Пролог

«Это же надо, взять и оставить респектабельный Санкт-Петербург, только-только обретший покой и согласие, и уехать в дикие края! Покинуть светские салоны, прекрасных дам, просвещенных друзей и библиотеки, уйти из-под защиты грозного Сената, гвардейских полков и гарнизонной стражи. И сделать это не когда-нибудь, а в 1778 году! Взять и отправиться на край света, где еще недавно безраздельно властвовали разбойники и вольные казаки, беглые крестьяне и беспощадные башкиры и калмыки и прочее бунтарское отродье. Отправиться на земли, всего пять лет назад обильно политые кровью, а ныне щедро усеянные костями защитников порядка и проклятых бунтовщиков.

Тем не менее все было именно так. На свой страх и риск Иван Иванович Протопопов, небогатый, но знатный дворянин, поручик в отставке, известный в широких петербургских кругах стихотворец и беллетрист, отправился в это опасное путешествие. Старая тетка-помещица, бездетная петербуржская матрона, души не чаявшая в племяннике, умоляла его: «Иванушка! Свет мой Иван Иваныч! Голубчик! Окстись Христа ради! Не губи душу свою понапрасну! К зверям ведь собрался! К нелюдям! Не пущу родимого!»

Но что может помешать храброму путешественнику? Да еще военному? Кто и саблей владеет, и пистолетами, и даже кулачным боем? К тому же которому исполнилось тридцать три года? Должен и обязан был он в этот срок, Господу нашему отмеренный, совершить что-то важное и нужное. Судьбоносное. И отважный Протопопов Иван, под плач домашних и вой старой прислуги, взяв перепуганного до смерти слугу, попрощавшегося с жизнью, отправился к нелюдям.

Дорога его лежала по тем юго-восточным землям Российской империи, где совсем недавно прокатилось страшной грозой восстание Емельяна Пугачева. Оно охватило всю Яицкую сторону от Уральских гор до Каспия, обширную Среднюю Волгу, вспыхнувшую неистовыми побоищами и пожарами, и разнеслось далеко по разным пределам, от Астрахани до самого Нижнего Новгорода. Всюду на этих просторах бунтовщики брали штурмом царские крепости – большие и малые, жгли помещичьи усадьбы; лиходеи поголовно вырезали дворян, не жалея стариков, женщин и детей, верную прислугу, чиновников, священников, плененных офицеров и солдат; висели они как груши на деревах, качались на всех перекладинах.

Как известно, треклятый казак Емелька выдавал себя за убиенного императора Петра Третьего, оттого разбешенные низы – рядовое казачество, дикие степняки и доверчивый черный люд, – напившись крови, знали, что делают они святое дело, и целились уже на сам Санкт-Петербург. На оплот государства Российского, где в те дни в Зимнем дворце в ужасе трепетала Екатерина Вторая, а с ней и весь императорский двор. Вот кому не было бы пощады!

Но не вышло у бунтарей. Господь не позволил. Храбрые и жестокие русские полководцы разбили в конечном итоге бунтарское войско, привезли в столицу и казнили самого Емельку и сподручных его, и кое-как наладился мир, оставив только страшный шрам – и на теле самой империи, и в памяти русских людей.

Но крепостной народ, еще недавно расправивший плечи, почуяв и силу свою, и волю к победе, лишь затаился. Тем паче, что многие говорили: жив их народный царь, жив! И вернется он однажды! И тогда уже ни к кому не будет жалости, и доведут они свое правое дело до конца.

Оттого и непонятно, и душа трепещет от мысли, как же решился Иван Иванович Протопопов отправиться в столь опасную дорогу. А все потому, что он, путешественник и литератор, утвердился в мысли написать историю Пугачевского восстания, пройтись по тем дорожкам, по которым ходил великий казацкий бунтарь, где неистово колобродил; решил своими глазами увидеть ту ширь и вольность, что вдохновили казачьего атамана на великой и страшный поход…»

Бодрый помещик в парчовом халате, с прочной седой шевелюрой и залихватски подкрученными белыми усами, сидевший за английским бюро, увлеченно скрипел гусиным пером. Он то и дело направлял его конец в чернильницу и недовольно выдохнул, когда перо его треснуло и поставило кляксу. Сломанное орудие производства он бросил в одну коробку, а из другой вытащил новое, прихватил канцелярский ножик и умело заточил перо. Сделав это, он взял и заранее набитую турецкую трубку с длинным мундштуком, щелкнул огнивом разок, другой и с выражением легкого блаженства на лице закурил. Дым потек вверх по его усам и седым бровям, а перед глазами провинциального аристократа поплыли видения давно минувших лет. Он даже зажмурился, вспоминая былое.

