БСЭ.М., т. 14,1973
Леонид (508/507, Спарта, — 480 до н.э., Фермопилы), — спартанский царь в 488-480 гг. до н. э. (Древняя Греция). В период греко-персидских войн возглавил объединённое войско греческих полисов против персидского царя Ксеркса в 480 г., когда персы вторглись в Грецию. Погиб в сражении у Фермопил, прикрывая с небольшим отрядом отступление основной части греческого войска. В античной традиции имя Леонид — символ патриотизма и воинской доблести.
БСЭ.М., т. 27,1977
Фермопилы — горный проход в Греции, на границе Фессалии и Средней Греции, южнее г. Ламия. Место боя в 480 г. до н.э. во время греко-персидских войн. Греческое союзное войско (около 5 тысяч человек) во главе со спартанским царём Леонидом преградило у Фермопил путь многотысячной армии персидского царя Ксеркса. С помощью перебежчика персам удалось выйти в тыл грекам. Тогда Леонид отправил войско на защиту Афин, а сам с 300 воинами-спартанцами продолжал упорную оборону, пока весь отряд не погиб в бою. Впоследствии спартанцы поставили на могиле героев памятник.
Этой процедуре подвергались все овдовевшие спартанки не старше сорока пяти лет. Так повелось издавна с той поры, как граждане Лакедемона стали жить по законам Ликурга[1].
Из года в год ранней осенью в определённый день все вдовы Спарты, те, что были в состоянии рожать детей, были обязаны предстать перед особым государственным чиновником гармосином[2]. Гармосинов было пятеро, по числу территориальных округов, на которые был разделён город Спарта.
В обязанности гармосинов, которых ежегодно переизбирали, входило наблюдение за поведением и нравственностью свободнорождённых женщин всех возрастов и сословий. И ещё гармосины были обязаны следить за здоровьем и внешним видом вдовствующих спартанок и способствовать тому, чтобы те поскорее опять вышли замуж. Потому-то при ежегодных осмотрах неизменно присутствовали врачи, а женщин заставляли раздеваться донага, дабы можно было узреть малейшие признаки какого-то зарождающегося недуга.
Пройдя осмотр у врачей, женщины по-прежнему в обнажённом виде поочерёдно представали перед гармосином, который не только заводил с каждой речь о новом замужестве, но в первую очередь проявлял внимание к внешности женщины. Гармосин имел право высказать порицание и даже назначить наказание какой-то из вдов, если видел, что та плохо ухаживает за волосами или ногтями либо излишняя полнота портит её фигуру.
Законодатель Ликург освободил спартанок от всех трудов по домашнему хозяйству, обязав их только следить за собой, чтобы рождались крепкие дети. Спартанки с юных лет были обязаны заниматься гимнастикой, борьбой, плаванием. Опытные педагоги обучали девушек ездить верхом, стрелять из лука, кидать дротик в цель. Девушки также обучались музыке, пению и танцам, без этого в Спарте не обходилось ни одно торжество.
В этом году состоялись очередные Олимпийские игры[3], на которых спартанский юноша Леарх одержал победу в пентатле[4].
Вот почему при нынешнем осмотре вдов в Лимнах[5] гармосин Тимон особое внимание уделил спартанке Астидамии, матери Леарха. Астидамия овдовела семь лет тому назад, но вторично выходить замуж явно не спешила, целиком посвящая себя сыну. Кроме Леарха у Астидамии была ещё дочь по имени Дафна, которая вот уже второй год пребывала в замужестве.
Для своих тридцати девяти лет Астидамия выглядела прекрасно. Это была довольно высокая белокожая женщина с широкими бёдрами и гибкой талией. У неё были маленькие груди, красивые плечи, тонкие руки с изящными пальцами.
Тимон не мог отказать себе в удовольствии полюбоваться совершенными на его взгляд по красоте ягодицами Астидамии, поэтому он попросил её повернуться к нему спиной.
Астидамия, полагая, что Тимон желает получше рассмотреть её волосы, собранные сзади пышным пучком, уже подняла к голове руки, чтобы вынуть из причёски заколки и снять ленту, но Тимон остановил её.
— Садись, Астидамия, — сказал гармосин. — Ты, как всегда, обворожительна!
— Я знаю, — спокойно ответила Астидамия, усевшись на стул и положив ногу на ногу.
Она нисколько не стыдилась того, что находится обнажённой перед одетым мужчиной, который восседает напротив в кресле с подлокотниками и не спускает с неё глаз.
Вся жизнь спартанок с юных лет и до зрелости проходила под пристальным наблюдением гармосинов и их помощников, от которых невозможно было скрыть ни изъяны фигуры, ни порочность поведения. Неусыпное око гармосина было для спартанок как солнце на небосводе. К совершеннолетию любая спартанка привыкала обнажаться перед гармосинами, от которых во многом зависело их женское счастье. Ведь девушке, которая имела недостаточно красивое телосложение, гармосины не позволяли выходить замуж, пока она не сгонит лишний жир или не исправит сутулую осанку.
У Астидамии никогда не было затруднений с гармосинами. Она вышла замуж в семнадцать лет за человека, которого полюбила. Супруг Астидамии умер от ран, он был самым прославленным воином в Спарте. Любовь к мужу была так сильна, что Астидамия и мёртвого продолжала любить как живого, храня в памяти его образ. На все уговоры родственников о новом замужестве она отвечала решительным отказом. Гармосинам, требовавшим от Астидамии того же, непреклонная спартанка отвечала, что станет женой лишь тому спартанцу, который сможет сравниться силой и воинской смелостью с её первым супругом. Если храбрецов в Лакедемоне хватало, то силачей, подобных отцу Леарха, здесь ещё не видали.
Тимон давно знал Астидамию. Он питал к ней чувство более глубокое, чем обычная симпатия, поэтому в его речи не было упрёков в излишнем честолюбии, не было намёков на гнев богини Геры[6], покровительницы замужних женщин, или наставлений и сетований, к каким обычно прибегают другие гармосины, желая обвинить некоторых упрямых вдов, будто те, прикрываясь любовью к безвременно умершим мужьям, наносят вред государству своим нежеланием рожать новых детей.
— Подумай, Астидамия, не пора ли тебе прервать своё затянувшееся вдовство, — проговорил Тимон, глядя женщине в глаза, глубокая синева которых всегда его завораживала. — Ты родила Спарте олимпионика[7]. Уже за одно это ты достойна счастливого супружества. Если ты переборешь своё упрямство, то, быть может, родишь ещё одного не менее славного в будущем сына, а то и Двух.
Астидамия ничего не ответила, хотя Тимон намеренно сделал долгую паузу.
— Вот тут список мужчин, достойных граждан, которые не прочь соединиться с тобой узами законного брака. — С этими словами Тимон придвинул к себе узкий ящик, стоявший на полу, и достал из него две навощённые дощечки, соединённые красным шнуром. — Если хочешь, я зачитаю тебе этот список. Тут не меньше двадцати имён — очень широкий выбор.
Астидамия чуть заметно улыбнулась:
— В прошлом году список желающих взять меня в жёны был втрое короче.
— Ничего удивительного — ведь твой сын стал ныне олимпиоником. А каков сын, такова и мать.
— Вот как? — Астидамия опять улыбнулась. — А я полагала, что качества, дурные или хорошие, дети наследуют от родителей, а не наоборот.
— Я читаю список... — Тимон раскрыл восковую табличку. — Первым идёт...
— Не утруждай себя, — прервала Астидамия. — Я уверена, в этом списке нет никого, кто мог бы сравниться с моим Никандром.
— Если хочешь, можно устроить состязание женихов, — предложил Тимон. — Пусть твоим мужем станет сильнейший.
— Сильнейшего выявить нетрудно, — вздохнула Астидамия. — Главная трудность в том, смогу ли я полюбить этого человека. Согласись, Тимон, притворство в таком деле недопустимо. А скрытая неприязнь и вовсе оскорбительна.
Тимон убрал табличку обратно в ящик.
— Я вижу, ты не меняешься, — проворчал он. — Всё так же красива и всё так же упряма! Гляди, отцветёт твоя красота и останешься ты наедине со своим одиночеством.
— Тогда я и приду к тебе, — не пряча лукавой улыбки, промолвила Астидамия.
— Я, к сожалению, женат, — всё так же ворчливо проговорил Тимон.
— Ну и что, — пожала плечами Астидамия. — Как будто закон не допускает спартанцам знатного рода иметь двух жён.
Двоежёнство действительно было распространённым явлением среди спартанцев знати, поэтому Тимону нечего было возразить.
Позволив Астидамии удалиться и глядя ей вслед, Тимон подумал с невольной досадой: «Такая роскошная женщина и живёт одна! О, Зевс[8], разве это справедливо?»
Леарх никогда особенно не стремился первенствовать в состязаниях над своими сверстниками. Лишь смерть отца пробудила в нём неуёмное рвение, благодаря чему он стал лучшим в Спарте бегуном, а потом превзошёл почти всех своих сверстников по прыжкам в длину, в метании копья и диска. За всеми этими успехами Леарха, по сути дела, стояла непреклонная воля его матери, которая неизменно твердила: если отец был лучшим в Спарте воином, то сыну обязательно надо стать лучшим атлетом.
Супруг Астидамии мечтал о том, чтобы его сын стал победителем на состязаниях в Олимпии. Для Астидамии мечта безвременно умершего мужа стала чем-то вроде его последней воли. Сильная женщина употребила все свои старания, чтобы и сын загорелся её честолюбием.
Среди сверстников Леарха были и более выносливые, чем он, и более смекалистые, и более сильные. Однако педономы[9] только в глазах у Леарха видели несгибаемое упорство, благодаря которому этот юноша с женственными чертами лица в последний момент мог вырвать победу у более сильного соперника. Потому-то опытные педагоги решили послать на состязания в Олимпию именно Леарха, более всех прочих юношей настроенного на победу. И педономы не просчитались.
Став олимпиоником, Леарх вкусил таких почестей в свои девятнадцать лет, о каких не смел и помышлять ещё несколько месяцев тому назад. Более всего юноше запомнился торжественный въезд в Спарту, когда его, увенчанного венком из священной маслины, стоявшего на колеснице, запряжённой четвёркой белых лошадей, вышел встречать весь город от мала до велика. Тысячи людей выкрикивали приветствия, женщины и дети бросали цветы на дорогу перед колесницей, так что квадрига продвигалась к центральной площади по сплошному цветочному ковру. Поздравить Леарха пришли все высшие должностные лица Спартанского государства: старейшины, эфоры[10] и оба царя.
Триумф в Олимпии был тем ценнее, что ни в состязаниях мужчин, ни в ристании колесниц, ни в скачках верхом спартанцам победить не удалось.
Отныне Леарх и его потомки освобождались от всех налогов в пользу государства. Самому Леарху с этого времени позволялось, несмотря на молодость, занимать самые почётные места на любых торжествах, а во время сражения он должен был находиться рядом с царём. Для спартанца это была самая высшая почесть.
Но для Леарха в теперешнем его положении более приятной оказалась выгода иного рода. Он вдруг оказался в центре женского внимания. Не только сверстницы или совсем юные девушки, но и женщины более старшего возраста выискивали всевозможные способы, чтобы обратить на себя внимание олимпионика. Матери, чьи дочери были на выданье, видели в Леархе самого выгодного жениха, какого только может послать счастливая Судьба. Молодые вдовы страстно желали опутать красавца своими чарами. Юные спартанки заявляли своим родителям, что желают пойти замуж только за него.
Охотились за Леархом и замужние женщины, обуянные кто своим женским тщеславием, кто страстным желанием родить ребёнка от олимпионика. Они искренне верили, что всякий победитель передаёт своему потомству кроме внешнего сходства ещё и свою удачливость. Древние греки вообще полагали, что с помощью целенаправленных тренировок вполне возможно взрастить будущего атлета. Однако при отсутствии удачи — этой столь изменчивой милости богов — даже самый сильный и ловкий может оказаться на втором месте. Олимпийские игры издревле считались под особым покровительством Зевса, царя богов. Вот почему всякий олимпионик признавался эллинами в какой-то мере любимцем Зевса.
Прошёл всего месяц после победного возвращения Леарха из Олимпии, но и за столь небольшой промежуток времени сын Астидамии успел побывать в объятиях у стольких женщин, что давно сбился со счета. Каждый новый день начинался для Леарха с неизменной прогулки по городу, во время которой и случались все его любовные приключения.
Поскольку Леарху было девятнадцать лет, то по возрасту он входил в разряд юношей, называвшихся в Спарте миллирэнами[11]. Они были обязаны нести военную службу в пограничных крепостях. Однако победа в Олимпии освобождала Леарха от этой повинности. Более того, педономы делали на него ставку и на грядущих Немейских играх[12], которые проводились в арголидском городе Немее зимой сразу после Олимпийских игр. На Немейских играх педономы намеревались выставить Леарха на состязании в двойном беге[13]. Перед началом тренировок для выступления в Немее ему были предоставлены два месяца отдыха для восстановления сил. Однако юнец, вошедший во вкус плотских утех с женщинами, которые сами вешались ему на шею, растрачивал свои силы, с утра до вечера охотясь за наслаждениями.
Вот и сегодня Леарх только собрался было прогуляться до агоры[14] и дальше до площади Хоров, как внезапно перед ним возникла его старшая сестра, своей красотой и властностью уродившаяся в мать.
Дафна была прекрасно сложена, восхитительные формы её тела хорошо просматривались сквозь лёгкую ткань пеплоса[15], длинные складки которого волнистыми линиями струились по её стану. Узор ниспадающих складок причудливо менялся при каждом движении, и тогда сквозь мягкую бежевую ткань проступала то дивная грудь, то соблазнительная линия бедра, то округлое колено. Золотистые длинные волосы были тщательно завиты длинными спиралевидными локонами и уложены в причудливую причёску. Вокруг головы шёл валик из завитых волос, позади которого волосы были гладко зачёсаны назад и собраны в пышный пучок; несколько завитых локонов ниспадали на шею и плечи чуть пониже валика. Вся причёска очень напоминала карийский[16] шлем, сдвинутый на затылок, но на шлемах карийцев, в отличие от греческих шлемов, султаны из конского волоса были завиты в спиралевидные локоны, которые образовывали круглый пучок на макушке.
Такие причёски спартанки переняли у карийских женщин. После того как персы подавили Ионийское[17] восстание, в лаконских городах появилось немало выходцев из Карии, спасавшихся от мести персидского царя. Карийцы помогали ионянам в их борьбе с персами.
Дафна поцеловала брата в губы. Так она делала всегда, когда собиралась поведать ему что-то очень важное.
Заинтригованный Леарх снял с себя плащ и уселся на скамью рядом с сестрой, повинуясь повелительному жесту её изящной руки. В больших тёмно-синих глазах Дафны было что-то таинственное.
— Куда ты собрался? — спросила она у брата. И, не дожидаясь ответа, добавила с улыбкой: — Всё гоняешься за женскими юбками.
— Я гоняюсь?! — Леарх сделал изумлённое лицо. — Ещё неизвестно, кто за кем гоняется. Стоит мне появиться на улицах Спарты...
— Как женщины начинают набрасываться на тебя из-за каждого дерева и из-за каждого угла! — со смехом воскликнула Дафна. — Тебе, наверное, кажется с некоторых пор, что все женщины Спарты похожи на похотливых менад[18]. Так, братец?
— Ну так, — ответил Леарх, не понимая, куда клонит сестра и что ей, собственно, от него нужно.
— Так вот, братец, я пришла сказать тебе, чтобы ты не растрачивал себя попусту на всех женщин подряд, — уже совсем другим тоном промолвила Дафна. — Ведь тебе предстоит состязаться в беге на Немейских играх. И ещё, коль ты стал любимцем Зевса Олимпийского, то почему бы тебе не стать любовником женщины, чей род по отцовской линии восходит к царю богов?
На лице у Леарха появились удивление и интерес. До сих пор ему удавалось соблазнять спартанок, которые не могли похвалиться знатностью своих предков. Как раз с такими женщинами Леарху было легче всего свести знакомство накоротке где-нибудь на тихой улочке, поскольку спартанки из незнатных семей часто появлялись вне дома без сопровождения родственников или служанок.
— Тобой, братец, заинтересовалась одна очень знатная женщина, — продолжила Дафна, понизив голос. — Она желает встретиться с тобой сегодня ночью.
— Как её зовут? — Леарх почувствовал, как сердце заколотилось у него в груди. — Сколько ей лет? Она красива?
— Имени я назвать тебе не могу. Она старше меня всего на четыре года. А её внешность ты увидишь, когда придёшь к ней на свиданье. Не беспокойся, братец, эта женщина очень хороша собой.
— Где она будет?
— У меня дома.
Леарх понимающе покивал головой. Муж Дафны находился на Крите вместе со спартанским войском. Там шла война, и спартанцы считали своим долгом оказать помощь давним союзникам.
— Придёшь в первом часу пополуночи и постучишь в дверь условным стуком. Вот так. — Дафна несколько раз ударила по скамье костяшками пальцев. — Только не грохочи изо всей силы!
Дафна легко поднялась и изящным движением оправила складки своего длинного одеяния.
— До свиданья, братец! — Она нагнулась, подставляя щёку для поцелуя.
Леарх поцеловал сестру, и та направилась к выходу.
— Не опаздывай.
— Дафна! — окликнул сестру Леарх. — Эта знатная женщина замужем?
Дафна молча кивнула своей красивой головой, при этом длинные локоны её причёски пришли в движение, будто подхваченные лёгким ветерком.
— Для тебя это имеет большое значение, братец?
— Вовсе нет. — Леарх вдруг смутился. — Я просто так спросил. Супруг ведь может потерять эту женщину, если она покинет свой дом посреди ночи. Вот почему я спросил.
— Не беспокойся, братец. — Дафна ободряюще улыбнулась. — Мужа этой женщины нет в Спарте. И скоро он домой не вернётся.
Дафна скрылась за дверью.
Леарх, объятый волнением, принялся лихорадочно соображать, какую из знатных молодых спартанок имела в виду его сестра. Он перебирал в памяти всех её подруг, которые были старше по возрасту, дальних и ближних родственниц, а также их подруг. Перед мысленным взором Леарха проходили чередой женские лица. Они возникали словно видения и тут же пропадали, поскольку ни одна из женщин из окружения Дафны, по мнению Леарха, не подходила под описание загадочной незнакомки. Юношу обуревало сильнейшее желание поскорее встретиться с той, которая, несмотря на свою знатность, всё же «положила на него глаз».
После осмотра вдов гармосины были обязаны отчитаться перед эфорами.
Коллегия эфоров, также состоявшая из пяти человек, заседала в эфорейоне, небольшом здании, расположенном близ герусии[19]. По своему положению эфоры являлись не просто блюстителями законов и древних обычаев Лакедемона. По сути дела, это была высшая государственная власть, в подчинении у которой находились все прочие чиновники, старейшины и даже цари. Эфоры избирались сроком на один год. В их число неизменно попадали только самые знатные спартанцы, чьи родословные восходили к богам или легендарным героям.
Старейшины в отличие от эфоров избирались в герусию на пожизненный срок. Но если эфором мог стать всякий знатный гражданин, достигший сорокалетнего возраста, то в геронты выбирали лишь шестидесятилетних. Совет старейшин был совещательным органом при царях, а также высшей судебной инстанцией в Спарте. Ещё старейшины вели всю необходимую работу по подготовке и проведению народных собраний.
Гармосины давали отчёт эфорам не все вместе, а по отдельности, ибо каждый отвечал за свою собственную деятельность в одной из пяти ком[20], на которые делилась Спарта.
Гармосину Тимону по жребию выпало отчитываться перед эфорами последним. Тимон посчитал это везением, поскольку особенными успехами он похвалиться не мог и уповал лишь на то, что эфоры не будут к нему слишком строги, выслушав отчёты тех гармосинов, у которых дела обстоят гораздо лучше. Тимон знал, что, к примеру, в Питане[21] вдовствующих спартанок детородного возраста вообще не осталось. Вдовью участь в Питане, благодаря деятельности гармосинов, влачат лишь семидесятилетние старухи.
Однако надежды Тимона на снисхождение к нему со стороны эфоров рассыпались в прах, едва он сообщил общее число вдов в Лимнах, а также число родившихся детей за последние полгода и число умерших мужчин, женщин и детей за этот же период.
После радужной картины, вырисовывавшейся из отчётов прочих гармосинов, сообщение Тимона вызвало сильное недовольство. Особенно негодовал эфор-эпоним[22] Сосандр.
— Значит, младенцы в Лимнах мрут как мухи, зрелых мужчин там становится всё меньше, а женщины не рожают, так как почти каждая четвёртая вдовствует, — мрачно подытожил он. — Я думал, что у нас в Киносуре[23] самое плохое положение с рождаемостью и смертностью. Но я ошибся — худшее положение, оказывается, в Лимнах.
Эфоры восседали в удобных креслах с подлокотниками из слоновой кости. Тимон стоял с навощённой табличкой в руках, не смея поднять глаз.
— Так-то ты служишь государству, Тимон! — раздался осуждающий голос эфора Клеомеда. — Или тебе неведомо, что община спартиатов заинтересована в большей рождаемости? Ты разве забыл, что Спарта окружена селениями илотов[24], которых в несколько раз больше, чем спартанцев? Только наше сильное войско удерживает илотов в повиновении. Воины не возникают по мановению руки, Тимон. Воинов приходится взращивать из мальчиков. А чтобы было больше мальчиков, спартанки должны больше рожать. Тебе это понятно?
— Вполне. — Тимон удручённо покивал головой.
— Тогда почему в Лимнах так много молодых вдов? — Клеомед не скрывал раздражения. — Где результат твоей деятельности, Тимон?
— Мне удалось выдать замуж всех вдов моложе тридцати лет. Поверьте, это было нелегко сделать, ведь у женщин на первом месте чувства и симпатии, а не желание рожать детей от кого попало.
— Что значит от кого попало! — рассердился Сосандр. — Никто не принуждает тебя, Тимон, подыскивать в мужья вдовствующим спартанкам периэков[25] и неодамодов[26]. Если в Лимнах мало вдовцов-спартанцев, тебе надлежало обращаться за помощью к другим гармосинам.
— Я обращался. — Тимон уязвлённо вскинул голову. — Но в соседних комах та же картина: вдов больше, чем вдовцов. Ведь женщины в Спарте умирают только от болезней, а мужчины погибают не только от болезней, но и на войне.
— Ты сообщил нам неслыханную новость, Тимон, — язвительно усмехнулся Сосандр. — Может, ты предлагаешь спартанцам не воевать вообще?
— Не предлагаю, — огрызнулся Тимон. — Я вообще ничего не предлагаю. Я просто всё объясняю, дабы вы не подумали, что я бездельничал в прошедшем году.
— Может, ты и не бездельничал, друг мой, — промолвил эфор Геродик, голосом и взглядом давая понять Тимону, что отговоркам тут не место. — Однако плоды твоей деятельности ничтожно малы. Ты говоришь, что выдал замуж всех вдов моложе тридцати. Что ж, это похвально. Но в твоём списке основная масса вдов — это женщины старше тридцати лет. О них ты, как видно, забыл.
— Я уже подыскал мужей семерым вдовам из этого списка. — Тимон холодно глянул на Геродика.
— Семерым из тридцати трёх! — Геродик поднял кверху палец, акцентируя на этом внимание своих коллег.
— Действительно, Тимон, успехи твои скромны, если не сказать ничтожны, — вставил эфор-эпоним. — И я хочу заметить, что когда наше войско вернётся с Крита, то вдов в Спарте, конечно же, прибавится.
— Я не могу силой заставлять вдов вновь выходить замуж, ибо все они свободные женщины. — Тимон почувствовал, что эфоры явно намереваются наказать его огромным штрафом. — Я также не имею права предлагать вдовам в мужья тех вдовцов, которые по разным причинам ограничены в гражданских правах либо по состоянию здоровья не могут иметь детей. Мне приходится учитывать и симпатии женщин даже в большей мере, чем симпатии мужчин-вдовцов. Ведь речь идёт не просто о соединении двух одиноких людей, но о создании полноценной семьи, где должны появиться дети или хотя бы один ребёнок.
Однако эфоры продолжали обвинять Тимона в нерадивости.
— Ладно бы, среди вдов в твоём списке не было привлекательных женщин, но ведь это не так, — заметил эфор Клеомед. — Неужели для красавицы Астидамии не нашлось мужчины, согласного взять её в жёны? Ни за что не поверю в это!
Тимон поведал со вздохом, что как раз Астидамия-то — самая разборчивая среди всех лимнатских вдов.
— Многие мужчины сватаются к Астидамии, но она всех отвергает из-за любви к умершему мужу.
— Мне непонятно, друг мой, — опять заговорил эфор Геродик, — ты выгораживаешь себя или Астидамию?
— Никого я не выгораживаю. — Тимон начал терять терпение. — Я лишь пытаюсь...
— Он пытается объяснить нам ситуацию, — проговорил эфор Клеомед, повернувшись к Геродику. — Когда не справляются с делами, всегда пытаются что-то объяснять.
— А-а. — Геродик насмешливо покачал головой.
— Твои разъяснения нам понятны, Тимон, — сказал эфор-эпоним, нахмурив брови. — Нам только непонятно, почему граждане Лимн назначили гармосином именно тебя. Твоя рассудительность похвальна. Однако было бы лучше, если бы ты не следовал капризам вдовствующих спартанок, но ради выгоды государства сочетал где можно хитрость с принуждением. Ведь чувства женщин переменчивы, как погода весной.
До конца года, когда все выборные магистраты в Спарте слагали свои полномочия, оставалось ещё около месяца. Поэтому эфоры решили дать возможность Тимону попытаться улучшить положение в Лимнах если не с рождаемостью, то хотя бы с уменьшением числа вдовствующих спартанок.
Тимон и за это был признателен, хотя в душе понимал, что вряд ли сможет за месяц сделать то, чего не смог и за год.
Желая приучить людей к коллективизму и взаимовыручке, законодатель Ликург разделил всё мужское население Спарты на возрастные группы. Начиная с семи лет спартанские мальчики пребывали в илах[27], отрядах по пятнадцать—двадцать человек. Эти отряды жили в особых помещениях, куда был запрещён доступ родителям и родственникам маленьких спартанцев. Во главе илы стоял иларх, как правило, юноша до двадцати лет, заслуживший это право своим безупречным нравственным обликом. Несколько ил объединялись в более крупное подразделение, называвшееся буем.
Во главе буя стоял буаг, избиравшийся самими детьми из числа илархов.
Таким образом сыновья спартанских граждан с самых юных лет приучались к дисциплине и суровому распорядку, царившему в илах, напоминавших военный лагерь.
Помимо обычных школьных занятий, где детей обучали читать, писать и считать, педагоги заставляли своих воспитанников играть в подвижные коллективные игры, развивая сноровку и смекалку. Всех детей без исключения учили плавать, преодолевать различные препятствия, лазить по деревьям. С десяти лет мальчиков обучали музыке и танцам, преимущественно военным, демонстрирующим ловкость и умелое обращение с оружием.
В шестнадцать лет юные спартанцы становились эфебами[28], то есть «выпускниками».
Теперь их распределяли по агелам, группам по двадцать пять — тридцать человек. С этой поры главный упор в воспитании делался на развитие силы, выносливости, умении терпеть боль. Во главе агелы стоял агелат. Им был отец одного из эфебов, имевший заслуги перед государством. Агела была прообразом будущего воинского подразделения — эномотии[29].
Достигнув восемнадцати лет, спартанские юноши становились миллирэнами, иными словами «кандидатами».
Миллирэны всей агелой вступали в спартанское войско и были обязаны два года нести службу в пограничных городках. Агела преобразовывалась в эномотию, которая в свою очередь делилась на ещё более мелкие подразделения — филы[30]. Отныне главной обязанностью юношей, ставших воинами, было постижение нелёгкой армейской науки. Они должны были за два года научиться владеть мечом и копьём, совершать различные перестроения в полном вооружении, перевязывать раны и выдерживать длинные переходы в жару и холод, днём и ночью.
Только после этого миллирэнов допускали к присяге. В двадцать лет присягнувшие спартанские юноши становились ирэнами, то есть «достойными». Они по-прежнему большую часть времени проводили в военном стане, но уже не на границе, а поблизости от Спарты. Ирэны ещё не имели гражданских прав, они лишь готовились стать полноправными гражданами. Для этого им было необходимо доказать свою доблесть, честность, непорочность и завести семью.
В тридцать лет ирэны становились спартиатами, то есть спартанскими гражданами. У них появлялось право участвовать в народном собрании, быть избранными на любую гражданскую должность кроме эфората и герусии, а также на любую военную должность кроме гармостов[31] и лохагов[32]. Всякий спартанец, вступивший в гражданский коллектив, получал от государства участок земли — клер. Обрабатывать этот участок обязаны были государственные рабы — илоты, отдававшие половину урожая своему господину.
Все женатые спартанцы объединялись в сисситии, так назывались коллективные трапезы, проходившие в вечернее время. Если утром и днём спартанский гражданин мог разделить трапезу дома с супругой, то вечером он был обязан находиться в кругу своих сотрапезников. На этих коллективных трапезах граждане не просто утоляли голод, здесь прежде всего обменивались новостями, вели беседы на различные темы, приглашали друг друга в гости, советовались по поводу дел.
В каждой коме, на которые делилась Спарта, было по шесть об — родовых объединений. Каждая оба имела свой дом сисситий. В каждом было несколько групп сотрапезников, которые подбирались по родству и знатности. Сотрапезников в одной группе могло быть от пятнадцати до тридцати человек в зависимости от числа граждан, имевших доступ на сисситии в той или иной обе. Каждый сотрапезник ежемесячно приносил медимн[33] ячменной муки, восемь хоев вина, пять мин сыра, две с половиной мины смокв и немного денег для покупки мяса или рыбы. Если кто-то из сотрапезников совершал жертвоприношение или охотился, то для общего стола поступала часть жертвенного животного или добычи. Те, кто не вносил необходимые взносы, на общественные трапезы не допускались. Не допускались туда и граждане, запятнавшие себя каким-нибудь преступлением, трусостью в сражении, либо неожиданно овдовевшие. Не посещавшие сисситии спартанцы соответственно лишались части гражданских прав. Эти люди имели право участвовать в народном собрании и служить в войске, но их нельзя было выбирать ни на какую должность.
Выйдя из эфорейна, Тимон отправился не к себе домой, а в гости к спартанцу Эвридаму, который вот уже несколько лет жил один без жены. Супруга Эвридама скончалась при родах, произведя на свет третьего сына. В связи с этим получилась довольно забавная ситуация. По спартанским законам, спартанец, имевший троих сыновей, освобождался от многих государственных повинностей. И Эвридам имел эти привилегии, но в то же время он был ограничен в гражданских правах из-за своего затянувшегося вдовства.
Эвридам был ещё не стар, всего сорок шесть лет. Однако участие во многих битвах с врагами ему дорого обошлось. В сражениях он потерял левый глаз и четыре пальца на правой руке, а также сильно хромал на правую покалеченную ногу. Кроме этого лицо Эвридама было покрыто ужасными шрамами, так что смотреть на него без содрогания было невозможно. Хромота и отталкивающий внешний вид отпугивали от Эвридама всех женщин, поэтому он жил с рабыней, захваченной им в одном из походов.
Старший сын был уже эфебом, двое младших пребывали покуда в детских илах. Мальчики виделись с отцом лишь несколько раз в году по большим праздникам, всё остальное время проводя в кругу своих сверстников.
Эвридам удивился, увидев Тимона на пороге своего дома.
— Заходи, гармосин! — с беззлобной иронией промолвил хозяин, выслушав приветствие нежданного гостя. — Рад тебя видеть. Зачем-то я тебе понадобился, не иначе.
Единственный глаз Эвридама с нескрываемым любопытством сверлил Тимона, который чувствовал себя довольно неловко.
Действительно, когда-то Тимон был частым гостем Эвридама. Тот был в своё время здоров и крепок, стоял во главе эномотии и обладал всеми гражданскими правами. Потом у Эвридама умерла жена, а его самого постоянно преследовали тяжёлые раны и увечья. В конце концов, Эвридам был отчислен из войска и забыт не только властями, но и многими друзьями.
— У меня к тебе серьёзный разговор, — выдавил Тимон, слегка прокашлявшись, чтобы скрыть волнение.
— Тогда прошу в экус[34]. — Хозяин сделал гостеприимный жест в сторону не самого большого, но самого светлого помещения в доме.
Эвридам действительно был рад встрече с Тимоном.
Проходя через мужской мегарон[35], Тимон покосился на молодую тёмноволосую женщину, небрежно одетую, с большим некрасивым носом. Это была рабыня Эвридама, которая не только ублажала своего господина на ложе, но и делала всю работу по дому. В данный момент она готовила обед, подкладывая в огонь очага корявые поленья. На огне стоял большой глиняный горшок, в котором булькало какое-то варево, судя по запаху, чечевичная похлёбка.
Рабыня бросила на Тимона любопытный взгляд, поправив при этом растрёпанные пряди своих чёрных вьющихся волос.
Оказавшись в комнате для гостей, залитой красноватыми лучами закатного солнца, которые пробивались в помещение через узкие окна под самым потолком, Тимон без приглашения сел на стул.
Обстановка в комнате была бедна, почти убога. На двери выцветшая занавеска. Трёхногий обшарпанный стол. Два скрипучих стула. В углах густая паутина. Давно не белёные стены потемнели от копоти светильников, которые зажигались в доме в вечернее время. Единственным украшением комнаты был мозаичный пол, на котором из разноцветных речных камешков были выложены фигуры двух сражающихся гоплитов[36].
— Скоро совсем стемнеет, — заметил Эвридам, усаживаясь на стул напротив Тимона. — Ты можешь опоздать к обеду в дом сисстий[37].
Тимон подумал, что Эвридам намекает на то, что гость может в двух словах объяснить цель своего прихода и поспешить на обед, дабы у него не было неприятностей из-за опоздания. И что он, Эвридам, не обидится за это.
Растроганный такой заботой, Тимон промолвил, глядя в лицо Эвридаму:
— Не беспокойся, друг мой. Я предупредил своих сотрапезников, что нынче вечером меня не будет на обеде. Я сказал, что государственные дела для меня важнее желудка. Мои сотрапезники отнеслись ко мне с пониманием. Хотелось бы, чтобы и ты выслушал меня с такой же гражданской ответственностью.
И без того серьёзное лицо Эвридама стало ещё серьёзнее.
— Я слушаю тебя, — проговорил он, чуть подавшись вперёд.
— Чтобы вновь стать полноправным спартиатом, друг мой, тебе нужно всего лишь жениться, — начал Тимон. — Я знаю, ты скажешь, мол, и рад бы, но женщины сторонятся меня. Так вот, я хочу обсудить с тобой, кого из вдов ты согласился бы взять в жёны. А я со своей стороны обещаю устроить так, что выбранная тобой женщина не посмеет ответить отказом.
— Это и есть твоё государственное дело, — с нескрываемым разочарованием спросил Эвридам.
— Друг мой, — с горделивым достоинством произнёс Тимон, — забота о каждом из сограждан есть первейшее дело Государства. Ведь защита отечества целиком ложится на плечи граждан, будь то в Лакедемоне, Афинах или Коринфе. Ты славно послужил Спарте на полях сражений. Посему твоё ограничение в гражданских правах совершенно недопустимо. Вот почему я здесь.
Эвридам криво усмехнулся. Было видно, что намерение гостя скорее уязвляет его, нежели радует.
— Сдаётся мне, Тимон, что ты вещаешь чужими устами. — Эвридам откинулся на спинку стула. — Тебя небось эфоры обязали пожаловать ко мне, вот ты и стараешься. Скажи, ты намерен обойти всех сограждан-калек или такой милости удостоился только я один?
Тимон, уловив перемену в настроении Эвридама, как ни в чём не бывало предложил:
— Может, перекусим чего-нибудь? Я что-то проголодался. Полагаю, твоя рабыня уже приготовила обед. За едой и продолжим наш разговор.
Хозяин не стал возражать, молча встал и удалился в мегарон.
Вскоре Эвридам вернулся вместе с рабыней, которая несла на подносе румяные ячменные лепёшки, козий сыр, солёные оливки и две глиняные миски с горячим чечевичным супом.
От запахов свежей еды у Тимона просто слюнки потекли.
— Похоже, дружище, твоя рабыня умеет недурно готовить! — с довольной улыбкой проговорил он, потирая руки.
— Если честно, то она прекрасно справляется не только с этим делом, — самодовольно ухмыльнулся Эвридам и похлопал рабыню, выставлявшую яства на трёхногий стол, по округлому заду.
Молодая женщина слегка покраснела. В то же время она не могла скрыть, что ей приятен такой отзыв господина, с которым, как видно, жилось хорошо.
— Пардалиска, — бросил Эвридам рабыне, направившейся с пустым подносом обратно в мегарон, — принеси воды и полотенце.
Задержавшись в дверях, рабыня молча кивнула и скрылась за дверной занавеской.
Пардалиска принесла небольшой медный таз с водой и приблизилась к Эвридаму, но тот кивком головы указал ей на гостя. Женщина, обойдя стол, подошла к Тимону, держа таз обеими руками. На плече у неё висело льняное полотенце.
Наскоро ополоснув руки, Тимон с жадностью принялся за еду. Краем глаза он заметил, что Эвридам перед тем, как вытереть руки полотенцем, шутливо смахнул с кончиков пальцев несколько капель прямо в лицо Пардалиске. Это лишний раз подтверждало, что он вовсе не тяготился своей участью вдовца.
— Если она родит от тебя сына, то у него не будет гражданских прав, — как бы между прочим заметил Тимон после того, как Пардалиска удалилась.
— Как ты догадался, что Пардалиска беременна? Она всего-то на втором месяце. — Эвридам не донёс ложку с супом до рта.
— Я и не думал об этом. — Тимон пожал плечами. — Я просто предупредил, что при всех твоих прошлых заслугах сын от рабыни не сможет стать полноправным спартиатом. Только и всего.
— Я знаю, — мрачно буркнул Эвридам, вновь принимаясь за похлёбку.
— И ещё, друг мой, мне жаль, что твои ласки и твоё семя достаются какой-то рабыне, а не спартанке, способной родить здоровых и таких нужных Лакедемону детей. — Тимон отодвинул опорожнённую тарелку. — Вот что огорчает. И не только меня.
— Значит, всё-таки ты пришёл ко мне по поручению эфоров, — проворчал хозяин. — Как видно, кому-то из них спокойно не спится при мысли, что мне спится спокойно.
— Не злись. — Тимон отломил кусочек лепёшки и отправил в рот. — Разве плохо, что эфоры о тебе вспомнили? Что дурного в том, что не только я, но и эфоры проявляют о тебе заботу?
— Что же они не позаботились обо мне четыре года тому назад? — сердито спросил Эвридам. — Тогда от меня отвернулись не только эфоры, но и старейшины. И вдруг — такая милость от Эгидов и Тиндаридов! Мне это непонятно, клянусь Зевсом.
— Да брось ты в самом деле! — с лёгким раздражением обронил Тимон, жуя хлеб с сыром. — Сам ведь знаешь, что спартанская знать невзлюбила тебя за дружбу с царём Клеоменом. Клеомен едва не осуществил переворот в Спарте, столкнув лбами знать и народ, а ты был на стороне царя. Когда он умер...
— Выражайся точнее, — перебил Эвридам. — Клеомена подло убили те же Тиндариды, Эгиды и Пелопиды. Они обманом завлекли Клеомена в ловушку и расправились! Как это на них похоже — одолевать силу коварством и низостью!
— Так вот, — невозмутимо продолжил Тимон, — со смертью Клеомена изменилось и отношение знатных граждан к тебе, друг мой. Не сразу, конечно. Знать хотела посмотреть, как ты себя поведёшь, оставшись без могучего покровительства. И хвала богам, что ты повёл себя благоразумно, не кинулся мстить за царя, как некоторые из его любимцев. Кстати, где они теперь?
— Одни в изгнании, другие мертвы.
— То-то. — Тимон важно поднял палец. — Гражданские распри до добра не доводят. Замечательно, что твоё благоразумие оказалось сильнее чувства мести.
В дальнейшей беседе Тимон предложил Эвридаму выбрать из вдовствующих спартанок ту, что более ему по сердцу.
Под конец трапезы хозяин выпил много вина, отчего обрёл благодушное настроение. Он больше не пытался язвить и упрекать своего собеседника в запоздалом благородстве, не изливал свою неприязнь к высшей спартанской знати, которая ценила его лишь до той поры, покуда Эвридам не сблизился с царём Клеоменом, возымевшим намерение изменить спартанские законы себе в угоду.
Оказалось, что Эвридам давно обратил внимание на рыжеволосую Меланфо, подругу красавицы Астидамии.
— Я знаю, что у этой рыжей бестии привередливый нрав, и сговорить её выйти за меня замуж дело очень непростое. Но мне хотелось бы при создании новой семьи основываться только на своих чувствах, а не на каких-то выгодах, — признался Эвридам.
Однако Тимон был всё так же невозмутим и полон искреннего расположения.
— Ты сделал прекрасный выбор, дружище. — Он ободряюще улыбнулся своему собеседнику. — Остальное — моя забота. Верь мне, Меланфо будет твоей женой.
Леарх не стал дожидаться полуночи. Он был возле дома сестры, едва погасли последние отблески вечерней зари.
Высокие кипарисы за каменной изгородью соседнего дома гнулись под напором сильного ветра. В тёмном небе, заслоняя звёзды, плыли большие тучи. Стихия гнала их на северо-запад, к Аркадским горам.
Было слышно, как в домах тут и там со стуком закрываются оконные задвижки. Надвигалась непогода, и её приближение окутывало какой-то тревогой большой город, раскинувшийся на холмах в излучине двух рек.
Леарх постучал в дверь условным стуком. Подождав, он стал колотить в дверь уже сильнее, решив, что из-за шума ветра его стук не слышен в доме.
Дверь внезапно открылась, когда Леарх сделал очередной замах рукой.
На пороге стояла Дафна в очень коротком хитоне[38], с головой, обмотанной длинным полотенцем.
— Чего так рано? — неприветливо бросила она, переступая босыми ногами на холодном полу.
— Я подумал... — смущённо пробормотал Леарх.
— Ладно, входи, — посторонившись, сказала Дафна.
Леарх вошёл в дом.
— Она ещё не пришла, — сообщила Дафна брату, пройдя с ним в центральную комнату с очагом. — Ты побудь здесь, а мне надо успеть домыться.
Леарх игриво шлёпнул сестру пониже спины, заметив, что если у таинственной незнакомки эта часть тела столь же прелестна, как у Дафны, то это замечательно.
— Можешь радоваться, братец. С этой частью тела у неё всё в порядке, — удаляясь в купальню, промолвила Дафна. — Только не вздумай при первой же встрече давать волю рукам. Эта женщина не выносит грубых мужчин.
— Ты, случаем, не богиню Артемиду[39] пригласила в гости?
— Почти угадал. — Дафна скрылась за дверной занавеской.
Последняя фраза произвела на Леарха двоякое впечатление. С одной стороны, ему льстило, что знатная богоподобная женщина желает иметь его своим возлюбленным. Вместе с тем в Леархе вдруг поселилось смутное беспокойство. Словно кто-то невидимый шепнул ему на ухо, что встреча с этой незнакомкой внесёт разительные перемены в его жизнь. У Леарха даже мелькнула мысль, а не уйти ли домой?
И только боязнь стать посмешищем в глазах сестры да ещё сильное желание увидеть таинственную женщину удержали Леарха. Томимый ожиданием и внутренним волнением, он обошёл всё помещение дома, даже комнатки рабынь, и вновь вернулся в мужской мегарон.
Когда Дафна наконец вышла из купальни с распущенными по плечам растрёпанными волосами облачённая в длинную линостолию с разрезами на бёдрах, первое, что спросил Леарх, куда та спровадила своих служанок.
— А ты уже проверил, — усмехнулась Дафна. — Я отправила их к своей подруге. У неё семейное торжество, а повариха заболела, пусть мои служанки потрудятся на славу. Они ведь у меня обе мастерицы в приготовлении. А нам здесь лишние глаза и уши ни к чему.
— Мне приятно, что ты так заботишься обо мне, сестричка. — Леарх погладил Дафну по обнажённой руке.
— Не о тебе, а о ней, — многозначительно промолвила Дафна.
— Ах, вот как! — Леарх изумлённо повёл бровью. — Я заинтригован, сестра. Теперь-то ты можешь назвать имя этой женщины?
— Не могу.
— Почему?
— Она может передумать и не прийти. Я же из-за твоего нетерпеливого любопытства не хочу прослыть излишне болтливой.
— Ну вот что, сестра, — возмутился Леарх, — долго ждать я не намерен. Жду ещё полчаса и ухожу. Где у тебя клепсидра[40]?
— Не задирай нос, братец, — вздохнула Дафна. — Лучше помоги развести огонь в очаге. Похоже, ночь будет прохладная.
По черепичной кровле дома дробно стучали гроздья дождевых капель.
Леарх принёс из внутреннего дворика сухих дров.
Вскоре в очаге весело потрескивало пламя, пожирая смолистые сосновые поленья.
Брат и сестра уже собрались было чем-нибудь подкрепиться, как внезапно в дверь дома негромко постучали.
Леарх вздрогнул, замерев с поленом в руке.
— Она! — радостно выдохнула Дафна и поспешила в прихожую.
Леарх торопливо швырнул полено в огонь. Одёрнув на себе хитон[41], он уселся на стул, на котором только что сидела Дафна. Сердце было готово выскочить из груди. Томимый догадками, Леарх изо всех сил вслушивался в голоса приближающихся женщин. Голос его сестры явно заглушал голос поздней гостьи, поэтому Леарх никак не мог понять, верна ли его догадка. Голоса звучали всё ближе, всё явственнее. Вот колыхнулась широкая дверная занавеска, и в мегарон вступила улыбающаяся Дафна. А за нею следом шла супруга царя Леонида, Горго.
Увидев царицу, Леарх решил было, что её появление здесь никак не связано с ним. Он подумал, что Горго просто пришла навестить подругу, с которой она сблизилась с той поры, как Дафна вышла замуж. Дело в том, что супруг Дафны Сперхий и царь Леонид были закадычными друзьями.
Однако улыбка сестры и её взгляд, обращённый к брату, говорили совсем о другом. Это привело Леарха в полнейшую растерянность.
Вот почему приветствие, произнесённое им, прозвучало как плохо заученный урок.
