Нгуен Нгок Лес сану[1]

Деревня находилась в зоне артогня вражеского форта. Неприятель ведет обстрел регулярно два раза в сутки: утром и вечером, либо в полдень и за полночь, или же в полночь и с первыми петухами. Снаряды большей частью ложатся на вершины поросших сану холмов близ большой воды. И во всем лесу средь десятков тысяч сану нет ни одного уцелевшего дерева. Многие перерублены напрочь и громоздятся на земле, словно поваленные бурей. Раненые стволы истекают пахучей смолой; потеки ее блестят в раскаленных лучах летнего солнца, смола постепенно густеет и застывает кровавыми черными струпьями.

Да, мало найдется меж лесных деревьев силою и жизнелюбием равных сану. Рядом с только что рухнувшим стволом уже высятся юные деревца — четверо или пятеро, — точно ярко-зеленые стрелы, нацеленные в небо. Они рвутся ввысь, вбирая в себя побольше солнечного света — здесь, в лесу, он падает с высоты неохватными прямыми потоками, золотыми от парящей в воздухе ароматной смолянистой пыли. Иные деревца, едва вытянутся человеку по грудь, уже рассечены осколками надвое; смола их, еще жидкая и прозрачная, никак не застынет, и потому раны не затягиваются, она все сочится, и дней через пять или десять деревце умирает. Но есть и такой молодняк, что вымахал повыше человечьего роста, с густыми кронами — точь-в-точь оперившиеся птицы. Этих снарядом не погубить, их раны быстро затянутся и заживут, как на телах лесных великанов. И они стремительно пойдут в рост, сменив упавших собратьев… Глядь, через два-три года лес сану снова расправит свою широкую грудь и заслонит собою селенье.

Поэтому, если смотреть из-под одетых хвоей ветвей с вершины любого здешнего холма, увидишь, насколько хватает глаз, одни лишь поросшие сану склоны, что, вздымаясь один за другим, тянутся до окоема.


* * *

Сегодня, впервые за все три года службы в вооруженных силах Освобождения, Тну выдался случай побывать в родной деревне. У большой воды его ожидал проводник — деревенский мальчишка Хенг. Когда Тну уходил отсюда, Хенг едва доставал макушкой ему до пояса, он и хворост не мог принести из леса, только-только стал надевать узенькую набедренную повязку да бегать следом за взрослыми на гору, где выжигали лес под пашню. А теперь вон шагает с длинной винтовкою за спиной впереди Тну. Все та же старая тропа ведет мимо делянок, засаженных маниоком и водяными бананами «помтю»; временами высокие кручи сходятся, сжимают тропу, вынуждая замедлить шаг, под конец она углубляется в чащу кустарника, где в дождливую пору кишат пиявки, а там, за кустами, — его маленькая деревня. Но все равно без провожатого Тну ни за что б не решился пройти по этой тропе. На старой дороге понарыто множество волчьих ям и ловушек с острыми кольями; примерно через каждые десять минут ходу попадаются взведенные самострелы: распрямится могучая пружинистая дуга и разом перешибет ноги, заточенные острия — пара за парой — холодно поблескивают на перекладинах.

Хенг подрос и стал так же неразговорчив, как все жители деревни Соман. На затылке его панама защитного цвета — явно подарок какого-нибудь бойца Освободительной армии; «баба» — привычная короткая блуза южан с длинными широкими рукавами — чуть прикрывает ягодицы, под нею — набедренная повязка; винтовка закинута за спину, как у заправского солдата. Время от времени, когда они подходят к местам, хранящим следы жестоких боев, он оборачивается назад и с многозначительною улыбкой поглядывает на Тну, словно вопрошая: «Видал! Ну, что скажешь, брат?» В глазах у него вспыхивают огоньки, выдавая гордость и торжество. Тну тоже улыбается, кивает головой. Они понимают друг друга без слов и, не сбиваясь с шага, идут дальше.

Подойдя к роднику, бегущему по бамбуковому желобу из самого сердца скалы, Хенг останавливается.

— Хочешь — вымой ноги, — говорит он, — Только не пей холодную воду. Не то тебе дома попадет от сестрицы Зит.

Тну смеется:

— А что, Зит у вас сандружинница?

— Бери выше, — Хенг возмущен, — она секретарь партячейки. И вообще у нее две должности, она еще и политрук отряда самообороны.

Вот, значит, как. Тну не стал пить родниковую воду. Он снял шапку, расстегнул пуговицы на груди, нагнулся и, подставив под струю ладони, принялся плескать водою себе на голову и в лицо. Вода была так холодна, что по телу прошла дрожь. Кровь ударила ему в голову, щеки раскраснелись.

«Вот, значит, как, — снова подумал Тну. — Зит теперь партийный секретарь». Сказать по правде, он и представить не мог, какой она стала сейчас. Зит — младшая сестра Май. Когда Май умерла, а сам он ушел из деревни, она была совсем еще девчопкой. Ей и одеться-то не во что было; в студеные ночи сиживала у костра до первых петухов, а там шла — вместо Май — толочь рис в ступе. Тну жег рядом смолистые ветки сану, чтоб ей было виднее. Толчет-толчет, покуда не наберется ровно тридцать горшков белого риса; она ссыпала их один за другим в длинный холщовый мешок, что поясом оборачивают вокруг живота. Потом Тну уносил зерно домой. Скрытная, упрямая, она не промолвила ни словечка, не уронила и слезинки, когда вся деревня — и стар и мал — оплакивала смерть Май…

— Тну, уж больно ты долго полощешься! — торопит его Хенг. — Еще лихорадку подхватишь. Пошли, скоро стемнеет!

