть душевного настроения, "духовная" плоть, то есть плоть, которая как бы и не плоть. Религия есть поэтому признание, утверждение чувственности в противоречии с чувственностью. Но, во-вторых, я не мог признать ее и потому, что в этом отношении стоял еще на точке зрения абстрактного мыслителя, что не оценил еще всего значения чувств. Во всяком случае, я его еще не уяснил себе окончательно. Истинного, полного признания чувственности я достиг, с одной стороны, через вторичное, углубленное изучение религии, с другой через чувственное изучение природы, к чему мне дала прекрасную возможность моя деревенская жизнь. Поэтому только в моих более поздних философских и религиозно-философских сочинениях борюсь я самым решительным образом как против абстрактной нечеловечности философии, так и против фантастической, призрачной человечности религии. Только в этих работах ставлю я с полным сознанием на место отвлеченного, лишь мыслимого мирового существа, именуемого богом, действительный мир или природу, на место абстрагированного от человека, лишенного чувств разумного существа философии, - одаренного разумом, действительного, чувственного человека.

Среди моих религиозно-философских сочинений наилучший обзор моей духовной карьеры, моего развития и его результатов дают мои "Мысли о смерти и бессмертии", причем эту тему я трактовал трижды: в 1830 г., когда я именно с этими мыслями впервые выступил как писатель, в 1834 г. в сочинении под заголовком "Абеляр и Элоиза" и в 1846 г. в "Вопросе о бессмертии с точки зрения антропологии". Первые размышления об этом предмете писал я как абстрактный мыслитель, вторые - во власти противоречия между началом мышления и началом чувственности, третьи - стоя на точке зрения мыслителя, примиренного с чувствами; или - первые писал я как философ, вторые - как юморист, третьи - как человек. Тем не менее, однако, "Мысли о смерти и бессмертии" 1830 г. уже содержат в себе в абстрактной форме, то есть в идее, то, что мои позднейшие писания содержат в конкретном виде, то есть подробно и развито. Подобно тому, как я в своих позднейших, своих последних сочинениях предпосылал человеку природу, так уже и в этой работе полемизирую я против лишенной природы, абсолютной и, стало быть, без конца продолжающейся личности, короче говоря, - против фантастической личности, вышедшей в беспредельность из рамок действительности, - личности, как она обычно воспринимается верой в бога и бессмертие. Первый отдел этой работы, находящейся в полном собрании моих сочинений, называется "Метафизическая или спекулятивная основа смерти". Он трактует об отношении личности к существу или природе. Пределом личности является природа, говорится там по смыслу, если не всеми словами;

каждая вещь вне меня есть знак моей конечности, доказательство, что я не абсолютное существо, что я в существовании других существ имею свой предел, что я, стало быть, не бессмертное лицо. Эта истина, вначале вообще или метафизически высказанная, дальше развивается в других отделах. Следующий отдел называется "Физическая основа смерти". К существу личности человека, личности вообще, говорится здесь, существенно принадлежит пространственная или временная определенность. Да, человек есть не только существо вообще пространственное, но также и существенно земное, от земли неотделимое. Как неразумно поэтому такому существу приписывать вечное неземное существование! Я выразил эту мысль в следующих стихах:

Где ты родился на свет, там некогда будешь и спать ты;

Не суждено никому лоно покинуть земли.

Третий и последний отдел имеет заголовок: "Духовная, или психологическая, основа смерти". Простая основная мысль его такова: личность есть не только телесно или чувственно, но и духовно определенная и ограниченная личность; человек имеет определенное предназначение, место, задачу в великой общине человечества, в истории;

но именно с этим несовместима бесконечная продолжительность существования. Человек находит свое продолжение только в своих творениях, в своих делах, осуществленных им в пределах его сферы, его исторического задания. Только это есть нравственное, этическое бессмертие. Эта мысль в третьем, и последнем, отделе есть только более развитая основная мысль моих "Юмористически-философских афоризмов". Духовное, этическое, или моральное, бессмертие является единственным имеющимся у человека в его творениях. То, что он страстно любит и чем он со страстью занимается, и есть душа человека. Душа человека так же многообразна, характеризуется такими же признаками, как и сами люди. Бессмертие в старом смысле этого слова, некое вечное, беспредельное существование, годится поэтому только для неопределенной, расплывчатой души, в действительности и совсем не существующей, являющейся лишь человеческой абстракцией, или продуктом воображения. Но я эти мысли, основные мысли той работы, доказал лишь на специальном примере писателя, бессмертный дух которого есть исключительно дух его сочинений.

В третий, и последний, раз трактовал я бессмертие в моем очерке: "Вопрос о бессмертии с точки зрения антропологии". Первый отдел говорит об общей вере в бессмертие, о вере, которая встречается у всех или большинства народов, пребывающих в состоянии детства или невежества. Здесь я показываю, что верящие в бессмертие подставляют в верования народов свои собственные представления, что народы на самом деле верят не в другую, а только в эту жизнь, что жизнь мертвых есть лишь жизнь в царстве воспоминаний и живой мертвец есть лишь образ живого, олицетворенный в мертвом; я показываю далее, что если хотят личного, или индивидуального, бессмертия, то необходимо верить в него в духе простых первобытных народов, у которых человек после смерти совершенно тот же, каким он был до смерти, имеет те же страсти, занятия и потребности, ибо от них человек неотделим. Второй отдел говорит о субъективной необходимости веры в бессмертие, то есть о внутренних, психологических основаниях, порождающих в человеке веру в его бессмертие. Заключительные слова этого отдела гласят, что бессмертие есть, собственно говоря, потребность только для людей мечтательных, бездельных, от жизни убегающих в фантазию, но отнюдь не для людей деятельных, занятых явлениями действительной жизни. Третья глава трактует о "критической вере в бессмертие", то есть о точке зрения, при которой уже не верят в то, что люди после смерти продолжают жить в своей прежней телесной оболочке, но критически различают между смертным и бессмертным существом человека. Однако эта вера, говорю я, сама необходимо подпадает сомнению, критике; она противоречит непосредственному чувству единства и сознанию единства, присущим человеку и с недоверием отклоняющим такое критическое разделение и расслоение человеческого существа. Последний отдел говорит, наконец, о той вере в бессмертие, которая держится среди нас и сейчас, о "рационалистической вере в бессмертие", которая, при своей половинчатости и раздвоенности между верой и неверием, хотя видимо и утверждает бессмертие, в действительности, однако, его отрицает, вместо веры подставляя неверие, вместо потустороннего мира - здешний, вместо вечности - время, вместо божества - природу, вместо религиозного неба - мирское небо астрономии.

Я дал в вышеизложенном коротенький, поверхностный обзор содержания моих мыслей о бессмертии и смерти, и дал потому, что бессмертие обычно и с полным правом образует главную составную часть религии и философии религии, я же эту веру оставлю в стороне или, во всяком случае, буду трактовать ее лишь постольку, поскольку она связана с верой в бога или, вернее, составляет с ней нечто единое.

ТРЕТЬЯ ЛЕКЦИЯ.

Я перехожу теперь к тем моим сочинениям, которые заключают в себе содержание и предмет этих лекций: мое учение, религию, философию, или называйте это как угодно иначе. Это мое учение в немногих словах гласит: теология есть антропология, то есть в предмете религии, который мы по-гречески называем theos'ом, по-нашему богом, выявляется не что иное, как существо человека, или:

бог человека есть не что иное, как обожествленное существо человека. Следовательно, история религии, или, что то же, история бога, - ибо как различны религии, так различны и боги, а религии различны в той мере, в какой различны люди, - есть не что иное, как история человека. Так, чтобы пояснить и конкретизировать это утверждение на примере, -который, однако, больше, чем просто пример,- греческий, римский, вообще языческий бог, как это признают даже и наши теологи и философы, есть только предмет языческой религии, существо, имеющее свое бытие только в вере и представлении язычника, но не христианского народа и человека, следовательно, есть только выражение, отображение языческого духа или существа; так и христианский бог есть только предмет христианской религии, следовательно, есть лишь характеристическое выражение христианского человеческого духа или существа. Различие между языческим богом и богом христианским есть лишь различие между языческим и христианским человеком или народом. Язычник -патриот, христианин- космополит, следовательно, и бог язычника патриотичен, бог же христианина - космополитический бог, то есть язычник имел национального, ограниченного бога, ибо язычник не выходил за пределы своей национальности и нация была для него выше, чем человек; христианин же имеет универсального, всеобщего, весь мир охватывающего бога, ибо он сам вышел за пределы национальности и не ограничивает достоинство и существо человека одной определенной нацией.

Различие между политеизмом и монотеизмом есть лишь различие между видами и родом. Видов много, но род один, ибо он есть то, в чем сходятся различные виды. Так, есть различные человеческие виды, - расы, племена или называйте их как угодно, - но они все принадлежат к одному роду человеческому роду. Политеизм силен лишь там, где человек не возвысился над видовым понятием человека, где он признает лишь человека своего вида, как себе равного, как существо равноправное и равноспособное. В понятии вида заключена множественность, следовательно, много богов там, где человек делает существо вида абсолютным существом. До монотеизма же человек возвышается там, где он возвышается до понятия рода, на котором все люди сходятся, в котором исчезают их видовые, их племенные, их национальные различия. Различие между единым, или, что то же, всеобщим, богом монотеистов и многими, или, что то же, особыми национальными, богами язычников, или политеистов, есть лишь различие между многими различными людьми и человеком или родом, где все едины суть.