На стене, над ореховым бюро, висел портрет императора Александра Второго в широкой раме. Хорош был император при параде, написанный изгнанным из Академии художеств за пьянство одаренным студентом, промышлявшим такими вот заказами. Весело смотрел синими глазами император, с которым помещику довелось пройти по всем европейским маршрутам недавней войны с Наполеоном и остановиться в самом Париже…

Трубка была выкурена, пожилой дворянин взял новое перо, обмакнул его в чернильницу и продолжил писать:

«Ехал Протопопов только днем, да по тем дорогам, что выбирали осторожные чиновники и отважные вестовые, где тут и там стояли восстановленные крепостицы и отряды служилых казаков скорыми разъездами следили за порядком.

И таким вот образом занесло Протопопова поначалу в городок-крепость Царев, что стоял на Волге, на излучине; напротив Девьих гор. Городок, еще недавно прогнав дворян, сам открыл ворота Пугачеву, потому и был помилован бунтовщиками, а позже оказался ненавидим в столице и практически забыт. Слуга Ивана Ивановича занемог животом от страху, и Протопопов оставил хворого зайца в Цареве лечиться, а сам отправился на далекие и дикие степные окраины, где жили татары, мордва, калмыки и другие дичайшие племена, о которых только предстояло написать пытливым этнографам. А вот русских деревень там почти и не было вовсе.

Въезжая в те края, где хозяйничали калмыки, Протопопов Иван был вынужден искать стол и ночлег. Голод-изверг томил путешественника, голову кружил, усталость морила. Но ему повезло – на дороге оказался постоялый двор. Тут и решил заночевать Протопопов.

Придорожную гостиницу держала еще молодая смуглая хозяйка с намешанными степными кровями – оттого блистала она яркой азиатской красотой. В цветастом наряде, с бусами из яшмы по шее и браслетами на запястьях, она сразу магнитом приковала к себе внимание путешественника. Да и хозяйка щурила и без того раскосые глаза на залетного мужчину в мундире, при сабле и пистолетах. Шикнув на прислугу, она сама взялась его обслужить.

– Из каких краев, красавец-барин? – спросила она, поднося ему на широком деревянном подносе густой калмыцкий суп махан из баранины, от которого так и валил пар, горячие блины с мясом только что со сковороды, хлеб и творожные лепешки с повидлом.

Слюнки потекли у проголодавшегося спутника от одного вида этой простой и роскошной еды.

– Из Санкт-Петербурга, добрая хозяйка, – ответил он, украдкой разглядывая ее неуемные смуглые груди, так и катившие вперед из открытого сарафана, и ползающие по ним змеями цветные бусы – круглые сердечки из красной яшмы. – Каких ты кровей?

Черные косы хозяйки были уложены тесными кольцами на голове, глаза весело блестели.

– Мать – калмычка, а в отце и казачья кровь, и татарская, и русской на глоточек. Только отца-то я и не знала. Наколобродил и ветром улетел. Гуленой был, как и большинство мужчин, – зачем-то лукаво добавила она. – Так что калмычка я. И лицом, и душой, и сердцем.

И слева подходила к нему хозяйка, и справа, и касалась его то бедром, то локтем, окатывая жаром бабьего тела, а то перед ним появлялась, как на ладони, да подбоченившись, по ту сторону стола – и завлекающе улыбалась.

– Ну как же ты на меня смотришь, а? – Лукавством горели ее чуть раскосые глаза. – А-я-яй!

– Как смотрю? – смутился путешественник.

– Да так, барин. Вижу, что приглянулась тебе. Честно скажи: права я?

– Отчего бы тебе не приглянуться мне? – все еще отчасти смущенно ответил Протопопов. – Ты – видная женщина.

– Вон ты какой, – усмехнулась она. – Все меня бабой кличут, а ты – женщиной. Непривычна я к таким словам – и обидеться могу.

Смутиться он не успел.

– Шучу я, барин, шучу я так глупо, – поторопилась объясниться она. – Сердце ты мое порадовал. Оно совсем не такое звериное, как тут думают многие. Мое сердце и ласковым может быть. Ведь и дикого кота приручить можно, хотя бы на время, пока он голоден, – со знанием дела кокетливо рассмеялась она.

Чувствовал Протопопов Иван, что и сам приглянулся красавице-хозяйке, и всякие мысли искрами сыпали в его сердце, обольщали и разгорались сильнее.

– А как же зовут тебя? – спросил он.

– Инджира, – все так же лукаво и многозначительно ответила та.

– Хлесткое имя. И что означает оно? Если означает?

– Еще как означает, барин. О том я позже тебе скажу. Ты откушай пока, мил-человек из столицы. Но вначале я тебе еще кое-что поднесу, как угощенье от моего дома, не пожалеешь.