Леонид Горго сделала вид, что не замечает смущения и волнения Леарха. В то же время ей было приятно, что юноша-олимпионик, сполна вкусивший почестей от властей, встречает её без всякого зазнайства, с нескрываемой робостью и почтением.
— Здравствуй, Леарх. — Горго подошла к пылающему очагу и сбросила с головы намокшее покрывало. — К сожалению, я угодила под дождь. Ничего, что я пришла чуть раньше условленного срока? — обернулась она к Дафне. — Это из-за непогоды. Я надеялась, что небеса дадут мне возможность добраться сухой до твоего дома, но ошиблась.
— Ты же знаешь, я всегда рада тебя видеть, — промолвила Дафна, обняв Горго за талию, — садись к очагу, обсушись. Сейчас я принесу вина и фрукты.
Леарх придвинул царице стул.
— Подбрось-ка ещё дров в очаг, чтобы пламя было пожарче, — велела брату Дафна.
Леарх направился во внутренний дворик, где под навесом лежала большая груда сухих дров.
Дафна выскочила следом.
— Мне не нравится, как ты держишься, — недовольно проговорила она, дёрнув брата за хитон. — Что с тобой? Встряхнись! Будь смелее!
— Если бы я знал, что мне предстоит встреча с Горго, то ни за что не пришёл бы сюда, — огрызнулся Леарх.
— Как ты труслив, братец! — скривилась Дафна. — Пойми, царица такая же женщина.
— У этой женщины есть супруг, и не кто-нибудь, а царь Леонид! — процедил сквозь зубы Леарх, вперив в сестру сердитый взгляд. — Если до царя дойдёт, что я посягаю на его жену, знаешь, что со мной будет?
Не думала я, что ты так малодушен, — промолвила Дафна разочарованно. — Тебе улыбнулась такая удача, а ты трясёшься как заяц! Если хочешь знать, братец, Горго по уши влюблена в тебя, а Леонид ей безразличен. Ведь её выдали замуж за Леонида против её воли. Сам знаешь, как это бывает в роду Гераклидов[42]. Леарх мрачно молчал, глядя на дождевые струи, стекающие с покатой крыши портик[43] на мощённый плитами двор.
— Послушай, братец! — Дафна взяла Леарха за руку. — Леонида ещё долго не будет в Спарте, поэтому тебе нечего беспокоиться раньше времени. Умоляю, не оскорбляй Горго своим отказом. Она такая милая и добрая! Ей так плохо живётся с мужем. Прояви же сострадание.
— Хорошо, — выдавил из себя Леарх, хмуря брови. — Я согласен быть любовником Горго, но только до возвращения Леонида в Спарту. Так и скажи об этом царице. Только не сегодня, а как-нибудь при случае, — смущённо добавил он.
— Ты прелесть. — Дафна чмокнула Леарха в щёку,— Обещаю, не пожалеешь ни о чём.
И она поспешила в подвал за вином. Леарх же с видом приговорённого к смертной казни направился к дровам, сваленным в углу двора под портиком. Обещание Дафны показалось ему не только опрометчивым, но и неуместным. В глубине души он сожалел, что не ушёл домой до непогоды, хотя внутренний голос и толкал его к этому.
В облике Горго не было ничего отталкивающего, скорее наоборот. Она была безупречно сложена, все линии её тела были приятны для мужского глаза. Гибкая шея, небольшие уши, округлый, чуть выпуклый подбородок и совершенно бесподобные по красоте губы, словно Природа, сотворяя их, желала дать образчик совершенства всем ценителям женской красоты. То же самое можно было сказать про глаза, большие и томные, разрез которых и белизна необычайно напоминали глаза критских большерогих коров. Недаром за Горго ещё с детских лет закрепилось прозвище Волоокая. Брови имели плавный изгиб, но из-за густоты их взгляд порой казался излишне пристальным. К тому же у Горго была привычка, размышляя над чем-нибудь, хмурить брови, отчего на её лице часто застывало выражение замкнутости или недоверия. Внешностью Горго уродилась в мать, которая блистала красотой в любую пору своей жизни. От матери же Горго достались вьющиеся чёрные волосы, такие густые, что никакие заколки не могли удержать пышные локоны в том положении, в каком надлежало по стилю причёски. Потому-то Горго не носила излишне вычурные причёски и обычно просто стягивала волосы длинной лентой на затылке либо прятала их под калафом[44].
От отца, царя Клеомена, Горго достался прямой, немного тяжёлый нос, который, впрочем, соответствовал её твёрдому нраву, которым дочь пошла в отца. Когда Горго вступила в пору цветущей юности и молодые мужчины стали обращать на неё внимание, то всякий знающий толк в женской красоте, глядя на густые брови и чувственные уста, с удовлетворением думал, что единственная дочь царя Клеомена, выйдя замуж, будет страстной любовницей. В то же время знатока в этой области не мог не настораживать прямой пронизывающий взгляд Горго и её властный нос. Было ясно, что уже сейчас эта милая пышнокудрая девушка имеет непреклонный характер, который со временем может превратить её в злобную и упрямую мегеру.
Горго с юных лет выделялась среди своих сверстниц тем, что рано перестала играть в куклы. Она раньше многих своих подруг научилась читать и писать, уже в девять лет задумчивая дочь царя предпочитала играм чтение героических поэм Гомера[45] или мифических сказаний Гесиода[46]. Когда умерла мать Горго, воспитанием семнадцатилетней царской дочери занялась тётка, Гегесо. Царь Клеомен не противился этому, поскольку питал самые нежные чувства к родной сестре своей жены. Гегесо увлекалась поэзией Сапфо[47]. От неё тягу к чувственным стихам лесбосской поэтессы унаследовала и Горго.
Клеомен прочил в мужья своей дочери Леотихида, сына Менара, из царского рода Эврипонтидов[48]. Леотихид занял трон Эврипонтидов, сместив с него Демарата, сына Аристона, благодаря поддержке Клеомена. Позднее выяснилось, что Клеомен, подкупив нужных людей, оболгал Демарата, назвав того незаконнорождённым. Тем не менее Леотихид остался на троне Эврипонтидов, поскольку Демарат бежал к персам и не собирался возвращаться.
Вражда между Клеоменом и Демаратом была давняя. Двум честолюбцам было тесно в Спарте, они мешали друг другу. Если честолюбие Демарата выражалось в том, что он стремился побеждать не только на поле битвы, но и на общегреческих состязаниях в Олимпии, Коринфе и Дельфах, то Клеоменом двигало желание одному править в Спарте. Демарат, будучи царём на троне Эврипонтидов, прославил Лакедемон, одержав победу в ристании четырёхконных колесниц на Олимпийских играх. Клеомен же вёл бесконечные войны с соседями, особенно с Аргосом, в надежде, что войско со временем проникнется к нему преданностью, какой не добивался от своих воинов ни один спартанский царь. Со столь преданным войском Клеомен надеялся произвести в Спарте переворот, низвергнув владычество эфоров.
Однако расчёт Клеомена не оправдался. Войско не пошло за ним, когда наступила пора решительного противостояния царя и эфоров, за которыми стояли все знатные роды лакедемонян. Тогда Клеомен бежал к фессалийцам, которые дали ему конное войско. В Фессалии у Клеомена было много друзей из числа тамошней знати. Кроме фессалийцев к нему присоединились фтиотийские ахейцы, опунтские локры, мегарцы и кое-кто из аркадян. С большим войском Клеомен подступил к границам Лаконики.
Спартанская знать была в смятении, поскольку в Спарте не было ни одного военачальника, который мог бы на равных противостоять Клеомену. Как всегда, нашлись люди, в основном это были тайные сторонники Клеомена, которые заявляли во всеуслышание, что он не требует каких-то особых привилегий, но возврата к тем временам, когда в Лакедемоне правили цари и старейшины, а коллегия эфоров занималась лишь гаданьями по звёздам.
Знать решила уступить Клеомену, не доводя дело до сражения, ибо сомнений в том, что он победит, ни у кого не было. За всю свою жизнь Клеомен ни разу не был побеждён на поле битвы. К тому же собранное им войско по численности было в два раза больше спартанского.
Однако Клеомен, добившись своего, торжествовал недолго.
Спартанцы, приговорённые им к изгнанию, напали на Клеомена и его приближенных прямо в здании герусии, когда те собирались праздновать победу. Все друзья царя были перебиты. Клеомену удалось вырваться, но от полученных ран он вскоре скончался. Войско разошлось по домам.
Эфоры и старейшины посадили на трон Агиадов[49] Леонида, брата Клеомена. Горго стала женой Леонида, которого эфоры принудили развестись с первой женой. Брак дяди и племянницы в глазах эллинов мог показаться кровосмесительным. Однако спартанские власти исходили из того, что Леонид и его младший брат Клеомброт приходились Клеомену не родными братьями, а сводными — у них был один отец, но разные матери. Царь Анаксандрид, отец Клеомена, Леонида и Клеомброта, одновременно жил с двумя жёнами, такое допускалось спартанскими законами в отдельных случаях.
Леарх после первой встречи с Горго в доме Дафны был сам не свой, словно его возжелала не смертная женщина, но богиня. В ту дождливую ночь голова его напрочь отказывалась соображать. И если бы не Дафна, умело втянувшая брата в общую беседу, у Горго вполне могло сложиться впечатление о крайне невысоких умственных способностях Леарха. Правда, выпив вина, он почувствовал себя смелее и даже сумел рассмешить сестру и царицу, рассказывая забавные истории, случившиеся с некоторыми из атлетов на недавно прошедших Олимпийских играх.
От выпитого вина и волнений Леарх, едва добравшись до постели, уснул как убитый.
Утром в нём взыграла мужская гордость. Ведь он и не пытался соблазнять жену царя Леонида, она сама открылась ему в своих чувствах.
«Надо признать, Горго имеет очень приятную внешность, — размышлял Леарх, лёжа в постели. — Попка у неё, пожалуй, ничуть не хуже, чем у Дафны. А какие густые и красивые волосы!»
Леарху вдруг захотелось запустить пальцы в эти чёрные кудри. Захотелось крепко схватить Горго за волосы, запрокинуть ей голову и припасть губами к её устам. Так грубовато отец Леарха выражал свои чувства к его матери, не подозревая, что маленький сын, всё видевший, не только запомнит такое поведение отца, но и уяснит для себя, что это единственно верный путь во взаимоотношениях мужчины и женщины.
Правда, Леарха настораживал и смущал взгляд Горго. В её больших тёмно-синих глазах сквозила непреклонная воля. Вряд ли эта женщина станет покорной игрушкой в руках мужчины.
«Любовь заставляет женщину быть податливой, — размышлял Леарх, вспоминая, как сильно любила мать его отца, несмотря на его простоватую натуру. — Интересно, как сильно Горго увлечена мною? А может, она хочет просто развлечься в отсутствие мужа? »
Леарх задумался. «Скоро я узнаю об этом», — решил он. Следующая встреча с Горго должна была состояться завтра вечером опять в доме Дафны.
Из всех материнских подруг рыжеволосая Меланфо нравилась Леарху больше остальных. Она имела как бы врождённую молодость души. В свои тридцать семь порой вела себя как семнадцатилетняя девушка. С Меланфо было интересно общаться не только Леарху, но и Дафне, которая кое-что утаивала от строгой матери, но не имела никаких тайн от её подруги.
Меланфо пришла к Астидамии, чтобы пожаловаться на гармосина Тимона, который, по её мнению, очень подло поступил.
— Представляешь, сегодня утром Тимон пригласил меня в храм Геры, — жаловалась Меланфо, не догадываясь, что находящийся за дверной занавеской Леарх всё слышит. — Я-то полагала, что он намерен включить меня в число тех женщин, которые в канун нового года наряжают статую богини в праздничный пеплос, ведь это происходит в присутствии и с одобрения жрецов Героона. Так вот, в храме Геры в присутствии жрецов Тимон вручил мне навощённую табличку со словами «Прочти вслух и возрадуйся!». Я, глупая, взяла и прочитала написанное на табличке вслух. А там было написано: «Клянусь Герой, я стану женой спартанца Эвридама, сына Аристомаха».
У Астидамии невольно вырвался возглас изумления и сочувствия.
— И впрямь, Тимон поступил очень некрасиво, — сказала она. — Хитрец заставил тебя произнести клятву в храме Геры, да ещё при жрецах! В изобретательности ему не откажешь, как, впрочем, и в коварстве.
— Я пыталась убедить жрецов не принимать мою клятву всерьёз либо помочь мне избавиться от неё, не оскорбляя при этом Геру, — продолжала жаловаться Меланфо, — но жрецы не стали меня слушать. Они якобы опасаются мести Геры, которая может простить меня, попавшуюся на уловку, но вряд ли простит их, допустивших подобный обман в святилище богини.
— Наверняка Тимон подкупил жрецов. — Астидамия негодовала. — Каков мерзавец! Не ожидала я от него такого.
— Теперь мне придётся выйти замуж за урода Эвридама, — чуть не плача, промолвила Меланфо. — Что делать?
Леарх, заглянув в узкую щель между краем тяжёлой ткани и дверным косяком, увидел, как его мать, обняв за плечи Меланфо, что-то тихонько говорит ей на ухо. Но как ни прислушивался, он не смог разобрать слов матери. Меланфо же после утешений даже как будто немного повеселела.
«Вот повезёт Эвридаму, если Меланфо станет его женой, — думал Леарх, собираясь в гимнасий[50]. — Будь я постарше лет на десять, от такой жены бы не отказался!»
Рано познав прелесть любовных утех, Леарх невольно стал замечать во всех женщинах то сокровенное, что пробуждает в мужчинах плотские желания.
Супруг Меланфо умер от ран лет пять тому назад. От него она родила двух дочерей, которые ныне были уже замужем. Родственники Меланфо очень надеялись, что она выйдет замуж за мужниного брата, тоже овдовевшего. Наверное, так и случилось бы, но тот сложил голову в сражении с аргонцами.
Вторая встреча Леарха с Горго в доме Дафны происходила уже не в столь позднее время.
Сумерки только-только окутали Спарту. Было тепло и безветренно. Скрывшееся за горами дневное светило окрасило небеса на западе розоватым сиянием.
На этот раз царица и брат с сестрой расположились во внутреннем дворике. Сидя на стульях, они любовались закатным небом и вели беседу, перескакивая с одной незначительной темы на другую, но неизменно возвращаясь к Немейским играм, которые должны были состояться зимой. Ни Дафна, ни Горго не скрывали того, что им хочется, чтобы Леарх и в Немее завоевал венок победителя.
Горго спрашивала Леарха, устраивают ли его приставленные к нему педономы, не испытывает ли он в чём-то нужды. Такая забота царицы невольно взволновала Леарха. Уже расставшись в тот вечер с Горго, Леарх ловил себя на мысли, что материнские наставления о первенстве воспринимаются им как некий сыновний долг, не выполнить который он не имеет права. Горго же, не говоря возвышенных слов, тем не менее, в течение короткой беседы повлияла на Леарха так, что не думать о своей победе в Немее он просто не мог. В нём вдруг проснулась такая жажда стать победителем на играх, словно от этого зависела его жизнь и даже больше — само существование любимой Спарты.
«У Горго не только царственный взгляд, но и поистине божественный голос, — думал Леарх, оказавшись дома. — Она верит в меня! Значит, я и впрямь могу многое!»
Леарх погрузился в сон, чрезвычайно довольный собой. Упоительное чувство собственной значимости, подтверждённое словами и взглядами царицы, вознесло его в заоблачные выси, приблизив юного честолюбца к великолепным чертогам богов, певших восхвалительные дифирамбы. Среди прекрасных вечно юных богинь находилась и Горго, руководившая хором бессмертных обитателей Олимпа[51]. Сон был похож на сказку!
Вскоре стало известно, что не только Меланфо попалась на изощрённые уловки гармосина Тимона, который таким образом пытался избежать грозящего ему штрафа. Ещё три спартанки из злополучного списка вдов старше тридцати лет были вынуждены готовить свадебные наряды.
Одна из вдов однажды увидела мужское имя, написанное на двери своего дома. Женщина стёрла надпись, сделанную углем. Однако это имя вновь кто-то нацарапал у неё на двери остриём ножа. Женщина отправилась с жалобой к старейшинам, дабы те выяснили, кто занимается порчей её двери. Старейшины, не придав случившемуся большого значения, отправили вдову к Тимону, который, не задумываясь, заявил, что тут не обошлось без вмешательства богов. Тимон привёл вдову к жрецам бога Гименея и в их присутствии принёс в жертву белого барана. Каково же было изумление вдовы, когда на печени заколотого животного оказалось то самое имя, какое было нацарапано на двери её дома.
— Это знамение! — объявили жрецы удивлённой женщине. — Тебе нужно выйти замуж за этого человека.
Вдове пришлось покориться, ибо идти против воли богов не отваживался никто.
Другая вдова пострадала из-за своего любопытства.
Тимон как-то раз с таинственным видом сообщил ей, что нашёл искусного прорицателя, который может открыть будущее любого человека. Женщина, не почувствовав подвоха, загорелась желанием узнать, что ждёт её впереди. Тимон долго вёл её к прорицателю куда-то на окраину Спарты. Прорицатель велел женщине, вошедшей к нему в дом, заглянуть сначала в одну комнату, завешенную чёрным пологом, потом — в другую, завешенную красной занавеской. В первой комнате вдова увидела тело незнакомой женщины, лежащее на столе и обряженное для погребального костра[52]. В другой взору её предстали три женщины, две наряжали третью в свадебный наряд.
Поражённая увиденным, вдова спросила у прорицателя, что это значит.
— Если в ближайшее время ты не выйдешь замуж, то тебя ждёт смерть, — ответил прорицатель.
Испуганная вдова тут же заверила Тимона в своей готовности немедленно выйти замуж за кого угодно.
Третья вдова пошла с каким-то своим недугом к знакомому врачу. Врач вместо лечения вдруг начал говорить о том, что большинство женских недугов происходят от отсутствия мужского семени в организме. Вдова, настроенная решительно против повторного замужества, обратилась к другому врачу, но и у того услышала те же речи. О том же говорили недоумевающей вдове и все прочие врачи в Спарте. Это походило на некий заговор. Вдова решила было махнуть рукой на своё недомогание, но тут вмешались замужние подруги, которые много наговорили ей о вреде полового воздержания, когда женский организм ещё полон детородных сил. Испуганная вдова в итоге не стала противиться, когда Тимон заговорил с ней о новом замужестве, оказывается, на неё обратил внимание «очень достойный гражданин».
Лакедемонянок, решившихся на повторный брак, обычно выдавали замуж всех разом в один из осенних дней, событие это называлось Вдовьим праздником. Считалось, что на фоне общей радости те пары, что сошлись не по любви, невольно проникнутся радостным настроением, видя счастливые улыбки и глаза тех, кто соединился с избранником или избранницей по взаимному чувству. Эти коллективные свадьбы в конце года являлись своеобразным отчётом всех гармосинов. Конечно, способы, которыми они соединяли брачными узами вдов и вдовцов, не всегда были красивы и пристойны. Однако деятельность гармосинов всё-таки вызывала большую благодарность к ним жителей Спарты, нежели деятельность тех же эфоров и старейшин, которые часто являлись зачинателями войн, на них спартанки теряли своих мужей, сыновей, братьев.
За день или два до Вдовьего праздника вдовы собирались на пирушки, куда не допускались мужчины, а также замужние женщины. На этих скромных пиршествах происходило что-то вроде прощания со вдовьей участью спартанок, которые собирались вступить в жилище супруга на правах жены. Такие пирушки затягивались допоздна и завершались одним и тем же священным ритуалом. Спартанки, которые скоро должны были вновь обрести мужей, в сумерках отправлялись в Месою[53] к святилищу Артемиды Илитии, где обнажёнными исполняли оргаистический танец, потом каждая из участниц приносила в дар богине прядь своих волос.
Такая вдовья пирушка состоялась и в доме Астидамии. В центре застолья находились Меланфо и ещё две подруги Астидамии, их через два дня ожидало свадебное торжество. Спартанки, которым предстояло и дальше вдовствовать, Астидамия в их числе, на все лады расхваливали женихов своих подруг. Так полагалось по обычаю. Больше всего похвал и пожеланий счастья досталось Меланфо, поскольку было известно, что ей предстояло соединиться узами брака с человеком далеко не самой приятной внешности.
Меланфо изо всех сил старалась выглядеть весёлой, но это у неё плохо получалось. Чтобы хоть как-то отвлечься от мрачных мыслей, она пила чашу за чашей, благо запретов в этот день никаких не было. К тому времени, когда женщины поднялись из-за столов, чтобы проводить своих подруг до храма Артемиды Илитии, Меланфо так захмелела, что с трудом держалась на ногах.
Распевая весёлые песни, вдовы всей Спарты шли в Месою. Там на невысоком холме, окружённом дубами и буками, стоял древний храм из потемневшего мрамора. Этот храм помнил ещё те времена, когда первые спартанские цари только-только начали завоевание Лаконики. О древности святилища говорила и статуя Артемиды Илитии. Статуя была изготовлена из цельного бревна с помощью одного только топора. Лик деревянной богини имел грубые отталкивающие черты. У неё не было рук, зато было две пары грудей и огромный детородный орган, представлявший собой большую дыру, которую жрицы регулярно смазывали мёдом и оливковым маслом.
Помимо всего прочего Артемида Илития считалась покровительницей рожениц.
Когда дорийцы пришли с севера на эти земли, то у здешних ахейских племён богиня Илития была отдельным божеством, чьё покровительство распространялось на замужних женщин и на девушек, собиравшихся замуж. Дорийцы, приняв в свою среду ахейскую знать, приняли в свой пантеон и некоторых ахейских богов, узрев в них сходство с богами своего народа. Так, дорийская Артемида соединилась своей ипостасью с ахейской Илитией, образовав с нею одно божество.
После обряда в святилище Артемиды Илитии Астидамия привела Меланфо к себе домой и уложила спать. Самой ей не спалось: сердце терзала печаль.
«Вот повыходят замуж все мои подруги-вдовы, и останусь я одна, — думала Астидамия, глядя на одинокий огонёк светильника. — Но как заставить себя полюбить другого мужчину?»
Меланфо встретила утро нового дня тоже с печальным сердцем. Вчерашнее пьяное веселье теперь казалось ей каким-то жалким фарсом, в котором принудили участвовать обстоятельства, подстроенные гармосином Тимоном. У Меланфо было такое чувство, что она оказалась во власти злого рока и что отныне ей уже никогда не обрести своё женское счастье. Меланфо была полна злости на гармосинов и старейшин, на жрецов и эфоров. Их забота о государстве тоже казалась ей неким фарсом, ведь на деле спартанская знать заботилась лишь о своей выгоде.
«Если бы женщины в Спарте, как и мужчины, имели доступ к власти, тогда и вдов у нас было бы меньше», — думала Меланфо.
Она не стала будить спящую крепким сном Астидамию, тихонько оделась и вышла из спальни.
Из поварни доносились приглушённые двумя смежными помещениями голоса служанок, которые готовили завтрак. То и дело хлопала дверь, ведущая в комнату для гостей. Рабы выносили оттуда грязную посуду и объедки, оставшиеся после вчерашнего пира.
Борясь с непреодолимой зевотой, Меланфо вышла во внутренний дворик. Там она увидела Леарха, который, обнажившись до пояса, умывался дождевой водой, зачерпывая её из большого глиняного пифоса[54]. Пифос был установлен так, чтобы дождевая вода, стекавшая по крыше дома в желобки, подвешенные к краю кровли, лилась в широкое чрево глиняной бочки.
Меланфо невольно загляделась на гибкий мускулистый торс юноши, загорелая кожа которого, покрытая множеством мелких капель, блестела в лучах утреннего солнца. Леарх стоял спиной к Меланфо и не заметил её появления. Тесёмки хитона, спущенного с плеч, болтались у него возле самых колен.
Юноша вздрогнул, когда почувствовал на своей спине ласковое прикосновение чьей-то руки, и обернулся, полагая, что это мать. Увидев Меланфо, Леарх смутился, но не от её прикосновения, а от взгляда, каким та на него смотрела. Руки Меланфо мягко легки Леарху на плечи.
— Какой ты красивый! — томно прошептала Меланфо, слегка прижимаясь к юноше. — Просто вылитый Аполлон[55]! Давай поцелуемся, мой мальчик.
Леарх, заворожённый шёпотом и зовущим взглядом, не сопротивлялся.
Едва Меланфо соединила свои уста с устами сына Астидамии, как дремавшие в ней силы вдруг вспыхнули ярким пламенем. Не почувствовать этого Леарх не мог. В нём взыграл зов плоти, поскольку молодость в его тренированном теле буквально переливалась через край.
Леарх схватил Меланфо за руку и увлёк за собой. Он затащил её в свою спальню и тут же задрал на ней пеплос. Женщина не только не сопротивлялась, но сама обнажилась и легла на смятую постель, Есем своим видом говоря, что жаждет того же.
От захвативших её сладострастных ощущений у Меланфо закружилась голова, она едва не лишилась чувств. Страстным шёпотом женщина просила Леарха, чтобы он обладал ею как можно дольше.
Но Леарх, испытав блаженную волну, поднялся с постели и стал надевать хитон.
— Что случилось? — обеспокоенно спросила Меланфо, привстав на ложе. — Что-то не так? Скажи!
— Боюсь, мама может войти сюда, — ответил Леарх, не глядя на Меланфо. — У меня нет запора на двери.
Меланфо, нехотя встав с ложа, тоже оделась. Собираясь уходить, она заглянула в глаза Леарху и, увидев в них огонёк страсти, тихо промолвила:
— Приходи ко мне домой сегодня после полудня. Придёшь?
— Приду! — так же тихо ответил Леарх.
Они ещё раз обнялись и слились в долгом поцелуе.
Дом Меланфо был гораздо меньше дома Астидамии. Он достался ей от отца, который пал в сражении с аркадянами. Ещё раньше в битве с аргосцами погиб старший брат Меланфо, поэтому она стала наследницей всего имущества своей семьи. Выйдя замуж, Меланфо переехала в дом мужа, а когда овдовела, то вернулась в отцовский, так как жилище умершего супруга прибрала к рукам его родня. К тому времени подросшие дочери вышли замуж. Меланфо жила в старом отцовском доме совсем одна, если не считать глухую на одно ухо служанку, также доставшуюся ей от умерших родителей.
Меланфо понимала, что объята греховными желаниями. Ей следовало бы убить в себе их, она должна бежать от этого юноши, к которому её так влечёт. Но возникали мысли в голове: «Жизнь дана, чтобы жить, дана для любви, для счастья! Чем ещё заниматься спартанкам, если законом им запрещено участвовать в делах государства, запрещены всякие рукоделия и умственные занятия!» Ей уже тридцать семь. Скоро состарится, тогда на неё не взглянет никто из мужчин. Но ладно бы только это. Ведь близок тот день, когда поневоле придётся делить ложе с супругом отвратительной внешности. Так пусть нынешние ласки с юношей станут чем-то вроде возмещения или дара богов.
Старая служанка, повинуясь хозяйке, прибралась в доме и ушла на агору, чтобы купить фиг, вина и мёда.
Меланфо в ожидании Леарха уложила волосы в красивую причёску, нарядно оделась, обточила ногти маленькой бронзовой пилочкой. При этом внутренний голос неустанно твердил Меланфо о недопустимости чувства, какое она питает к юноше, который годится ей в сыновья. Эта мысль преследовала, заливала краской щёки, когда Меланфо глядела на себя в круглое бронзовое зеркало на тонкой ручке.
Услышав мужские шаги возле своего дома, Меланфо замерла.
Негромкий стук радостным эхом отозвался у неё в сердце!
Милое прелестное лицо, длинные золотистые волосы и эта застенчивая серьёзность в обворожительных синих глазах.
Леарх хотел было запереть за собой дверь, но Меланфо остановила его, сказав, что рабыня должна вот-вот вернуться с агоры.
— А то мне совсем нечем тебя угостить.
— Разве я пришёл за этим? — Леарх нетерпеливо привлёк Меланфо к себе.
Они целовались долгим поцелуем. Стыдливость, как и благоразумие, мигом была побеждена страстью, стоило вновь оказаться на ложе. На этот раз ложе было гораздо шире. В прошлом на этой постели перебывало немало случайных любовников. Однако такого наслаждения как от неутомимого горячего Леарха, Меланфо не испытывала ни с мужем, ни с прочими мужчинами.
Меланфо, испытав целую череду непередаваемых сладостных волн, вдруг разрыдалась, что изумило и испугало Леарха. Он решил, что сделал что-то не так своей прекрасной рыжеволосой любовнице.
— О, Леарх!.. Ты — бог!.. Ты сам Эрос[56]! — зеленовато-серые глаза, полные слёз, сияли на раскрасневшемся заплаканном лице, как драгоценные камни. — Поклянись, что ты не оставишь меня, даже когда я выйду замуж за Эвридама. Поклянись, что и тогда я буду тебе желанной. Только на ложе с тобой, мой мальчик, я испытала истинное наслаждение. Такого со мной ещё не бывало!
От похвал Леарх преисполнился внутренней гордости, он и впрямь почувствовал себя титаном[57]. Никакая другая женщина не распаляла Леарха до такой степени, как Меланфо. Он, не задумываясь и не колеблясь, поклялся быть её возлюбленным вплоть до своей женитьбы.
— Надеюсь, это случится не скоро, — прошептала Меланфо, прижавшись к Леарху.
Вернувшаяся служанка бесшумно приоткрыла дверь в спальню своей госпожи. Увидев её, лежащую обнажённой на ложе с юношей, тело которого не могло не притягивать взгляда пропорциональностью сложения, рабыня так же бесшумно притворила дверь. Ей уже доводилось видеть хозяйку в объятиях любовников, каких только мужчин не перебывало в этих стенах за последние пять лет! Однако столь юного и прекрасного тела в спальне, пожалуй, ещё не было.
«Повезло моей госпоже, — усмехнулась про себя старая рабыня, направляясь в кладовую. — Не иначе, богиня Афродита[58] смилостивилась над ней».
Кто в Элладе не слышал про знаменитого поэта и песнетворца Симонида, сына Леопрепея! Какой из эллинов, считавший себя в достаточной степени образованным, не держал в памяти хотя бы пару отрывков из эпиникий[59], сочинённых Симонидом, либо не знал несколько его звучных эпиграмм!
И вот прославленный поэт наконец-то пожаловал в Спарту.
Был месяц апеллей по-спартанскому календарю. С этого месяца в Лакедемоне начинался новый год, а также происходили выборы эфоров и всех прочих должностных лиц государства.
Потому-то спартанцы встречали Симонида без особой пышности, так как знать Лакедемона была целиком занята обычными предвыборными склоками. Впрочем, поэт не был огорчён этим, ибо славы и поклонения ему хватало в других городах Эллады, куда его постоянно звали честолюбцы всех мастей, желая, чтобы поэтический талант Симонида послужил их возвышению. К тому же он приехал в Спарту, чтобы повидаться со своим давним другом, который ни с того ни с сего вдруг перебрался на постоянное жительство в Лакедемон, хотя знал, с каким недоверием относятся спартанцы ко всем чужеземцам.
Друга звали Мегистием. Он был родом из Акарнании, маленькой гористой страны на северо-западе Греции, омываемой ласковыми водами Ионического моря.
Мегистий встретил Симонида с искренним изумлением и неподдельной радостью. Они не виделись без малого четыре года.
Во внешности Симонида было больше отталкивающего, нежели привлекательного. В свои семьдесят лет он был необычайно подвижен, живость ума сочеталась в нём с телесной крепостью. Симонид никогда не страдал излишней полнотой, но и худобой не отличался. Тело его, несмотря на многие недуги, выглядело моложаво. Свои волосы Симонид с некоторых пор стал подкрашивать, придавая им более светлый оттенок, чтобы скрыть седину.
Все знавшие его, даже те, кто хорошо к нему относился, говорили, что природа обделила именитого поэта. Симонид был неплохо сложен телесно, имел густые волосы, небольшие руки и ступни ног, но при этом у него было совершенно несимпатичное лицо. Горбатый нос слишком выдавался вперёд, большой рот был слегка перекошен. Особенно это было заметно, когда Симонид улыбался, а улыбался он часто. Глаза, поставленные слишком близко к переносице, при столь широком лице и вовсе создавали эффект некоторого косоглазия. Большие торчащие в стороны уши поэт всегда тщательно прикрывал длинными волосами. Вдобавок, речь его не блистала правильностью произносимых звуков. Знаменитый поэт слегка пришепётывал и если, волнуясь, начинал говорить слишком быстро, то глотал окончания слов либо бубнил что-то неразборчивое.
В отличие от Симонида Мегистий при своём статном сложении имел и правильные черты лица. У него был внимательный пристальный взгляд, речь была нетороплива. И взгляд и голос Мегистия обладали каким-то завораживающим эффектом — это чувствовали все, кому доводилось общаться с ним.
Мегистий был моложе Симонида на семь лет. Они познакомились случайно на Пифийских играх[60], где поэт, как всегда, блистал, прославляя своими дифибрами атлетов-победителей. Это случилось более тридцати лет тому назад.
Мегистий, который уже тогда был прорицателем, предсказал одному из атлетов скорую гибель в сражении от удара копьём. Поскольку дело происходило на дружеской пирушке, то все присутствующие отнеслись к предсказанию с иронией и недоверием. А находившийся там же Симонид немедленно сочинил для атлета надгробную эпитафию в высокопарном стиле.
Год спустя знаменитый атлет-панкратиец[61] действительно сложил голову в битве за родной город. Сограждане, похоронив его на общественный счёт, установили на могиле камень с эпитафией, сочинённой на том злополучном пиру.
Прознавший об этом Симонид разыскал Мегистия, который жил в небольшом приморском городке Астаке. Тогда-то и завязалась дружба между прославленным поэтом и безвестным ранее прорицателем.
После того случая известность Мегистия как провидца необычайно возросла. Где бы он ни появлялся, его неизменно обступали люди, просившие предсказать судьбу им самим или их родственникам. К Мегистию обращались за советом даже правители городов и предводители войск перед каким-нибудь трудным начинанием или накануне похода. И Мегистий никогда не ошибался в своих предсказаниях.
Если Симонид много путешествовал, как он выражался, «в поисках вдохновения», то Мегистий почти безвыездно жил с семьёй в Астаке, служа толкователем снов при местном храме Зевса Морфея. Со временем, правда, когда возмужали младшие братья, произошёл раздел отцовского имущества, и Мегистию пришлось перебраться в Эниады, самый большой город в Акарнании. Вскоре с известностью к Мегистию пришёл и достаток. Он стал эксегетом[62] при государственном совете Эниад и должен был сопровождать все священные посольства акарнанцев в Дельфы и Олимпию.
Дом Мегистия в Эниадах был широко известен не только его согражданам, но и многим приезжавшим сюда эллинам. Частым гостем был и Симонид.
Незадолго до переезда из Эниад в Спарту у Мегистия умерла жена, поэтому кое-кто из его соотечественников решил, что таким образом он пытается залечить душевную рану.
Симонид хоть и был в молодые годы падок на женщин, однако спутницей жизни так и не обзавёлся. Он относился к любви, как к вину или игре в кости, считая женщин средством, горячащим кровь. Привязанность Мегистия к супруге, не отличавшейся ни умом, ни красотой, поначалу была непонятна Симониду, который полагал, что его друг достоин иной женщины, более красивой внешне, с более возвышенным строем мыслей. Но, приглядевшись к жене Мегистия повнимательнее, Симонид вдруг понял, в чём её прелесть. Эта женщина удивительным образом соответствовала складу характера своего супруга. Мегистий был сторонником постоянства во всём. Его никогда не бросало в крайности в отличие от того же Симонида. Взбалмошная легкомысленная женщина либо особа, подверженная тщеславным порывам, непременно нарушила бы душевный покой Мегистия, помешала бы его каждодневным внутренним самосозерцаниям.
Овдовев, он не пожелал жениться вновь, хотя женщин, согласных соединить с ним свою судьбу, в Эниадах было достаточно. Мегистий объявил согражданам, что в его жизни наступает самый важный период, потому-то он и уезжает в Лакедемон.
— Когда я был в Эниадах в позапрошлом году, там только и было разговоров о том, что акарнанцы лишились самого знаменитого своего прорицателя, — произнёс Симонид, угощаясь солёными оливками. Было время полуденной трапезы. — Скажу больше, многие акарнанцы полагают, что спартанцы каким-то образом сумели переманить тебя в свой город, мой друг. Часть акарнанцев уверена, что причина твоего отъезда в Спарту — это печаль по умершей жене. Скажи мне, Мегистий, кто из твоих сограждан прав.
— Если честно, Симонид, то не правы ни те, ни другие, — после краткой паузы промолвил Мегистий. — Ты же знаешь, что спартанцы и в прежние времена звали меня к себе. Я был в дружеских отношениях с царём Клеоменом и его братом Леонидом. Если бы мною двигала корысть, то я ещё при жизни царя Клеомена мог бы уехать в Лакедемон. Однако я этого не сделал.
— Вот это-то мне и непонятно. Ты не поехал в Спарту, когда здесь правил Клеомен. Теперь же, когда Клеомена нет в живых, ты вдруг переезжаешь в Спарту, покупаешь здесь дом, добиваешься спартанского гражданства для своего сына. Объясни же мне, своему другу, что побудило тебя к этому?
— Чтобы ответить на твой вопрос, Симонид, придётся вернуться к тому времени, когда я случайно встретился в Дельфах с Леонидом, — начал Мегистий после ещё более долгой паузы. — Клеомен в ту пору ещё царствовал. Спартанское посольство тогда делало запрос в храме Аполлона относительно каких-то предзнаменований. Смысл запроса был такой, по праву ли занимает царский трон в Спарте Демарат, сын Аристона, из рода Эврипонтидов. С Демаратом у Клеомена была давняя вражда. Впоследствии лишённый трона Демарат был вынужден бежать из Спарты в Азию к персидскому царю.
Симонид даже забыл про еду, внимательно слушая.
— Но суть не в этом. — Мегистий отпил вина из чаши. — Тогда же в Дельфах я гадал по внутренностям жертвенного животного относительно грядущей судьбы Леонида. Леонид сам попросил меня об этом. Он тяготился тем, что вынужден жить в тени военной славы своего могущественного старшего брата, и желал знать, что в будущем ему уготовили боги. Не знаю почему, но Леонид всегда был мне симпатичен, хотя до того случая мы с ним встречались всего трижды.
— Ну и что же предрекают ему боги? — нетерпеливо спросил Симонид, взяв со стола чашу с вином. — Что ты узнал по внутренностям жертвенного животного?
— Я узнал, что Леониду уготовано Судьбой стать спасителем Спарты и превзойти военной славой не только Клеомена, но и всех царей-агиадов и царей-эврипонтидов, царствовавших в Лакедемоне до него. — В голосе Мегистия зазвучали торжественные нотки.
— Это что-то невероятное, — произнёс Симонид, даже не донеся чашу с вином до рта. — Клеоменом совершено столько победоносных походов, что Леониду потребуется лет десять непрерывных войн, чтобы хоть немного превзойти славой своего старшего брата. Я уже не говорю про тех спартанских царей, что правили в Лакедемоне до Клеомена. Леониду понадобится пять жизней, чтобы затмить военными победами всех их! Тут что-то не так, Мегистий. Не хочу тебя обидеть, но, боюсь, в этом прорицании ты явно что-то напутал.
— Ты уже не раз имел возможность убедиться, Симонид, что я никогда не ошибаюсь в своих прорицаниях. — Мегистий отщипнул кусочек от ячменной лепёшки. — Признаюсь, я сам был изумлён истиной, открытой мне богами тогда в Дельфах. К тому же Леонид не честолюбив в отличие от Клеомена. Он совсем не производит впечатления человека, смыслом жизни которого является война.
— Я же говорю, тут какая-то неувязка, друг мой, — повторил Симонид. — Если это не твоя ошибка, значит ошибка божества.
— Остерегись молвить такое про Аполлона Пифийского[63], — предостерёг друга Мегистий. — Вспомни тех людей, которые так или иначе прогневили Феба[64]. И чем это для них закончилось.
— Ты же сам сказал, что Леонид не производит впечатления человека воинственного. — Симонид пожал плечами.
— Внешность и характер бывают обманчивы. Можешь мне поверить, военное дело Леонид знает прекрасно.
— Охотно верю, ведь он родился в Спарте.
— Божество сообщило мне, что в царствование Леонида Лакедемону будет грозить смертельная опасность. — Мегистий как бы рассуждал вслух. — Ни при Клеомене, ни при каком другом спартанском царе не бывало, чтобы Спарте грозило полное уничтожение. Вот и выходит, что если Леонид победит этого пока ещё неведомого врага, то он не только спасёт отечество, но и разом превзойдёт славой старшего брата и прочих спартанских царей, правивших до него. Улавливаешь?
Симонид молча кивнул, но при этом у него на лице не было выражения безусловной веры. Его по-прежнему одолевали сомнения.
Это не укрылось от прорицателя.
— О чём ты задумался?
— Я думаю, какой враг может грозить Спарте полным уничтожением. — Поэт почесал голову одним пальцем, чтобы не повредить причёску. — И, клянусь Зевсом, не нахожу такого врага. Аргос уже не так силён, чтобы на равных тягаться с Лакедемоном на поле битвы. Мессенцы давным-давно порабощены. Элейцы, аркадяне и коринфяне все вместе могли бы грозить Спарте, но этого не будет, ибо все они верные союзники спартанцев. Фивы и Мегары никогда не отважатся в одиночку воевать со Спартой. То же самое можно сказать про фокидян, этолийцев, акарнанцев, локров и энианов. Фессалийцы сильны своей конницей, однако путь от долины Пенея до Лаконики очень длинен. Уж и не знаю, как надо спартанцам разозлить фессалийцев, чтобы те воспылали желанием сровнять Спарту с землёй. Севернее Фессалии обитают и вовсе дикие племена, занятые непрерывной междоусобной враждой. До Спарты ли им?
Симонид задумчиво погладил свою аккуратно подстриженную бороду.
— Есть в Элладе одно сильное государство под стать Лакедемону — это Афины, — сказал он. — В недалёком прошлом спартанцы дважды вторгались в Аттику. — Симонид посмотрел на Мегистия. — Неужели в скором будущем афиняне обретут такое могущество, что попытаются разрушить Спарту! Ответь мне, Мегистий. Это не праздный вопрос, пойми меня правильно. В Афинах у меня полно друзей, я сам подолгу живу там. Ты, мой лучший друг, отныне живёшь в Спарте. Если по какой-то причине афиняне и спартанцы вдруг столкнутся лбами, то для меня это будет худшим из бедствий.
— Худшее из бедствий действительно трудно себе представить, друг мой, — вздохнул Мегистий. — Я бы рад ответить на твой вопрос. Но я сам пребываю в неведении относительно того могущественного врага, над которым Леониду суждено одержать победу.
— Неужели нельзя спросить об этом у богов?
— Ты же знаешь, что ответы богов зачастую туманны и двояки. Потому-то и существует с незапамятных времён целый клан прорицателей при святилищах. Полной истины боги не открывают никогда. И знаешь почему?
На губах Мегистия промелькнула еле заметная усмешка.
— Почему?
— Из боязни ошибиться.
— Разве боги могут ошибаться? Ведь им ведомы все мысли и судьбы людей.
— По общепринятому мнению, всевидение богов конечно неоспоримо. — Мегистий прищурил свои большие глаза. — Но по существу, у богов есть право на ошибку, ведь они бессмертны. Любая ошибка им ничего не будет стоить. А вот у людей, друг мой, права на ошибку обычно нет, ибо всякий человек смертен.
Мегистий пригубил вино из чаши и добавил:
— Вот и я не имею права ошибаться.
— Стало быть, ты веришь в высокое предначертание судьбы Леонида, — в раздумье проговорил Симонид. — Веришь, что Леонид станет спасителем Лакедемона?
— Не только верю, но знаю, что так и будет, — твёрдо произнёс Мегистий.
— В таком случае я хочу увидеть этого человека, любимца Судьбы! — воскликнул Симонид. — Я уже сейчас горю желанием написать в его честь свой самый лучший пеан[65]! До сих пор мне не доводилось прославлять своими стихами и песнями никого из спартанских царей. И вдруг — такая удача! Я оказался современником нового Менелая[66]. Если Менелая Атрида прославил на все века Гомер в свой «Илиаде», то, быть может, Судьба и Музы[67] позволят мне, скромному кеосцу, погреться в лучах славы Леонида из рода Агиадов.
— К сожалению, друг мой, в данное время Леонида нет в Спарте, — вздохнул Мегистий. — Он находится с войском на Крите. Там идёт война, в которую спартанцы посчитали нужным вмешаться. Но как только царь возвратится в Спарту, то я непременно познакомлю тебя с ним.
— Буду ждать этого момента с величайшим нетерпением, — промолвил Симонид уже без наигранного пафоса и потянулся к чаше с вином. — Предлагаю выпить за царя Леонида! За его грядущую воинскую славу!
И за блеск этой славы, который придадут ей твои прекрасные стихи, — торжественно добавил Мегистий, желая сделать приятное своему давнему другу.
Эта беседа навеяла на Симонида мысль о вечном.
Мегистий признался другу, что он всю жизнь ждал случая, который сведёт его с необычным человеком, если не помеченным божественной милостью, то хотя бы определённым роком на великий подвиг. Это свершилось после того, как он прочёл по внутренностям жертвенного барана удивительную судьбу Леонида, сына Анаксандрида.
— Я понял тогда, что должен быть рядом с царём, ибо в его судьбе есть и моя судьба, — сказал Мегистий Симониду. — Я должен быть при Леониде вестником богов подобно прорицателю Колхасу, сопровождавшему Агамемнона[68] в походе на Трою. Колхас своими предсказаниями помог ахейцам разрушить великий град Приама[69]. К слову его прислушивался не только Агамемнон, но и другие вожди ахейцев, ибо слово это было вещее. Я стану направлять Леонида к его великой славе самым верным путём, предостерегая при этом от ненужных колебаний и ошибок.
Симонид и не подумал упрекать друга за то, что тот польстился на чужую славу. Честолюбие Мегистия заключалось в том, чтобы не растрачивать свой дивный дар провидца на предсказания неурожаев, недуги людей и падеж скота. Он видел в пророчествах не просто предостережение или некую практическую пользу, но вызов слепым силам рока. Пусть невозможно изменить предначертанное Судьбой, зато можно с помощью пророчеств уменьшить последствия зла и увеличить количество добрых деяний.