И тот, даже не вытеревшись, с шапкой в руке зашагал вслед за Хейгом.

Едва они снова подошли к зарослям кустарника, пришлось перелезать через упавшее старое дерево, преградившее путь. Рядом партизаны отрыли длинный окоп. Когда Тну уходил отсюда, дерево еще стояло — прямое, огромное. Он останавливается. Да, так и есть, здесь он повстречал Май. Конечно, встретились они не впервые: как-никак жили в одной деревне, знали друг' дружку еще с малолетства, когда матери носили их, спеленутых холстиною, за спиной. Но именно здесь он в первый раз встретил Май, вернувшись домой из тюрьмы, и увидел вдруг, как она повзрослела; Май взяла его за руки, тогда еще целые и невредимые, и заплакала; нет, это были не детские слезы — так плачут девушки, полюбившие, но робеющие и страшащиеся своей любви. Воспоминания пронзают его сердце точно острие бамбуковой пики. Глаза, чувствует Тну, от невыносимой боли вот-вот выскочат из орбит, как когда-то во время пыток. А Хенг ничего не знал и не ведал. Забравшись на лежащее дерево, он оборачивается и жестом торопит Тну:

— Веселее шагай, брат! Что, после стольких лет не под силу уже наши кручи?

Тну перебирается через поваленный ствол. На тропе, ныряющей вниз с обрыва, то и дело попадаются ловушки и волчьи ямы. Лицо Тну словно каменеет. Он идет молча, не произнося ни слова, покуда слух его не улавливает доносящийся из родной деревни гулкий стук пестов. И вдруг его осеняет: да-да, пожалуй, именно стук пестов чаще всего приходил ему на память, когда вспоминал он о доме; целых три года гул этот был как бы отзвуком разрывавшей сердце тоски: упрямый, веселый стук пестов, которыми обрушали рис в ступах женщины и девушки штра[2] — его мать, Май, Зит; он привык к нему с самого своего появления на свет. Тну старается сдержать охватившее его волнение, но сердце колотится все сильнее, а ноги всякий раз спотыкаются о корневища деревьев здесь, у последнего поворота тропы, ведущей в деревню. Он обгоняет Хеп-га. Тот бежит за ним, крича:

— Стой! Тут везде ловушки — не то что раньше! Держись-ка, брат, сзади…

В деревню они входят еще до заката солнца. Хенг снимает с ремня винтовку и, опершись на нее, кричит что есть мочи:

— Э-эй, почтеннейшие! У нас гость!

Из каждой двери выглядывают удивленные лица. На пришельцев уставились округлившиеся, широко раскрытые глаза; потом раздаются голоса — сперва невнятные, они звучат все громче и громче:

— О небо! Да это Тну!..

— И впрямь — Тну! Он вернулся…

— Эй, Тну, ты к нам насовсем?

Люди, позабыв о лесенках, прыгают прямо с настила наземь[3]. Одни старушки — всесильное небо, бабушка Ленг еще жива! — сгорбясь спускаются со ступеньки на ступеньку, сердито ворча для порядку:

— А-а, внучок! Чтоб тебя нечистый взял, чертушка окаянный…

— Ишь, объявился-таки, не стал дожидаться, пока помру!..

А из домов все торчат чьи-то головы: девушки помоложе выбегать не стали — сидят себе, поглядывают да посмеиваются. Чуть не вся деревня обступила Тну — не пройти, не протиснуться. Он узнает земляков. Вон дедушка Танг со своею густой бородищей, только и прибавилось что длинная трубка, сработанная, видать, из обломка вертолета. А это брат Пре — да, постарел он. Вот сестрица Блом — в волосах проглядывает седина. Вон старый Прой — зубов во рту не видать, повыпадали все до единого… Детвора сбилась гурьбой — лица у всех прокопчены смолистым дымом сану. Нет только старого Мета. Тну хотел было спросить: «А где же дедушка Мот?» Вдруг чья-то тяжелая рука, точно железные клещи, сжала его плечо. Он обернулся: ясное дело, это дедушка Мет! По-прежнему крепок и бодр. Борода — все та же, черная и лоснящаяся, — падает теперь ему на грудь; глаза с лукавым прищуром горят, как бывало встарь; на правой щеке поблескивает знакомый шрам. Обнаженная грудь широка — ну прямо неохватный ствол сапу. Старик, оттолкнув Тну на шаг от себя, оглядывает его с головы до ног и смеется:

— Ха-ха!.. И «томпсон»[4] при нем! Порядок!.. Одно слово — солдат!..

Тну погашает мысль старика. Он никогда не похвалит: «Здорово! Молодец!» Только, уж если очень доволен, скажет: «Порядок!»

Стоит заговорить дедушке Мету, все вокруг умолкают. Что ни слово — будто приказ; и хоть старику пошел уж седьмой десяток, голос его силен и гулок.

— Ну, надолго отпустили тебя командиры?.. Всего-то на одну ночь! Что ж, порядок! Отпустили на ночь — останешься одну ночь; дали бы две — прогостил бы обе, приказы надо выполнять точно. Заночуешь у меня.

Никто не перечит ему.

— А пока, — продолжает дедушка Мет, — расходитесь-ка по домам. Стемнело совсем, самое время разжечь огонь да приготовить поесть. Вы, мелюзга, чтоб отмылись дочиста. Извозились тут в саже — ни дать ни взять размалеванные артисты из ансамбля. Кто не умоется как следует, получит у меня, ясно?.. И ты, Тну, сходи помой ноги. Помнишь еще, где наш водовод из бамбучин? Помнишь — порядок! А позабудешь, сразу выгоню в лес, ни за что в деревне не оставлю.