Она оглянулась, щелкнула пальцами, и взрослая девочка в длинном пестром платье, тоже калмычка, наверняка дочка хозяйки, поднесла большую бутыль с белой мутной жидкостью и две глиняные, с узорами, чашки.

– Что это? – морщась, спросил Протопопов. – Не молоко же?

– Нет, не молоко, – снисходительно рассмеялась она. – Наша калмыцкая водка, из кумыса сваренная, – такую изопьешь, небо алмазами вспыхнет. Арза называется. А чтобы ты не подумал чего, я с тобой выпью. За знакомство. Если ты не против, барин?

– Я не против, – ответил Протопопов. – Иваном меня зовут, кстати. И по батюшке я Иван.

– Кто бы сомневался, – глядя ему в глаза, весело кивнула она.

Села напротив, откупорила бутыль и разлила им по чашкам напиток.

– До дна пьем, за тебя, за гостя.

Выпил Протопопов, и голова его пошла кругом, и сердце забилось чаще некуда, а хозяйка расцвела степной своей красотой еще пуще.

– Хороша калмыцкая водка? – спросила Инджира.

– Очень хороша, – выдохнул он.

– А теперь поешь, поешь, а то с дороги устал, захмелеешь раньше времени.

Путешественник сам не заметил, как проглотил горячий бараний суп с широкой горбушкой хлеба – и стал воистину счастливым.

– А теперь по второй выпьем, – сказала хозяйка. – Ты не против?

– Совсем не против, – замотал он головой.

И они выпили по второй чашке калмыцкой водки.

– Ну, и зачем ты к нам пожаловал? – спросила она. – Не по воле же императрицы, а?

– Нет, – замотал он головой. – По своей воле.

– И то хорошо. Ну так расскажи, какими путями тебя сердце водило, что ты здесь оказался. – Она потянулась к нему через стол и накрыла горячей рукой с нехитрыми перстеньками его руку, а потом и пальцы сжала. – А я послушаю. Я умею слушать, Иван, Иванов сын. Порой жду доброго гостя и месяц, и два, и три. Такого видного, как ты.

От ее прикосновения волна пошла кипятком к сердцу Ивана Протопопова, и он с радостью рассказал ей, зачем здесь. Идет он, мол, по следам проклятого бунтовщика Емельки Пугачева, ищет следы его. Собирает сказы, легенды и басни, которыми уже обрастает история страшного казачьего атамана. Хочет постоять у Камня Емельяна. А Инджира смотрела на него и улыбалась ему. А когда путешественник съел и другие блюда и выпил третью чашку калмыцкой водки, то показалась ему хозяйка постоялого двора и Семирамидой, и царицей Савской, и владычицей египетской Клеопатрой – всеми тремя одновременно.

Был он и сыт, и в меру пьян, и сладострастно зевнул ненароком.

– Идем, своими руками перинку тебе взобью, – сказала манящая хозяйка постоялого двора Инджира. И вновь взяла его за руку: – Поухаживаю за тобой, Иван. Ты же не против будешь?

И так и гуляла перед глазами Протопопова ее грудь, лишь немного стесненная сарафаном, и перекатывались по еще тугим смуглым холмам рдяные яшмовые сердечки. И стеснялся он смотреть на нее вот так открыто, и все равно смотрел. И видела она его взгляд, и улыбалась ему.

– Совсем не против, – кивнул он.

– Только свечи зажгу, – сказала она.

И тут некуда было деться от ее влекущей стати. Шел он за ней и смотрел, как ходят под сарафаном ее бедра. Вот ведь уродилась красотища в дикой-то степи!

Отперла она ключом дверь, пригласила войти. «Сколько ж повидала эта комнатка с огромной кроватью? – думал Протопопов. – Только б вшей не было…»

– Белье у меня чистое, накрахмаленное, – словно читая его мысли, предупредила Инджира. – Спать будешь как дитя в колыбельке.

Взбила хозяйка ему перину, укрыла ее свежими теми простынями, бросила стеганое цветастое одеяло. А он смотрел на ее руки и ее бедра, и голова у него кружилась. Дотянуться хотелось! Но слова он не сказал – только любовался. А когда она все сделала, то, сама ни слова не говоря, направилась к дверям.

Тут он и растерялся, и огорчился едва не до слез. Так не хотелось с ней расставаться! Но стоял как вкопанный и молчал. Потому что самый малый шаг его был бы в одном направлении: обнять ее! Пленить! А хозяйка лишь закрыла дверь на щеколду, повернулась к нему и двинулась на него с улыбкой.

– Неужто думал – уйду?

– Думал, – со всей непосредственностью кивнул он.

– Глупенький ты, Иван.

