КОММУНИСТ МИКЛАЙ Повесть


Перевод А. Спиридонова


Поздняя осень. Утки, собираясь в большие стаи, готовятся к отлету. Я брожу с ружьем по волжскому берегу, по маленьким озерцам на пологом заливном лугу левобережья. Сеется мелкий нудный дождь, монотонный, как жужжание осенней мухи на стекле, и только изредка рванет порыв ветра и осыплет тебя холодными, режущими каплями — будто пригоршню дробинок сыпанет.

Переходя от одного озерца к другому, я заметил вдруг дымок, поднимающийся над оврагом. Подойдя поближе, различил жестяную трубу, из которой шел дым, ниже дверь и окно землянки, вросшей в склон. Две одинаковые пегие собаки выскочили откуда-то и с лаем бросились ко мне. Тут же открылась дверь, и показалась голова хозяина.

— Барабан! Волынка! Место! — глухо крикнул он собакам. Те, поджав хвосты, спрятались в конуру под молодым разлапистым вязком.

Хозяин вышел из землянки. Это был худой высокий старик в солдатской гимнастерке и таких же брюках; темное, чуть-чуть изжелта, лицо его было довольно чисто выбрито, седые волосы аккуратно и коротко острижены. И вообще он производил впечатление строгого, твердого в поступках и аккуратного человека.

На мое приветствие хозяин любезно ответил и протянул жилистую, старчески узловатую, но крепкую еще руку, пригласил войти. Из двери пахнуло в лицо теплом и приятным духом обжитого бивуачного жилья. В землянке топилась печь. Дверка была приоткрыта, и отблески пламени играли на единственном окне, выходящем в овраг, на желтовато-зеленых ивовых прутьях, оплетавших стены, чтобы не сыпалась земля. За печкой виднелся топчан, застланный старым байковым одеялом и овчинным тулупом.

— Эх и погодка, — сказал старик. — Замерзли, наверное? Раздевайтесь, вам надо обсушиться.

Я не стал противиться, а сразу же повесил на стену ружье, сбросил всю свою охотничью амуницию. Честно признаться, я и не мечтал о такой удаче. Старик помог мне, и вскоре от развешанной одежды пошел парок, остро и душно запахло прельцой сохнущей ткани.

Старик, оказывается, сторожил здесь колхозное сено. Узнав, что я из города, он стал расспрашивать, что там сейчас и как, и почему я заехал так далеко, какую добычу взял. Я неторопливо отвечал на вопросы, сидя на чурбаке и вытянув к печке босые ноги, нужно признать, порядком замерзшие после того, как я оступился и зачерпнул в сапоги воды в каком-то небольшом болотце. Сказал, что на охоте второй день, подстрелил пару крякуш и одного чирка, да и ехал-то больше не за добычей, а чтобы просто побродить с ружьецом.

Ему, видимо, это понравилось, и он принялся рассказывать о родных местах, о своих заветных охотничьих тайничках и схоронках, о приметах: в какую погоду где можно взять верную добычу — видимо, был он добрым охотником когда-то.

Мы разговорились и не заметили, как улеглось в печи пламя и угли подернулись нежнейшей пеленой пепла. Увидев это, старик спохватился, выдвинул из-за печки ведро с картошкой, разгреб жар обугленной палкой, служившей, видимо, ему кочергой, и заложил в печь клубни.

За окном темнело, дождь, кажется, усиливался, и хозяин землянки уговорил меня остаться на ночь. Нить нашего разговора затейливо петляла от одной темы к другой, но неизменно возвращалась к этим родным старику просторам приволжских лугов, таинственным чащам лесов, богатству многочисленных луговых и лесных озер.

За ужином из печеной картошки и моих скромных городских припасов старик рассказал мне одну местную легенду. Будто бы в дубняке на берегу озера Удышъер жил когда-то мариец по имени Пашкак. Промышлял зверя, рыбачил, разводил пчел. И было у него пятеро сыновей. Когда сыновья подросли и поженились, решили они отделиться от отца. Один поселился поблизости и назвал свое имение Чак-Марий, что значит ближний. Другой поселился дальше. А поскольку был самым высоким среди братьев, то и назвал свое поселение Кужу-Марий. Третий расчистил среди лесов поляну, стал сеять коноплю и продавать кудель. Свой илем он назвал Муш-Марий, то есть богатый конопляной куделью. Четвертый сын пошел в четвертую сторону. Устроился в лесу у оврага, на дне которого бил родник. И назвал свое сельбище Пам-Марий — родниковым. Самый младший сын остался у Волги. А поскольку он был самым маленьким, что по-марийски — изи, то и место назвали Изинек или, как сейчас говорят, Исменек.

— Я думаю, — заключил мой собеседник, — что все так и было. Ведь народ всегда бережно хранит — в памяти события прошлого.

— Да, конечно, — отозвался я. — Все это отражается то в названиях мест, то в песнях и легендах…

— Скажите, а как вы вышли на эти луга? — спросил вдруг старик. — По какой дороге?

— Как все ходят. Дошел до Тойкансолы, а потом по Мироновой дороге перешел через болото сюда…

— Вот тебе и еще одна легенда! Но это уже случилось на моей памяти. Да, Миронова дорога… — старик замолчал, задумчиво глядя на огонек зажженной им керосиновой лампы, стоящей на окне. Потом сказал: — Возьмите любое событие — и всегда найдется первый человек, подтолкнувший его, направивший в нужное русло. Может быть, в легенду его имя не войдет, но в памяти людей останется, это точно. Вы ничего не слышали о Миклае-коммунисте? Нет? А между тем спросите о нем в наших деревнях — и каждый вам ответит. Хотите, расскажу?..

И здесь же, в землянке, старик поведал историю, которая показалась мне настолько любопытной, что я записал ее…

1

…Посреди деревни Лапкесола, на бугре, сияя на солнце куполами, стоит пятиглавая церковь; с колокольни несется веселый бойкий перезвон. «Тлин-ли, тлин-ли, тлин-ли-лин…» — скликают прихожан колокола. Но местные в этом звоне слышат другое: «Блины, блины, пироги, в кабачок да в лавочку».

Группами, парами, поодиночке прохаживаются по деревне мужики, бабы, ребятня. Женщины в цветастых платочках, в праздничных белых шовырах — холщовых поддевках, расшитых красной тесьмой и яркими лентами всевозможных цветов и оттенков. На ногах — обутые с белыми суконными онучами праздничные девятилычные лапти, что поскрипывают почти как щегольские сапоги местных богатеев с вложенной в подошвы берестой, с голенищами гармошкой и каблуками, обитыми сверкающей, чищенной мелом латунью. И идут они, красиво поводя руками, то в сторону церкви, то обратно, к лавке.

На троицу собрались к церкви люди со всех окрестных деревень. На скамейках под зелеными деревьями, забранными в решетку от скота, сидят беззубые старушки и седобородые старики, о чем-то переговариваясь меж собой. Верно, молодость свою вспоминают, а может, недавние тревожные годы. Ведь война и революция коснулись и здешнего захолустья. Другие, такие же старые, что не ходят в церковь и по-прежнему верны древним языческим богам, стоят у своих ворот, опираясь на палку, и смотрят на проходящих, поворачиваясь то влево, то вправо. Всех выманил на улицу добрый денек.

У открытой настежь двери в лавку Миконора Кавырли собралась молодежь. Парни любезно угощают девушек дешевыми карамельками и семечками. А те, насыпав семечки в уголок передника, охотно щелкают их, а заодно строят парням глазки.

Над дверью блестит на солнце, будто облитая золотой водой, черная лаковая дощечка, на ней белой вязью с золотом выписано:

БАКАЛЕЙНАЯ ТОРГОВЛЯ

ОСТРОУМОВА ГАВРИИЛА

В дверном проеме стоит широкоплечий полнолицый мужик, отвешивая товары.

— Эй, дядя Каврий, весы-то у тебя врут, — наседают покупатели.

Но он молчит, только глянет изредка из-под густых бровей да пригладит свои рыжеватые усы. В будни Кавырля не торгует, на то есть дочь и жена, но сегодня в честь праздника он сам вышел покрасоваться перед людьми. Из открытых окон его пятистенного дома на всю деревню поет граммофон. Под окнами толкутся дети, они рады: не каждый день выпадает послушать такую музыку.

К полудню колокола заговорили громче. От церкви потянулись люди в ярких праздничных нарядах. Запахло вкусным. Повалил из труб серый дым, и ласковый летний ветерок, играя, разогнал его по всей улице.

Но народу все еще много. Люди расходятся по домам. Некоторые заходят к родственникам и знакомым, чтобы пригласить их к себе, и по этой причине сами угощаются.

По обычаю здешних марийцев, на стол выставляется все, что приготовлено для угощения. На то и праздник. А в будни и кислая лапша хороша…

Суетятся женщины, бегают по соседям за посудой — будто ласточки вьются над гнездами. И даже по их легким, щеголеватым движениям видно, что пришел праздник, что они давно готовились и ждали его.

День еще только-только начал клониться к вечеру, а из открытых окон, украшенных березовыми веточками, стали доноситься, громкие разговоры, звон посуды.

И вот уже давно ждавший этого праздника Онтон Микале, распушив свою широкую бороду, потеряв где-то шляпу, топоча и поскрипывая сапогами, направляется к лавке. Вдруг он раскинул в стороны руки и пьяно затянул на всю деревню:

Оло-ло-ло, ала-ла-ла,

Эле-оло, ал, а-ла-а…

Его распахнутую красную в горошек рубашку раздувает ветерок. Одна штанина широких черных шаровар выползла и свесилась на сапог. Соседи, заслышав его, высовываются из окон и провожают взглядами.

Жить, так жить хорошо,

Нынче не умру ни за что-о…

Он и песню свою тянет, как длинную веревку. Увидев ребятишек, Микале закричал:

— Эй, сопляки, посторонись!

Те испугались и разлетелись по сторонам, как цыплята, почуявшие ястреба.

Дай дорогу богачу,

Не то всех поколочу-у…

— Отец, да отец же… Дай денежку на конфеты, — дергает его за рукав сынишка, выпорхнувший из ребячьей стайки.

Пошатываясь, Онтон Микале долго и пристально глядит на него. И, наконец, узнает своего младшенького.

— Деньги? Думаешь, у меня денег нет?! На! — и он вытянул из кармана красную бумажку. — Но… этим голодранцам не давай, — Микале криво ухмыльнулся и ткнул пальцем в сторону столпившихся у ворот ребят. Те смущенно опустили головы.

Тогда он запустил руку в карман и достал горсть орехов, сыпанул их с размаху на лужайку, будто зерно цыплятам:

— Налетай! Собирай!

Дети бросились к орехам, а Онтон Микале, выгнув грудь колесом, с песней направился дальше:

Есть у меня черный мерин в запряжку,

Есть и красавица — посадить в коляску…

Не много времени прошло, как то из одного, то из другого дома стали доноситься песни. Совсем неожиданно послышался вдруг истошный крик: «Убивает!» Взлохмаченная молодая женщина выскочила на улицу и дико закричала:

— Спасите! Соседи, пожалейте-е!..

А вслед ей из окна полетели кочерга, сковородник, глиняный горшок, плошка и прочая утварь.

— Курва, шлюха, убью! — ревет в доме мужской голос, и вторит ему плач малого ребенка…

Праздник начался.


В это время с другого конца в деревню вошел человек и присел на бревна, сложенные у крайней избы.

На нем пропыленная солдатская одежда, поблекшая фуражка с пятиугольной красной звездой, подбородок и щеки черны — верно, давно не брился. Путник сбросил с плеч котомку и пристроил ее у ног. Некоторое время он сидел так, задумчиво поглядывая на деревню.

Деревня шумит, гуляет: от ворот к воротам с песнями ходят супружеские пары, а безмужние — в обнимку друг с другом, напевая:

Крепкий, словно дуб,

Был у меня муж.

Тонкая, словно ива,

Была я сама.

И как птицам парою

Жить бы нам…

И, не допев, умолкают вдруг женщины, промокая уголком платочков глаза.

Наделала бед затянувшаяся война. Некоторые девушки, так и не став женами, успели обзавестись детьми. Что уж говорить о солдатках… Потому-то и выгонял из дому подвыпивший Ямшык Ондрий свою жену, нагулявшую ребенка без него. Япык, сын Онтона Микале, увидев это, хохотал до упаду. Сам он как-то сумел отвертеться от службы.

«Микал Япык через Волгу солдатом плыл, а на тот берег дезертиром ступил», — говорили одни.

«И что бы бабы делали без него?» — смеялись другие.

Еще и война не кончилась, а Япык уже дома околачивался, искал «счастье», нашептывая на ушко разные разности доверчивым солдаткам и вдовушкам. В последнее время, разглядывая на смотринах новорожденных, кумушки подхихикивают и шутят: «Ребенок-то весь в Микала Япыка».

Подвыпив, женщины вспоминают свое девичество, проклинают сиротскую вдовью участь и всхлипывают, утирая глаза, будто обиженные кем-то девчонки.

Женская судьба — что осенний день, говорят в народе. И солнцем одарит, да тут же и дождичком окропит. Да и нет, наверное, таких женщин, что горя не мыкали.

Посидев немного и поглядев на праздничную сутолоку, солдат встал, накинул шинель, повесил на плечо котомку и пошел по улице, прихрамывая на левую ногу. Был он, кажется, чем-то озабочен, хмуро глядел на гуляющую деревню. Но кто же это?

Это — наш герой, Николай Григорьевич Головин. В деревне его называли Кргори Миклаем. Здесь он родился, здесь вырос. Еще мальчишкой ходил с отцом сплавлять лес по Волге. Наслушался разговоров в сплавных артелях о воле, о социалистах, революционерах. А уж после Октябрьской революции ходил по деревне с таким гордым видом, будто сам ее совершил.

Семнадцати лет, оставив молодую жену, пошел с отрядом добровольцев на Казань — бороться с мятежными белочехами. Встретившись у Волги с временно отступавшими красноармейцами, добровольцы присоединились к ним. С тех пор прошло три года. И вот он возвращается в родную деревню, к жене, к дому.

Но почему же соседи не встречают его, не пожимают руку, не расспрашивают? Почему же, встретившись, сторонятся? Быть может, не узнали, забыли…

А и верно — трудно узнать в этом худом, сумрачном солдате веселого и бойкого когда-то парня, каким оставался Миклай в памяти односельчан.

— Смотрите, солдат-то в дом Миклаевой жены заходит, — сказала подружкам одна из девушек, кучкой стоящих у лавки Кавырли.

— Солдат к солдатке всегда зайдет, — обронила вторая.

— Да уж не сам ли Миклай пришел? — заинтересовалась третья.

— С того света не возвращаются.

— А ты откуда знаешь, что он мертвый?

— Дак она ж сама говорила: в последнем письме написал, что ранен, а потом ни слуху ни духу — ни одной весточки не подал.


Что бы ни произошло в деревне, весть об этом сразу же разносится по округе. Все только и будут судачить об этом событии: и мужики, и бабы, и старики, и дети…

Еще и видевшие солдата толком не разобрались, кто он, почему зашел в дом Миклаевой жены, а уж по деревне слух пополз — Миклай вернулся. И потянулись туда люди один за другим, не думая, что, верно, устал хозяин с дороги, отдохнуть хочет. И ожил вот уже три года сиротой стоявший дом — полон соседей. У каждого вроде бы свой вопрос, а оказывается — у всех одно и то же: скоро ли война кончится, не встречал ли где мужа, сына, брата? Всем ответил Миклай как сумел, а в конце разговора коротко заключил:

— Мертвым — земля пухом, а живым пусть будет счастье.

Холодными показались некоторым его слова; многие ждали возвращения родных, близких, а он будто сразу всех их причислил к мертвым. Но никто и слова против не осмелился сказать. А вот хозяйке слушать некогда. Ожила она, расцвела, как весенний цветок, бегает по дому: то одно поднесет, то другое приготовит. На стол собрала, даже где-то самогонки раздобыла — мутной, с запахом гари.

Поздним получился обед. Неразговорчивый, сумрачный сидел Миклай. Совсем отвыкли они с Настий друг от друга. Три года провел солдат в стороне от родного дома и не таким представлял свое возвращение, но, выпив с соседями самогонки за встречу, повеселел. Когда все разошлись, он поднялся, стал ходить по комнате, приволакивая ногу и круто, по-военному, поворачиваясь, потом запел вполголоса:

В бой роковой мы вступили с врагами,

Нас еще судьбы безвестные ждут…

С улицы тоже доносятся голоса: кричат, ревут… «Уж не убивают ли?» — подумаешь иной раз. Всю ночь слышны песни, крики, шум драк. Некоторые так на улице и ночевали. То здесь, то там валяются рваные рубахи…

Пьянка, драки… Словом, праздник.

И кажется: сто лет пройди, а все так же будет…

2

Празднуют здесь обычно неделю, не меньше. Семейные и пожилые люди за это время успевают побывать у всех родственников и близких знакомых. Молодежь— вдоволь попеть и поплясать под гусли и ковыж[1]. За неделю никто и не подумает о работе. Вот только солдата, Кргори Миклая, не видно на улице, а ведь уж второй день, как вернулся. Здесь же, в деревне, живет его тесть — Маленький Одоким, как прозвали его за малый рост и сухость сложения. Он несколько раз уже прибегал к Миклаю, звал в гости. А тот все отнекивается:

— Никуда не пойду, встретимся еще.

Но все-таки собрался, чтоб не обидеть тестя. В день своего приезда он помылся в бане, побрился, привел себя в порядок с ног до головы — и будто помолодел, будто стал тем же парнем, каким уходил: красивым, улыбчивым, добрым.

Соседи, завидев на улице супружескую пару, наперебой зазывают их в гости. Миклай благодарит, но отказывается.

Тесть его, Одоким, не беден, но и не скажешь, что богат. Зятя с дочкой принимает как самых дорогих гостей: встретил у порога, обнял, похлопал Миклая по плечу, за руку провел к столу и усадил на самое почетное место. И теща расстаралась, нанесла всякой всячины. В центре стола — огромная стопа блинов, будто скирда на гумне, бутыль с самогоном возвышается, как церковная колокольня, там же пшенная каша с маслом, сметана, творожники и прочее, и прочее. Словом, все праздничные марийские блюда на столе.

А сама-то она и так, и этак — все старается угодить зятю, подкладывает лучшие кусочки, а тесть рюмку за рюмкой наливает. Только Миклай каждый раз лишь пригубит чуток и ставит на стол. Ему интереснее побольше о деревне узнать, о жизни односельчан.

Понял Миклай со слов тестя, что дух новой жизни не проник еще в деревню, что живут здесь, как и раньше жили: верховодят два-три богатея, что те скажут — то все и делают. Да вот и подвыпивший Одоким высказался наконец:

— Нам-то все равно, какая власть — лучше так и так жить не будем…

— Ну нет, — воскликнул Миклай, и глаза его остро сверкнули. — Нам не все равно. Наша это власть, наша, понял?! — и снова жестко, в упор, глянул на Одокима. — Рабоче-крестьянская власть, чтоб рабочим и нам, крестьянам, жилось получше…

— Да, трудно нам было без тебя, все-таки два хозяйства… — продолжал о своем Одоким.

— Вот погоди, кончится война — жизнь войдет в свою колею. Только, чувствую, и здесь повоевать придется. Поставим на место богатеев — Епима Йывана, Онтона Микале, Миконора Кавырлю, — хватит им хозяйничать…

Миклай еще долго говорил тестю о Советской власти, о будущей жизни, о всем том, что за три года стало дорого ему.