Симонид сам грезил славой Гомера и Гесиода. Если Гесиод стал известен, составив генеалогию всех богов и героев, а Гомер прославился описанием мифических царей и полководцев во время десятилетней осады Трои, то Симонид восхвалял своими стихами исключительно смертных людей, своих современников. Величие духа, беспримерная храбрость, воля к победе и прочие оттенки людских характеров, проявлявшиеся в различных жизненных ситуациях, привлекалиПоначалу, оттачивая мастерство стихосложения, поэт был рад любому заказу. В молодости ему приходилось сочинять эпитафии не только умершим людям, но даже лошадям и собакам по просьбе их хозяев. Симониду было уже далеко за тридцать, когда слава о нём как о талантливом поэте и песнетворце распространилась за пределы его родины, острова Кеос.
В сорок лет Симонид впервые приехал в Афины на состязание поэтов и музыкантов. Тогда-то он не только завоевал свой первый победный венок, но и подружился с афинским тираном Гиппием и его братом Гиппархом. Особенно Симонид сблизился с Гиппархом, который в отличие от Гиппия более тяготел к изящным искусствам: его постоянно окружали поэты, музыканты, танцовщики и живописцы.
Впоследствии афиняне не раз упрекали Симонида за дружбу с сыновьями Писистрата, которые прославились не только мусическими агонами[70], но и казнями без суда неугодных сограждан. Впрочем, Симонид и сам осуждал Гиппия за излишнюю жестокость. После смерти Гиппарха Симонид уехал из Афин в Фессалию в город Краннон, где правили тираны из рода Скопадов. Там он прожил без малого пять лет.
Вскоре тирания в Афинах пала и жители установили у себя демократическое правление. Гиппий бежал к персам.
Из Фессалии Симонид перебрался на остров Эвбею, а оттуда опять в Афины. Он был приглашён одним из вождей афинских демократов — Фемистоклом.
В ту пору в Азии разгорелось Ионийское восстание. Жившие на востоке эллины предприняли отчаянную попытку выйти из-под власти персидского царя. Афины и эвбейский город Эретрия послали свои боевые корабли на помощь восставшим. Многим тогда казалось — и Симониду в том числе, — что свержение тираний в ионийских городах по примеру Афин вызовет всплеск некоего объединения всех восточных эллинов, что демократия укрепит союз двенадцати ионийских городов и позволит ионийцам победить персов.
На деле же оказалось, что без внушительной помощи из Эллады ионийцы не в состоянии противостоять на равных персам. После первых лёгких побед, вскруживших головы вождям восстания, наступила череда тяжёлых поражений на суше и на море. Персы имели огромный перевес в сухопутном войске и боевых кораблях. В отличие от ионийцев и карийцев персидские полководцы и навархи[71] действовали решительно.
В Афинах же взяли верх сторонники мира с Персией, поэтому афинские триеры были отозваны из Ионии домой. Напрасно Фемистокл убеждал сограждан не только не отзывать афинские корабли, но, наоборот, бросить все силы на помощь ионийцам. Он предлагал афинянам самим возглавить восстание восточных эллинов, дабы предводители ионян своими раздорами и нерешительностью окончательно не погубили самих себя и не подтолкнули персов к завоеваниям исконных греческих земель в Европе.
«Ныне персы порабощают ионян и карийцев, — говорил Фемистокл, — но если мы останемся в стороне, то наступит время, когда враги вторгнутся и на землю Аттики. Сила эллинов в единстве, и кто этого не понимает, тот обречён быть под пятой у персов».
Фемистокл был прекрасным оратором, и его правоту признавали в Афинах многие. Однако страх перед персами был слишком велик в основной массе бедных земледельцев и ремесленников. Афинское народное собрание не поддержало Фемистокла.
После шестилетнего сопротивления ионийцы и карийцы были разбиты.
Предвидение Фемистокла оправдалось спустя всего четыре года после подавления Ионийского восстания. Персидское войско под началом Датиса и Артафрена на шестистах кораблях переправилось через Эгейское море и высадилось в Аттике близ городка Марафона. Афиняне спешно призвали в войско всех мужчин, способных держать оружие, а также послали гонца в Спарту с просьбой о помощи. Спартанцы не отказали афинянам в подмоге, но медлили с выступлением, дожидаясь полнолуния. В Лакедемоне как раз справляли ежегодный праздник в честь Аполлона Карнейского, спартанцы не могли прервать торжество, не оскорбив при этом бога.
Не дождавшись помощи из Спарты, афинское войско двинулось к Марафону. Афинян поддержали их давние союзники платейцы, приславшие отряд в тысячу гоплитов.
Афинским войском командовали десять стратегов, самым опытным из которых был Мильтиад. Он-то и разбил в ожесточённом сражении персов под Марафоном. Преследуя отступившего врага, афиняне и платейцы захватили персидский лагерь, полный богатств, и семь вражеских триер. Остатки персидского воинства спешно отплыли в Азию.
На другой день после Марафонской битвы в Афины пришло спартанское войско. Узнав, что они опоздали, спартанские военачальники были смущены и раздосадованы. Спартанцы захотели посмотреть на павших персов, которых им ещё не приходилось видеть. Лакедемоняне прибыли в Марафон, осмотрели поле битвы и, воздав хвалу афинянам за победу, возвратились домой.
Афиняне, павшие в битве с персами, были погребены у Марафона в общей могиле. Эпитафию павшим афинянам сочинил Симонид.
Надгробная надпись гласила:
На Марафоне афиняне, встав на защиту Эллады,
Блещущих златом мидян, мощь сокрушили в бою.
Живя в Афинах, Симонид всё больше проникался духом свободы. Его восхищали гражданская солидарность афинян и смелые устремления Фемистокла, который после неожиданной смерти Мильтиада стал безусловным вожаком демоса. Фемистокл понимал, что персидский царь не успокоится, пока не отомстит афинянам за своё поражение у Марафона. Поэтому он готовил сограждан к войне с персами, причём к войне на море, а не на суше. Несмотря на сопротивление родовой аристократии, Фемистоклу удалось провести через народное собрание свою Морскую программу, исходя из которой афиняне за два года должны были построить двести триер.
Фемистокл полагал, что персы как прирождённые конники и стрелки из лука да ещё при своей многочисленности непременно окажутся сильнее эллинов на суше. А потому эллинам гораздо выгоднее сражаться с ними на море, ибо при своей храбрости персидские воины не умеют управлять кораблями. Для этой дели персидские цари всегда нанимали финикийцев и египтян.
Симонид не мог не восхищаться Фемистоклом, видя, что честолюбие этого человека направлено не на личное обогащение, а на процветание и военную мощь Афин. Единственно, что не нравилось Симониду, это умение Фемистокла плести интриги с целью ниспровержения своих недругов в афинском народном собрании и в Совете Пятисот[72]. Но это Симонид по большому счету считал издержками демократии, ведь в Афинах кроме Фемистокла было немало известных граждан, желавших влиять на толпу ради собственной популярности и нисколько не заботившихся о выгоде государства. Бороться с такими людьми честными способами было просто невозможно.
Самым опасным противником Фемистокла был Аристид, сын Лисимаха, по прозвищу Справедливый.
Аристид был из знатной, но обедневшей семьи. Отец его разорился, но не потому, что был кутилой или погряз в долгах. А по причине постоянных раздоров среди граждан. Все эти раздоры в конце концов закончились тиранией Писистрата. В результате чего пришла в упадок и родовая аристократия. Аристид приписывал Фемистоклу замашки тирана, обвиняя его, что, возвышая демос, он намеренно втаптывает в грязь афинскую аристократию. Ему не нравилось в том, что Фемистокл собирается в грядущих войнах опираться на бедняков, зачисленных во флот, а не на гоплитов и конников, набиравшихся из числа зажиточных граждан.
«Это понятно, — любил повторять Аристид, — ведь по афинским законам Фемистокл является неполноправным гражданином. Матерью его была фракиянка.
Афинская знать никогда не жаловала Фемистокла. Вот он и мстит теперь лучшим гражданам, выбившись в архонты[73]!»
Трудно сказать, сколько было истины в этих упрёках. И была ли истина вообще. Фемистокл действительно по матери считался нечистокровным афинянином и аристократов явно недолюбливал. Долгая и упорная вражда Аристида с Фемистоклом закончилась победой последнего: подвергшийся остракизму[74], Аристид был вынужден на десять лет удалиться в изгнание.
После этого афиняне украдкой поговаривали, что бесчестный победил честного. Ни для кого не было тайной, что Фемистокл ради успеха способен на ложь, интриги и подкуп. Всем было известно, что среди его друзей есть немало таких, кто привлекался к суду за взятки, наговоры и лжесвидетельства. У Аристида же, наоборот, в друзьях были люди самой безупречной репутации, сам он никогда не опускался до грязных интриг и презирал ложь.
Симонид с недавних пор стал ловить себя на мысли, что он больше не может уважать Фемистокла в той мере, как это было раньше: Фемистокл одержал верх над Аристидом, используя бесчестные методы, зная, что тот не станет действовать против него тем же оружием. В Симониде вдруг заговорила его аристократическая кровь, ведь он, как и Аристид, родился пусть в бедной, но знатной семье.
Всю свою жизнь Симонид старался находиться в окружении какой-нибудь выдающейся личности, царя или тирана, полагая, что именно такому человеку, облечённому властью, более пристало заботиться о людях искусства.
Однако помыслы правителей, с которыми Симониду приходилось встречаться, не имели широты помыслов Фемистокла. Не обладали эти правители, будь то Писистратиды или Скопады, и даром убеждения, каким обладал Фемистокл. Симонид готов был признать, что Фемистокл самый выдающийся из всех правителей, если бы не его многочисленные неприглядные поступки, из которых самым неприглядным было, конечно же, изгнание честнейшего из афинян — Аристида.
Разочарованный Симонид вновь воспрянул духом, когда в беседе с Мегистием узнал про грядущую великую судьбу царя Леонида.
«Для подвигов Судьба выбирает лучших, — думал Симонид. — Если Леониду суждено богами прославиться на века, значит, боги узрели его нравственную чистоту. Уж он-то наверняка не станет заискивать перед демосом, ведь в Спарте правит закон, а не толпа. И Леонид в большей мере правитель, нежели Гиппий или Фемистокл, ибо он получил царскую власть по праву рождения, а не хитростью своего отца или заискиванием перед толпой».
Желание познакомиться с царём Леонидом всё сильнее овладевало Симонидом, буквально лишая его сна и покоя. Знатные спартанцы, с которыми Мегистий знакомил своего друга, казались ему пустыми и неинтересными в сравнении с тем, кто должен был стать избранником Судьбы.
Мегистий всё это видел и понимал. Прорицатель объяснял своим спартанским друзьям замкнутость и неразговорчивость Симонида тем, что того на время покинуло вдохновение, без которого невозможно сочинить ни строчки.
Наконец, в Спарту пришло известие, что война на Крите закончилась и войско возвращается домой.
— Как долго ты намерен разыгрывать из себя недотрогу, братец? — В голосе Дафны звучали одновременно издёвка и раздражение. — Или ты ждёшь, что Горго сама станет вешаться тебе на шею?
Леарх взглянул на сестру с недоумением.
— Ты же сказала мне, чтобы я не смел давать волю рукам. Ты предупреждала, что Горго не выносит грубых мужчин. Или забыла?
— Ничего я не забыла, — в том же раздражении проговорила Дафна и плотнее притворила за собой дверь.
Леарх только что встал с постели. Он совсем не ожидал увидеть в своей спальне сестру, да ещё такую рассерженную.
— Что случилось, Дафна? Объясни.
— В твои годы, братец, пора быть решительнее в общении с женщинами, — сказала Дафна сердито. — Ты что, не видишь, какие взгляды бросает на тебя Горго?
I Гё замечаешь, как она печально вздыхает, всякий раз расставаясь с тобой? В таком случае, братец, ты или слепец, или глупец! Я велела тебе держаться скромно при первых встречах с Горго, чтобы у неё сложилось о тебе благоприятное впечатление. Ты же, как видно, решил, что любовное свидание — это что-то вроде беседы по душам. По-твоему, она желает встречаться с тобой, чтобы наслаждаться твоим остроумием. Так, что ли?
— Не кричи, — предостерёг Леарх, — а то мать услышит.
Дафна и впрямь говорила слишком громко, возмущение переполняло её.
— Тебе Горго неприятна, что ли? — Дафна упёрла руки в бока. — Ты же сам восхищался как-то при мне её попкой, грудью и волосами. Вспомни, это было сразу после второй или третьей встречи. Я уж подумала, что ты вознамерился наконец-то повести себя решительнее, перейти к поцелуям и так далее... Я оставляла тебя наедине с Горго, а сама в это время слонялась во дворике. А ты, братец, так ни на что и не решился!
— По-твоему, это просто — тащить царицу в постель! — обиженно воскликнул Леарх. — Ты думаешь, это легко — приставать к ней с поцелуями?
— А что тут сложного? — Дафна пожала плечами. — Горго такая же женщина, хоть и царица.
— Не могу я так... — пробурчал Леарх, смущённый взглядом сестры.
— Как так?
— Вот так, сразу.... — Леарх заходил по комнате. — В конце концов, надо, чтобы она привыкла ко мне, а я — к ней.
— Ты с ума сошёл, братец! — Дафна схватила Леарха за руку. — Куда ещё тянуть?! Леонид и мой муж вот-вот вернутся в Спарту! Если сегодня же вечером ты не уложишь Горго в постель, я не знаю, что с тобой сделаю!
Этот разговор вогнал Леарха в печаль. Он-то втайне надеялся, что с Горго не дойдёт до интимной близости, что к возвращению царя они расстанутся не любовниками, а добрыми друзьями. Леарх мог позволить себе в мечтах подхватить Горго на руки и перенести на ложе. На деле же при встречах вся решимость куда-то испарялась от одного взгляда царицы. Таких дивных и обезоруживающих глаз Леарх не видел ни у одной из женщин в Лакедемоне.
Быть может, истомлённый плотским желанием Леарх и отважился бы как-нибудь увидеть Горго без одежд и в полной своей власти, но благодаря частым встречам с Меланфо кипение страсти неизменно находило выход. С Меланфо было гораздо проще, несмотря на большую разницу в возрасте. Она не отвлекалась на разговоры и обычно сама первая начинала раздеваться. По своей наивности Леарх полагал, что имеет полную власть над Меланфо, на самом же деле это она покорила его своей страстностью.
Меланфо жила теперь в доме Эвридама, а собственный её дом стал местом свиданий.
Уходя, Дафна ещё раз повторила брату, что нынче вечером Горго должна очутиться в его объятиях.
— Ты что же, намерена подсматривать за нами из-за дверной занавески? — недовольно спросил Леарх. — Если так, сестра, то я вовсе не пойду на свидание.
— Не собираюсь я подсматривать, успокойся! — ответила Дафна. — Однако убедиться в том, что ты наконец-то повёл себя как мужчина, я должна. Ведь я уже сообщила Горго, что в тебе кипит страсть, что ты полон вожделения. Ну, действуй, братец!
Повинуясь строгому распорядку дня, установленному педономами, Леарх, подкрепившись лёгким завтраком, отправился на стадий[75]. Для него наступила пора каждодневных тренировок. Однако грядущее свидание с царицей и то, что на этом свидании ему явно не отделаться дружеской беседой, выбивало Леарха из душевного равновесия. С одной стороны, он был рад, что благодаря решительному настрою Дафны ему волей-неволей придётся разделить с Горго ложе. Таким образом заветная мечта осуществится. Но вместе с тем Леарха охватывала ужасная робость при одной мысли, что ему придётся прикасаться к обнажённому телу царицы с тем вожделением, с каким он прикасался к Меланфо. Горго по сравнению с Меланфо казалась Леарху не только красивее, но гораздо чище и возвышенней из-за своего образа мыслей и манер. Леарх полагал, что обладать Горго вправе лишь тот мужчина, который умеет красиво восхищаться женскими прелестями и владеет самыми утончёнными ласками.
«Если царь Леонид, такой мужественный и достойный человек, не удовлетворяет жену на ложе, то на что тогда годен я?» — не раз спрашивал Леарх самого себя. И не находил Ответа. Вернее, страшился ответа на этот вопрос.
Педономы остались недовольны тем результатом, какой показал Леарх в трёх забегах на разные дистанции, хотя в пару к нему ставили не самых лучших бегунов.
— Время восстановления сил прошло, друг мой, но, как мы видим, оно не пошло тебе на пользу, — сказал Леарху старший педоном. — Уж не болен ли ты?
Леарх признался, что две последние ночи плохо спал, естественно, не сказав, что виной тому были любовные утехи. Однако старший педоном сам обо всём догадался.
— Скажи своей подружке, что отныне и до начала Немейских игр ей придётся обойтись без твоих объятий. — Педоном строго погрозил пальцем Леарху. — Иначе тебе не видать венка на Немейских играх. Можешь мне поверить, дружок, бегуны на Немеях собираются отменные, ничуть не хуже, чем на Олимпийских играх.
И старший педоном заговорил о дюм, что если Леарх полагает без особого труда стать первым в беге на два стадия, то при теперешних его возможностях ему вряд ли удастся прийти хотя бы третьим. В беседу включились младшие педономы, наставляя Леарха на ежедневные упорные тренировки, на отказ от всех излишеств и одновременно советуя, какие изменения нужно внести в распорядок его дня, дабы он поскорее обрёл прежнюю скорость бега и выносливость.
Педономы не скрывали от Леарха, что не только они, но и все спартанские граждане ждут от него только победы.
— Это большая честь для тебя, друг мой. — Старший педоном положил свою тяжёлую руку юноше на плечо. — Я знаю, ты достоин этой чести. Ты доказал это своей победой на Олимпийских играх.
«Знали бы вы, уважаемые, какой чести я удостоюсь сегодня вечером, — думал Леарх, вяло кивая головой на все замечания. — И как мне не уронить себя в этом испытании?»
Все опасения Леарха вечером подтвердились. Его вновь охватил волнительный трепет при виде Горго, такой красивой, что от неё трудно было отвести взгляд.
Царица была одета в сиреневый пеплос. Гибкий стан был стянут двумя поясами: один на талии, другой под грудью. Чёрные волосы были уложены в причёску с завитыми локонами на лбу и висках и ниспадающим сзади пышным длинным хвостом. Благодаря этой причёске Горго выглядела гораздо моложе своих лет.
От волнения у Леарха мысли путались в голове, и беседа никак не завязывалась. А тут ещё Дафна, заметив, что она тут явно лишняя, удалилась из комнаты. Леарх от страшного смущения и вовсе замолк. Ему казалось, что Горго не просто смотрит на него, но явно ожидает, когда же он приступит к тому, ради чего, собственно, и случилась эта встреча. Подойти к Горго и начать её целовать казалось Леарху верхом бестактности. Придумать же какую-то словесную прелюдию бедняга и вовсе был не в состоянии: над ним довлела боязнь показаться царице смешным или неумным.
Затянувшуюся паузу нарушила Горго. Она вдруг сказала:
— Леарх, хочешь, я тебе спою?
Леарх закивал, восхитившись чуткостью и благородством царицы.
Горго взяла в руки небольшую арфу[76], на которой иногда играла Дафна.
До этого Леарх никогда не слышал, как поёт царица, тем более он и не подозревал, что она столь замечательно владеет арфой.
Мелодия, родившаяся из звучания струн, просто пленила юношу. Позабыв про своё смущение, он внимал пению, как внимают трелям соловья истинные ценители. В песне говорилось о несчастной любви нимфы[77] Номии к пастуху Дафнису, сыну Гермеса[78]. Простая история была изложена столь проникновенными стихами, положенными на музыку, что Леарх вдруг ощутил в себе прилив необычайной нежности к Горго. Это на какое-то время подавило робость в его сердце.
Когда песня закончилась, Леарх попросил Горго спеть ещё. Царица довольно улыбнулась, спела ещё одну лирическую песню, потом другую...
Леарх был готов слушать бесконечно.
Изнывавшая от неизвестности и томимая беспокойством Дафна, прогуливаясь во внутреннем дворике, сначала обрадовалась, услышав пение. Она подумала, что это тонкий ход царицы с целью воодушевить Леарха на смелые действия, ведь песня о любви, пусть и несчастной. Однако когда за первой песней зазвучала вторая, а затем третья, в Дафне заговорила досада. Ей стало ясно, что пение Горго пришлось по душе Леарху, который не постеснялся попросить царицу исполнить что-нибудь ещё, а та конечно же не посмела отказать.
Дафна уже стала придумывать, под каким предлогом появиться в комнате, но после третьей песни наступила продолжительная пауза.
Дафна вздохнула с облегчением и взглянула на чёрное небо, усыпанное мириадами звёзд. На фоне этих далёких мерцающих точек ущербный лик луны показался ей гигантским хитро прищуренным глазом.
Вскоре терпение Дафны иссякло, и она решительно направилась в дом. «Если Леарх опять развлекает Горго пустыми разговорами, позабыв о главном, я просто надаю ему пощёчин!» — думала она.
Войдя в женский мегарон, Дафна затаила дыхание. Шаги её стали лёгкими, почти бесшумными. Она кралась как пантера к затаившимся в зарослях ланям. Тишина в женских покоях удивила и насторожила.
Вот и комната, где остались брат и царица.
Оттуда не доносилось ни звука.
«Не уснули же они, в самом деле? А может, их там уже нет?»
Осторожно отдёрнув занавеску, Дафна вступила в обширный покой. Воздух был нагрет раскалёнными углями, насыпанными в большую бронзовую жаровню, стоявшую на треноге. Стулья, на которых сидели Леарх и Горго, были пусты. На одном из стульев лежала арфа.
Дафна прошла в глубь комнаты и невольно замерла на месте.
Она увидела шевелящиеся тени двух обнажённых людей на белом пологе, за которым стояло ложе. Светильник на высокой подставке заливал жёлтым светом дальний угол большого помещения, отгороженный пологом, отчего небольшой закуток напоминал уютную спаленку. Благодаря пламени масляного светильника расположившиеся на ложе Горго и Леарх были хорошо видны Дафне, находившейся в тени.
Юноша и царица сидели на постели, их руки ласкали нагие тела друг друга.
Дафну от увиденного переполнила бурная радость.
«О, Афродита! — думала она, пятясь к выходу. — Благодарю тебя за то, что ты соединила на ложе любви моего брата и царицу».
Спартанское войско возвратилось с победой. Это был первый поход царя Леонида за пределы Лаконики, когда он стоял во главе войска. И это был первый победоносный поход спартанцев в чужие земли с той поры, как не стало воинственного и жестокого царя Клеомена.
Город Кидония, основанный выходцами с острова Эгина, стоял на Крите. С некоторых пор Кидония обрела такую силу, покорив ближние небольшие городки, что это стало внушать опасение двум другим большим городам, Кноссу и Гортине. Когда кидоняне стали покушаться на владения гортинцев в плодородной Мессарской долине, последние обратились за помощью к спартанцам, давним союзникам. Однако спартанцы, занятые своими делами, не сразу откликнулись на призыв. Только когда кидоняне разрушили город Гиерапитну, основанный совместно спартанцами и коринфянами, власти Лакедемона поняли, что от вошедшей в большую силу Кидонии распространяется угроза всем соседним критским городам. На Крит было отправлено спартанское войско с царём Леонидом во главе.
Гортинцы встретили их упрёками, мол, в Лакедемоне зашевелились лишь после того, как кидоняне превратили в руины единственную спартанскую колонию на Крите. Не случись этого несчастья, спартанского войска не было бы и поныне.
Царь Леонид вступил в переговоры с правителями Кидонии, предлагая им разрешить все споры с соседями в третейском суде. Третейским судьёй будет он, спартанский царь.
Кидоняне же не только не последовали совету, но дали дерзкий ответ, из которого следовало, что они признают единственного судью в спорах с соседями — меч. Со спартанцами же кидоняне и вовсе не желают иметь никаких дел, памятуя о том, как жестоко и несправедливо обошёлся с эгинцами царь Клеомен в недалёком прошлом.
Семь лет тому назад, когда персидский царь Дарий отправил в Грецию послов с требованием земли и воды, несколько греческих государств, в том числе Эгина, выразили свою покорность персам. Спарта и Афины, настроенные непримиримо к варварам, решили наказать Эгину, потребовав у эгинцев заложников из числа самых знатных граждан. Эгина имела сильный флот, поэтому афиняне и спартанцы опасались, что если персы двинутся походом на Грецию, то боевые корабли эгинцев усилят и без того мощный флот персов. К тому же остров Эгина лежал посреди Саронического залива как раз между Аттикой и Пелопоннесом. Персы в случае войны с эллинами непременно сделали бы Эгину стоянкой для своих кораблей.
Царь Клеомен вторгся с войском на Эгину и силой взял заложников. Их он передал афинянам, злейшим врагам эгинцев. Таким образом, эгинцы оказались в нелёгком положении, ведь в случае войны греков с персами им поневоле пришлось бы воевать с персидским царём, дабы не погубить своих лучших граждан, оказавшихся в заложниках. Но тогда эгинцы станут нарушителями клятвы, данной персидскому царю, на союз и дружбу.
Покуда был жив царь Клеомен, эгинцы не смели открыто воевать с Афинами и в полный голос осуждать действия спартанцев. Когда Клеомен умер и стало известно, что он подкупил пифию дельфийского храма, дабы лживым прорицанием низложить царя Демарата, выступавшего против вражды с Эгиной, между афинянами и эгинцами вспыхнула война. Эгинцы требовали у афинян вернуть заложников. В ответ афиняне заявляли, что заложников им передали спартанцы и со своими требованиями эгинцам надлежит ехать в Лакедемон.
Спартанским властям, дабы соблюсти лицо после открывшихся козней Клеомена, пришлось попросить афинян вернуть заложников эгинцам.
В ту пору афиняне находились в трудном положении, теснимые на море эгинцами, а на суше фиванцами из-за спорных пограничных земель. Выдать заложников афиняне согласились при условии, что эгинцы выдадут им всех пленных афинян, угодивших в неволю после неудачного нападения афинских кораблей на Эгину. Эгинцы наотрез отказались выдать пленников, которые являлись для них неким залогом того, что афиняне не станут вновь нападать на Эгину. Тогда и афиняне не вернули эгинских заложников.
Вражда между Эгиной и Афинами продолжалась и поныне. Однако Спарта демонстративно не поддерживала ни тех, ни других. На афинян спартанцы были сердиты, поскольку те не послушали их и не вернули эгинцам заложников. С эгинцами же не поддерживали дружеских отношений, так как последние заключили союз с Аргосом, давним и непримиримым врагом Спарты.
Этот клубок противоречий был явно не на руку спартанцам: их сильно недолюбливали и в Кидонии, эгинской колонии на Крите.
Царю Леониду пришлось начать войну с кидонянами, поскольку договориться с ними не удалось. Воюя с Леонидом, кидоняне, по сути, мстили спартанцам за обиды своей метрополии — Эгины.
Разбитые в сражении кидоняне запёрлись за городскими стенами и продолжили войну, зная, что спартанцы сильны своей фалангой, но слабы при осаде укреплённых мест. Кидоняне надеялись, что эгинцы помогут им, не зная, что Леонид «позаботился» об этом. По его просьбе коринфяне и эпидаврийцы на своих кораблях преградили путь эгинским триерам близ острова Калаврии. В морском сражении эгинцы были разбиты.
Не дождавшись подмоги и видя, что союзные спартанцам критские города прислали флот, который отрезал Кидонию и со стороны моря, осаждённые запросили мира.
Леонид забрал у кидонян все их боевые корабли, а также велел на свои средства восстановить город Гиерапитну. Все граждане Гиерапитны, угодившие в рабство к кидонянам, обрели свободу и даже получили денежное возмещение за свои разрушенные дома.
Первую жену царя Леонида звали Мнесимахой. За пятнадцать лет супружества она родила двух дочерей и двух сыновей. Сыновья Леонида и Мнесимахи умерли ещё в юном возрасте, зато обе дочери росли крепкими и отличались необыкновенной прелестью.
Старшей Дориде ныне было уже восемнадцать лет, а младшей Пенелопе — пятнадцать. Леонид взял жену, повинуясь воле старшего брата, который хотел породниться с древним спартанским родом Талфибиадов, из которого происходила Мнесимаха. Род Талфибиадов вёл своё происхождение от легендарного Талфибия, глашатая Агамемнона. Всем мужчинам этого рода спартанцами было предоставлено преимущественное право выполнять должность глашатаев.
После трагической кончины Агамемнона в Микенах, подстроенной его неверной женой Клитемнестрой, глашатай Талфибий, по преданию, ушёл в Спарту к царю Менелаю, брату Агамемнона. В Спарте Талфибий прожил до конца своих дней. Впоследствии дорийцы, захватив Лаконику, построили в Спарте святилище герою Талфибию. В Лакедемоне его чтили наравне с Гераклом и Ликургом.
Мнесимаха была хорошей женой Леониду. У них была очень дружная семья, это знали все друзья и родственники. Став царём на троне Агиадов и принуждённый эфорами жениться на своей племяннице Горго, Леонид тяжело переживал развод с Мнесимахой. Однако не подчиниться эфорам Леонид не мог. Горго родила ему долгожданного сына, тем не менее царь не был счастлив. Сердце его постоянно тянулось к Мнесимахе и дочерям, которые жили на соседней улице в доме, построенном Леонидом накануне своей первой свадьбы. Вторично замуж Мнесимаха так и не вышла, хотя эфоры и гармосины предлагали ей самой выбрать любого вдовца из числа знатных лакедемонян. Мнесимаха любила Леонида не менее сильно, чем он её.
Власти Спарты закрывали глаза на то, что Леонид, по сути дела, имел две семьи, поскольку он часто навещал Мнесимаху и дочерей. Ни для кого в Спарте не было тайной, что Леонид чаще делит ложе с Мнесимахой, нежели с Горго. Дом первой жены был родным для Леонида в отличие от дома, где он жил с Горго.
Этот дом некогда принадлежал Клеомену. Всё в нём и поныне носило следы пребывания этого властного и порой непредсказуемого человека. Росписи на стенах и цветная мозаика из речных камешков на полу были выполнены художниками по заказу Клеомена. В настенных росписях были представлены подвиги Геракла. Этот герой, родоначальник спартанских царей, был кумиром Клеомена. Вся мебель в доме, ковры и занавески, сундуки для хранения одежды были когда-то приобретены Клеоменом либо его женой Праксифеей.
Ни старейшины, ни эфоры не порицали Леонида за привязанность к первой супруге, понимая, что они могут властвовать над людьми силою закона, но над людскими сердцами им властвовать не дано. Знать, стоявшая у власти, была признательна Леониду за его лояльность к правящим спартанским родам, которые путём заговора расправились с его старшим братом. Леонид вполне мог возмутить спартанское войско и жестоко отомстить за Клеомена, но он этого не сделал, не желая ввергать Спарту в гражданскую войну. Помня об этом, спартанская знать неизменно выказывала Леониду своё уважение и не чинила ему никаких препятствий в его отношениях с Мнесимахой.
Спартанские власти сделали Горго женой Леонида лишь потому, что знали, какой сильной жаждой мести за погубленного отца пылает её сердце. Если бы Горго стала женой Леотихида, с которым она была помолвлена, то можно было не сомневаться, что в скором времени слабохарактерный сын Менара стал бы послушной игрушкой в руках властной и умной дочери Клеомена. Кто знает, на какие крайности отважился бы Леотихид под её влиянием. На Леонида же чары Горго не действовали. Леонид всегда думал прежде, чем что-то сказать и тем более сделать. Эта взвешенность его поступков сослужила добрую службу спартанцам и в царствование Клеомена, поскольку здравый ум Леонида много раз охлаждал его горячность, вынуждая принимать более разумное решение.
Вернувшись с Крита, Леонид ненадолго заглянул к Горго, чтобы повидать своего трёхлетнего сына Плистарха. Затем царь отправился к Мнесимахе, сказав Горго, что не вернётся до утра.
Всегда внешне спокойная, Горго не выразила по этому поводу ни ревности, ни огорчения. Она и впрямь не была расстроена, ведь с недавних пор все мысли её были заняты Леархом.
Когда Леонид ушёл, Горго, не медля, отправилась к Дафне.
Трёхдневная разлука с Леархом тяготила Горго. Соскучившись по объятиям любовника, царица решилась на отчаянный шаг.
— Разыщи Леарха и скажи, что я буду ждать его у себя дома, как стемнеет, — прошептала Горго Дафне, едва обменявшись с ней приветствиями.
Подруги стояли в полутёмном коридоре, ведущем в мужской мегарон.
— А как же Леонид? — изумилась Дафна.
— Он ушёл на всю ночь к Мнесимахе, — тихо ответила Горго. — Скажи Леарху, что ему нечего опасаться. Скажи, что я... Ну, ты сама знаешь, что следует сказать.
Дафна понимающе покивала головой.
— Я разыщу Леарха.
— Благодарю. — Горго прижала Дафну к себе. — Я пошла.
А у Дафны между тем было плохое настроение. Горго не заметила этого, поскольку виделась с ней накоротке и в полумраке.
Когда Дафна пришла к матери, чтобы встретиться с братом, то её унылый вид сразу обратил на себя внимание.
Астидамия пожелала узнать, почему дочь такая хмурая. И это в день возвращения её любимого супруга из похода!
— Не отмалчивайся, Дафна, — молвила Астидамия. — Говори, что случилось? Я должна знать.
— Ах, мама! — Дафна тяжело вздохнула. — Не знаю, как и сказать тебе об этом.
— Говори, как есть, — настаивала Астидамия. — Я хочу разделить твою печаль.
— И я хочу, — добавил Леарх, появившись из другой комнаты. — Не таись от нас.
Дафна уселась и, собравшись с духом, произнесла:
— Дело в том, что мой муж вернулся из похода с ранением... в спину.
Повисла долгая гнетущая пауза, во время которой мать и сын обменялись тревожным взглядом.
Дафна сидела, устремив взор себе под ноги.
— Трудно поверить в это, — пробормотала Астидамия, подойдя к дочери и положив руку ей на плечо.
— И что, глубокая рана? — участливо спросил Леарх.
— Глубокая, — ответила Дафна, не глядя на брата. — Я сама меняла Сперхию повязку. Похоже, от копья.
— Что он-то говорит?
— Ничего не говорит, — раздражённо буркнула Дафна. — Ругается только да вино пьёт. Впрочем, он обмолвился, что боевой строй не покидал.
— Не печалься, дочь моя, — ободряюще проговорила Астидамия. — В сражении всякое бывает. Важно, что Сперхий не покинул своих соратников на поле битвы. Эфоры и старейшины непременно учтут это.
— Учтут или нет, но лохагом Сперхию уже не быть, — мрачно промолвила Дафна.
Возразить на это было нечего ни Леарху, ни Астидамии.
Военная доблесть в Спартанском государстве была возведена в первейшую из добродетелей. Смерть на поле сражения была не только почётна, но служила очевидным подтверждением мужественности для всякого гражданина. С юных лет спартанцев учили не отступать ни перед каким врагом, поэтому любые ранения в спину воспринимались как свидетельство трусости, даже если раненый не оставил боевой строй фаланги[79]. Спартанцев, раненых в спину, не ограничивали в гражданских правах, но занимать начальствующие должности в войске им строжайше запрещалось.
Честолюбивая Астидамия была очень раздосадована тем, что её зять Сперхий из лохагов может перейти в простые воины из-за случайного ранения в спину. А это, в свою очередь, лишало его возможности в будущем занять кресло эфора. Да и будущие дети Сперхия и Дафны могли лишиться многих почестей по вине отца, получившего в битве такую неудачную рану.
Но не в характере Астидамии было мириться с жизненными неудачами. С присущей настойчивостью она принялась убеждать Дафну, чтобы та немедленно поговорила с Горго.
— Постарайся через Горго воздействовать на царя Леонида, ведь его со Сперхием связывает давняя дружба. — Астидамия слегка встряхнула Дафну за плечи. — Главное, не отчаиваться. Если рану Сперхия нельзя скрыть, значит, надо с помощью Леонида убедить старейшин и эфоров: из-за этой раны Сперхий не утратил своей храбрости, не покрыл себя бесчестьем. Стало быть, он достоин и дальше оставаться лохагом. Ты слышишь меня или нет?
Астидамия уже с силой потрясла дочь за плечи.
— Слышу, — сердито отозвалась Дафна и высвободилась из материнских рук. — Но с этим я к Горго не пойду. Если царь Леонид захочет, он и без наших хлопот вступится за Сперхия перед старейшинами и эфорами.
— Ну и зря, — возмутилась Астидамия. — Твоё упрямство здесь ни к месту.
— Это не упрямство.
— Ну а гордость тем более.
Астидамия удалилась в свои покои, явно недовольная дочерью.
Оставшись наедине с Леархом, Дафна торопливо сообщила брату всё, что ей велела Горго.
От Дафны Горго сразу отправилась к своей тётке Гегесо.
Царица попросила сделать ей красивую причёску, зная, что Гегесо большая мастерица в этом деле.
Та не смогла скрыть удивления, выслушав просьбу племянницы, никогда прежде не проявлявшей особой заботы о своей внешности.
— И ещё, — добавила Горго, — дай мне какой-нибудь из карийских хитонов. Я знаю, у тебя есть.
Карийские хитоны были более красивого покроя, чем греческие, поэтому многие спартанки с некоторых пор стали предпочитать одеяния карийских женщин. Гегесо была из их числа.
— Что происходит, моя милая? — Гегесо заглянула в глаза племяннице. — Уж не влюбилась ли ты?
— Влюбилась, — кивнула Горго со счастливой улыбкой.
— В кого же?
— В Леарха, сына Никандра. — От любимой тётки у Горго не было тайн.
— Что ж, олимпионик Леарх достоин твоей любви, моя милая, — раздумчиво сказала Гегесо.
Она была прекрасно осведомлена о той двойной супружеской жизни, какую вёл царь Леонид после женитьбы на Горго. Гегесо не осуждала Леонида, уважая его чувства к дочерям и Мнесимахе. Но ей было жаль Горго, которая при своей красоте и уме достойна была быть царицей. К тому же Гегесо полагала, что жить с нерастраченными чувствами Горго не должна, ведь никакие почести не заменят женщине взаимную сердечную привязанность.
Вот почему Гегесо не только обрадовалась, узнав о любовной связи Горго, но и заверила любимую племянницу, что со своей стороны готова всячески помогать ей сохранить эту связь в тайне и от Леонида, и от прочих посторонних глаз и ушей.
Гегесо посоветовала Горго отпустить домой кормилицу Плистарха, чтобы та ненароком не стала свидетельницей ночного свидания.
— В эту ночь с Плистархом побуду я, — сказала Гегесо, — благо малыш хорошо меня знает. Я ведь уже не раз сидела с ним.
Тётка и племянница с видом заговорщиц сначала полушёпотом обсудили все достоинства Леарха, а потом принялись выбирать одеяние, в котором Горго должна встретить своего возлюбленного.
Эфоры и старейшины долго и дотошно выясняли обстоятельства ранения в спину лохага Сперхия.
В том сражении с кидонянахли спартанцы и их союзники одержали полную победу. Враг бежал с поля битвы, бросив своих убитых и раненых.
В сражении Леонид находился на правом фланге своего войска, Сперхий возглавлял центр спартанской фаланги. Леонид не мог во всех подробностях знать обо всём, что происходило в центре в момент сражения. Он знал лишь, сообщив об этом эфорам, что там, где сражался Сперхий, сопротивление кидонян было наиболее сильным.
Положительно отзывались о действиях Сперхия в момент опасности и подчинённые ему младшие военачальники. Все как один говорили, что он занимал положенное ему рангом место в передней шеренге, сражаясь с необычайной храбростью. Особенно мужество и воинское умение Сперхия помогли спартанцам, когда их боевой строй на какое-то время перемешался с боевым строем кидонян. Тогда-то в этой сумятице кто-то из врагов и ударил его копьём в спину, пробив панцирь.
Несмотря на рану, Сперхий не покинул строй, за что, по словам Леонида, ему следовало воздать хвалу, а не искать трусость в его поведении.
Старейшины и эфоры оказались в трудном положении. С одной стороны, было много свидетелей мужественного поведения Сперхия в битве с кидонянами, где спартанцы в конце концов взяли верх. Но с другой стороны, существовал закон, который гласил, что рана в спину приравнивается к трусости и за это налагаются определённые взыскания. Сперхия следовало разжаловать из лохагов в простые воины.
Эфоры после долгих споров оставили окончательное слово за старейшинами, дабы те путём тайного голосования вынесли окончательное решение.
Старейшины, питая уважение к Сперхию, храбрость которого была общеизвестна, и в то же время не желая нарушать закон, вынесли следующее постановление: «Лишить Сперхия, сына Анериста, звания лохага до той поры, покуда не заживёт рана у него на спине».
Мегистий и Симонид шли по узкой улице, более напоминавшей аллею из-за высоких клёнов и платанов, длинные ветви с пожелтевшей листвой заслоняли хмурое небо над головой. В этой части города на нескольких улицах все растущие во дворах и близ домов деревья считались государственной собственностью, поэтому владельцы жилья в этом квартале Спарты не смели поднять топор ни на одно дерево. Кое-где разросшиеся до неимоверной толщины дубы и карагачи, посаженные слишком близко к изгородям и стенам домов, разрушили каменную кладку, словно демонстрируя людям силу своих живительных древесных соков. Уступая деревьям, люди перестроили дома, заново возвели из камней изгороди, уже с таким расчётом, чтобы у каждого дерева оставался некоторый простор для дальнейшего роста.
Мегистий объяснял Симониду, почему так получилось, что спартанцы объявили государственной собственностью деревья именно в этом квартале. В тёплое зимнее утро друзья, приглашённые накануне вечером, направлялись в гости к царю Леониду.
— Это случилось более ста лет тому назад, — неторопливо рассказывал Мегистий. — И вот как всё было. Когда пеласги изгнали с острова Лемнос минийцев, те сели на корабли и морским путём прибыли в Лакедемон: ведь предки минийцев были родом отсюда. Минийцы расположились станом на склоне горного кряжа Тайгет и разожгли костры. Увидев огни на горе, лакедемоняне послали вестника спросить у незваных пришельцев, кто они и откуда. Пришельцы ответили вестнику: они минийцы, потомки аргонавтов, их изгнали пеласги с острова Лемнос и они прибыли сюда, на землю своих отцов. На это у них есть полное право.
Лакедемоняне решили принять минийцев. А побудило их к этому то, что Тиндариды участвовали в походе аргонавтов. Таким образом, лакедемоняне приняли к себе пришельцев, дали им земельные наделы и распределили по филам. Минийцы взяли себе в жёны спартанок, а привезённых с собой с Лемноса девушек выдали замуж за лакедемонян.
Спустя немного времени минийцы стали держать себя высокомерно, требовали себе долю в царской власти и совершали разные другие недостойные поступки. Тогда спартанцы изгнали их из своей страны. Минийцы разделились, уходя из Лакедемона. Одни из них ушли в гористую Аркадию, где живут и поныне, другие рассеялись по островам Эгейского моря.
Мегистий замолк, на его лице появилось выражение задумчивости.
Шагавший рядом Симонид взглянул на друга:
— История с минийцами интересна, но при чём здесь деревья?
— Ах, да! Прости, главного-то я тебе и не сказал. — Мегистий хлопнул себя по лбу ладонью. — Перед тем как изгнать минийцев из Лаконики, спартанцы спросили богов, верно ли они поступают. И божественный оракул сообщил лакедемонянам, что у минийцев больше прав на долину Эврота, нежели у нынешних его владельцев. Ведь общеизвестно, что в незапамятные времена Гераклиды, придя в Лаконику, силой отняли у Тиндаридов и землю, и власть. А посему изгонять минийцев из Лаконики нельзя, ибо тут их родовые корни.
Мегистий замедлил шаг, что-то напряжённо вспоминая:
— Я не помню в точности текст того оракула, — сказал он, — но знаю, что там была фраза про корни... Про родовые корни минийцев, лишать которых лакедемоняне не имеют права и без того обездоленных потомков царя Тиндарея. И тогда спартанцы пошли на хитрость, граничащую с коварством. Они изгнали-таки минийцев, но самых знатных из них оставили в Лакедемоне. И ещё, они объявили государственной собственностью все деревья, посаженные минийцами, тем самым как бы гарантируя неприкосновенность насаждений, посаженных их руками и пустивших свои корни на земле Спарты. Теперь вроде «корни минийцев» по-прежнему остаются в Спарте, а самих минийцев нет и в помине. Не считая, конечно, род Тиндаридов, который хоть и враждует с Гераклидами, однако не требует себе царской власти.
— Стало быть, на этой улице и прилегающих к ней переулках, а также на двух соседних улицах когда-то жили минийцы, — промолвил Симонид, удивлённый услышанным. — Здесь жили потомки аргонавтов, ходивших в Колхиду за золотым руном. Поразительно!
И эти деревья, столь щедро дарящие тень знойным летом, есть величественное напоминание о людях, воспетых многими поэтами. И только у меня не доходят руки, чтобы написать о ком-то из минийцев хвалебную песнь, — с печальным вздохом добавил поэт.
— Деяния минийцев канули в Лету[80], друг мой, — сочувственно произнёс Мегистий, всегда тонко чувствовавший малейшую перемену в настроении Симонида. — Ныне поэты воздают хвалу тем эллинам, славные деяния которых не сокрыты туманом ушедших веков. Разве мало в Элладе таких людей? Для их восславления не зазорно испросить вдохновения у Муз.
— По-моему, мало, — твёрдо сказал Симонид. — За всю свою жизнь я не встретил и десятка достойных мужей, в которых не разочаровался бы со временем. Помню, как я боготворил афинского тирана Гиппия и его брата Гиппарха, покуда они не запятнали себя кровью своих сограждан. Я восхищался Скопадами, живя у них в Кранноне, но и Скопады при всём своём благородстве не чурались порой подлых поступков, если это сулило им выгоду. Наконец, я подружился с афинянином Фемистоклом, человеком честолюбивым и одарённым. Слушая Фемистокла и глядя на то, как он претворяет на деле свои грандиозные замыслы, я думал поначалу, что Судьба наконец-то свела меня с истинным титаном воли и бескорыстия. И что же... — Симонид грустно усмехнулся. — Очень скоро выяснилось, что и этот титан не чужд лжи, подкупа, наговоров, объясняя всё это лишь Издержками демократии.
Некоторое время друзья шли молча.
— В Лакедемоне нет демократии, но и здесь есть свои издержки, — заметил Мегистий, нарушив молчание. — Я полагаю, что и у царя Леонида при всех его достоинствах тоже имеются недостатки.
— Важно, чтобы эти недостатки не переросли в пороки, — сказал Симонид тоном человека, повидавшего на своём веку всякое и всяких...