После этой своей угрозы дедушка велит Тну: отдай-ка мне свой вещмешок и «томпсон», и самолично провожает его к водоводу у околицы. Ребятишки валят за ними гурьбой. Девушки, пришедшие за водой — Тну узнает их, вот только имен не вспомнит, — ставят на плени кувшины из длинных колен широкоствольного бамбука и сторонятся, пропуская его к желобу. Тну, хоть и умывался дорогой, снимает гимнастерку и подставляет голову и спину холодной струе «своего» деревенского родника: все точь-в-точь как встарь — и бамбучины желоба, и каменная плита, стертая с одного боку; дедушка Мет вечно точит здесь свои тесаки и ножи.

Старый Мет молча глядит на широкую спину Тну. Давние шрамы по-прежнему пересекают ее иссиня-багровыми рубцами. Из глаз старика катятся крупные слезы, он тайком спешит вытереть их ладонью. Тну ничего не успевает заметить. Лишь дети изумленно глядят на дедушку Мета.

Над домами тянутся лиловые нити дыма.


* * *

К вечерней трапезе в доме старого Мета сегодня, кроме похлебки из клубней, сваренных в бамбуковом ведерце с пахучею мятой, подана рыба в кислом соусе. А это — блюдо особое, им старик потчует лишь гостей, пришедших издалека. Тну открывает свой котелок с сухим пайком и, зачерпнув полную ложку соли, протягивает дедушке Мету.

— У меня есть еще полгоршка соли, — говорит старик. — Нашей Зит дали соль в награду на уездном слете ударников, а она вернулась и разделила соль — поровну на каждый очаг. Только мы бережем ее — вдруг случится какая хворь. Ну, а твою соль сейчас отведаем.

Он не бросает соль в похлебку, а отсыпает каждому из домашних по несколько крупинок, и они долго сосут угловатые кристаллики, как бы заново узнавая их крутой соленый вкус, покуда те не истаивают до конца. Белый рис перемешай с клубнями водяного банана «помтю».

— В нынешнем году, — говорит старик, — голода в деревне не будет. — Он поднимает обеими руками чашку с рисом и, как бы в подтверждение своих слов, протягивает гостю: — Риса хватит до следующего урожая. Но надо его беречь, пусть в каждом доме будет запас на три года. Ты лот пошел за Революцией, твой командир небось растолковал тебе: нет, янки одним махом не одолеть… — Потом, помолчав, вдруг спрашивает: — Что, пальцы — все те же коротышки? Больше не отросли? Да-а… — Он опускает чашку на поднос, голос его теперь звучит сердито: — Но]ведь деревня знает об этом? Тогда порядок! И с двумя суставами на пальцах можно стрелять. Ты вот сегодня прошел весь лес, что у большой воды, верно? Сану-то все живы. Нет в наших краях дерева сильнее. Дерево-мать упало, рядом встает деревце-дитя. Где уж врагу убить весь лес сану!.. Да ты ешь, ешь!.. У нас, у штра, сынок, самый вкусный рис в этих горах…

Едва все было выпито и съедено, со стороны общинного дома донеслись три гулких протяжных удара — кто-то стучит в долбленый деревянный гонг «мо». И пот вся деревня друг за дружкою тянется к дому старого Мета. Девушки, поднявшись по ступенькам, прежде чем войти в дверь, гасят факелы. Женщины постарше входят внутрь с огнем и, освещая лицо Тну, вглядываются в него, потом бросают факелы в очаг, и пламя, приплясывая, вздымается ввысь. А старики, еще не взойдя по лесенке, кричат:

— Ну-ка, где этот негодник Тну?! Досыта ли ты накормил его, Мет?

— Эй, мужчины, — раздается вдруг голос одной из старух, — потеснились бы, дали и Зит присесть. Иди сюда, доченька, садись.

Тну озирается, подняв голову. Вот она, Зит, уселась напротив него, поджав ноги, и рукою одергивает длинную до пят юбку. Он холодеет и вздрагивает: Май! Перед ним сидит Май… Вот уж не думал, что Зит вырастет такой похожей на сестру. Нос ее, прежде вздернутый, выпрямился, стал точеный; пушистые брови затеняют глаза — большие, спокойные, ясные. Она долго глядит на Тну, покуда четверо или пятеро ребятишек спорят, норовя усесться поближе к ней.

— А у вас, товарищ, — вдруг спрашивает она, — есть бумага? — В голосе ее ощущается какой-то холодок.

— Что еще за бумага? — изумляется Тну.

— Увольнительная за подписью начальства. Без нее в деревню входа нет. И местный наш комитет должен вас задержать.

Тну громко хохочет. Подшучу-ка над нею, решает, соскучился, мол, по дому — страсть, вот и явился тайком в деревню; но, приметив строгий взгляд Зит и слыша воцарившееся вокруг выжидающее молчанье, расстегивает карман гимнастерки, достает маленький листок бумаги и протягивает ей.

— Разрешите доложить, товарищ политрук…

Зит берет листок и поворачивается — так виднее — к огню.

Тотчас над бумагой склоняются десятки голов; ребятишки по слогам разбирают написанное.

Зит долго читает документ — раз, другой, третий.

— Ну, все верно? — спрашивает старый Мет. — Выправили ему разрешение?

— Все как положено, — возвращая увольнительную, Зит наконец улыбается. — И подпись командира на месте. Но почему отпустили вас всего на одну ночь? — спрашивает она. И сама отвечает: — Что ж, хорошо хоть так. За ночь повидаете всех. Мы с одногодками моими, кого ни возьми, всегда о вас вспоминаем.