После его ухода Одоким сказал жене:

— Ты заметила, как изменился зять: и за стол не помолившись, и обратно так же…


Миклай сидел у открытого окна. Ветерок шевелил его волосы, затем улетал, завивая на дороге воронками пыль, снова ласково касался лица, будто кто-то обмахивал его большим крылом. Пронеслась стайка мальчишек. Где-то у церкви слышалось тягуч, ее церковное пение. Потом на улице показалась толпа. Впереди поп с иконой. Миклай понял: ходят по домам, освящают их святой иконой. Ну, это совсем не для него. Он отошел и прилег на сколоченную из досок жесткую кровать.

Заглянула Настий, увидела, что он спит, зажгла на божнице свечку и снова вышла. Миклай открыл глаза…

Через некоторое время он и вправду задремал. Разбудили его топот ног, пение. В дверях стоял поп с большой старой иконой святой Троицы, за ним дьячок, люди со свечками и березовыми веточками. Поп, раскрыв рот для молитвы, посмотрел на божницу, и рука его со сложенными щепотью пальцами застыла в воздухе. Там, на закопченной полочке, он увидел невероятное: не горела, как это обычно бывает, — свеча, а икона стояла повернутой в угол лицом.

— Шли бы вы своей дорогой. Что вам здесь?.. — сказал Миклай, вставая.

Поп перевел взгляд, глаза его еще более округлились, когда увидел он на гимнастерке Миклая что-то блестевшее холодным красноватым блеском, и попятился.

— Ком… ком-му-нист, — сказал он вдруг тихим дрожащим голосам. Наткнулся спиной на дьячка, резко повернулся и уже громко крикнул: — Коммунист! Печать сатаны носит!

Все бросились вон, толкаясь и крича. Церковный староста, собиравший по домам яйца, с двумя — решетами в руках, уже почти полными, оступился на крыльце и упал во дворе прямо напротив двери, локтями в решета. Он пытался подняться, но бегущие толкали его, он снова падал на локти, оставшиеся целыми яйца катились под ноги бегущих и с хрустам лопались под сапогами и лаптями. Дети, видя его измазанную желтком бороду и локти, с которых стекали яйца и прилипла битая скорлупа, скакали рядом и хохотали над ним.

Когда все ушли, Настин разглядела потушенную свечку, повернутую икону и все поняла. Не зная, что сказать мужу, она опустилась на кровать, закрыла лицо руками и заплакала. Миклай присел рядом, обнял ее за плечи и спросил:

— Может быть, я неправильно поступил? Может, быть, не надо было так?

Настий не ответила. А когда выплакалась, сказала:

— Зачем же, Миклай, ты сделал это? Мы и так бедно живем, а сейчас что будет? Да и соседи…

— Нет, Настий. Бог нам не помощник. Поп только головы людям морочит. Разве бедные стали богаче от молитв? Мы сами должны одолеть бедность… А то, что меня коммунистом назвали, это ничего, они хорошие люди. К тому же я и в самом деле коммунист.

Когда Миклай вышел из дому, чтоб принести воды, у ограды все еще стояли женщины, и имя его не сходило с их уст.

Парило. Куры, раскрыв клюв, неподвижно лежали, зарывшись в придорожную пыль. Не тявкали собаки, попрятались в тень, свесив до земли длинные красные языки и часто дыша.

Миклай расстегнул гимнастерку. На голой груди сто красовалась выведенная сине-зеленой краской кудрявая голая женщина с цветочком в руке, обвитая толстой змеей. Рисунок этот выколол тушью один его дружок в госпитале: каких только глупостей не натворишь от больничной скуки! Женщины, разглядев рисунок, отворачивались, а старушки испуганно шептали про себя: «Оспослови, оспослови…»

После того случая слухи один нелепее другого поползли по деревне. Теперь и на жену Миклая стали поглядывать косо, и если что-то случалось, злые языки нашептывали ей: «Все из-за твоего, из-за коммуниста, безбожника». Так и прилипло к нему сразу и навсегда прозвище — Коммунист. Вначале говорили так лишь за глаза, а потом и напрямик стали. Но Миклай ничуть не обижался на это и не обращал внимания на сплетни.


Хозяйство требовало мужской руки. В сарае — ни полена, даже кол от прясла, на котором висели ворота, весь исщепан, будто собака грызла. Крыша совсем сгнила, местами провалилась… И Миклай, не ожидая конца праздника, взял топор, вывел своего хилого гнедого мерина, который и жив-то остался лишь благодаря тестю, запряг его и, поскрипывая телегой, поехал вдоль деревни.

— Эх, Миклай, Миклай! Хоть отдохнул бы немного, — будто бы сожалеюще сказал встретившийся ему Онтон Микале. Он знал, что мужики, хотя и перестали уже пировать, но на работу еще не торопились. Они, уже одетые по-будничному, собрались у лавки, обсуждают, кто как гулял, кто кому рубаху порвал, кто нос разбил… Да и бабенки горазды языком почесать, судачат у ворот вдовы Ляпая Йывана, хихикают, смеются.

— А знаете, — говорит одна, — выхожу я вечером третьего дни из дому Микале, только за сарай повернула — вдруг как из-под земли Миконор Кавырля, лавочник. Трясет рыжей бородищей: «Авдотья, ты ли?» — «Я, — говорю. — А ты что здесь торчишь?» А он: «Тихо!» — говорит и сует мне в руку конфетку…

— Ох и сладкая, видно, была конфета, ха-ха-ха, — смеются все.

— Четыре года без мужика живя, и я бы не отказалась, — вторит другая, помоложе.

— Это что… А вот в Кожлаяле жена Терея, говорят, с дьяконом спуталась.

— Не может быть. Врут все. Это, наверно, Коммунист выдумал. Божьему слуге нельзя так…

— Да нет, чистая правда! Сегодня дьякон со своей женой аж до крови дрались. Ей-богу, своими глазами видела.

Чего только не наскажут, и правому, и виноватому косточки перемоют. Завидев Миклая, женщины вновь зашушукались, искоса поглядывая на него.

Неожиданно налетел ветер. Поднялась столбом пыль. Солнце спряталось за темными облаками. Ударили первые, крупные и обжигающе холодные после жары, капли дождя. Закричали вдруг люди, всполошились собаки. Бешеный порыв ветра задрал чью-то крышу и понес, понес по улице клочья темной прелой соломы. И деревья под окнами закачались из стороны в сторону, как пьяный Микале…


В лесу плачут ели. Миклай оставил лошадь под большой шатровой елью и принялся таскать валежины, обрубая сучья, вершинки. На ветер он не обращал внимания. Деревья скрипели и качались, сшибаясь верхушками где-то в вышине, иногда что-то с шумом стреляло и вслед за тем с треском и глухим ударом падало на землю.

Миклай уже натаскал достаточно дров, как ветер неожиданно стих, стали рассеиваться облака, и выглянуло солнце. Защебетала смелая птаха, а вслед за ней залились звонкими голосами и остальные. Будто и не было ни ветра, ни дождя. Тишина.

Нагрузив телегу, Миклай перетянул воз веревкой и только собрался ехать, как под ноги ему выкатилась чья-то пегая собака. Вскоре пожаловал и хозяин — лесник Епим Йыван.

Жители Лапкесолы и окрестных деревень хорошо знали паскудный характер лесника: он не раз задерживал своих же знакомых мужиков с лесом, отбирал его, заставлял платить штраф, и тот же самый лес тайно продавал потом заволжским чувашам и русским.

Он резво подошел к Миклаю и с налету, даже не поздоровавшись, грубо закричал:

— Ты что это средь бела дня воруешь? А ну, сваливай с телеги сейчас же!

Но Миклая на голос не возьмешь, не на того нарвался.

— Попробуй, коль хочешь, чтоб твоя собака твоим же черепом играла, — он и сам не понял, как сорвались такие слова, но сказанного не воротишь.

Лесник тоже не ожидал подобного ответа. К тому же был наслышан от деревенских о Микале и сразу вспомнил, с кем имеет дело. Он как-то обмяк и уже примиряюще сказал:

— Да, оно конечно, дровишки нужны… Ты человек свой… На войне пострадал… — и отвел глаза.

Лесник больше не сказал ни слова, он забросил ружье на плечо, свистнул собаку и, не глядя на «вора», пошел дальше. А Миклай тронул лошадь и выехал на дорогу. Неожиданно он увидел впереди какого-то человека и тут же потерял его из виду: человек почему-то не хотел, чтоб его узнали, и скрылся в лесу…

3

В Лапкесоле, а затем и в окрестных деревнях, разнеслась страшная весть: в лесу ударом обуха топора по голове убит лесник Епим Йыван.

Раньше всех эту новость принес жене лесника Япык. Он рассказывал, будто, возвращаясь с пасеки, неожиданно увидел на меже убитого. Рассказывал, как он испугался и как сразу же побежал в деревню звать людей.

О случившемся деревенские толковали по-разному:

— Хватит, полютовал! Нашла коса на камень…

— Конец теперь лесному воровству.

— Он, верно, и моего жеребенка куда-нибудь сплавил.

В народе и раньше поговаривали, будто лесник тайно продавал пасшийся в лесу скот. Никто не знал, верно ли это, но многие видели, как к нему приезжали иногда незнакомые люди.

Но как бы то ни было, все сходились в одном: человек все-таки убит; хороший он, плохой ли — у каждого своя цена. К тому же раньше таких страшных дел в округе не водилось.

Исподтишка, незаметно распространился вдруг неизвестно кем пущенный слух, будто лесника убил Коммунист Миклай. Слух этот полз от дома к дому, и ему верили и не верили. Дошел он, наконец, и до самого Миклая. И тот растерялся: все как-то так сходилось, что и возразить, вроде, было нечем. Соседи знали, что в это время только он один ездил в лес за дровами. Знали они, что и на похороны Миклай не пошел, а задумал чинить в тот день вместе с женой крышу. Тоже подозрительно…

Из волости приехал милиционер, с ним еще какие-то люди. Они зашли к сельисполнителю Сопрому Васлию, дяде Миклая, и в тот же день уехали, так и не забрав никого. А на следующий день дядя Васлий пожаловал к Миклаю и, отводя глаза, сказал:

— Завтра думаю собрать людей на сход. Приходи, нужен ты…

— Приду, что ж не прийти, — согласился тот. Он понял, зачем зовут и что думают о нем.

Всю ночь не спал Миклай, размышляя, что скажет он людям, как оправдается.

— Эх, Миклай, — говорила ему Настий. — Что-то завтра придется нам увидеть…

— Ничего. Хуже, чем на войне, все равно не будет, — успокаивал он ее, хотя и сам не мог успокоиться.

Народ к сторожке собрался еще засветло. Внутрь заходить никто не стал, все расселись здесь же, на бревнах. Некоторые устроились на траве. Вытащили кисеты. Только редко у кого был настоящий табак, курили листья хмеля, и вокруг расползался тяжелый удушливый дым.

Подходя к людям, Миклай услышал, как разглагольствовал Онтон Микале:

— И что за жизнь пошла?! Никакого порядку нет. Человека убьют — и отвечать некому. Нет, без царя не удержать народ в строгости.

Он еще что-то хотел сказать, но Сопром Васлий перебил:

— Соседи, — мягко сказал он. — Жизнь еще не установилась, бывают ошибки. По-моему, в своих делах мы сами должны разобраться…

— Знамо дело, так! — зло выкрикнул Микале.

Все снова посмотрели на него.

— Вот недавно Епим Йыван умер… — продолжал дядя Васлий.

— Не умер он — убили! — вновь закричал Микале, и борода его сердито затряслась.

— Подожди, Микале Онтоныч, — сказал кто-то.

— Нечего ждать, пусть Коммунист ответит!

— Что, уж не самосуда ли добиваешься? — выйдя вперед, сказал Кргори Миклай. Он оглядел всех и тихо начал: — Соседи! Я слышал, что меня обвиняют в убийстве лесника Епима Йывана. Да, в тот день я ездил в лес… — и он по порядку рассказал, что делал в лесу, что видел и даже что сказал леснику, а в конце добавил: — Прямо скажу, в борьбе с врагами я не жалел крови, не жалел и себя. А сейчас, когда Советская власть победила, большевикам нет нужды проливать кровь, у них иная забота — как по справедливости устроить жизнь людей.

Хотя и слушали многие Миклая с недоверием, но против никто не высказался. Увидев, как обернулось дело, и Онтон Микале будто воды в рот набрал.

— А сам ты кого обвиняешь? — спросил кто-то.

— Темноту нашу… Мы еще только начали бороться против скверных старых привычек, а уже против поднимается черная сила из всех углов. Но шила в мешке не утаишь — это подлое дело все равно выйдет наружу…

И люди на этот раз разошлись мирно. Поговорив с односельчанами по душам, Миклай ощутил облегчение, будто жернов с плеч сбросил. И Настий обрадовалась, что все обошлось благополучно. Весь вечер этого дня они говорили о жизни, о будущем, о своих мечтах. Так еще они не разговаривали никогда, пожалуй. Ведь и трех месяцев не прошло в их семейной жизни, как Миклай отбыл на фронт в тот счастливый и горестный год…

После похорон Епима Иывана прошла лишь неделя, а Япык стал уже лесником…


Только уляжется на покой солнце, как на Идалмасовом холме собирается молодежь. До поздней ночи не умолкает гармонь. Тут и пляшут, и поют, и в разные игры играют. Шум, гомон долго не дают заснуть старикам, но никто не ворчит, не ругается, потому что и старики в свое время так же шумели здесь, так же плясали, пели, так же, как молодежь сейчас, находили на этом холме свою судьбу и счастье.

Прислушиваясь к веселому гаму, Кргори Миклай сидел по вечерам на крылечке, вспоминал молодость, свои встречи с Настий. И так хотелось ему хоть на мгновение вернуться в те счастливые дни…

Чуть прихрамывая, пошел он по знакомой тропке через луговину, огибая кусты, и сам не заметил, как вышел на холм. Завидев его, умолк гармонист, собрались стайкой девушки, переговариваясь и тихо смеясь. Как-то не принято было здесь, чтоб женатые да замужние приходили на холм. А Миклай весело заговорил с парнями. Те вначале отвечали коротко, неохотно, но потом кто-то попросил:

— Миклай Григорьевич, может, расскажешь о войне?

— Отчего не рассказать. Говорить — не драться, это полегче.

Миклай задумался. Он знал, о чем хотят услышать эти ребята, нигде не бывавшие, кроме нескольких окрестных деревень, многого не знающие, ни разу не встречавшиеся и не говорившие с настоящими, умными, боевыми людьми. Он и сам был таким всего лишь. три года назад.

И потекла беседа: о фронтовых друзьях, о командирах Миклая, о городах, о таких диковинках, как паровоз и аэроплан, и о многом другом.

— Миклай Григорьевич, — спросил вдруг кто-то. — Говорят, ты какой-то красный знак носишь?

— Да, — рассмеялся Миклай, вспомнив, как испугался поп его ордена. — Это награда — за смелость, за то, что хорошо воевал. Так и быть, расскажу вам одну историю.

…Чехи уже отступали. Меня и одного русского, Кавушина, он родом из Санчурска, направили в разведку. Бой еще не утих: то в одном месте, то в другом ударит вдруг орудие, то чьи-то всадники проскачут — неспокойно было… Но задание мы выполнили, разведали расположение войск врага и уже возвращались в часть. День был жарким, таким же, примерно, как сегодня. Под ногами пыль, сухая трава шелестит, от жары губы трескаются, а нигде ни речки, ни болотца, даже лужи не видно. Пришлось завернуть в одно село.

Село большое, богатое, дворов двести. Дома в большинстве каменные, двухэтажные, посреди — церковь, рядом поповский дом.

— Товарищ Головин, — шепчет мне друг. — А вдруг в деревне враги?

«А и верно, — подумал я. — Все может быть».

И, как оказалось, не ошибся мой дружок.

Перебежками — один бежит, другой- прикрывает — добрались до поповского дома. А тут и хозяин у ворот.

— Господа солдаты, что вам угодно? — спрашивает раздраженно. — Что вы здесь ищете?

— А тебе какое дело, — отвечаю. — Напои лучше, кваску дай или чего получше. Принеси из погреба, похолодней.

— Э-э, простите, ничего нет, — говорит поп дрожащим голосом.

Чую, дело нечисто. Как заговорил про погреб, так он сразу в лице изменился.

— Ну так я сам поищу, — и отстраняю попа рукой с дороги.

И что вы думаете?! Стоят в погребе ящики. Открыл, а там оружие: винтовки, пулеметы, шашки. Приглянулась мне одна: клинок хорош, ножны медью отделаны. Не стерпел, взял ее. Тут же, в углу, в бочке, медовая сыта. Выпил ковш, второй… Затем Кавушина посылаю.

Вышел Кавушин из погреба — и на попа:

— Говори, долгогривый, откуда оружие?

— Что вы, что вы! — заюлил тот. — Какое оружие? Я человек мирный, про оружие знать не знаю, ведать не ведаю.

Привели попа в штаб. А уж там-то он заговорил. Оказывается, враг ожидал нашего наступления, с тем чтобы сзади ударить, из деревни, силами местных богатеев. Руководил этим делом какой-то унтер-офицер. И поп был ему первым помощником.

Тут к штабу подлетает конная разведка: враг сосредоточил силы для удара и готовится выступить. Запела труба, все забегали. Комиссар выскочил во двор, крикнув мне:

— Не тяни! Определи попа в рай! Выступаем!

Ну, этой самой шашкой я и спровадил его туда… На фронте и такое случается…

Оружие пришлось кстати. Мало его у нас было — некоторые ходили в бой с пустыми руками. Взяли мы ящик патронов, два «Максима» и около двухсот винтовок.

Только оставили то богатое село, как по нему ударили из пушки, пули вокруг засвистели, будто пчелы во время медосбора — то и гляди ужалят.

— Вперед! — слышим команду. Бросились в атаку. Враг не жалеет патронов. Крики, стоны, рядом падают товарищи. Над головой пыль, дым столбом… Захлебнулась атака.

— Вперед!

Не успел я вновь встать, как почувствовал, будто ногу обожгло. Чую, совсем недалеко бьет во фланг нашим вражеский пулемет. Ну, думаю, раз в атаку не могу подняться, так хоть ему попробую глотку заткнуть. Ползу за кустами, в сапоге мокро от крови. Пулеметчики заняты своим делом, меня не видят. Добрался все-таки до них и — раз, раз! — уложил расчет. Затем разворачиваю пулемет и по вражеской цепи… Много беляков уложил, пока они спохватились. Начали стрелять в меня, а тут наши снова в атаку пошли. Только тогда я и заметил, что меня еще и в бок задело… — закончил Миклай и замолчал.

— А дальше, дальше-то что? — послышался нетерпеливый возглас.

— Дальше? Потом лазарет, госпиталь… Три месяца валялся на больничной койке. А когда выздоровел, награда пришла, вот эта, — Миклай показал на грудь, — орден Боевого Красного Знамени.

А время шло. Потянуло прохладой с Бабьего болота. Некоторые девушки, не дождавшись парней, разошлись по домам, другие придвинулись поближе и с интересом слушали рассказ Миклая.

— Так вот было, девчата, — сказал он и шутливо обнял одну из них.

— Ай, дядя Миклай! — взвизгнула она.

— Щекотливая, — рассмеялся Миклай и вновь приобнял ее за плечи. — Ну, ладно, хватит на сегодня, остальное — потом.

И он, чуть приволакивая левую ногу, зашагал по росистой траве, направляясь к дому.

Над притихшими ребятами с шумом пролетели дикие утки и сели на болоте, изредка подавая друг другу голос: «Вак-вак, вак-вак». Зашумела под ветром осока. Влажный туман подобрался к подножию холма. Тихая летняя ночь на исходе.

4

До сих пор Кргори Миклай ни с кем не разговаривал вот так откровенно. Никто не знал и об ордене. Раньше люди как-то сторонились его, Миклай казался им чужим и странным. И вот теперь разом все изменилось.