Видимость, наглядность, короче говоря, воспринимаемость политеистических богов чувствами есть не что иное, как воспринимаемость чувствами видовых и национальных человеческих различий: грек, например, ведь отличается видимо, очевидно от других народов; невидимость, невоспринимаемость чувствами монотеистического бога есть не что другое, как невоспринимаемость чувствами, невидимость рода, на котором все люди сошлись, но который не существует, как таковой, чувственно, очевидно, ибо существуют ведь только виды.

Коротко говоря, различие между политеизмом и монотеизмом сводится к различию между видом и родом. Род, конечно, отличен от вида, ибо в роде мы отбрасываем все видовые различия; но отсюда еще не следует, что род обладает самостоятельной сущностью; ибо он ведь есть лишь то общее, что имеется у видов. Так же мало, как родовое понятие камня есть, так сказать, сверхминералогическое понятие, понятие, выходящее из пределов царства камней, хотя оно и одинаково отлично от понятия булыжника, известняка, плавикового шпата и не обозначает исключительно какой-либо определенный камень именно потому, что оно все их охватывает, - так же мало и бог вообще, единый и всеобщий бог, у которого изъяты все телесные, чувственные свойства богов, которых много, исключается из существа человеческого рода; он, наоборот, есть объективированное и олицетворенное родовое понятие человечества. Или точнее выражаясь: если политеистические боги человеческие существа, то и монотеистический бог - человеческое существо, подобно тому как человек вообще, хотя он выходит за пределы отдельных человеческих видов, которых множество, и возвышается над евреем, над греком, над индийцем, не является поэтому сверхчеловеческим существом. Нет поэтому ничего более неразумного, как считать, что христианский бог сошел с неба на землю, то есть вывести происхождение христианской религии из откровения существа, отличного от людей. Христианский бог в той же мере вышел из недр человека, как и языческий. Он только потому иной бог, чем языческий, что и христианин - человек другой, чем язычник.

Этот мой взгляд, или учение, согласно которому тайна теологии заключена в антропологии и согласно которому существо религии как субъективно, так и объективно ничего другого не раскрывает и не выражает, как существо человека, я развил прежде всего в моей работе - "Сущность христианства", потом в нескольких более мелких очерках, имеющих отношение к этой книге, как, например: "Сущность веры в смысле Лютера", 1844 г., "Различие между языческим и христианским обожествлением человека", наконец, по различным поводам я касался того же во 2-м издании моей "Истории философии" и в моих "Основных положениях философии".

Моя точка зрения, или учение, высказанное в "Сущности христианства", или, точнее говоря, мое учение, как я высказал или мог высказать его в этом сочинении, соответственно его теме, имеет, впрочем, большой пробел и дало поэтому повод к самым нелепым недоразумениям. Так как я в "Сущности христианства", сообразно моей теме, отвлекался от природы, игнорировал природу, потому что само христианство ее игнорирует, потому что христианство есть идеализм и оно возглавляется богом, лишенным природного естества, верит в бога или духа, который творит мир только силою своего мышления и воли, и вне и без мышления и воли которого мир, стало быть, и не существует, так как я таким образом в "Сущности христианства" трактовал лишь о существе человека, с которого непосредственно и начал свое сочинение именно потому, что христианство почитает как божественные силы и существа не солнце, луну или звезды, огонь, землю, воздух, но силы, которые, в противоположность природе, лежат в основе существа человека: волю, разум, сознание, - то думали, что я человеческое существо произвожу из ничего, превращаю его в существо, которому ничто не предшествует, и возражали этому моему мнимому обожествлению человека, ссылаясь на непосредственное чувство зависимости, на признание естественного разума и сознания, что человек не сам себя сотворил, что он - зависимое, созданное существо, а стало быть, имеет причину своего бытия вне себя, - что он сам и через свою голову указует на некое другое существо. Вы целиком правы, господа, сказал я, мысленно обращаясь к своим хулителям и насмешникам. Я знаю столь же хорошо, - быть может, лучше, чем вы, - что человеческое существо, мыслимое как существующее само по себе, ни от чего независимое и абсолютное, есть нелепость, идеалистическая химера. Но существо, которое человек считает себе предшествующим, к которому он по необходимости имеет отношение, без которого ни его существование, ни его сущность не могут быть мыслимы, это существо, господа, нечто иное, как природа, а не ваш бог. Этот пробел, остававшийся в "Сущности христианства", я восполнил впервые в 1845 году в маленькой, но содержательной работе "Сущность религии", работе, которая, как уже показывает заголовок, тем отличается от "Сущности христианства", что трактует не только о сущности христианской религии самой по себе, но и о сущности религии вообще, следовательно, также о дохристианских, языческих, естественных религиях. Здесь я, соответственно моей теме, имел уже гораздо больший простор, а поэтому и возможность сбросить ту видимость идеалистической односторонности, к которой я дал повод в "Сущности христианства" обвинять меня моим некритическим критикам; здесь я имел достаточно места, чтобы восполнить все пробелы "Сущности христианства". Конечно, я и здесь не восполнил их, как это само собой разумеется, в духе теологии, теистической или теологической философии. Точнее всего задача и взаимоотношение этих двух сочинений представляется в таком виде. Теологи или вообще теисты различают между физическими и моральными свойствами бога, - бог же, как уже сказано, есть имя, которым вообще называют предмет религии. Бог, говорит, например, Лейбниц, должен быть рассматриваем в двояком качестве: физически, как творец мира, морально, как монарх, как законодатель людей. По своим физическим свойствам, из которых главнейшее есть могущество, бог есть, таким образом, причина физических существ, природы; по своим моральным свойствам, из которых главнейшее есть доброта, бог есть причина моральных существ, людей. В "Сущности христианства" предметом моим был лишь бог, как моральное существо, по необходимости я не мог дать поэтому в "Сущности христианства" цельную картину моего воззрения и учения. Другую половину бога, там опущенную, его физические свойства, я должен был поэтому представить в другом сочинении, но мог ее представить сообразно теме, объективно, только в таком сочинении, где речь заходит и об естественной религии, то есть о такой религии, которая имеет главным своим предметом физического бога. Как я показал уже в "Сущности христианства", бог, рассматриваемый в отношении своих моральных и духовных свойств, бог, стало быть, как моральное существо, есть не что иное, как обожествленное и нашедшее свое предметное выражение духовное существо человека, - теология, следовательно, есть в действительности, в ее последнем основании и конечном выводе лишь антропология; так, в "Сущности религии" я показал, что физический бог или бог, рассматриваемый только как причина природы, звезд, деревьев, камней, животных, людей, - поскольку и они суть естественные физические существа, не выражает ничего другого, как обожествленное, олицетворенное существо природы, так что тайна физико-теологии есть лишь физика или физиология, физиология в данном случае не в том более узком смысле этого слова, который она сейчас имеет, но в его старом универсальном смысле, означавшем вообще естествознание. Поэтому, если я раньше выразил свое учение в формуле: теология есть антропология, то теперь для полноты я должен прибавить: и физиология.

Мое учение или воззрение может быть поэтому выражено в двух словах: природа и человек. С моей точки зрения, существо, предшествующее человеку, существо, являющееся причиной или основой человека, которому он обязан своим происхождением и существованием, есть и называется не бог - мистическое, неопределенное, многозначащее слово, а природа - слово и существо ясное, чувственное, недвусмысленное. Существо же, в котором природа делается личным, сознательным, разумным существом, есть и называется у меня человек. Бессознательное существо природы есть, с моей точки зрения, существо вечное, не имеющее происхождения, первое существо, но первое по времени, а не по рангу, физически, но не морально первое существо; сознательное, человеческое существо есть второе по времени своего возникновения, но по рангу первое существо. Это мое учение, поскольку оно имеет своим последним пунктом природу, апеллирует к ее истинности и, поскольку выдвигает ее против теологии и философии, представлено только что упомянутой работой, но в связи с положительным, историческим предметом:

естественной религией, ибо я развиваю все свои учения и мысли не в голубом тумане абстракции, а на твердой почве исторических, действительных, от моего мышления независимых предметов и явлений, - так, например, мой взгляд на природу или учение о природе на основе естественной религии.