Тут небольшую комнату наполняет гул голосов и смех.

— Слыхали, сам командир свою подпись поставил!

— Вот это да!

— Всего-то на одну ночь, завтра — назад… Очень уж мало!

— Экая жалость!

— Ха-ха!.. — перекрывает всех рокочущий голос старого Мета. — Порядок!

Раздвинув сгрудившихся ребятишек, старик садится у огня, рядом с Тну. Он выбивает свою трубку, стуча ею по голове повелителя очага (так именуется здесь каждый из трех глиняных окатышей, на которых стоят над огнем посудины); потом прочищает трубку лучиной, ее он отщипнул от расплющенного ствола бамбука в переплетении настила; и наконец, подняв голову, обводит взглядом соседей. Все — где бы кто ни сидел — умолкают и ждут. И старик заводит свою речь.

Снаружи, точно легкий, едва приметный ветер, шелестит редкий дождь. Старый Мет не повышает голоса, звучащего низко и глухо.

— Дела эти, — говорит он, — нам, старикам и старухам, известны. Из молодых одним они ведомы до конца, другим лишь понаслышке. А уж малые дети и слыхом про них не слыхали. — Выкатив глаза, глядит он на ребятишек; и они, уловив в его словах особенный смысл, молча, едва переводя дух, смотрят ему в рот, — Это Тпу вернулся, ваш старший брат Тну. — Старик кладет свою тяжелую, сильную руку на плечо гостю. — Тот самый Тну, о котором я вам столько рассказывал. Вот он, видите? Он ушел в армию Освобождения и сегодня вернулся к нам на одну лишь ночь. Да, на одну-единственную ночь отпустило его начальство, и командир самолично поставил подпись на его бумаге — ее видела Зит, секретарь нашей партячейки. Глядите же, это он! Он из нашего племени штра. Отец его с матерью умерли, когда он был совсем мал, деревня Соман вырастила его. Тяжко жилось ему, но сердце его осталось чистым, как вода в нашем источнике. Нынче ночью я расскажу о нем всей деревне, и мы порадуемся его возвращению. Внемлите же, люди штра! Слушайте все, у кого есть уши и сердце, влюбленное в эти горы и воды. Молчи те, слушайте, запоминайте. А когда я умру, перескажете все вашим детям и внукам…

Все безмолвствуют. Лишь струя, плещущая из бамбукового желоба на околице, перекликается с дождевыми каплями, стучащими по листьям. И Тну молчит. Он глядит на старого Мета. В мерцающем свете очага могучий старец кажется сказочным исполином, героем тех долгих сказаний, которые в детстве, бывало, Тну слушал и слушал всю ночь напролет. Потом он переводит взгляд на Зит. Гостом и статью она теперь точь-в-точь как была Май в тот день, когда он, вернувшись из заточенья, встретил ее у огромного дерева на опушке, того самого, что, рухнув, лежит сейчас поперек дороги и где партизаны отрыли окоп и дрались там не на жизнь, а на смерть. Зит тоже молчит и слушает, большие глаза ее спокойны и задумчивы.

— Нет, старые люди ничего не забыли. Лишь мертвые уже ни о чем не помнят, но свою память они оставили нам, живым. В ту пору янки и твари Зьема завладели всеми здешними горами и лесами. Словно дикие вепри, рыскали они по чащобам. И штыки их, обагренные кровью, алели, как красные их шапки…[5] Тну был тогда совсем еще мал, головой едва доставал мне до пояса. Но ловок и быстр как белка…

Нет, старики ничего не позабыли. И малолетние дети ни о чем не забыли. Не забыл и Тну. Знаю, он и сейчас видит воочию мальчонку — ростом по пояс старому Мету. За спиною у мальчика маленькая сумка, оставленная ему матерью, а в ней, прикрытые сверху овощами и зеленью, два горшка белого риса. Он и впрямь как белка карабкается по каменным кручам, мчится стрелой по лесу, доставляя еду скрывающемуся от врагов товарищу партийцу. А следом торопливо семенит девочка — еще меньше Тну. Подобрав новую юбку, сотканную матерью, она скачет с камня на камень, как дрозд, и зовет тоненьким голоском: «Тну! Эй, Тну, подожди! Подожди меня!..» Он оборачивается сердито: «Тише ты, Май! Растрещалась как сорока!» Май бы впору прыснуть со смеху, но, боясь рассердить Тну, смеяться она не смеет.

Нет, и дальше ничто не поблекло в памяти. Да и не могло поблекнуть. Помнится все как есть. Вот он, Тну. Вот Май. Это я, Мет. А это — товарищ партиец.

Будто все случилось только вчера…


* * *

Имя товарища партийца, что скрывался тогда в лесу, было Кюйет. С того дня, как янки и твари Зьема объявились в здешних лесах и горах, они вечно устраивали облавы, и не было ночи, чтоб их собаки и ружья не лаяли на весь лес. Но жители деревни Соман гордились — за целых пять лет в их лесах не был схвачен или убит ни один подпольщик. Сперва молодежь носила им еду, охраняла их. Но враги узнали об этом и стали хватать девушек и парней. Одного из них, Сута, они повесили на фиговом дереве прямо у околицы. «Смотрите, чтоб неповадно было кормить коммунистов!» И запретили парням и девушкам ходить в лес. Тогда вместо молодых еду подпольщикам стали носить старики со старухами. Но враги и об этом прознали. Они убили старую Нян, отрезали ей голову и, привязав за волосы к стволу ружья, пронесли по деревне.