Не так давно зимним утром Симониду посчастливилось познакомиться не только с царём Леонидом, но и с его родным братом Клеомбротом, который заглянул к Леониду по какому-то пустяковому делу и невольно оказался собеседником знаменитого кеосского поэта.
— Вглядись в этого человека, Клеомброт, — молвил брату Леонид не то серьёзно, не то шутя. — В то время как мы, спартанцы, острим мечи и копья, гоняясь за военной славой, этот уже немолодой муж столь мастерски складывает самые обычные слова в возвышенные эпиникии и эпиграммы, что Слава сама гоняется за ним. В Элладе наверняка есть люди, которые никогда не видели Симонида, но я уверен, что под небом Эллады нет человека, не знающего, кто такой Симонид Кеосский. И это не просто слава, Клеомброт, — добавил Леонид после краткой паузы. — Это честь, какой удостаивались очень немногие.
Симонид был польщён таким отзывом и уже хотел произнести похвалу предкам Леонида и в частности его старшему брату Клеомену, но тут в разговор вступил Клеомброт.
— Ведь что роднит всех людей между собой, — заговорил Клеомброт с юношеской воодушевлённостью, хотя ему было почти сорок девять лет. — Всеми людьми движет желание прославиться хоть как-то, хоть в чём-то. Даже какой-нибудь бедный горшечник — и тот мечтает превзойти соседа-гончара большей красотой и крепостью своих сосудов. И если всякий человек избирает путь к славе сообразно своим способностям и рвению, то Симонид в данном случае стоит особняком, ибо он прославил своё имя тем, что постоянно прославляет других. Вот это и удивительно!
— Заметь, как прославляет! — Леонид с чувством процитировал:
Пленникам вечным ущелья Дирфейского насыпь
Здесь над Эврипом возвёл в память погибших народ,
Что ж, эта честь нам по праву: мы с юностью
милой расставшись,
Приняли грозную тень сумрачной тучи войны.
Эта эпитафия была сочинена Симонидом в честь афинян, павших в сражении с халкидянами близ горы Дирфей на острове Эвбея более двадцати лет тому назад. Тем более ему было удивительно, что в Спарте кто-то может знать наизусть сочинённую давным-давно эпитафию и выбитую на камне у могилы где-то в глухом ущелье.
Симонид сказал об этом Леониду. Тот ответил, что видел копию этой надписи в Афинах, где ему довелось побывать вместе со спартанским войском.
— Это было в год Марафонской битвы, — добавил царь. — К сожалению, спартанцы тогда не успели к сражению. У Марафона мы увидели лишь тела убитых персов да следы их стана. Вся слава той громкой победы досталась афинянам и их союзникам платейцам.
Для своих пятидесяти лет Леонид выглядел необычайно молодо, благодаря статному телосложению. Крутые мускулы играли на его мощной груди и на сильных руках. На царе был короткий хитон из тонкой ткани, сквозь которую легко просматривалась рельефная мускулатура. В лице этого человека было что-то от облика эпических героев и полубогов. Сочетание мужественности и благородства было заметно во взгляде Леонида, в его устах, в каждой чёрточке его обветренного и загорелого лица. Длинные вьющиеся волосы царя светло-пепельного оттенка чуть-чуть не достигали плеч и были стянуты на лбу тесёмкой. Короткая борода, которая была заметно светлее волос, нисколько не старила Леонида. Усов он не носил, как и все мужчины в Спарте.
Эта особенность во внешнем облике жителей сразу бросилась в глаза Симониду, едва он приехал в Спарту. Обычно, покидая пределы Лакедемона, спартанцы отращивали усы, чтобы внешне не отличаться от прочих эллинов, которые повсеместно перестали следовать архаической моде, не допускавшей ношение усов в сочетании с бородой. Если борода издревле ассоциировалась у эллинов с мудростью и мужественностью её владельца, то усы воспринимались как нечто несоответствующее возвышенному образу свободного и благородного человека. Эллины давно заметили, что во всех варварских племенах, будь то в Азии или Европе, мужская часть населения отращивает длинные усы и очень гордится ими. Потому-то, дабы подчеркнуть своё отличие от варваров даже во внешнем облике, эллины на заре своей истории отказались от ношения усов.
Ныне, когда чужой мир уже не казался обитателям Греции скопищем диких и кровожадных людей, когда греки почерпнули немало полезного для себя от презираемых ранее варваров, изменилось и их отношение к существующим некогда запретам. Во времена Симонида во всех государствах Греции даже убелённые сединами старцы, живущие по заветам предков, не брили усов, следуя новой установившейся моде. Спарта оставалась последним архаическим островком, где ношение усов было запрещено законом, спартанцы и поныне считали себя выше варваров, причём до такой степени, что всякое сходство с ними считали оскорбительным.
Эфоры, принимая власть, первым делом объявляли войну илотам и отдавали через глашатая приказ всем гражданам Лакедемона сбрить усы, как бы малы те ни были.
Всё это Симонид узнал от Мегистия, который тоже брил усы, поскольку жить среди спартанцев и не подчиняться их законам было невозможно. Он хотел добиться гражданства в Лакедемоне для себя и своего сына.
С древних времён спартанцы сохранили и обычай носить длинные волосы. Спартанский законодатель Ликург полагал, что пышная шевелюра к лицу всякому воину. Красивых длинные волосы делают ещё красивее, безобразных ещё безобразнее, говорил Ликург.
Это утверждение древнего законодателя Симонид не мог не вспомнить, глядя на Леонида и его брата. И тому, и другому очень были к лицу длинные волосы, придавая облику каждого неповторимую красоту. Если в правильности черт Клеомброта, в его открытой улыбке, блестящих голубых глазах было что-то от прекрасного Аполлона, сына Зевса, то в чертах Леонида, прямом гордом носе, сильной шее и твёрдом взгляде нельзя было не видеть сходство с Аресом, богом войны.
Симониду казалось порой, что он беседует не с обычными живыми людьми, а с ожившими статуями богов, которые совсем недавно ему довелось повидать в Коринфе в мастерской одного известного ваятеля. Этот скульптор создавал статуи богов из мрамора и бронзы, облачёнными в старинные архаические одежды, с архаическими причёсками и без усов.
Боги не могут меняться как люди, ибо эллинские боги вряд ли позаимствуют у варварских богов стиль причёсок или покрой одежд, рассуждал коринфский ваятель, поклонник старины. Он восхищался Спартой, где, по его мнению, живут истинные эллины, не испорченные чуждыми веяниями.
Всё познаётся в сравнении. Оказавшись в Спарте, Симонид в полной мере оценил правоту слов коринфского ваятеля. Несомненно, спартанцы сильно отличались от афинян, коринфян и прочих эллинов. Весь уклад их жизни был пронизан древними обычаями, отступать от которых спартанцам запрещал закон.
Симонид был поражён простотой жилища царя Леонида. Дом, доставшийся Леониду в наследство от старшего брата, выглядел не просто старым, но почти ветхим. Пол в комнатах местами просел, на стенах были видны глубокие трещины от частых в этой местности землетрясений. Колонны портика во внутреннем дворике, омытые дождями и опалённые солнцем, почернели от времени. По словам Мегистия, эти колонны были сработаны из дубовых стволов при помощи одного топора.
Потускневшие фрески на стенах носили печать старинной художественной школы, которая была уже забыта нынешним поколением греческих живописцев.
В разгаре беседы вошёл посыльный, им у Леонида был сын Мегистия, Ликомед, который сообщил царю, что эфоры позволяют ему нынче вечером отобедать у себя дома, дабы знаменитый гость не почувствовал неудобства. Такое же разрешение было дано и Клеомброту к нескрываемой радости последнего.
Вскоре пожаловали молчаливые слуги из дома сисситий, которые принесли доли от общей трапезы для Леонида и Клеомброта. Накрыв на стол, слуги удалились.
Симонид, повидавший на своём веку немало правителей и просто богатых людей, часто разделяя с ними застолье, не мог скрыть удивления скромностью обеда в доме спартанского царя. На плоских глиняных тарелках были разложены ещё тёплые ячменные лепёшки с тмином, козий сыр, порезанный тонкими ломтиками, куски варёной зайчатины. Для возбуждения аппетита, как обычно в Элладе, были поданы солёные оливки. Большое любопытство вызвало у Симонида какое-то горячее чёрное варево с довольно неприятным запахом. Слуги наполнили этим варевом две глубокие миски и поставили их на стол перед Леонидом и Клеомбротом.
Видя, что Леонид пригласил к столу и сына Мегистия, который себе налил из небольшого котла странной чёрной похлёбки, Симонид не удержался и шёпотом спросил у сидевшего рядом Мегистия, почему этой похлёбкой не угощают гостей.
— Друг мой, ты не станешь её есть, — так же шёпотом ответил Мегистий. — Эта еда только для спартанцев.
— Однако твой сын это ест. — Симонид кивнул на Ликомеда, который быстро орудовал ложкой, склонившись над миской.
— За время, проведённое в Спарте, мой сын привык к пище спартанцев, ведь он молод и крепок в отличие от нас с тобой, — пояснил Мегистий. — Я же так и не смог привыкнуть к похлёбке из бычьей крови. Да извинят меня присутствующие за этим столом.
При последних словах Мегистий посмотрел на Леонида и его брата, которые ели чёрную похлёбку с не меньшим аппетитом, чем Ликомед.
Леонид кивнул Мегистию, тем самым давая понять, что его отвращение к пище нисколько не оскорбляет ни Клеомброта, ни его самого.
— Я слышал о знаменитой похлёбке из бычьей крови, которую приготовляют только в Лакедемоне и больше нигде, — заявил Симонид. — Я хочу её попробовать.
Мегистий едва не подавился косточкой от оливы.
— Ты с ума сошёл! — зашипел он. — Эта пища не для твоего желудка!
— Я не могу, оказавшись в Спарте, не попробовать чёрную похлёбку, — гордо произнёс Симонид, любивший эффекты.
— Противиться желанию гостя — да ещё такого гостя! — мы не можем, — сказал Леонид, обращаясь скорее к Мегистию, нежели к Симониду, он кивнул Ликомеду. Тот вылил из котла остатки похлёбки в глубокую тарелку и осторожно, чтобы не расплескать, поставил её перед Симонидом. Клеомброт, не скрывая уважения к такому поступку, протянул ему медную ложку в виде львиной лапы.
Мегистий, видя, что Симонид погрузил ложку в чёрное варево, демонстративно отодвинулся. При этом на лице у него появилось насмешливо-язвительное выражение: ты хотел этого, приятель, вот и получи!
С непроницаемым лицом Симонид отправил ложку в рот и проглотил её содержимое. Перед второй ложкой он откусил большой кусок ячменной лепёшки, который вдруг колом застрял у него в горле. Мегистию пришлось похлопать друга по спине, чтобы он не зашёлся в кашле.
-— Теперь ты убедился, что я говорил тебе правду, — не без ехидства заметил Мегистий, когда Симонид немного отдышался.
— Убедился, — промолвил Симонид, помешивая ложкой в своей тарелке.
Несмотря на все усилия, больше трёх ложек ему осилить не удалось. Он был вынужден признать своё поражение, отодвинув от себя тарелку с чёрной похлёбкой.
Однако решимость Симонида попробовать исконное спартанское блюдо произвела благоприятное впечатление на Леонида и его брата. Они рассказали, что вот так сразу ещё никому не удавалось съесть даже полтарелки знаменитого супа. Самих спартанцев приучают к нему постепенно, начиная с четырнадцати лет, а женщин и вовсе не принуждают питаться этой похлёбкой.
— Похлёбка из бычьей крови — еда для воинов, — сказал Симониду Клеомброт в конце трапезы, когда на столе стояли фрукты и вино, на три четверти разбавленное водой, в чернолаковой ойнохое[81]. — Эта похлёбка быстро восстанавливает силы и надолго утоляет голод. Однако в походах мы её не едим, дабы секрет приготовления не достался чужеземцам.
— Повара, которые готовят чёрную похлёбку, не имеют права покидать Лаконику, — добавил Леонид.
Когда за окнами сгустились сумерки, в помещении зажгли светильники. Во время недолгой паузы, возникшей в разговоре, до слуха Симонида вдруг донёсся нежный женский голос, поющий жалобную песню под переборы струн. Встрепенувшись, поэт завертел головой: песня звучала где-то совсем рядом.
— Это поёт Горго, моя жена, — сказал Леонид.
— Какое дивное пение! — восхитился Симонид, знавший толк в музыке. — Царь, не покажется ли это дерзостью с моей стороны, если я попрошу твоего дозволения пригласить Горго сюда к нам. Пусть она споёт для нас.
— Твоя просьба выполнима. — Леонид велел Ликомеду пригласить Горго в мужской мегарон.
Едва тот скрылся за дверью, как Клеомброт спросил, обращаясь к Леониду:
— Пожелает ли эта гордячка петь для нас? Я не уверен, что Горго вообще к нам выйдет.
— Прибежит! — усмехнувшись, промолвил Леонид. — Примчится, когда узнает, что здесь находится сам Симонид! Вот увидишь.
Прошло совсем немного времени. У оставшихся в мегароне даже не успела завязаться новая беседа, как Ликомед вернулся обратно.
— Где же Горго? — спросил Клеомброт.
— Переодевается, — коротко ответил Ликомед и вновь занял своё место на скамье у стены, на которой были развешаны щиты, мечи и копья.
— Значит, царица порадует нас своим присутствием, — проговорил Клеомброт с оттенком лёгкой язвительности. — Это благодаря тебе, Симонид. — Он повернулся к кеосцу. — Да будет тебе известно, что жена Леонида обожает поэзию. Поэты для неё просто высшие существа!
— Что ж, я рад слышать это, — улыбнулся Симонид.
Ему пришла на ум шутка про поэтов, услышанная в Афинах. Симонид не преминул пересказать её своим собеседникам, чтобы разрядить то напряжение, какое возникло после слов Клеомброта.
Смех, звучавший в мегароне, был так заразителен, что Горго в нерешительности замерла на месте.
Леонид, подойдя к жене, представил ей Симонида, сделав широкий жест в его сторону.
Поэт поднялся со стула.
— Приветствую тебя, Симонид, — сказала царица, при этом её щёки слегка зарделись. — Для меня большая радость встретиться с тобой.
Кеосец в свою очередь, приняв красивую позу, с чувством продекламировал стихотворное приветствие, мигом сложившееся у него в голове. Суть приветствия сводилась к тому, что, услышав пение Горго, Симонид был приятно удивлён прекрасной гармонией звуков, а теперь, её увидев, удивлён ещё больше её внешней прелестью. В конце своего витиеватого стихотворения Симонид сравнил Горго с Афродитой, явившейся из пенного моря.
Присутствующие были поражены талантом Симонида, который столь незначительное, казалось бы, событие вдруг вознёс на большую высоту, придав ему волнительность и глубину. Горго одарила поэта таким благородным взглядом, что у иного ревнивого супруга непременно кровь закипела бы в жилах. Однако Леонид был спокоен.
Царица появилась перед гостями в тёмно-вишнёвом пеплосе, расшитом по нижнему краю золотыми нитками. Голова была украшена пурпурной диадемой, которая тонула в пышных кудрях. В руках у Горго была небольшая кифара[82].
Леонид без предисловий попросил жену порадовать Симонида своим пением.
— Пусть твоя песня, Горго, загладит у гостя впечатление от нашей чёрной похлёбки, — заметил царь, не сдержав добродушной улыбки.
— Вы что же, угощали его этой гадостью?! — сердито воскликнула Горго, переводя негодующий взгляд с мужа на Клеомброта и обратно. — Как вы могли! Нашли чем гордиться! Мегистий, ты как мог допустить такое!
Леонид и Клеомброт, перебивая друг друга, принялись оправдываться перед Горго, которая была похожа в этот момент на разгневанную эринию[83]. Вмешавшийся Симонид сумел успокоить царицу, рассказав ей, как было дело.
А затем наступило истинное волшебство, когда Горго села на стул и, поставив на колени кифару, запела протяжную песнь о круговороте звёзд, сияющих в тёмном небе, об обрывках снов, тревожащих сердца влюблённых...
Как похожи хороводы танцующих людей на хороводы звёзд, пела Горго. Как легко порой оборвать нити чьих-то судеб, и как нелегко зачастую соединить две судьбы в одну. Потому-то жизнь очень многих людей, мужчин и женщин, более напоминает обрывки судеб, снов и разочарований.
Симонида так захватило вдохновенное пение, что он, позабыв про всё на свете, пожирал царицу восхищенным взглядом. Его романтическая душа вдруг расправила крылья, в груди разлилось приятное тепло, а на глазах выступили слёзы. Ведь и ему не посчастливилось соединить свою судьбу с женщиной, способной тонко чувствовать прекрасное, сочетающей в себе гармонию красивой души с не менее красивым телом.
Симонид знал по своему опыту, что таких женщин очень мало, но они есть. И Горго, несомненно, была из их числа.
Когда песня отзвучала и смолкли последние аккорды струн кифары, то оказалось, что Симонид был единственным из слушателей, которого пение как-то задело. Леонид сидел с непроницаемым лицом, на нём не проглядывалось ни малейшего движения чувств. На лице Клеомброта тоже можно было прочесть если не полное безразличие, то, во всяком случае, каменное спокойствие, словно Горго только что считала до ста, а не исполняла проникновенную песню. Юный Ликомед, видимо ещё не дорос до высоких чувств и переживаний! Он более любовался станом Горго, нежели внимал её пению. И даже Мегистий, в поэтичности которого Симонид никогда не сомневался, не выразил восхищения пением.
Симониду пришлось одному рассыпаться в похвалах, превознося голос певицы, её способность чувствовать музыку и содержание песни. Царица, как видно, и не ожидала иной реакции на подобную песню от мужа, его брата и от Мегистия. Она пела единственно для Симонида. И его похвалы стали для неё лучшей наградой.
Горго и Симонид, несмотря на большую разницу в возрасте, вдруг ощутили взаимное притяжение. Песня словно протянула между ними невидимую нить взаимной симпатии. Так бывает, когда встречаются две родственные натуры, чувства и мысли которых совпадают во многом, если не во всём.
Симонид поинтересовался у Горго, на чьи стихи положена эта песня. Та ответила, что это стихи Сапфо. Они заговорили о знаменитой лесбосской поэтессе, забыв про окружающих.
Однако поговорить им не дали.
— Будем считать это распевкой голоса, — сказал Клеомброт. — Видишь, как понравилась Симониду твоя слезливая песенка. Теперь исполни-ка наш с Леонидом любимый пеан в честь Геракла, чтобы гость оценил истинное песенное искусство.
— Давай! — поддержал брата Леонид. — Грянь нам «Хвалу Гераклу»!
Симонид никогда прежде не слышал такой песни.
Судя по лицу Горго, на котором отразились оттенки презрительного неудовольствия, ей совсем не хотелось исполнять этот пеан. Однако она подчинилась, хоть и с видом уязвлённой гордости. Кифара вновь ожила у неё в руках. Под сводами мегарона зазвучал торжественный гимн, прославляющий подвиги величайшего из героев Эллады.
Горго взяла слишком высоко, поэтому до перехода к следующей строфе ей не хватило воздуха. Но её ошибку мигом исправили Леонид и Клеомброт, которые дружно подхватили песню, исполнив прекрасный рефрен на два голоса: оба обладали замечательным мягким басом и хорошо чувствовали ритм мелодии. Помогая им, Мегистий принялся выбивать дробные рулады на медном подносе. В руках у Ликомеда появилась флейта, трели которой красиво вплелись в общий музыкальный фон.
Нежный голос Горго совершенно заглушился могучим пением Леонида и Клеомброта, которые даже вскочили со скамьи, увлёкшись исполнением любимого гимна. Они ни разу не сбились, ни разу не ошиблись ни в паузе, ни в тональности. Чтобы так замечательно петь на два голоса, необходимо было иметь не только сильное дыхание, но и длительную музыкальную подготовку за плечами.
Впечатлённый Симонид был совершенно потрясён и пеаном, и тем, как Леонид и Клеомброт, два грубоватых на вид мужа, исполняют этот сложный по своей музыкальной ритмике гимн, рассчитанный скорее для хора, чем для двух-трёх певцов.
Наконец отзвучал последний торжественный ном, и оба исполнителя повалились на скамью, довольные тем, что не ударили лицом в грязь перед столь взыскательным слушателем.
— Я убеждён, что за такое пение вы оба удостоились бы победного венка на любом мусическом состязании, — с искренним восхищением промолвил Симонид. — Не будь вы военачальниками, я бы смело предложил вам всерьёз заняться пением. Скажите, во имя всех богов, где вы так научились петь?
Леонид и Клеомброт дружно засмеялись.
— Петь мы научились в Спарте, — ответил Леонид.
Клеомброт добавил:
— В Лакедемоне юношей обучают не только владеть оружием. С не меньшим искусством юных спартанцев обучают и музыке, и пению, и танцам.
— Не забывай, Симонид, что Лакедемон — родина Алкмана[84], Фриннида[85] и Терпандра[86], — сказал Леонид гордо.
— Теперь я об этом никогда не забуду, царь! — восторженно проговорил поэт.
— Ты ошибаешься, Леонид, — с нескрываемым раздражением вставила Горго. — Терпандр родился на острове Лесбос. В Спарту он переселился уже зрелым мужем.
— Пусть Терпандр и родился на Лесбосе, но родиной ему стала Спарта, — вступился за брата Клеомброт, — как музыкант прославился Терпандр именно в Спарте. Он и похоронен здесь. Полагаю, с этим ты не станешь спорить, милая Горго.
Та наградила Клеомброта холодным взглядом и ничего не сказала.
Симониду вдруг стало как-то неловко за свои восторги перед Леонидом и Клеомбротом за прекрасно исполненный ими пеан, поэтому он попросил царицу спеть что-нибудь ещё.
К просьбе Симонида неожиданно присоединился Клеомброт. Он стал уговаривать Горго исполнить другой пеан в честь Гераклидов, предков спартанских царей. О том же попросил жену и Леонид. Не остался в стороне и Мегистий, который тоже выразил желание послушать именно этот пеан.
Горго уступила просьбам, однако выражение лица у неё при этом было мрачное. По всему было видно, что подобные песни ей явно не по душе.
Гимн Гераклидам начинался с торжественной просодии, когда кифара и флейта вступают одновременно, поэтому Ликомед заиграл на флейте, едва струны кифары вновь ожили под пальцами Горго. Живя в Спарте, Ликомед неплохо выучил многие спартанские гимны, здесь ему пригодилось умение играть на флейте.
Горго пропела лишь вступление, дальше песню подхватили Леонид и Клеомброт. В пеане говорилось о долгих скитаниях потомков Геракла перед тем, как они захватили Лаконику и основали здесь своё царство. Это был воинственно-патриотический гимн мужеству и целеустремлённости древних основателей Спартанского государства.
Симонид настроился наслаждаться пением Леонида и Клеомброта, которые, помогая себе мимикой и жестами, изображали то самих гераклидов, то их врагов, то богов-покровителей. Этот пеан Симонид тоже слышал впервые. Судя по музыкальному звукоряду и метрике строф, это был очень древний гимн, быть может, он был сочинён ещё при первых царях Спарты.
Неожиданно струны кифары смолкли. Из-за этого сбилась с музыкального ритма и флейта.
Клеомброт раздражённо повернулся к Горго:
— В чём дело?
— Я устала и хочу спать, — спокойно заявила та и поднялась со стула.
Клеомброт с кривой ухмылкой взглянул на брата, как бы говоря взглядом: «Полюбуйся на свою жёнушку! Что вытворяет!»
Леонид попытался убедить Горго доиграть пеан до конца.
— Мы ведь поем здесь не для собственного удовольствия или чтобы досадить тебе, но из желания сделать приятное гостю.
Однако Горго была непреклонна. Поняв, что уговорить жену не удастся, Леонид принёс свои извинения Симониду за столь резко прерванный пеан.
Симонид в вежливых выражениях заверил царя, что он совсем не в обиде ни на него, ни тем более на его прелестную жену.
— Сколь прелестную, столь и вредную! — процедил сквозь зубы Клеомброт.
Выходка Горго сильно разозлила его, ибо было понятно, что она сделала это с умыслом.
— Я тоже готова извиниться перед Симонидом, но только не здесь. — Горго направилась к двери, поманив смущённого кеосца за собой.
Задержавшись на пороге, она оглянулась на Симонида, который в нерешительности топтался на месте, переводя взгляд с Клеомброта на Леонида. Ему очень не хотелось показаться бестактным перед хозяином дома.
Леонид выразительно кивнул, тем самым позволяя Симониду последовать за Горго.
— Иди, иди, не смущайся! — с усмешкой обронил Клеомброт. — Подобные выходки Горго обычное дело, л Оказавшись наедине с царицей в полутёмном смежном помещении, из которого вели двери во внутренний дворик и на женскую половину, Симонид почувствовал, что та взяла его за руку. Он ощутил её волнение, поэтому заволновался и сам.
Попросив у Симонида прощения за испорченную по её вине песню, Горго вдруг заговорила о спартанском юноше Леархе, который этим летом стал победителем на Олимпийских играх в пентатле и должен был поехать на зимние Немейские игры, чтобы состязаться там в двойном беге.
— Я хочу попросить тебя, Симонид, сочинить эпиникию в честь Леарха, — тихо проговорила Горго, запинаясь. — Если конечно... Если конечно он победит. Я готова заплатить тебе, сколько ты скажешь.
— Этот юноша, наверно, твой родственник, царица? — осторожно поинтересовался Симонид, мягко завладев рукой Горго.
— Нет, он не родственник, — тихо ответила та. — Я люблю его!
Это признание растрогало Симонида до глубины души. В этот миг ему стало ясно, какая глубокая пропасть разделяет Горго и Леонида. Причина этого даже не в возрастном неравенстве. Просто Горго создана для мужчины иного склада.
— Я обязательно поеду на Немейские игры, царица, — сказал Симонид. — И если боги даруют Леарху победу в двойном беге, то я непременно сочиню эпиникию в его честь, денег за это я с тебя не возьму, ибо твоё доброе расположение ко мне есть лучшая награда.
И, наклонившись, Симонид поцеловал Горго руку.
Так получилось, что Немейские игры совпали с приездом в Спарту послов с острова Родос.
Царь Леонид, поначалу горевший желанием поехать в Немею, мигом отказался от этого намерения, когда узнал, какая беда привела родосцев просить помощи у спартанцев.
Родосские послы, их было двое, в присутствии эфоров, старейшин и обоих спартанских царей поведали о тех бесчинствах, которые творят персы на острове.
— Родосская знать унижена тем, что персы взяли в заложники высокородных дочерей, которые ныне пребывают в гаремах у персидских вельмож, — перечисляли свои обиды послы. — Юношей-заложников персы обратили в евнухов. Наши сограждане лишились всех боевых кораблей, персы отнимают у нас даже корабельный лес. Персидский царь обложил Родос высокой денежной податью. И это, невзирая на то, что родосцы не принимали участия в Ионийском восстании. Родосцы даже не пускали к себе беглых карийцев, на которых была кровь персов. Варвары довели нас до отчаяния. Наши сограждане тайно связались с жителями острова Кос, которые родственны нам по языку и обычаям, и, узнав, что у тех столь же плачевное положение, предложили косцам поднять восстание против варваров.
Косцы выразили готовность расквитаться с персами за свои унижения, но при условии, что в этой войне их поддержит Спарта. Ведь общеизвестно, что Спарта — сильнейшее государство в Элладе. К тому же спартанцы говорят на том же дорийском диалекте, что и обитатели Коса и Родоса.
Народное собрание родосцев постановило просить спартанцев заступиться за своих соплеменников, терпящих незаслуженные обиды от варваров.
Выслушав речи послов, государственные мужи Лакедемона долго и озадаченно молчали. Кто-то из старейшин был согласен оказать помощь родосцам и косцам. Однако право объявления войны было у эфоров,по лицам которых было видно, что ввязываться в войну с персидским царём, да ещё посреди зимы, когда в Элладе никто не воюет, они явно не хотят.
Перед тем как приступить к прениям, эфоры попросили послов удалиться из здания герусии.
Прения открыл эфор-эпоним Евксинефт, высокий длиннобородый муж, в больших голубых глазах которого сквозили надменность и ум. Длинные вьющиеся волосы живописно обрамляли его волевое лицо с прямым носом и твёрдым росчерком губ. Гиматий Евксинефта не блистал новизной, как и старые потёртые сандалии на ногах. Гоняться за богатством и внешней роскошью в Лакедемоне считалось постыдным, поэтому спартанские граждане, и родовитые в том числе, ходили порой в рваных или заплатанных одеждах, тем самым демонстрируя своё презрение к щегольству.
— Родосцы сказали много, но не всё, — начал свою речь Евксинефт, поднявшись с кресла. — Послы забыли, и, я полагаю, намеренно, упомянуть, что незадолго до высадки персов на Родосе близ этого острова был потоплен финикийский корабль с отрядом персов на борту. И потоплен, по всей видимости, родосцами. Никто из команды того финикийского судна не спасся. Персидский царь потребовал у родосцев возмещения убытков и наказания для тех, кто истребил его воинов. Родосцы ответили надменным отказом. И тогда персы высадились на острове, посчитав, что родосцы замышляют зло против них.
Вот почему персы отняли у родосцев их боевые корабли, взяли заложников и обложили Родос высокой податью, как завоёванный силой. Мстительность и подозрительность у варваров в крови.
В конце своей речи Евксинефт предложил отказать в помощи родосцам, поскольку, по его мнению, в своей беде они виноваты сами. Воевать с персидским царём он считал делом не только бессмысленным, но и несправедливым: получится, что спартанцы сочувствуют беде родосцев, не принимая во внимание их вину перед персами.
Прочие эфоры единодушно согласились с мнением Евксинефта.
Среди старейшин такого единодушия не было. Многие из старцев, выступая один за другим, как могли ругали персов и выгораживали родосцев, настаивая на объявлении войны. Главным аргументом их было то, что сегодня персы хозяйничают на Родосе и Косе, завтра приберут к рукам остров Карпафос, тоже населённый дорийцами, далее захватят Крит, от которого до Пелопоннеса полдня пути по морю на быстроходном корабле.
— Ионийцы потому и потерпели поражение от персов, поскольку не получили помощи из Эллады, — с осуждением сказал кто-то из старейшин, непримиримо настроенный против персов. — Варвары сровняли с землёй Милет, завладели проливами в Пропонтиде[87], подчинили своей власти все острова в восточной части Эгейского моря. Если бы в своё время Афины и Спарта, договорившись между собой, выступили на стороне ионийцев, то ныне нам не пришлось бы устраивать спор относительно родосцев, взывающих о подмоге.
Старейшины, которые не желали воевать с персидским царём, указывали на то, что если бы азиатские эллины вели войну с персами с большей решительностью и все дружно поднялись на варваров, то враги непременно были бы разбиты на суше и на море.
— Ведь те же родосцы и косцы не участвовали в Ионийском восстании, — звучали голоса сторонников Евксинефта. — Вот и выходит, что родосцы навлекли на себя беду не потоплением финикийского судна в прошлом году, а тем, что не встали с оружием в руках против варваров вместе с ионийцами пятнадцать лет тому назад. Если у родосцев не хватило прозорливости тогда, значит у лакедемонян должно хватить прозорливости ныне. Коль мы ввяжемся в войну с персами, то нам придётся воевать одним, ибо большой помощи от родосцев и косцев мы не дождёмся.
Евксинефт предложил высказаться царям.
Первым взял слово Леотихид.
— Если случится так, что спартанцы проголосуют за войну с персами и поручат мне командовать войском, сразу предупреждаю всех присутствующих, что победы в этой войне я никому не обещаю, — промолвил Леотихид, мрачно сдвинув брови.
Во всём облике Леотихида чувствовалось недовольство, его густые светлые брови слишком низко нависали над глазами, отчего взгляд казался хмурым. Крупный рот имел лёгкую кривизну, благодаря чему отлично получались усмешки и ухмылки. Глаза были чуточку удлинены к вискам, как это бывает у египтян, поэтому порой казалось, что Леотихид взирает на окружающих с прищуром. Впрочем, из-за своей близорукости Леотихид зачастую так и делал. Он был мощного телосложения, но при этом ни разу за свои тридцать девять лет не отличился на войне как храбрый воин или умелый военачальник. Главным недостатком Леотихида являлось то, что он был посредственным во всём. Но при необъятной лени и неспособности проявить себя вождём или полководцем Леотихид тем не менее обладал тщеславием, завистью и частыми приступами уязвлённого самолюбия.
Эфоры и старейшины прекрасно знали Леотихида, поэтому сказанное никого не удивило. Все ожидали, что скажет царь Леонид, обладавший такой массой достоинств, что единственным недостатком являлось пожалуй, родство с покойным царём Клеоменом, оставившем по себе дурную славу.
Поднявшись с трона, Леонид прошёлся взад-вперёд по небольшому залу, словно не зная, с чего начать свою речь. Одной рукой Леонид поглаживал небольшую бородку, взгляд его был устремлён и задумчив.
В герусии воцарилась тишина. С площади через небольшие квадратные окна явственно доносились взволнованные голоса спартанских граждан, которые, по всей видимости, не избежали встречи с родосскими послами и теперь дружно обсуждали события на острове.
— При всём моём уважении к Евксинефту я хотел бы спросить у него, каково было бы его мнение, если бы на родосцах действительно не было вины в потоплении финикийского судна, — наконец промолвил Леонид, остановившись перед креслом, на котором восседал эфор-эпоним. — Могли бы тогда родосцы рассчитывать на нашу помощь в деле защиты своей попранной персами свободы?
Царь умолк, с ожиданием глядя на Евксинефта. С таким же ожиданием взирали на эфора-эпонима старейшины, сидевшие на длинных скамьях вдоль стен, и четверо других эфоров, восседавших сбоку от Евксинефта в креслах с подлокотниками из слоновой кости.
— Даже в таком случае моё мнение осталось бы прежним, — твёрдо произнёс Евксинефт. — Дело не в вине родосцев, а в могуществе персидского царя.
Среди старейшин прокатился гул недовольства.
Леонид поднял руку, призывая к тишине.
— Стало быть, дело вовсе не в виновности родосцев. Налицо самый обычный страх главы нашего государства перед персами, — вновь заговорил Леонид, обращаясь к старейшинам. — Тут говорили и про прозорливость, которой когда-то не хватило родосцам. В связи с этим я хочу заметить, а не повторим ли мы ошибку родосцев, отказав им в помощи сейчас, когда персидский царь ещё не добрался до Карпафоса и Крита? Почему наши союзники на Крите удостоились нашей помощи в войне против Кидонии, а Родосу многие из вас помогать не хотят, невзирая на племенное родство с ними. Разве это справедливо? Разве это достойно нашей воинской славы?
Среди старейшин послышался шум, одобряющий сказанное Леонидом.
— Война с Кидонией и персидским царём — не одно и то же! — раздражённо воскликнул Евксинефт.
Леонид резко обернулся к эфору-эпониму:
— С каких пор, уважаемый Евксинефт, спартанцы стали страшиться врага, ещё не вступив в войну с ним! Неужели мы хотим показать нашим союзникам и всей Элладе, что всегда готовы противостоять заведомо слабейшему противнику, но не смеем бряцать оружием, если дело касается персидского царя?
— Война с персами, Леонид, чревата самыми непредсказуемыми последствиями, — сказал кто-то из эфоров. — Наше войско может оказаться отрезанным на Родосе.
— А сильного флота, как у персов, у нас нет, — вставил Евксинефт.
— Корабли нам могут дать наши союзники, коринфяне и критяне, — ответил Леонид.
— Ты слышал, что царь Леотихид не обещает нам победу в этой войне? — не без ехидства заметил один из старейшин.
— Поэтому с войском нужно послать меня, а не Леотихида, — обернулся на голос Леонид. — Предлагаю немедленно провести голосование.
Данной ему властью Евксинефт поспешил закрыть заседание герусии, объявив, что сначала надлежит спросить оракул Аполлона в Дельфах, как повелось исстари. По сути дела, это была единственная возможность для эфора-эпонима и его сторонников потянуть время и не позволить старейшинам перенести решение этого вопроса в народное собрание.
В тот же день слух о спорах в герусии распространился по всему городу.
Леонид не очень удивился, когда увидел на пороге своего дома родосских послов. Царь пригласил их пройти в дом и быть его гостями в этот вечер. Послы, пройдя в мегарон, демонстративно уселись возле очага, тем самым показывая, что пришли как просители и полностью полагаются на милость хозяина дома.
Когда Леонид приблизился к послам, желая позвать их в комнату для гостей, те вдруг вынули из дорожной сумы два белых булыжника и положили к его ногам.
— Что то означает? — удивился Леонид.
— Это означает, царь, что не только жители Родоса, но даже камни на острове взывают о помощи, — ответил один из послов.
— Вся наша надежда на тебя, царь, — добавил другой посол. — Нам известно, что ты настроен воинственно против персов в отличие от эфоров.
— Вот и расскажите мне про персидское войско, чем оно сильно. — Леонид жестом пригласил послов следовать за собой. — Мне довелось видеть лишь мёртвых персидских воинов. Это было шесть лет тому назад под Марафоном.
Послы последовали за Леонидом, оставив свои камни у очага.
При упоминании Марафона лица послов оживились: да, они слышали об этой победе афинян! Если афинянам, не самым сильным воинам в Элладе, удалось наголову разбить большое персидское войско, то спартанцы без особого труда одолеют и гораздо большие полчища варваров. Так рассуждали послы.
Леонид привёл послов в экус, где стены были расписаны фигурами греческих воинов, шествующих густыми шеренгами в тяжёлом вооружении с большими круглыми щитами и длинными копьями.
Усевшись, послы принялись наперебой рассказывать Леониду всё, что знали о вооружении персов, об их коннице и пехоте, о том, как персы сражаются, штурмуют города и располагаются станом в открытом поле. Многому из сказанного послы были сами свидетелями, многое узнали от очевидцев, принуждённых воевать на стороне персов, либо от тех, кто сражался с ними во время Ионийского восстания.
Выпив вина, послы стали ещё более разговорчивыми. Они предлагали Леониду не просто избавить Родос и Кос от засилья варваров, но привести спартанцев в Азию, пройти все финикийское побережье, захватив там крупные города. И идти дальше — на Дамаск и Вавилон!
Леонид хоть и держал в руках чашу с вином, однако пригубил из неё всего раза два. Он внимательно слушал. И хотя лицо царя было невозмутимо, горящие воинственным блеском глаза выдавали его потаённые мысли.
— Я не властен объявлять войну, ибо по закону царь в Лакедемоне скорее полководец, нежели правитель, — сказал Леонид послам перед тем, как расстаться с ними. — Но я сделаю всё, чтобы убедить эфоров послать спартанское войско на Родос.
Подтверждением того, что эфоры не собираются помогать родосцам изгнать персов с их острова, стали не только долгие сборы священного посольства в Дельфы, но и то, что по пути туда спартанские феоры[88] на несколько дней задержались в Немее, чтобы посмотреть на состязания атлетов и ристания колесниц. Спартанцы, приехавшие в Немею вместе со своими атлетами, были удивлены и возмущены поведением своих феоров. На недовольные замечания глава священного посольства ответил, что в зимнюю пору спартанское войско добраться до Родоса всё равно не сможет из-за бушующих на море штормов, поэтому и торопиться в Дельфы нет особой надобности.
Всем было понятно, что феоры позволяют себе такие вольности с ведома эфоров, точнее, по тайному повелению эфора-эпонима. Ведь главой священного посольства был двоюродный брат Евксинефта.
Присутствие среди зрителей Симонида приводило Леарха в сильнейшее волнение, ибо он знал от Горго об её просьбе к поэту. Из-за волнения на предварительном забеге Леарх с трудом пришёл третьим. Педономы лишь сокрушённо качали головами, не понимая, что происходит.
Перед главным забегом к Леарху неожиданно пришёл Симонид и сообщил, что уже сочинил первые строки эпиникии в его честь.
— Если ты достоин Горго, то победишь. Я думаю, что ты её достоин, — сказал Леарху Симонид, так чтобы этого никто не слышал.
Услышанное преисполнило Леарха такой решимости стать первым, словно от этого зависела жизнь Горго. В глубине души он опасался, что царица отвернётся от него, если он сейчас проиграет.
Выйдя на беговую дорожку, Леарх не чувствовал пронизывающего ветра, не слышал гула трибун. Его внимание было сосредоточено только на соперниках и на распорядителях забега, облачённых в красные хитоны, с палками в руках. Этими палками били бегунов, которые слишком рано срывались с места.
Сигнал, поданный громким голосом, сделал Леарха подобным стреле, сорвавшейся с тугой тетивы. Он не замешкался ни на секунду, и это позволило ему сразу вырваться вперёд. Из шестерых бегунов только Леарх и коринфянин Сокл сразу стали лидерами. Уже пробежав половину дистанции, Леарх собрал все свои силы, чтобы хоть немного оторваться от быстроногого коринфянина. Длинноногий Сокл прилагал не меньшие усилия. Перед красной чертой, отмечающей конец дистанции, Леарху показалось, что сердце у него вот-вот разорвётся от сильнейшего напряжения. Он проскочил красную черту, как ему показалось, нога в ногу с коринфянином.
Распорядители забега долго решали, кому отдать первое Место. Двух победителей быть не могло.
Леарх едва не лишился чувств от радости, когда глашатай объявил его победителем в двойном беге.
Под приветственные крики зрителей, среди которых было немало спартанцев, голову Леарха увенчали венком из сухого сельдерея, а в руку дали пальмовую ветвь.
Размахивая ветвью, он пробежал почётный круг по стадию. В голове стучала одна и та же мысль: «Я достоин Горго! Достоин! Достоин!!!»
В ристании колесниц победила запряжка, принадлежавшая Клеомброту, брату Леонида.
Симониду пришлось написать две эпиникии. Одну в честь Леарха, другую в честь лошадей Клеомброта.
В Спарте обе сочинённые поэтом эпиникии были исполнены мужским и женским хором на главной площади при большом стечении народа.
Начавшиеся торжества неожиданно омрачились смертью глашатая, испустившего дух в тот момент, когда колесница Клеомброта с находившимся в ней Леархом появилась на площади во главе торжественной процессии. Скончавшийся глашатай был братом первой жены Леонида. Из-за этого всем родственникам умершего пришлось покинуть праздник, так как, по обычаю, им надлежало на десять дней облачиться в траур.
Чтобы как-то сгладить случившееся несчастье, врачи по повелению эфоров объявили народу, что умерший глашатай Доримах, сын Феасида, и прежде страдал горловым кровотечением из-за некогда перенесённой им болотной лихорадки. Несмотря на это, многие спартанцы узрели в смерти глашатая Доримаха дурной знак. Кому-то же это и вовсе показалось зловещим знаком богов.
Доставили хлопот и родосские послы.
В разгар веселья, когда на площади перед герусией при огромном стечении зрителей происходили состязания мужских и женских хоров, также показывали своё искусство юные танцоры, мальчики и девочки, родосцы появились в толпе и сразу обратили на себя внимание. Один из них был наряжен как перс, а другой изображал раба-эллина. Родосец, одетый персом, хлестал плетью своего товарища, одетого рабом, пинал его ногами, таскал за волосы. Всё это действо сопровождалось отборной бранью на некой смеси из азиатских наречий, мимикой и жестикуляцией, красноречиво показывающими, что, покуда спартанцы предаются веселью, варвары на Родосе притесняют эллинов как хотят.
Дабы привлечь к себе внимание побольше, родосцы прошли туда, где на небольшом возвышении восседали эфоры. Родосец, изображавший раба, принялся хватать эфоров за колени и громко умолять избавить его народ от персидского гнёта.
Эфоры были смущены и раздосадованы. Применить против родосцев силу они не имели права, поскольку послы считались людьми неприкосновенными. Как блюстители власти и порядка эфоры вполне могли бы приструнить родосцев силою своего авторитета, но это неизбежно нарушило бы праздничное действо, чего, собственно, и добивались настырные послы. Эфоры понимали: родосцам стало известно, что спартанские феоры умышленно задержались на Немейских играх. Видимо, это обстоятельство и вывело из себя послов, толкнув их на крайность.
К тому же послы, решительно настроенные добиться помощи, для своих сограждан, вызывали симпатию у многих спартанцев. Эфоры видели это.
В столь сложной ситуации они пребывали в явном замешательстве, не зная, что предпринять и как соблюсти своё лицо. Все взоры были обращены на эфора-эпонима, по воле которого, собственно, и был затеян коварный ход с феорами.
Поняв, что отсидеться и отмолчаться ему не удастся, Евксинефт властным жестом подозвал к себе глашатая, в чью обязанность входило объявлять постановления эфоров. Все глашатаи в Спарте подразделялись на несколько рангов. Высшим был ранг глашатаев, состоявших при государственных магистратах.
Выслушав повеление Евксинефта, глашатай сразу не смог скрыть изумления на лице. В следующее мгновение его зычный голос прокатился над площадью:
— Спартанские эфоры постановляют: родосским послам разрешается вести себя непристойно!
Это было объявлено трижды.
Торжества на площади продолжались ещё около двух часов. Родосские послы всё это время продолжали играть свои роли. Однако того эффекта, на какой они рассчитывали, им добиться не удалось. Выдержка эфоров расстроила замыслы родосцев. Оба посла в конце концов удалились с площади, не скрывая своей досады.
Законодатель Ликург ввёл в Лакедемоне следующий обычай, увиденный им на Крите. Всякий спартанский юноша, достигший больших успехов в своём физическом совершенстве, имел право обрести «возлюбленного». Плотская сторона человеческой любви в данном случае отступала на задний план. Приветствовалась в таком союзе двух мужчин, один из которых был старше, прежде всего нравственная направляющая. «Возлюбленным» юноши мог быть только зрелый муж, обязательно женатый и имеющий детей. Этот гражданин должен был обладать теми добродетелями, какие одобрялись в Спарте. А именно: уважение к старшим, честность, порядочность, умение терпеть боль, бесстрашие. Юноша по отношению к своему «старшему возлюбленному» назывался «младшим возлюбленным» и был обязан во всём подражать ему, дабы обрести необходимые нравственные качества. Если юноша совершал недостойный поступок, то старейшины в первую очередь налагали наказание на его «возлюбленного», а уж потом на самого виновника. У спартанцев было в обычае, чтобы «младший возлюбленный» выступал в поход вместе со своим «старшим». В боевом строю им отводили место рядом друг с другом. Считалось большим позором бросить своего «возлюбленного» в смертельной опасности либо выйти живым из сражения, в то время как твой «возлюбленный» пал мёртвым.