Я дал, впрочем, в этой работе не только изложение сущности естественной религии, но в то же время и краткий очерк всего хода развития религии, начиная с ее первых зачатков и вплоть до ее завершения в идеалистической религии христианства. Поэтому она заключает в себе не что другое, как сжатую духовную, или философскую, историю религии человечества. Я подчеркиваю эпитет:

духовную, ибо дать настоящую, форменную историю религии, такую историю, где бы различные религии были одна за другой перечислены и пересчитаны, обыкновенно к тому же еще и иерархически распределены по очень произвольным отличительным признакам, - повторяю, дать такое историческое описание не входило в мои цели. За исключением большого подразделения на религию естественную и духовную, или человеческую, я гораздо больше интересовался тем, что в религиях есть одинакового, тождественного, общего, чем их - часто такими мелкими и произвольными - отличиями. Вообще в этой работе моя задача состояла исключительно в том, чтобы уловить сущность религии, а историю ее лишь постольку, поскольку без нее нельзя понять религии. И даже сущность религии я прослеживал в этом сочинении, как и вообще в моих работах, совсем не из одних теоретических или спекулятивных соображений, но также в значительной мере из соображений практических. Как прежде так и теперь я интересуюсь религией, главным образом лишь в той мере, в какой она является - хотя бы в воображении - основой человеческой жизни, основой морали и политики.

Для меня, как прежде, так и теперь, важнее всего осветить темную сущность религии факелом разума, дабы человек мог перестать, наконец, быть добычей, игрушкой всех тех человеконенавистнических сил, которые испокон века, еще и до сих пор пользуются тьмой религии для угнетения людей. Моя цель была доказать, что силы, пред которыми человек склоняется в религии и которых он боится, которым он решается даже приносить кровавые человеческие жертвы, чтобы расположить их к себе, что эти силы - не что иное, как создание его собственного, несвободного, боязливого духа и невежественного, необразованного ума, доказать, что существо, которое человек противопоставляет себе в религии и теологии, как совершенно другое, от него отличное, есть его собственное существо, дабы человек, так как он ведь помимо своего сознания постоянно дает господствовать над собою и определять себя своему собственному существу, впредь сознательно сделал бы свое собственное, человеческое существо законом и определяющей основой, целью и масштабом своей морали и политики. И так и будет, и так и должно случиться. Если до сих пор непознанная религия, религиозная тьма была верховным принципом политики и морали, то отныне или, по крайней мере, когда-нибудь в будущем определять судьбу людей будет религия познанная, растворенная в людях.

Именно эта цель - познание религии для содействия человеческой свободе, самодеятельности, любви и счастью - определила также размер моей исторической трактовки в религии. Все, что для этой цели было безразлично, я оставлял в стороне. Исторические описания различных религий и народных мифологий без познания религии можно встретить в бесчисленных книгах. Но так же, как я писал, так же я буду и читать лекции. Цель моих сочинений, как и моих лекций, это превратить людей из теологов в антропологов, из теофилов в филантропов, из кандидатов потустороннего мира - в студентов мира здешнего, из религиозных и политических камердинеров небесной и земной монархии и аристократии - в свободных и исполненных самосознания граждан земли. Моя цель поэтому меньше всего отрицательная, отрицающая, она положительная, да и отрицаю я только для того, чтобы затем утверждать;

я отрицаю лишь фантастическое, призрачное существо теологии и религии, чтобы утвердить действительное существо человека. Ни с одним словом не творили столько злоупотреблений в новейшее время, как со словом отрицательный. Если я в сфере познания, науки что-нибудь отрицаю, то для этого я должен привести основания. Основания же учат, проливают свет, дают мне познания; каждое научное отрицание есть положительный духовный акт. Конечно, вывод из моего учения тот, что бога нет, то есть нет абстрактного, нечувственного существа, отличного от природы и людей и вершащего судьбы мира и человечества по своему собственному благоусмотрению; но это отрицание есть лишь вывод из познания существа бога, из познания, что это существо выражает не что иное, как, с одной стороны, существо природы, а с другой существо человека. Правда, это учение можно назвать атеизмом, ибо ведь все на свете, говорят, должно носить свою кличку, но не следует при этом забывать, что этим именем еще ничего не сказано, как не сказано и противоположным именем теизма. Теос, бог есть голое имя, выражающее все возможное, и содержание его бывает столь же различно, как различны времена и люди; поэтому все дело в том, что кто понимает под именем бога. Так, например, в восемнадцатом веке христианское правоверие замыкало значение этого слова в такие педантически узкие границы, что даже Платон слыл атеистом, ибо он не учил о сотворении мира из ничего и, стало быть, недостаточно отделял творца от его творений. Так и Спиноза в семнадцатом и восемнадцатом веках почти единогласно объявлен атеистом, так что, если память мне не изменяет, в одном латинском словаре восемнадцатого века атеист переводится даже словами assecia Spinozae (последователь Спинозы); однако девятнадцатый век вычеркнул Спинозу из рядов атеистов. Так меняются времена, а с ними вместе и боги людей. Как мало сказано словами: "есть бог", или "я верую в бога", так же мало сказано и словами: "бога нет", или "я не верую в бога". Все дело в том, каковы содержание, основа, дух теизма и каковы содержание, основа, дух атеизма. Я перехожу, однако, к самому предмету, то есть, к моему сочинению о "Сущности религии", которое я положил в основу этих лекций.

ЧЕТВЕРТАЯ ЛЕКЦИЯ.

Первый параграф в "Сущности религии" вкратце гласит: Основу религии составляет чувство зависимости человека; в первоначальном смысле природа и есть предмет этого чувства зависимости; природа есть, таким образом, первый объект религии. Содержание этого параграфа распадается на две части. Одна часть объясняет субъективное происхождение или основу религии, другая характеризует первый, или первоначальный, объект религии. Сначала поговорим о первой. Так называемые спекулятивные философы издевались над тем, что я чувство зависимости объявляю источником религии. Слова "чувство зависимости" находятся у них на плохом счету с тех пор, как Гегель против Шлейермахера,-который, как известно, объявил чувство зависимости сущностью религии, - пустил остроту, что соответственно этому и у собаки должна быть религия, ибо она чувствует себя зависимой от своего господина. Впрочем, так называемые спекулятивные философы - это те философы, которые не свои понятия сообразуют с вещами, а, наоборот, скорее вещи - с понятиями. И поэтому совершенно безразлично, удовлетворяет ли мое объяснение спекулятивных философов; дело идет только о том, отвечает ли оно своему предмету, своей сути. А приведенное объяснение им отвечает.

Если мы рассмотрим религии так называемых дикарей, о которых нам сообщают путешественники, как равно и религии культурных народов, если мы заглянем в нашу собственную, непосредственно и без обмана нашему наблюдению доступную душу, то мы не найдем другого, соответствующего и широко захватывающего психологического объяснения религии, кроме чувства или сознания зависимости. Древние атеисты и даже очень многие как древние, так и новейшие теисты объявляли причиной религии страх, который, однако, ведь не что иное, как самое распространенное, бросающееся в глаза проявление чувства зависимости, Общеизвестно изречение римского поэта: Primus in orbe deos fecit timor, то есть страх первый сотворил в мире богов. У римлян даже слово: страх, inetus, имеет значение религии, и, наоборот, слово religio иногда означает страх, боязнь; потому dies religiosus, религиозный день означал у них то же, что несчастливый день, день, которого боятся. Даже наше немецкое Ehrfurcht - выражение высочайшего, религиозного почитания составлено, как показывает само слово, из Ehre (почитание) и Furcht (боязнь).

Объяснение религии из страха подтверждается прежде всего тем наблюдением, что почти все или во всяком случае очень многие первобытные народы делают предметом своей религии вызывающие страх и ужас явления или действия природы. Более примитивные, например народы Африки, Северной Азии и Америки "боятся, - как это приводит Мейнерс из описаний путешествий в своей "Всеобщей критической истории религий",-"рек в тех местах, где они образуют опасные водовороты или пороги. Когда они проезжают по таким местам, то просят о пощаде или прощении или ударяют себя в грудь и бросают разгневанным божествам умилостивительные жертвы. Многие негритянские царьки, избравшие море своим фетишем, до такой степени боятся его, что не осмеливаются даже на него взглянуть, не то что по нем проехать, потому что они верят, что лицезрение этого страшного божества убьет их на месте". Так, по словам В. Марсдена в его "Естественном и гражданском описании острова Суматры"; редшанги, живущие глубже в стране, жертвуют морю, когда они его в первый раз видят, пироги и сладкое печенье и просят его не причинять им вреда. Правда, готтентоты, как выражаются авторы путешествий, теистически настроенные и не могущие выйти за пределы своих религиозных представлений, верят в высшее существо, но не почитают его; они, наоборот, почитают, "злого духа", который, по их мнению, является виновником всех бед, их постигающих на свете. Я должен, однако, заметить, что известия, сообщаемые авторами путешествий, по крайней мере авторами более ранними, о религиозных представлениях готтентотов, как и вообще дикарей, весьма противоречивы. Также и в Индии имеются местности, "где большая часть обитателей не отправляет других религиозных служб, как только служб злым духам... Каждая из этих злых сил имеет свое особое название, и ей воздаются тем большие почести, чем она представляется страшнее и могущественнее" (Штур, "Религиозные системы языческих народов Востока"). Точно так же и американские племена, даже такие, которые, по сообщениям наблюдателей-теистов, признают "высшее существо", почитают только "злых духов", или существа, которым они приписывают все худое и злое, все болезни и горести, которые их постигают, - почитают, чтобы через это почитание их смягчить, а стало быть, из страха. Римляне в числе предметов своего религиозного почитания имели даже болезни и эпидемии, лихорадку, хлебную ржу, в честь которой они ежегодно справляли праздник, детоубийство под именем Орбоны, несчастье, словом, предметы, почитание которых не имело, очевидно, другого основания, кроме страха, как это уже отмечали сами древние, например, Плиний Старший, и другой цели, кроме как сделать их безвредными, что также уже было отмечено древними, например Геллием, который говорит, что одних богов почитали и чествовали, чтобы они приносили пользу, других - примиряли с собой и смягчали, чтобы они не навредили. Даже самый страх имел в Риме свой храм, также и в Спарте, где, впрочем, по крайней мере по свидетельству Плутарха, он имел значение моральное, значение страха постыдных, дурных поступков.