В конце концов стариков и старух заменили дети. А среди них самыми смелыми были Тну и Май. Когда Тну приходилось работать на лесной делянке, еду подпольщику относила Май. Если Май вместо матери нянчила дома сестренку Зит, с передачей шел Тну. Иногда они отправлялись в лес вдвоем. И оставались там на ночь. Они волновались: а ну как товарищ Кюйет заснет, когда враги устроят облаву? Кто уведет его подальше от опасности?

— И вы, ребята, не боитесь, что каратели схватят вас? — спрашивал товарищ Кюйет. — Еще убьют, как Сута или тетушку Няи.

Тну — он лежал, прикорнув на коленях у товарища Кюйета, — тотчас вскакивал, взметнув свою накидку:

— Дедушка Мет говорит, подпольщик — это Партия. А пока есть Партия, будут нашими земля и горы.

Там, в лесу, товарищ Кюйет обучал Тну и Май грамоте. Он расколол ствол бамбука, расщепил плашки, выпрямил их и, скрепив одну с другой, сделал «доски» шириною в три ладони. Потом они, зажегши смолистые ветки сану, дочерна закоптили доски и покрыли их толстым слоем быстро стынущего вязкого сока лакового дерева. И вскоре черноту с досок уже не смыть было водой. Тну сходил на гору Нгоклинь, а пути туда было три дня и три ночи в один конец, и принес целую сумку белого камня — вот вам и мел. Май училась лучше, чем Тну: через три месяца она уже умела читать и могла написать все, что душа пожелает, а спустя полгода умножала и складывала двузначные числа. Тну успевал куда медленнее да вдобавок был очень нетерпелив. Добравшись до хвостатой буквы «игрек», он забывал напрочь, что буква «о» с крючком на боку читается как «э». Однажды, видя, как здорово Май обогнала его, Тну прямо на глазах у товарища Кюйета и Май разбил в сердцах свою доску, ушел к ручью и сидел там целый день. Товарищ Кюйет пошел успокоить его, но он молчал. Пришла с утешеньями Май, он еле сдержался, чтобы не вздуть ее. Она уселась рядом, сидела недвижно, молча.

— Тну, — сказала она наконец, — если ты не вернешься, и я не пойду. Ну пожалуйста, Тну. Я сделала для тебя новую доску.

Тут он схватил вдруг камень и стукнул себя по голове, кровь потекла ручьем. Товарищу Кюйету пришлось перевязать ему рану.

Ночью в пещере товарищ Кюйет обнял Тну и зашептал ему на ухо:

— Знай, если янки или эти псы Зьемы убьют меня, тебе вместо меня быть подпольщиком. Только какой, сам понимаешь, из неграмотного партработник?

Тну притворился спящим. Он лишь тайком вытер слезы. Встав поутру, он отозвал Май подальше от пещеры:

— Ну-ка, скажи, как выговаривать «о» с крючком? И что за пузатая буква идет сразу за нею?

Май отвернулась, скрывая улыбку. Потом на новой доске, сделанной ею для Тну, вывела пузатую букву и сказала:

— Здорово ты все помнишь, это — буква «р».

— Верно, «р»… «р»… Тупая моя башка!

Пусть Тну забывал буквы, зато он держал в голове все горные тропки — прямо на удивленье. Став связным товарища Кюйета, он ходил с поручениями из общины в уезд. И никогда не шел торной дорогой. Если враги перекрывали все исхоженные пути, он забирался на высокое дерево, оглядывал местность и после, пустившись прямиком через лес, выскальзывал из окружения. Он не любил переходить реку вброд и, выбрав место, где бушевали стремнины, переплывал ее, ныряя в пенистых струях как рыба. «Враги ставят засады у мелководья, где течение потише, — говорил он, — быстрины у них вне подозренья».

Но однажды, едва он подошел к пенившейся близ водопада реке Дакнанг и, завернув в широкий лист заунга[6] письмо от товарища Кюйета в уезд, сунул его в рот, собираясь броситься в воду, как вдруг в ухо ему уткнулось холодное дуло винтовки. Он еле успел проглотить письмо.

Спустя три дня жители деревни Соман увидели вражеских солдат, волочивших Тну. Он был связан крепко-накрепко.

— Ну, которые здесь коммунисты?! Покажешь — будешь жить!

Люди обступили Тну. Старый Мет стоял совсем рядом с ним. Мальчик качнулся и привалился на миг к старику.

— Помни, Тну, — раздался низкий раскатистый голос старого Мета, он говорил на языке штра, — не опозорь деревню Соман!

Тну ответил ему лишь взглядом.

— Порядок! — проворчал старик.

Вся спина Тну была исполосована ножом.

— Давай, показывай, где коммунисты!

— Развяжите сначала, — негромко сказал Тну, — освободятся руки — покажу.

Солдаты развязали ему одну руку. Он положил ладонь на собственный свой живот:

— Вот он, коммунист.

Снова нож полоснул его по спине — маленькой еще, шириною с заплечную сумку, оставленную ему матерью. Из пореза засочилась темная кровь; на старых ранах кровь с утра запеклась, темно-багровая, как смола сану.

Когда солдаты собрались тащить его дальше, Май бросилась к нему, обняла и зарыдала.

— Чего плачешь! — сказал он, вроде сердясь на нее. — Замолчи! Учись, старайся. Если умру, тебе быть подпольщиком…

Прошло три года, и Тну бежал из каторжной тюрьмы в Конгтуме. Раны на спине у него зажили. Дойдя до высокого дерева на опушке, он встретил Май. Она взяла его за руки и, держа их в своих ладонях, заплакала.