У спартанцев не возбранялось, если дружба «возлюбленных» вдруг обретала интимную окраску, поскольку считалось, что таким образом «старший» вознаграждает «младшего» за достигнутые им успехи. Развратом лакедемоняне считали лишь сексуальные действия, направленные исключительно на удовлетворение изнеженной плоти. Но если «младший возлюбленный» показывал и воинскую сноровку, и честность в поступках, и выдержанность в поведении, и презрение к боли, то спартанские власти обычно закрывали глаза на любые интимные домогательства «старшего». Тем более что любовные отношения в таких союзах неизменно возникали лишь на основе взаимного влечения, постепенно перерастая из мужской дружбы, где главенствующим мотивом являлось преклонение младшего перед старшим.
Точно так же и замужние женщины не только имели право, но и в какой-то мере были обязаны стать наставницами незамужним девушкам, чтобы личным воздействием прививать юным спартанкам душевную стойкость, честолюбивое рвение в желании нравиться и выйти замуж за какого-нибудь достойного гражданина. Зачастую старшие подруги и подыскивали женихов своим юным подругам. Если в мужских союзах бывало и не доходило до сексуальных отношений, то в женских без этого обычно не обходилось. Для старших подруг входило в обязанность наставлять девушек в искусстве интимных ласк, дабы те не были полными неумехами на ложе. Поскольку девушкам строго возбранялось терять девственность до замужества, лесбийские ласки со старшими подругами становились для них некой прелюдией к нормальным интимным отношениям с избранником-мужчиной.
...Популярность Леарха в Спарте была столь высока, что по утрам возле его дома выстраивалась целая очередь всевозможных просителей. Тут были и посланцы от знатных людей, приглашавших Леарха в гости на какое-нибудь семейное торжество. Приходили друзья или родственники выдающихся граждан, предлагавших ему своё покровительство. Иными словами, эти люди открыто предлагали сыну Астидамии самому выбрать того, кто станет его «возлюбленным». Были среди просителей родственники или слуги замужних или вдовствующих спартанок, желавших стать любовницами Леарха либо родить от него ребёнка. Зачастую просителями выступали сами мужья, желавшие видеть среди своих отпрысков сына или дочь, отмеченную божественной милостью.
С просителями разговаривала Астидамия. Тон её часто бывал непреклонен. Женщинам, желавшим принадлежать Леарху в постели, Астидамия отвечала, что сын её достиг таких успехов в Олимпии и Немее не для того, чтобы изойти на семя, потакая чьим-то капризам. Приглашения в гости Астидамия обычно отвергала, ибо понимала, что за этим стоит желание родителей познакомить Леарха со своей дочерью или другой близкой родственницей на выданье.
— Сыну ещё не пришла пора жениться, — говорила Астидамия всем своим знакомым. — Он показал, на что способен в атлетических состязаниях, теперь ему надлежит обрести воинскую славу, иначе какой он спартанец, мой сын женится лишь тогда, когда станет прославленным военачальником.
Астидамия, как истинная спартанка, считала олимпийскую победу, как и прочие победы на общеэллинских состязаниях, неким подспорьем для юноши, которое облегчало ему продвижение по военной службе. Истинной славой, достойной памяти поколений, в Лакедемоне считалась только воинская слава.
Вот почему Астидамия советовала сыну стать «младшим возлюбленным» только того гражданина, воинская доблесть которого выделяла бы его среди многих других храбрецов. Среди тех, кто предлагал себя Леарху в «старшие возлюбленные», были граждане безупречной репутации, но, по мнению Астидамии, всем им было далеко до её покойного супруга.
Астидамия ответила отказом даже царю Леотихиду, тоже пожелавшему стать «возлюбленным» Леарха. На упрёки сына, говорившего, что при его покровительстве было бы легче стать военачальником, Астидамия отвечала так:
— Я бы простила Леотихиду то, что он бесчестным путём отнял трон у Демарата, если бы Леотихид, став царём, затмил его воинские и олимпийские победы. Однако Леотихид столь же бездарно пользуется властью, сколь бездарно он влачил свои дни, когда не был царём. От такого покровителя, сын мой, ты вряд ли обретёшь честолюбивое рвение к воинским подвигам. Зато дурную славу, благодаря распущенности Леотихида, ты заработаешь очень скоро.
Леарх не спорил с матерью, хотя любвеобильность Леотихида и его невоинственный нрав были ему по душе. Юноша и сам не горел желанием рисковать жизнью в сражениях, страдать от ран и терпеть лишения, живя в воинском стане. Оторванный с пятнадцати лет от повседневных забот и тренировок, каким были подвержены все его сверстники, Леарх и дальше хотел жить такой жизнью. Слава олимпионика и победителя на Немейских играх давала возможность, избегая воинских трудов, стать приближенным одного из царей, а со временем занять какую-нибудь государственную должность. Однако Астидамия желала видеть сына не государственным чиновником, а военачальником, достойным преемником своего отца.
Желая дать понять Леотихиду, что в выборе «возлюбленного» он ограничен волей матери, Леарх подстерёг его, когда тот выходил из герусии, и сам подошёл к нему. Между ними состоялся короткий разговор. И Леотихид, и Леарх остались довольны этой краткой встречей, ибо услышали друг от друга то, что желали услышать.
Следующая встреча произошла на другой день уже в доме Леотихида.
Дом этот был одним из самых больших домов в Спарте. Построенный на берегу Царского пруда, он был окружён гигантскими древними ивами. Неподалёку находился священный участок Посейдона Тенарийского, обсаженный молодыми дубами. Храм Посейдона своими размерами заметно уступал дому Леотихида.
Столь огромное жилище построил Агесилай, дед Леотихида, как рассказывали, от досады, что спартанцы отдали трон Эврипонтидов не ему, а его старшему брату, который был слабого здоровья и невысоких умственных способностей.
Не получив желанную царскую власть, Агесилай принялся всеми способами доказывать согражданам своё превосходство над старшим братом. Сначала он отличился на войне, командуя спартанским войском. Потом умелыми переговорами прекратил долгую и безуспешную войну спартанцев с тегейцами. Затем Агесилаю удалось предотвратить назревшую в Спарте гражданскую смуту. По его инициативе на остров Крит была выведена колония из числа тех лакедемонян, которые желали проведения в Спарте демократических реформ по примеру Афин.
Впоследствии люди говорили, что на троне Эврипонтидов сидел царь Агасиклес, но царственным умом и достойными царя поступками отличался его младший брат Агесилай.
Сыновья Агесилая и не помышляли о высшей власти, поскольку трон Эврипонтидов надёжно удерживали за собой потомки Агасиклеса, как старшие в роду. Два сына Агесилая рано нашли свою смерть в сражениях. Только третий сын Менар сумел дожить до седин и до той счастливой поры, когда внук Агесилая, Леотихид, завладел-таки троном Эврипонтидов. Менар подарил Леотихиду огромный дом, доставшийся ему от отца, чтобы тот мог действительно по-царски принимать у себя гостей и чужеземных послов. Для себя Менар выстроил другой дом поменьше, но тоже на берегу Царского пруда.
Леарх, никогда прежде не бывавший в доме Леотихида, был поражён не только размерами, но и великолепием отделки помещений. Дом был возведён из камня-песчанника, полы повсюду были мраморные, украшенные мозаикой. Колонны портика перед главным входом и во внутреннем дворике тоже были из белого мрамора, прорезанные тонкими продольными желобками — каннелюрами. Стены комнат и внутренних переходов были расписаны сценами из мифов любовного содержания. В комнате, где Леотихид принимал Леарха, росписи на стенах и вовсе поражали своим бесстыдством. На одной из стен Геракл совокуплялся с лидийской царицей Омфалой[89]. На другой — Аякс насиловал Кассандру, дочь троянского царя Приама[90].
Но более всего Леарх был изумлён росписью на третьей стене, где кисть живописца изобразила нескольких козлоногих сатиров[91], совокупляющихся с нимфами. Вся картина представляла собой сплошное переплетение нагих мужских и женских тел. Леарх, не видавший в своей жизни ничего подобного, даже беседуя с Леотихидом, не мог оторвать взор от столь бесстыдной сцены.
Леотихид всячески подчёркивал своё расположение к юноше, называя его «милый друг» или «мой дорогой». Леотихид сам подливал вина в чашу своему гостю, то и дело осведомляясь, удобно ли ему сидеть, не дует ли из окна, не голоден ли он...
Леарх и предположить не мог, что ему будет так легко и приятно общаться с Леотихидом, про которого недоброжелатели распускали самые гнусные слухи. Хозяина дома обвиняли и в совращении родной сестры, и в кровосмесительной связи с тёткой, и в растлении мальчиков, и в пристрастии к неразбавленному вину. В юности Леотихид показал себя неплохим воином, проявляя усердие во владении оружием и строевой подготовке.
Став царём, он неожиданно охладел к военному делу настолько, что эфоры как-то даже оштрафовали его за нежелание присутствовать на принятии присяги спартанскими юношами. Бывшие наставники Леотихида в военном ремесле называли его двуличным и скрытным человеком. Когда-то он выказывал рвение, чтобы стать лучшим воином в своей эномотии. То, что это было притворство, выяснилось сразу, как только Леотихид занял трон. Леотихид не только отдалился от военачальников, под началом которых служил когда-то, но и в панцирь-то не облачился ни разу с той поры, как стал царём.
Для лакедемонян, привыкших к войнам и опасностям, такое поведение было сродни трусости в сражении. Спартанский царь прежде всего был военным предводителем. И граждане всё чаще вздыхали, вспоминая отважного и неутомимого в ратных делах Демарата, сына Аристона, владевшего троном Эврипонтидов, покуда Леотихид с помощью Клеомена не лишил его царской диадемы.
«Теперь Демарат служит персидскому царю и тот наверняка ценит его. Ещё бы! Ведь Демарат не только храбрец, но и мастер давать разумные советы, — переговаривались между собой те из лакедемонян, которые в тяжбе между Леотихидом и Демаратом держали сторону последнего. — А наше государство будто лишилось одной руки, ибо в полководцы Леотихид не годится. Ему бы только играть на кифаре, на авлосе! В случае войны у спартанцев вся надежда на царя Леонида, который не променяет меч ни на что другое».
Леотихид действительно любил музыку и прекрасно играл не только на флейте и авлосе, но и на многих струнных инструментах, и даже на свирели простолюдинов.
Лёгкость общения с Леотихидом проявлялась для Леарха прежде всего в том, что царь не заводил речь о нравственных категориях, к которым надлежало стремиться всякому спартанскому юноше. Более того, Леотихид отвергал сами понятия «нравственность» и «безнравственность», придуманные, по его словам, для простаков.
— В чём, по-твоему, смысл жизни, милый Леарх? — спрашивал гостя Леотихид. И сам же отвечал на свой вопрос: — В том, что жизнь рано или поздно кончается. Ты можешь сложить голову в сражении, можешь умереть от болезни или утонуть в реке. Я не говорю, что ты можешь умереть от старости, ибо ты сам знаешь, как мало спартанцев доживает до седых волос. А посему неужели спартанцы, живя в постоянных лишениях, готовясь пасть в битве во славу Лакедемона, неужели эти мужественные люди не заслуживают самых обычных человеческих радостей хотя бы в той мере, в какой это позволено рабам-илотам.
— Но нет! — Леотихид повысил голос. — Наше государство держит граждан в такой броне из запретов, что воистину смерть в битве для многих спартанцев есть не печальный исход, а счастливое избавление от повседневной военной рутины. Я согласен, что опасность военного вторжения присутствует всегда, ведь за прошедшие двести лет наши предки успели повоевать со всеми государствами Пелопоннеса. И не только Пелопоннеса. Нам ныне можно гордиться, ибо предки чаще побеждали, чем терпели поражения. Спарта завоевала соседнюю Мессению и другие сопредельные земли, отняла у Аргоса остров Киферу. У нас есть владения на Крите, на Мелосе и в Южной Италии. Лакедемон ныне сильнейшее государство в Элладе!
Леотихид патетически взмахнул рукой.
Леарх слушал, забыв про чашу с вином. Таких речей он ранее не слышал!
— И вот сильнейшее в Элладе государство пребывает в постоянной изматывающей его граждан тревоге, — продолжил Леотихид тоном сожаления. — А всё из-за чего? Из-за того, что после всех кровопролитных войн с аргосцами спартанцы так и не добились полной победы. Аргос так и остался непокорённым. Не сдался нам и Флиунт. Не покорилась Тегея. Нашим дедам удалось завоевать Мессению и обратить мессенцев в рабов. Однако страх перед восстанием покорённых мессенцев, как это уже было в прошлом, держит Лакедемон в постоянном напряжении. А ведь ещё есть лаконские илоты, которых гораздо больше, чем мессенян, и которые несут на себе ещё больший гнёт. Если от Мессении Спарту отделяет горный хребет, то лаконские илоты живут бок о бок со спартанцами, их селения разбросаны по всей равнинной Лаконике. Сколько было случаев, когда илоты тайком убивали спартанцев, подстерегая их в пути или на охоте. Сколько ещё будет таких случаев, известно только богам.
Потому-то спартанские эфоры, принимая власть, каждый год объявляют войну илотам. Потому-то спартанские юноши, достигшие совершеннолетия, рыскают с мечами по полям илотов и тайно убивают самых сильных из них, тем самым отдавая кровавую дань государству. И мне приходилось участвовать в том узаконенном злодеянии, и всем моим друзьям тоже. Да и тебе, Леарх, я знаю, не удалось избежать этого.
Леарх никогда прежде не задумывался над тем, что он делает, выполняя повеления своих наставников по физической подготовке и военному делу. Ему приказывали терпеть боль, когда секли розгами на алтаре Артемиды Орфии, он терпел. Приказывали не щадить соперников в кулачном бою, и он не щадил. Приказывали убивать ни в чём не повинных илотов, и он убивал. Теперь же, слушая Леотихида, Леарх был полон смятения. В его голове был полный сумбур из самых противоречивых мыслей. Но одно несомненно радовало: наконец-то он встретил человека, который не одобряет существующие в Спарте порядки и чаяния которого во многом совпадают с чаяниями Леарха.
— А знаешь ли, милый друг, за что спартанская знать погубила царя Клеомена? — Леотихид понизил голос и подсел поближе к Леарху.
Леарх в растерянности потряс головой.
— Известно, что Клеомен, желая вновь утвердиться в Лакедемоне, собрал большое войско в Фессалии и Пелопоннесе, — тихо продолжил Леотихид, сделав заговорщическое лицо. — Однако мало кто знает, что Клеомен помимо этого рассылал своих людей среди илотов, намереваясь поднять их на восстание и обещая гражданские права. Именно это до смерти перепугало спартанскую знать, которая без сопротивления уступила Клеомену царскую власть, лишь бы не доводить дело до военного столкновения. Ведь стоило только подняться лаконским илотам, как их немедленно поддержали бы мессенцы, а также порабощённые Спартой жители Кинурии и Скиритиды. Никакое мужество не спасло бы спартанцев в случае такого всеобщего восстания государственных рабов.
— Спартанская знать предпочла уничтожить Клеомена путём тайного заговора, дождавшись, когда он распустит своих союзников по домам, — мрачно подвёл итог Леотихид и поднёс к губам кубок с вином.
Неожиданно в комнате, где беседовали хозяин и гость, появилась Дамо, супруга Леотихида.
Судя по её лицу, она явно не ожидала увидеть здесь Леарха. Посыпались бурные восторги и слова благодарности.
— О, милый Леарх! Я схожу с ума по тебе! Свидетель Зевс и все боги! Да и Леотихид может подтвердить это, — тараторила Дамо, подскочив к Леарху и схватив его за руку. — Я столько раз упрашивала Леотихида пригласить тебя к нам в гости. Бесчисленное множество раз! И наконец-то ты пришёл к нам. О мой бог! Благодарю тебя за такой подарок!
Дамо принялась покрывать жадными поцелуями руки и плечи Леарха.
От такого проявления чувств юноша и вовсе смутился.
Леотихид ободряюще кивнул Леарху и с улыбкой произнёс:
— Это верно. Моя жена с утра до вечера только о тебе и говорит.
Дамо потянула Леарха за собой, причём с такой силой, что тот не смог устоять на месте.
— Извини, Леотихид, но я забираю у тебя гостя, — молвила она мужу. — И предупреждаю сразу, что верну не скоро.
Не ожидавший ничего подобного Леарх открыл было рот, чтобы возразить против такого хода событий. Однако Леотихид просительно предложил Леарху не огорчать Дамо своим отказом.
— В какой-то мере твой отказ огорчит и меня. — Леотихид мягким толчком подтолкнул гостя к двери, куда его усердно тянула раскрасневшаяся от волнения Дамо.
И Леарх сдался. Дамо привела гостя в женский мегарон и поспешно разделась, не выказывая при этом ни малейшего смущения. Ею двигала сильнейшая страсть, которую она хотела поскорее утолить с человеком, образ которого занимал её воображение последние несколько месяцев. Это Дамо без стеснения поведала ещё по пути на женскую половину. Простота женщины и её наивная пылкая непосредственность совершенно обескуражили Леарха, который был более высокого мнения о дочери Амомфарета, известного в Спарте военачальника. Руки Дамо добивались многие, но гордый Амомфарет отдал свою единственную дочь в жёны Леотихиду, когда у того расстроилась помолвка с Горго, дочерью Клеомена.
Дамо имела довольно крупное телосложение, у неё были пышные груди с большими тёмными сосками. Леарх не смог отказать себе в удовольствии, взобравшись сверху на супругу Леотихида, поласкать эти огромные мягкие полушария, ещё не утратившие своей упругости. Тело Дамо имело красивые округлые формы, нежная кожа была тёплого оливкового цвета. В податливости, с какой она отдавалась, было столько томности и нежной покорности, столько очарования, что сластолюбивый сын Астидамии мигом забыл про неловкость и угрызения совести — такой любовницы у него ещё не было!
Распростёртая на ложе Дамо вдруг показалась Леарху самой чудной женщиной на свете. Её большой рот уже не казался ему некрасивым. Наоборот, Леарх только сейчас увидел, что этот рот с чувственными алыми губами полон крепких белоснежных зубов, которые по форме напоминают миндальный орех, такие же удлинённые, с закруглённым нижним краем. Крупный нос Дамо вблизи поразил Леарха своей строгой законченной формой, он словно был создан именно для этого лица. Но более всего восхитили её глаза, имевшие цвет тёмного ультрамарина. На фоне ослепительно белых белков и чёрных изогнутых ресниц эти блестящие тёмно-синие очи, словно вобравшие в себя чистоту неба и глубину моря, взиравшие на Леарха с неподдельной любовью, показались юному олимпионику зеркалом, и которое он был бы рад глядеть всю свою жизнь.
Леарха захлестнули нежность и вожделение. Он соединил свои уста с устами Дамо в долгом поцелуе. Этот страстный поцелуй пробудил ответную реакцию. Она с таким неистовством обняла Леарха, что у того даже хрустнули позвонки. Тренированная дочь Амомфарета обладала невиданной для молодой женщины силой.
Заметив, что у юноши от её объятия перехватило дыхание, Дамо ослабила тиски своих гибких и в то же время очень сильных рук.
Леарх пробыл в спальне Дамо целых три часа. Когда, наконец, он вернулся в покои Леотихида, там его ждала записка на восковой табличке. В этой записке хозяин извещал гостя, что неотложные дела заставили его отправиться в герусию. Далее Леотихид писал, что он всегда и в любое время будет рад видеть Леарха в своём доме, И что тот может обладать его женой когда и где захочет.
«Жизнь коротка, поэтому ни к чему отравлять её глупой ревностью», — такими словами завершилось послание.
Спартанские феоры, вернувшиеся из Дельф, привезли такой угрожающий оракул, что эфоры немедленно собрали в герусии царей и старейшин. Надо было обсудить создавшееся положение и возможные начальные последствия, если предсказание пифии сбудется.
Эта причина и заставила Леотихида покинуть своего гостя, впервые навестившего его, и поспешить на зов эфоров.
Оракул, привезённый феорами, гласил:
Печься о бедах родосцев забудь, дерзновенная Спарта!
Гнев олимпийцев, как чёрная туча, скоро накроет
Граждан твоих, погубивших лидийских посланцев[92].
Тяжкое зло, совершенное в прошлом, ныне
Посевом зловещим взойдёт как возмездие свыше.
Всем присутствующим в герусии был понятен намёк, прозвучавший в изречении пифии Дельфийского храма. Действительно, семь лет тому назад в Спарте были умерщвлены послы персидского царя, пришедшие требовать от спартанцев покорности. Символами покорности персы издревле считали землю и воду, которые они принимают от покорённых ими племён и хранят у себя. Небольшой сосуд с водой из реки или озера и горсть земли с пашни значат для персов очень много, они считают, что все люди на земле сотворены богами из земли и воды. Передача покорённым народом персам земли и воды есть священный акт, ибо это означает, что и местные боги переходят под власть высшего божества персов — Ахурамазды.
Помимо земли и воды персы также требуют от покорённых ими племён ежегодной дани лошадьми, скотом, золотом и лесом в зависимости от того, чем богата земля того или иного племени. Покорённые племена обязаны выставлять военные отряды по первому зову персидского царя.
Царю Клеомену показалось, что персидские послы слишком вызывающе держатся перед ним. Необузданный в гневе, он приказал бросить персов в колодец, сказав при этом с издёвкой, мол, пусть там возьмут землю и воду. Захлебнувшихся послов потом извлекли из колодца и ночью погребли где-то на окраине Спарты. Сейчас вряд ли кто-нибудь из спартанцев смог бы отыскать эту могилу, так как люди, хоронившие персов, давно умерли.
Первым взял слово старейшина Евриклид. У него одного семь лет тому назад хватило мужества открыто бросить в лицо Клеомену упрёк в том, что не пристало царю осквернять себя убийством людей, неприкосновенных во все времена.
— Если бы вы все тогда встали на мою сторону, показав единодушие, то Клеомен, быть может, не решился бы на такое злодеяние, — укорил Евриклид своих коллег-старейшин. — Но куда там! У нас ведь обычно гнева смертного человека страшатся больше гнева богов. Всем кажется, что среди великого множества творимых по свету несправедливостей именно наша несправедливость каким-то образом окажется незамеченной бессмертными обитателями Олимпа. И ещё, нам часто кажется, что у богов гораздо легче выпросить прощение, нежели у смертного правителя. Сколько наивных глупцов вкушало это питье из одной и той же чаши — не перечесть!
Где теперь грозный царь Клеомен? Где жестокие исполнители его воли? Все они давно гниют в земле. Нам же теперь придётся расплачиваться и за святотатство Клеомена, и за своё малодушие. Расплачиваться, — Евриклид повысил голос и поднял руку вверх, указывая на небеса, — перед непредвзятым неподкупным судом, в котором председательствует сам Кронид. Какой карой грозит нам Аполлон, сын Зевса, мы пока не знаем. Однако можно не сомневаться, кара эта нами заслужена.
Старейшины подавленно молчали, не смея возразить Евриклиду. Да и как они могли возразить, ведь истина была на его стороне!
Старейшин попытался защитить Евксинефт.
— Когда над лесом проносится ураган, уважаемый Евриклид, — сказал эфор-эпоним, — то какие-то деревья неистовая стихия валит наземь, какие-то вырывает с корнем, какие-то ломает. И только могучий дуб стоит неколебимо! Все мы знаем, что царь Клеомен был страшен в гневе и часто творил расправу, не задумываясь и не соблюдая закон. Такой уж он был человек. Ты зря укоряешь всех нас в малодушии и робости, любезный Евриклид. Не всё же в этих стенах обладают такой крепостью характера, как ты. Не все из нас готовы забыть про своих родных, про саму жизнь ради возражения взбалмошному царю, который всё равно сделает по-своему. В конце концов Клеомен сам погубил себя. И то, что многие из нас участвовали в заговоре против него, говорит о том, что наша робость перед Клеоменом была до поры до времени. Разве не так?
Евксинефт повернулся к старейшинам, ища у них поддержки. Те одобрительно загалдели, соглашаясь с Евксинефтом.
— В том-то и дело, что вас в первую очередь заботит собственное «я», а также всевозможные выгоды, — проворчал Евриклид. — Законность и справедливость соблюдаются вами, если это не вредит выгодам. Я же считаю, что перед всякой несправедливостью каждый из нас должен быть подобен тому дубу во время урагана, с которым ты сравнил меня, уважаемый Евксинефт.
— Клеомена нет в живых, поэтому и ураган нам ныне не страшен, — усмехнулся кто-то из старейшин. — Кары же богов неизбежны в этом мире. Одной карой больше, одной меньше.
Кому-то из эфоров показалось странным, что гнев богов за преступление Клеомена снизошёл на спартанцев лишь по прошествии столь долгого времени. В этом были усмотрены козни жрецов Дельфийского храма, они были в своё время возмущены тем, что Клеомен сумел подкупить пифию, которая оболгала Демарата от имени бога Аполлона. Это открывшееся злодеяние долго будоражило Дельфы. Смерти Клеомена радовались многие жители Дельф и уж конечно жрецы Аполлона Пифийского.
— Не является ли нынешнее изречение пифии местью жрецов спартанцам за то, что мы так и не вернули из изгнания Демарата, как на том настаивали жрецы и власти Дельф, — высказал предположение эфор Архандр. — Не намекают ли тем самым дельфийские прорицатели, что избежать гнева богов можно, лишь исправляя свои прежние ошибки.
— Но в изречении пифии явственно упоминаются незаконно умерщвлённые индийские послы, — заметил Евксинефт. — Про Демарата в оракуле нет ни слова.
— Персидских послов нам всё равно не воскресить, — стоял на своём Архандр, — а вернуть в Спарту Демарата — вполне осуществимо. По-моему, жрецы не упомянули Демарата в оракуле из опасения выдать своё расположение к этому человеку, тяжко пострадавшему по вине Клеомена. Ведь это обычный приём дельфийских прорицателей — начинать издалека, давать двоякие ответы, нагонять туману...
— А может, в Дельфах не желают, чтобы Спарта помогала родосцам против персов, тем самым навлекая на Элладу гнев их царя, — сделал другое предположение эфор Стафил.
— Может быть... — задумчиво проговорил Евксинефт. — Однако в оракуле сказано, что беды Лакедемону грозят не из-за подмоги Родосу, а за убийство персидских послов.
Желая прекратить разгоревшийся спор, слово взял царь Леонид. Он предложил вновь послать феоров, ко на этот раз в Олимпию с тем же запросом.
— Гнев Аполлона, а также дельфийских жрецов против Спарты вполне объясним, — сказал Леонид. — Пусть по этому же поводу выскажется царь богов и отец Аполлона. Тогда многое прояснится и нам легче будет смотреть в будущее, как бы печально оно ни было.
Эфоры и старейшины согласились с предложением Леонида, надеясь, что оракул Зевса Олимпийского будет более милостив к Лакедемону.
На этот раз феоры прибыли Олимпию, нигде не задерживаясь. Когда они вернулись в Спарту, то их встречали с нетерпением, присущим людям, желающим поскорее избавиться от дурных предзнаменований.
Однако и оракул Зевса Олимпийского не сулил спартанцам ничего хорошего. Оракул гласил:
Горе, когда поселится бесчестье средь
Честных людей; мерою зла троекратной
Обернётся для Спарты гибель мидийских послов,
Ни в чём не повинных. Такова справедливость богов!
Напуганные предсказанием оракула Зевса Олимпийского, старейшины и эфоры велели послам немедленно покинуть Спарту. В помощи Родосу было отказано.
Кому-то из старейшин пришло в голову обратиться за советом к оракулу Амфиарая[93], находившемуся в Беотии близ городка Оропа. Этот оракул был очень почитаем в Элладе. Предсказания жрецов Амфиарая почти всегда сбывались. И главное, дельфийские жрецы не были связаны дружескими связями с предсказателями Амфиарая в отличие от предсказателей в Олимпии. Беотийцы издавна враждовали с фокидянами, на земле которых находились Дельфы, поэтому фокидянам был закрыт доступ в святилище Амфиарая, а беотийцы не ездили за предсказаниями в Дельфы.
В третий раз из Спарты отправилось священное посольство. На этот раз в Беотию, в святилище Амфиарая.
Оракул Амфиарая предсказал спартанцам, что их будет преследовать гнев Талфибия, которого они оскорбили убийством персидских послов, до тех пор, пока убийство это не будет искуплено. Словно в подтверждение этого предсказания на обратном пути из Беотии на горной дороге один из феоров был убит камнем, упавшим сверху с высокой скалы.
В Спарте же святилище Талфибия вдруг наполнилось множеством змей, которые покусали не только жрецов этого святилища, но и многих горожан, пожелавших принести жертву. Истреблять змей в таком месте, как и всяких других живых существ, считалось кощунством, поэтому спартанские власти оповестили граждан, чтобы те не ходили в святилище Талфибия и жертвовали легендарному герою еду со своего стола, не выходя из дома.
Желая отблагодарить Симонида за эпиникию, сочинённую им в честь Леарха, Астидамия пригласила знаменитого кеосца к себе домой на небольшое торжество. Симонид за то время, что он находился в Спарте, успел побывать в гостях у многих. Однако после застолья у Астидамии он вдруг обрёл некую моложавость и такой бодрый вид, что это сразу бросилось в глаза Мегистию, в доме у которого остановился закадычный друг.
— Не знаю, чем меня там кормили, но во мне вдруг пробудились такие силы, вдруг захватило такое желание обладать женским телом, что... — Симонид смущённо умолк.
— Рассказывай, — с усмешкой подбодрил его Мегистий. — Ты же знаешь, что я из породы неболтливых людей. Наверно соблазнил кого-нибудь из подруг хозяйки?
— Нет, дружище, — Симонид покачал головой. — Я оказался в постели с самой Астидамией. Вот так-то!
Мегистий изумлённо присвистнул.
— Ты творишь чудеса, друг мой, — промолвил он. — У Астидамии репутация очень неприступной женщины. Впрочем, если исходить из психологии здешних женщин, то в этом поступке нет ничего удивительного.
— Что ты имеешь в виду? — насторожился Симонид. — Я совсем не хочу обвинять Астидамию в распутстве. Клянусь Зевсом, она не такая!
— Полностью с тобой согласен, — кивнул Мегистий уже без усмешки. — Однако полагаю, ты успел заметить, что спартанок отличает от прочих гречанок какое-то особенное честолюбие. Они падки на мужчин, в чьих жилах течёт кровь древних греков, либо на удостоившихся величайших почестей. Слава того или иного человека притягивает спартанок, как пламя светильника притягивает мотыльков. Хорошо, если кому-то достался в мужья, скажем, прославленный полководец или атлет, тогда честолюбие будет полностью удовлетворено. Может быть и так, что супруг, поначалу ничем не примечательный, всё-таки добивается высших почестей от государства. Но если кто-то так и не сумеет выделиться ни отвагой, ни мудростью, ни чем-то ещё, тогда, по местной морали, его жена имеет полное право сойтись на ложе с мужчиной, который хоть в чём-то превосходит её законного мужа. Заметь, — Мегистий многозначительно поднял кверху указательный палец, — не из мести супругу, не из зависти или обиды, но единственно из желания зачать ребёнка от более достойного человека. Ведь по законам Ликурга предназначение женщин в Лакедемоне — это пробуждать в мужчинах доблесть и производить на свет потомство от выдающихся отцов.
Я уверен, Симонид, что даже если Астидамия родит от тебя слабого младенца, то старейшины вряд ли прикажут отнести его к Апофетам[94], ибо над этим ребёнком будет довлеть слава его отца. А это в Лакедемоне самая надёжная защита в таких случаях.
— Ты думаешь, Мегистий, что Астидамией двигало желание зачать от меня сына? — неуверенно проговорил Симонид.
— Прежде всего ею двигало искреннее желание отблагодарить тебя, друг мой, — заметил Мегистий. — Не удивляйся. У лакедемонянок довольно широко распространена именно такая форма благодарности, ведь здешние женщины считают себя самыми красивыми на свете. Поэтому, отдаваясь какому-нибудь знаменитому человеку, спартанка прежде всего желает произвести на него неизгладимое впечатление.
— Скажу откровенно, Астидамии удалось очаровать меня, — признался Симонид. — Если честно, то я не видел женщины с более прекрасным телом, чем у неё. А ведь ей, кажется, уже за сорок!
— Если я не ошибаюсь, — сказал Мегистий, — сорок лет Астидамии исполнится только через пять месяцев.
— Астидамия и лицом не менее прекрасна, чем телом, — задумчиво промолвил Симонид. — Божественная женщина! Я обязательно сочиню эпиграмму в её честь.
— Да ты, кажется, потерял голову, дружище! — Мегистий засмеялся.
— Ради такой женщины и головы не жалко, — махнул рукой Симонид и тут же продекламировал стихотворные строфы:
Златом волос, белокожестью дивного стана,
Блеском очей несравненных меня покорила навек
Женщина эта, живущая под сенью лаконских вершин...
После этого Симонид принялся сетовать, что ему уже семьдесят лет.
— Ну, было бы мне хотя бы шестьдесят. Я тогда женился бы на Астидамии.
— Друг мой, она ни за что не покинет Спарту, — сказал Мегистий. — Ты же не привык подолгу жить на одном месте.
— Ради такой женщины я согласился бы поселиться в Спарте, — заявил Симонид самым серьёзным тоном.
— Даже так? — Мегистий удивлённо приподнял брови.
Беседу двух друзей нарушило появление царя Леонида и его брата Клеомброта.
Дом Мегистия находился как раз между герусией и домом Леонида, поэтому царь частенько после утреннего заседания по пути домой захаживал в гости. Вот и на этот раз Леонид оказался в гостях у Мегистия, повинуясь своей давней привычке. Перед этим Леонид случайно повстречал на улице Клеомброта, увлёк того разговором и таким образом привёл его с собой.
Мегистий и Симонид сразу обратили внимание на мрачную раздражённость Леонида, хотя он и старался выглядеть спокойным и невозмутимым.
— Что-нибудь случилось? — спросил Мегистий, обращаясь сразу к Леониду и Клеомброту.
Леонид хмуро промолчал.
Клеомброт же ответил, не таясь:
— Не знаю, грозит ли случившееся ныне бедой Лакедемону, но с гневом Талфибия это несомненно связано.
Мегистий и Симонид непонимающе переглянулись.
Отведав вина, Клеомброт стал рассказывать то, что узнал от Леонида.
Оказывается, в Спарту прибыли послы из города Тиринфа, которые просят помочь им в борьбе с Аргосом. Тиринфяне вознамерились выйти из союза городов, во главе которого стоит Аргос. Когда-то в этом союзе было десять городов, их жители принадлежали к дорийскому племени. Но по мере ослабления Аргоса после неудачных войн со Спартой из этого союза вышли два больших города, Эпидавр и Трезена. Ныне примеру двух этих городов решил последовать Тиринф. Аргосцы заявили тиринфянам, что согласны отпустить их из союза, но при условии, что те сроют стены и башни своего города. По словам аргосцев, это будет гарантией того, что тиринфяне не замышляют зло против Аргоса.
Для тиринфян остаться без городских стен и башен означало рано или поздно оказаться во власти мстительных аргосцев. Тиринфяне надолго запомнили их жестокость, когда те разорили городок Микены: его граждане посмели дать заложников царю Клеомену, когда тот шёл войной на Аргос. Микены не имели стен, поэтому жители не стали воевать с лакедемонянами, заявив о своём нейтралитете. По той же причине Микены стали лёгкой добычей аргосцев, которые двинулись на них войной, узнав о смерти царя Клеомена.
— Поэтому тиринфяне заявили аргосцам, что не намерены разрушать свои стены, — сказал Клеомброт. — Тогда те пригрозили войной. Одному Тиринфу против Аргоса не выстоять. Вот тиринфяне и просят спартанцев вступиться за них.
— А эфоры и старейшины страшатся войны с Аргосом, получив неблагоприятные предсказания богов, — сердито вставил Леонид. — Представилась прекрасная возможность разрушить Аргосский союз, а наши седовласые мужи в герусии трепещут перед гневом Талфибия!
— Опять неблагоприятные знамения? — нахмурился Мегистий, переводя взгляд с Леонида на Клеомброта.
— Жрецы, как обычно, принесли жертву Аресу - Эниалию и Афине Меднодомной, так всегда делают в Лакедемоне, прежде чем объявить войну, — ответил Клеомброт. — А жертвы оказались неблагоприятными. Эфоры послали гонца в Олимпию к оракулу Зевса. Гонец вернулся сегодня утром...
— ...И привёз из Олимпии убийственный оракул! — не сдержавшись воскликнул Леонид с нескрываемым раздражением. — Если верить этому оракулу, то нам лучше вовсе забыть про оружие и воинскую доблесть, ибо всякое военное столкновение обернётся для спартанского войска полным разгромом!
— А ты считаешь, что спартанцам надлежит вступиться за тиринфян, невзирая на неблагоприятные предзнаменования? — Мегистий вопросительно посмотрел на Леонида.
— Я сам готов возглавить войско, — твёрдо произнёс тот. — В победе над аргосцами я уверен. Наше войско ничуть не слабее. К тому же нас непременно поддержат союзники, те же тиринфяне. Аргос не просто проиграет эту войну, но будет поставлен на колени, о чём мечтал ещё мой брат Клеомен.
— Я согласен с Леонидом, — кивнул Клеомброт. — Более удобного случая, чтобы раз и навсегда разделаться с Аргосом, трудно себе представить. Ах, если бы знать, как умалить гнев Талфибия!
— Эфоры велели отыскать могилу персидских послов, чтобы перезахоронить их останки в Азии со всеми почестями, — с небрежной усмешкой проговорил Леонид. — Как будто это что-то может изменить.
— Эфорам ведь надо же что-то делать, брат, — не удержался от усмешки и Клеомброт. — Вот уже два месяца спартанцы не могут получить ни одного благоприятного оракула! А тут ещё нелепые смерти феора и глашатая Доримаха во время торжества в честь Немейских игр. Всё это явные признаки гнева богов.
— Я вот что надумал, Мегистий. — Леонид приблизился к прорицателю и положил ему руку на плечо. — Тебе предстоит отправиться в страну молоссов[95] к оракулу Зевса Додонского. Причём отправиться немедленно!
— Он сумел убедить в этом и эфоров, — словно извиняясь за брата, жаждущего войны, сказал Клеомброт.
— С какой просьбой я должен ехать в Додону? — спросил Мегистий, не выразив ни удивления, ни огорчения.
— Постарайся узнать, что надлежит сделать спартанцам, чтобы избавиться от свалившегося на них проклятия Талфибия. — Леонид вздохнул. — Я очень надеюсь на тебя, друг мой. Ведь у тебя есть друзья и гостеприимны среди додонских жрецов.
— Я сделаю всё, что смогу, царь. — Мегистий чуть склонил голову.
Вскоре Леонид и Клеомброт ушли.
Мегистий позвал своего единственного слугу и велел ему привести с пастбища двух мулов для дальней дороги. А сам принялся складывать необходимые вещи в кожаные торбы, соединённые широким ремнём, благодаря которому их можно было легко навьючить на осла или мула. Собираясь в путь, Мегистий был совершенно невозмутим, как будто ему предстояло ехать не на север Греции за десять тысяч стадий, а совершить двухчасовую поездку в соседний городок. При этом он вёл беседу с Симонидом, который был в восторге от кушаний, подаваемых в доме Астидамии. Поэт спрашивал, из чего готовят блюда, после которых престарелый мужчина вдруг чувствует себя моложе лет на тридцать.
— Ты пробовал нечто подобное, живя в Спарте?
— Конечно, пробовал, — ответил Мегистий, — и не раз. Местные женщины большие мастерицы в приготовлении таких блюд. Поскольку я вдовец, то некоторые овдовевшие спартанки часто пытаются завлечь меня в свои сети. Признаюсь, в постели были хороши все, с кем мне довелось провести ночь. Однако своенравия у каждой было хоть отбавляй, а мне властные женщины не по душе, скажу честно.
— Ты интересовался, из чего готовятся такие изумительные кушанья?
— Интересовался, — кивнул Мегистий, сворачивая в несколько раз тёплый шерстяной плащ перед тем, как засунуть его в торбу.
— Так рассказывай же! — Глаза у Симонида загорелись. — Не тяни.
— Всех способов приготовления таких кушаний я не знаю, — начал Мегистий, — но наиболее распространённые могу назвать. Прежде всего чесночная похлёбка с приправой из свежей петрушки, салата и сельдерея. Эту похлёбку даже врачи рекомендуют мужьям, у которых молодые жёны. Затем хороша тыква с луком, чесноком и кориандром, которую следует тушить в оливковом масле на небольшом огне. Едят её в холодном виде.
— Да, да! — воскликнул Симонид.— Тыкву я ел. Отлично помню! Продолжай, друг мой.
— Ещё есть чисто спартанское блюдо: вымоченные в мёду лепестки дикой розы и календулы, — продолжал Мегистий, наполняя необходимыми в дороге вещами торбу и туго завязывая тесёмками её верх. — Это блюдо ты пробовал у Астидамии?
— Нет, не пробовал. Зато Астидамия угостила меня кушаньем из тёртого козьего сыра с маслом и мелко нарезанными дольками какого-то корня. Было очень вкусно.
— Знаю, — отозвался Мегистий, вытряхивая мусор из второй торбы. — Это тоже чисто лаконское кушанье. Оно готовится из сыра, молочного соуса и корня пурпурного ириса. Причём нельзя использовать дикий ирис, поскольку в нём содержится сильный яд. В пище пригоден только специально выращенный садовый ирис. Корень надо добыть на третьем году жизни растения, желательно после продолжительных дождей, потом разрезать на мелкие кусочки и высушить на солнце.
— Поразительно! — восхитился Симонид. — Кто бы мог подумать, что корень обычного цветка имеет такую силу!
— Поживёшь в Спарте подольше и не такое узнаешь, — рассмеялся Мегистий, складывая во вторую торбу головки сыра, ячменные лепёшки, чеснок и сушёную рыбу. — Здесь и законы, и сам образ жизни направлены исключительно на физическое совершенство граждан, на отменное здоровье их жён и детей. Телесная крепость — вот главный идол, которому со времён Ликурга поклоняются в Лакедемоне. — Мегистий сел на скамью, чтобы переодеть сандалии, и вдруг расхохотался. — Однажды я на спор затеял борьбу с одной спартанкой, уже имевшей внуков. Так ты не поверишь, Симонид, я не смог её одолеть. И проиграл спор.
Неудивительно, — промолвил Симонид, присев рядом. — Более тренированных женщин, чем здесь, я нигде не видел. А я, как ты знаешь, объездил всю Грецию...
Гостем Леонида в этот солнечный весенний день был Агафон, сын Полиместора, спартанец очень древнего рода, отмеченного в прошлом славными воинскими доблестями. С Агафоном Леонид был дружен с самого детства. Поэтому именно ему царь поручил дело необычайно опасное: под видом торговца проникнуть в Аргос и разведать, в каком состоянии ныне находится войско.
Агафон провёл в Аргосе без малого месяц и сумел раздобыть нужные сведения. Кое-что ему удалось увидеть даже своими глазами.
Послушать Агафона пришли также Клеомброт и Сперхий, муж Дафны. Пожаловали двое преданных друзей Леонида, военачальники Пантей и Эвенет.
Среди гостей в это утро был и Леарх, который благодаря усилиям своей сестры и матери стал на днях «младшим возлюбленным» мужа Горго. Леарх, в душе более тяготевший к Леотихиду, не стал противиться воле матери и почти каждый день приходил домой к Леониду, чтобы слушать его беседы с родственниками, друзьями и просто просителями, дабы обрести со временем умение сочетать в своей речи краткость содержания и глубину смысла.
В Спарте не любили длинных пространных речей и старались избегать пустопорожней болтовни. Юношей и девушек здесь приучали к тому, чтобы они сначала думали, а потом говорили, — по возможности кратко.
Когда Леонид обедал дома, а не в кругу сотрапезников в доме сисситий, то Леарх непременно сидел у него за столом, где обязательно велись беседы о доблести, скромности и добродетельных поступках. К себе на обед Леонид обычно приглашал тех граждан, которые были известны в Спарте как люди честные и добродетельные.
Вот и сегодня собравшиеся гости слушали рассказ Агафона перед тем, как перейти к утренней трапезе. В соседней комнате рабы заканчивали накрывать на стол.
Дафна, пришедшая навестить Горго, вдруг зашла в мужской мегарон и поманила к себе Леарха из-за дверной занавески. Леарх нехотя вышел в коридор, ведущий в поварню. Он решил, что у Дафны к нему какое-то срочное дело. Она же, ухватив брата за руку, увлекла его за собой в женский мегарон.
Во внутреннем дворике Леарх сердито высвободил свою руку из цепких пальцев сестры.
— В чём дело? Куда ты меня тащишь?
— К Горго, куда же ещё, — раздражённо ответила Дафна, вновь схватив брата за руку. — Она соскучилась по тебе. Ты не виделся с нею три дня! Это никуда не годится.
— Я обязательно навещу Горго, но не сейчас, — взмолился Леарх. — Я хочу послушать Агафона. Скажи ей, что...
— Никаких отговорок, братец! — Дафна была неумолима. — Я обещала Горго привести тебя к ней и сделаю это. А то, что Агафон занимает своими россказнями Леонида и остальных его гостей, так это нам только на руку. Вернее, вам. Никто не помешает обниматься и целоваться. Идём неё!
Дафна рванула брата за руку и потащила дальше за собой. В ней чувствовалась немалая сила, хотя она была стройна и женственна на вид.
Леарх подчинился, понимая, что сестру ему не переспорить. Пользуясь возрастным старшинством, Дафна всегда главенствовала над младшим братом, это повелось ещё с детских лет.
Горго изнывала, не видя Леарха, как только может изнывать женщина, все мысли которой изо дня в день заняты любимым человеком. Каждый день разлуки с Леархом казался пыткой: она ничем не могла занять себя, как ни старалась. Леарх и всё, связанное с ним, было для чувствительной Горго единственной отрадой и жизни. Потому-то в последнее время она заметно отдалилась от всех своих подруг кроме Дафны, которой Горго частенько поручала приглядывать за братом и доносить, чем он бывает занят, с кем дружит, к кому ходит в гости. Даже маленький сын гораздо меньше занимал мысли Горго, нежели возлюбленный. Плистарх очень походил на Леонида, а это не нравилось царице, и потому она была почти равнодушна к мальчику, вверив его заботам кормилицы.