Объяснение религии из страха подтверждается, далее, тем обстоятельством, что даже у духовно выше стоящих народов высшее божество есть олицетворение явлений природы, вызывающих в людях высшую степень страха, божество грозы, молнии и грома. Есть даже народы, у которых нет для бога другого слова, как гром, у которых, стало быть, религия - не что иное, как потрясающее впечатление, которое производит природа на человека своим громом при посредстве слуха, органа страха. Даже у гениальных греков, как известно, высший бог есть просто громовержец. Точно так же и у древних германцев, по крайней мере северогерманцев, равно как и у финнов и латышей, старейшим и первым, наиболее почитаемым богом был бог Торр (Thorr) или Донар (Donar), то есть бог грома. Если английский философ Гоббс выводит разум из ушей, потому что он отождествляет разум с слышимым словом, то можно, и с гораздо большим правом на основании приведенных фактов, согласно которым гром вбил людям веру в бога, признать барабанную перепонку в ухе местом резонанса для религиозных чувств и ухо маткой, из которой выходят боги. В самом деле, если бы у человека были только глаза и руки, вкус и обоняние, то он не имел бы религии, потому что все эти чувства суть органы критики и скепсиса. Единственное чувство, теряющееся среди лабиринта уха в царстве духов или призраков прошедшего или будущего, единственное мистическое и религиозное чувство страха, есть слух, как это уже верно отметили древние, говоря:

"свидетель, который видел, стоит более, чем тысячи свидетелей, которые слышали", и "глаза надежнее, чем уши", или "то, что видишь, вернее, чем то, что слышишь". Поэтому и последняя, наиболее духовная, религия - христианская - сознательно опирается только на слово, как она говорит: на божие слово, и, следовательно, на слух. "Вера, - говорит Лютер, - возникает при слушании проповеди о господе". "Только слух, - говорит он в другом месте, - требуется в церкви господа". Отсюда, кстати сказать, ясно, как поверхностно подходить к религии, особенно к ее первопричинам, с пустыми фразами об абсолютном, сверхчувственном и бесконечном, и делать так, как будто бы человек не обладает никакими чувствами, так что они не принимаются в расчет, когда речь идет о религии. Без чувств всегда бесчувственно-бессмысленна речь человека. Однако вернемся от этого вводного замечания к нашему изложению.

Объяснение происхождения религии из страха подтверждается далее и тем, что даже и христиане, которые, по крайней мере теоретически, приписывают религии совершенно сверхчувственное, божественное происхождение и характер, настраиваются религиозно главным образом в тех случаях, в те моменты жизни, когда в человеке возбуждается страх. Когда, например, его величество, царствующий король Пруссии, который нынешними благочестивыми христианами зовется "христианским королем" по преимуществу и как таковой почитается, когда он созвал объединенный ландтаг, то распорядился, чтобы во всех церквах призывалось содействие божественного существа. Каковы, однако, были мотивы этого религиозного душевного движения и распоряжения его величества? Одна только боязнь, что злые тенденции нового времени могут пагубно повлиять на те планы и соображения, которые имелись в виду при образовании объединенного ландтага, этого мастерского произведения христианско-германского государственного искусства. Когда - чтобы взять другой пример - несколько лет тому назад случился неурожай, то во всех христианских церквах искренно и горячо молили господа бога, чтобы он дал свое благословение; тогда были даже установлены особые молитвенные и покаянные дни. Какова же была причина? Боязнь, голода. Именно поэтому бывает также, что христиане готовы свалить на неверующих и "безбожников" все напасти, и поэтому же - впрочем, разумеется, исключительно из христианской любви и заботливости о душах - они испытывают величайшее злорадство, когда с "безбожниками" случается несчастье, ибо христиане верят, что те через это обратятся к богу, станут верующими и религиозно настроенными. Вообще христианские теологи и ученые, правда, порицают, по крайней мере с кафедры ив писаниях, когда явление, подобное только что приведенным, рассматривается как характерное для религиозного убеждения; но для религии, по крайней мере религии в обычном или, вернее, в историческом смысле этого слова, господствующем в мире, характерно не то, что имеет значение в книгах, а что имеет значение в жизни. Христиане только тем отличаются от так называемых язычников или некультурных народов, что они причины тех явлений, которые вызывают их религиозный страх, возводят не к отдельным божествам, а к особым свойствам их бога. Они обращаются не к злым богам; но они обращаются к своему богу, когда он - как они верят разгневан, или дабы он на них не разгневался и не наказывал их злом и несчастием. Таким образом, подобно тому как злые боги являются почти единственными объектами почитания у примитивных народов, подобно тому и разгневанный или злой бог есть главнейший предмет почитания христианских народов. А, стало быть, и у них главнейшая причина религии есть страх (1). В подтверждение этого объяснения я привожу, наконец, еще и то, что христиане или религиозные философы и теологи упрекали Спинозу, стоиков, вообще пантеистов, у которых бог есть не что иное, строго говоря, как только чистая сущность природы, - что их бог не есть бог, то есть не настоящий религиозный бог, ибо он не является предметом любви и страха, а только предметом холодного, бесстрастного ума. Поэтому, если они и отвергали объяснение возникновения религии из страха, дававшееся древними атеистами, то косвенно они все же тем самым признавали, что страх есть, по крайней мере, существенная составная часть религии.

Тем не менее страх не есть полное, достаточное основание, объясняющее религию, но не только из одних тех соображений, которые приводятся некоторыми, что страх-де есть преходящий аффект; потому что ведь предмет страха по крайней мере в представлении остается; ведь специфическая черта страха есть та, что он действует и вне пределов настоящего момента, что он дрожит и перед возможным будущим злом, но потому, что вслед за страхом, когда опасность минуты прошла, наступает аффект противоположный, и это чувство, противоположное страху, имеет связь с тем же предметом, в чем можно убедиться при малейшем внимании и размышлении. Это чувство есть чувство освобождения от опасности, от страха и трепета, чувство восторга, радости, любви, благодарности. Явления природы, возбуждающие страх и ужас, относятся большей частью к наиболее благодетельным по своим последствиям. Бог, который своей молнией поражает деревья, зверей и людей, тот же бог освежает своими дождевыми потоками поля и луга. Откуда зло, оттуда приходит и добро, откуда страх, оттуда и радость. Почему бы в своем душевном настроении человеку не объединить того, что само имеет в природе одну и ту же причину? Только народы, живущие одним сегодняшним моментом, слишком слабые, тупые или легкомысленные, чтобы связывать различные впечатления, имеют поэтому к своей матери божьей один лишь страх и предметами своего религиозного почитания одних только злых, страшных богов. Иначе у народа, который из-за впечатлений от предмета, вызывающих минутный страх и ужас, не забывает его добрых благодетельных свойств. Здесь предмет страха делается также и предметом почитания, любви, благодарности. Так, у древних германцев, по крайней мере у северогерманцев, бог Торр, громовержец, "благодетельный, добрый боец за людей", "покровитель земледелия, бог мягкий, расположенный к людям" (В. Мюллер, "История и система древнегерманской религии"), потому что он, бог грозы, одновременно и бог оплодотворяющего дождя и солнечного света. Было бы поэтому в высшей степени односторонне, даже несправедливо по отношению к религии, если бы я сделал страх единственной причиной, объясняющей религию. Я существенно отличаюсь от прежних атеистов, а также пантеистов, имевших в этом отношении взгляды, одинаковые с атеистами, как например, Спиноза, именно тем, что я беру для объяснения религии не только отрицательные, но и положительные мотивы, не только невежество и страх, но и чувства, противоположные страху, - положительные чувства радости, благодарности, любви и почитания, что я утверждаю, что обожествляет как страх, так и любовь, радость, почитание. "Ощущения нужды и опасности, которые преодолены, - говорю я в моих комментариях к "Сущности религии", - совсем иные, чем ощущения нужды или опасности, имеющиеся в наличности или предстоящие. В одном случае я устанавливаю свое отношение к предмету, в другом я устанавливаю отношение предмета во мне; в одном - я пою хвалебные песни, в другом - жалобные; там я благодарю, здесь я прошу. Ощущение нужды практично, телеологично, чувство благодарности поэтично, эстетично. Ощущение нужды преходяще, чувство же благодарности длительно; оно завязывает узы любви и дружбы. Ощущение нужды - грубо, чувство благодарности - благородное чувство; одно почитает свой предмет лишь в несчастье, другое также и в счастье". Здесь мы имеем психологическое объяснение религии не только с ее дурной, но и с ее благородной стороны. Но если я не хочу и не могу назвать ни страх, ни радость или любовь единой объясняющей причиной религии, то какое другое обозначение найду я - характерное, универсальное, охватывающее обе стороны, - как не чувство зависимости? Страх есть чувство смерти, радость - чувство жизни. Страх есть чувство зависимости от предмета, без которого или благодаря которому я ничто, предмета, во власти которого меня уничтожить. Радость, любовь, благодарность есть чувство зависимости от предмета, благодаря которому я что-то собой представляю, который дает мне чувство, сознание, что я благодаря ему живу, благодаря ему существую. Так как я благодаря природе или богу живу и существую, то я люблю его; так как я благодаря природе страдаю и погибаю, то я боюсь и страшусь ее. Короче говоря, кто человеку дает средства или источники жизненного счастья, того он любит, а кто у него эти средства берет или имеет силу их взять, того он боится. Но и то и другое объединяется в предмете религии, - то, что является источником жизни, в своем отрицании, когда его у меня нет, - есть источник смерти. "Все исходит от бога, - говорится у Сираха, - счастье и несчастье, жизнь и смерть, бедность и богатство". "Идолов, - говорится в книге Баруха, - не следует принимать за богов или их так называть, ибо они не могут ни наказывать, ни помогать... Они не могут царей ни проклясть, ни благословить". И точно так же Коран обращается в 26 суре к служителям идолов: "Слышат ли они (идолы) вас, когда вы их призываете? Или могут ли они вам чем-либо быть полезны или в чем повредить?". Это значит: только то есть предмет религиозного почитания, только то есть бог, что может проклинать и благословлять, вредить или оказывать пользу, убивать и воскрешать, радовать и ужасать.