А он изумлялся: вот уж не ждал, что она так выросла. Май повела его в деревню. В ту ночь, как сегодня, вся деревня собралась в доме у старого Мета. Точь-в-точь как нынче ночью…

Гулкий голос старика звучит, будто эхо той давней поры.

— Слышите, точь-в-точь как нынче ночью. Здесь, здесь в моем доме, у этого очага. Так же сеялся с неба мелкий дождь. Я сидел на том же месте. Тну уселся тут. А Май — вон там, где теперь села Зит… Верно ведь, Тну?

Да, верно! Верно, так оно все и было. Вот так же размеренно шелестели в листьях смоковницы дождевые капли, плясал огонь в очаге над сучьями сану и у околицы шумела в ночи вода, падая из бамбукового желоба. Соседи всем миром сошлись в доме у старого Мета — отпраздновать возвращение Тну после побега из конгтумской тюрьмы. Напротив него сидела Май, на него смотрели те же глаза, затененные густыми бровями, умерявшими их блеск, только взгляд их, пожалуй, был не так строг, полон нежности и любви, но тоже спокоен и тверд. Правда, старый Мет тогда ничего не рассказывал. Он лишь попросил:

— Май, дай-ка бумагу товарища Кюйета, а ты, Тну, прочитаешь ее вслух всей деревне.

После того как Тну схватили каратели, товарищ Кюйет перебрался вскоре в уезд Бай и там погиб. Вместе со своими спутниками он угодил в засаду, был тяжело ранен, его унесли в лес, и там он умер. Перед смертью он послал в деревню Соман это письмо. Тну взял листок в руки и при свете пылавших в очаге веток сапу прочитал:-«Милые мои Тну и Май, земляки из деревни Соман. Я умираю. Пусть все, кто остались в живых, готовят колья, пики, секиры, тесаки, самострелы. Прячьте получше их в лесу, чтоб враги не нашли. Наступит день, когда все это пойдет в ход. Ну а ты, Тну, учись хорошенько, будешь вместо меня подпольщиком…»

Да, народу тогда набралось — точь-в-точь как сегодня. И старый Танг, и брат Про с сестрицею Блом, тетушка Брой, старый Ленг… Из всех нет сегодня одной лишь Май.

Тну дочитал письмо, и тотчас, хоть за полночь дождь зарядил всерьез, все до единого с факелами из смолистых веток сану отправились в лес вслед за старым Метом — забрать из тайника копья, пики, секиры, тесаки, припрятанные там сразу, как пришло письмо от товарища Кюйета. Потом Тну три дня и три ночи добирался до горы Нгоклинь и столько же шел обратно, только за плечами у него была теперь не сумка, полная белых камней, как три года назад, а корзина с точильными кремнями. Хвала горе Нгоклинь, на ее вершине целая залежь этих кремней — хватит и на сотню восстаний.

Ночами деревня Соман не спала, люди точили оружие. А днем они, предводительствуемые старым Метом, снимали на лесных делянках урожай водяных бананов «ном-тю» и копали маниок, одевший своей зеленью окрестные склоны…

Весть о том, что в деревне Соман точат колья, дошла до слуха врагов, засевших в форте Дакха. Они нагрянули в Соман в самый разгар уборки риса — целое отделение. У Май и Тну как раз в ту пору родился на свет первенец. За главного у карателей был Зук. Он расхаживал всюду в кроваво-красном берете.

— Опять Тну прет на рожон, больше некому! — орал он. — Не убьем этого тигра, он всю округу взбунтует!

Старый Мет и Тну увели молодежь в лес. Но уходить далеко они не стали, попрятались в зарослях, в пещерах тут же, рядом с деревней, следя за каждым шагом карате-лей. Четверо суток враг не уходил из Соман. Их плетки никого не миловали. Деревня сотрясалась от криков и плача.

— Каждого, кто посмеет выйти за околицу и попадет к нам в руки, — кричал Зук, размахивая пистолетом, — пристрелю на месте!

Выбраться из деревни так и не смог никто. Лишь маленькая Зит, проворная и юркая, с наступлением сумерёй умудрялась проползти вдоль бамбучин водовода и отнести рис засевшим в лесу старому Мету, Тну и парням с девушками. На рассвете четвертого дня каратели схватили Зит, возвращавшуюся из леса. Они поставили ее посреди двора, зарядили магазины своих «томпсонов» и открыли пальбу одиночными выстрелами. Нет, они не целили в девочку, пули свистели у ее висков, обжигали ей волосы, взметали землю вокруг ее узеньких ступней. Юбка ее была растерзана в клочья. Сначала она громко плакала, но после десятого выстрела вытерла слезы и умолкла. Молча стояла она, окруженная солдатами, тоненькая фигурка ее вздрагивала при каждом выстреле, но глаза смотрели на врагов с удивительным спокойствием — ну прямо-таки взгляд секретаря партячейки, сидевшей напротив Тну.

Ничего не добившись от нее, Зук решился на последнее средство. Он велел схватить Май.

— Заполучим тигрицу с тигренком, и тигр сам сюда пожалует.

Тну слышал все, от слова до слова. Он скрывался, прильнув к дереву, рядом с водоводом, у самой околицы. Оттуда прекрасно видна была деревенская площадь. Солдаты — он насчитал их ровно десять — вывели Май на середину площади; Тну судорожно стиснул ствол руками. За спиною у Май крепко спал припеленутый полотнищем малыш, ему еще не было и месяца. Он, твердили все в один голос, был вылитый отец. Тну так и не сходил в Конгтум за материей, пришлось разорвать надвое его накидку и сделать жене широкую перевязь, чтобы носила сына за спиной.