Стоя в двух шагах от него, развязала она поясок и скинула через голову сарафан. И не было больше на ней ни лоскутка материи, и осталась она как есть. А он ошарашенно смотрел на нее, и только. Распустила хозяйка волосы, и те расплескались волнами по ее бедрам. Широкий куст между ног так и притягивал уже затуманенный взор путешественника. А ее огромная грудь, несомненно не раз носившая в себе молоко, грудь, что не поместилась бы и в четырех руках, и шести, коли бы столько было у Протопопова Ивана, с бурыми набухшими сосцами, так и совсем помутила его рассудок.

– Готов? – спросила она.

– К чему? – пролепетал он, чувствуя, как сердце бешено колотится в груди – мячиком летит прочь!

Она подошла к нему вплотную – как от горячей печи от нее шел жар.

– Ко всему, барин, о чем мечтал, глядя на меня.

– Готов, – едва выговорил он.

– Сядь, барин, на стул – сапоги стяну, – сказала она.

Он исполнил. Хозяйка стащила с него сапоги. Затем сама раздела его, и такими умелыми руками, что будь Протопопов Иван потрезвее, то о многом бы догадался, а за мундиром и нижнее белье смахнула с него. Как ветерком подуло – и нагим он остался перед ней.

– Красив ты, барин, и лицом, и телом, – только и сказала она. – Идем, милый.

Взяла его за руку и потянула в постель. Первой легла и широко раскинула ноги. Темные волосы ее волнами расплескались по подушке.

– Так что значит твое имя? – несмело двигаясь на нее, спросил он. – Инджира?

– Сладкий плод, – ответила хозяйка постоялого двора. – Знала мать, как назвать меня, наперед знала. – Ложись на меня, барин, – поманила она его. – Люби меня!

И он не посмел ослушаться – и лег на нее, потому что сам уже горел желанием. Но что его огонь был в сравнении с ее неистовым пламенем? Ее горячим телом можно было пожары чинить! Он как будто на печь лег, как в костер бросился! И тотчас весь растворился в ней. Потек по ней как кусок масла по раскаленной сковороде, разве что не зашипел! Откуда в ней был этот жар? Да она еще руками через спину обхватила его и ногами взяла в любовный замок. Ни с одной из петербургских дам, коих было три в его интимной жизни, и ни с одной из столичных куртизанок и особ легкого поведения, коих было значительно больше, Протопопов Иван ничего подобного не испытывал.

Полночи они варились в том любовном котле на самом неудержимом огне. И когда рассвет уже близился, крался по серой и прохладной ковыльной степи к постоялому двору, глядя на красоту, раскинувшуюся перед ним в полумраке, при двух еще горевших свечах, он спросил:

– Бунтарь Емельян Пугачев проходил через ваши земли со своей ордой?

– Еще как проходил, – откликнулась она.

– И ты была тогда здесь?

– Была.

Она повернула к нему голову, и ее смоляные, насквозь влажные волосы тяжело рассыпались по шее и груди.

– Видела его хоть разок, хоть краем глаза?

– Еще как видела, – тем же вкрадчивым тоном ответила женщина.

– И как близко?

– Точно хочешь знать?

– Да что ты со мной играешь? Точно хочу.

Она приподнялась на локте, и одна тяжелая грудь ее широко прилегла на другую; женщина потянулась к нему и провела горячей ладонью по его щеке, ключице, груди, животу…

– А вот как тебя сейчас, барин.

– Что это значит?

– А ты догадайся.

– Боюсь, – честно ответил Протопопов Иван. – Боюсь, Инджира, даже думать о том…

– А ты не бойся. Чего такой пугливый?

– Говори же…

– Был он в моих объятиях, – с легкой насмешкой ответила она, – и лежал между бедер моих, и жадно ласкал и тискал мою грудь, и плечи мял, и горячо и страстно шептал слова и обещания. И вот эти вот бусы из яшмы он мне подарил – каждое сердечко за каждый день нашей любви. А ведь я просила его с собой меня взять, не взял, ждала его – да не судьба…

Протопопов даже не знал, верить ему или нет этой женщине. А почему бы и не поверить? А сам считал яшмовые сердечки на ее груди, жадно считал! За каждым из них, стало быть, история таилась! Объятий, поцелуев, обещаний! Конечно, так все и было, именно так! Кто же в своем уме пропустит такую хозяйку, кто пройдет мимо, не сорвав сладкий плод?

– Хочешь узнать, что он мне тогда сказал?

– Хочу, – честно ответил Протопопов. – Боюсь и хочу. Очень хочу!