Скучно стало по вечерам на Идалмасовом холме. Девушки, так и не дождавшись парней, тихо расходятся по домам. А парни… Парни теперь все вечера проводят у Миклая; у него всегда найдется тема для разговора, и до поздней ночи сидят они, беседуя обо всем. А дома до ругани доходит: «Опять к Коммунисту идешь, — ворчат родители. — Смотри, худому научит…»

Но, несмотря ни на что, по вечерам людно в доме Миклая. Не только молодежь, но и старшие иногда приходят за советом. Ведь Миклай все знает — раз в неделю ездит в волисполком, что в двенадцати верстах от деревни, в партячейку; приезжая, рассказывает новости, привозит газеты, читает их вслух и объясняет прочитанное.

— Да, жизнь не стоит на месте, — говорит он. — Но и не сама по себе идет — люди ее меняют. Вот видите, в деревнях кооперативы открываются…

— А что это такое?

— Ну, как вам сказать… Сейчас у нас один Мико-нор Кавырля торгует в деревне, что хочет — то и делает, наживается за наш счет. А вот объединимся вместе, откроем свою торговлю — тогда и прижмем его. Вот только собрать надо всех, кто пожелает в пай вступить, поговорить с ними.

— А что, это можно, — заметил кто-то.

— Конечно можно, потому и говорю. Вот и в газете так написано: «В укреплении смычки между городом и деревней важную роль играет кооперативная торговля…» Значит, нам надо держать связь с городом, с рабочими, тогда и жизнь полегче станет.

Миклай замолкает. Он думает. Ему самому не все еще ясно. И не ошибается ли он?..

— Какой-то «кырпырочив» придумал, — тихо ворчит жена. Она сидит у оконца и прядет льняную куделю. В избе темно, только, светится чья-то цигарка. — Опять соседи укорять будут, мне уж и так стыдно на улицу выходить.

Никто, кажется, не слушает ее, все ждут, что еще скажет Миклай.

— Если народ будет на нашей стороне, туго придется Кавырле, да и Микал попляшет тогда.

— Уже не своими ли заплатанными штанами торговать хочешь? — снова ворчит жена.

И не у нее одной такие сомнения…

Но вот пропел петух. И молодежь потянулась по домам. На востоке чуть посветлели облака. Летнюю ночь пядью измеришь, говорят в народе. А чтоб зимнюю измерить — и вожжи коротки.


Пришла пора вывозить навоз под озимь. Потянулись в поля телеги. Чтобы не отстать от соседей, вывел гнедого и Миклай. Работы много — за три года целая гора выросла за хлевом.

Поле его, узкая полоска земли, тянется к болоту. В конце, у дороги, стоит часовенка — черная, закопченная свечным нагаром, грубо сколоченная из бревен и увенчанная медным крестом. День и ночь теплится свечка, укрепленная в нише перед иконкой. Приходят сюда люди со всей округи, молятся, ставят свечи. Если кто-то приболеет, то бабка Майра, знахарка, всегда одно и то же нагадает по поясу: поди в часовенку, помолись, и все пройдет…

Из-за этой часовни отец Миклая считал свой участок счастливым. Сам он часто молился здесь: просил у бога хлеба, приплода скотине, здоровья себе и домашним. Да, видно, счастье в другую сторону глядело. И приходилось отцу идти на Волгу и наниматься бурлаком. Возвращаясь из Астрахани, с заработка, заразился тифом, заразил семью… Выжил только Миклай.

Целый день возил Миклай навоз и только к вечеру Добрался до конца участка. Разгрузив последний воз, он подошел к часовне, обошел ее вокруг. Дощатая ограда сгнила, покосилась, местами упала на землю. Былые краски потемнели, кое-где сошли. Ниша обуглилась от частых загораний, икона закоптилась так, что и лика уже не разберешь на ней. «И кому она нужна такая? — подумал Миклай. — Да что с ней поделаешь, пусть стоит себе…»

Вечером, когда он уже распряг лошадь и отдыхал, прибежали парни:

— Дядя Миклай, айда на болото утят ловить!

— Так ведь зелень еще, — возразил Миклай.

— Нет, нет. Оперились уже давно, почти как взрослые утки стали. Наловим — магарыч будет.

— Магарыч — шут с ним. А вот утятинки попробовать не худо.

Миклай вынес из амбара старое, оставшееся от отца пистонное ружье, рожок с порохом, выжженный из коровьего рога, и подмигнул:

— Ну, айда!

В болоте, что за деревней, — птичий рай. Каждый год выводят здесь дикие утки птенцов. Люди не трогают их, пока не оперятся, не окрепнут. И только они начнут подниматься на крыло, молодежь со всей деревни выходит на промысел.

Ребята одевают старые холщовые портки, лапти и, взяв шесты, заходят в осоку, стараясь выгнать утят на чистое место. Охотник с ружьем идет вдоль берега и стреляет во взлетевших уток. Утята же, испугавшись выстрелов и шума, хлопают крыльями и в разные стороны бегут по воде, поднимая брызги. Тут и лови их голыми руками.

Охота на сей раз была удачной. Сменив мокрую одежду, молодежь собралась в доме Миклая. При свете углей в горнушке ощипали добычу, выпотрошили. Вскоре в котле забулькало, и по избе потянул щекочущий, вызывающий слюну запах. Только сели за стол, как на улице забил колотушкой ночной сторож, забегали, закричали люди, ударил пожарный колокол. Парни высыпали во двор. За деревней, у болота, поднимался в небо столб огня и юрких частых искр. На деревьях качалось зарево, а на проплешине чистой воды в болоте играл веселый багровый глянец.

Горела часовня. Наработавшиеся за день люди уже спали, и Кргори Миклай с ребятами прибежали почти первыми. Но бревна были так сухи и смолисты, что потушить огонь удалось только, когда часовня сгорела почти полностью.

Зарево всполошило и жителей соседних деревень. Из Посъяла прискакали на пожарной повозке несколько мужиков. Но узнав, что произошло, пожарные уехали обратно.

Утром разнесся слух, что часовню спалил Миклай, подговорив молодежь. И к вечеру слух этот разнесли по окрестным деревням люди, побывавшие в тот день в лавке Миконора Кавырлн.

5

На землю спустилась вечерняя прохлада. Солнце, в последний раз махнув на горизонте своим красным полотенцем, будто заметая следы, улеглось на покой. В конце деревни, у болота, зазвучала волынка, загудел барабан. Волынка и барабан зовут ребят в ночное. В горячую пору вывозки навоза и других полевых работ обычно гоняют лошадей на отдых в Тосуртов лес. Всю ночь горит костер, взрослые, молодежь и даже дети сидят вокруг него, слушают разные истории, на которые большой мастер Бородач Кузьма.

Имя это досталось ему в наследство от деда. Говорят, у того была очень длинная, борода. Но не из-за длины ее стали звать деда Бородачом. Прозвали его так, когда он потерял бороду. Однажды в морозный день дед Кузьма пил воду из проруби, а борода возьми и вмерзни в лед. И пришлось ее топором обрубить… Вот и дали в насмешку такое прозвище.

На этот раз ребятишки долго уговаривали Кузьму рассказать сказку, но он все отказывался, отговаривался, что мешок-де со сказками потерял. Так и уснули мальчишки без сказки. Угомонилась и молодежь. У костра остались только лесник Япык, его зять Мирон Элексаи да Ош Онисим. Почему они пришли нынче в ночное — никому, кроме их самих, не ведомо. Недаром говорят: зять да шурин — черт их судит. Долго сидели они у костра, совещались о чем-то и вполголоса ругали Миклая. Особенно Япык усердствовал.

— Коммунист в Кужмару часто ходит, а дорога-то вдоль Бабьего болота идет… — шипел он тихонько сквозь зубы.

— Хорошо, если б и завтрашнее дело выгорело, — протянул. Элексан и, прикусив язык, быстро осмотрелся. Но вокруг было тихо, все спали.

— Давай-ка и мы на покой…

Онисим бросил в костер свежесрубленный можжевеловый куст. Огонь притух, а потом вдруг с фырчанием и треском, как порох, вспыхнул, осветив на мгновение сумрачные лица полуночников.

Вскоре все утихло, только изредка позвякивали бубенчики пасущихся коней. А на опушке, в ивняке у болота, заливались-спорили соловьи. Их глубокие и свободные голоса сливались с еле слышным шелестом травы, лопотаньем листьев под ветерком, потрескиванием угольков в костре, звяканьем бубенчиков, пели славу любви и жизни. Заслушаешься их и даже не заметишь, как уснешь. Но короток сон в ночном. С восходом солнца нужно гнать лошадей обратно.

Лапкесола проснулась от голосов возвращавшихся с пастбища парней. Их песня далеко слышна в свежем утреннем воздухе:

Сердце твое — как чистый ключ,

Не вычерпаешь до дна.

Сердце твое — как мягкий пух,

Но не купит его мошна.

Женщины, подоив коров, выгоняют их со двора, провожают до околицы в стадо и начинают готовить завтрак. Вкусный запах плывет по деревне, перемешиваясь с едким летним дымом из труб. И по запаху этому можно узнать, кто что готовит.

Едва взошло солнце, как от дома к дому забегал лувуй[2], собирая народ на сходку. Никто не знал, что случилось, по какой причине в такое время, с утра, собирают.

Пришедшие к караулке ищут глазами сельисполнителя. Но Сопрома Васлия не видно. А место его, когда все собрались, занял Онтон Микале. Взглянув на Миклая, пришедшего последним, он начал разговор круто:

— Друзья, соседи, сколько можно терпеть в деревне Коммуниста?! Он убивает людей, портит наших ребят, спалил часовню. Теперь ему остается только церковь разрушить…

Люди молчали. Вовсе не ожидали они такого разговора.

— Верно, верно, — послышались вдруг два-три голоса сзади. И, словно вторя им, все закричали, заволновались:

— Прогнать!..

— Выгнать его надо!

— Пусть уходит из деревни!

Миклай встал и пошел в круг, расталкивая людей. В кругу он стоял прямо, гордо и спокойно, будто и не было вокруг разгоряченной толпы, ожидая, когда все стихнут.

— Тихо, тихо, — встал с места Мирон Элексан. — Он сам хочет что-то сказать. Послушаем, что врать будет.

Все смолкли. Народ прислушивался к мнению Элек-сана. Ведь он — грамотный человек, в церкви поет, деньги собирает, свечи продает, словом, близкий богу человек.

— Послушайте, люди, — громко и твердо сказал Миклай. — Так дальше жить нельзя. Такая жизнь сердце гложет. Хватит болтать, пора дело делать. Не ждать помощи от бога и попа, а самим строить свое счастье. Верите вы мне или нет — не знаю. Вам это лучше известно, чем мне. И разговор об этом у нас уже был. Но скажу другое: свободу мы обрели, а вот воспользоваться ею, чтоб жизнь свою пустить по новому руслу, не умеем. А ведь все в наших руках. И нет моей вины в том, что часовня сгорела, я…

Миклаю не дали договорить.

— Что его слушать! Гнать его надо! — закричал Япык.

Собрание загудело, как осиное гнездо…

— Ах ты, кровопийца… — только и успел крикнуть Миклай, как кто-то въехал ему кулаком в лицо, кто-то пнул сзади, ударил в грудь, в голову…

Он и не заметил, как оказался на улице, не понял, куда идет, куда спешит, ругаясь и сплевывая кровь. В голове шумело, и он остановился, думая, что его нагоняют. Но сзади никого не было. «Как же так? — думал он. — Ведь многие знают, что не виновен я ни в чем, а вот не осмелились же подать голос в защиту, пошли на поводу у богатеев. И ведь заправляют-то всем этим трое-четверо… Нет, надо что-то делать. Надо открыть глаза людям. Надо освободить их от этого влияния…»

После его ухода у караулки все еще шумели, спорили. Но слышнее всего были проклятья Коммунисту. И только некоторые сидели молча, будто в рот воды набрали, и хмурились.

Элексан, видимо, заметил это и поспешил направить разговор по другому руслу. Утихомирив шумевших, он сказал примирительно:

— Соседи, не это главное. Главное — нам нужно вновь построить часовню на том же месте.

С ним никто не спорил. Для постройки выделили пять человек и сразу же стали расходиться по домам.

А уже в субботу вечером в новой часовне горело перед иконкой несколько свечек. Миклай не видел этого. Он был в то время в волисполкоме.

6

В пору колошения ржи установилась сушь. Земля дышала зноем, как печка, пожелтела, засохла трава. Она ломалась и сыпалась пылью под ногами. В кузнице стало тихо, никто не шел точить серпы, отбивать косы. На лицах людей растерянность.

В послеобеденное время в деревню, звеня колокольчиками, влетела пара лошадей, запряженных в тарантас. Пыль вилась столбом, скрывая седоков. Только по лошадям и по тарантасу догадались люди, что приехали к ним из волости.

Пара остановилась у дома Миклая. С повозки спрыгнули двое. Один в светлой летней одежде, соломенной шляпе; другой — в военной фуражке, френче, галифе и рыжих облупленных сапогах. Это были председатель волисполкома Антонов и военный комиссар волости Миронов.

Военкома знали, он родом из этих мест — из Тойкансолы. С Миклаем он давно знаком и дружен, хотя и старше его лет на десять.

Хозяин встретил гостей на улице, пригласил в дом. К повозке подошли соседи и стали расспрашивать кучера:

— Кто приехал?

— По какому делу?

— Может, опять кого-то хотят забрать?

Кучер ничего не ответил. Он нддел на морды лошадям торбочки с овсом, положил свой длинный кнут, а сам, свеспв ноги, навзничь повалился в тарантас и раскинул руки. Видно, немало верст одолел он сегодня с утра…

Настасья, поздоровавшись с гостями, ушла ставить самовар. Антонов, живой, громогласный, заметив ее недовольный вид, спросил:

— Как с женой живешь, Николай? Не в ссоре ли? Что-то она косо смотрит…

— Да ничего живем, Петр Семенович. Только она все об одном, а я совсем о другом думаем. Ведь вы знаете, какие у меня думы. Здесь больше верят богу, чем людям. Вот и приходится бороться.

— Но не твоими методами, — вмешался в. разговор Миронов. — Оставь свои партизанские привычки. Не нравятся они людям. Вот и побили тебя, и ругают везде. Так ты только отталкиваешь людей от себя.

— Капитон Карпович прав, — добавил Антонов, снимая шляпу с крупной лысоватой головы и вытирая пот. — Помни, что мы говорили на нашем собрании, и не торопись: хорошее дело медленно делается, да споро идет. Понял? Ты должен объяснить людям, какую цель ставит Советская власть на сегодняшний день и как добиться этой цели. А ты…

— Понимаю, понимаю, Петр Семенович. Все понимаю. Мне еще нужно привыкнуть к такой работе, учиться надо.

— Да, работа перед тобой необозримая. И учиться некогда. Учись на деле, на практике. Еще раз скажу: народ ждет от нас не красивых слов, а настоящих дел. Своим примером агитируй. Люди сами разберутся, что хорошо и что плохо, и сами встанут на нашу сторону. И не тяни, на днях нужно обязательно открыть кооператив.

— Об этом я уже вел разговор.

— Ну и как?

— Молодежь не против, а вот старшие…

— Верно, начинать надо с молодых, с бедняков и середняков. И не нужно допускать прежних ошибок. Будь осторожнее с середняками. Не спеши их записывать во враги нашему делу. Нельзя их отталкивать, они тоже должны войти в кооператив.

Антонов помолчал, задумавшись, потом поднял голову:

— В волость поступили промышленные товары: керосин, спички, соль, косы, серпы… Товары мы распределим по кооперативам — нужно поддержать бедноту.

Настин внесла кипящий самовар, и разговор временно прекратился, пока все усаживались за стол. За чаем все дела были окончательно обговорены, и военком вскоре отправился в родную свою деревню Тойкапсолу, тоже по кооперативным делам, а Антонов остался. Нужно было предупредить сельисполнителя, чтоб к вечеру он собрал народ.

Кто и зачем приехал из волости, люди узнали только вечером, когда собрались на сход. Пришли все, не было только Онтона Микале и Мирона Элексана. Вот уже две недели, как они, искупая свои грехи за самовольный сбор людей на сход и учиненную на нем драку, сидят в кутузке.

Собрание открыл Антонов.

— Товарищи! К нам в волость поступили товары от городских рабочих, — сказал он и зачитал перечень товаров, загибая пальцы на крепких руках и глядя прямо в глаза людям. Потом спросил: — А вот как распределять все это? Нужно посоветоваться.

— Бесплатно, что ли, будут давать? — выкрикнул кто-то.

— Можно сказать, да. Но мы…

— Тогда по хозяйствам делить! — перебил его тот же голос.

Миклай поднял голову. Сзади, за спинами других, стоял Мйконор Кавырля. «У-у, коршун, — подумал Миклай. — Прилетел!»

— Но мы думаем так, — продолжал Антонов, сурово сдвинув брови и бросив острый взгляд на Кавырлю. — Сначала нужно открыть свою лавку — создать кооператив. Потом, когда поднакопим деньжонок, приобретем и другие товары для пайщиков.

И он с жаром принялся объяснять, что такое кооператив и что такое кооперативная торговля, и даже как-то подобрел лицом при этом.

— А ведь хорошее дело, — сказал вдруг кто-то из мужиков.

— Торговать нужно уметь. Ежели бог не поможет, то без штанов останешься, — нарочито громко, чтоб слышали все, ворчал Кавырля.

— Да, нам нужно учиться торговать. И мы это сделаем. На это нацеливает нас партия, — ответил ему Антонов.

Народ затих.

— Ну, ну… — не унимался Кавырля. — Торговать — не воровать. Это уметь надо.

Последнее его замечание предисполкома оставил без внимания. Только сказал людям:

— Подумайте, товарищи, над нашим предложением. Мы еще встретимся, потому что в других деревнях тоже организуются кооперативы.

Когда Миклай с Антоновым ушли, все долго сидели II спорили, но так ничего и не решили. А потом незаметно перешли на другие вопросы, как это обычно бывает.

Слово взял Ош Онисим:

— Соседи, вы видите, какая сушь стоит?! Что же будет с хлебами?.. Может, устроим в поле молебен, попросим дождя у бога?

— Верно, верно Онисим говорит, — поддержал его Кавырля.

— Выйдем так выйдем, — согласились остальные.

Молебен был назначен на следующую пятницу, и деревня стала готовиться к нему. Почти неделю стоял над Лапкесолой запах гари: варили квас, пиво, гнали самогонку, ставили медовщину. О кооперативе в эти дни начисто забыли — не до того.

Головин с Антоновым обошли все окрестные деревни, но в общем безуспешно. Все, кажется, соглашались, поддерживали на словах, но на деле вели себя уклончиво.

Одни откровенно не верили в эту затею и говорили: «Коммунист Миклай хочет разбогатеть на наших денежках». Других пугало само слово кооператив, непонятное, неслыханное. «Будь что будет! — отмахивались третьи. — Поживем — увидим». Но были и такие, кому идея эта пришлась по душе.

7

И вот однажды вечером засветился в окнах школы, стоявшей в низине за деревней, огонек керосиновой лампы. Руководил школой издавна Павел Дмитриевич, сын местного попа — отца Дмитрия. Два других учителя менялись почти каждый год, и имена их сразу же забывались. А этот сел здесь накрепко. Обзавелся семьей. Зимой ребят учит, летом работает на своем огороде — держит пчел. Никуда не ходит, и к нему никто ни ногой, разве только если медку кто-то купить надумает. Даже в церкви у отца его не видно. Сам по себе живет. Преподает по старинке. Правда, в последнее время уже не ставит ребят «на колено», не хлопает по головам длинной и жесткой деревянной линейкой.