Едва Дафна втолкнула недовольного Леарха в женские покои, как тот мигом оказался в объятиях поджидавшей его Горго. Не стесняясь Дафны, Горго стала покрывать поцелуями лицо своего возлюбленного и гладить его кудри. Эта исступлённая любвеобильность всё чаще стала раздражать Леарха, которому казалось, что его возлюбленная порой при посторонних людях выдаёт свои чувства взглядом или прикосновением руки. Наедине же с Леархом Горго и вовсе становилась безумной, настаивая, чтобы он поскорее овладел ею всё равно как.
Вот и теперь, не дав Леарху произнести ни слова, Горго быстро принялась раздеваться. Дафна деликатно отвернулась, встав у двери настороже.
Швырнув на пол пеплос и покрывало, Горго, оставшаяся в одних сандалиях, принялась стаскивать хитон с Леарха, исступлённым шёпотом твердя о том, как она истосковалась.
— Ты с ума сошла! На мужской половине сидят Леонид, Клеомброт, муж Дафны... И ещё Агафон... — лепетал Леарх, оставшись без одежды, но не смея обнять Горго. — Мой внезапный уход может показаться им подозрительным. Я должен поскорее вернуться в мужской мегарон. Не сердись, Горго. Но так надо!
— Конечно, дорогой, тебе необходимо вернуться, — говорила Горго, а сама тянула юношу в спальню. — Конечно, твоё долгое отсутствие может вызвать подозрения, поэтому тебе нужно сделать всё быстро, как ты это умеешь. Ну, давай же!
Горго улеглась на ложе и широко раздвинула свои белые холёные ноги. Вид нежных округлых бёдер, раскинутых в стороны, сделал своё дело. Отбросив колебания, Леарх тоже взобрался на ложе.
Руки его привычными движениями гладили бедра Горго, груди с маленькими сосками, мягкий живот. Леарх уже не думал, что в этом доме всего в каких-нибудь сорока шагах отсюда находятся Леонид, его брат и прочие гости.
В спальню вошла Дафна, чтобы поторопить любовников.
— За тобой послали слугу, — сообщила она с беспокойством. — Я сказала, что ты сейчас придёшь: занят беседой с царицей.
Однако Горго, дорвавшаяся до ласк с самым желанным для неё мужчиной, не выразила совершенно никакого волнения.
Гладя его тело, она с восхищенной улыбкой обернулась к подруге:
— Какой красавец! Какой атлет!
Дафна приблизилась вплотную к распростёртому на ложе Леарху и с нескрываемым удовольствием принялась ласкать пальцами его обнажённое тело, не слушая протестующих возгласов.
— Как жаль, Леарх, что ты мой брат, — сказала она задумчиво. — А то бы я не уступила тебя никому.
— Я думаю, ласки Гебы[96] между братом и сестрой вполне допустимы, — проговорила Горго, поощряя Дафну взглядом. — Смелее! Я разрешаю.
— Дафна, не смей! — Леарх попытался подняться.
Горго навалилась всем телом ему на грудь, тем самым заставив подчиниться и этому её капризу...
Внезапно дверная занавеска колыхнулась, и в спальню вошёл Леонид.
Его появление и прозвучавшая насмешливая фраза: «Так вот чем вы тут занимаетесь!» — поразили всю троицу словно громом. Леарх покрылся мертвенной бледностью и стыдливо закрыл лицо руками. Дафна, наоборот, покраснела и, отскочив от ложа, не знала, куда девать глаза.
И только Горго без всякого смущения подняла с пола свой пеплос и стала одеваться, повернувшись к мужу спиной. При этом она тихонько мурлыкала себе под нос какую-то шутливую песенку.
— Леарх, мы ждём тебя в трапезной, — строго сказал Леонид. — Поторопись, иначе ты пропустишь самое интересное в рассказе Агафона.
Не прибавив ни слова, царь ушёл. С его уходом в спальне наступила долгая гнетущая пауза, во время которой Горго продолжала приводить в порядок свой внешний вид, глядясь в бронзовое зеркало и поправляя растрепавшуюся причёску. Леарх, поднявшись с ложа, с каменным лицом теребил в руках свой хитон, Дафна стояла посреди комнаты и, поднеся к лицу свои растопыренные пальцы, потряхивала ими, словно не знала, куда их девать после всего случившегося. Лицо её было в красных пятнах от сильнейшего стыда и негодования на саму себя. Она кусала губы, беззвучно ими шевеля, как будто силилась что-то произнести и не могла. Взгляд был обращён в пол.
— Доигрались! — сердито пробурчал Леарх, наконец облачившись в хитон и собираясь уходить. — Говорил я вам... Как теперь выпутываться?
— Умоляю, прости меня! — простонала Дафна. — Это я во всём виновата. Одна я.
Буркнув что-то невнятное, Леарх выбежал из спальни. Шум его торопливых шагов затерялся в продомосе[97], ведущем на мужскую половину дома.
Дафна всхлипнула и взглянула на Горго, почувствовав на себе пристальный взгляд. Невозмутимость царицы поразила её.
— Тебе придётся всё взять на себя, подруга, — негромко и властно произнесла Горго. — При случае скажешь Леониду, что испытываешь давнюю страсть к родному брату. Что страсть эта и тебе не в радость и тем более не в радость ему. Ещё скажешь, что посвятила и меня в это, как свою лучшую подругу. Поняла?
Дафна молча кивнула с убитым видом.
— Но если хочешь, я возьму всё на себя. — Горго приблизилась к Дафне и обняла её за плечи. — Не беспокойся, милая моя. Гнев Леонида меня не коснётся, ведь он не умеет гневаться. Вернее, считает ниже своего достоинства гневаться на женщину: по его мнению, женщины в сравнении с мужчинами существа более низкие.
При последних словах на губах царицы появилась неприязненная усмешка.
— Ну, что ты! — запротестовала Дафна. — Лучше я всё возьму на себя. Я ведь и впрямь виновата.
— Милая моя, всего ты взять на себя не сможешь при всём желании. Кое-что непременно останется и мне, — ответила Горго.
Вернувшись в трапезную, Леонид как ни в чём не бывало занял своё место во главе стола и попросил Агафона продолжить прерванный рассказ об увиденном в городе аргосцев.
— А где Леарх? — поинтересовался Клеомброт, жуя лепёшку с мёдом.
— Уже идёт, — невозмутимо ответил Леонид. — Ты же знаешь, стоит Леарху увидеться с Горго, и та не отпустит его, покуда не поведает все свои секреты.
— Там ещё и Дафна, — усмехнулся Сперхий. — Вдвоём-то они заболтают кого угодно, не только Леарха.
— Верные слова, — с усмешкой обронил Леонид, подвигая к себе блюдо с жареным мясом. — Лишь моё появление заставило двух этих подружек оставить его в покое.
В этот момент в трапезную вбежал раскрасневшийся Леарх и уселся между Эвенетом и Клеомбротом на единственный пустующий стул. Шутливая реплика Сперхия по поводу его румяных щёк вогнала беднягу в ещё большую краску. Он склонился над своей тарелкой и принялся есть чечевичную похлёбку, забыв про хлеб и чеснок.
Агафон опять начал разговор про аргосцев, и все присутствующие за столом устремили свои глаза на него.
Для своих пятидесяти лет Агафон выглядел очень моложаво. Он был строен, во всех движениях сквозили лёгкость человека, прекрасно владеющего своим тренированным телом. Загорелая кожа, нос с горбинкой, тёмные глаза и чёрные вьющиеся волосы придавали Агафону облик азиата. Он и впрямь прекрасно говорил по-финикийски и по-персидски.
— Мне удалось выяснить, что в Аргосе специально для войны со Спартой военному делу обучается тысяча юношей старше двадцати лет, — говорил Агафон, не забывая про сыр и зелень, лежавшие перед ним на глиняной тарелке. — Я даже видел этих юношей во время священного марша к храму Ареса. Вооружены отменно! И судя по всему, столь же отменно обучены сражаться. Командуют ими военачальники, воевавшие ещё против царя Клеомена.
— Это опытные вояки! — уважительно заметил Клеомброт.
Эвенет молча покивал головой.
— Ещё я узнал, что кроме этой молодой тысячи у аргосцев есть тысяча ветеранов, воинов старше сорока пяти лет, — продолжил Агафон. — Тоже умелые вояки! Все укрепления охраняют именно они. Есть у аргосцев и конная стража на дальних подступах к Аргосу. Отряд таких всадников мне тоже удалось увидеть из окошка дома, где я останавливался на постой. Дом стоял близ государственных конюшен.
— Ай да Агафон! — Леонид взял со стола чашу с вином. — Проник в самое сердце Аргоса! За твоё здоровье, друг мой.
Царь осушил чашу до дна. Его примеру последовали все присутствующие за столом кроме Леарха, которому по молодости лет пить вино было пока запрещено.
Далее Агафон поведал, что из разговоров аргосских торговцев и покупателей он выяснил, что численность гражданского ополчения помимо двух отборных тысяч составляет примерно две тысячи гоплитов и около четырёхсот лучников. Не считая тех аргосцев, которые служат матросами и гребцами на военных кораблях.
— Стало быть, Аргос может выставить четыре с половиной тысячи воинов для сухопутной войны, — подвёл итог Леонид, обведя присутствующих за столом долгим взглядом. — Спарта же имеет пять тысяч гоплитов, не считая периэков и наших союзников в Пелопоннесе.
— Не забывай, Леонид, что и у аргосцев есть союзные города, — вставил Агафон. — К примеру, Гермиона может выставить больше тысячи гоплитов. Тиринф — две тысячи. А ещё есть Мидея, Немея, Микены...
— Тиринфяне не станут сражаться за Аргос, — сказал Клеомброт. — Ты долго отсутствовал, дружище, и не знаешь всех перемен, случившихся под небом Пелопоннеса.
— А в Микенах, думаю, ещё не забыли бессмысленную жестокость аргосцев, не так давно прошедшихся с огнём и мечом по этому городу, — добавил Леонид. — Тем более не поддержат аргосцев Эпидавр и Трезена, которые вышли из Аргосского союза несколько лет тому назад.
— Аргос мы победим, это несомненно, — сказал Сперхий, наливая себе ещё вина. — Вот только как избавиться от гнева Талфибия?
Заметив недоумение в глазах Агафона, Клеомброт стал рассказывать ему о напасти, свалившейся на Лакедемон сразу после окончания последних Немейских игр.
— Можно затеять войну, невзирая на неблагоприятные знамения, — махнул рукой бесстрашный Эвенет. — Клеомен часто так делал и побеждал! Вы все были тому свидетелями.
— Не забывай, чем кончил Клеомен, — хмуро промолвил Клеомброт. — Это ли не месть богов?
— С богами шутки плохи, — согласился Пантей.
Потянувшийся за сушёной айвой Леарх вдруг заметил на себе пристальный взгляд Леонида. От этого взгляда внутри у юноши всё похолодело. Он лишь теперь в полной мере осознал, в какую скверную историю угодил, оказавшись в постели с Горго, да ещё в доме у своего «старшего возлюбленного».
«Да, с богами шутки плохи, — мелькнуло в голове у Леарха. — Ас царями?..»
Одно он знал совершенно точно: будь на месте Леонида Клеомен, он без раздумий убил бы Леарха на месте. И ложе наслаждения стало бы смертным одром.
Десять дней потребовалось Мегистию и сопровождавшим его людям, чтобы добраться до священной долины в Эпирских горах, где с незапамятных времён находилось святилище Зевса Додонского.
Край этот, овеянный мифами и легендами, некогда был прародиной дорийских племён, со временем ушедших на юг и создавших в Пелопоннесе свои государства: Спарту, Мессению, Коринф, Аргос...
Север же Греции заняли другие воинственные племена: молоссы, хаоны, феспроты и афаманы. На земле молоссов, чьи цари возводили свою родословную к Ахиллу[98], сыну Пелея и был построен город Додона. В святилище Зевса рос древний дуб, по шелесту листьев которого женщины-жрицы давали прорицания тем, кто приходил поклониться царю богов. Наиболее ценные дары просителей обычно развешивались на ветках священного дуба.
Подвешенными к одной из веток дуба-исполина оказались и серебряные чаши, привезённые Мегистием в дар Зевсу.
На его вопрос жрицы изрекли ответ бога, записанный ими на особой свинцовой табличке.
Оракул Зевса Додонского гласил:
Вот вам ответ мой, о, жители шлемонесущего града!
Равным за равное нужно платить в полной мере.
Кровью за кровь и смертью за смерть; так избегнете
Доли проклятой и мести богов олимпийских.
Привезённый Мегистием оракул эфоры и старейшины изучали долго и скрупулёзно. Наконец-то им в руки попала ниточка, которая могла вывести из тупика, в какой угодили все граждане Лакедемона по вине царя Клеомена.
Среди старейшин большинство склонялись к тому, что равной платой за убийство персидских послов является смерть Клеомена и тех людей, которые бросили персов в колодец, а потом тайно где-то закопали их тела, которые, кстати, так и не были найдены.
И если проклятье Талфибия постигло Лакедемон после смерти людей, виновных в убийстве персидских послов, значит, смысл додонского оракула гораздо глубже. Смысл заключается в том, что боги преследуют Спарту не только за убийство персов, но и за прочие злодеяния Клеомена, не очень-то почитавшего богов. В этой связи старейшины припомнили и недавний оракул Зевса Олимпийского, гласивший, что горе, когда бесчестье поселится среди честных людей.
— Чтобы избежать гнева богов, нам следует восстановить попранную справедливость и вернуть в Спарту Демарата, подло оболганного Клеоменом и Леотихидом, — заявил старейшина Евриклид, самый уважаемый среди геронтов. — Но следует не только вернуть Демарата на отчую землю, но и отдать ему трон Эврипонтидов. Вот в чём, по-моему, состоит истинный смысл додонского оракула.
Кто-то из старейшин пошёл ещё дальше, развивая мысль Евриклида. Прозвучало мнение, что было бы справедливо, если бы Леотихид добровольно сложил с себя царскую власть и даже принял смерть во искупление злодейски погубленных персидских послов. Соглашаясь с Клеоменом всегда и во всём, Леотихид тем самым стал пособником многих чёрных дел.
Однако эфоры, и особенно Евксинефт, решительно воспротивились тому, чтобы вернуть Демарата в Спарту.
Защищая Леотихида, Евксинефт говорил:
— Все мы знаем, на чём основана их вражда. Демарат в своё время отнял у Леотихида любимую женщину, с которой тот был помолвлен. Многих граждан возмутило тогда не то, что он увёл невесту, а то, как он это сделал. Я не стану вдаваться в подробности. Думаю, что они известны всем присутствующим. Скажу лишь, что прежде, чем обвинять в неблаговидных поступках Леотихида, неплохо бы вспомнить и про неблаговидные поступки Демарата. Даже бегство его из Спарты есть преступление, а не жест отчаяния или обиды. Ведь лишив Демарата царской власти, сограждане не лишали его власти вообще, у него оставались полномочия полководца. Однако Демарат счёл себя глубоко оскорблённым и предпочёл чужбину отеческому очагу. Будто служение Лакедемону не в царской диадеме есть что-то оскорбительное.
Ладно бы, Демарат избрал прибежищем для себя какой-нибудь греческий город или остров. Так нет же! Он припадает к стопам персидского царя, врага всех эллинов. Какой злобой против сограждан надо пропитаться, чтобы снизойти до служения Варвару, до низких поклонов ему! Возникает вопрос, зачем Демарат это сделал? Ответ очевиден: он намерен мстить спартанцам с помощью персидского царя. Леотихид может и не совсем хорош как царь и человек, но изменник Демарат, на мой взгляд, во сто крат хуже.
После речи Евксинефта прения разгорелись с новой силой. Сторонников у старейшины Евриклида теперь заметно поубавилось.
Леотихиду пришлось покинуть герусию, поскольку по закону в заседании не имел права принимать участие тот, кому выдвинуто даже малейшее обвинение в чём-то неблаговидном. Тем более — тот, над кем нависла угроза быть изгнанным из отечества.
Леотихид пришёл домой в величайшей тревоге, понимая, что если возобладает мнение старейшины Евриклида перевесом хотя бы в один голос, ему не избежать изгнания, а может, и смерти.
Вот почему, когда перед взором Леотихида предстал Леарх, полный беспокойства из-за случившегося с ним в доме Леонида, дружеской беседы не получилось. У Леарха язык не повернулся рассказать всю правду. Он знал, что в доме Леотихида ему могут запросто налить вина вопреки всем запретам, поэтому рассчитывал хотя бы залить свою печаль вином. Однако Леотихид, не слушая жалоб Леарха на невезение в жизни, довольно бесцеремонно спровадил его к своей супруге, заявив, что Дамо желает ему что-то поведать.
«Мне бы твои печали, мальчик!» — с лёгкой досадой думал Леотихид, вернувшись в свою комнату, чтобы и дальше томиться ожиданием исхода заседания в герусии.
После полудня, как всегда, наступало время трапезы. Старейшины, цари и эфоры расходились по домам, чтобы через два часа опять собраться вместе в стенах герусии. Если срочных дел не было, то деятельность государственных мужей в такие дни обычно продолжалась только до полудня.
Леотихид уже собрался подкрепиться лёгким завтраком, а заодно и расспросить Леарха, почему Симонид не заходит в гости, хотя часто бывает у царя Леонида и у Астидамии. И как получилось, что старшим возлюбленным Леарха опять-таки стал Леонид, обойдя и здесь Леотихида.
Однако раб-привратник сообщил Леотихиду, что к нему в гости пожаловал Евриклид и с ним ещё трое старейшин.
— Они желают говорить с тобой, господин.
— Что-то срочное? — Леотихид ощутил предательский холодок в груди. — Они принесли постановление совета старейшин?
— Евриклид говорит, что у него к тебе дело, господин. — Раб вновь поклонился.
«У него ко мне дело... — промелькнуло в голове у Леотихида. — Если бы меня приговорили к изгнанию или смерти, то гордец Евриклид вряд ли заявился бы. Значит, ещё не всё потеряно!»
— Впусти их, — кивнул рабу Леотихид. — Да проверь, чтобы были без оружия!
— Как ты напуган, Леотихид. Как ты напуган! — с такими словами Евриклид вступил в комнату, где сын Менара ожидал незваных гостей, восседая на стуле с подлокотниками. — Это свидетельствует о том, что ты чувствуешь за собой вину в деле Демарата, а также и смерти персидских послов.
Евриклид остановился перед сидящим Леотихидом и воззрился на него глазами человека, который всю свою жизнь сторонился людей слабовольных и падких па излишние наслаждения.
— Какой ты спартанец после этого, — промолвил Евриклид с брезгливостью и негодованием в голосе. — Какой ты после этого гераклид! А ну, слезай!
Властным жестом руки Евриклид согнал Леотихида с кресла и уселся в него сам.
— Садитесь и вы, друзья, кто где пожелает, — кивнул он своим седовласым спутникам.
Старейшины уселись на скамью. Длиннобородые и длинноволосые, с подчёркнуто прямыми спинами, они с нескрываемым осуждением взирали на Леотихида из-под насупленных бровей, сжимая в руках длинные посохи, символы власти.
Леотихид всегда робел перед Евриклидом, зная, что тот и в свои преклонные годы по-прежнему прекрасно владеет мечом и копьём, а ударом кулака способен повергнуть наземь крепкого мужчину. Свою робость он постарался скрыть.
— С чего ты взял, уважаемый Евриклид, что я напуган? — усмехнулся Леотихид, придвинув к себе дифрос[99]. — Рад всех вас видеть в своём доме!
— Твой раб с таким тщанием обыскивал нас, что мне сразу стало ясно: ты объят страхом, — процедил сквозь зубы Евриклид. — Честному человеку некого опасаться.
Леотихид ничего не сказал на это, неопределённо пожав плечами.
— Твоя радость сейчас поубавится, сын Менара, когда ты узнаешь о цели нашего прихода, — сказал один из старейшин по имени Феретиад. Он был двоюродным братом Евриклида.
Улыбка сбежала с лица Леотихида, в глазах появилось беспокойство.
— Постановления совета о твоём изгнании или привлечении тебя к суду за сообщество в кознях Клеомена у нас к сожалению нет. — Евриклид словно читал мысли испуганного Леотихида. — Мы пришли к тебе с другим, сын Менара. Мы хотим, чтобы ты сам смыл с себя позорное пятно. Тогда спартанцы проникнутся к тебе уважением. Уважение это распространится и на твоего сына Зевксидама. Про него станут говорить, что он — сын достойного отца.
— Истинного гераклида! — вставил Феретиад.
— А сейчас, стало быть, я не истинный гераклид? — желчно усмехнулся Леотихид. — По-вашему, я незаконнорождённый, что ли?
— Я не об этом, — поморщился Евриклид. — Ни у кого из нас нет сомнений, что ты — чистокровный гражданин Спарты. Я имею в виду то, что ты опозорил род Эврипонтидов, оклеветав Демарата.
— И вы предлагаете мне добровольно уйти в изгнание? — Леотихид оглядел своих гостей.
— Не только уйти в изгнание, но и добровольно принять смерть во имя Спарты, — сделал поправку Феретиад.
Два его молчаливых соседа согласно закивали головами.
— Даже так? — изумился Леотихид.
— В прорицании Зевса Додонского ясно сказано: искупление может быть только одно — смерть за смерть, — сказал Евриклид. — На тебе есть вина за смерть персидских послов, ибо ты всегда и во всём поддакивал Клеомену. Поэтому, Леотихид, справедливости ради...
Евриклид невольно запнулся, так как за стеной в соседней комнате вдруг раздались громкие сладострастные стоны. Жена Леотихида явно была не одна и занималась тем, что доставляло ей невыразимое удовольствие.
Сидевшие на скамье старейшины молча переглянулись.
Леотихид же, нимало не смущаясь, заметил:
— Прошу, не отвлекайся, уважаемый Евриклид. Я внимательно слушаю тебя.
— Справедливости ради, Леотихид, тебе следует отдаться во власть персидского царя и принять смерть от его слуг, — холодно продолжил Евриклид. — Это будет справедливейшим возмещением и для персов, и для богов. Однако...
Евриклид опять замолк, ибо сладостные женские стоны за стеной перешли в исступлённый прерывистый крик.
Евриклид обменялся взглядом со своими спутниками, на лицах которых сквозь невозмутимую надменность невольно проступило ехидное любопытство.
— Ну, уважаемый Евриклид? — промолвил Леотихид невозмутимо. — Что дальше?
— Однако, — Евриклид вновь вперил суровый взор в хозяина дома, — я вижу, что ты со мной не согласен, сын Менара.
— Конечно, не согласен! Хорошенькую вы уготовили мне участь. Мне — гераклиду! — отдаться на милость Варвара, у которого подвизается в слугах изменник Демарат. Да вы с ума сошли, уважаемые!
— Мы не занимаемся постановкой трагедий, — сдержанно произнёс Евриклид. — Мы пытаемся избавить наше государство от напасти, свалившейся на него в том числе и по твоей вине. Ты сам выбрал такую неприглядную роль.
— Но ты можешь всё исправить одним смелым поступком, — добавил Феретиад.
— Я готов принять смерть в битве, как подобает спартанцу, — гордо подняв подбородок, сказал Леотихид, — но позволить персам прикончить себя как жертвенного барана я не могу. К тому же нет такого постановления от совета старейшин.
— Я знал, что говорить с тобой о доблести и чести, Леотихид, только даром терять время. — Евриклид поднялся со стула.
То же самое сделали его спутники.
— Сожалею, что нам не удалось договориться, — с улыбкой проговорил Леотихид, у которого гора свалилась с плеч.
Уходя, старейшины столкнулись в дверях с Леархом, румяное лицо и растрёпанные кудри которого говорили о том, что он только что вкусил любовных утех. Леарх явно не ожидал увидеть старейшин в доме Леотихида, поэтому покраснел до корней волос. Он попятился, уступая дорогу старцам, которые взирали на него как на преступника, застигнутого на месте преступления. А тут ещё полуобнажённая Дамо выглянула из-за дверной занавески, окликнув Леарха. При виде старейшин, выходивших из комнаты, она стыдливо ойкнула и юркнула обратно за дверной полог.
Старейшины важно прошествовали мимо застывшего столбом Леарха, саркастически усмехаясь и постукивая посохами по мозаичному полу, на котором из разноцветных камешков были выложены фигуры обнажённых нимф и гоняющихся за ними сатиров.
— Не позорь имя своего отца, Леарх! — сурово бросил Евриклид, проходя мимо юноши. — Тебе не место в этом доме. И тем более в объятиях этой распутной женщины! — добавил он, кивнув на дверь, куда скрылась Дамо.
Леарх ожидал, что Леотихид обрушится на него и жену с гневными упрёками за то, что они выставили его в неприглядном свете. Однако тот не только не выразил Дамо и Леарху своего недовольства, но пригласил обоих на трапезу, где щедро подливал им вино. Леотихид и сам немало выпил, довольный тем, что, по всей видимости, Евксинефту и прочим эфорам удалось одержать верх.
Евриклиду действительно не удалось настоять на возвращении в Спарту Демарата и на изгнании Леотихида. Существующее положение вещей, при котором среди знатных семей Лакедемона после смерти Клеомена установилось относительное спокойствие и равновесие, устраивало подавляющее большинство именитых граждан. С возвращением же Демарата это равновесие неминуемо нарушилось бы. Если ныне на всём происходящем в Лакедемоне чувствовалось влияние Агиадов и поддерживающих их знатных родов Эгидов, Тиндаридов и Талфибиадов, то с воцарением Демарата непременно пошёл бы в гору царский род Эврипонтидов, причём та его ветвь, от представителей которой и в прошлом хватало хлопот.
Безвольный Леотихид устраивал и Агиадов, и спартанскую знать, имевшую доступ в эфорат. Народ же хоть и любил Демарата, однако безмолвствовал, удручённый зловещими предсказаниями.
Одолев в герусии сторонников Евриклида, эфоры созвали народное собрание, на котором объявили: для избавления Лакедемона от гнева богов нужны два гражданина, согласных добровольно расстаться с жизнью. Этим двоим предстояло отправиться в Азию к персидскому царю, который имел полное право обрушить на них свою месть. Послов, утопленных в колодце по приказу Клеомена, было двое.. Тем самым, рассудили эфоры, спартанцы заплатят равным за равное и смертью за смерть, как и повелевает додонский оракул.
Распустив собрание, эфоры дали согражданам три дня на то, чтобы всё обдумать.
Евриклид, презиравший Леотихида за малодушие и недолюбливавший Евксинефта за покровительство Леотихиду, на другой же день после созыва народного собрания не без язвительности заметил эфору-эпониму: может случиться так, что никто из граждан не пожелает своей гибелью исправлять чужие ошибки.
— Как ты тогда поступишь, уважаемый эфор-эпоним? Что ещё придумаешь, дабы спасти истинного виновника наших бед?
При этом Евриклид сердито ткнул пальцем в Леотихида, сидевшего на царском троне. Дело происходило в стенах герусии.
Взоры старейшин, четверых эфоров и обоих царей устремились к Евксинефту, сидевшему там, где и положено было сидеть эфору-эпониму. Кресло его всегда стояло между древними статуями Геракла и Ликург, справа от возвышения, на котором восседали цари. Коллеги Евксинефта были смущены этим выпадом. Действительно, что делать, если не окажется ни одного добровольца принять смерть в далёкой Азии? Для всякого спартанца почётна гибель в сражении, а смерть как возмещение за преступление скорее постыдна.
— Твоя приязнь к Демарату мне понятна, Евриклид, — промолвил Евксинефт после непродолжительной паузы, — ведь ты был дружен с его отцом. Я тоже не питаю вражды к Демарату, лишь осуждаю за то, что он унизился до службы персидскому царю. Но я твёрдо знаю, что Демарат не вернётся в Лакедемон. Он понимает, что службой варварскому царю унизил себя в глазах спартанцев. Поэтому пусть трон Эврипотидов занимает Леотихид, который не совсем хорош ныне, но вполне может стать лучше в будущем.
— Ты не отвечаешь на мой вопрос, Евксинефт, — упрекнул эфора-эпонима Евриклид.
— Отвечаю. — Евксинефт слегка повысил голос. — Если никто из наших сограждан не выразит желания умереть от рук персов, то добровольцами станем я и мой старший сын.
Прежде чем сесть на скамью рядом с прочими старейшинами, Евриклид невольно задержал взор на лице Евксинефта: сказанное этим человеком сразу возвысило его над всеми находившимися в герусии. В глазах Евриклида можно было прочесть уважение к эфору-эпониму, который с таким достоинством готов обречь на смерть себя и сына ради всех остальных граждан Лакедемона. Выходило, что, объявляя в народном собрании волю додонского оракула, он уже тогда всё предусмотрел и принял решение.
К этому разговору Горго готовилась как к серьёзному испытанию. У неё было время всё обдумать и взвесить. Леонид затеял этот непростой разговор с женой, лишь спустя два дня после того случая в её спальне. Возвращение Мегистия из Эпира и споры в герусии то и дело отвлекали Леонида от беседы.
Благородство взяло в Горго верх. Она призналась супругу, что влюблена в Леарха. При этом как могла выгораживала Дафну.
По спартанским обычаям, вина Горго, собственно говоря, не считалась виной. Увлечение юношей, увенчанным победными венками на Олимпийских и Немейских играх, только подтверждало выдающиеся душевные качества. Единственно, о чём Горго не следовало забывать, как жене царя, это о соблюдении приличий.
Об этом Леонид и завёл речь, вернувшись из дома сисситий.
— Я знаю, Горго, что ты меня не любишь и супружество со мной тебе в тягость, — такими словами Леонид начал этот нелёгкий разговор. — Наш брак с самого начала был похож на холодный очаг, в котором никогда не будет огня. Поверь, я с тяжёлым сердцем оставил свою первую жену, повинуясь эфорам, чтобы взять тебя в жёны. Ты всегда была для меня как дочь. Но по воле рока мне пришлось стать твоим супругом и обагрить ложе твоей девственной кровью. Что делать, Горго, царям порой приходится платить за трон и гораздо большую плату. Царь Эдип, к примеру, в Фивах был вынужден жениться на родной матери, которая родила от него детей[100]. Эдипа извиняет то, что он к моменту свадьбы не знал, что Иокаста приходится ему матерью. А что извиняет меня? Иногда, глядя в твои печальные глаза, Горго, мне кажется, что я не достоин прощения за то, что сделал тебя несчастной.
Исповедь Леонида глубоко тронула Горго, которая и прежде знала, что он не менее несчастен, поскольку вынужден делить ложе с племянницей и в то же время тайно навещать любимую женщину, свою прежнюю жену. Вот почему Горго не стала лгать и изворачиваться, а сразу поведала мужу о своих чувствах к Леарху.
Леонид сел рядом с Горго и приобнял её за плечи, как делал в ту пору, когда был жив её отец. Царь Клеомен никогда не запрещал дочери слушать мужские разговоры, поскольку в них не было ничего непристойного. Маленькая Горго обычно садилась рядом с кем-нибудь из друзей отца. Чаще всего она садилась подле Леонида, зная, что он непременно мягко обнимет её за плечи, не прерывая беседы с друзьями.
Объятие Леонида вдруг напомнило Горго её детство, проведённое в основном в мегароне отца, а не на женской половине дома.
— Хорошо, что твоя любовь к Леарху взаимна, — сказал Леонид. — Хорошо и то, что он стал моим «младшим возлюбленным». Значит, у вас с ним не будет беспокойства по поводу встреч. В стенах этого дома чужой, а тем более завистливый глаз вас не потревожит. Это даже замечательно, Горго, что именно в доме своего отца ты испытаешь истинное женское счастье. Мой брат Клеомен очень хотел, чтобы ты была счастлива.
Леонид тяжело вздохнул. Его всегда охватывала печаль, когда он вспоминал своего старшего брата.
Растроганная Горго обвила руками шею Леонида, уткнувшись лицом в его густые светлые волосы. Ей нестерпимо захотелось разрыдаться.
Эту ночь супруги провели вместе, довольные тем, что положили конец взаимной неприязни. Отдаваясь Леониду, Горго не выглядела скованной как обычно.
Она охотно подставляла мужу губы для поцелуя и обнимала его крепче, чем всегда. В эту ночь на ложе с Леонидом была совсем другая женщина, хотя и в облике Горго, страстная и неутомимая.
А утром пришла расстроенная Дафна и поведала, что её муж вознамерился поехать добровольцем к персидскому царю.
— Сперхий в обиде на эфоров и старейшин за то, что те лишили его звания лохага. Он говорит, что из-за случайного ранения в спину многие сограждане утратили уважение к нему, но стараются не показывать вида. А он, мол, это всё равно чувствует.
— Но насколько мне известно, старейшины вынесли постановление лишь на время лишить Сперхия звания лохага, пока не заживёт его рана на спине, — удивилась Горго. — Разве рана не зажила?
— Рана-то зажила, — печально промолвила Дафна, — но шрам на спине остался. Потому-то старейшины и постановили сделать Сперхия не военачальником, а урагом[101].
— По-моему, ураг — почётная должность в войске. Без них невозможно обойтись при построении войска в фалангу, тем более такую глубокую, как спартанская. Неужели Сперхий не понимает, что урагами становятся самые опытные воины?
— Ураги занимают место в самой задней шеренге фаланги, — вздохнула Дафна. — Бывает, что битва завершается победой даже без их участия. Вот это и не нравится Сперхию. Ты же знаешь, какой он рубака! Ему непременно надо быть в самой гуще сражения!
— Хочешь, я сама поговорю со Сперхием, — предложила Горго.
— Поздно, милая, — уныло проговорила Дафна. — Он уже ушёл к эфорам, чтобы поставить их в известность о своём намерении умереть за Спарту. Я сказала Сперхию, что жду от него ребёнка. Умоляла не жертвовать собой столь бесславно! Ничего не помогло. Мой упрямый муж ушёл в эфорейон и даже не оглянулся.
Горго погладила Дафну по волосам.
— Ты и впрямь беременна?
Та молча кивнула.
— Тогда, если родится сын, назови его Сперхием.
Вторым добровольцем стал спартанец Булис, сын Николая.
Если Сперхий всё-таки успел получить достаточно почестей, пока был лохагом, то Булису в этом не повезло. К пятидесяти годам он смог дослужиться всего лишь до филарха: самый младший военачальник в спартанской фаланге. Филарх начальствовал над восемью воинами, составлявшими единый ряд в фаланге, развёрнутой в боевой порядок: воины выстраивались в затылок друг другу.
Филархи всегда занимали место в передней шеренге боевого строя, это были воины испытанной храбрости и с большим военным опытом. Главной обязанностью филархов было сохранение строя фаланги, невзирая ни на какие трудности или потери. Мощь фаланги основывалась прежде всего на слаженном взаимодействии множества гоплитов, слитых в единый боевой строй. Малейший сбой хотя бы в одной из шеренг мгновенно ослаблял силу фронтального удара. Потому-то у младших командиров фаланги всегда было больше работы и в сражении, и во время учений новобранцев по сравнению с теми же лохагами. По сути дела, именно филархи являлись важнейшими звеньями фаланги во время перестроений на поле битвы.
Все высшие военачальники спартанского войска начинали когда-то с филархов, постепенно выдвигались в эномотархи[102], пентакосиархи[103] и лохаги. Кто-то задерживался в филархах на год-два, кто-то лет на пять. Были и такие, кто выше филарха не поднимался, несмотря на все старания. Булис, сын Николая, был из их числа.
Никто не знал, сколько злобного, неудовлетворённого честолюбия накопилось в душе этого угрюмого на вид человека за долгие годы службы в младших военачальниках. Почти все друзья Булиса и даже его младший брат превзошли его военным рангом. Они понемногу отдалились от него, чувствуя к себе скрытое недоброжелательство, порой переходящее в ненависть.
Даже с женой Булису не повезло. Он женился на женщине честолюбивой, хотевшей соединить свою судьбу с выдающимся военачальником, чтобы со временем дети благодаря заслугам отца смогли занять ещё более высокое положение в спартанском войске. Женщину звали Геро. Она была из небогатой многодетной семьи, которая не могла похвалиться ни громкой славой кого-либо из предков, ни выдающимися деяниями своих ныне живущих родственников.
В юности Геро не блистала красотой. Если её фигура, благодаря танцам и гимнастике, к двадцати годам обрела почти совершенные формы, то из-за грубых черт лица Геро долго не могла выйти замуж. Ей было уже двадцать четыре года, когда к ней посватался Булис, которому было тогда под сорок. Родители понимали, что другой возможности выдать старшую дочь замуж у них может не быть, поэтому без колебаний отдали Геро в жёны Булису.
С рождением детей, сына и дочери, с Геро произошли чудесные перемены. Её тёмные волосы завились вдруг густыми кудрями, лицо округлилось, в глазах появился блеск. Геро стала подобна распустившемуся цветку. Мужчины стали обращать на неё внимание. Геро, не теряясь, часто меняла любовников, даже родив от одного из них вторую дочь. Булис обо всём догадывался, но сделать ничего не мог. По спартанским законам, женщину можно было обвинить в блуде, если она, имея мужчин на стороне, брала с них деньги за любовные утехи и отказывалась рожать детей.
Геро быстро разочаровалась в Булисе: он так и не вышел в лохаги, не обрёл влиятельных друзей, не пытался завязывать знакомства в домах знати. Он даже не пробовал соблазнять знатных женщин, чьи мужья имели вес в Спарте.
По мнению Геро, её супруг был способен лишь на то, чтобы злобствовать втихомолку у себя дома, завидуя успехам других. Сам же Булис не смог выдвинуться ни умом, ни воинской храбростью, ни стратегической смекалкой.
Устав от упрёков жены и её родни, Булис решил пожертвовать своей жизнью, желая хотя бы таким способом доказать, что и он на что-то годен.
В течение дня в эфорейон пришли ещё несколько граждан, изъявивших желание умереть за Спарту. Однако эфоры отдали предпочтение двум первым добровольцам — Сперхию и Булису. Их имена в тот же день глашатаи объявили по всему городу, прославляя мужество и любовь к отечеству этих мужей.
Эфоры дали Булису и Сперхию два дня на то, чтобы те уладили все дела, попрощались с друзьями и близкими.
По прошествии этого времени ранним утром, когда Спарта ещё спала, Булис и Сперхий незаметно, без шумных проводов выехали к морскому побережью, где уже ждал корабль.
Они поднялись на борт, судно тут же отвалило от причала и, подняв парус, вышло из бухты в открытое море.
Сопровождавшие Булиса и Сперхия доверенные люди эфоров сели на коней и вернулись в Спарту. Теперь гражданам Лакедемона оставалось только ждать исполнения своих надежд, возложенных на необычное посольство к персидскому царю.
Победоносное персидское войско вернулось после двухлетней войны с восставшими египтянами, не желавшими терпеть власть чужих царей. Восстание египтян началось ещё при царе Дарии, когда он вёл приготовления к очередному вторжению в Грецию, после поражения от афинян под Марафоном. Но Дарий умер, не успев восстановить персидское владычество в Египте. С восставшими египтянами пришлось воевать Ксерксу, сыну Дария и его преемнику на троне Ахеменидов[104].
Ксеркс, не выносивший трудностей походной жизни, поставил во главе войска, воевавшего в Египте, своего брата Ахемена, уповая на его удачливость и воинственный нрав. Ахемен железной рукой расправился с Египтом, разрушив многие храмы, крепости и города.
Персы истребили множество людей и награбили в Египте несметные богатства. Страна, раскинувшаяся по берегам Нила, которую царь Дарий всячески лелеял и оберегал, восхищенный древней её культурой, после нашествия Ахемена превратилась в опустошённый и обезлюдевший край.
Но Ксерксу этого показалось мало. Он приказал в течение десяти лет не восстанавливать разрушенные египетские храмы, дабы развалины напоминали жителям, чего стоит непокорность персидскому царю. Вдобавок Ксеркс удалил из своей свиты всех египтян, служивших ещё его отцу, и повелел убрать из длинной титулатуры персидских владык титулатуру египетских фараонов, внесённую туда царём Камбизом[105] после завоевания им Египта.
— Довольно персидским царям равняться на фараонов, чьи дела ничто в сравнении с деяниями Ахеменидов, — сказал Ксеркс своим приближенным. — Я поставил Египет на колени. Так пусть египтяне забудут времена Камбиза, когда они были равны с персами во всём. Отныне египтяне — рабы персов. Отныне персидский царь волен взять в Египте столько золота и ценного камня, сколько пожелает. А египетские ремесленники будут работать в Персеполе и Экбатанах столько дней в году, сколько захочет персидский царь.
Слова Ксеркса прозвучали как угроза египтянам, поскольку не только налоговый гнёт, но и постоянный угон ремесленников на строительство дворцов и усыпальниц в Персиде и Мидии послужили причиной восстания. Без египтян — зодчих, каменотёсов и архитекторов — в державе Ахеменидов не обходилось ни одно крупное строительство. Среди всех покорённых персами народов, пожалуй, только египтяне и вавилоняне отличались особым умением возводить огромные дворцы и всевозможные укрепления. Но если Вавилония находилась по соседству с Мидией и Персидой, то Египет лежал гораздо дальше. По этой причине египтянам, угнанным на работы в далёкую чужую страну, удавалось выбираться домой лишь раз в два-три года.
Персидские жрецы-маги ещё при жизни Дария возмущались тем, что египетские звероголовые и птицеголовые боги, по сути дела, были поставлены вровень со светлыми богами-язата[106], сотворёнными Ахурамаздой, верховным божеством персов. Магов не устраивало и то, что египетские письмена появлялись на всех монументальных сооружениях Дария рядом с персидской и эламской клинописью. Они постоянно твердили Дарию о том, что египетские боги мстительны и коварны, что рано или поздно боги внушат египтянам мысль низвергнуть персидское владычество. Дарий не желал верить магам, увлечённый идеей объединения не только всех земных царств в единую державу, но и объединением всех богов в общий пантеон, призванный защищать власть Ахеменидов над миром.
Однако Дарий умер, и предсказания магов сбылись.
Ксеркс в полной мере удовлетворил мстительность магов, безжалостно расправившись не только с египтянами, но и с их богами. Персы рубили головы мятежникам, взятым в плен на поле битвы. Также лишались голов и многие каменные статуи египетских богов во взятых штурмом городах.
Умирая, Дарий завещал Ксерксу завершить ещё одно давнее дело. Взять, наконец, верх в том противостоянии, где сила явно была на стороне персов, однако удача выступала на стороне противников. Сначала зять Дария Мардоний, идя на Грецию вдоль фракийского побережья, потерпел поражение от горных фракийцев. Вдобавок флот Мардония был разбит бурей у мыса Афон. Затем храбрые полководцы Дария, Датис и Артафрен, пересекли Эгейское море на шестистах триерах и высадились в Аттике, по пути разорив города Карист и Эретрию на острове Эвбея. Однако афинянам удалось разбить персидское войско, хотя воинов, выставленных с их стороны, было в два раза меньше.
Дарий начал было собирать новое войско для похода в Грецию. Однако этому войску пришлось на два года увязнуть в Египте.
Ксеркс видел, как много отважных военачальников полегло в египетских песках и оазисах. Поэтому он не горел желанием, только что завершив одну труднейшую войну, тотчас ввязываться в другую, не менее трудную.
Разговор о войне с афинянами затеял двоюродный брат Мардоний, сын Гобрия. Будучи человеком большого честолюбия и мужества, Мардоний тяжело переживал свою неудачу во время первого похода в Грецию, хотя старался не показывать вида. При подавлении восстания египтян Мардоний выказал немалый полководческий талант и личную храбрость. Среди всех персидских военачальников, воевавших в Египте, Ахемен неизменно отдавал первенство Мардонию, который не терялся в любых ситуациях и всегда побеждал даже более многочисленного врага.
Авторитет Мардония среди персидской знати был велик. На приёме во дворце, построенном ещё Дарием, после всех необходимых для такого случая церемоний первым по этикету с царём должен был заговорить Ахемен, родной брат Ксеркса. Однако Ахемен уступил это право Мардонию, тем самым проявляя благородство и показывая, что заслуга Мардония в победе над египтянами не меньше его заслуги.
Мардоний обратился к царю с такими словами:
— Владыка! Несправедливо оставлять афинян без наказания за те беды, что они причинили персам. Ныне есть все возможности, чтобы выполнить то, что завещал тебе твой великий отец. Подавив мятеж высокомерного Египта, смело иди в поход на Афины. Этим, о, царь, ты стяжаешь себе добрую славу среди персов, в будущем любой враг остережётся нападать на твоё царство. Европа — страна очень красивая и очень плодородная. Из смертных только персидский царь и достоин обладать ею.
Собранный Ксерксом большой совет должен был подвести итоги победоносной войны в Египте. К обсуждению похода в Грецию были не готовы ни сам царь, ни его ближайшие советники, ни большинство сатрапов.
Ксеркс поблагодарил Мардония за рвение, с каким ют был готов немедленно начать войну в Европе.
— По моему разумению, затевать войну в Европе, когда у нас а Азии осталось много незавершённых дел, преждевременно, — сказал он.
Слова царя были одобрены большинством персидских вельмож, собравшихся в тронном зале сузийского дворца.
Мардоний помрачнел и отступил в сторону. С таким же мрачным лицом он покинул царский дворец, несмотря на щедрые подарки Ксеркса. Царь подарил Мардонию расшитые золотом одежды, роскошную уздечку с серебряными украшениями и акинак[107] в позолоченных ножнах. Эти дары означали, что Мардоний по-прежнему остаётся предводителем конницы, царским советником и имеет доступ к Ксерксу в любое время суток.
Среди персидских военачальников ярых сторонников войны с Афинами было очень немного. Прежде всего это был друг Мардония Масистий, ходивший вместе с ним в тот злополучный первый поход на Грецию. Также горели желанием расквитаться с афинянами за своё поражение под Марафоном мидянин Датис и Артафрен, двоюродный брат Ксеркса.
Большинство же персидских полководцев не горели желанием идти походом на Грецию по той простой причине, что персы исстари были конным народом. Море с его течениями и бурями их страшило. Воевать на кораблях они не любили. Вести успешную войну с западными греками без сильного флота было невозможно, и очевидность этого отпугивала от похода в Грецию.
Ксеркс прекрасно всё понимал. Он и сам не любил море, считая его порождением злого духа Ангро-Манью. По старинному персидскому преданию, Ангро-Манью сумел проникнуть в мир, созданный Ахурамаздой, там, где он появлялся, возникли раскалённые пустыни. Затем Ангро-Манью погрузился в море, вода в котором от этого стала солёной и непригодной для питья.
Разговоры вокруг похода в Грецию, может, вскоре затихли бы сами собой, если бы не случай, сыгравший на руку сторонникам войны.