– Ну слушай. А сказал он так: «Я ведь теперь либо пан, либо пропал, Инджира, – сказал он. – Мне теперь либо царицу на кол усаживать, да покрепче, чтобы трещала как репа блудница немецкая, и всех ее присных под топор и на дыбу, либо самому на тот же кол садиться. Другой судьбы нет». – «А что сердце тебе говорит?» – спросила я. Недолго он думал. «Мое сердце – тьма египетская», – рассмеялся тогда Емельян, глядя мне в глаза. «Это мне известно, – сказала я. – Ну так и меня услышь: если умрешь, хоть в образе черта, но вернись ко мне, – сказала я тогда ему. – Потому что люблю тебя». А утром он ушел в поход. Говорят, свезло ему: помер нестрашно под топором, царица-то ему иного желала – мучить собралась всем на потеху дни напролет.

– Видел я, как он помер, – вдруг сказал Протопопов.

– Видел?!

– Был я там, на Болотной площади, как и вся Москва. Всё хотелось увидеть собственными глазами! Его колесовать должны были по приговору, но палач словно забыл о том и первым делом отсек ему голову. И только потом отрубили твоему бунтовщику руки и ноги, а голову тотчас же на пику надели.

– Стало быть, так закончил жизнь мой Емельян…

– Стало быть, так. А за ним и всех его присных в одну минуту. Кого в петле болтаться оставили, кому голову с плеч, а иным еще помучиться пришлось – им на колесе руки и ноги ломали. После той казни я решил, что наступит день, и отправлюсь я по его дорогам и буду писать о нем. Вот к тебе и попал.

– Ясно, барин, теперь все ясно. – Она провела рукой по его плечу, но он даже не дрогнул. – Остудил тебя мой рассказ?

– Немного, – честно ответил Протопопов Иван. – Скажи…

– Ну?

– Каким он был – Емельян? На плахе я видел его – издалека. Маленький совсем, на мужичка перекати-поле похож, на странника, только котомки и не хватает. Но то издалека. Каким он был со своими людьми, что за ним без оглядки пошли?

– Огромным он был, страшным и веселым. Великаном. Человеком-горой. Кафтаны широкие любил. Расписные. Перстни. Сабли кривые турецкие. И всегда ходил с огромной золотой серьгой в правом ухе.

– А с тобой, Инджира? С тобой каким он был?

– Сильным, ласковым и горячим, – усмехнулась она, и слезы весело и горько блеснули в ее глазах. – Как кипяток! Любить такого – в огонь броситься без оглядки. Броситься – и сгореть.

Голос ее поник, потухли глаза. По лицу пробежала тень – воспоминаний, горьких и страстных, душу рвущих, тень всего того, что сладко и беспощадно зажигает человека, дает ему силы жить, но проходит, как все на этом свете, оставляя холодную золу.

– Рассвет скоро, барин, мне хозяйством заниматься нужно. А ты поспи, намаялся за ночь; помню, как старался, – улыбнулась она, похлопав его по груди. – А когда встанешь, я тебе блинов напеку и сметанки подам. А коли голова шуметь будет, и полчашки арзы налью.

Она потянулась к нему, поцеловала в губы, встала с высокой кровати, прощально привлекая мужской взор природной статью, широкими бедрами и ладными плечами, черными волосами, еще влажными после ночи, облепившими спину и ягодицы. Потянулась за сарафаном, встряхнула его.

– Любуешься? – не оборачиваясь, спросила она.

– Конечно, – задумчиво ответил он.

А мысли неслись уже в иную сторону.

– Любуйся, барин, любуйся. Мы с тобой как два ветра в поле – сшиблись и разлетелись. Встретятся ли еще когда?

И так же быстро и ловко, как и сняла, надела цветастый сарафан через голову, подпоясалась. Обернулась к нему с улыбкой:

– Спи!

Сказала и ушла.

Протопопов откинулся на подушку и смотрел в потолок, по которому плавали отсветы двух свечей. И видел он в этих отсветах грозное бородатое лицо с бешеными глазами, пугавшее саму императрицу и весь ее двор, но сейчас наблюдал его иным – полным бешеного сладострастья, которое могла разжечь эта необыкновенная женщина по имени Инджира.

– Черт! – горячо прошептал Протопопов Иван, сжав кулаки. – Вот же ведьма…

А потом подумал: а что беситься-то? Ревновать к покойному, которого уже три с половиной года как нет на этом свете? Или к ее прошлому? Не стоит, завтра он потрапезничает, сядет в карету и поедет своей дорогой. И будет вспоминать об этой ночи как о сумасшедшем видении, которое и приходит разве что к тем, кто мечется на ложе в горячечном бреду.