На огонек собираются люди. И не только из Лапкесолы. Те, кто пришел пораньше, курят в коридоре, переговариваются:

— Осып, у тебя табачок хороший, нет? — говорит Эмен мужику из Яктерйымала. Они старые знакомые, вместе воевали еще в царской армии, были ранены и в одно и то же время вернулись домой. Но как-то, замученные заботами, не находили времени встречаться, чтоб поговорить, вспомнить былое. До того ли крестьянину…

Осып протягивает старому другу свой холщовый кисет.

— Э-э, у тебя тоже самосад, — с иронией говорит Эмен. — А я-то думал, ты побогаче…

— Погоди, вот начнем торговать — папироски курить будем, — смеется тот.

— Что ты говоришь? Мы — торговать? — удивляется Эмен притворно.

— Так ведь мы для того и собрались здесь. Эх ты, темнота, — объясняет Осып.

Когда собравшиеся утихли, в центр вышли военком, Антонов и Миклай. И вновь повели разговор об организации кооператива.

— Так мы и торговать-то не умеем, — послышался чей-то несмелый голос. — Дешево продать — дохода не будет. А без него что за торговля? Вот взять татарина Абдуллу- Саламатина: сколько он ходит по деревням, сколько торгует, а семья его все равно голодает…

— Дело не в доходах. И вы это скоро поймете. Сейчас нам надо выбрать надежных людей, которые наладили бы торговлю. А если затруднения будут, я думаю, нам поможет учитель. Так ведь, Павел Дмитрич? — и Антонов глянул на писавшего что-то за столом учителя.

— Нет, нет, мне некогда, — скороговоркой промолвил тот и снова уткнулся в бумаги, почеркивая в них что-то карандашом.

…А когда пропели последние петухи, когда заря осветила вершину холма Чак-Чора, когда женщины проводили в стадо коров и пастух прокричал уже, щелкнув кнутом, «Выгоняйте овец», в Лапкесоле появился кооператив «Заря», руководить которым поручили Миклаю и молодому парню из бедняцкой семьи — Шапп.


В старом общественном амбаре, что неподалеку от церкви, закипела работа. Здесь будет магазин кооператива Лапкесолы. Стучат топоры, свистят рубанки, звенят пилы. Бегают среди плотников, совсем сбившись с ног, Миклай и Шапи. Забот у них много. Магазин должен быть не хуже, чем у Миконора Кавырли.

До обеда еще далеко, а церковный сторож вдруг забил в колокола. «Что это?» — всполошился Миклай и выглянул на улицу. Плотники тоже оставили работу.

К церкви потянулся народ. Забегавшись, Миклай совсем забыл, что на сегодня назначен молебен. И вот уже с иконами валит по улице толпа. Далеко слышен густой бас попа, блестят медные оклады икон в руках церковного причта, сзади идут старики, женщины. В руках у них свертки с припасами. Все в праздничных одеждах. А позади, на телеге, запряженной в пару лошадей, едет Онтон Микале. Рядом с ним низенький и плотный, как годовалый бычок, Мирон Элексан. Их только вчера выпустили из кутузки. В телеге что-то лежит, прикрытое рядном.

Плотники провожают толпу взглядами, сняв картузы. Только Миклай не снял.

— Темный народ, — как бы сам себе говорит он, вздыхая: — Хлеба последний кусок — и тот попу несут.

Чуть дальше, в настежь открытых дверях лавки, стоит и мелко-мелко крестит рыжую бороду, будто блох ловит, Миконор Кавырля. Рядом лежит его черная псина: шерсть гладкая, блестящая, брюхо раздуто, будто вот-вот лопнет…

С пением толпа вышла в поле и направилась к березовой рощице, где с утра уже горит костер, в большом котле варится кулеш. Мясо давно уже упрело, и от костра волнами плывет по роще вкусный запах. На белых холстинах грудами лежат пироги, овсяные блины, ватрушки и другая снедь. Тут же брага, пиво, бутылки с самогонкой. Чуть дальше стоят лукошки, доверху наполненные зерном: рожь, ячмень, гречиха, овес…

А люди поют и поют, вымаливая у бога дождя. Только слышит ли бог? Ну, об этом знает, наверное, поп..

И вот уже съедено все принесенное, выпита самогонка и брага. Вылиты на землю остатки пива и кваса — обратно ничего нельзя нести! И Онтон Микале уже шепчет своему сыну:

— Япык, собери зерно в мешок и отправь его в амбар отца Дмитрия.

К вечеру, забрав пустую посуду, возвращаются люди домой. Онтон Микале — последний. Дойдя до деревни, он, как всегда в праздники, затянул свою нескончаемую песню:

Слаще сладкого брага у меня,

Горче горького самогонка у меня…

а дальше уже без слов:

Оло-ала, ала-ле-е…

Покачиваясь, переваливаясь с боку на бок, дошел он до подворья кума, постоял и завернул во двор. Ни с того ни с сего началась в доме гулянка.

Из открытых окон несется на улицу пьяный голос Микале:

Дом у меня — как картинка,

Не стыдно захаживать…

— Э-эх! — кричит Микале. — А что, кум, хорошо живем?! — он встает с лавки, покачиваясь, подходит к Кавырле и обнимает его за плечи.

— Бог не выдаст — свинья не съест. Жили до сих пор..

— Живе-ем, уме-ем… Мы… — пьяно мычит Микале.

— Контрибуции избежали и от пр-продраз-зверсткп избавились. Даже если два года подряд неурожай будет — и то переживем… На-ка лучше, выпей.

— Кум, ты еще не трогал спрятанного? — понижая голос, но все же не владея им, с пьяной громогласностью спросил Микале, прищурившись.

— Тс-с! — зашипел в бороду Кавырля. — Тише ты…

— A-а, понимаю, понимаю, — запрокинув голову и упершись затылком в стену, забормотал тот. Но, пьяный, он не умел молчать и потому спросил о другом — Я хочу задать тебе один вопрос, важный вопрос. А?

— Ну, что тебе?

— Сам знаешь… Япык мой больше никуда не должен уходить… Может, отдашь за него дочь?

Кавырля не ожидал подобного разговора и ничего не ответил.

— Да я знаю, что она мне крестная дочь… — продолжал Микале.

— Вот-вот. В том-то и дело. Батюшка не будет их венчать, грех ведь…

— Да какой грех?! Мы ж. не одной крови.

— Так-то оно так, — протянул Кавырля. — Так ведь одна она у меня помощница-то…

Открылась дверь, и разговор их оборвался на полуслове. В..дверях стоял, держа под мышкой свернутый мешок, старый дед Верок. Увидев на столе бутылки, закуску, он смущенно затоптался у порога, стянул с головы помятую, затасканную шляпчонку и, не зная что делать, сказал:

— Приятного аппетита, будьте здоровы! — и попятился назад, собираясь уходить.

— Постой! Проходи к столу, будь гостем, — прогудел в свою пышную бороду Кавырля. Он понял, зачем пожаловал старик.

Но Верок все топтался на месте, не осмеливаясь пройти. Тогда Кавырля встал, налил в большую граненую рюмку водки и поднес старику.

— Не откажись, глотни за компанию…

Верок смущенно принял из его рук водку, крякнул зачем-то и неловко, поперхнувшись, выпил.

— У-ух! — выдохнул он и вытер заслезившиеся глаза. — Крепка казенка-то, оказывается.

— Да мы и сами крепкие, — гоготнул Кавырля. — Говорят, ты тоже скоро только такую пить будешь: сын-то твой, Шапи, торговать собирается…

От этих слов Верок еще больше засмущался.

— Да-а, — подал голос Микале. — Хозяином будешь. Тогда уж нас-то, верно, и на порог не пустишь…

Редкая бороденка старика затряслась от смущения и обиды. Он хотел попросить в долг муки у лавочника. А теперь как попросишь, к кому пойдешь?..

Маловато земли у жителей деревни, и у окрестных мужиков не больше. К тому же бедна земля — сплошь супесь и суглинок. Хлеба до урожая вечно не хватает. Всего три-четыре богача в деревне. У них и скота побольше, а значит, и навозу на полях и зерна в закромах. Засевают они еще и земли некоторых бедняков, кому поля засевать нечем. И таким, как Верок, только и остается бога молить в надежде на милость. Да вот еще кооператив собираются открыть, может, от него помощь будет?..

Но вот, наконец, и пришло долгожданное: завезены товары, открыты двери новой кооперативной лавки. Заслышав про это, потянулись в Лапкесолу люди со всей округи: интересно посмотреть, что это такое — кооператив.

Целый день толкутся здесь люди: заходят, выходят, снова заходят, чтобы посмотреть, как Шапи отвешивает товар, сколько берет; послушать, что говорит; посмотреть и пощупать товары. Можно и на лавочке у входа посидеть, потолковать с соседями.

— Смотри-ка, за тот же товар Кавырля вдвое дороже дерет.

— Да и товаров здесь больше.

— Нет, мужики, надо в пай вступать.

— Шапи говорил, что пайщикам, у кого денег нет, товары в кредит дают, это в долг, значит.

— Теперь попляшет Кавырля. Смотри, к нему никто не идет…

И верно, Миконор Кавырля тоже открыл свою лавку. Стоит у входа, скрестив на животе руки, поглядывает искоса на новый магазин. И всякий раз в глаза ему бросается вывеска, на которой крупно написано «Кооператив «Заря». Редко кто подходит к нему, и Кавырля со злобой думает: «Неужели эти оборванцы осилят меня?»

8

Горько и больно было смотреть на озимые поля. Чахлые, редкие, островками среди голых проплешин стояли хлеба, опаленные засухой. Их собирали и сразу же, не завозя на гумно, складывали на сеновале — скот кормить, поскольку колос так и не вызрел. Яровые тоже не взошли, и поля под ними походили на распластанные шкуры черных овец. Не помогло даже моленье — дождя не было. И только много спустя, уже под осень, разразилась гроза, а вслед за ней будто прорвало небо — каждый день лил мелкий и нудный дождь. Тогда и взошли яровые, стали подниматься, но вдруг похолодало, и пришлось скосить их на корм скоту.

Мужики остались без семян, не смогли засеять и озимые под новый урожай. Лишь богачи отсеялись да те, кто, договорившись с ними, отдавал им под засев половину своего поля. Горе согнуло плечи людей: как пережить зиму? Уже сейчас нет хлеба. Нечем кормить и скотину. Вся надежда на картошку, а ее мало, совсем мало.

Коль желудок есть потребует — горло не завяжешь. И потянулись люди с мешками и корзинами в дубраву.

Такая примета ходит в народе: в неурожайный год желудей много. Наверное, так и есть. Нынче их действительно много. Идут люди в дубраву, сшибают шестами желуди, заготавливая их впрок. Но и тут не все ладно: набежит вдруг Япык и ну кричать: что, мол, это вы лес изводите, ветки ломаете…

— Если б мог, то и за желуди деньги брал бы, — говорят люди горестно.

Только к вечеру возвращаются они домой, озябшие, промокшие под промозглым осенним дождем. Лишь одно утешает — не с пустыми руками. Женщины топят печи, рассыпают мокрые, блестящие, глянцевитые эти ядреные плодики на полу, на полатях и на печи, сушат их, поджаривают на загнетке, потом ссыпают в лари. Что поделаешь: кому пироги да пышки, а кому желуди да шишки.

Со всеми вместе ходят в дубраву и Миклай с женой. Еще недавно, кажется, отвозил он в Казань яйца, масло, шерсть, кудель, вырученные от торговли, и возвращался с новыми товарами. А сейчас торговля пошла на спад, кооператив «Заря» временно закрылся. Закрыл свою лавку и Кавырля. С горем пополам, ожидая худшего, прожили люди осень.

Сразу после того, как выпал снег, ударили морозы. Да такие, что деревья в лесу трещат. Все сидят по домам. Мужики вручную мелют желуди. А женщины из этой желто-коричневой муки пекут лепешки. По вечерам нигде ни огонька, будто вымерла деревня. Но люди все-таки заходят друг к другу, сидят, беседуют, вздыхают в темноте.

Кргори Миклай зашел к старому Верку поздно вечером. Но жена его только еще топила печку, и в избе холодно. Младшенькие, сын и дочка, жмутся к огню, мешая матери, она щедро отвешивает им подзатыльники направо и налево, но они не обращают на это внимания, знают, что все равно мать даст им что-нибудь поесть. Верок сидит на лавке, попыхивая трубкой, и, кажется, ничего не замечает.

— Да-а, — тянет он, — видно; мерина продать придется, а то хоть голову в петлю суй… — и трубка его начинает сердито попыхивать и постреливать искорками.

— Подожди немного, — отвечает Миклай. — Думаю, власти помогут.

— Незнай, незнап, — упрямо трясет бородкой Верок.

В это время девочка у печки жалобно вскрикнула и тоненько заплакала. Мать сунула им в руки по хрустящей недоваренной картофелине, и брат, запихнув свою, горячую, в рот, вырвал другую у сестренки. Верок вдруг сорвался с места, схватил ремень и зло стеганул обоих. Дети не заплакали, а только, испуганно глядя расширенными глазами, мигом влезли на печь и затихли там. Что поделаешь, горе кругом и взрослые злы в такое время. А еще горше становится, когда видишь, что Кавырля, Микале, Ош Онисим да Мирон Элексан живут-не тужат. Все у них есть: и хлеб, и скотина. Да еще на базар ездят Кавырля с Микале, меняют муку из желудей на разные товары, а потом перепродают все заволжским чувашам.

— Вот что, — подумав, поднял голову Кргори Миклай. — Предстоит в ближайшие дни нам одна работенка. Должен прибыть отряд из города, будем забирать у богатеев излишки хлеба.

— Да кто же даст-то? — удивился Верок.

— Дадут! А если не захотят — силой возьмем, ;— уверенно сказал Миклай. — Нам, — беднякам, надо быть готовыми к этому. Мы будем решать: у кого брать и сколько брать…

Не с одним Верком говорил об этом Миклай. Он заходил к самым бедным, успокаивал их, утешал, вселял надежду. Потом еще раз собрал их у себя дома, объяснял, что им предстоит делать, как и почему власть решилась на такую — меру. А по окрестным деревням поползли слухи один страшней другого: придут-де из города люди и все под метелку выгребут из амбаров, даже желудей не оставят. Лишила сна эта новость и богатеев местных, они не спят, не дремлют — готовятся.


Незадолго до прихода отряда однажды вечером забегал по деревне лувуй, стуча палкой в окна и собирая людей. Все сразу же выходили и направлялись к сторожке — дел-то сейчас никаких. Кргори Миклай заболел недавно, он только что попарился в бане, выгоняя простуду, и сейчас прилег отдыхать на жесткую свою кровать. Он не пошел на сход, боясь еще более простудиться, а послал туда Настий.

— Сходи, послушай, что говорить будут, — сказал он, а сам лег спать. Он знал, что это не отряд пришел. В таком случае обратились бы к нему за советом и помощью.

В сторожке полно народу, но почему-то не слышно громких голосов, шуток, как это обычно бывает. Лишь кое-где осторожные перешептывания, тихие невнятные разговоры, в которых чаще всего слышится слово хлеб.

Когда все собрались, в центр, к столу, расталкивая людей, пробрался маленький, плотный, черноусый зять Микале — Мирон Элексан. Он крякнул, приосанившись и как бы говоря всем своим видом, что только он сможет начать такой разговор, осмотрел масляными глазками собравшихся и начал задушевно:

— Друзья! Сегодня ко мне с заволжской стороны приезжал друг — чувашин… — Элексан примолк на несколько мгновений, еще раз внимательно окинул всех взглядом и продолжал: — Так вот, он сказал, что у них народ встал против коммунистов… Да вы сами посмотрите: бог дождя не дал, хлеб не уродился. Вы понимаете, отчего нам приходится голодать? Из-за кого? — и он испытующе глянул из-под нахмуренных бровей на собравшихся. — Вы догадываетесь?.. Да, из-за коммунистов. И не то еще будет! Вот что мне рассказал чувашин: к ним откуда-то приехал обоз и коммунисты принялись шарить у всех по амбарам. Все зерно забрали, скот выводить начали. Вот народ и поднялся. И к нам скоро в волость приедет такой обоз, и у нас все заберут. Потому и говорю: давайте всем миром встанем, не отдадим наш хлеб, нашу скотину. Насмерть встанем!

Элексан вновь вопросительно оглядел людей, как бы желая узнать, какое впечатление произвели его слова. Но в сторожке было тихо, никто не сказал ни слова. И тогда он, уже глухо и подавленно, добавил:

— Я вам передаю чужие слова. А вы уж сами решайте, как поступить.

— Незнай, незнай, — тряхнул головой Верок. — Мне кажется, что все будет совсем не так…

И вдруг, разорвав тишину, раздался громкий, уверенный голос:

— Мой зять правду говорит — надо бороться!

Голос этот, как порыв ветра перед грозой в затихшем лесу, пронесся по сторожке и будто разбудил, всколыхнул людей. Все разом повернули головы к Микале — что он еще скажет. Но тот замолчал.

— Да я за всю жизнь ни разу никого пальцем не тронул, — тоненько выкрикнул Верок.

— Кто не встанет против коммунистов, того самого будем считать коммунистом, — с угрозой произнес вдруг Ош Онисим, и рябое лицо его потемнело, налилось кровью. Не к добру это было — все знали его злой и вздорный характер.

— Так и надо!

— Вставать! Чего бояться!

— Правильно! А то не только без хлеба — вообще без всего останемся! Попомните мое слово.

Словно ураган пронесся по сторожке. Все сразу заволновались, закричали, заспорили: кто говорит, что — не разберешь…

— Друзья, соседи! — кричал Элексан, вновь поднявшись. — Успокойтесь.

Люди не скоро угомонились. Но вот, словно схлынуло весеннее половодье, все улеглось, затихло.

— Соседи! — бойко, уверенно выкрикнул Элексан. — Что долго говорить, лучше запишем: кто вместе с нами встанет, а кто не желает. Чтоб знать…

— Верно, верно, так и сделаем!

Вскоре к столу по одному потянулись люди и на листке бумаги, заготовленном Элексаном, стали выводить свои подписи, неграмотные ставили крестики подле своего имени. Когда процедура эта закончилась, Элексан сложил бумагу, сунул ее в карман и уже тоном приказа, уверенно и властно сказал:

— Сейчас же расставим на перекрестках дорог свои дозоры — будем проверять всех посторонних. Нужно еще отправить людей в Кужмару и Мушмару, и за Волгу тоже, чтобы оповестить весь народ…

В эту ночь не спали и жители окрестных деревень— темные силы делали свое страшное дело.

9

Кргори Миклай не поверил жене: как же так? почему? Он выскочил на улицу и прислушался. Свету нигде не было, но отчего-то вдруг так тревожно стало на душе, когда услышал он поодаль, у сторожки, какие-то выкрики, гул, топот бегущих людей. Он еще постоял, вслушиваясь, и понял: нужно что-то делать, одному остановить этих взбудораженных людей не удастся. Он заскочил в сарай, приготовил широкие охотничьи лыжи и вернулся в дом.

— Тебя, женщину, не тронут, — обнял он Настий. — А мне пора уходить — надо сообщить обо всем кому следует…

Жена заплакала и, хотя по бабьей своей привычке цеплялась за него, не отпуская, — не сказала ни слова против его решения. Она понимала, что, действительно, Миклаю следует уходить, и как можно быстрее.