В Сузы, где в ту пору пребывал Ксеркс, приехали Писистратиды, потомки афинского тирана Писистрата, ещё при Дарии изгнанные из своего отечества. Это были младший сын Писистрата Иофонт, а также внуки — Гиппократ и Гиппарх. Гиппий, отец Гиппократа в Гиппарха, принимал участие в походе Датиса и Артафрена, хотя ему в ту пору было семьдесят лет. Он страстно желал вернуть свою тираническую власть над афинянами. Поражение персов под Марафоном до такой степени расстроило Гиппия, что он вскоре после этого умер. Сыновья погребли Гиппия близ города Сигея, расположенного в азиатской приморской области Троаде. Сигей оставался последним владением Писистратидов с той поры, как они лишились власти в Афинах.
Писистратиды стали склонять Ксеркса к войне с Афинами, обещая ему свою помощь. Но главное — они привезли с собой афинянина Ономакрита, толкователя оракулов, который имел при себе записанные на восковых табличках наречения Мусея. Мусеем же звали мифического поэта, сына Орфея, имевшего дар пророчества. По легенде, Мусей умер в Аттике и там же был погребён. Афиняне поклонялись Мусею, выстроив святилище в его честь. В этом святилище и хранились выбитые на медных досках предсказания. Многие видели эти предсказания, но никому не было дано в них разобраться.
Видел те священные медные доски с письменами и Ономакрит, который переписал почти все изречения Мусея с медных досок на восковые таблички. Ономакрит объявил согражданам, что, согласно предсказаниям, Афины ожидает скорая гибель от нашествия персов. Афиняне, гордые своей победой при Марафоне, разгневались на Ономакрита и изгнали его сроком на десять лет. Вот почему он оказался в Азии у Писистратидов.
Ксеркс милостиво принял Писистратидов, но затевать войну с Афинами в ближайшее время отказался. Это их не смутило. Они остановились в доме Мардония, тот в свою очередь убеждал не отступать от намеченной цели и подталкивать Ксеркса к тому, чтобы царь царей начал войну.
— Царь пребывает во власти своих сладкоголосых советников, которые и на боевом коне никогда не сидели, — говорил Мардоний Писистратидам. — Вот отчего Ксеркс не настроен идти походом в Грецию. Зато я всегда готов к войне, тем более — с Афинами.
Следуя советам Мардония, Писистратиды пользовались всяким случаем, чтобы Ономакрит со своими прорицаниями время от времени появлялся перед царскими очами.
Вскоре слух о греческом прорицателе распространился среди персидской знати. С Ономакритом пожелали увидеться друзья Мардония и кое-кто из родственников Ксеркса. Они устроили греку встречу с Атоссой, могущественной матерью Ксеркса.
Атосса с почтением относилась ко всякого рода оракулам, даже чужеземным, а греческие оракулы её интересовали особенно. Она слышала много историй о чудесном предвидении оракула Аполлона в Дельфах и оракула Зевса в Додоне. Слышала Атосса и о других эллинских оракулах, иногда выдававших предсказания, которые потрясали очевидцев точным исполнением событий.
Атоссу заинтересовали предсказания Мусея о том, что некоему персидскому царю суждено соединить мостом Геллеспонт[108], принять покорность многих греческих племён, сжечь Афины и другие непокорные города эллинов. Атосса завела об этом разговор с Ксерксом, желая знать, как он относится к предсказаниям.
Ксеркс признался матери: россказни Ономакрита нисколько его не занимают. К тому же ему известно, что за спиной Ономакрита стоят Писистратиды, единственная надежда которых на возвращение в Афины связана с походом персов в Грецию.
— Хорош я буду правитель, если стану подлаживать свои дела и замыслы под предсказания какого-то оракула, о котором в Персиде никогда и не слыхивали, — сказал Ксеркс матери, удивляясь, что она так легко дала себя увлечь безвестному чужеземцу, к тому же изгнанному из отечества согражданами. — Стоит мне раз сделать так, как вещает Ономакрит, и можно не сомневаться: в будущем всякие проходимцы станут толковать мне про мою высокую судьбу, ссылаясь на пророчества, невесть как оказавшиеся у них в руках.
— Может, ты и прав, сын мой, — сказала Атосса. — Но я хочу знать, не забыл ли ты про завещание своего отца, который не успел поработить афинян. Я согласна с Мардонием, оставлять Афины безнаказанными нельзя.
— Мардонию нет дела до того, что наше царство ослаблено трудной войной в Египте, — рассердился Ксеркс. — Ему не терпится повторить поход в Грецию, чтобы загладить свою давнишнюю неудачу. Если я — персидский царь! — пойду на поводу у таких неудачников, как Мардоний, то просто-напросто увязну в войнах где-то за дальними пределами моего царства.
— В Египте Мардоний показал свою храбрость и воинское умение, — заметила Атосса.
— В Египте он был под началом моего брата Ахемена, — возразил Ксеркс. — Не спорю, Мардоний одержал несколько важных побед над мятежниками. Тем не менее войну выиграл Ахемен, которого я намерен сделать сатрапом Египта.
— Это мудрое решение, сын мой, — сказала Атосса. — Ахемен не допустит повторного восстания египтян.
В конце разговора Атосса попросила Ксеркса собрать совет персидской знати, на котором решить, стоит ли начинать войну с Афинами.
— Тем самым, сын мой, ты подтвердишь своё желание исполнять отцовское завещание. И заодно сможешь узнать, к тебе ли относятся предсказания Ономакрита. Ведь решение на совете будет зависеть не от тебя, а от большинства твоих приближенных, высказавшихся за мир или войну. Это и будет в известном смысле воля рока.
Ксеркс уступил матери и разослал глашатаев во все сатрапии, дабы в назначенный день вся персидская знать собралась в Сузах в царском дворце.
Уже перед самым советом Аместрида, жена Ксеркса, с досадой заметила мужу:
— Среди моих рабынь есть египтянки, вавилонянки, ионянки, фракиянки... Нет только афинянок. Когда же, о мой царь, ты порадуешь меня рабынями из Афин, которые, по слухам, очень красивы и умеют замечательно петь и танцевать.
Ксеркс ничего не ответил супруге, раздосадованный тем, что уже и она в перерывах между ласками и поцелуями заводит речь о войне.
Вот почему, открывая совещание персидских вельмож, Ксеркс заявил, что с той поры, как Кир Великий победил Астиага, персы не имели продолжительных мирных передышек, но постоянно воевали. Кир создал Персидскую державу. Камбиз, сын Кира, как мог расширял царство, доставшееся ему от отца. Дарий, отец Ксеркса, спасал созданную державу от развала во времена смут. Ему, Ксерксу, уготовано судьбой расширить царство Ахеменидов на запад, поэтому он намерен объявить войну Афинам.
— Чтобы никто из присутствующих не подумал, будто я поступаю по своему личному усмотрению, предлагаю этот вопрос на общее обсуждение, я повелеваю всем желающим высказать своё мнение, — такими словами Ксеркс закончил свою речь.
Первым слово взял Мардоний.
— О, царь! — сказал он. — Ты самый доблестный из всех прежде бывших и из будущих персов. Слова твои прекрасны и истинны. Особенно же прекрасно то, что ты не позволишь издеваться над персами презренным грекам, живущим в Европе. Действительно, будет странно, если мы не покараем эллинов, напавших на нас первыми, в то время как саков, вавилонян, эфиопов, индийцев и многих других, не причинивших нам, персам, никаких обид, мы покорили только из желания расширить нашу державу.
Что нас страшит? Ведь мы знаем, как воюют греки, знаем, в чём они слабы. Мне довелось самому узнать это, когда я повелением царя Дария выступил против них. При этом я, дойдя до Македонии, не встретил никакого сопротивления. Кто же, в самом деле, дерзнёт, о, царь, восстать против тебя в Европе, если ты поведёшь за собой всю мощь Азии! Я убеждён, что эллины никогда не решатся на такую дерзость. Если же они по своему безрассудству всё же ринутся в бой, то узнают, что на войне мы, персы, доблестнее всех.
Мардоний умолк.
Из уважения к нему никто из персидских вельмож не осмелился высказаться против.
После долгой томительной паузы взял слово Артабан, доводившийся Ксерксу дядей.
— О, повелитель! — начал он. — Не будь здесь различных суждений, не пришлось бы и выбирать наилучшее из них, а лишь принимать одно-единственное. Если же есть много мнений, то и выбор возможен. Ведь даже самое чистое золото нельзя распознать, только путём трения на пробирном камне вместе с другим золотом мы определяем лучшее.
В своё время я не советовал твоему отцу, моему брату Дарию идти походом на скифов, людей, не имеющих городов. Но он меня не послушал и выступил в поход. Однако ему пришлось возвратиться назад, потеряв много храбрых воинов. Ты же, о, царь, желаешь ныне идти войной против людей, которые, как говорят, одинаково храбро сражаются и на море, и на суше. Я должен сказать тебе, о, царь, и всем присутствующим здесь, что именно меня страшит в этом походе.
По твоим словам, повелитель, ты намерен построить мост на Геллеспонте и вести войско через Фракию и Македонию в Элладу. Но если эллины нападут и одержат победу в морской битве, а затем поплывут к Геллеспонту и разрушат мост, тогда положение будет опасно.
Я заключаю об этом не своим умом, но могу напомнить всем здесь собравшимся: царь Дарий построил мост на Истре[109] и переправился в Скифскую землю. Тогда скифы всячески постарались убедить ионийцев, охранявших мост, разрушить переправу. И если бы тогда Гистиэй, тиран Милета, согласился с мнением прочих тиранов и не воспротивился, то войско персов погибло бы. Даже подумать страшно, что в ту пору вся Персидская держава была в руках одного человека.
О, царь, не подвергай себя такой опасности, но последуй моему совету. Распусти нас и затем, обдумав ещё раз наедине, сообщи то решение, которое ты признаешь наилучшим.
После Артабана пожелал высказать своё мнение Ахемен, брат Ксеркса.
— Пусть слова мои покажутся малодушными. Но лучше всех о войне рассуждает тот, кто сам воевал. Артабан прав, эллины — враг доблестный. Но я сейчас хочу говорить не о них, а об египтянах. Египет усмирён мною после долгой и тяжёлой войны. Однако замечу, что нам удалось потушить лишь пламя восстания, недовольство же египтян владычеством персов уничтожить не удалось. Недовольство и досада от неудачного восстания подобно раскалённым углям тлеют в глубине души этого упорного народа, который и в прошлом был вынужден склонять голову перед завоевателями, но в конце концов всё равно отвоёвывал свободу. Я хочу предостеречь тебя, о, царь, от поспешного похода в Грецию. Для египтян это будет прекрасным поводом для нового восстания, подавить которое станет неизмеримо труднее, поскольку лучшие наши войска отправятся в Европу.
Вслед за Ахеменом высказалось ещё несколько вельмож в том же духе: воевать с Афинами конечно нужно, но время для этого ещё не наступило.
Не произвела должного впечатления на Ксеркса и речь Артафрена, его двоюродного брата, выступавшее го, как и Мардоний, за войну. Было видно, что царь после всего прозвучавшего не настроен идти походом на Афины.
Ксеркс распустил совет, сказав, что ему нужно ещё раз всё обдумать наедине с самим собой.
По персидским меркам, Ксеркс имел очень красивую внешность. У него были большие, чуть удлинённые к вискам глаза с длинными изогнутыми ресницами. Из-за этих глаз Ксеркса в маленьком возрасте все принимали за девочку. А сестра Артозостра даже придумала женское имя, которым называла брата во время их детских игр.
Брови у царя были чёрные и красиво изогнутые. Тонкий нос имел чуть заметный изгиб, подобно клюву хищной птицы, совсем как у матери Атоссы. Своим носом Ксеркс гордился ещё и потому, что нос такой же формы был у прославленного деда Кира Великого. Цветом волос Ксеркс тоже уродился в мать. Они были золотисто-рыжеватого оттенка. У персов считалось, что людям с такими волосами покровительствует сам Митра[110].
Атосса, желая иметь влияние на сына, с юных лет развратила его, позволяя развлекаться со своими молодыми рабынями. И не только с рабынями. Используя лесть и могущество, Атосса сводила сына на ложе с теми знатными персиянками, которые выделялись красотой и статью. Ксерксу не было ещё и шестнадцати лет, когда он, по сути дела, надругался над одной из младших жён своего отца, услыхав, что соитие с нею придаёт дополнительную силу детородному органу мужчины. Эта женщина была подарена Дарию царём арахотов. Она родилась в местности, где, по преданию, окончил свои дни пророк Зороастр[111]: в водах священного озера Кансаойа чудесным образом сохранилось семя пророка. От этого семени и забеременела мать подаренной женщины, искупавшись однажды в озере. Дарий не узнал о дерзкой проделке сына опять-таки благодаря стараниям Атоссы.
К двадцати годам Ксеркс превратился в юношу божественной красоты. Женщины, знатные и простолюдинки, при всякой возможности оказывали ему знаки внимания. И Ксеркс, похотливость которого к тому времени распустилась пышным цветом на почве вседозволенности и безнаказанности, не отказывал себе в удовольствии познавать невинность дев и порочить доброе имя замужних женщин, потерявших разум от страсти к царскому сыну.
Некоторая озабоченность проснулась в Дарии лишь тогда, когда от Ксеркса родила девочку его сводная сестра Кармина, дочь одной из младших жён царя. И ещё, в непристойной связи с Ксерксом была уличена двоюродная сестра Дария, также родившая от Ксеркса ребёнка. В ту пору Ксерксу было уже больше двадцати лет.
Дарий стал чаще брать Ксеркса в поездки по разным городам своей обширной державы, давал ему поручения, загружал работой в канцелярии, видя, что сын в отличие от братьев, родных и сводных, совершенно не тяготеет к военному делу. Потому-то Ксеркс довольно рано в совершенстве овладел умением управлять огромным царством, научился разбираться в хитросплетениях дворцовых интриг, приобрёл навыки подбирать себе в помощь людей нужных и полезных. Ещё Дарий приучил Ксеркса сначала думать, а потом говорить и, главное, всегда скрывать свои эмоции под маской благодушия.
Став царём, Ксеркс приблизил к себе в первую очередь тех вельмож, которые чем-то были ему обязаны и в то же время не принадлежали к кругу военной знати. Он хорошо помнил, что самое сильное давление на его отца во всех его делах оказывали именно военные, которые постоянно рвались к новым завоеваниям. Воинствующая знать, собственно говоря, и возвела Дария на трон, когда тот был ещё совсем молодым человеком. Эти люди впоследствии не раз намекали царю, кем он был и кем стал благодаря им. Дарий как мог ослаблял влияние военных, приближая к себе людей менее знатных и даже чужеземцев. Он выстроил для себя новую столицу в горах Персиды и назвал её Персеполь — «Город персов». Из старой персидской знати лишь немногие пожелали переселиться со своими семьями в новую столицу. Древним персидским родам более по душе были Пасаргады, Сузы и Экбатаны, близ которых были погребены их предки, а также былые цари. Зато новая персидская знать, возвысившаяся при Дарии, охотно поселилась в Персеполе и ближайшем к городу округе.
Не очень-то любил Персеполь и Ксеркс, поскольку в этом городе всё говорило о грандиозных замыслах его деятельного отца, который в последние годы своей жизни управлял царством Ахеменидов именно отсюда. Ксерксу был более по сердцу Вавилон, самая пышная и самая многолюдная из всех столиц Персидской державы. И хотя персов в Вавилоне проживало совсем немного, Ксерксу нравился этот город, поскольку он прекрасно знал арамейский язык, на котором разговаривали коренные жители. Нравились ему и обычаи вавилонян, и их боги. Для них, в отличие от персов, возводили гигантские ступенчатые храмы-зиккураты.
Многие из приближенных Ксеркса не раз слышали из его уст, что не будь он персидским царём, то с удовольствием стал бы царём вавилонским.
Вавилонское царство, завоёванное Киром Великим, номинально продолжало существовать в составе Ахеменидской державы. Персидские цари присвоили себе титулатуру вавилонских царей, переняли весь этикет их двора. Даже церемония восхождения на трон персидских царей проходила в Вавилоне в святилище верховного бога Мардука[112]. Это происходило во время новогоднего праздника. Персидский царь как бы получал тиару из рук Мардука.
Проходил через эту церемонию и Ксеркс. Всё, увиденное на новогоднем празднике в Вавилоне, произвело на него неизгладимое впечатление. А золотая статуя бога Мардука весом в двадцать талантов[113] и вовсе потрясла Ксеркса. В его представлении город Вавилон являлся тем местом на земле, где могущественные боги обитали бок о бок с простыми смертными. В могуществе вавилонских богов Ксеркс имел возможность убедиться собственными глазами. Ему не однажды приходилось видеть разливы рек Тигра и Евфрата, вешние воды которых превращали сушу в сплошную водную гладь. Благодаря неустанным молитвам и жертвоприношениям вавилонских жрецов боги всякий раз являли людям свою милость: разлившиеся по равнине мутные воды снова входили в берега и наводнение прекращалось.
Едва взойдя на трон, Ксеркс повелел построить для себя в Вавилоне роскошный дворец и разбить вокруг него тенистые рощи из финиковых пальм и фруктовых деревьев. Строительство дворца было закончено чуть более полугода тому назад. Теперь у Ксеркса появилась приятная необходимость обживать новые чертоги в любимом городе своей державы.
Дворецким Ксеркс назначил знатного вавилонянина Бел-Шиманни, сына жреца. Ему-то царь и поручил закончить внутреннюю отделку дворцовых помещений в стиле, более напоминавшем архитектурные традиции вавилонян, нежели персов. Бел-Шиманни прекрасно справлялся с этим делом. Во время посещений нового дворца Ксеркс не мог не восхищаться великолепием настенных фресок из разноцветных глазурованных плиток. Глаз царя радовали блестящие гладкие полы в обширных залах из белого, жёлтого и розового мрамора с идущими вдоль стен широкими полосами из тёмно-красного гранита. Закруглённые вверху высокие дверные проёмы были украшены белыми розетками на красном и голубом фоне. Такие же розетки, только гораздо больших размеров, шли сплошной полосой вдоль стен почти во всех помещениях под самым потолком. Вход во дворец и все выходы в просторный внутренний двор охраняли стоявшие парами большие каменные крылатые быки с человеческими головами. Это были демоны-охранители. Выкрашенные яркими красками, эти статуи издали казались замершими невиданными живыми существами.
Ксеркс нарадоваться не мог на своего трудолюбивого дворецкого. Вот и теперь, распустив совет знати, он собирался следующим утром отправиться из Суз в Вавилон, чтобы посмотреть, как преобразилась после отделки главная дворцовая лестница, хорошо ли покрашены голубой краской зубцы дворцовых башен, завезено ли всё необходимое на женскую половину дворца, отделка которой была закончена ещё в прошлом месяце. К тому же надо было отдать Бел-Шиманни новые распоряжения. Дворецкий подобрал искусных архитекторов и каменщиков, однако Ксеркс желал во все детали вникнуть сам, приученный к этому отцом.
После ужина царь долго молился светлым богам зороастрийцев Митре, Апам-Напат[114] и богине Аша-Вахиште[115]. Поскольку стоял февраль, а зимой была сильна власть злых демонов-даэва[116], зимние молитвы персов были длиннее летних молитв. В зимнюю пору людям надлежало обрядовыми заклинаниями и употреблением священного напитка хаомы[117] с гораздо большим упорством, чем летом, отгонять от своих жилищ злых духов, насылаемых творцом вселенского зла Ангро-Манью.
Определив по ровному горению пламени в очаге, что силы зла отступили от его жилища, затаившись где-то вдалеке, Ксеркс, вполне удовлетворённый, отправился в опочивальню. Сняв с себя повседневную одежду и совершив омовение в большом чане, царь с помощью прислуживающих ему молчаливых евнухов облачился в чистые благоуханные белые одежды из тончайшей ткани. Эти одежды состояли из узкой рубашки ниже колен с рукавами и широкого балахона, надевающегося через голову поверх рубашки.
В опочивальне, освещённой тремя масляными светильниками, Ксеркса ожидала молодая наложница из числа пленённых египтянок. Эту девушку царь выбрал ещё утром. Последнее время Ксеркс проводил только с наложницами-египтянками, подаренными ему Ахеменом. Царю предстояло выбрать из двух десятков пленниц две или три, которые останутся в его гареме. Остальные в качестве подарков должны перейти к приближенным, как повелось исстари.
Все предыдущие египтянки не произвели на Ксеркса, имевшего большой опыт в любовных утехах, особенного впечатления. К тому же ни одна из египтянок не знала ни слова по-персидски, что тоже не понравилось.
«Что это такое? — мысленно возмущался царь. — Прошло больше сорока лет с той поры, как Египет вошёл в состав Ахеменидской державы. А египтяне как не знали персидского языка, так и не знают! В Вавилове уже через двадцать лет после завоевания каждый житель этой страны мог изъясняться на персидском языке, который далеко не родствен арамейскому».
Прежде чем раздеться и возлечь с египтянкой на ложе, Ксеркс заговорил с нею. Оказалось, что рабыня немного владеет персидским. Правда, она знала наречие кочевых племён. Ксеркс же, как и все Ахемениды, пользовался языком горных персов. В незапамятные времена именно горные племена основали персидскую государственность, дабы действеннее противостоять натиску других горцев Загроса — эламитов.
«Что ж, — с усмешкой решил Ксеркс, снимая с себя одежды, — с этой рабыней хотя бы можно будет побеседовать, если в постели и она окажется неумехой».
Рабыня, повинуясь воле царя, сняла с себя длинное белое платье из виссона, а также все украшения, серебряные браслеты и бусы из лазурита. Она была заметно скована в движениях, от смущения на её щеках выступил румянец.
Чертами лица и телосложением египтянка сильно отличалась от азиатских женщин. Брови, глаза, небольшой вздёрнутый носик, чуть пухлые щёки и сочные уста являли облик совсем другой человеческой породы. Цвет кожи, подернутой лёгким золотистым загаром, тоже подтверждал принадлежность рабыни к иному, отличному от азиатских племён, народу. Иссиня-чёрные, подстриженные ровно до плеч, волосы египтянки, жёсткие на вид, оказались необычайно мягкими на ощупь.
Ксеркс с удовольствием погрузил свои пальцы в нежный шёлк этих волос, чувствуя их щекочущее тепло. Рабыня нравилась ему всё больше и больше. При невысоком росте и широких бёдрах египтянка тем не менее выглядела стройной, благодаря тонкой талии, узким плечам и умению прямо держать спину.
Уложив рабыню на ложе, Ксеркс с каким-то любопытством принялся рассматривать по-детски маленькие кисти её рук и ступни ног. Он осторожно мял ладонями маленькие упругие груди египтянки, ощупывал всё её тело, такое юное и свежее, источавшее запах непорочной плоти. В этот миг царю казалось, что Египет — самая замечательная страна на свете, ибо там рождаются столь прелестные девы.
Увлёкшись, Ксеркс сунул руку египтянке между ног. Рабыня невольно вздрогнула: она была девственна.
Это приятно удивило Ксеркса. Все прочие рабыни-египтянки, побывавшие у него в опочивальне, девственницами не были. Гневаться за это на Ахемена Ксеркс считал ниже своего достоинства: он понимал, что рабыни достались ему из военной добычи, а не как дар от дружественного правителя. И вот оказалось что Ахемен почтил-таки своего царственного брата рабыней-девственницей и притом такой пригожей!
Видя, что египтянка не может скрыть свой страх, сознавая то неизбежное, что сейчас должно произойти, Ксеркс в порыве великодушия стал её успокаивать. Он сказал, что не хочет неволить такую прелестную девственницу и лучше побеседует с нею. С этими словами Ксеркс улёгся рядом с египтянкой, укрыв её и себя одним одеялом.
Для начала царь спросил у девушки, как её имя и откуда она родом.
Рабыня сказала, что её зовут Тамит и родом она из города Мемфиса.
— Что означает твоё имя?
Египтянка помедлила, видимо припоминая нужное слово по-персидски.
— Моё имя означает «кошка».
Ксеркс удивился и пожелал узнать, почему египтянке дали именно такое имя.
— Мой отец был храмовым служителем, — ответила рабыня. — Он мумифицировал кошек, умерших от старости или от болезни. Храм, в котором служил мой отец, принадлежал богине Бает[118]. Вся жизнь его была связана с кошками. Вот и меня он назвал «кошкой».
Ксеркс слышал от отца, который не только бывал в Египте, но даже пытался учить язык, что среди множества египетских богов есть богиня с головой львицы. Это и была Бает. Священным животным этой довольно мстительной богини считалась кошка. По этой причине египтяне всячески оберегали кошек и погребали их, как и людей, в забальзамированном виде.
В ходе непринуждённой беседы египтянка осмелела и со своей стороны тоже пожелала узнать, что означает имя царя.
— Моё имя означает «владычествующий над героями», — не без гордости поведал Ксеркс.
Беседа царя и рабыни продолжалась недолго. Вскоре евнухи увели египтянку в отведённый ей покой, а к царю привели другую наложницу, его любимицу, вавилонянку Ламасум.
Ксеркс, распалённый прелестями юной египтянки, набросился на вавилонянку, как голодный набрасывается на долгожданную еду. Ламасум, которую евнухи подняли с постели, поначалу была сонная и вялая. Однако жаркие объятия Ксеркса, его неистовая страсть очень скоро пробудили Ламасум от дрёмы. Истомлённые сладостным трудом, царь и наложница вскоре провалились в глубокий сон, даже не укрывшись и не подобрав с пола разбросанные подушки.
Ксерксу приснилось странное. Во сне к нему явился отец в пурпурном царском кандии[119] с широкими рукавами, с белой тиарой[120] на голове. Ксеркс почему-то был совершенно голый, с растрёпанными волосами и бородой. Дарий хмурил брови и сердито выговаривал сыну: «Так-то ты исполняешь моё завещание! Сначала собираешься идти в поход на Афины, потом меняешь своё решение. Мужественные люди дают тебе верный совет, а ты прислушиваешься к речам малодушных вроде Артабана. Нехорошо ты поступаешь, сын мой. Я не могу простить тебе этого!»
Ксеркс и впрямь после совета долго размышлял в одиночестве, стоит ли немедленно затевать войну с Афинами или лучше повременить. В конце концов он решил, что самое лучшее обождать год-другой, ведь у него и помимо этого много незаконченных дел. О своём решении Ксеркс собирался объявить персидской знати на следующий день с утра перед тем, как отправиться в Вавилон. И вот отец, которого давно нет в живых, каким-то образом прочитал эти мысли.
«Отец, откуда ты взялся? — спросил изумлённый и испуганный Ксеркс. — Я конечно рад тебя видеть, но...»
«Если «но», значит, не рад, — раздражённо перебил сына Дарий. — Ты думаешь, что оттуда, где я теперь пребываю, у меня нет возможности следить за тобой. Думаешь, ты навсегда избавился от моей опеки и моих нравоучений! Запомни, сын мой, у меня везде глаза и уши. А мир живых не так уж далёк от мира мёртвых».
И Дарий слегка усмехнулся.
«Отец, я подавил восстание в Египте, — пробормотал Ксеркс, словно оправдываясь. — Поверь, это стоило персам немалой крови».
«Охотно верю».
«Поэтому я и подумал, что, едва закончив одну трудную войну, глупо тут же ввязываться в другую, — продолжил Ксеркс уже смелее. — За год или два Афины никуда не денутся и вряд ли станут сильнее».
«Я начинаю жалеть, сын мой, что отдал трон тебе, а не Артобазану. Он не только старше, но и храбрее, — сердито промолвил Дарий. И уже другим тоном добавил: — Душно тут у тебя».
Подойдя к дверям, Дарий отдёрнул полог.
В опочивальню ворвалась струя свежего ночного воздуха из длинного коридора, ведущего в зал со множеством колонн и с несколькими световыми колодцами в потолке, от них там постоянно царила прохлада. Из-за сильного сквозняка погас один из трёх светильников, стоявших на высоких бронзовых подставках.
«Помни, сын мой, я и оттуда слежу за тобой, — с угрозой в голосе произнёс Дарий. — Помни об этом всегда!»
Ксерксу стало зябко, и он проснулся. Однако царя тут же бросило в жар, так как в дверях опочивальни возвышалась плечистая фигура его отца! Видение не исчезло и после того, как Ксеркс протёр глаза. В десятке шагов от него стоял живой Дарий! Царь не мог понять, то ли он сошёл с ума, то ли продолжается наяву его сон. Трясущимися руками Ксеркс растолкал спящую наложницу.
Проснувшаяся Ламасум испуганно вытаращила глаза, увидев над собой взволнованного Ксеркса.
— Что случилось, царь? — Ламасум в страхе приподнялась на смятой постели.
— Гляди! — Ксеркс ткнул пальцем в сторону двери. — Там призрак... Призрак моего отца!
Ламасум отбросила с лица непослушные пряди чёрных волос и, привстав, глянула.
— Это не призрак, царь. Это евнух Нифат. Разве ты не узнаешь его?
В дверях действительно стоял старый евнух Нифат, постельничий. Он задёргивал широкий тёмный полог из верблюжьей шерсти, чтобы в царскую опочивальню не дуло из коридора.
Ксеркс соскочил с ложа и, не обращая внимания на свою наготу, подбежал к евнуху.
— Нифат, а где мой отец? Где царь Дарий? Ты видел его?
— Повелитель, царь Дарий умер больше двух лет тому назад, — удивлённо ответил евнух. — Он погребён в гробнице близ Персеполя.
— Это я знаю! — У Ксеркса вырвался раздражённый жест. — Здесь был не живой отец, а его тень. Понимаешь?
Евнух взирал на царя, не зная, что сказать.
Наконец он произнёс:
— Тени я не видел.
— Но как Hie так? — Ксеркс схватил евнуха за руку. — Призрак моего отца только что был здесь, у дверей. Призрак мог удалиться только туда... — Он указал в темноту коридора. — А ты, Нифат, появился именно оттуда. Ты же шёл со светильником в руке. Неужели ты никого не заметил в коридоре?
— Прости, повелитель, — евнух склонил голову в белой круглой шапочке, — но в коридоре никого не было.
Ламасум, слышавшая весь разговор, приблизилась к стоявшим у дверей.
— Царь, — обратилась вавилонянка к Ксерксу, — тебе приснился сон. Ты увидел своего отца во сне, только и всего.
— Да, я видел сон, — согласился царь, уперев руки в бока. — И во сне я разговаривал с отцом в этой самой комнате. — Для большей убедительности Ксеркс топнул босой ногой по полу, застеленному коврами. — А когда проснулся, то увидел отца, стоящего в дверях, вот здесь.
Евнух почтительно отступил на полшага назад, тем самым желая показать царю, что он внимает его рассказу с полнейшей серьёзностью. Нифат больше десяти лет служил ещё Дарию, которого он глубоко почитал.
— Потом я стал будить тебя, чтобы и ты увидела тень моего отца, — продолжил Ксеркс, положив руку наложнице на плечо, — но когда ты проснулась — тень уже исчезла. А ты — появился! — Царь кивнул на постельничего. — И ты утверждаешь, что ничего не видел?
— О, царь! — Евнух слегка поклонился. — Лгать я не могу. Если бы я хоть что-то или кого-то заметил, то...
— Зачем ты пришёл сюда? — Ксеркс подозрительно прищурился.
Евнух не смутился.
— Проходя по коридору, я увидел свет, падающий из дверей твоей опочивальни, повелитель. Я подумал, что дверной полог сорвался с крюков, и поспешил сюда, ведь утренние сквозняки очень вредны.
— Это мой отец отдёрнул полог. Вернее, тень моего отца, я сам видел! — торжественно вставил Ксеркс. — И ветерок из коридора загасил один из светильников. Видите?
Он указал на ближнюю к дверям бронзовую подставку, на которой и впрямь стоял потухший алебастровый светильник в виде лотоса. Такие светильники царь Дарий когда-то привёз из Египта.
Евнух и наложница молча переглянулись. Затем Ламасум ещё раз попыталась убедить царя, что его видение всего лишь сон.
— А кто, по-твоему, отдёрнул полог в спальне? — спросил Ксеркс. — Я не вставал с ложа, клянусь чем угодно!
Ламасум опять обменялась с постельничим недоумевающим взглядом, не зная, что сказать.
— Полог отдёрнул царь Дарий, мы верим тебе, повелитель, — пришёл ей на помощь Нифат. — Только это было во сне.
— Как же во сне, если ты сам только что задёрнул этот самый подог наяву! — Ксеркс начал терять терпение. — Вы оба принимаете меня за сумасшедшего? Отвечайте!
Евнух и наложница испуганно залепетали, что у них и в мыслях нет такого. При этом они упали на колени, низко склонив голову к самому полу.
Ксеркс коснулся рукой их склонённых голов, тем самым давая понять, что не гневается.
— Ступайте! — хмуро бросил он. И направился обратно к ложу.
Видя мрачное настроение царя, евнух и наложница поспешили удалиться, при этом Ламасум покинула опочивальню в обнажённом виде. Одежда так и осталась лежать на скамье рядом с одеждой царя: так сильна была привычка к немедленному и беспрекословному подчинению его приказам.
Остаток ночи Ксеркс провёл без сна. По мере того как он избавлялся от страха, в нём всё больше крепло природное упрямство. Ещё при жизни отца Ксеркс тяготился его опекой. Получив, наконец, столь желанную власть, он возымел намерение царствовать самовластно, прислушиваясь к своим советникам лишь в той мере, в какой сам посчитает нужным. Если в делах мелких Ксеркс был готов идти на уступки, то в крупных об этом не могло быть и речи. И персидская знать это чувствовала. Ксерксу было приятно сознавать, что любое его решение по любому вопросу никто из вельмож не рискнёт оспаривать. За исключением, пожалуй, Артабана и Мардония: первый обычно вступал в пререкания с царём, дабы отвлечь его от рискованных дел, другой же, наоборот, всячески старался втянуть в начинания, чреватые немалыми опасностями. Оба доводились родней Ксерксу, поэтому на родственных правах общались с царём смелее прочих советников.
К утру Ксеркс окончательно отошёл от потрясения и со свойственным ему упрямством решил поступить так, как собирался: так велико было желание не уступать Мардонию и стоявшей за его спиной военной знати.
«Стану я тратить золото из казны на завоевание какой-то ничтожной страны, когда мне это золото нужно, чтобы достроить наконец дворец в Вавилоне», — сердито думал он.
Царь успокоил себя тем, что увиденный призрак отца скорее всего действительно сон. По рассказам очевидцев, бывали случаи, что души умерших людей приходили из небытия к живым, но эти души вскорости возвращались обратно в царство мёртвых».
«Призрак умершего человека — это не живой человек с плотью и кровью, — рассуждал Ксеркс. — Призрак может испугать, но повлиять на ход событий не в состоянии. Я — царь! И не должен под воздействием страха менять свои решения».
Вновь собрав персидскую знать в тронном зале сузийского дворца, Ксеркс объявил, что не станет начинать войну с Афинами ни в этом году, ни в следующем. Па данное время мир для него важнее войны.
Сатрапы[121] разъехались по своим провинциям. Большинство были согласны с царём: державе Ахеменидов необходима передышка после тяжёлой войны в Египте.
Среди персидской знати, остававшейся в Сузах, разброд тоже был не в пользу войны с Афинами, что не нравилось Мардонию и его сторонникам.
Вечером Ксеркс решил насладиться танцами египетских наложниц, которых подобрали с таким расчётом, что все они владели музыкальными инструментами и умели танцевать. К себе на ужин Ксеркс пригласил сводную сестру Кармину, которая была одной из его младших жён. Из шести законных жён Ксеркса, пожалуй, только Кармина сочетала в себе красоту, характер и ум, лишённый всякого легкомыслия. Кармина родила от Ксеркса девочку изумительной прелести. Царь назвал дочь Дарианой в честь отца, который в своё время позволил ему взять Кармину в жёны. К великому огорчению Ксеркса, Кармина больше не могла иметь детей, что стало результатом необычайно тяжёлых родов: ей было всего тринадцать лет.
Только по этой причине Ксеркс женился на Аместриде, своей двоюродной сестре, и сделал её царицей. Никаких сильных чувств к Аместриде он не испытывал, она была нужна ему как мать будущего наследника трона. Аместрида родила двух сыновей, Дария и Артаксеркса. По рангу она считалась старшей женой, однако в сердце царя занимала самое последнее место по сравнению с прочими жёнами.
Кармина была прекрасной собеседницей. Общаясь с нею за чашей пальмового вина, Ксеркс от души смеялся над её шутками и острил сам, изображая некоторых вельмож. Танцы египтянок и выпитое вино возбудили царя, который то и дело целовал Кармину, сидевшую рядом с ним на подушках. Иногда, заливаясь неудержимым смехом, они оба разом заваливались на спину, поднимаясь не сразу, а лишь после долгих поцелуев и страстных объятий. Им всегда было очень хорошо вдвоём.
Евнух Реомифр, главенствующий в гареме, по знаку царя выпроводил из трапезной танцовщиц и музыкантш, которые стали мешать Ксерксу и Кармине перейти от поцелуев к более смелым ласкам. Уходя, евнух унёс с собой два светильника из четырёх, находившихся в трапезной. Реомифр знал, что во время уединений с наложницами царь предпочитает полумрак.
После обладания любимой женщиной Ксеркса разморило и он заснул прямо у низкого столика с яствами среди разбросанных одежд и подушек.
Царю приснилось, что он лежит голый и беспомощный посреди луга на примятой траве, а откуда-то сверху с небес на него опускается, взмахивая руками, словно крыльями, не то злой дух-даэва, не то, наоборот, кто-то из добрых богов-язата. Чем ниже опускался этот неведомый человекоподобный демон, тем страшнее становилось Ксерксу. Когда летающий человек опустился на землю рядом с ним, то царя всего затрясло от ужаса. Это был Дарий, его отец! Ксеркс хотел вскочить и убежать, но не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, хотел закричать, позвать на помощь, но вдруг пропал голос. Дарий между тем подошёл вплотную и склонился над распростёртым на земле Ксерксом, лик его был грозен.
«Сын мой! — гневно произнёс Дарий, вперив свой полубезумный взгляд прямо в его глаза. — Так ты и впрямь отказался от похода на Афины, не обратив внимания на мои слова, как будто услышал их не от власть имущего? Знай, если ты не выступишь нынче же в поход, то будет вот что: сколь быстро ты достиг величия и могущества, столь же скоро ты будешь унижен!»
При последних словах Дарий протянул к Ксерксу руку с растопыренными пальцами, словно собираясь схватить сына за горло.
Царь закричал и... проснулся. Он лежал на ковре в трапезной возле низкого круглого стола с неубранными яствами, заботливо укрытый мягким одеялом. Кармины рядом не было. Не было в трапезной и никого из слуг.
Ксеркс схватил со стола небольшой сосуд с пальмовым вином и жадно припал к его узкому горлышку. Руки у него тряслись, поэтому вино залило грудь и бороду. Он хотел поставить сосуд обратно на стол, но не удержал. Сосуд упал на пол, но не разбился, а укатился под стол, залив вином тёмно-красный ковёр.
Трясясь, как в лихорадке, даже не прикрыв свою наготу, Ксеркс выбежал из трапезной и в одном из соседних помещений столкнулся с евнухом Реомифром. Тот тащил за волосы рыдающую рабыню, явно собираясь наказать её плетью за какую-то провинность.
Реомифр изумлённо вытаращился на царя, который набросился на него с бранью и упрёками. Совершенно растерявшись, он выпустил косы рабыни из рук и попятился перед наступавшим на него царём. Рабыня перестала лить слёзы, поражённая видом обнажённого царя с мокрой спутанной бородой.
— Чем ты тут занимаешься, Реомифр? Почему меня оставили одного в трапезной? Где Кармина? Где слуги? — орал Ксеркс прямо в лицо побледневшему евнуху. — Где ты Шлялся, мерзавец?.. Я чуть не расстался с жизнью по твоей вине, негодяй!.. Что ты цепляешься к этим жалким рабыням, если основная твоя обязанность заботиться о моём благополучии, баранья башка!
Мне надоела твоя тупость. Я велю тебя самого отхлестать плетьми или сошлю в горы на каменоломни.
Реомифр пытался оправдываться, беспрестанно кланяясь и прикладывая ладони к лицу в знак своего раскаяния и полной покорности, но Ксеркс продолжал грубо браниться и один раз даже ткнул евнуха кулаком в грудь.
Так и не дав Реомифру объясниться, Ксеркс повернулся и зашагал обратно в трапезную. Он лишь сейчас обнаружил, что на нём нет одежды.
Обернувшись через несколько шагов, царь сердито бросил:
— Разыщи Нифата, олух. Да поскорее! Он мне нужен.
Когда царь скрылся в узком переходе, Реомифр бросил злобный взгляд на рабыню, невольную свидетельницу его унижения, и влепил ей пощёчину. Потом процедил сквозь зубы, чтобы та немедленно убиралась с глаз долой.
— Не до тебя сейчас.
Отходя ко сну, Ксеркс приказал Кармине лечь вместе с ним. Нифату было велено неотлучно находиться в опочивальне, не спать и поддерживать пламя в светильниках. Если Нифат и догадывался о причине беспокойства, то Кармина не могла взять в толк, почему Ксеркс вдруг стал так холоден с нею. Царь, хоть и находился в одной постели с Карминой, тем не менее не пытался обнимать и целовать её, даже не разговаривал, что на него было совсем не похоже. Обидевшись, Кармина отвернулась к стене и вскоре уснула.
Ксеркс же почти всю ночь провёл с открытыми глазами, время от времени окликая Нифата, если тот начинал клевать носом. Евнух сидел в кресле в нескольких шагах от царского ложа. Лишь под утро царь заснул.
Сразу же после утренней молитвы и жертвоприношения зерном и молоком светлым богам-явата Ксеркс послал слугу за Артабаном.
Когда Артабан явился во дворец, царь поведал ему обо всём.
— Если бог послал мне это видение и непременно желает, чтобы персы пошли войной на Элладу, то призрак появится конечно и пред тобой с таким же повелением, — сказал Ксеркс. — Поэтому, Артабан, этой ночью тебе придётся лечь на моё ложе. Даже не думай возражать.
— Повелитель, обычно люди видят во сне то, о чём думают днём, — заметил Артабан. — Мы же о последние дни были заняты обсуждением похода на Афины. Вряд ли эти сновидения исходят от богов. Однако твоя воля для меня закон, и я непременно выполню повеление.
Поздно вечером Артабан пришёл во дворец, и евнухи проводили его в царскую опочивальню. Он уже лежал на постели, когда появился евнух Реомифр, а с ним царская наложница Ламасум, тщательно причёсанная и умащённая благовонными мазями.
— Зачем ты привёл эту женщину, Реомифр?
— Такова воля царя. — Евнух подтолкнул наложницу вперёд. — Он желает, чтобы эта женщина стала свидетельницей. А вот свидетельницей чего, не объяснил.
— Я знаю чего, — промолвила Ламасум, в голосе её сквозило нескрываемое недовольство.
— Тем лучше для тебя. — Реомифр невозмутимо вышел из спальни.
— Сын шакала! — презрительно бросила ему вслед Ламасум.
С евнухом у неё была давняя вражда. Сняв с себя длинное белое платье и кожаные сандалии, Ламасум осталась лишь с жемчужными бусами на шее и с серебряным браслетом на левой руке повыше локтя. Она без всякого смущения забралась под одеяло к Артабану, одарив его кокетливой улыбкой.
— Со мной тебе не будет скучно, старичок, — промурлыкала вавилонянка и игриво дёрнула шестидесятилетнего Артабана за длинную, тщательно завитую бороду, выкрашенную хной в ярко-рыжий цвет.
Артабан счёл это добрым знаком и придвинулся к молодой женщине поближе.
— Кто это тебя так? — участливо спросил он, дотронувшись до синяка на её правой руке.
— Да этот сын шакала! — Ламасум небрежно кивнула на дверную занавеску, за которой скрылся евнух Реомифр.
Артабан спросил у наложницы, как её зовут. Ламасум назвала своё имя и позволила Артабану погладить свои округлые груди. За эту часть своего тела ей нечего было стыдиться. Как, впрочем, и за прочие тоже.
Узнав, что рядом с нею находится не просто знатный вельможа, но родной дядя царя, Ламасум решила, что она является своеобразным подарком Артабану от Ксеркса. Вот почему она не стала противиться, когда тот без долгих предисловий пожелал овладеть ею. Несмотря на преклонные годы, Артабан был ещё полон сил и не избегал женщин. Он сам имел трёх жён и больше десятка наложниц цветущего возраста. Ламасум же была столь умела в интимных ласках, её тело являло собой столь дивный образчик женского совершенства, что Артабан невольно забыл и про сон, и про поручение царя. Обуянный желанием, Артабан с головой окунулся в омут сладострастья.
Неожиданно перед распалёнными, вспотевшими любовниками предстал евнух Реомифр.
— Замечательно, Артабан! — промолвил он голосом одновременно насмешливым и язвительным. — Клянусь Митрой, ты увлёкся не тем, чем следовало. Царю вряд ли понравится, если он узнает, что ты столь беззастенчиво воспользовался его любимой наложницей. Он не то что дотрагиваться, глядеть-то на неё никому не позволяет, разумеется, кроме нас, евнухов. Вместо того чтобы спать и видеть сны, Артабан, ты посягнул на то, что тебе не принадлежит. Этим ты оскорбил царя. Нехорошо, Артабан. Очень скверно ты поступил.
Артабан поспешно слез с постели и вытер пот со лба. Он был в полнейшей растерянности, ему стало стыдно, и он неловким движением прикрыл голую Ламасум одеялом. Вавилонянку же появление евнуха нисколько не смутило. Она даже велела Реомифру убираться и не мешать.
— Я-то уйду, — с угрозой промолвил Реомифр, — но уйду, чтобы поведать об увиденном царю. Представляю себе его гнев. Тебе, Ламасум, он скорее всего простит, что с тебя взять. А вот Артабан, боюсь, пострадает, и очень сильно...
Артабан, не понаслышке знавший о ревнивости и вспыльчивости Ксеркса, не на шутку испугался. Он догнал Реомифра почти у самых дверей и, схватив за широкий рукав длиннополого кафтана, принялся упрашивать не рассказывать царю об увиденном.
— Я не останусь в долгу, Реомифр. Я озолочу тебя! Я всегда могу замолвить слово за тебя перед царём, ведь он может за что-нибудь разгневаться и на тебя.