— Ну ты, тварь, коммунистка! — закричал Зук. — Где твой муж?

Май повела плечами, поправляя свою ношу, большие глаза ее глядели на Зука в упор.

— Онемела, сука! — гаркнул он и велел солдатам: — Поставьте-ка ее вон туда!

Один из солдат, самый здоровенный и толстый, покосился на Зука, взял длинный железный прут и подошел к Май. Потом облизал губы и медленно поднял прут. Май вскрикнула. Разом распустив перевязь, она едва успела спрятать ребенка на груди, как железо с силой обрушилось на ее спину.

— Где Тну, скажешь?

Второй удар был нацелен в грудь, но ей удалось перебросить малыша за спину. Солдат опять ударил ее по спине, и снова она грудью прикрыла сына. Железный прут мелькал, удары сыпались градом. Крики Май смолкли. Лишь мальчик коротко всхлипнул и тотчас умолк. Больше ничего не было слышно, кроме тяжелых ударов прута.

Тну отпрянул от дерева. Это была смоковница. Безотчетным движеньем он сорвал с ветки плод, за ним другой, еще и еще. Потом изготовился к прыжку. Вдруг чья-то рука ухватила его за плечо.

— Не надо, Тну! Постой, лучше я… — Голос старого Мета звучал натужно и глухо.

Тну отвел ого руку. Старик повторил:

— Тну!..

Он обернулся. Старый Мет не узнал его. Вместо глаз на лице Тну пылали два сгустка огня. Старик отпустил его плечо.

Раздался яростный крик. Тну одним прыжком очутился среди карателей. Он не помнил себя. Только потом увидал он толстого солдата, валявшегося на площади, и Зука, удиравшего к общинному дому. Вокруг Тну защелкали затворы. Потом Май, не выпуская ребенка, прижалась к его груди, могучие руки прикрыли ее, точно два широких крыла.

— Эй, вы, людоеды! Убийцы! Я здесь! Это я, Тну!

Но спасти от смерти Май он не смог…

— Да, спасти от смерти Май и их сына Тну не смог. — Голос старого Мета звучит так же низко и гулко. Неловким движеньем он утирает слезу. Голос его вдруг обретает новую силу: — Тну не спас ни жену, ни сына. Вечером Май умерла. Ребенок умер еще раньше. Жирный солдат ударил его железным прутом поперек живота, мать, упавшая наземь, уже не могла прикрыть его собой. Помнишь, Тну? Ты был бессилен спасти Май. А тебя они схватили, ведь ты пошел на них с голыми руками. Они связали тебя. Ну, а я, я стоял за стволом смоковницы. Я видел, как они вязали тебя лианами. Но не бросился к тебе на помощь. Я и сам был безоружен. Нот, я не вышел на площадь, я повернулся и кинулся в лес — искать наших парней, девушек. Они ушли подальше в лес за спрятанным там оружием. Вы слышите, дети мои? Слышите? Запомните все это. Но забывайте. А когда я умру, расскажите своим детям и внукам: у врагов были автоматы, а у нас копья!..

Они крепко связали Тну лианами, отнесли в общинный дом, бросили в углу и пошли пировать в дом Броя, где они забили свинью.

Тну лежал в углу у самой стены. Вокруг сгущался мрак. Он все думал и думал, изумляясь собственному спокойствию. «Сын умер, Май тоже, наверно, умерла, скоро умру и я. Кто же станет подпольщиком, партийцем? Когда Партия отдаст приказ выступать, кто возглавит деревню Соман и поведет людей на врага? Дедушка Мет уже стар. Что ж, разве нет у нас молодежи? А там и Зит подрастет. Девочка эта будет посмелей да потверже сестры. Ничего… Шаль только, я не доживу до заветного дня, когда деревня возьмет в руки оружие и восстанет…»

Зук не стал сразу убивать Тну. Он разжег в очаге общинного дома большой огонь и велел согнать весь деревенский люд. Потом развязал Тну и сказал, обращаясь к собравшимся:

— Слыхал я, вы тут наточили тесаки и копья. Правда это? Что ж, ладно. Только пусть все, кому невтерпеж взяться за оружие, глянут сперва на Тну да на его руки.

Он мотнул челюстью, подавая знак жирному солдату. У них все было готово заранее. Солдат открыл патронташ, вытащил пук ветоши, пропитанной смолою сану, и обмотал ею по отдельности каждый палец на руках у Тну. Потом взял горящий факел.

— Давай сюда! — Зук выхватил у него факел.

Тну не вскрикнул, не проронил ни звука. Выкаченными от ярости глазами смотрел он на Зука. Тот захохотал. И сунул горящий факел чуть не в лицо Тну:

— Гляньте-ка, экая рожа у вашего коммуниста! А туда же — хватается за оружие. Да вы, ублюдки, не для того на свет родились, чтоб брать оружие в руки. Даже не мечтайте об этом! Слыхали?!

У Тну загорелся палец. За ним другой, третий. Ничего не горит жарче, чем смола сану. Огонь вспыхнул разом. Десять пальцев превратились в десять пылающих факелов.

Он зажмурился, потом снова открыл глаза, готовые выскочить из орбит.

«О небо! О милосердные мои отец с матерью!» Ему чудилось, будто огонь не пальцы его жжет, а выжигает нутро. Он искусал губы до крови, от нее стало солоно во рту. Но он даже не вскрикнул. Товарищ Кюйет говорил: «Коммунист никогда не просит пощады…» И Тну не унизится, не закричит. «О небо! Огонь пожирает мое тело! О товарищ Кюйет! Я горю! Нет, Тну! Нет, ты не закричишь!»