Чувство зависимости есть поэтому единственно верное, универсальное название и понятие для обозначения и объяснения психологической и субъективной основы религии. Правда, в действительности не существует чувства зависимости как такового, а всегда только определенные, особые чувства, - как, например (возьмем примеры из естественной религии), чувство голода, нездоровья, страха смерти, печаль при пасмурной и радость при ясной погоде, скорбь по затраченным напрасно усилиям, по надеждам, не сбывшимся в результате разрушительных явлений природы, - в чем человек чувствует себя зависимым; но задача, коренящаяся в природе мышления и речи, в том и заключается, чтобы частные явления действительности сводить к таким общим названиям и понятиям.

Исправив и дополнив объяснение религии из страха, я должен еще упомянуть о другом психологическом объяснении религии. Греческие философы говорили, что изумление перед закономерностью движения небесных светил породило религию, то есть почитание самих звезд или существа, управляющего их движением. Однако ясно без дальнейших замечаний, что это объяснение религии имеет отношение к небу, но не к земле, к глазу, но не к другим чувствам, только к теории, но отнюдь не к практике человека. Конечно, звезды были причиной и предметом почитания, но совсем не как объекты теоретических, астрономических наблюдений, а поскольку они рассматривались как силы, властвующие над жизнью человека, и, стало быть, поскольку они были предметами человеческих страха и надежд. Как раз на примере звезд мы отчетливо видим, что только тогда существо или вещь являются объектом религии, когда они являются предметом, причиной страха смерти или радости жизни, когда они, стало быть, являются объектом чувства зависимости. Правильно говорится поэтому в одном французском сочинении, вышедшем в 1768 г., "De I'origine des principes relig'ieux" ("О происхождении религиозных принципов"): "Гром и непогода, бедствия войны, чума и голодовка, эпидемии и смерть в большей мере убедили человека в существовании бога, то есть более религиозно настроили, более убедили в его зависимости и конечности, чем постоянная гармония природы и все доказательства Кларка и Лейбница". Простой и постоянный порядок не приковывает к себе внимание человека. Только события, граничащие с чудом, могут его вновь оживить. Я никогда не слышал, чтобы народ говорил: бог наказывает пьяницу, потому что он теряет свой разум и здоровье. Но как часто я слышал, как крестьяне моей деревни утверждали: бог наказывает пьяниц, потому что один пьяный сломал себе ногу, когда собрался идти домой.

ПЯТАЯ ЛЕКЦИЯ.

Историческими примерами мы подкрепили сведение религии к чувству зависимости. Но это положение на взгляд здравомыслящего человека подкрепляется и само из себя;

ибо само собой очевидно, что религия есть лишь признак или свойство существа, которое необходимо устанавливает отношение к другому существу, которое - не бог, то есть не лишенное потребностей, независимое, бесконечное существо. Чувство зависимости и чувство конечности поэтому едины суть. Но самое чувствительное, самое больное чувство конечности для человека есть чувство или сознание, что он когда-нибудь и в самом деле кончится, что он умрет. Если бы человек не умирал, если бы он жил вечно, если бы, таким образом, не было смерти, то не было бы и религии. Ничего нет, - говорит Софокл в "Антигоне", - сильнее человека; он пересекает моря, буравит землю, укрощает зверей, защищает себя от жары и дождя, от всего находит средства, только смерти не может избежать. Человек и смертный, бог и бессмертный - у древних одно и то же. Только могила человека, - говорю я поэтому в моих пояснениях к "Сущности религии", - есть место рождения богов. Чувственный знак или пример этой связи смерти с религией мы имеем в том, что в седой древности могилы умерших были одновременно и храмами богов, что, далее, у большинства народов служение мертвым, умершим, есть существенная часть религии, у некоторых даже единственная, вся религия в целом; но ведь мысль о моих умерших предшественниках как раз и есть то, что мне, живущему, всего более напоминает о моей будущей смерти. "Никогда, - говорит языческий философ Сенека в своих письмах, - никогда душевное настроение смертного не бывает божественнее (или, говоря нашим языком, религиознее), чем когда он думает о своей смертности и знает, что человек для того и живет, чтобы когда-нибудь умереть". И в Ветхом Завете говорится: "Господи, научи же меня, что меня должен когда-нибудь постигнуть конец и жизнь моя имеет свою цель, и я должен уйти!", "Научи нас подумать над тем, что мы должны умереть, дабы мы поумнели", "Подумай о нем: как он умер, так и ты должен умереть", "Сегодня царь, а завтра - мертв". Религиозная же мысль - и совершенно независимо от представления о боге - есть мысль о смерти, ибо здесь я сознаю свою конечность. Но если ясно, что нет религии без смерти, то ясно также, что характерным выражением для основы религии является чувство зависимости (2); ибо что сильнее, резче внушает мне сознание или чувство, что я не от одного себя завишу, что я не могу так долго жить, как хочу, - как не именно смерть? Но я должен сейчас же наперед заметить, что для меня чувство зависимости не составляет всей религии, что оно для меня лишь происхождение, лишь базис, лишь основа религии; ибо в религии человек ищет одновременно и средства против того, от чего он чувствует себя зависимым. Так, средством против смерти является вера в бессмертие. И единственное религиозное желание, единственная молитва, которую грубый, первобытный человек обращает к своему божеству, есть молитва качинских татар, обращенная к солнцу:

"Не убивай меня".

Я перехожу теперь ко второй части параграфа, к первому объекту религии. Мне не нужно много тратить по этому поводу слов, так как теперь почти общепризнано, что старейшая или первая религия людей есть естественная религия, что даже позднейшие духовные и политические боги народов, боги греков и римлян, были сначала только существами природы. Так один, хотя он впоследствии преимущественно политическое существо, а именно - бог войны, первоначально не что иное, подобно Зевсу греков, Юпитеру римлян, как небо, поэтому солнце называется его глазом. Природа поэтому была и служит до сих пор у первобытных народов предметом религиозного почитания, совсем не как символ или орудие существа или бога, спрятавшегося за спиною природы, а как таковая, как природа.

Содержание второго параграфа, коротко говоря, есть то, что религия, хотя и присуща существу человека или враждебна ему, но не религия в смысле теологии или теизма, подлинной веры в бога, а только религия, поскольку она не выражает ничего другого, как чувство конечности или зависимости человека от природы.

Я должен к этому параграфу прежде всего заметить, что я здесь различаю между религией и теизмом, верой в существо, отличное от природы и от человека, хотя в своей предыдущей лекции я сказал, что предмет религии вообще называется богом. И в самом деле, теизм, теология, вера в бога до такой степени отождествили себя с религией, что не иметь бога, не иметь теологического существа, не иметь религии - у нас равнозначно. Но здесь речь идет о первоначальных элементах религии. Именно теизм, теология вырвали человека из связи с миром, изолировали и сделали его высокомерным существом, "Я", возвышающимся над природой. И только уже стоя на этой точке зрения, религия отождествляет себя с теологией, с верой в неестественное и сверхъестественное существо, как в истинное и божеское. Первоначально, однако, религия ничего другого не выражает, как ощущение человеком его связи, его единства с природой и миром.