— Что ж, давай договоримся, Артабан, — смилостивился Реомифр, слегка сощурив тёмные глаза. — Только не здесь. И не при ней. — Реомифр кивнул в сторону Ламасум, которая сидела на ложе и старательно боролась с зевотой.
Евнух направился к выходу из опочивальни. Артабан торопливо обернул вокруг тела свой длинный плащ и поспешил вслед. На недовольный окрик Ламасум он лишь досадливо отмахнулся.
Реомифр привёл Артабана в соседнее помещение, где было довольно темно. Единственный светильник горел где-то в глубине комнаты.
Старика охватил страх, когда в этом душном полумраке его обступили какие-то люди в коротких мидийских кафтанах с кинжалами у пояса. Их головы были покрыты сферическими войлочными шапками, какие носят мидяне. В следующий миг Артабан узнал Артавазда, начальника дворцовой стражи. Вместе с ним было трое дворцовых гвардейцев.
Артавазд был родом из Мидии. Начальником дворцовой стражи он стал после того, как спас Ксеркса от смертельной опасности. Однажды во время охоты в горах на царя напал горный лев и повалил его наземь вместе с конём. Телохранители Ксеркса растерялись и не решились пустить в дело луки и дротики, боясь поразить царя. Не растерялся только Артавазд, бросился на льва с одним кинжалом и зарезал зверя.
Благодарный Ксеркс не только сделал Артавазда начальником своей мидийской стражи, но также взял в жёны его сестру Гиламу. Через сестру Артавазд имел возможность влиять на царя. Да и сам Артавазд имел немалый вес, поскольку водил дружбу с Мардонием и Масистием.
Вот почему Артабан почти не удивился, когда Артавазд предложил ему следующую сделку: он убеждает Ксеркса двинуться походом на Афины, а царь не узнает, что Ламасум побывала в объятиях Артабана.
— Ступай к царю, Артабан, и скажи ему, что к тебе только что явилась тень Дария, — сказал Артавазд тоном, не допускающим возражений. — Скажешь царю всё, что сочтёшь нужным сказать. Главное, чтобы он объявил войну Афинам. Ты понял меня, Артабан?
Артабан закивал головой.
— Если ты меня обманешь, то призрак Дария непременно явится ещё до наступления утра и выколет тебе глаза, — угрожающе добавил Артавазд. — Даже царь не сможет защитить тебя от моей мести. А теперь иди, Реомифр, проводи его к царю.
Ксеркс, которого посреди ночи подняли с постели, выслушал сбивчивый рассказ дяди о явлении ему тени Дария.
— Видно, и впрямь во всём этом замешана воля божества, повелитель, — уныло заключил Артабан, переминаясь с ноги на ногу. — Поскольку по божественному внушению афиняне обречены на поражение, то я теперь меняю своё мнение и тоже настаиваю на войне. Действуй, царь, раз божество этого хочет.
Ксеркс выслушал Артабана с бесстрастным лицом. Только тяжёлый вздох, вырвавшийся из его груди, показал, что он, скрепя сердце, готов подчиниться божеству. Прежде чем отпустить Артабана, Ксеркс почти с детским любопытством стал выспрашивать у него все мельчайшие подробности беседы с тенью его отца. Ксерксу хотелось знать, действительно ли в мир живых является тень Дария или в образе его покойного отца во дворец проникает сам великий Ахурамазда.
Артабан ничего вразумительного по этому поводу сказать не смог. Его подавленность и неразговорчивость Ксеркс объяснил только что пережитым потрясением.
— Ладно, дядя, ступай, — сказал он. — Поговорим об этом с утра.
Новый год по персидскому календарю совпадал по времени с началом года по календарю вавилонскому.
На новогоднее празднество Ксеркс неизменно отправлялся в Вавилон, поскольку, по обычаю жителей, присутствие царя на этих торжествах было необходимо. Царь олицетворял для вавилонян бога луны Сина, который в течение десятидневных торжеств сначала умирал, а потом воскресал и соединялся на священном ложе со своей супругой богиней Нингаль. В её роли выступала жена царя.
В Новый год все вавилонские боги покидали свои храмы, их каменные, медные и золотые изваяния ставили на повозки и везли за город, чтобы через три дня вернуть обратно. Возвращение богов выливалось в торжественную процессию, которая двигалась через главные городские ворота под пение гимнов и ликование толпы. Это действо из года в год означало одно и то же: торжество добрых божеств с Мардуком во главе над силами зла, тьмы и хаоса. Зло и Неправда, по верованиям вавилонян, царят в мире всего три дня, покуда бог Син пребывает в царстве мёртвых. С воскрешением Сина и с воскрешением Мардука происходит битва сил добра с силам зла. Битва неизменно завершается победой добрых богов. Тьма отступает, и в ночных небесах тонким серпом нарождается молодая луна, возвещая о рождении нового года.
Новогодние обряды вавилонян должны были обеспечить в наступающем году плодородие стране и военные победы царю.
К Новому году дворец Ксеркса в Вавилоне был окончательно доделан.
После всех праздничных торжеств в тронном зале нового дворца Ксеркс объявил персидской знати о своём намерении начать войну с Афинами. При этом он сослался на божественные знамения, исходя из которых ему суждено покорить не только Афины, но и всю Грецию. Во все сатрапии были разосланы гонцы с приказом готовить войска к дальнему походу на Запад. Приморским городам Финикии, Египта, Кипра, Ионии и Киликии было велено строить боевые корабли.
Ламасум, прибывшей в новый дворец Ксеркса вместе с прочими наложницами, очень понравилось на новом месте. Прежде всего потому, что ненавистный ей евнух Реомифр остался в Сузах. В вавилонском дворце смотрителем царского гарема был поставлен евнух Синэриш, местный уроженец. Его в числе прочих слуг подыскал для царя дворецкий Бел-Шиманни. Потому-то в новом дворце Ксеркса арамейская речь звучала чаще персидской, что тоже было по душе Ламасум.
Ей, родившейся и выросшей в Вавилоне, жизнь вдали от этого города казалась скучной и однообразной. Ни Сузы, ни Персеполь, ни Экбатаны не могли сравниться великолепием с Вавилоном. К тому же здесь у Ламасум жила вся родня. Её отец, очень знатный человек, был царским казначеем. У него были ключи и пломбировальные печати от царской сокровищницы в Вавилоне, куда поступали государственные налоги в виде золота, серебра и драгоценных камней из Сирии, Финикии, Заречья и Армении. По богатству с вавилонской сокровищницей ахеменидских царей могла сравниться лишь сокровищница в Сузах. Сокровищницы в Персеполе и Экбатанах были значительно беднее.
Старший брат Ламасум был смотрителем дорог. Это была чрезвычайно почётная должность, поскольку от хорошего состояния дорог зависела торговля между западными и восточными сатрапиями, перемещение грузов и быстрая переброска войск. Младший брат Ламасум был начальником арамейской стражи в старом дворце Навуходоносора[122], где некогда жил царь Дарий и где ныне шли ремонтные работы. Дворцу Навуходоносора было больше ста лет, поэтому гигантское здание в виде ступенчатой башни заметно обветшало.
Ксеркс желал заручиться поддержкой вавилонской знати, поэтому он многие государственные должности доверял родовитым вавилонянам, а их дочерей, которые отличались красивой внешностью, брал в свой гарем либо отдавал в гаремы братьев.
Однажды Ламасум навестила её родная сестра Иненни. Она была замужем за архитектором, который возводил для Ксеркса дворец в Вавилоне. Этот же человек строил для Дария дворец в Сузах, а ныне занимался ремонтом дворца Навуходоносора. У мужа Иненни всегда было столько работы, что дома он находился не более трёх месяцев в году.
Во дворец Иненни провёл евнух Синэриш в обход персидской стражи. Дело в том, что супруг Иненни устроил во дворце несколько потайных входов и искусно изолированных комнат и даже подземный ход, выходивший из дворца на городскую стену. С Синэришем у Ламасум с самого начала установились самые дружеские отношения. Более того, евнух явно благоволил к ней и постоянно шёл навстречу её желаниям.
Ламасум встретилась с сестрой в одном из потайных помещений, о котором знали очень немногие во дворце. После бурных объятий и поцелуев сестры уселись рядышком и стали делиться пережитым, благо обеим было о чём рассказать. Они не виделись без малого четыре года.
Иненни была на три года моложе Ламасум. Она, как и старшая сестра, была невысока ростом, имела довольно пышные формы, безупречные черты лица, густые чёрные волосы, подстриженные чуть ниже плеч по обычаю вавилонянок. Длинное платье из тонкой шерсти тёмно-красного цвета, украшенное бахромой по нижнему краю и рельефными вышивками на узких рукавах, красиво облегало стан Иненни. Голову венчала круглая шапочка с фигурным бортиком, свидетельствующая о знатном происхождении и замужнем положении.
Светло-карие глаза Иненни взирали на сестру всё с тем же восхищенным обожанием, как и во времена их детства. Разговаривая с Ламасум, Иненни не выпускала её руку из своих рук. Ламасум заметила, что в речи сестры стало гораздо меньше восторженных ноток по всякому пустяковому поводу. Теперь в Иненни было больше задумчивости и некой потаённой грусти, словно она разобралась, наконец, в жизни и поняла, что радужных красок в ней не так уж много. Со слов сестры так и выходило. Она жаловалась, что крайне редко видит мужа, занятого на нескончаемых строительствах, на болезненность детей и трагическую гибель своего первенца, утонувшего в реке. Иненни завела было любовника, сборщика царских податей, чтобы её красота не увяла в нескончаемом ожидании супруга. Однако она недолго радовалась ласкам желанного ей мужчины. Царский сатрап, властитель Вавилонии, услал любовника в город Арбелы, желая избавиться от свидетеля своих незаконных поборов. Иненни стала тайно встречаться с другим мужчиной, приезжим купцом, но тот обокрал её и скрылся.
— Теперь я опустилась до того, что делю ложе с одним из своих рабов. — По красивым устам Иненни промелькнула усмешка презрения к себе самой. — А что остаётся делать? Плоть сильнее меня, не на стены же лезть по ночам!
Ламасум обняла сестру и прижала к себе, выражая тем самым сочувствие.
— У меня другая неприятность, — сказала она. — Ксеркс измучил меня своей ревностью. Ему кажется, что я благоволю к кому-то из его братьев. Я знаю: это происки царицы, которая ненавидит меня. И я бессильна что-либо сделать. Хвала богам: удалось выбраться из Суз в Вавилон! Может, здесь Ксеркс, наконец, оставит меня в покое.
— По мне лучше беспричинная ревность мужа и даже его побои, чем беспросветное одиночество при живом супруге, — заметила Иненни. И тут же сердито добавила: — Когда только закончится это ненавистное владычество персов! Сколько вавилонянок годами не видят мужей, которые строят дворцы, крепости и дороги по всей державе Ахеменидов!
— К сожалению, на это обречены все народы Персидского царства, — с печальным вздохом промолвила Ламасум, погладив сестру по волосам.
— Нет, не все, — возразила Иненни. — Я знаю, что саки, арахоты и кадусии не выполняют никаких трудовых повинностей. Они только сражаются за персидских царей и отдают часть приплода своего скота.
— Эти племена совсем дикие, — ответила Ламасум. — Насколько я знаю, кадусии и арахоты живут в горных крепостях, занимаясь разбоем. Саки — степные кочевники, которые и городов-то не видели. Всё, что они умеют, это скакать верхом, стрелять из лука, бросать аркан и доить степных кобылиц. Какие из них строители!
— Давно ли персы были такими же дикими, — раздражённо продолжила Иненни. — Всё полезное и мудрое они переняли от покорённых ими народов. Персы и поныне ещё резко отличаются от эламитов, финикийцев и вавилонян, подобно сакам, носят штаны, отпускают длинные бороды. Правда, свои бороды и волосы персы с некоторых пор стали завивать, беря пример с тех же адамитов и вавилонян. Но разве персы создали что-нибудь достойное удивления за время своего владычества я Азии? Царь Дарий построил город Персеполь руками вавилонян, эламитов и египтян. Ещё он гордился дорогой, протянувшейся на много дней пути от Сард до Суя. Однако строили эту дорогу опять же вавилоняне и эламиты. Дворец в Сузах возводили они же. Канал, соединивший Нил с Красным морем, рыли египтяне. Даже хвалебную надпись на каменной стеле по этому поводу Дарий поручил сделать не персам, а египтянам.
Иненни ещё долго перечисляла с ожесточённым недовольством деяния Дария и его сына Ксеркса, делая акцент на то, что будь среди подданных персидских царей лишь дикие племена вроде кадусиев и саков, не было бы ныне и блестящего величия царей-ахеменидов, воплощённого в городах, дворцах, статуях и победных наскальных надписях.
Затем вдруг Иненни заглянула сестре в глаза и тихо спросила:
— Признайся, ты смогла бы отравить Ксеркса?
— Ради спасения своей жизни, наверное, смогла бы, — удивлённо произнесла Ламасум.
— Ты... любишь Ксеркса? — ещё тише спросила Иненни.
— Не знаю. — Ламасум пожала плечами. — Скорее всего, нет.
— Ксеркс унижал тебя? Бил?
— Бить — не бил, но унижал.
— Ты не боишься, что в один момент Ксеркс вдруг охладеет к тебе и подарит тебя кому-нибудь из своих вельмож?
— Всё может быть, — вздохнула Ламасум. — Я и сама могу умереть от яда или петли, не выходя из царского дворца.
— Как это ужасно — находиться в чьей-то полной власти! — воскликнула Иненни. — Вот и наша страна пребывает под владычеством персов уже много лет и страдает от этого.
Ламасум показалось, что сестра чего-то не договаривает. Вернее, хочет что-то сказать, но не решается.
— В твоих речах злой ветер, сестра, — с беспокойством промолвила Ламасум. — Я чувствую, ты говоришь со мной чужими устами. Чьими?
— Я говорю с тобой устами нашего отца и наших братьев, — ответила Иненни. — Они и многие знатные люди Вавилона задумали убить Ксеркса и избавить нашу страну от персидского господства. Готова ли ты помочь этим смелым людям, сестра?
— Помочь?.. — Ламасум была изумлена и растеряна. — Но что я могу?
— Я дам тебе яду, — твёрдо и непреклонно произнесла Иненни. — Ты должна при случае отравить Ксеркса. Это и станет сигналом к восстанию в Вавилоне.
Ламасум почувствовала, как у неё в груди разлился холод, а ладоням, наоборот, стало жарко. Взгляд сестры пугал, но ещё больше пугали слова. Мыслимое ли это дело — убить Ксеркса!
— Если хочешь знать, сестра, наш отец именно с этой целью отдал тебя в наложницы Ксерксу, — сказала Иненни таинственным голосом. — Заговор в Вавилоне зреет уже давно. Наш отец присоединился к заговорщикам ещё при жизни царя Дария. При Дарии силы заговорщиков были ещё слишком малы, зато теперь всё готово к восстанию. Нужно только убить Ксеркса. Затем начнётся грызня его братьев за трон, наступит смута в державе Ахеменидов, и персам будет явно не до Вавилона. Видишь, сестра, как много от тебя зависит.
От услышанного Ламасум и вовсе стало нехорошо. По сути дела, ей отводилась чуть ли не решающая роль в заговоре.
— Как я тебе завидую! — сказала Иненни.
Взгляд её говорил, что она не лжёт.
— Нашла чему завидовать, — проворчала Ламасум растерянно. — Я вся дрожу от страха.
— Глупая! — Иненни вскочила со скамьи, её миловидное лицо озарилось пламенной решимостью. — Надо переступить через страх, через жалость, через нерешительность, чтобы насладиться смертью деспота, поработившего нашу страну. Надо разбудить в себе смелость, чтобы быть достойной своего отца и братьев, которые, рискуя жизнью, на протяжении нескольких лет вовлекали в заговор всё новых людей. Они затеяли великое дело, сестра! Не только весь народ Вавилонии возликует, даже прах древних царей возрадуется, если мы победим. Вот! — Иненни сняла с безымянного пальца левой руки золотой перстень с изумрудом. — Под камнем находится капля сильнейшего яда. Изумруд легко вынимается и вставляется обратно.
— Ну! Бери же. — Иненни, видя колебания Ламасум, с угрозой добавила: — Если не возьмёшь, ты мне больше не сестра!
И Ламасум взяла перстень.
С этого дня начались душевные мучения. Перстень с изумрудом жёг руку. Ламасум казалось, что этот перстень всем бросается в глаза, что если Ксеркс увидит его, то непременно заинтересуется, откуда он взялся. О приходе во дворец Иненни Ламасум должна была молчать. С другой стороны, подарки она получала только от царя, чтобы не угодить в неловкую ситуацию, Ламасум сняла перстень с руки, спрятав его под платьем. Она прикрепила злосчастный подарок сестры тонкой бечёвкой под коленом правой ноги.
Ламасум понимала, что коль она взяла перстень, значит, должна придумывать способ, чтобы приготовить для Ксеркса смертельное зелье. Поскольку в Ламасум не было и в помине того высокого порыва, той жертвенности, какой была объята её сестра, поэтому все душевные силы уходили на борьбу с самой собой. Подвести отца и братьев, а также прочих заговорщиков Ламасум не хотела. В то же время она не находила в себе сил стать убийцей Ксеркса, от которого всё-таки видела больше добра, чем зла.
Так проходили дни, мучительные и тревожные.
Неизвестно, в какой тупик завели бы Ламасум душевные страдания, если бы не случай.
Как-то раз Ксеркс завтракал в дворцовом парке под сенью деревьев в окружении прислуживающих евнухов и рабынь. Вместе с царём за столом находилась Ламасум. После ночи, проведённой с любимой наложницей, он пребывал в приподнятом настроении. Ламасум же, наоборот, выглядела подавленной. Во-первых, она не выспалась. Во-вторых, она так и не смогла подсыпать яд в питье Ксерксу, хотя у неё была такая возможность. Более того, Ламасум стало ясно, что ей не по силам такой поступок.
В разгар утренней трапезы перед царём предстал дворецкий Бел-Шиманни.
Ксеркс пожелал, чтобы Бел-Шиманни сделал устный отчёт о денежных затратах на строительство и отделку дворца. Дворецкий накануне уже предоставил письменный отчёт о потраченной денежной сумме главному царскому казначею. Казначей, ознакомившись с отчётом, обвинял Бел-Шиманни в излишней растрате царских денег. Поэтому Ксеркс, благоволивший к Бел-Шиманни, пожелал за завтраком самолично выслушать объяснения дворецкого.
Ламасум и прежде видела Бел-Шиманни, но только издали. Дворецкий сразу ей чем-то приглянулся. Теперь появилась возможность разглядеть Бел-Шиманни как следует.
Это был мужчина лет сорока пяти, среднего роста, мускулистого телосложения, державшийся со спокойным достоинством. Его слегка вытянутое горбоносое лицо с тёмно-карими глазами и завитой чёрной бородой показалось Ламасум идеалом мужской красоты.
Вот почему она беззастенчиво пожирала дворецкого глазами на протяжении всей его беседы с царём, и даже кокетливо улыбнулась Бел-Шиманни, когда тот удостоился милости разделить с Ксерксом трапезу.
Мужчины вели разговор то о ремонте старого дворца Навуходоносора, то о дамбах, разрушенных последним разливом Евфрата, то о царских землях близ Вавилона, отданных в аренду богатым земледельцам. Одним из этих арендаторов, оказывается, был и Бел-Шиманни.
После завтрака Ксеркс пожелал ещё раз уединиться с Ламасум в опочивальне.
Когда Ламасум оказалась с царём наедине, случилось то, чего она никак не ожидала и что потрясло её до глубины души. Ксеркс стал оскорблять её грязными словами, называя потаскухой, блудливой ослицей и прочими унизительными прозвищами. При этом царь таскал Ламасум за волосы, бил её по щекам, порвал на ней платье. До такой степени Ксеркса взбесила одна-единственная улыбка, подаренная наложницей дворецкому. В довершение всего Ксеркс велел запереть рыдающую Ламасум в тёмном холодном подвале, где обычно держали провинившихся рабов.
В подвале Ламасум просидела до позднего вечера. Пребывая в заточении, она вдруг обрела решимость отомстить за своё унижение. Все добрые чувства, какие питала к царю Ламасум, после побоев сменились лютой ненавистью и жаждой мести. Даже забота Ксеркса о любимой наложнице, приславшего к ней врача и массажиста, не охладили в сердце Ламасум ненависти.
Прошло не меньше десяти дней, прежде чем Ламасум оправилась от побоев. За это время Ксеркс несколько раз навещал её, всякий раз ожидая униженного раболепства, слезливой покорности и мольб о прощении. Поскольку Ламасум читала по глазам Ксеркса все его желания, поэтому она искусно изображала глубокое раскаяние, валяясь в ногах у царя и целуя край его длинного кандия. Ксеркс и не догадывался о том, какую месть готовит ему любимая наложница.
Наконец, наступил тот момент, когда прощённая Ламасум опять оказалась в царской опочивальне. Как обычно, евнухи привели её туда ещё до появления царя, который совершал омовение перед вечерней молитвой. Евнухи застелили постель, зажгли масляные светильники, принесли воду в серебряном сосуде на случай, если царя ночью станет мучить жажда. Ксеркс по ночам не пил вина. Рядом с сосудом с водой была поставлена большая глиняная тарелка с фруктами. Затем евнухи удалились, оставив Ламасум одну.
Не колеблясь ни мгновения, Ламасум бросила смертельное зелье на дно чаши, из которой обычно пил Ксеркс. Потом Ламасум улеглась на ложе, стараясь унять учащённое сердцебиение. Она не знала, что станет делать, если вдруг Ксеркс посреди ночи умрёт. Скорее всего подозрение в отравлении Ксеркса падёт именно на неё и жизнь её на другой же день прервётся в жутких мучениях. Однако Ламасум это мало волновало, так ей хотелось увидеть у своих ног издыхающего царя.
«Ксеркс будет корчиться в предсмертных конвульсиях, а я буду стоять рядом и хохотать, — мстительно думала Ламасум. — Ради такого зрелища можно и умереть».
Впрочем, она не собиралась даться в руки палачу и приготовила длинный прочный пояс, на котором решила повеситься сразу же после смерти Ксеркса.
Дабы царь не заподозрил, Ламасум принялась распалять его ласками, едва он появился в опочивальне. Ксеркс подумал, что Ламасум таким путём старается завоевать ещё большую милость. Это польстило его мужскому самолюбию. Его всегда восхищала изобретательность Ламасум на ложе, но этой ночью она была особенно на высоте.
Неожиданно в полумрак, наполненный сладострастными вздохами и стонами, ворвался извиняющийся голос евнуха Нифата, который из-за дверной занавески просил у царя позволения войти в спальню. Постельничему было нужно сказать нечто очень важное.
Ксеркс нехотя отстранил от себя Ламасум и позволил евнуху войти.
Нифат вступил в опочивальню и отвесил низкий поклон. Затем мелкими шажками приблизился к царю, сидевшему на краю ложа, и что-то прошептал ему на ухо.
Ламасум, как ни напрягала слух, так ничего и не расслышала.
Ксеркс, выслушав Нифата, изумлённо воззрился на него и сердито проронил: «Не может быть!»
Нифат снова припал к уху царя.
Ксеркс мрачно нахмурил брови.
Постельничий отступил на шаг и замер в полупоклоне, ожидая, что скажет царь.
В сердце Ламасум нарастала какая-то безотчётная тревога.
— Принеси-ка воды, Нифат, — велел Ксеркс, погруженный в задумчивость.
Ламасум невольно вздрогнула.
Евнух отошёл к низкому столику, налил воды из сосуда в ту самую чашу, куда Ламасум положила яд, и вновь приблизился к царю с чашей в руке.
Ксеркс потянулся к чаше, но вдруг настороженно спросил:
— Почему у тебя дрожат руки, Нифат?
Евнух смущённо улыбнулся:
— Это от старости, царь. Мне ведь уже восемьдесят лет.
— От старости, говоришь... — Ксеркс пристально глянул в жёлтое и морщинистое лицо постельничего. — Выпей-ка эту воду сам. Ты давно заслужил честь пить из царской чаши.
— Благодарю, царь, — сказал Нифат без всякого смущения или испуга в голосе и без колебаний осушил чашу.
Ксеркс взирал на евнуха с любопытством и ожиданием: по своему характеру он был очень подозрительный человек.
Ламасум замерла, закусив губу и вцепившись пальцами в подушку.
— Теперь налей воды мне, Нифат, — успокоившись, промолвил Ксеркс.
Евнух направился обратно к столу, но, сделав всего два шага, вдруг зашатался и рухнул как подкошенный. Пустая чаша со звоном укатилась в угол.
Ксеркс подбежал к постельничему, распростёртому на полу, и перевернул его на спину. Нифат был мёртв.
Царь обернулся на стоявшую рядом Ламасум, которая была белее мела, и беззвучно выругался.
В следующее мгновение он сердито пнул мертвеца ногой:
— Я доверял ему, как никому другому, а он хотел меня убить! Вот она — людская благодарность! Всё-таки как ещё несовершенен мир, в котором мы живём.
Утром Ксеркс провёл тщательное расследование. У него была уверенность, что Нифат действовал по чьему-то наущению.
У царя Дария только от младших жён осталось десять сыновей, не считая четверых сыновей, рождённых Атоссой, имевшей самое привилегированное положение. Из своих родных братьев Ксеркс полностью доверял только Ахемену. Двум другим братьям, Масисту и Гистаспу, Ксеркс доверял гораздо меньше. Из сводных братьев Ксеркс не доверял никому.
Чтобы довести расследование до конца, царь отправился в Сузы. Самые большие подозрения были у него против сводных братьев Артобазана и Ариомарда. Оба они были старше Ксеркса, и поначалу Дарий собирался отдать трон кому-то из них. Лишь козни Атоссы и вовремя данный Дарию совет изгнанника Демарата помогли Ксерксу получить царскую власть.
Ламасум была в отчаянии, полагая, что Ксеркс рано или поздно докопается до истины. Через евнуха Синэриша Ламасум связалась с отцом, чтобы объяснить причину своей неудачи. Заговорщики поначалу лелеяли надежду, что им удастся со второй попытки отравить Ксеркса, используя при этом всё ту же Ламасум. С этой целью Иненни вновь тайно проникла во дворец и передала сестре ещё одну порцию яда.
Однако замыслы заговорщиков спутал вавилонский, сатрап Сисамн, который вдруг ввёл новые налоги и объявил о наборе местных каменщиков для строительства крепостей в Армении. Это вызвало стихийный мятеж в Вавилоне и в нескольких других городах. Заговорщикам ничего не оставалось, как встать во главе восставшего народа. В результате двухдневной резни в Вавилоне были перебиты все воины гарнизона, все торговцы из Мидии и Персиды и просто персы, случайно оказавшиеся в тот момент в городе. Бил убит и сатрап Сисамн вместе с женой и детьми.
Два дня и две ночи Ламасум пребывала в тревоге. Наложницы в гареме все новости узнавали только от евнухов. В Южном дворце, в цитадели и у арсенала продолжались кровопролитные сражения вавилонян с персами. Окружённые персы отчаянно защищались. Наконец, всё было кончено.
О полной победе восставших Ламасум поведала Иненни, которая пришла во дворец с сияющим лицом.
— Отныне ты свободна, сестра! — восторженно воскликнула она, обняв Ламасум. — И наш прекрасный Вавилон тоже наконец-то обрёл свободу!
Из гарема Ламасум перебралась в отцовский дом, где прошло её беззаботное детство. После долгой разлуки она опять увидела мать, братьев, всю свою родню. Кругом царило веселье, несмотря на то что среди победителей-вавилонян было немало убитых и раненых. По улицам волокли бездыханные тела персов, чтобы сжечь их на кострах за городской стеной.
Ближе к вечеру Ламасум узнала от отца, что вавилонская знать и жрецы провозгласили царём Вавилона бывшего дворецкого Ксеркса — Бел-Шиманни.
Когда до Суз дошёл слух о том, что Бел-Шиманни стал царём в восставшем Вавилоне, Ксеркс догадался, от кого исходила угроза его жизни в ту злополучную ночь. Евнух Нифат пришёл тогда в царскую опочивальню, чтобы донести на Бел-Шиманни, который замыслил зло. Ксеркс не поверил Нифату. Более того, он решил, что Нифат сам пытался отравить его, но у него ничего не вышло. На самом же деле отравителем была Ламасум. Вот кто подсыпал яд в царское питьё. Нифат же, наоборот, стал невольным спасителем.
Ксеркс был несказанно потрясён коварством любимой наложницы. С другой стороны, он перестал подозревать своих сводных братьев в покушении на свою жизнь. К началу восстания в Вавилоне Артобазан и Ариомард уже томились в темнице. Ксеркс не только выпустил братьев на свободу, но и повелел им расправиться с восставшими вавилонянами.
Воспрянул духом и Артабан, узнав о неудачной попытке Ламасум отравить Ксеркса. Артабан, из мести к Артавазду, посмевшему угрожать ему, убедил Ксеркса не ставит!} во главе войска, идущего на Вавилон, Мардония, друга Артавазда.
Мардоний, желавший превзойти военной славой Ахемена, затаил злобу против Артабана.
Персидскими войсками на финикийском побережье и в Келесирии[123] командовал сатрап Гидарн, сын Гидарна. Это был человек смелый и властный, связанный с Ксерксом не только личной дружбой, но и родством. Гидарн был женат на двоюродной сестре царя.
К этому человеку и прибыли спартанцы Булис и Сперхий, оказавшись в городе Дамаске. Позади у них был долгий путь по морю со стоянками на островах. Когда лаконское судно бросило якорь в финикийском городе Сидоне, Булис и Сперхий попросили тамошнего правителя дать им провожатых до ставки местного сатрапа. Царь Сидона предоставил людей, которые помогли Булису и Сперхию перебраться через горы, отгораживавшие сирийскую равнину от морского побережья, и привели их в Дамаск.
Гидарн принял послов с подчёркнутым уважением и вниманием. Он знал, что Лакедемон является сильнейшим государством в Элладе. Послы были размещены во дворце сатрапа. Они обедали за одним столом с Гидарном, к их услугам были рабы и наложницы. Роскошь, в какой жил Гидарн, произвела на послов сильнейшее впечатление.
Особенно был потрясён всем увиденным Булис. Он никогда не пробовал столь изысканных яств, не пил столь вкусного вина, не делил ложе со столь прекрасными женщинами, не купался в ваннах из оникса в воде, смягчённой ароматной эссенцией из мирры и лепестков роз. Дворец сатрапа казался Булису в сравнении с маленькими и неказистыми домами спартанских граждан какими-то сказочными чертогами, где в любую жару царила прохлада, а глаз отдыхал от палящих солнечных лучей. Пышный декор залов и переходов, где вдоль стен тянулись барельефы, изображающие деяния персидских царей, мозаичные мраморные полы, массивные колонны с капителями[124], увенчанными бычьими головами, высокие дверные парадные лестницы — всё это казалось простоватому Булису чудом. Он мог подолгу разглядывать узор на полу или какой-нибудь удививший его предмет вроде флюоритовой вазы либо алебастровый светильник в виде орла или газели. Поражали Булиса и одежды знатных персов из тонкой дорогой ткани самых разных расцветок, с диковинным орнаментом и вышивкой. Местная знать умащалась благовониями. Стоимость этих благовоний была так велика, что в Спарте и других городах Эллады они посвящались только богам во время молитв и жертвоприношений.
«Персидские вельможи поистине живут как боги! — делился впечатлениями Булис со Сперхием. — Даже самые знатные и богатые спартанские граждане по сравнению с Гидарном и его приближенными просто нищие! В спартанской казне нет столько денег, сколько Гидарн тратит на один пир с друзьями. Он одарил нас с тобой такими подарками, что если их продать где-нибудь в Пелопоннесе, то вырученных денег хватит на три-четыре года безбедного житья».
Сперхий видел, что Гидарн намеренно старается поразить его и Булиса своим богатством, то и дело намекая при этом, что все персидские сатрапы богаты, как и он, но персидский царь богаче всех сатрапов, вместе взятых. Сперхий несколько раз заговаривал с Гидарном о том, что они-то как раз и держат путь к персидскому царю. Однако Гидарн явно не торопился расставаться со спартанскими послами, всякий раз отвечая, что в эту пору года в местности, через которую им предстоит добираться до Суз, стоит сильнейшая жара. Вдобавок, там дуют песчаные бури и смерчи. Самое лучшее, по мнению Гидарна, это переждать жару у него в Дамаске, не подвергая себя ненужным лишениям в пути.
«Отправившись в дорогу в хорошую погоду, вы сможете лучше рассмотреть красоту нашей обширной державы, — говорил Гидарн. — К тому же Ксеркса теперь нет в Сузах. Царь царей обычно на всё лето уезжает в Экбатаны, свою другую столицу. Там кругом горы и потому прохладно».
Но Гидарн лукавил. На самом деле из-за восстания в Вавилоне Ксеркс в это лето не покидал Суз. Спартанских послов Гидарн задерживал в Дамаске по той простой причине, что путь пролегал через охваченные восстанием земли. Послы не должны были видеть и знать то, что хоть в какой-то мере умаляло могущество Персидской державы.
Не рвался в дорогу и Булис. Он старался внушить Сперхию, что судьба даровала им прекрасную возможность вкусить тех благ, о которых в Лакедемоне никто не может и мечтать.
— Не забывай, дружище, что мы с тобой искупительная жертва, — говорил Булис. — Ксеркс прикажет немедленно умертвить нас, как только узнает о цели нашего приезда. Неужели тебе так не терпится умереть?
— Хочу тебе заметить, друг мой, что над нашим отечеством довлеет проклятие богов, — отвечал Сперхий. — Кто знает, во что ещё может вылиться это проклятие помимо запрета Спарте воевать. Может, в Лаконике наступил мор или засуха погубила посевы. А ты твердишь про какие-то блага, чуждые эллинам. Стыдись, Булис! Чем скорее мы с тобой умрём, тем вернее наступит избавление для спартанцев от гнева Талфибия.
Булис принимался раскаиваться в сказанном, но было видно, что слова его неискренни: пребывание но дворце Гидарна доставляло ему огромное удовольствие и умирать за отечество он явно не торопился.
Всё это злило Сперхия, но он не мог ничего поделать. Оставалось только ждать, когда спадёт жара. Ожидание продлилось целый месяц. К концу июля восставшие вавилоняне были окончательно разбиты. И только после этого спартанцы наконец покинули гостеприимный Дамаск.
Когда люди Гидарна сообщили Ксерксу, что к нему едут спартанские послы, то царь преисполнился гордости и торжествующего самодовольства, как если бы он уже завоевал не только Афины, но и всю Грецию. Ксеркс призвал к себе Демарата, который числился в царских советниках.
— Помнишь, Демарат, я спросил тебя очень давно, когда ещё был жив мой отец, — начал Ксеркс. — Я спросил тебя, какие греческие государства покорятся персидскому царю добровольно, а какие станут воевать до последней возможности. Мой отец собирал тогда огромное войско, желая отплатить афинянам за своё поражение под Марафоном. И ты сказал мне, Демарат, что не можешь говорить за прочие эллинские государства, но скажешь только про спартанцев. С твоих слов выходило, что Спарта никогда и ни за что не покорится, что спартанцы станут сражаться с персами, даже если вся остальная Греция сложит оружие. Ты помнишь свои слова?
Демарат согласился:
— Да, царь, именно так я и говорил. И готов повторить это ещё раз.
— Может, ты ещё поклянёшься своей головой, Демарат, в том, что спартанцы не убоятся войны со мной, — промолвил Ксеркс, пристально глядя на Демарата.
Присутствующие при этом персидские вельможи и евнухи также смотрели на невозмутимого спартанца.
— Я готов поклясться чем угодно, царь, — после непродолжительной паузы проговорил Демарат, — что спартанцы скорее лягут костьми все до одного, но не покорятся. Ибо над спартанцами властвует Закон, запрещающий им склонять голову перед неприятелем.
— В таком случае, друг мой, скоро ты лишишься головы, — Ксеркс скорбно вздохнул, — так как в Сузы направляется спартанское посольство. Я не знаю, каким образом дошёл слух о том, что я собираюсь в поход на Элладу, только в Спарте, как видно, решили замириться со мной раньше всех прочих эллинов.
Демарат не смог удержаться от снисходительной усмешки. Он опустил голову, чтобы царь не заметил этого.
Однако Ксеркс заметил.
— Чему ты усмехаешься, Демарат? — нахмурился царь. — Я посмотрю, как ты будешь усмехаться, когда спартанские послы падут ниц передо мной на том самом месте, где ты сейчас стоишь.
Во взглядах персидских вельмож сквозили презрение и неприязнь. Пожалуй, только на лице у Артабана можно было прочесть нечто похожее на сочувствие к бывшему спартанскому царю.
— Не сочти меня дерзким, царь, но ни кланяться тебе, ни падать ниц спартанские послы не станут, — сказал Демарат. — Я не знаю, что побудило Спарту отправить в Азию послов. Убеждён лишь в том, что это не связано с намерением принести тебе свою покорность. Извини меня за прямоту, царь.
— А если ты ошибаешься? — Ксеркс встал е трона. — Если спартанцы устрашились войны со мной, что тогда?
— Я могу ошибаться в чём угодно, царь, только не в этом, — промолвил Демарат, глядя Ксерксу прямо в глаза.
Льстецы из окружения Ксеркса уже успели наговорить ему сладкозвучных речей о том, что Эллада скорее всего покорится без войны. Победы персов над египтянами и вавилонянами, по всей видимости, произвели впечатление на западных эллинов. И вот результат — Спарта шлёт послов к персидскому царю.
— Ступай, Демарат, — раздражённо бросил Ксеркс. — Через три дня спартанские послы будут здесь. И если твоя уверенность не подтвердится, тогда берегись! Ведь ты только что поклялся своей головой, что они не станут просить меня о мире.
Демарат поклонился царю, но не столь низко, как это делали персы, и удалился.
В день, когда спартанцы должны были предстать пред царскими очами, в тронном зале собралась почти вся персидская знать.
Ксеркс, восседавший на троне под балдахином, с любопытством разглядывал двух рослых плечистых мужей в коротких плащах и сандалиях на босу ногу. Их длинные светлые волосы были тщательно расчёсаны. Ксеркса удивило то, что послы, имея бороды, не имели усов. Это показалось ему нелепо и некрасиво. Не понравилось Ксерксу и то, что на послах не было ни золотых, ни серебряных украшений, да и одежда была из грубой льняной ткани, словно эти люди прибыли не к самому могущественному из царей, а выехали повидаться с соседями, живущими неподалёку.
«Либо спартанцы крайне бедны, либо грубы и невежественны», — подумал царь.
Ксеркс окончательно уверился во втором своём предположении, когда увидел, что послы наотрез отказываются поклониться до земли. Царские телохранители попытались принудить послов к этому силой, но те сопротивлялись с такой яростью и упорством, что было очевидно: они готовы скорее умереть, чем согнуть спину перед владыкой персов.
Повинуясь приказу царя, телохранители оставили послов в покое.
Ксерксу не терпелось узнать, что привело к нему спартанцев.
«В конце концов, покорность Спарты для меня важнее, нежели земные поклоны двух этих невежд», — рассудил он.
Каково же было разочарование царя, когда один из послов заговорил.
— Царь мидян! — толмач тут же переводил слова с греческого на персидский. — Послали нас лакедемоняне вместо умерщвлённых в Спарте персидских глашатаев, чтобы искупить их смерть. Мы в твоей власти, царь. И мы готовы умереть.
По знаку жезлоносца, означавшего, что царь царей ждёт совета от своих приближенных, наперебой посыпались мнения вельмож. Знатные персы не скрывали, что эти двое спартанцев заслуживают казни не только за давнишнее убийство их согражданами персидских глашатаев, но и за свой отказ склонить голову перед царём. Лишь Артабан воздержался от совета, по его лицу было видно, что он не согласен с мнением большинства советников.
Ксерксу тоже не понравилась кровожадность его вельмож. Он сказал, обращаясь к послам, что по своему великодушию он не поступит подобно лакедемонянам, которые, презрев обычай, священный для всех людей, предали смерти глашатаев. Он не желает подражать в том, что достойно порицания, и не умертвит послов, но снимет с лакедемонян вину за давнее злодеяние.
После что послам было позволено удалиться.
Ксеркс не только не причинил им никакого вреда, но и одарил их. Каждому из послов было подарено царём по серебряному вавилонскому таланту в чеканной монете, по акинаку в позолоченных ножнах, по два сосуда из чистого серебра. Ещё были подарены золотые украшения общей стоимостью в тысячу дариков, а также роскошная мидийская одежда.
Сознавая правоту Демарата и ценя его неизменную искренность, Ксеркс сделал щедрые подарки и ему. К тому же он позволил Демарату встретиться со спартанцами там, где он пожелает. Демарат пригласил послов к себе домой. Дом его находился на окраине Суз, неподалёку от высокого рукотворного холма, на котором возвышался царский дворец, господствующий над тесными городскими кварталами.
На обратном пути спартанцы опять задержались в Дамаске, но на этот раз всего на три дня.
Гидарн уже знал от своих людей, ездивших в Сузы вместе с послами, какова была истинная цель спартанского посольства. Знал Гидарн о неудачной попытке Ксеркса через Демарата склонить послов к тому, чтобы они по возвращении в Лакедемон убедили своих сограждан дать персидскому царю землю и воду.
Симпатизируя Сперхию, Гидарн обратился к нему с такими словами:
— Почему вы, спартанцы, избегаете дружбы персидского царя? На моём примере, Сперхий, ты можешь видеть, какое я занимаю положение — царь царей умеет воздавать честь тем, кто ему верно служит. Так и вы подчинитесь Ксерксу, который, без сомнения, считает всех спартанцев доблестными мужами, царь царей поставит каждого из спартанцев властителем города или области в Элладе.
Сперхий ответил:
— Твой совет, Гидарн, по-моему, не со всех сторон хорошо обдуман. Ведь ты даёшь его нам, имея опыт лишь в одном; в другом у тебя его нет. Тебе прекрасно известно, что значит быть рабом, склоняя спину перед Ксерксом, а о том, что такое свобода — сладка она или горька, — ты ничего не знаешь. Если бы тебе пришлось отведать свободы, то, пожалуй, ты дал бы нам совет сражаться за неё не только копьём, но и секирой.
Гидарн неплохо знал греческий язык, поэтому общался с послами без толмача. Ему, выросшему на мировоззрении азиатских племён, для которых царь является высшей властью и высшей справедливостью, ибо связан посредством культа зороастрийцев с божествами, охранявшими мир от злых духов, было непонятно стремление к свободе. Гидарн никак не мог взять в толк, почему эллины так цепляются за свою свободу, которая не только не сплачивает маленькие эллинские государства перед неотвратимой персидской угрозой с востока, но заставляет их постоянно враждовать друг с другом. Говоря о полной свободе, эллины тем не менее упоминают, что они слуги Закона. Это было и вовсе непонятно Гидарну, который считал, что законы пишут не боги, а люди, значит, любые законы, даже хорошие, не лишены погрешностей.
Вот почему персидские цари отказались от писаных законов, какие были некогда у вавилонских и эламских царей. Они полагали, что царский гнев вернее предостережёт судей от несправедливого приговора, нежели мёртвая буква Закона. К тому же законы можно изменять в угоду тому или иному обстоятельству либо целой группе людей, а божественная Справедливость, которой стараются следовать персидские цари, неизменна. Справедливость либо есть, либо её нет.
Так и расстались Сперхий и Гидарн, не понятые друг другом. Расстались, чтобы спустя три года встретиться вновь уже при совершенно иных обстоятельствах.
Головы Бел-Шиманни и Ламасум доставили в Сузы в особом каменном ящике со льдом. Артобазан постарался, желая сделать приятное своему царственному брату.
Ксеркс долго разглядывал мертвенно-бледные лица Ламасум и Бел-Шиманни. Две отрубленные головы лежали на подносах, которые держали два евнуха.
При этом присутствовали Артобазан и Ариомард, ожидавшие царских милостей за усмирение Вавилона. Тут же находились Атосса, мать царя, Артабан, его дядя, и Артавазд, начальник телохранителей.
— Как они умерли? — после продолжительной паузы спросил Ксеркс, не поворачиваясь к братьям.
Вперёд выступил Артобазан.
— Владыка, когда Вавилон был взят нашими непобедимыми войсками, то Бел-Шиманни бросился на меч, не желая сдаваться в плен. Ламасум выпила яд, поняв, что спастись ей не удастся. Вместе с Ламасум покончили с собой её сестра, мать и отец. А оба брата пали в сражении.
Опять водворялось долгое томительное молчание, которое нарушил Ксеркс, глухо промолвив:
— Достойная смерть.
Было непонятно, кого имеет в виду царь, Ламасум или Бел-Шиманни?
Артобазан и Ариомард незаметно переглянулись. Они видели, что Ксеркс скорее опечален, чем обрадован таким подарком. И уже не знали, чего им ожидать. Особенно беспокоился в глубине души Артобазан, усмирявший восставших с крайней жестокостью. Ариомард, знавший, что Вавилон всегда был дорог Ксерксу, наоборот, старался не зверствовать. И не прогадал.
Ксеркс одарил Артобазана богатыми подарками и повелел ему немедленно удалиться в Персеполь, где тот и жил до того, как на него пало подозрение в покушении на жизнь царя. Когда Артобазан и его приближенные удалились из зала, Ксеркс наградил Ариомарда ещё более щедро и назначил сатрапом Вавилонии вместо погибшего Сисамна.
Это не понравилось Артавазду, который втайне надеялся, что Ксеркс поставит сатрапом Вавилона его родного брата, состоявшего в свите царя. Заметив торжествующую ухмылку Артабана, Артобазан мигом догадался, что тут не обошлось без его козней. Со смертью Ламасум Артобазан мог больше не опасаться интриг Артавазда и Реомифра. Более того, он, по всей видимости, собирался отплатить той же монетой.
Ксеркс распорядился похоронить тела погибших вавилонян, и в первую очередь тела Ламасум и Бел-Шиманни, со всеми полагающимися обрядами. Распоряжение предназначалось для Ариомарда, которому предстояло заняться восстановлением бывшей мятежной сатрапии.
Мудрая Атосса похвалила сына за великодушие и доброту, когда вдобавок к сказанному Ксеркс повелел освободить всех пленных с прощением их вины за недавний мятеж.
Ксеркс действительно дорожил Вавилоном. Выказывая милость, царь надеялся, что его снисхождение в будущем удержит вавилонян от новых восстаний.
«Царство укрепляют не войска и крепости, а милость к побеждённым», — любил говорить Дарий. Ксеркс по привычке следовал советам отца.