Оставшись одна, Настий походила по избе, заглядывая в оконце и вслушиваясь тревожно, но так ничего и не услышав, улеглась спать. Она ворочалась с боку на бок, но сон не шел, в голову лезли разные страшные мысли, и, когда она думала о Миклае, сердце начинало бешено стучать. Она заснула только под утро, но вскоре проснулась от какого-то шума и замерла вдруг, заледенела в кровати, будто облили ее водой из проруби. Заслышав громкие голоса, вскочила, кинулась к печке за лучиной, сунула ее в горшок с углями, раздувая их. Пахнуло по ногам холодом, и в дверь ввалились мужики. Вспыхнувшая лучина осветила их мрачные решительные лица, заиграли отсветы на пешнях, топорах, зубьях вил…

— Где Коммунист? Куда спрятался? — грозно рыкнул Ош Онисим и топнул ногой.

— В город, го… — сказала Настий; горло вдруг перехватило спазмой и она громко, надрывно зарыдала.

А мужики уже лезут за печь, шарят на полатях, заглядывают под кровать. Нигде не найдя Миклая, слазили даже в подполье.

— Если самого нет, так жену его прикончить! — зло сказал кто-то.

— Ее-то за что? — прогудел другой голос. — Она же не виновата….

Мужики потоптались еще, матерясь, натыкаясь в потемках на кухонную утварь и срывая на ней зло, потом один за другим покинули избу.

Когда все вновь собрались на улице, Мирон Элексан, не давая остыть злобе, крикнул:

— Айда в Тойкансолу, комиссара возьмем!

— Да его уж свои поди поймали.

— Поймали не поймали — айда!

Тойкансола всего в километре, только пригорок перевалить. С бугра хорошо видно, что в деревне тоже неспокойно, бегают люди, кое-где светятся окна. На разъезде несколько мужиков с вилами — сторожевой пост. И от поста навстречу лапкесолинцам движутся люди с топорами, вилами, кистенями. Их не так много.

— Комиссар скрылся, — сообщили они, сойдясь. — Его кто-то предупредил, не успели…

Волостного военного комиссара предупредил Миклай. И как далеко они теперь — об этом только лыжня знает…

— Айда в Курыкымбал! — решили разгоряченные люди. И всей гурьбой двинули туда. Некоторые же, немного приотстав, тихонько поворачивали и, уже не оглядываясь и не останавливаясь, спешно направлялись по домам.

Курыкымбал — село немалое, к тому же стоит на столбовой дороге — не минуешь. Потому и стекаются сюда мужики со всей округи. Светает. Чуть розовеет за лесом небо, но здесь еще полутьма. И в этой полутьме у Исаевского кирпичного завода гул голосов, какое-то шевеление: видны заиндевелые спины лошадей, сани с охапками сена и соломы, группки людей, что приплясывают и похлопывают рукавицами, — жжет утренний жгучий морозец, аж дышать нечем. И люди потихоньку расходятся по домам — погреться, кипяточку попить.

Вдруг на дороге показался человек, он подбежал к группе отдельно стоящих и о чем-то зло спорящих людей и, запыхавшись, с придыханием сказал:

— Там… на дороге… двое чужих. Сюда идут…

— Эй, приготовьтесь! — сразу же послышалась команда.

— Идут, идут… — зашептались люди, задвигались, потянулись к оружию.

Но на дороге к селу уже стали видны две одинокие, согнувшиеся фигурки, такие мирные и будничные, что и не верилось, будто это могут быть враги. Солнце выкатило над кромкой леса багровую и круглую свою вершинку, словно тающую в морозной дымке; дорога, стволы огромных берез по ее сторонам порозовели, и снег под пологими солнечными лучами окровянился, засверкал алыми ручейками по сугробам и увалам, и еще гуще, кажется, засинел в ложбинках, в тени…

Эти двое были одеты в старые городские пальто, на головах поверх шапок башлыки, замотанные назад, на ногах — старые подшитые валенки с заплатами. Чужаки, видимо, и не догадывались об опасности. Увидев толпу, они повернули и зашагали к ней.

Несколько человек выступили им навстречу, встали на пути.

— Куда подёшь?.. — грозно спросили по-русски.

— Давай токумент!

— Пачпорт, пачпорт кажи!..

Один из незнакомцев развязал башлык, осмотрел людей и громко сказал:

— Уважаемые крестьяне! Мы пришли к вам по доброму делу. Мы от рабочих…

— Какое дело? — закричал вдруг, протискиваясь сквозь толпу, Исай, хозяин кирпичного завода. Он был без шапки, в распахнутом полушубке, видно, только что выскочил из дома. — Коммунисты это! Грабить нас пришли!

— Не слушайте их, бейте! — послышался сзади, еще один выкрик.

— Бей коммунистов! — высоким визгливым голосом истошно закричал кто-то. И голос этот был полон такой нечеловеческой злобы, был так остер и резок, что будто ударил людей. Все сорвались с места, засуетились, закричали, и людской водоворот сомкнулся над двумя путниками…

Когда все расступились, на снегу лежали два растерзанных, измятых человека — будто две кучи окровавленных тряпок.

— Эмен, что ж ты не бьешь? — прошипел в ухо, ударив по плечу односельчанина, Ош Онисим. — Я видел — ты ни разу не стукнул. Хочешь, сейчас всем скажу, что ты тоже за коммунистов? Нет? Так бей!

Эмен, испуганный, затравленный, озираясь, вышел в круг, подошел к избитым, пнул одного, другого… Они не шевелились, и нога не почувствовала живого отзыва человеческого тела, будто пинал он мешки.

— Мертвые, — попятился Эмен.

— Давай их в сани — да в прорубь, — скомандовал кто-то. — Пусть померяют дно Пыжем-озера!

Еще не остывшие, тяжелые и вялые трупы бросили на дровни и погнали коней на лед. Здесь пешнями и топорами расширили прорубь, сунули мертвых пришельцев вниз головой в дымящуюся темную воду и запихнули шестом подальше под лед. И никаких следов не осталось, только среди ледяного крошева плавали в воде кусочки застывшей розоватой пены да несколько испачканных кровью ледышек…

В это время Миклай с военкомом Мироновым шли на лыжах через леса, поля, обходя деревни и людные дороги. Утром, еще до рассвета, добрались они до первой деревеньки — Памашъял. Но и здесь, в лесной глуши, слышны были тревожные голоса, мелькали какие-то тени. Стало ясно: волнения расплеснулись по всей округе, заходить в деревни нельзя! Куда же теперь? Без еды, без огня, без оружия…

Ближе к полудню, уже в Нурдинском лесу, уставшие, в поту, привалясь к дереву, стали держать совет.

— На лыжах далеко не уйдем, замерзнем в лесу.

— Да, до города вряд ли добраться, — подтвердил Миклай.

— Нужно пробираться в Озерки. Там есть телефон.

— Если только и там не поднялись…

— Ничего, начальник почты свой человек, — уверенно сказал Миронов. — Пробьемся.

Да, действительно, волисполком, конечно же, разгромлен, и связаться с городом или с Казанью можно только через Озерки. А туда еще тридцать километров пути…


Три дня шумит не смолкая, как злой ветер, мужицкая вольница. Три дня гуляют по селам злоба и смерть. Уже убиты восемь ни в чем не повинных людей. В Кужмаре убитых сбросили в яму за кладбищем, привалили смерзшимися комками земли, снегом, а двоих оставили посреди улицы — вот так надо поступать с коммунистами! Эти двое были — предволисполкома Антонов и еще какой-то неизвестный русский, только-только приехавший из Звенигова. Их схватили сонных, прямо с постели, разутых и раздетых выволокли на улицу. И сейчас их трупы — черные, обожженные морозом — вмерзли в истоптанный снег у крыльца волисполкома… Около топчутся люди, ругаются, кричат, машут руками… и отводят глаза, когда нечаянно глянут вдруг на мертвых.

Неожиданно все затихли. К волисполкому, спотыкаясь, наступая на полы длинных тулупов, бежали, размахивая руками и что-то крича, два сторожа, что стояли на разъезде за околицей.

— Едут! Солдаты едут!

— Со стороны Мушмары… За ними обоз!..

Все застыли. А потом вдруг спохватились, забегали. Местные кинулись по домам. Жители других деревень спешно отвязывали лошадей, крича на них и нахлестывая вожжами, запрыгивали на ходу в сани и разворачивались широкой дугой, чтобы с ходу выехать на другой конец деревни. Но было уже поздно. Краснозвездные всадники уже мчались мимо них, обходя и заворачивая подводы, закручивая это всеобщее движение в спираль перед крыльцом волисполкома.

Тут же подлетели санки. Из них выскочили военком и Миклай, потемневшие, измученные, с шелушащейся, обожженной на щеках морозом кожей, но возбужденные, с лихорадочно блестевшими глазами. Это они позвонили из Озерков в Казань, дождались отряда и привели его сюда. Увидев убитых, остановились, сняли шапки. В одном из них узнали Антонова.

— За власть Советов… — тихо сказал Миклай, и кулаки его сжались: много друзей пришлось ему похоронить, и вот еще…

Солдаты загнали задержанных во двор волисполкома. Расставили за деревней посты: теперь никто не войдет в деревню и не выйдет из нее без пропуска. Начал работать осиротевший волисполком. Да только работа его теперь не такая, как прежде… Кргори Миклай и военком Миронов поочередно, одного за другим, впускают задержанных. Командир отряда ведет допрос. После допроса кого-то отпускают, кого-то запирают в кутузку здесь же, при волисполкоме. Арестованные смотрят растерянно, иногда умоляют Миклая с Капитоном:

— Вы же свои люди, деревенские — пожалейте…

Но те только жестко смотрят им в глаза и сжимают зубы — кровь за кровь!

Когда всех задержанных у волисполкома проверили, солдаты пошли по деревням, разыскивая и приводя зачинщиков. В Лапкесоле солдат водила по домам жена Миклая, указывала подстрекателей. За эти три дня ей много пришлось пережить, много передумать, и делала она это по своей воле и в убежденности, что так и нужно поступать с теми, кто не дает людям жить в мире и покое. Однако Онтон Микале, Мирон Элексан и Ош Онисим сумели-таки улизнуть. Доказали, что сами они никого не тронули, а в Кужмаре вообще не были — еще до этого уехали в гости к родным и оставались там до самых последних дней.

Неделю шло следствие. Всех причастных к убийствам выявили, узнали, кто, когда, чем и как ударил, почему это сделал. Их же заставили собрать тела всех убитых.

— Товарищ военком, — приказал комиссар казанского отряда. — Возьмешь тела Антонова и рабочего коммуниста и поедешь в Звенигово. Похороните там со всеми почестями. Мы здесь похороним остальных.

В тот день потеплело, солнце засияло совсем по-весеннему ярко и молодо. Высокое небо дышало такой пронзительной свежестью, так блистал разноцветными искрами наст, что некуда было спрятать глаза, и они слезились радужным сиянием на ресницах, изнемогая от обилия света. И только внизу, на желтом отвале земли, на темном четырехугольнике могилы, отдыхал взор. Рядком лежали свежие сосновые гробы, остро пахнущие смолой и стружкой. Стояли понурив головы люди, дальше — строй солдат с кавалерийскими карабинами, отсверкивающими металлом.

Вперед вышел комиссар, снял шапку с красной звездой, кашлянул и тяжело, раздельно, слово за словом, начал говорить:

— Товарищи! За новую, за свободную жизнь сложили свои головы в борьбе с врагами наши друзья. Большевики всегда шли впереди — не щадили себя, не отступали ни перед внешним, ни перед внутренним врагом. Советская власть, завоеванная кровью, очищает страну от пакости. И скоро наша жизнь будет такой же светлой, как сегодняшний солнечный день…

Треснул, будто порвали над головой холстину, залп из карабинов, откатился в сторону леска его отзвук.

Зашуршала мерзлая земля, застучали о доски комья, и вскоре вырос над братской могилой холмик с деревянной пирамидкой, увенчанный поверху крашенной суриком звездой.

10

Тихо в деревнях. Уже звенит капель, ощутимо припекает солнце в тихих безветренных закутках, и растут под скатами крыш сверкающие сосульки. Под окнами у завалинки, на тропке у ворот скапливается талая вода, обнажается мусор во дворе, и куры, кося глазом, что-то выискивают в нем. В полдень яро митингуют воробьи, рассевшись на кольях ограды. И петухи, взлетев на кучи парующего навоза, самозабвенно поют, полощут горло весенней свежестью.

Но приближение весны не радует людей. Даже у зажиточных крестьян оскудели запасы. Бедняки же забивают последний скот. Некоторые уже продали лошадей за четыре-пять пудов хлеба. Из Казани, с заволжской стороны приезжают торговцы и за бесценок скупают все, что им приглянется. Ходят по дорогам нищие в изодранных лаптях, с котомками, просят Христа ради что-нибудь поесть. Бывает, за день пройдет их под окном человек десять-пятнадцать. И редко кто из них сумеет вымолить хотя бы кусочек горького от желудей хлеба…

После декабрьских событий председателем волисполкома назначили, как говорили, какого-то рабочего, прибывшего из Казани. Свою деятельность на этом посту он начал с того, что лично объехал все ближайшие деревни. И жители Лапкесолы узнали вдруг в нем своего земляка, давно пропавшего и не подававшего о себе вестей Йывана Воробьева. Да и кому он здесь мог сообщить о себе — даже место родительского дома давно уж заросло бурьяном.

Давненько покинул он деревню. В 1905–1906 годах восемнадцатилетним парнем, работая на Звениговском пароходоремонтном заводе «Дружина», вместе с рабочими участвовал он в стачках и в забастовке против порядков, установленных хозяином на заводе. Его арестовали, и с тех пор о нем не было ни слуху ни духу. И вот он снова в родной стороне…

Выезжая в деревни и видя голодающих крестьян, он делал все, чтобы облегчить их участь. Под его руководством создавались котлопункты, где кормили детей самых бедных крестьян. В Лапкесоле руководить этим делом волисполком поручил Кргори Миклаю. Миклай запрягал лошадь, брал людей и ехал за Волгу за мукой, пшеном и сушеной воблой. Полученных продуктов не хватало для всех голодающих, кроме того, с каждым днем отпускали продуктов все меньше и меньше. И вот из волисполкома пришла бумага, в которой было сказано, что всех сирот, оставшихся без родителей, следует отправить в Казань — в детский дом.

И эту заботу Миклай взвалил на себя. Сирот в Лапкесоле и окрестных деревнях он собрал быстро — все были рады избавиться от дополнительных голодных ртов — и тот же час отправился в путь.

Дорога уже подтаяла, стала рыхлой, и двигались медленно. Детишки, оборванные, худые, с землистыми лицами, мерзли на знобящем весеннем ветру, не спасала и солома, накиданная в сани. Они по очереди спрыгивали с повозки и, скользя на льду мокрыми изношенными лапоточками, падая и поднимаясь, бежали за санями. И, согревшись немного, снова зарывались в солому.

Только уехал Миклай, как жена Эмена, оставшаяся без мужа после кулацкого бунта, проговорилась, что ей удалось отправить с Миклаем в детдом одного из своих детей: «Хоть один избавится от голодной смерти!» И потянулись к Настий женщины, чтобы узнать, как и что, куда везти, кому сдавать детей… Поехали следом на лошадях, пошли пешком: «Дойдем как-нибудь с милостынькой Христа ради…» Жалко отправлять своих ребятишек неведомо куда, а еще жальче глядеть, как тают они день ото дня. Поневоле поведешь…

К тому же неведомо откуда свалился на деревню тиф. Косит всех подряд. Сегодня одного на кладбище повезли, а завтра, глядишь, другого… Кавырля и Микале и здесь выгоду нашли: привезли с казанской стороны какую-то землю, кормят ею людей в счет их будущих заработков. Ну а кто согласен отдать им пашню под засев — тому от щедрот своих дают по полпуда муки.

Заболел, возвращаясь из Казани, и Кргори Миклай. Три дня лежал пластом в жару и бреду. Настий в отчаянии побежала за отцом Дмитрием, но поп не пошел, только сказал злорадно:

— Подыхать стал, так и бог ему понадобился?! Коммунисту бог не поможет, все равно его черти утащат….

И все-таки Миклай выкарабкался из лап смерти. Худой, ослабевший, с заострившимся лицом лежал он в постели.

— Миклай-то как, поправляется? — спрашивали у Настий соседи.

— Да получше ему уже, вот только слаб очень, — вздыхала Настий, но в глазах ее так и сияла радость.

А в деревне слышны злорадные смешки:

— Отец Дмитрий не помог, так черти Коммунисту помогают, что ли…

Во время эпидемии люди остерегались ходить друг к другу, но Шапи, услышав счастливую весть, поспешил к Миклаю.

— Как здоровье? Как чувствуешь себя? — начал он еще с порога.

Миклай поднял голову с подушки, слабым голосом пригласил Шапи войти в комнату. Нерадостен был их разговор. Но Миклай настоял, чтобы Шапи сходил в волисполком, рассказал все.

— Так и скажи: скоро весна, а сеять нечего… Своя власть — поможет чем-нибудь, хоть советом, но поможет!

— Да кто со мной разговаривать-то там будет? Кому я там нужен… Никого не знаю, и меня никто не знает…

— Ничего, дело познакомит.

На следующий же день отправился Шапи в путь. Дорога обтаяла, почернела. Она выступала над осевшими снегами будто черный пояс на белом кафтане. Впереди, крича во весь голос, поднимались в небо грачи и галки, облетали путника стороной, широким полукругом, и снова садились. Чернела на бугре мельница. В последнее время она пуста. Лишь изредка заедет туда кто-нибудь из мужиков побогаче, у которых еще сохранилось зерно. И заскрипят, завизжат тогда жернова — аж сердце заноет.

Хозяин на мельнице другой — и цена другая.

— Что это, уважаемый, цена вздорожала? — спрашивают Кавырлю.

На что он сердито отвечает:

— Раньше один хозяин был, а сейчас их два. Обоим плата нужна…

В волисполкоме Шапи сказали, чтоб он принес список бедняков, нуждающихся в семенном зерне, составленный комбедом. В тот же вечер в доме Кргори Миклая собрались люди. Пришли даже те, чья нога раньше сюда и не ступала. Привели учителя, чуть ли не силой привели, усадили за стол — пиши!

Миклай, облокотившись на подушку, поднялся, сел поудобнее и сказал:

— Пиши аккуратно, обдуманно…

— Как ни пиши — все пойдет, — ворчал Павел Дмитриевич. — А вот кто распишется?..

— Пиши, пиши, — закричал Верок. — Есть у нас такой человек — Миклай свою подпись поставит!

— Мне что, напишу. Только вряд ли толк будет…

«Да, — подумала Настий, слушая этот разговор. — Так все на бумаге и останется…»

Когда Миклай, подписав под бумагой «Комбед Миклай Головин», откинулся на подушку, один старичок, задумчиво пощипывая свою седую бородку, печально сказал:

— А ну как дадут семена — а я уж и участок свой продал…

— Ничего, — утешил его Миклай. — Лишь бы дали. Землей-то уж как-нибудь всех обеспечим.

Утром Шапи выехал на трех подводах в Кужмару. За ночь снежная вода уже проточила местами дорогу. Подмерзший ледок трещит и ломается под полозом, хрустит под копытом. Кажется, и лошади бегут веселее, и голосистые скворцы так свистят, словно ржут маленькие жеребята в небе…

Семена выдали, и Шапи, не дожидаясь, когда подмерзнет дорога, погнал лошадей обратно. В деревню вернулся к вечеру. Привез овес, гречиху, полбу. Замок, висевший на двери кооператива, отомкнули, и народ, увидя открытую дверь лавки, веря и не веря этому, заспешил сюда.

— Что привезли?

— Кому будут давать, по сколько? — спрашивают все друг у друга, и в глазах светится надежда.

После этого зачастили люди к Кргори Миклаю.

— Миклай, помоги семенами, век не забуду твою доброту…

— Пожалей, у меня трое мальцов… Если не засеем — помрут!