Зук захохотал. Старики ринулись было к нему. Солдаты оттеснили их. Вдруг снаружи послышались крики, топот бегущих ног. Кто там?

Тну закричал. Один-единственный раз. И этот крик его раскололся на множество громких яростных голосов. «Бей их! Бей насмерть!» Топот ног уже у самого общинного дома. Слышатся отчаянные крики солдат. Похоже, сквозь шум прорезается рокочущий голос старого Мета. «Руби их! Всех до единого!..» Да, так и есть, это он. Вот он стоит с длинной секирой в руке. Рядом валяется Зук. О, да здесь вся деревенская молодежь, у каждого тесак. Лезвия тесаков блестят, их острили на точильных кремнях, принесенных Тну с вершины горы Нгоклинь..

— Тну… Тну… — Голос Броя удивительно спокоен, — Ну как, пришел в себя? Видишь, мы перебили их, ни одни не ушел. Вот они, все десятеро! Копьями, тесаками… Смотри!

Огонь над пальцами Тну угас. Но толстые ветки сану еще краснеют в очаге посреди общинного дома. Вокруг горящего очага разбросаны трупы, их ровно десять.

— Ну, — говорит старый Мет, опершись на секиру, — главное дело — начать. Зажигайте огни! Теперь все, от мала до велика, мужчины и женщины берите копья, пики, тесаки. Режьте бамбуковые колья для волчьих ям — не меньше пяти сотен. Зажигайте огни!

И громыхнули модные гонги.

Даже на поросших сану холмах у большой воды слышен был шум и волненье в чащах близ деревни Соман. Огни полыхали по всему лесу…

Заслушавшись, никто не замечает, что время давно уже перевалило за полночь. Дождевые капли становятся все тяжелее.

Старый Мет поднимает голову и обводит взглядом собравшихся. Он тяжело дышит, грудь его вздымается и опадает.

— Вот вам и весь сказ, — говорит он. — С той самой ночи деревня Соман взялась за оружие. А вскоре ушел Тну. Едва пальцы зажили, он и ушел. Благо еще, на каждом пальце обгорело лишь по одной фаланге, так что он мог держать в руке нож и стрелять из ружья. Тну пошел искать Революцию. Говорят, за горой Нгоклинь тоже есть свои зуки, и люди там тоже восстали. Поэтому наша деревня послала Тну искать Революцию. Он ушел тогда и только сегодня вернулся… Проклятье! Тну, где пропадал ты так долго? Вон сколько девушек подросло, а за кого прикажешь им выходить замуж!.. Ладно, я свой рассказ закончил. Теперь твой черед. Расскажи землякам, не опозорил ли чем за эти три года на чужбине пашу деревню Соман? Что делал, сынок? Сколько убил проклятых янки и псов Зьема?

Тну встает. Подходит к очагу, долго стоит и молчит. Попробуй догадайся, о чем лучше рассказать людям? Сердце его переполняет любовь и нежность.

— Дедушка Мет! — говорит он наконец. — Земляки! Я… я все-таки встретился с Зуком…

— Как, с Зуком? Где?

— Да в одном форте.

— А ты убил его?

— Ясное дело, убил.

— Так. Угостил его, небось, пулей?

— Нет.

— Почему же?

Сняв с плеча автомат, Тну кладет его рядом.

— Дело было так. Взяли мы форт. Солдат перебили всех…

— До последнего?

— До последнего. Один командир их остался, в подвале засел. Окликали его, не вылезает ни в какую. Стали гранаты бросать, а он, гад, в боковом ходе прячется. Тут командир наш спрашивает: «Кто туда спустится?» Я полез. Темно, ни зги не видать. Нашел я его ощупью. Он выстрелил. Я вырвал у него пистолет. Бросился он на меня, стал валить. Да я его пересилил. Повалил, стал коленом на грудь ему и фонариком в лицо посветил. «Что, — говорю, — Зук, узнаешь меня?» Он головой мотает: нет, мол, не узнаю. «Глянь-ка, — говорю, — на руки мои. Может, вспомнить? А оружие-то я могу держать!» У него даже глаза побелели. «Видишь, — говорю опять, — есть у меня автомат, есть кинжал. Только жаль на тебя пулю тратить, и кинжал марать неохота. Слышишь, Зук? Я прикончу тебя беспалыми руками своими, придушу, и вся недолга!»

— Что, придушил? — невозмутимо спрашивает Зит.

— Придушил.

— И это, говорить, был тот, прежний Зук?

— Он самый…. Да все они зуки.

Старый Мет встает и снова кладет тяжелую, как железо, руку на плечо Тну:

— Порядок! Ха-ха…

Ему вторят громкие голоса и смех, разом переполнившие дом.

Пушки из вражеского форта бьют по поросшим сапу холмам за большой водой; но никто их не слышит, людские голоса заглушают гул канонады.


* * *

Поутру Тну уходит. Старый Мет и Зит провожают его до леса, что у большой воды. Четверо или пятеро великанов сану повалены снарядами. Смола, вытекшая из ран, застывает, поблескивая на летнем солнце. А вокруг высятся юные деревца. Иные и вовсе только что проклюнулись из-под земли, как острия штыков.

Все трое, остановившись, глядят вдаль. А вокруг, насколько хватает глаз, виден лишь лес сану, волнами убегающий к самому окоему.


1965 г.

Загрузка...