В моей "Сущности христианства" я высказал, что тайны религии могут найти свое разрешение и свое разъяснение не только в антропологии, но также и в патологии. По этому поводу чуждые природе теологи и философы пришли в ужас. Но что представляет собой естественная религия в ее празднествах и обычаях, имеющих отношение к важнейшим явлениям природы и их выражающих, как не эстетическую патологию? Часто также и очень неэстетическую.

Что другое представляют собой эти весенние, летние, осенние и зимние празднества, встречаемые нами в древних религиях, как не воспроизведение различных впечатлений, которые оказывают на человека различные явления и действия природы? Горе и печаль по поводу смерти человека или по поводу убывания света и тепла, радость по поводу рождения человека, по поводу возвращения света и тепла после холодных дней зимы или по поводу урожая, страх и ужас перед явлениями природы и в самом деле страшными или, по крайней мере, кажущимися страшными человеку, как, например, при солнечных и лунных затмениях, - все эти простые, естественные ощущения и аффекты являются субъективным содержанием естественной религии. Религия первоначально не представляет ничего отдельного, различающегося от человеческого существа. Лишь с течением времени, лишь в позднейшем своем развитии являет она собой что-то отдельное, выступает с особыми претензиями. И только против этой вызывающей, высокомерной духовной религии, которая именно поэтому имеет своим представителем особое официальное сословие, иду я войной. Я сам - хотя и атеист - признаю себя открыто сторонником религии в указанном смысле, естественной религии. Я ненавижу тот идеализм, который вырывает человека из природы;

я не стыжусь моей зависимости от природы, я открыто признаю, что действия природы не только влияют на мою поверхность, на мою кожу, на мое тело, но и на мою сердцевину, мою душу, что воздух, который я вдыхаю при ясной погоде, действует благотворно не только на мои легкие, но и на мою голову, что свет солнца просветляет не только мои глаза, но и мой дух и мое сердце. И я не нахожу, чтобы эта зависимость оказывалась в каком-либо противоречии, как это полагают христиане, с моим существом, и не надеюсь потому ни на какое избавление от этого противоречия. Я знаю также, что я конечное, смертное существо, что я когда-нибудь не буду существовать. Но я полагаю это совершенно естественным, и именно поэтому я вполне примиряюсь с этой мыслью.

Я утверждаю, далее, в своих сочинениях и докажу это в этих лекциях, что в религии человек опредмечивает свое собственное существо. Это положение подтверждают уже вами факты естественной религии. Ибо что другое запечатлели мы в празднествах естественной религии, - а в ее празднествах именно и дает себя знать самым непререкаемым образом у древних, чувственных, простых народов сущность их религии, - что другое запечатлели, как не ощущения и впечатления, которые оказывает на человека природа в ее важнейших проявлениях и в важнейшие периоды времени? Французские философы ничего другого не видели в религиях древности, как физику и астрономию. Это утверждение верно, если понимать под ним - в противоположность философам не научную физику или астрономию, а только эстетическую физику и астрономию; в первоначальных элементах древних религий мы лишь опредмечивали ощущения, впечатления, производимые на человека предметами физики и астрономии, до тех пор, пока эти предметы не сделались для него объектами науки. Правда, к религиозному воззрению на природу еще у древних народов, а именно у касты жрецов, которой ведь одной у древних народов были доступны наука и ученость, присоединялись еще и наблюдения, следовательно, элементы науки; но их нельзя сделать первичным текстом естественной религии. Если я, впрочем, мое воззрение отождествляю с естественной религией, то я прошу не забывать, что и естественно-природной религии уже присущ элемент, которого я не признаю; ибо хотя предметом естественно-природной религии является лишь природа, как уже показывает само название, но все же человеку, стоящему на своей первоначальной точке зрения, точке зрения естественной религии, природа является не предметом, не такою, какова она есть в действительности, а лишь какою она представляется некультурному и неопытному уму, фантазии, духу, так что поэтому уже и здесь человек имеет сверхъестественные желания, а следовательно, и ставит природе сверхъ или, что то же, неестественные требования. Или иными, более отчетливыми словами:

уже и естественная религия не свободна от предрассудков, ибо от природы, то есть без образования, все люди, как Берно говорит Спиноза, подвержены предрассудкам. И я не хочу поэтому взвалить на себя подозрение, будто если я говорю в защиту естественной религии, то я поэтому хочу также говорить и в защиту религиозного предрассудка. Я не признаю естественной религии как-либо иначе, в ином каком-либо объеме, в ином каком-либо смысле, чем в том, в котором я вообще признаю религию, также и христианскую; я признаю лишь ее простую основную истину. Но эта истина только та, что человек зависим от природы, что он должен с природой жить в согласии, что он, даже исходя из своей высшей, духовной точки зрения, не должен забывать, что он дитя и член природы, что он должен природу, - и как основу и источник своего существования, и как основу и источник своего духовного и. телесного здоровья, - всегда почитать, считать священной, ибо только через ее посредство человек освобождается от болезненных, взвинченных требований и желаний, как, например, от сверхъестественного желания бессмертия. "Станьте близки к природе, признайте ее матерью;

тогда в землю спокойно опуститесь вы в некий день". Как я в "Сущности христианства", определяя человека целью для человека, ни в малой мере не хочу обожествлять его, как это мне глупым образом приписывали, обожествлять, то есть делать богом в смысле теологически-религиозной веры, которую я ведь разлагаю на ее человеческие антитеологические элементы, так же мало хочу я обожествлять природу, в смысле теологии или пантеизма, когда я полагаю ее основой человеческого существования, существом, от которого человек должен себя сознавать зависимым, неотделимым. Как я человеческую личность могу почитать и любить, не обожествляя ее, не игнорируя даже ее ошибок и недостатков, так же точно могу я признавать природу существом, без которого я ничто, и при этом не забывать, что у нее недостает сердца, разума и сознания, которые она обретает только в человеке, и не впадать, стало быть, при этом в ошибку естественной религии и философского пантеизма, делавших природу богом. Истинная образованность и истинная задача человека заключаются в том, чтобы брать вещи и трактовать их так, как они есть, и делать из них не больше, но и не меньше того, что они есть. Естественная же религия, пантеизм, делает из природы слишком много, как, наоборот, идеализм, теизм, христианство делают из нее слишком мало, сводя на нет. Наша задача состоит в том, чтобы избежать крайностей, превосходных степеней или преувеличений религиозного чувства и рассматривать природу, обращаться с ней и почитать ее такою, какова она есть, - как нашу мать. Как нашей родной матери оказываем мы должное ей уважение, и как нам не нужно, чтобы ее почитать, забывать о границах ее индивидуальности, ее женского существа вообще, как мы в отношении к нашей родной матери не остаемся просто на точке зрения ребенка, а относимся к ней с свободным взрослым сознанием, так же точно должны мы смотреть и на природу не глазами религиозных детей, а глазами взрослого человека, исполненного самосознания. Древние народы, которые от избытка религиозного аффекта и смиренного чувства почитали все возможное богом, которые почти на все смотрели религиозными глазами, называли и родителей богами, как это, например, значится в одной гноме Менандра. Но как для нас родители не являются ничем, потому что они перестали быть для нас богами, потому что мы не наделяем их, как древние римляне и персы, правом власти над жизнью и смертью ребенка, следовательно привилегией божества, так же точно и природа, вообще всякий предмет не превращается в ничто, в предмет ничтожный только потому, что мы лишили его божественного ореола. Наоборот, предмет лишь тогда обретает свое настоящее, ему присущее достоинство, когда у него отнимают этот священный ореол; потому что до тех пор, пока какая-либо вещь или существо является предметом религиозного почитания, до тех пор оно рядится в чужие перья, а именно в павлиньи перья человеческой фантазии.

Содержание третьего параграфа заключается в том, что бытие и существо человека, поскольку он определенный человек, находится также в зависимости только от определенной природы, от природы его страны, и поэтому он по необходимости и с полным правом делает природу своего отечества предметом своей религии.