— Вот соберем народ, обговорим все, тогда и поделим по справедливости, — отвечает Миклай.

Он уже встает с постели, но на улицу выходить опасается. Подойдет к окну и смотрит, смотрит. А там с каждым днем все более открываются обогретые солнцем и умытые талой водой поля, они сверкают на солнце и дышат теплом. Идалмасов холм уже освободился от снега совсем, на вершине его, на подсохшей уже земле, играют ребятишки. Они, как и всё вокруг, ожили, повеселели и смотрят сейчас на мир с надеждой и интересом.

Глядя на них, Миклай вспоминает отправленных в детдом сирот. Из Казани нет никаких вестей: что там, как живут — не известно.

Верок, остановившись у холма, подумал: «И мой вот так бы сейчас бегал…» — и накатились слезы на его глаза. Младшенький не пережил минувшей зимы.

Настий, идя за водой, долго наблюдала за играющими детьми, улыбалась, вспоминая прошлое: и свое далекое детство, и девичество, когда все вечера проводила здесь, на холме. Улыбалась она и другому, ощущая, как зреет в ней новая жизнь. Она об этом еще никому не говорила, даже Миклаю. Ничего, придет время — сам увидит.

Вот и окончилась эта тяжелая, беспощадная ко многим зима. Вновь открылась дверь кооперативного магазина. Как и прежде, стоит у весов Шапи, он отвешивает людям семенное зерно. Видны на прилавках и остатки прошлогодних товаров. Даже вывеска, омытая первым весенним дождем, кажется подновленной, ярко сверкает на солнце.

Прошла зима…

11

Прошумели первые весенние дожди. Зазеленели, покрылись молодой травкой луга. Взошли яровые. У тех, кто отсеялся раньше, они уже зеленеют нежным ковром, у припозднившихся — только ростки проклюнулись. У иных вообще не засеяно. И поля от этого кажутся пестрым лоскутным одеялом. Но все равно хлеба радуют, вселяют надежду.

Вот уже и скот на луга вывели, и не слышны по дворам жалобные тягучие голоса животных. Волга поднялась, затопила пойменные луга, дошла до самых деревень. Весь день плавают по высокой воде лодки, а ночью костры горят, бросая отсветы до самых звезд. У боды все, даже те, кто не рыбачил никогда. И пахнет в деревне свежей рыбой, илом, травой и речной водой.

Рыба — доброе подспорье весной, когда даже нитка сушеных грибов считается деликатесом. Рыбы всем хватает, остается и для продажи. А скоро появятся молодая крапива, щавель, борщевник, снить, проклюнутся из земли первые грибы вязовики… Так что с пустым желудком никто не останется — лето всех накормит.

Учитель Павел Дмитриевич вернулся домой мокрым с головы до ног. Ходил он ловить рыбу наметом и вот возвращается… Одежда липнет к телу, из голенищ длинных охотничьих сапог при каждом шаге плещет грязная вода, урчит, хлюпает.

— О господи, где это ты так вымок? — встречает его жена.

— Рыбу-то в воде ловят, — бурчит учитель.

Это ничего, что промок, — главное, жив остался, чудом от смерти спасся. Испуг еще не совсем прошел, и Павел Дмитриевич с содроганием вспоминает случившееся. Плотик, на котором он стоял, от неосторожного движения вдруг развалился, и незадачливый рыбак с головой ухнул в воду. Течением подхватило его и понесло на стремнину. На счастье, рядом оказались рыбаки с лодкой, они и выловили учителя.

Павел Дмитриевич сбросил в угол старую одежду, надел белую холщовую рубаху, такие же штаны, босиком прошел к столу и сел на лавку, вытянув ноги. На столе тоненько напевал самовар, лежали свежие лепешки. Зима эта прошла для учителя как обычно, семья не голодала: паек он получал исправно, медку хватало и себе, и на продажу, а что еще человеку нужно?..

Скрипнула дверь, и на пороге появился Кргори Миклай. Учителю он показался взвинченным, злым.

— Как живешь, Митрич? — коротко спросил Миклай.

— Ничего, живем помаленьку, — ответил тот, но войти не пригласил.

Миклай, не церемонясь, прошел к столу, устроился поудобнее, всем своим видом показывая, что скоро уходить он не собирается. Он молча глядел на учителя, и тот, не выдержав взгляда, отвел глаза, спросил с деланной заинтересованностью:

— Ну, как кооперативная работа идет?

— Думаю, скоро сдвинется с места. Не заметишь, как страда подступит, будут нужны серпы, косы, лопаты… Но за товарами нужно ехать в город, сам знаешь. А с этим не всякий справится…

— Да-а.

Миклай молчал, испытующе глядя на учителя. А тот не поднимал головы, смотрел вниз на вытянутые свои ноги, на побелевшие и сморщенные от воды пальцы.

— Вот что, Митрич, пришел я к тебе за помощью, — сказал наконец Миклай. — Нам с Шапи вдвоем не справиться, а ты человек грамотный…

— Нет-нет, — сразу понял учитель. — Мне некогда, своей работы хватает. Вот с пчелами придется еще возиться…

— Да ты хоть грамоте нас подучи. Сам знаешь, на фронте этому не учили. Только расписаться и умею.

Учитель с любопытством посмотрел на Миклая, подумал и сказал:

— Есть такая поговорка: сколь ни учись — все дураком помрешь. Плюнь ты на свою кооперацию. Мужик ты деловой, и без того проживешь. В твои-то годы как грамоте ни учись — все равно в комиссары не выйдешь.

Учитель осекся, увидев, как вспыхнули вдруг яростью глаза Миклая, как заиграли желваку на скулах, сдвинулись к переносице брови. Наверное, дело приняло бы крутой оборот, если бы Павел Дмитриевич не пошел на попятный:

— Ну что, хочешь учиться — так можно и поучить. Сейчас, говорят, всех неграмотных учить будут, даже взрослых…

— Нам без учебы нельзя. Коли власть в свои руки взяли, надо жизнь строить, новую жизнь! А это без грамоты никак не сделаешь.

Возвращаясь от учителя, Кргори Миклай еще издали увидел, как к его дому подъехала кошевка, из нее вышел человек и направился в избу. «Кто это? — недоумевал Миклай. — И конь, вроде, чужой, и седок незнакомый…»

Он, и верно, был не знаком Миклаю. Бритоголовый, грузный, тяжело носил он свое тело по комнате, прогибая половицы. Взблескивал очками, поворачиваясь к Настий и что-то говоря ей тяжелым густым басом.

— Да вот он и сам пришел, — сказала Настий, показывая на мужа.

— Та-акр — грозно протянул незнакомец и одернул серый полувоенный френч. — Так это ты председатель комитета бедноты? — Даже не поздоровавшись, он уставился сквозь очки серыми немигающими глазами на Миклая.

— Да, я, — ответил Миклай. Он выдержал этот тяжелый взгляд, и незнакомец, повернувшись, прошел к столу, бросил на лавку портфель, предварительно достав из него какую-то бумагу, и плотно, по-хозяйски, уселся.

— Так почему вы не дали семена Богомолову Александру Мироновичу?

— Кому? — переспросил Миклай. Он не сразу понял произнесенное по-русски имя и фамилию Мирона Элексана.

— Богомолову… Затем Белкину, Мамутовой Марфе… — незнакомец назвал еще несколько фамилий — все сплошь зажиточных, не подчинявшихся комбеду людей. И такое зло взяло Миклая, что он не выдержал и, глядя прямо в глаза этому начальственного вида человеку, сердито воскликнул:

— А ты-то кто такой?

— Я — Попов, председатель волостного союза взаимопомощи.

Миклай стушевался малость, но ответил твердо:

— Зерно делил не я. Комитет делил, все бедняки. Ну а то, что контре семена не дали, — так это мы правильно сделали!

— «Ты учти, — не отступал Попов. — Я доверенный человек партии. Подумай, прежде чем возражать. Как бы не ошибиться!.. — он снял очки и, прищурившись, пристально посмотрел куда-то в переносицу Миклаю. — Мы еще проверим, кто ты сам-то есть…

— Ты что, пугать? — Миклай обрел вдруг спокойствие и уже тихо, раздельно произнес: — Дуй отсюда! А то я так пугану…

— Могу и уйти, — выдавил Попов. — Но… — голос его осекся, и он нажал на козырек своей белой фуражки, опуская его на глаза. Он больше ничего не сказал и даже не попрощался, когда выходил.

— Хм, — хмыкнул Миклай. — Думает, мы глупее его. — Он подошел к боковому окну, провожая взглядом отъезжавшую кошевку. Настий встала рядом, осторожно подала голос:

— Ты грубо разговариваешь с людьми.

— Не могу терпеть, когда человека зря обвиняют, — сказал Миклай и обнял Настий за плечи. И почувствовал, что злость его уходит, как пена с молока…


Ссора с Поповым не осталась без последствий. Через неделю председателя комитета бедноты вызвали в волость. Миклай, приехав в Кужмару, первым делом направился в волисполком, к Йывану Воробьеву, все рассказал ему: почему его вызвали, что и как произошло. Предволисполкома, выслушав, заключил: Попов невольно или преднамеренно делает ошибки, следует проверить его работу. Вот только заняться этим пока некому…

12

Как и ожидалось, во время цветения ржи погода стояла отменная. Старики, обходя свои полоски, уже прикидывали радостно: «С хлебом будем!»

И у кузницы много народу. Целыми днями звенит там молоток: отбивают косы, правят серпы…

— Ты где такую косу купил? — поинтересуется один.

— В кооперативе. В долг взял, — ответит другой.

— Да, уж лучше там, чем у Миконора Кавырли за двойную цену. И мне нужно бы в пай вступить.

Действительно, каждый день приходят люди к Миклаю, просятся в кооператив. И в лавке товары есть — Миклай вновь стал ездить в Казань. Жизнь налаживалась.

У Миконора Кавырли тоже целыми днями лавка открыта, да только народу там совсем мало бывает. — Выйдет Кавырля из лавки и с завистью смотрит на собравшихся у кооператива людей. Черная его собачонка сидит рядом. Но не та уже стала она, не та — и шерсть взлохмачена, и жирок сполз, а бывает, что хозяин пнет вдруг ни с того ни с сего под ребра…

С каждым днем приближается зеленая сенокосная пора. В лугах сочное разнотравье колышется под ветерком, ожидая острой косы. И сердце нетерпеливо бьется, когда глядишь на эту красоту, на это богатство.

В такую пору в былые годы шумели в деревне свадьбы. Нынче же была только одна: сын Микале Япык женился на дочери лавочника.

Луга! Есть ли еще где-нибудь более прекрасное место, чем волжские заливные луга?! Как волны бегут под ветром тяжелые, гладкие, как атлас, травы. Сверкают на солнце, слепя глаза, небольшие озерца, полные рыбы. Медленно плывут по Волге, гудят как быки, пароходы и баржи. Звенят затачиваемые косы, заглушая пение птиц. И средь зелени лугов, как стая белоснежных гусей, спешат на покос женщины в белых одеждах. Едут мужчины на тарантасах, посадив ребятишек, жен с грудными детьми. Сенокос…

Кргори Миклай с женой и с присоединившейся к ним вдовой Эмена с утра на лугу. Их покос у самой дороги, потому видно всех проезжающих и проходящих.

Увидев молодую вдову, остановил свой тарантас Япык, давно уж поглядывавший на нее. Рядом с ним сидит его молодушка, повязанная белым платочком под подбородок.

— Бог в помощь, Миклай, — сняв картуз, с усмешкой говорит Япык.

— Езжай, езжай, — отвечает Миклай, продолжая косить. — Чего тебе тут надо?

Япык, усмехаясь, перевел взгляд на вдову:

— Эй, дорогуша! Ты что, уже к другому нанялась? А ведь ты должна была у меня работать за долги…

— Какое тут нанялась… Убираться-то надо… А как мне одной?..

— Ладно, придешь и ко мне, — лениво бросил Япык и, хлестнув лошадь, поехал дальше, к озеру Апкалтын.

Миклай, стоя на краю покоса и глядя вслед далеко уже пылящему тарантасу, сказал:

— Вот ведь как, а?! И долг сполна уплати, да еще и работай на него. Не-ет, не выйдет! Не бывать бодыие такому.

Кипит на лугу работа. Кое-кто между делом ловит рыбу. Совсем взбаламутили небольшое озерцо Апкалтын. И сколько ни вычерпывают, рыбы в нем, кажется, не убывает.

Вечером там и тут засветились у шалашей костры. Женщины уходят домой, нужно загнать скотину, накормить, напоить коров. В лугах остаются только мужчины да парни с девчатами. Молодые всю ночь хороводятся на Идалмасовой горке. Поют, пляшут под гармошку. Только стихнет гармошка, как девушки подхватывают мелодию, насвистывая на листочках, зажатых меж губ. Молодое время — мед да масло…

Настий совсем тяжела стала в последнее время — подходят сроки. Потому и не пошла она в деревню. Всю ее домашнюю работу взяла на себя вдова Эмена.

Настий вышла из шалаша, пошла через луг к приземистому молодому вязу, стоящему одиноко среди покосов. Тяжело ей и беспокойно. И что ее тянет туда — об этом лишь она сама знает… Днем Настий вершила стога, кружилась наверху, укладывая, утаптывая охапки сена. Может, потому так быстро подошло это?..

Настий сняла поясок, перекинула через крепкую нижнюю ветку, завязала и, повиснув на руках, принялась тужиться, стонать сквозь зубы, кряхтеть… Никто не видит, как она мучается, а летняя ночь никому не расскажет.

Плывет над лугами нежная девичья песня:

Если б жизнь моя бежала

Будто Волга в берегах, —

Ой, да стали б мне венками

Все цветущие луга…

И кажется, легче стало Настий от этого пения…

За полночь, когда посветлело небо на востоке, голос младенца разбудил спавших в ближайших шалашах людей. Весть о рождении ребенка облетела к утру весь луг.


В поле уже пожелтела рожь. Только в низинах она еще кажется зеленой. Отсутствие хлеба торопит людей— быстрее в поле.

Многие после первого же дня жатвы, даже не сложив снопы в копны, сразу везут их на гумно и, подсушив на солнце, там же обмолачивают. Намолотив два-три пуда зерна, тут же спешат на мельницу; закинув мешки на телегу. У кого нет лошади, те несут в котомках.

Мельничный амбар полон мешков. День и ночь скрипят жернова, трясется мельница, будто собирается передвинуться на другое место.

На помол — очередь. Приехавшие из соседних деревень не расходятся, ждут очереди здесь же. Иные, чтоб пройти пораньше, умоляют Япыка — днем он в лесу, а к вечеру приходит на мельницу подменить отца. Но Япык неумолим, не всякого пропустит без очереди. «А ты пошли сюда жену — ее-то Япык живо пропустит», — смеются мужики над незадачливыми просителями. Ожидая свой черед, они разложили на берегу озера костер, варят в ведре кашу из ржи. А очередь не убывает: приходят, уходят… Приходящих больше, чем уходящих.

У мельничного притвора скандал: уперев руки в бока, кричат друг на друга две бабы, готовые вцепиться друг другу в волосы.

— Кужмарий — большая глотка! — орет одна.

— Чакмарий — голая мышка! — голосит другая.

Они оспаривают очередь. Другие же, посмеиваясь, подзуживают, подливают смолы в огонь. И, наверное, рассыпали бы бабы зерно, порвали мешки, разлохматили в клочья друг другу волосы, если бы не встрял какой-то мужчина и не остановил их.

А смоловшие зерно расположились в домике, что стоит у мельницы. Они ожидают соседей с подводами, чтоб заодно отвезти и свою муку. Пекут хлеб, угощают друг друга: «Нашего попробуйте». Об урожае толкуют:

— Из тридцати снопов два пуда вышло, — хвастает одна.

— И мы с одного воза восемь пудов взяли, — гордо отвечает ей памашъяльский мужик.

Все с аппетитом едят свежий ржаной хлеб, как, наверное, не ели бы и ситный в другое время.

Вот вошел в амбар Япык, потный, красный, с припухшими глазами. От него остро шибает горьковатым перегаром браги. Эмениха, увидев его, подошла и нерешительно тронула за рукав:

— Япык, у меня зерна-то чуть больше пуда. Пропусти, пожалуйста.

Япык мигнул ей и вышел на улицу. Там еще одна очередь. Вдова присела на котомку: придется ждать…

Возвращаясь, Япык бро. сил ей вскользь:

— Ну, где мешок-то? Айда посмотрим…

— Да вот! У меня же совсем мало, на полчаса работы.

— Пойдем, пойдем, — подтолкнул ее Япык к лестнице. Там, наверху, обхватив ее за плечи, потянул в угол, за мешки.

— Япык, Япык, не нужно… Вдруг жена узнает…

Внизу все это слышно. Там перешептываются:

— Жена молодая, а он…

— Некогда к жене-то ходить…

— Ха, чужая курица уткой кажется!..

А жернова будто нарочно еще громче шумят, трясется мельница.

В домике мельника сидят за столом у кадушки с брагой трое, громко, пьяно разговаривают:

— Как ты думаешь, кум… э-э-э… сват Кавырля, сколько еще продержится Советская власть? — спрашивает Микале.

— А это ты у Митрича спроси, он образованный — учитель.

— Я-то откуда узнаю — не ворожея ведь я, — машет рукой Павел Дмитриевич. — Мне все равно, хоть чертова власть будь!

— Это все Коммунист, это все Миклай народ мутит, — мычит Кавырля, расплескивая брагу.

— Что-то тянет Япык с ним. Вон как проворно с Епим Пываном сладил…

— Ну, ну! Язык-то привяжи покрепче, — одергивает его Павел Дмитриевич. Он, как и Микале, пьян, но умеет держать себя в узде, может вовремя осадить и других. Правда, на сей раз хмель оборол его…

Выглянув в открытое окно, он увидел шумевшую мельницу, толпившихся у амбара мужиков, помахивавших хвостами лошадей, но на женщину, спешно ото- шедшую от окна и направившуюся в деревню, он не обратил внимания…

13

С каждым днем пустеют поля. Те, у кого семья большая и работников, стало быть, много, уже закончили жатву и скирдуют снопы на гумне. Но стоят еще местами совсем не тронутые полоски. Это участки должников. Им приходится жать две доли: вначале за долг, а потом уж и у себя. За то время, пока бедняки ломают спину на какого-то дядю, солнце высушит колос на их полях, ветер вылущит зерно, затвердеет солома и скот будет поедать ее с неохотой. Хоть бы вполовину собрать — и то ладно…

Миклай нынче тоже припозднился — семья-то всего ничего. С утра до ночи в поле, разогнуться некогда. Тело зудит от пыли и пота, колются под рубахой остья от колосков. Дойдешь до конца полосы, разогнешься — вот и весь отдых. Да тут еще ребенок заплачет.

— Настий, сходи покорми.

Настий втыкает серп в землю и идет на межу, где лежит ребенок, прикрытый от мух тряпицей. Миклай разгибается, перевязывая сноп соломенным жгутом, глядит на дорогу, что проходит рядом с его полем. Вдруг он видит, что по дороге шагает какой-то человек в гимнастерке, галифе, с котомкой за плечами, и что-то знакомое угадывается в его облике и походке. Ну да, та же самая чуть подпрыгивающая походка, те же черные подстриженные усы над белыми, сверкающими на загорелом лице зубами, те же веселые озорные глаза — Сакар!

Миклай бросился вперед, наперерез этому человеку, встал перед ним, раскинув руки и улыбаясь:

— Ну, жив?! Вот и свиделись!

Путник неузнавающе посмотрел на потного, запыленного человека, выбежавшего ему навстречу, и осторожно сказал:

— Иду вот… Домой иду…

— Сакар, ты что, не узнал?