– Не влюбился же я в нее, право слово? – едва слышно прошептал он. – Не могло же со мной такого случиться…

А потом света в комнатухе разом стало меньше – одна свеча погасла. Только лужа воска и осталась в старой глиняной чашке. Протопопов Иван приподнялся на локте, вытянул шею и задул вторую свечу. Остро запахло гарью и горячим воском. И только тут он понял, что небо за маленьким окошком светлеет предрассветной синевой.

Спать, пора было спать.

Когда он завтракал ближе к полудню, ничто уже не выдавало их тесного знакомства. И блины напекла, и сметанки положила заботливая хозяйка. И полчашки арзы плеснула ему. И на «вы» называла, «барин то», «барин это», словно познакомились пять минут назад. Только блестящие черные глаза Инджиры, когда она прислуживала ему, только острый лукавый взгляд, что время от времени перехватывал он, и были единственным свидетельством их безумной, страстной, незабываемой ночи.

Было за полдень, когда он садился в свой экипаж.

– Прощай, хозяюшка, – немного смущаясь ее отстраненности, сказал он. – Доброго тебе здравия и долгих лет жизни. Дай бог, еще свидимся.

– Может быть, Иван Иванович, когда назад возвращаться будете, – ответила она. – Если мимо еще раз проедете, а то всякое бывает – дорог на свете много.

Но что-то недоговаривала она – и он ждал. Фыркали лошади, трясли головами, хвостами отбиваясь от назойливых слепней.

– Вы давеча спросили меня, барин, каким был для меня Емельян, помните?

– Как забыть, помню, – кивнул Протопопов.

– Ну так я скажу. Когда-то в этих местах обитал Леший.

– Самый настоящий? – улыбнулся Протопопов.

– Самый-пресамый. Хозяином он был этих мест. Страшное существо. Демон во плоти. Ему поклонялись. Дары приносили. Жертвы.

– Так-так, Леший, значит? – Глаза его, как видно, хитро блеснули. – Уже интересно.

Она вдруг стала очень серьезной:

– А вы не зубоскальте, барин, я ведь не шучу. Могу развернуться и уйти. И не узнаешь ничего – главного об этих местах.

– Ну ладно тебе, ладно…

– Я же серьезно говорю, Иван, – убедительно кивнула она. – Ты должен это услышать.

– Прости меня, Инджира. Не хотел обидеть. Продолжай.

– Хорошо. А потом наш народ отвернулся от веры предков. Одни в магометанство подались, другие крестились, а третьи и вовсе стали поклоняться богу по имени Будда. И появились тут священники всех религий и всякого за собой тащили. И Леший ушел. На много веков ушел, но, как говорят наши жрецы, он вернется однажды.

– И ты веришь в него – в этого Лешего? – снисходительно нахмурился Протопопов.

– А как в него не верить, когда он хозяином этих мест был еще тогда, когда люди не железом дрались, а камнями? С начала всех начал. Но дело не в том. Когда Емельян появился, то заговорили: «Хозяин этих мест вернулся. Домой возвратился. Хоть и в ином обличье».

– Да правда, что ли?

– А вот тебе и «да правда». Такая была в нем сила. Наши места – вся эта округа, место великой силы. – Вдруг ее тон изменился, она даже руку его перехватила: – Слышишь меня, Иванушка? Говорю тебе, чтобы ты осторожным был. Полюбился ты мне в эту ночь, не хочу, чтобы с тобой дурное случилось. – Она понизила голос: – Недаром именно тут Емельян собирал свое могучее войско – сюда к нему стекались отовсюду: и от Каспия, и с Яика казачки, и с Урала работный люд, поменявший молоты на сабли, и все кочевые народы, в том числе и мои калмыки. А у меня последний месяц так сердце и стучит: вернется он, вернется! Скоро – совсем скоро! А коли мое сердце так говорит – так оно и будет. Не сказала тебе вчера, да и зачем. Но вот решила: скажу. Я не из простого рода – из древних калмыцких жрецов, что еще с самим богом Тенгри говорили. Хочу я сама того, чтобы сюда вернулся хозяин этих мест, или нет, уже неважно. Но в своем обличье вернется Леший, Хозяин Черного леса, в котором его иные люди видели, кто жил здесь когда-то в прежние времена.

– И какое же это обличье?

Инджира усмехнулась:

– Не смекаешь? Страшный, косматый, с рогами. А может, и с хвостом. Взглянет плохо – убьет наповал. А по-хозяйски посмотрит – рабом его станешь.

– Ну, напугала, – покачал он головой. – Теперь поеду и бояться буду. А вдруг нынче он и заявится?