К этому параграфу я не имею ничего другого добавить, кроме того, что если неудивительно, что люди почитают природу вообще, то чему же удивляться, зачем сожалеть или смеяться над тем, что они религиозно почитают в особенности ту природу, в которой они живут и действуют, которой одной только они обязаны своим своеобразным, индивидуальным существом, следовательно - природу своего отечества. Если по этому поводу их порицать или высмеивать, то надо вообще высмеять и отвергнуть религию; ибо если чувство зависимости есть основа религии, предметом же чувства зависимости является природа как существо, от которого зависит жизнь, существование человека, то совершенно естественно также, что не природа вообще или как таковая, а природа данной страны составляет предмет религиозного почитания, ибо только данной стране обязан я своей жизнью, своим существом. Я ведь сам не человек вообще, а данный, определенный, особенный человек. Так, я человек, говорящий и думающий по-немецки, - ведь в действительности не существует языка вообще, а только тот или иной язык. И эта определенность характера моего существа, моей жизни неотделимо зависит от данной почвы, данного климата; особенно же это относится к древним народам, так что нет ничего смешного в том, что они религиозно почитали свои горы, свои, реки, своих животных. Это тем менее удивительно, что древним, примитивным народам по недостатку опыта и образования их страна представлялась всей землей или по меньшей мере центром земли. Наконец, это тем менее удивительно у древних народов, живших замкнуто, когда даже у народов современных, цивилизованных, живущих среди грандиозного мирового оборота, патриотизм все еще играет религиозную роль. Ведь даже французы имеют поговорку: "Господь бог - добрый француз", и даже в наши дни не стыдятся немцы, которые поистине не имеют основания, по крайней мере в политическом отношении, быть гордыми своим отечеством, - говорить о немецком боге. Не без основания говорю я поэтому в одном примечании к "Сущности христианства", что до тех пор, пока есть много народов, до тех пор будет и много богов;

ибо бог какого-либо народа, по крайней мере его подлинный бог, которого, конечно, следует отличать от бога его догматиков и философов религии, есть не что иное, как его национальное чувство, национальный point d'honneur сознание чести. Этим сознанием чести для древних, примитивных народов была их страна. Древние персы, например, как сообщает Геродот, расценивали даже другие народы исключительно по степени отдаленности их страны от Персии: чем ближе, тем выше, чем отдаленнее, тем ниже. А египтяне, по свидетельству Диодора, видели в тине Нила первичную и основную материю животной и даже человеческой жизни.

ШЕСТАЯ ЛЕКЦИЯ.

Конец последней лекции был, в противоположность христианскому супранатурализму, оправданием и обоснованием точки зрения естественной религии, а именно той точки зрения, что определенный и ограниченный человек почитает только определенную и ограниченную природу - горы, реки, деревья, животных и растения своей страны. Как самую парадоксальную часть этого культа я сделал культ животных предметом следующего параграфа и оправдал его тем, что животные - существа, человеку необходимые, без которых он не может обойтись, что от них зависит его человеческое существование, что только при их помощи он поднялся на высоту культуры, что человек, однако, почитает богом то, от чего зависит его существование, что поэтому в предмете своего почитания, а стало быть, и в животных он выявляет лишь ту ценность, которую он придает себе и своей жизни.

Много спорили о том, были ли и в каком смысле и на каком основании животные предметом религиозного почитания. Что касается первого вопроса, самого факта почитания животных, то речь о нем заходила главным образом при рассмотрении религии древних египтян, и на этот вопрос отвечали как "да", так и "нет". Но если мы прочтем, что нам новейшие путешественники рассказывают как очевидцы, то нам не покажется невероятным, что древние египтяне, если против этого нет каких-либо особых противопоказаний, так же точно почитали или по крайней мере могли почитать животных, как почитали их еще недавно или почитают даже сейчас народы в Азии, Африке, Америке. Так, например, по словам Марциуса в его "Правовом состоянии первоначальных обитателей Бразилии", ламы почитаются священными многими перуанцами, другие же молятся маисовому растению. Так, бык есть предмет поклонения у индусов. "Ему ежегодно оказывают божеские почести, его украшают лентами и цветами, падают перед ним ниц. У них много деревень, где быка содержат, как живого идола, и если он умирает, то хоронят его с большими почестями". Точно так же "все змеи священны для индуса. Есть служители идолов, которые являются до такой степени слепыми рабами своих предрассудков, что они считают за счастье быть укушенными змеей. Они считают тогда это своим предназначением и думают затем только о том, чтобы как можно радостнее закончить свою жизнь, ибо они верят, что на том свете займут какой-либо очень важный пост при дворе змеиного бога" (Энциклопедия Эрша и Грубера, статья "Индостан"). Благочестивые буддисты и еще более яйны или джайны - индийская секта, родственная буддистам, - считают каждое убиение малейшего насекомого смертным грехом, равнозначащим убийству человека (Болен, "Древняя Индия", т. 1). Джайны устраивают "форменные лазареты для животных, даже для низших и наиболее презираемых пород, и оплачивают деньгами бедных людей для того, чтобы они устраивали ночевки в таких местах, предназначенных для насекомых, и давали им кусать себя. Многие носят постоянно кусок полотна, прикрывающий рот, чтобы не проглотить летающей букашки и не отнять у нее таким образом жизни. Некоторые проводят мягкой губкой по тому месту, на которое они хотят стать, дабы не раздавить самомалейшего животного. Или они носят с собой мешечки с мукой или сахаром или сосуд с медом чтобы поделиться ими с муравьями или другими животными" (Энциклопедия Эрша и Грубера, ст. "Джайны"). "Жители Тибета также щадят клопов, вшей и блох не менее, чем ручных и полезных животных. В Аве с домашними животными обращаются, как с собственными детьми. Женщина, у которой умер попугай, кричала, плача: "мой сын умер, мой сын умер!" И она велела похоронить его торжественно, будто своего сына" (Мейнерс, "Всеобщая критическая история всех религий"). Удивительно, что, как замечает этот же ученый, большинство пород животных, которых в древнем Египте и на Востоке вообще почитали как богов, до сих пор признают христианские и магометанские жители этих стран неприкосновенными. Христианские копты, например, устраивают госпитали для кошек и делают завещательные распоряжения, чтобы коршуны и другие птицы получали в определенные сроки корм. Жители Суматры, по словам В. Марсдена в его "Описании острова Суматры", питают такое религиозное почтение к аллигаторам и тиграм, что вместо того, чтобы уничтожать их, дают им уничтожать себя. Тигров они не решаются даже называть их обычным именем, но называют их своими предками или стариками, "либо потому, что они сами их за таковых считают, либо чтобы им таким образом польстить. Когда европеец велит менее суеверным лицам поставить западни, то они приходят ночью на места и проделывают некоторые церемонии, чтобы убедить животное, если оно поймано или чует приманку, что западня поставлена не ими и не с их согласия".

После того, как я некоторыми примерами подтверждаю факт обожествления и почитания животных, я перехожу к причине и смыслу этих явлений. Я свел причину их также к чувству зависимости. Животные были для человека необходимыми существами; без них он не мог существовать, не говоря уже о том, чтобы существовать как человек. Необходимость же есть то, от чего я завишу; поскольку поэтому природа вообще, как основной принцип человеческого существования, сделалась предметом религии, постольку могла и должна была сделаться предметом религиозного почитания и природа животного царства. Я рассматривал поэтому культ животных главным образом лишь в связи с тем временем, когда он имел свое историческое оправдание, в связи со временем начинающейся культуры, когда животные имели наибольшее значение для человека. Но разве малое значение имеет животное даже еще и для нас, смеющихся над культом животных? К чему способен охотник без охотничьей собаки, пастух - без овчарки, крестьянин - без быка? Не есть ли навоз душа хозяйства, а стало быть, не является ли бык и у нас еще, как это было у древних народов, высшим принципом, богом агрикультуры? Зачем же нам смеяться над древними народами, если они религиозно почитали то, что для нас, людей рационалистических, еще имеет величайшую цену? Не ставим ли и мы еще во многих случаях животное выше человека? Не имеет ли еще в христианско-германских государствах конь для армии большую ценность, чем всадник, для крестьянина бык - большую ценность, чем батрак? И в качестве исторического примера я привел в настоящем параграфе одно место из "Зенд-Авесты". "Зенд-Авеста" в ее настоящем виде есть, разумеется, лишь позже составленная и искаженная религиозная книга древних персов. Так вот там значится, - правда, в старом, ненадежном переводе Клейкера, в части, называющейся "Вендидад": - "Мир существует благодаря уму собаки... Если бы собака не охраняла улиц, то разбойники и волки расхитили бы все имущество". Именно по причине этой своей важности, но, разумеется, также и благодаря религиозным предрассудкам, собака в законах именно этой самой "Зенд-Авесты", в качестве стража-охранителя от хищных зверей, "не только приравнивается к человеку, но ей отдается даже предпочтение при удовлетворении ее потребностей". Так, например, говорится: "Кто увидит какую-либо голодную собаку, обязан ее накормить лучшими кушаньями". "Если сука со щенятами заблудится, то глава селения, где она нашлась, обязан взять ее и накормить; если он этого не сделает, то наказуется изувечением тела". Человек имеет поэтому меньше ценности, чем собака; впрочем еще худшие постановления, ставящие человека ниже животного, находим мы в религии египтян. "Кто, значится у Диодора, - убьет одно из этих (а именно священных) животных, подлежит смерти. Если это была кошка или ибис, то он должен во всяком случае умереть, все равно, убил ли он животное преднамеренно или случайно; сбегается толпа и расправляется с виновным самым жестоким образом".