— Миклай? — неуверенно спросил солдат, потом вдруг лицо его озарилось белоснежной улыбкой: — Миклай!

Они обнялись. Настий, сидевшая в тени под суслоном и кормившая грудью ребенка, с интересом наблюдала за мужчинами: так обниматься прямо на дороге могли только пьяные в праздник святого воскресенья или самые близкие родственники, живущие за много верст друг от друга и долго не видевшиеся.

— Миклай, ты не обижайся, что я не признал тебя. Говорили, что ты убит. А ты жив, значит…

— Как видишь. Живу, борюсь за новую жизнь. Вот и наследника недавно заимел, — показал он в сторону Настий.

Мужчины подошли к ней.

— Настий, помнишь, я рассказывал тебе про Сака-ра из Курыкымбала? Так вот он, мой дружок фронтовой, возвращается со службы.

Они присели поодаль, на межу, и, как это обычно бывает, разговор зашел о былом. Вспоминали друзей, командиров. Затем перешли к сегодняшним дням. Миклай рассказал все: о лавке, открытой кооперативом; о кулацком мятеже; о помощи властей при севе; о своей былой болезни…


Да, поля пустеют с каждым днем, с каждым часом. Еще утром суслонов здесь было как звезд в небе, сейчас они поредели. А скоро все на гумно лягут. Кое у кого за оградой видны высокие и круглые, как церковные купола, хлебные скирды, у других же — маленькие копешки. Тут не приходится гадать, кто есть кто. Все как на ладони. А по вечерам тянет дымком: старики ночью сушат снопы по овинам, а утром над деревней разносится перестук цепов…

Только убрали озимые, как староста принес Миклаю бумагу. В ней написано: «В течение пяти дней следует вернуть из урожая озимых за выданные семена по 60 фунтов за пуд. Председатель союза взаимопомощи «Крестьянин» Попов».

Миклай как раз крутил в руках эту бумажку, когда пришел Сакар. Был он в той же самой гимнастерке, старенькой, но чистой, в тех же ботинках и узких серого цвета обмотках, завязанных тесемками. Все так же весело улыбалось его чистое загорелое. лицо с темными, как уголь, бровями и такими же черными волосами, завивающимися колечками надо лбом.

— На, почитай! — Миклай протянул другу повестку. — Эх, Попов, Попов… — Тряхнул головой и зло сплюнул сквозь зубы.

Сакар прочел бумагу, повертел ее в руках и, так ничего и не сказав, вернул Миклаю. А тот, махнув рукой, перевел разговор на другое:

— Ну, как тебе наша деревенская жизнь?

Может быть, вопрос не понравился, может, по другой причине, но Сакар молчал, задумчиво глядя вниз и покачивая головой.

— Нельзя сказать, что нравится, но… — выдавил он наконец.

— Что «но»? Может, бежать хочешь?

— Зачем бежать? Нельзя нам бежать. А что не нравится — то самим переделывать нужно. Верно я говорю? — улыбнулся Сакар.

— Верно. Я пробовал… Вот только грамотешки мало, а она ой как нужна, чтоб не попасть впросак с такими вот бумажками, — тряхнул он повесткой. — Хожу сейчас к учителю, да толку мало…

— Но ты же грамотный! Читать, писать умеешь.

— Нет, не такая грамота мне нужна… Понимаешь, нужно что-то сделать. А то у нас все поодиночке живут, каждый сам за себя. Что из этого получается — сам видишь. У одного закрома ломятся от зерна, а у другого — шиш ночевал…

На следующий день Кргори Миклай выехал в волость по бумаге, высланной Поповым. И здорово поругался с председателем союза взаимопомощи. Войдя в кабинет и увидев грузную фигуру председателя, он не сдержался, припомнив прошлый разговор, и сорвался.

— Ты что делаешь? — кричал он, размахивая той самой бумажкой. — Сколько зерна мы у вас взяли; столько и вернем — это раз! И не сразу вернем, а в указанные сроки — это два! А три — так это то, что ты поступаешь как контра: ты ведь бедняков разорить хочешь, раз пишешь такие бумажки!

Да, действительно, это так. Раздав долги и заем с озимых, многие бы разорились вконец. Не зря говорят, что жизнь бедняка как сухой колодец: сколь ни лей в него, все равно пересохнет…

14

Выйдя от Попова, Кргори Миклай направился в волисполком к Йывану Воробьеву. В кабинете у него сидели еще двое: военком Миронов и какой-то незнакомый военный.

— Вот, на ловца и зверь бежит! — радостно воскликнул Воробьев. — Легок ты на помине, Миклай. Как раз о тебе разговор зашел. Проходи.

Он усадил его на стул, познакомил с военным, который оказался прибывшим в волость продкомиссаром, расспросил о жизни в деревне, о том, зачем пожаловал сюда.

Миклай выложил свои обиды и заключил рассказ так:

— Больше этого Попова нельзя терпеть. Не понимаю, почему вы его держите…

— Мне казалось, что он поступает правильно. Ну, может быть, чуть-чуть влево гнет. Но если все обстоит так, как ты говоришь, то, конечно, его следует поправить. Пойми, у нас нет грамотных людей, некого поставить. Но мы разберемся, все образуется. Обещаю.

— Что ж, давайте поговорим о сборе налога, — предложил комиссар.

— Нужно все обдумать, взвесить, чтоб не повторить прошлогодних ошибок, — поддержал продкомиссара Миронов. — Ни в коем случае нельзя допускать перегибов.

— Если уж речь зашла об этом, то вот что я хочу сказать, — вмешался Миклай. — Не могу простить себе одного: мне следовало, Капитон, предупредив тебя, бежать в Звенигово, сказать рабочим, чтобы не шли в это время по деревням. Тогда не было бы лишних жертв. Никогда не прощу себе этого…

— Не казни себя, Миклай. Прошлого не воротишь.

— Да, прошлого не вернуть, — продолжал Миклай. — Но одного не пойму: почему ответили за свои дела только те, кто поднял руку на невинных людей. А те, кто толкнул их на это дело, остались в стороне. Как это получилось? Взять из нашей деревни Богомолова Элексана или Коршунова Япыка. Это они народ взбаламутили, а сами спрятались, отсиживались на пасеке. К тому же недавно мне стало известно, что лесника Епима Йывана убил Коршунов. Сейчас он занимает его место и ходит как ни в чем не бывало.

— Это точно? Откуда известно? — насторожился продкомиссар.

— Есть знающие люди. На днях прибежала ко мне одна женщина, жена моего соседа Егора, и рассказала об одном услышанном ею разговоре на мельнице. И говорил об этом не кто иной, как отец Япыка! Да и обо мне у них речь шла. Видно, я им поперек дороги стою. Вот такие дела.

Продкомиссар, достав бумагу, записал все рассказанное Миклаем, переспрашивая, уточняя обстоятельства, фамилии и все мелочи давнего того убийства.

Разговор о сборе налога длился долго. Обговорили, кажется, все. Основной упор делался на помощь комбедов и самих бедняков. А в конце беседы Миронов сказал:

— Сейчас народ приступил к уборке яровых. Продотряду в деревнях пока делать нечего. И чтоб продотрядовцы не скучали без дела, не били баклуши попусту, я хочу предложить им одно нужное дело.

Все насторожились.

— Здесь мы все, кроме продкомиссара, из одной местности. И знаем, что и мы, и отцы наши, и деды возили сено с покосов круговой дорогой. И вообще получается так, что Бабье болото отгораживает наши деревни от мира. А что, если от Тойкансолы проложить через него дорогу? Вот было бы здорово, а! Всего-то и нужно насыпать дамбу в сто-сто пятьдесят саженей длиной…

Миронов взял бумагу, начертил болото, деревни, большак и соединил их пунктиром. Продкомиссар долго разглядывал чертеж, прикидывая что-то, а потом коротко сказал:

— Сделаем!


Заканчивалась уборка яровых, когда Миронов привел в Тойкансолу красноармейцев. Уже пожелтела трава, воздух посвежел, стал тонок, прозрачен и тих — явно чувствовалось приближение осени.

Сначала люди встревожились, не хотели пускать солдат на постой, думая в своей вечной осторожности, что неспроста они здесь, что затевается недоброе. Но вскоре все поняли.

С утра до вечера на берегу болота поднимается в небо дым костров, стучат топоры, звенят пилы, с шумом падают деревья. Когда урожай полностью убрали, свезли на гумно, через болото уже открылась просека шириной в три сажени. Весть о работах на Бабьем болоте давно облетела окрестные деревни, и теперь, когда полевые работы в основном окончились, потянулись крестьяне на стройку. Те, что приехали на лошадях, возили песок, безлошадные утрамбовывали грунт, грузили материалы, солдаты вбивали колья вдоль будущей дороги. А в большущем котле на берегу женщины варили обед. И всюду слышны голоса, смех, песни. Как на гулянке. И не подумаешь, что здесь не гуляют, а работают. И все чаще в минуты отдыха слышны разговоры между людьми, что вот ведь как споро и весело работается сообща, всем миром.

Через десять дней древнее Бабье болото пересекла прямая и широкая, в метр высотой дамба, сблизившая не только деревни, но и людей, объединившая их в одну семью. Последний день работы как-то само собой неожиданно превратился в праздник. Женщины наносили еды. Откуда-то появилось пиво, молодое, ядреное, обильно одетое белой сверкающей пеной. Появилась и четверть с самогонкой. На откосе за болотом прямо на траве разложили угощенье. Слово взял комиссар.

— Уважаемые товарищи крестьяне! — начал он. — Наша совместная работа — только начало. Вы сами увидели, что можно сделать, взявшись вместе, дружно. Недаром в народе, говорят, что дружно — не грузно, а врозь — хоть брось. И пусть ваша жизнь в дальнейшем цветет так же, как вот эти широкие луга цветут по весне…

Потом встал Кргори Миклай и крикнул:

— Товарищи, друзья! Построить эту дорогу предложил военком Миронов. Давайте назовем ее дорогой Миронова!

— Верно! Верно! — заговорили все, а потом вслед за солдатами стали кричать и махать шапками: — Ура! Ура-а!

Праздник у болота продолжался до самой ночи. Долго еще пели и плясали под гармонь парни, девчата, молодые солдаты и все, кто хотел, у кого душа пела после такой работы.

Через несколько дней разнеслась по деревне весть: приезжал какой-то Чека, арестовал Микала Япыка и Мирона Элексана. Их обоих увезли в город. И будто бы нажаловались на них Коммунист Миклай, жена Ляпая Егора и и род комиссар.

— Дыма без огня не бывает, — говорили люди.

Этот арест заставил богатеев приумолкнуть, и сбор продналога прошел без всяких препятствий и осложнений.

А еще через месяц в школе судили Япыка и Элексана. Там-то все и узнали, какими грязными делами занимались эти двое. Когда их увезли после суда в город, люди облегченно вздохнули.


Вот и еще одно красное лето ушло, и темная осень сменилась белоснежной зимой. Горят по вечерам в домах огоньки керосиновых ламп. Ранее темная, мрачная, как кладбище, деревня постепенно преображалась.

Лишь только установились твердые цены, стала налаживаться работа кооператива. В самом начале зимы прошло собрание пайщиков. Отчет перед народом держал Кргори Миклай. Во вновь избранное правление вошел и Сакар. Теперь он возит товары.

И зимой нашлась для мужиков работа — на лесоразработках. Пешие валили лес, конные перевозили его на берег Волги. А ближе к весне стали готовить к сплаву.

Говорят, работа подгоняет время. Наверное, это так. Ушли в прошлое голод, волнения — все плохое забылось. Только хорошее помнится.

А где же наш Миклай? Его вызвали в волость и, словно девушку сватая, стали уговаривать ехать в город на учебу в совпартшколу — самая, мол, подходящая кандидатура. А он и сам хотел учиться, уговаривать его не стоило. Только растерялся вначале:

— Я согласен, но… жена, ребенок…

И вот, передав всю кооперативную работу Сакару, ясным солнечным днем отправился Кргори Миклай в Краснококшайск. «Учиться, учиться!» — крутилась в голове счастливая мысль.

15

В Курыкымбале мало зажиточных. Покосившиеся избы, дырявые сараи, амбары и прочие постройки крыты в основном соломой, дранкой. Посмотришь — сердце обливается кровью. Есть, конечно, и справные хозяйства.

Народ летом в поле да в огороде. Осенью, когда все основные работы окончены, собираются друг у друга или в деревенской сторожке. Некоторые старики всю зиму живут там. Зайдет кто в сторожку — они сказку расскажут, старину вспомнят, беседу заведут. Женщины по домам, продев ногу в лямку, покачивают в зыбках детей и прядут пряжу. Девушки собираются вместе и ходят на посиделки: сегодня в один дом, завтра в другой, чаще всего к какой-нибудь вдове-одиночке. Сидят за прялкой, переговариваясь, потом песню заведут:

Яровые у ворот —

На заре я их пожну.

Мой любимый не идет,

Ой, когда его дожду…

В большинстве случаев собираются они у вдовы Карасимихи. Стариков у нее в доме нет, никто не мешает. Говорят, и сама она играет с каким-то молодцем. Приходят на посиделки и парни. Дом такой называют здесь особняком. Подобные особняки есть в каждой деревне.

— Ох-о-хох, — зевает одна. — Что-то спать сегодня хочется…

— Погоди, вот придут они — живо проснешься, — смеется Карасимиха. — Ой, девки, гляньте, что-то у Анны груди пышнее стали. Отчего бы это?

— Ха-ха-ха, — смеются-заливаются девушки. — Ха-ха-ха!

В это время что-то стукнуло в сенях, послышался топот.

— Идут, идут! — всполошились все.

Распахнулась дверь, в избу ввалились парни. Один из них, кудрявый, бойкий, сразу же прошел вперед, хлопнул в ладоши, щеголевато повернулся на каблуках:

— Как живете-можете? — спросил он, красуясь перед девушками.

Они засмеялись. А парии уже у лавок, расталкивают подружек, усаживаясь между ними:

— Дайте место.

— Дурни, — брыкается Качырий, дочка старика Ведота. Она боится щекотки. — Веретеном бы вас заколоть! — кричит. Все считают ее злючкой и потому еще более подзуживают. А она и в самом деле говорит совсем без тени смущения, — ляпнет, что в голову придет, не разбирая, можно ли это говорить или нельзя.

— А где же Сакар? Не пришел, что ли, сегодня? — спрашивает Карасимиха, оглядывая избу.

Сакар еще холост и, несмотря на заботы в кооперативе, частенько заходит на посиделки.

— А ты посмотри, кто там сидит на пороге, — подшучивают парни.

— Сакар, проходи, проходи вперед, — приглашает вдова. Она любит посмеяться, а Сакар в прошлый раз так насмешил всех. Шутник он — Сакар.

— Кхе-кхе-кхе, — прокашлялся Сакар в кулак и поднялся. Выходя вперед, он передвинул висевшую через плечо кирзовую полевую сумку на живот.

— Давно побираешься? — ехидно спросила Анна. — Эй, киньте кто-нибудь кусок хлеба ему.

А Сакар важно открыл сумку, достал кисет, клочок газеты и свернул длинную самокрутку. Посмеиваясь, зажег от лампы лучину и прикурил. Все это он проделывал так забавно и смешно, что собравшиеся покатывались с хохоту. Даже парням некогда прижимать девок по углам, когда он бывает в компании.

На сей раз Сакар уселся на чурбан посреди комнаты и примолк, затягиваясь так, что самокрутка, потрескивая и вспыхивая, сыпала искрами. Он задувал пламя, разгонял дым рукой, морщась, когда тот попадал в глаза, а потом неожиданно спросил:

— Хотите, я вам кое-что интересное почитаю?

Он достал из сумки газету, развернул, и стал виден ее заголовок «Иошкар кече», что значит по-русски «Красный день». Сначала Сакар прочел новости на марийском языке. В газете рассказывалось о разных событиях в городе и волостях края. Казалось, что все эти события происходят где-то далеко-далеко, хотя иногда встречались названия знакомых деревень, волостных сел. Чтение увлекло, и даже те, кто вначале слушал нехотя, запросили почитать еще что-нибудь. Сакар согласился.

Так и повелось с того вечера. И сидели девушки, и слушали, забыв о веретене; парни поглядывали друг на друга, подталкивали — многие новости были им уже знакомы, потому что они и днем заходили к Сакару.

Под новый год появился в особняке у Карасимихи еще один парень, которого сначала никто и не узнал. Был он красив, высок и весел. Потом, конечно, все узнали, что это Иываи Пашмаков. Он учился в городе, а сейчас приехал домой на каникулы. Парень быстро сошелся со всеми, а особо — с Сакаром.

Обычно смеется он, шутит с девчатами, а потом вполголоса начинает напевать:

Семь звезд в созвездии Плеяд,

Чудным светом они горят…

Все замолкают, слушая. А он вскоре новую начинает:

Добрые люди умны —

Жизнь умеют строить…

— Молодец! Порадовал нас хорошей песней. Спой еще, — и поет Иываи, не заставляет упрашивать себя:

Темная гречиха —

Белые цветы…

Тут уж все девушки тают прямо-таки.

Ожидая солнышка,

Пташки напевают…

Отзвучала последняя песня. Все замолчали.

— Нет, нет! — воскликнула вдруг Карасимиха. — Не в отца ты! Кто ж дал тебе такой голос? Нет, не в отца-молчуна ты уродился!

— Да уж не знаю в кого, а уродился. Только вот если все вместе запоем — еще лучше будет.

— Мы не против, — смеются девушки. — Но слов не знаем. Научи! Откуда ты узнал эти песни?

— Есть в городе один человек, — говорит Йыван. — Палантай его фамилия. Так это он такие песни сочиняет.

— Да, — вздыхает молчавший до сих пор Сакар, — Новая жизнь, революционная свобода дают новых, замечательных людей — писателей, музыкантов. Да мы и сами не должны молчать, побойчее нужно быть, агитировать народ словом и делом. Так или нет?

На следующий вечер Йыван принес какую-то тетрадь и прочитал собравшимся пьесу на марийском языке. Заговорил потом о постановке, о драмкружке. И загорелась молодежь: нужно поставить спектакль. Сакар тоже поддержал и посоветовал поторапливаться: нужно дать представление на рождество, чтоб отвлечь народ от церкви и пьянства в праздничные дни.

И вот в доме Карасимихи каждый вечер звучат песни, голоса, смех. Народ толпится под окнами, слушает: хорошо веселится молодежь! А вечерами разносится по деревне девичья веселая перекличка:

— Анна, айда на спевку!

— Веруш, репетиция скоро!..

Когда все было готово, осталось самое главное — найти подходящее помещение для спектакля.

— А что если в Лапкесоле, в школе, а? — предложил Йыван.

— Лапкесола — деревня большая, с церковью. Весь народ туда потянется, — думает вслух Сакар и добавляет твердо: — Придется идти на поклон к учителю. Там будем ставить спектакль!

— Конечно, сложностей еще много будет, — говорит Йыван. — Учителя уговорим. Факт. Боюсь только, что девушки стесняться будут…

— Ничего, главное, вовремя их поддержать, ободрить.

И вот Сакар с Йываном идут к Павлу Дмитриевичу. Оба они учились в этой школе, только в разное время, Здесь все им знакомо: те же стены, те же столы и лавки, тот же учитель, вроде и не постаревший даже ничуть, вот только икон нет, сняли иконы — не учат теперь закону божьему.

Неохотно принял учитель своих бывших учеников.

— Да вы сами видите, — вяло сопротивлялся он, — в последнее время печи не топили — каникулы. Так что холодина страшная, и дров у меня мало.