– Не бойся, но осторожным будь. Забыла сказать, если поторопишься, после обеда у Камня Емельяна будешь. Там, где знаменитая надпись выбита: мол, иду в столицы царицу судить, а воров ее, псов придворных, на кол сажать. Как уцелел камушек – понятия не имею. А дальше русское село тебе откроется, Черныши, с церковкой, все как у вас, православных, положено. Там и заночуешь у тетки Степаниды. Ее там все знают. На меня сошлись. Только с ней ты вряд ли в постель завалишься – ей уже восьмой десяток пошел, – рассмеялась его случайная полюбовница. – Но вот тут бойся: в свое-то время она ни одного доброго путника не упускала.

Усмехнулся и недавний постоялец.

– Скажи мне, Инджира, а сама ты кто по вероисповеданию?

– И с чего такие вопросы вдруг поутру?

– Хочу знать.

– Верю в то, что мое сердце знает. И что хочу я, то и получу, – очень серьезно добавила она. – Такая моя вера. А теперь – прощай, барин!

Вот так и разошлись их пути-дорожки у постоялого двора Инджиры. Возница, нанятый еще в Цареве, подстегивал двух лошадей, и катила карета с залетным барином из столицы, и думал разомлевший после обеда и чарки калмыцкой водки Иван: “Какой только чертовщины в голове у простой бабы не окажется! Леший! Хозяин этих мест! И места ведь какие – СИЛЫ! Но ведь была полюбовницей самого Емельяна Пугачева, подумать только! Общая у нас, стало быть, с великим смутьяном и живодером оказалась женщина. Кому расскажешь в Санкт-Петербурге – не поверят…”»

Седой помещик в парчовом халате отер тряпицей и отложил перо, бодро встал и подошел к открытому окну кабинета. А там открывался двор его усадьбы. Кухарка тащила два ведра с помоями, за ней трусила собака, выпрашивая кость, бегали наперегонки гуси, куры и утки, спал в луже наглый хряк Бултыхай, которого жаль было зарезать, уж больно по-человечьи смотрел на хозяев и тем пользовался. Под стать хряку спал мертвым сном, развалившись на лавке, слуга в хромовых барских сапогах, подаренных ему на Пасху, а у лавки дрых старый пес Трезор. И где-то рядом галдела десятком голосов дворовая ребятня.

Долго стоял так помещик. Затем вернулся за стол бюро, выбил пепел из трубки, набил новую, закурил. Какие картины грезились ему впереди! Восторг, страх и ужас! И вновь щелкнуло огниво, и потек дым по его седым залихватским усам и бровям. И когда и с этой трубкой все было покончено, он понял: время продолжать! Набраться храбрости и двигаться дальше. В дверь поскреблись. «Дедушка!» – пропел один девчоночий голосок. «Дедуля! – вторил ему другой, повыше. – Открой, мы тебе леденец принесли! Большоо-оой!» «Кто это?» – громко и грозно спросил пожилой хозяин поместья. «Твои котята! Мяу-мяу!» – ответили хором девочки. «Брысь, кошки! – живо рявкнул он через плечо. – Не мешайте, а то хвосты накручу! Сам позже приду! И канарейку покормите, бездельницы, а то сдохнет!» Взял перо и обмакнул его в чернила. Вот оно, близилось самое интересное, а именно – встреча! С НИМ!..

«К трем пополудни, как и говорила Инджира, стоял он у легендарного косого камня, основанием прочно вкопанного в землю. У него мятежный Пугачев, как гласила легенда, диктовал свои дерзкие указы. Надпись была выбита одним из грамотных повстанцев: «Был тут русский царь Петр Третий Романов, молвою названный Емельяном Пугачевым, и пришел он дать свободу народам всей страны русской и покарать заклятых врагов самого народа: помещиков и бояр проклятых на кол посадить, а царицу-самозванку немецкую судить торговым судом у позорного столба перед всеми ее подданными, остричь наголо, а потом назад, к немчуре поганой, с позором выслать. Такова моя воля, царя Петра, не убитого, но волей божьей выжившего».

Записав этот текст карандашом в блокнот, Протопопов Иван вернулся к дороге, где его ждала карета. Мимо проезжала телега, крестьянин подстегивал уставшую пегую лошадку.

– Эй, человек! – окрикнул его путешественник. – Сколько до Чернышей?

– Тпррруу! – Мужик остановил повозку, сорвал шапку. – Да к закату, барин, это ежели с расстановкой, доберешься, а коли поторопишься, то и засветло.

И наскоро объяснил путь: тут налево, потом прямо, тут озерцо, там речка, потом налево и опять направо.

– Добро, Сусанин, – кивнул Протопопов. – Езжай с богом!

И крестьянин продолжил путь. Устремился в свою сторону и Протопопов Иван. Но вскоре карета его остановилась, а все потому, что тревожно заржали лошади. Протопопов выглянул в окошко: небо разом потемнело, как будто пелена на свет божий легла. Барин вышел из кареты.