Однако против этого объяснения почитания животных их незаменимостью и необходимостью говорят как будто даже и приведенные мною примеры. Тигры, змеи, вши, блохи - какие же это необходимейшие для человека животные? Ведь необходимые животные только те, что полезны. "Если в общем, - замечает Мейнерс в своем указанном сочинении, - полезным животным больше поклонялись, чем вредным, то отсюда нельзя заключить, что полезность животных была причиною их божеского почитания. Полезные животные чтутся не в соответствии с их полезностью и вредные - не в соответствии с их вредностью. Как неизвестны и не поддаются исследованию те обстоятельства, которые были благоприятны одному животному здесь, другому - там, так необъяснимы и противоречивы и многие явления в культе животных. Так, например, негры в Сенегале и Гамбии чтут и щадят тигров, тогда как в царстве Анте и других соседних царствах вознаграждают тех, кто убьет тигра". В самом деле, в области религии мы оказываемся прежде всего в хаосе величайших и запутаннейших противоречий. Тем не менее, несмотря на это, при более глубоко идущем наблюдении их можно свести к мотивам страха и любви, которые, однако, сообразно различию людей, направляются на самые различные предметы и сводятся к чувству зависимости. Если даже какое-либо животное не приносит действительных естественно-исторически доказуемых пользы или вреда, то человек все же в своем религиозном воображении связывает с ним часто по случайному, нам неизвестному поводу суеверные действия (3). Каких только чудодейственных, лечебных сил не приписывали драгоценным камням! На каком основании? Из суеверия. Таким образом, внутренние мотивы почитания одинаковы, их проявления различаются только тем, что почитание одних предметов основывается на воображаемых пользе или вреде, существующих лишь в области веры или суеверия, тогда как почитание других основывается на действительной их благотворности или полезности, пагубности или вредоносности. Короче говоря, счастье или несчастье, благо или горе, болезнь или здоровье, жизнь или смерть от одних предметов религиозного почитания зависят и на самом деле, по-настоящему, от других же - лишь в воображении, в вере, в представлении.

Сверх того, я хочу заметить по настоящему поводу, когда различные свойства и многообразие религиозных предметов кажутся противоречащими приводимому мною объяснению возникновения религии, что я бесконечно далек от того, чтобы сводить религию, как и вообще какой-либо предмет, к чему-либо одностороннему, абстрактному. Когда я думаю о каком-либо предмете, то я всегда имею его перед своими глазами в его целокупности. Мое чувство зависимости не есть теологическое, шлейермахеровское, туманное, неопределенное, отвлеченное чувство. Мое чувство зависимости имеет глаза и уши, руки и ноги, мое чувство зависимости есть лишь человек, чувствующий себя зависимым, видящий себя зависимым, короче говоря - сознающий себя всесторонне и во всех смыслах зависимым

То же, от чего человек зависит, от чего он чувствует себя зависимым, от чего он знает свою зависимость, есть природа, предмет чувств. Совершенно поэтому в порядке вещей, что все впечатления, производимые природой на человека при посредстве чувств, хотя бы то были только впечатления идиосинкразии, могут сделаться мотивами религиозного почитания, и на самом деле таковыми делаются, что предметами религии делаются и те предметы, которые затрагивают лишь теоретические чувства и не имеют к человеку того непосредственного практического отношения, которое и заключает в себе истинные мотивы страха и любви. Даже в том случае, если какое-либо существо природы делается предметом религиозного почитания, для того ли, чтобы быть обезвреженным, если оно страшно или вредно, или чтобы получить благодарность за свою доброту, если оно благодетельно и полезно, даже и в этом случае оно имеет ведь еще и другие стороны, которые равным образом попадают в поле зрения и в сознание человека и становятся поэтому моментами религии. Если парс почитает собаку за ее бдительность и верность, за это ее, так сказать, политическое и моральное значение и необходимость для человека, то ведь собака является предметом оценки и предметом созерцания не in abstracto только, как страж, но и со всеми своими другими сторонами, природными качествами, в своем целом, в своей совокупности, и естественно поэтому, что и эти качества являются силами, принимающими участие в создании религиозного предмета. Так в "Зенд-Авесте" определенно приводятся еще и другие качества собаки, а не только ее полезность и бдительность. "У нее, - говорится, например, там, - восемь удивительных качеств: она подобна аторну (жрецу), воину, земледельцу - источнику богатств, птице, разбойнику, зверю, злой женщине, юноше. Как жрец, она ест то, что найдет... как жрец, она идет ко всем, кто ее ищет... собака много спит, как юноша, и, как юноша, пылка в действии" и так далее. Так цветок лотоса (Nymphaea Lotus), который был главным предметом почитания у древних египтян и индийцев и до сих пор почитается почти на всем Востоке, есть не только полезное растение, - ибо его корни съедобны и в особенности в прежние времена были главною пищей египтян, - но также и один из прекраснейших водяных цветков. И если у разумного и практического, способного к культуре народа основой религиозного почитания являются только рациональные свойства предмета, имеющие значение для человеческого существования и образованности, то у народа с противоположным характером мотивами религиозного почитания могут сделаться свойства предмета только иррациональные, для человеческого существования и культуры безразличные, даже курьезные. Могут даже почитаться вещи и существа, для почитания которых нельзя привести другого основания, кроме особой симпатии или идиосинкразии. Если религия есть не что иное, как психология и антропология, то само собой разумеется, что идиосинкразия и симпатия играют в ней также роль. Все странные и бросающиеся в глаза явления в существе природы, все, что приковывает и поражает глаз человека, что изумляет и пленяет его слух, что воспламеняет его фантазию, возбуждает его удивление, что действует на его душевное состояние особым, необычным, необъяснимым образом, все это играет определенную роль при возникновении религии и может дать основу и самый предмет для религиозного почитания. "Мы с почтением взираем, - говорит Сенека в своих письмах, - на верховья (то есть истоки) более значительных рек. Мы воздвигаем алтари ручью, внезапно с силою выбивающемуся из прикрытия. Мы почитаем источники теплых вод, и некоторые озера для нас священны, потому что они темные и неизмеримо глубокие". "Реки почитаются,- говорит Максим Тирский в своей восьмой диссертации, - либо за их полезность, как Нил у египтян, либо за их красоту, как Пеней у фессалийцев, либо за их величину, как Истр у скифов", либо по каким-нибудь другим побуждениям. "Ребенок, - говорит Клауберг, немецкий, хотя и по латыни писавший философ семнадцатого века, даровитый ученик Декарта, - всего более привлекается и захватывается светлыми и блестящими предметами. Вот причина, почему варварские народы дали себя увлечь культом солнца и небесных тел и другим подобным же кумиропочитанием".

Но хотя все эти впечатления, аффекты и настроения, то есть такие элементы религии, как отблеск света на камнях, - ведь и камни почитаются, жуткость ночи, темнота и тишина леса, глубина и неизмеримость моря, бросающиеся в глаза своеобразие и причудливость, миловидность и устрашающий облик животных, - хотя все они являются при объяснении и понимании религии величинами, принимаемыми в расчет и соображение, все же человек еще не находится здесь на почве истории, он пребывает в состоянии детства, как и отдельный человек не является еще историческим лицом, хотя он и делается таковым впоследствии, когда он без разбора, без критики дает господствовать над собой впечатлениям и аффектам, от которых только и заимствует своих богов. Такие боги - только падающие звезды, метеоры религии. Лишь тогда, когда человек начинает обращаться к таким свойствам предметов, которые постоянно, длительно напоминают человеку об его зависимости от природы, которые непрестанно чувствительным образом дают ему ощутить, что он без природы ничего не может, что он ничто, когда он эти свойства делает предметом своего почитания, лишь тогда возвышается он до настоящей, постоянной, исторической религии со сформированным культом. Так, например, солнце является лишь там предметом настоящего культа, где оно почитается не ради своего блеска, своего сияния, одного только своего поражающего глаз существа, но где оно почитается, как высший принцип земледелия, как мера времени, как причина естественного и гражданского порядка, как очевидная, бесспорная основа человеческой жизни, короче говоря, где оно почитается ради его необходимости, его благотворности (4). Лишь там, где культурно-исторический элемент в предмете вступает в поле зрения человека, лишь там и религия, или одна из ее ветвей, составляет характерный исторический момент, объект, интересующий исследователя истории и религии. Это относится и к культу животных. Хотя в религии почитание охватывает также и животных, безразличных с точки зрения культурно-исторической, тем не менее почитание культурно-исторических животных есть все же та характерная, та разумная сторона в ней, которую надлежит отметить; причина, почему почитаются другие животные, почему вообще почитаются предметы и свойства, не обусловливающие и не обосновывающие существования человека и его человеческих черт, находится, как было уже отмечено, также не вне пределов культа предметов, достойных почитания по соображениям гуманности. Предметы природы, которые наиболее необходимы, наиболее важны, наиболее оказывают влияние, наиболее вызывают в человеке чувство зависимости от них, имеют также все свойства, которые действуют сильнейшим образом на зрение и на душевное состояние и вызывают изумление, преклонение и все другие подобного же рода аффекты и настроения. "Приветствуем тебя, - говорится поэтому в "Феноменах" Арата в обращении к Зевсу, к богу, к причине небесных явлений, приветствуем тебя, отец, ты - великое чудо (то есть великое существо, вызывающее изумление и поклонение), ты-великое утешение людей". Мы имеем таким образом в одном и том же предмете соединенными обе только что указанные черты. Но предметом религии, предметом культа является не thauma, чудо, a oneiar, утешение, защита, то есть не существо, поскольку оно есть предмет удивления, а существо, составляющее предмет страха и надежды;

Загрузка...