— Павел Дмитриевич, — настаивал Сакар. — Вы поймите: новый обычай в жизнь входит, культура… Вы же учитель, должны первым быть в этом деле, а вы тормозите…

— Все так. Но школьный инвентарь… поломают ведь. А на ремонт денежки нужны. Вон прошлый раз сход собирали — так, пожалуйста, ножка у лавки подломилась…

И все-таки после долгих препирательств учитель сказал:

— Ладно уж, попробуйте… — а сам подумал про себя: «От одного коммуниста избавились, так другой на голову свалился».

А Йыван, когда вышли из школы, сказал Сакару со смехом:

— Точно старый толстобрюхий кот — боится с места двинуться. Ничего, скоро забегает, когда новые советские учителя придут в школы!

Проходя мимо Миклаевой избы, Сакар вспомнил друга и спросил:

— Йыван, ты не встречал в городе Миклая Головина? Он в совпартшколе учится.

— Это который кооператив здесь открыл? Нет, не встречал.

— Хороший он человек. Местные богачи ему кличку дали — Коммунист. А он и есть самый настоящий коммунист, — задумчиво сказал Сакар.

— Я недавно в РКСМ вступил. Хочу здесь ячейку открыть. Как ты на это смотришь?

— Ну что ж, действуй. Если помощь нужна будет— поможем.

В те дни многие в деревнях видели объявления, наклеенные на придорожных столбах, у коновязей, у церкви и магазина, на стенах караулки:

7 января в школе силами драмкружка

будет поставлен спектакль «Кто виноват?».

Начало в 6 часов вечера,

до спектакля будет дан концерт.

Неграмотные спрашивали, что написано. А грамотные и сами не знали, что такое спектакль и концерт. Объяснили так: «В школе что-то давать будут». Таким своим объяснением они только взбудоражили все ближайшие деревни.


…Молодежь с нетерпением ждет вечера. Как-то они выступят, как поймут их люди? Ведь это первая проба, никто из них никогда не поднимался на сцену. Сакар с Йываном беспокоятся о другом: пойдут ли люди на спектакль или по старой привычке потянутся в церковь и кабак?

В долгожданный этот вечер все «актеры» собрались в школе. Отгородили сцену, вместо занавеса повесили две сшитые вместе простынки — их дал учитель. На стены наклеили плакаты, лозунги, и от этого школа совсем преобразилась.

Скрипит снег под ногами, свистят полозья саней — идут, едут в Лапкесолу люди. Кто в церковь, кто в гости к родным, а кто и в школу — любопытно, что там будет? Над крыльцом горит фонарь, освещает расчищенную под метелку дорожку, нескольких лошадей, жующих сено, людей, спешащих сюда. «Здесь тоже празднуют рождество, — думают приезжие. — Заглянуть, что ли?» — и поворачивают к школе.

Сакар посмотрел из-за занавески и удивился: сидеть уж негде, а люди все идут и идут: молодежь, старики, женщины.

За сценой зазвенел школьный колокольчик, из-за занавесок вышел кудрявый белолицый парень.

— Товарищи, соседи! — начал он. — Советская власть, партия коммунистов и наш вождь Владимир Ильич Ленин дали свободу всем трудящимся. Освободился от гнета и марийский народ. В вольной жизни широко раскрылись таланты и способности наших людей. Мы сегодня споем вам новые песни, покажем спектакль. Надеемся, что в дальнейшем к нам присоединится и молодежь из других деревень…

— Кто это, откуда? — зашептался народ.

— Это Иыван, сын Степана Пашмакова, — объясняют курыкымбальцы.

Колокольчик звенел еще несколько раз, прежде чем стихли разговоры. Раздвинулся занавес. На сцене празднично одетые девушки и парни. — «Интернационал!»— бойко объявляет тот же кучерявый веселый парень. И люди впервые слышат на родном своем языке гимн трудящихся всей земли:

Вставай, проклятьем заклейменный

Весь мир голодных и рабов…

Вслед за тем вышел Сакар и прочел стихотворение:

На высоком на дубу

Птичья стая собралась.

— Коль мы вместе, — говорят, —

Нам и ястреб не указ…

И снова песня:

Раз береза, два береза —

Сто двадцать листочков…

Одна мелодия сменяется другой. Веселая песня уступает место задумчивой:

…Горя дитяти мать не знает,

Материнского горя дитя не знает…

Растревожила песня? Зато следующая развеселит! И уже хлопают все в ладоши, просят еще спеть. Ну что ж, все правильно: веселиться так веселиться. И девушки запели горномарийскую песню «Если да за орехами вместе не ходить…» Тут уж не выдержали зрители, закричали:

— Вот как могут!

— Вот это праздник!

— Молодцы!

— А песня-то, песня-то какая!..

И даже Павел Дмитриевич, никогда раньше не слышавший и не видевший такого, ожил и будто помолодел — он уже не сидит насупившись, не трясется над школьным имуществом. Легко на душе.

Перерыв. Школа шумит, как улей. Сидевшие сзади лезут вперед, спорят, отвоевывая себе местечко поближе. Никто и не думает уходить. И уже жарко стало, душно. Люди стягивают шапки, распахивают зипуны и полушубки — и не подумаешь, что школа не топлена несколько дней.

Вновь звон колокольчика. Открывается занавес. Что это такое? Изба, что ли, на сцене? Вот печь, стол, лавки… Сидит за прялкой пожилая женщина. Бородатый старик клянет, ругает дочку… Какая знакомая картина! Затихли зрители. И вот, когда пьяный и жалкий старик в безвыходном горе перекинул через потолочную балку веревку с петлей, когда сунул в петлю голову, так страшно, так жутко стало зрителям, что не выдержали некоторые и хотели уже броситься спасать старика…

Не расходились и после спектакля. Долго еще все вместе пели под гармонь, плясали, играли в разные игры. Нет ни пьяных здесь, ни покалеченных, ни убитых…

16

Сдвинулась, бесповоротно сдвинулась жизнь в деревне. Пока еще вроде бы незаметно для глаза, чуть-чуть, но сдвинулась к лучшему.

Как быстро летит время. Уже и новое лето настало. Кажется, совсем недавно приезжал сюда на каникулы студент педтехникума Йыван Пашмаков. И вот он снова здесь. Идет по свежей весенней траве, осторожно поддерживая под локоток невысокую русоволосую девушку. Они говорят о чем-то, посматривая друг на друга. И спутница Иывана, улыбаясь, поправляет свои пышные волнистые волосы под красной косынкой-пролетаркой.

Кто же эта девушка? Ни за что не узнать! Ни за что не узнать в ней ту маленькую, донельзя худую девочку-стригунка, помощницу Миклая в его трудном весеннем пути в Казань с детьми-сиротами. Это Фрося Андреева. Она была самой старшей в той группе, что отправлялась в голодный год в детский дом. И как же она расцвела, похорошела… совсем взрослая.

— Как хорошо здесь, — говорит Фрося, трогая рукой ветку черемухи, растущей у школы.

— Да, хорошо. Только ты уедешь в Казань, а я останусь здесь, в школе. Буду. учить детей, а может, в ликпункте буду преподавать — куда направят…

— И я потом приеду сюда. Только ты жди меня, ладно?

Увидев их, на крыльцо вышел Павел Дмитриевич.

— А, Пашмаков? — протянул он. — А это кто с тобой? — и он пристально посмотрел на Фросю. — Почему я не знаю?

— Меня? — переспросила Фрося. — Но вы же меня учили. Я Андреева. Фрося. Сейчас живу в Казани, учусь на рабфаке.

— Да-да… Выросла…

— Павел Дмитриевич, а разве сюда никто не пришел? — спросил Йыван.

— Нет. Кто должен прийти? — подозрительно посмотрел на ребят учитель.

— У нас организуется ячейка РКСМ.

Учитель ничего не сказал, только повернулся и направился в свой огород, что-то приборматывая под нос. Когда он отошел, молодежь прыснула от смеха, передразнивая учителя.

На организационное собрание прибыла Зина Антонова, круглолицая, ясноглазая девушка в русском платье — дочь убитого во время мятежа председателя Кужмаринского волисполкома. Заехав в Звенигове в кантком союза молодежи, она нашла время и сходить на могилу отца. Стояла там, вспоминала. А вспоминать было ох как трудно…

Когда собрание уже началось, из Курыкымбала подошел Сакар с молодежью.

— Не опоздали?

— Заходите, заходите! Как раз вовремя, — ответила Зина.

А у школы ходят взад-вперед девчата из Лапкесо-лы, поглядывая на окна: что там, уж не спевка ли?

— Да что же вы ходите?! Идите сюда, — кричит. им Сакар.

Девушки сразу же вошли, но, увидев незнакомых, скромно сели на лавку за печкой. Они сидят, сложа руки и отворачивая лицо, а горожане со смехом тянут их в центр комнаты…

На этом первом собрании в РКСМ были приняты четверо ребят. Руководить ячейкой поручили бойкому и смышленому парню Виктору Осипову.


А что же Миклай? Где он? Куда занесла его бурная волна жизни?

С направлением облисполкома прибыл он в родные места — в Звениговский кантон. Ходит по деревням, собирает людей, беседует с ними, проводит собрания, на которых разъясняет статьи Михаила Ивановича Калинина о Советах и рассказывает своими словами, как будет строиться их работа в дальнейшем. Забот хватает, словом. Нужно подбирать Нужных людей для работы в местных органах власти, агитировать за них народ.

Побывал он и в Лапкесоле. Посмотрел на свой заколоченный дом, заросший бурьяном двор. Уезжая, он отдал все хозяйство тестю, Маленькому Одокиму. А дом так и остался гнить. Миклай присел на повалившуюся ограду, задумался…

— Что смотришь, вернуться хочешь?

Миклай оглянулся. Перед ним стоял Микале.

— Комиссаром стал… — протянул Микале. — Нет уж, теперь не вернешься. Без коммунистов поживем…

— Рано радуешься. Будут в деревне коммунисты! Вот соберем сегодня люден, будем выдвигать активистов для работы в РИКе. Здесь райисполком будет, понял?

— Понял, понял, — пробормотал Микале.

В последнее время он притих. И есть от чего. Арестовали сына. В деревне организуется, говорят, товарищество по совместной обработке земли, и ходят слухи, что будто бы собираются отобрать у них с Кавырлей мельницу. Да тут еще этот РИК…

Вечером на сходе были избраны председатель и секретарь вновь организуемого райисполкома. При поддержке комсомольцев, членов комбеда и кооператива председателем был избран Сакар, секретарем Виктор.

Когда все разошлись, новая власть стала думать, где найти помещение для исполкома.

— Миклай, так ведь твой дом пустует. Может, туда?

— Нет. Дома мне не жалко, вряд ли я буду жить в нем. Но он слишком мал, да неудобно расположен. Нужно бы в центре деревни, да побольше.

— Такой здесь только один — поповский.

— А что?! Верно! Пусть переселяется к дьякону. Тем более, что дом этот ему общество предоставило.

На этом и остановились.

Долго еще говорили друзья в этот вечер, вспоминали былое, думали о будущем.

— А как Настий? Что она делает в городе? — поинтересовался Сакар.

— Настий учится в ликбезе, вступает в партию.

Да, многое пришлось пережить Настий в городе. Первое время жили в общежитии. Работать она не. могла — дочку Ольгу не с кем оставить. Но как только открылись ясли, она сразу же устроилась техничкой в общежитие педтехникума. Подрабатывала стиркой белья учащихся. Потом перешла посудомойкой в столовую совпартшколы. Бывая среди людей, каждый день она открывала для себя что-то новое, и появилось желание учиться. К тому же. по постановлению партячейки школы весь неграмотный обслуживающий персонал направили на курсы ликбеза. Времени стало совсем мало: прямо из столовой, захватив бумагу и карандаш, приходилось бежать на занятия, затем дома готовить ужин для семьи, выполнять заданное на дом учителем. Но Настий нс сдавалась. И постепенно, шаг за шагом шла она по ступеням знаний. А вскоре стала одной из лучших учениц курсов.

— Значит, решила в партию вступать? — переспросил Сакар. — Смотри, скоро тебя догонит.

— А что, и догонит! — улыбнулся Миклай. Он вспомнил, как однажды вечером Настий с ручкой и чистым тетрадочным листком подошла к нему: «Миклай, помоги написать!»

И они сидели голова к голове, а на листе из-под руки Настий появлялись круглые, пока еще неровные буквы, складывающиеся в слова: «В партийную ячейку от Головиной Настасий заявление…»

Она остановилась, посмотрела на Миклая.

— Пиши, пиши дальше, — улыбнулся он ей ободряюще.

Тогда словно ветер просвистел за окнами. Вспомнила Настий все свою прежнюю жизнь, темную и убогую. И почувствовала себя так молодо и бодро, будто заново родилась. Отложив ручку, она закинула руки на плечи мужа и поцеловала его. И будто перенеслась в молодость: в лунную ночь на Идалмасов холм… Сколько времени пронеслось с той поры, когда впервые они встречали рассвет на том холме. И вот теперь перед ними — кипы книг, которые еще нужно одолеть, и светлый путь впереди, рассвет новой жизни.

Вспомнив этот поцелуй, Миклай потаенно улыбнулся. Но Сакар все же заметил его счастливую улыбку и ничего не сказал…

Через несколько дней на бывшем поповском доме красовалась вывеска:

Чакмаринский райисполком

Звениговского кантона

Марийской автономной области.

После упразднения волисполкома в Кужмаре остался только союз взаимопомощи, остальные учреждения и организации перевели в Звенигово. Попов даже обрадовался: «Меньше проверяющих будет, — решил он. — Спокойнее».

Но однажды, придя на работу, он обнаружил положенную на стол газету «Йошкар кече», отогнутую так, что сразу же в глаза бросался заголовок: «Союз крестьянской взаимопомощи помогает только богачам!» Он читал и перечитывал статью, никак еще не веря, что написано это о нем, и не понимая, кто же мог написать. Действительно, договор с владельцами мельницы был заключен, но плату они все-таки брали двойную, причем он об этом знал. И семенное зерно попадало не в те руки — было и такое. И записка мельнику была, чтоб должникам союза зерно не молоть… Кто же это мог знать?

А написали в газету комсомольцы Лапкесолы под руководством своего вожака секретаря райисполкома Осипова. Виктор организовал сбор материала о союзе взаимопомощи, он же отвез весь материал в редакцию газеты.

После этой статьи кантком РКП (б), к которому временно был прикомандирован Миклай, поручил ему разобраться в этом деле, досконально проверить работу союза и его председателя. Время командировки уже подошло к концу, и Миклаю следовало ехать в город, продолжать учебу, но он не- мог бросить дело, тем более, что в каиткоме в это время остался всего лишь один работник.

Проверив работу союза и вскрыв множество злоупотреблений, Миклай вместе с ответственными работниками кантона и райисполкома собрал население окрестных с Лапкесолой деревень, чтобы обсудить результаты проверки и принять совместное решение по союзу взаимопомощи. Попов сбежал с собрания. А народ решил: за свои действия Попов должен отвечать перед судом; союз взаимопомощи, как изживший себя, распустить.


Весна. С откоса бегут в Кокшагу ручьи, звенят, гремят, протачивая в склоне промоины и обнажая желтые пласты глины. Кричат птицы, кружат над крышами бывшего монастыря. Кипит, клокочет молодая жизнь.

В открытую форточку льется вместе с солнцем и запахами весны свежесть нежного ветерка. Настий сидит за столом, — перед ней тетрадь, учебники — ведь она уже учится в совпартшколе.

Сегодня радостный день. Сегодня — выпуск. Вот-вот должен прийти Миклай. Что-то он скажет? Куда-то его направят?

Настий задумалась, загрустила. Передней встала вся ее прежняя жизнь, обычная жизнь темной марийской женщины, скупая на радость, но почему-то так необъяснимо щедрая на горести и беды. П вот сейчас все Меняется…

Она и не заметила, как пришел Миклай. Он стоял сзади и улыбался, глядя на жену. Потом тихонько обнял ее за плечи. Настий вздрогнула, а когда обернулась, лицо ее озарилось радостью.

— Ну как? — спросила она.

— Все, завтра еду! — ответил Миклай. — А вот и направление обкома партии. — И знаешь, кто его подписал? Йыван Воробьев! Вот как высоко взлетел наш земляк. Ну, а теперь собирай мужа в дорогу — чеверын[3], Настий!


Когда хозяин землянки закончил свой рассказ, я посмотрел в окно. Дождь прекратился. Было еще довольно темно, но на востоке уже потихоньку просыпалась заря, четко высвечивая кромку дальнего леса.

Наверное, у старика был свой резон окончить рассказ именно здесь, на эпизоде, когда Миклай с мандатом партии выходит на светлый и прямой путь. Позже я понял это и оценил мудрость рассказчика. Но тогда мне показалось, что он недосказал что-то, и я спросил:

— А дальше? Что было дальше с Миклаем? Как сложилась его судьба?

Старик посмотрел на меня, усмехнулся и сказал:

— Жизнь сложная вещь. И не важно, как она вертит человеком, — главное, как он сам ее воспринимает, какими глазами видит и как идет по ней. Миклай работал в кантоне: вначале руководил земельным отделом, потом организовывал колхозы, сам был председателем в Лапкесоле. Настий одно время заведовала избой-читальней, потом работала в сельском Совете… Сложное было время. Предвоенные годы…

Он снова замолчал, потом подошел к окну, приставил ладонь козырьком к стеклу лампы и задул ее. Стало темно. Но постепенно глаза привыкли, сизая полутьма утра вступила в землянку.

— Я ведь рассказал это не потому, что Миклай Головин был каким-то особенным человеком, — продолжил старик. — Совсем нет. Судьба его вполне обычна для моего поколения. Таких было много. Все дело в том, что он был первым здесь у нас. Потому его и помнят.

— Да, да, я понял, — сказал я поспешно. — Это как точка отсчета — с него началась новая жизнь в деревне…

Старик ничего не ответил. Он встал и начал одеваться.

— Светает, — сказал он. — Пойду проверю стога.

— Да что с ними может случиться? — спросил я.

— Ну, случится или нет, а проверить нужно. Мало ли: зверь подойдет, человек какой…

Я тоже собрался — если выйду сейчас, то с первым автобусом успею в город.

Мы вышли из душной землянки. В воздухе уже чувствовалась осень: было довольно промозгло и холодно, и я поежился. С бугра виднелась Волга — свинцово-серая полоса воды. Чуть вправо, на лугу, чернели колхозные стога. Над ними, будто опираясь на вершинки стожаров, нависло низкое небо. Было сумрачно, пусто, и я утвердился в мнении ехать домой.

Старик свистом подозвал собак. Они выскочили не из конуры, как я ожидал, а откуда-то сзади и радостно забегали вокруг нас, повизгивая и помахивая хвостами. Хозяин кинул каждой по кусочку хлеба и повернулся ко мне:

— Ну, что ж, прощай, добрый человек. Прости, если что не так, — и подал мне руку.

Я отошел уже довольно далеко, как вдруг будто ударило: как же так, ведь я даже не спросил его имени?

Я обернулся, но старика уже не было видно, даже стога, что он охранял, казались отсюда совсем маленькими. Признаюсь, он заинтересовал меня. Ясно было, что человек этот умный и мудрый, и уж во всяком случае хорошо знает те давние события. Возможно, даже участвовал в них. И коль собрался я описать всю эту историю, то неплохо бы сослаться на очевидца, назвав его и уточнив, кем он был в то время.

Я клял себя на чем свет стоит, пока не пришла в голову мысль, что спроси я в деревне о стороже — мне непременно скажут, кто он.

…А впрочем, нужно ли это? И не мудрее ли всех наших расчетов поступает жизнь, скрыв что-то? Может быть, не старик, а сама память людская, безымянная, но многоликая, говорила со мной сегодняшней ночью…

Тирасполь — Йошкар-Ола

1937–1940—1966

Загрузка...