– Чего это? – зачарованно и с легким испугом спросил возница. – Гроза, что ли, будет?

Странно дело. В тот день ничто не предвещало бури – ясное летнее небо согревало путешественнику душу и дарило радость. Если бы не одно «но». Предостережение Инджиры. Подумать только, правнучки калмыцких жрецов! Вот оно-то иголкой и покалывало сердце путешественника. И еще он заметил – они как будто в иной край въезжали. Два еще молодых раскидистых дуба росли друг против друга через дорогу, почти что соприкасаясь листвой. Врата, да и только! Да что за вратами этими? Но тут стало еще темнее, будто кто-то накинул совсем уже черную пелену на поднебесье. День на глазах превращался в сумерки. А далеко впереди уже полыхали молнии, и отзвуки грома неслись сюда. Протопопов проследил за испуганным взглядом извозчика и оглянулся: то же происходило и за его спиной! Вспышки, гром! И вот что странно, вся эта непогода приближалась неестественно быстро, словно кто-то силой гнал ее на этот пятачок земли.

– Не к добру это, барин, – молвил возница. – Ой, не к добру…

Но вдруг темнеть стало совсем уже стремительно. Ударил в лицо ветер, сорвал с Протопопова Ивана треугольную шляпу с плюмажем и понес ее прочь. О том, чтобы бежать за ней, не было речи. Кони уже взбунтовались, ржали как бешеные, дергались в разные стороны, пытались встать на дыбы, только упряжь и мешала. Будто говорили: «Бегите отсюда, глупые люди, скорее бегите! Только распрягите нас, дайте и нам выжить!»

– Свят, свят! – неистово крестясь, повторял возница.

И тут полыхнуло совсем близко. Кривая и нервная молния ударила в поле.

– Бежим отсюда, барин, скорее бежим! – будто сердцем услышав вусмерть перепуганных лошадей, хрипло закричал возница, спрыгнул с козел и рванул в сторону.

Но куда? Куда?! И тотчас пропал. Темнота сгущалась над полем и дорогой. Рука Протопопова инстинктивно легла на эфес сабли, когда он увидел это: черная стена пыли шла от степи, где сейчас одиноко торчал из земли Камень Емельяна. День стремительно превращался в ночь. Ветер уже рвал кафтан и сбивал с ног. Два молодых дуба впереди по дороге почти ломались, но не сразу понял Протопопов, что они тянутся друг к другу ветвями, будто ищут каждый в другом спасения. Да как такое могло быть? Но было! Тут кони рванули с такой силой, что разломали и снесли всю упряжь и, чудом не опрокинув карету, кинулись каждый в свою сторону, таща за собой остатки поломанной ими разорванной упряжи – и тоже в наступившей тьме как сквозь землю провалились.

Протопопов Иван быстро сообразил: в карету! Иного выхода не было! Пока не поздно, а там будь что будет! Унесет его вместе с ней, значит, на то воля Господа. Как парусник на ветру, карета сама криво покатила в сторону двух молодых дубов, скрипевших и плакавших, уже крепко сцепившихся ветвями. Он заскочил внутрь, захлопнул дверцу, чувствуя, как содрогается экипаж, вот-вот, и развалится на части. А еще услышал страшный рев – и совсем близко! Будто целый лес ожил голосами всех зверей – грозных медведей и страшных волков, ленивых барсуков и жадных лисиц. И быстрыми окликами хищных птиц, и шипением змей! Протопопов заткнул уши и зажмурил глаза – совсем как малое дитя! – только бы не слышать и не видеть!

Только бы, только бы!..

И тут гром расколол небо над самой каретой, да такой силы, что никакие ладони уже не помогли, и подумал Протопопов, что угодила молния в саму карету, и сейчас он почувствует, что горит как свеча. Или уже сгорел в мгновение?

Но ничего такого не случилось.

Сколько он так просидел – минуту, две, пять?! – неведомо. Но когда он отнял руки от ушей и открыл глаза, то сразу понял, что тьма стремительно отступает, ушел вой тысяч звериных голосов, возвращался дневной свет. Одно настораживало – негромкий рык. Там, на дороге. И совсем близко! Рядом с каретой. Так рычит насторожившийся зверь, на которого ты вылетел случайно в диком лесу, и теперь он готовится к драке.

И этот угрожающий рык все сильнее сотрясал эфир шагах в десяти от кареты…»

Помещик выдохнул. Отер тряпицей перо и отложил его. Как тут без новой трубки обойтись? А еще без бутылки крепкой домашней наливки? Да никак. Такие воспоминания просто так не проходят. Надо сердце утешить, ой как надо. Вспоминая о том, что случилось в следующую минуту, он задумчиво стал набивать табаком новую трубку…

Загрузка...