Горячо, сине и ярко распласталось небо и, сходясь в узкие воронки, все целиком падало на поляны, ставшие озерами.

Озера плавились и лучились. Что-то лежало в них на самом дне, что пробуждалось и звало солнце. И солнце спускалось к нему вглубь по воронкам неба.

Целые дни сплетались из улыбок; ими перекликались, дрожа, узкие овраги с огромным небом, и мелкие ветки с глубиной корней, и журавлиные стаи с разгульными болотами, издали сверкающими, как лежачие солнца.

Скользили тайны, невидные и неслышные, но полные говора и блеска. Плавные, неизвестно откуда идущие, они безостановочно наполняли лес, все новые, все прежние, струились в водяных струях, кружились мягкими изломами уходящих линий, точно открылся вдруг крепко забитый ящик, доверху полный кем-то виденных прекрасных снов, и эти сны разлетались теперь на свободе, небесные, но бессильные оторваться от земной тесноты и скуки.

Сквозило неясное, широкоглазое, беспокойное и немое и заслоняло то, что было вблизи, облаками дали.

Кто-то колдовал кругом, и зияла топь.

Потом стали подыматься туманы, плотные и серые, как войлок, и ревниво окутали лес, чтобы никто не видал, как жадно, в тысячу открытых ртов пили, спеша и давясь, земные недра.

В тумане не видно было, как боролась топь, но стоял сжатый раздавленный шум от ее усилий и стонов, ночью слышнее, чем днем, и всего понятнее вечерами.

Совершалось что-то страшное, всегда одинаково бывшее испокон века: подымалось одно и поглощало другое, за стеною жизни стояла смерть, за стеной обрыва - бездна, и стены были тоньше и прозрачнее, чем осенний воздух.

Пили и лучи, незаметными тонкими каплями воруя влагу у тумана; пили корни, цепко хватая мочками то, что роняли земные недра; пил сухой гниющий бурелом, бессмысленно и лениво, раздуваясь от ненужной воды, как куча огромных черных пиявок.

И когда смирилась, наконец, топь и вошла в прежние жидкие логова, тощая и мстительно темная, над ней уже распускались молодые листья, и птицы пели, и млела кругом нестройная, шумная, мелкая, как разлетевшийся пух, жизнь, и около, по грязным дорогам, тянулись, скрипели и вязли, снова тянулись и скрипели возы.

XVII

Дорога на Милюково от бердоносовской лесопилки шла все время лесом. Пять верст до села Дуплятый Курган, восемь до деревни Дуплятый Куст. Потом шли деревни и села - Атаманов Угол, Чуевская Аладушка, Княжий Байгор, Подысаково, Солдатская Вихляйка, Чекмари - то ж, - все в лесу с небольшими разгонами для хлеба, все похожие одна на другую, серые, затхлые, и так сорок пять верст вплоть до Милюкова.

По зеленой, только недавно распустившейся яркой листве ползало желторукое солнце, качалось на ветках, незаметно прыгало с дерева на дерево и опять ползало и купалось в мягком аромате. Звонили в тонкие лесные колокольчики зяблики и славки. Прятались шорохи и шумы по оврагам, там, где было густо, таинственно, и безостановочно и торопливо бежала куда-то холодная вода.

По молочно-белым стенам березняка проводили беспокойные темные полосы редкие ольхи, такие же ровные и тонкие, как березы, или вдруг резко бросался в глаза упрямый дубок. Этот был изгибистый и корявый, точно кланялся направо и налево прямым и белым, чтобы не задушили и пропустили на синюю свободу.

Вблизи от дороги в пушистых белобрысых кустах верб все время стоял кто-то молодой, кудрявый, призрачный, - и провожал Антонину, когда она шла в Милюково.

Стало стыдно жить и страшно жить, и когда она пошла, то думала только об одном этом: стыдно и страшно.

И старик Бердоносов, мигая зелеными глазами, звал ее с собою в город. Когда говорил ей, то где-то вверху, над правым крылом его носа, билась синяя жилка. Никого не было в комнате, - он и она, - стало противно, точно в рот попала муха, и она плюнула ему в старое лицо, как когда-то ей на пожаре невестка Марья.

И пошла.

Александра плакала, прощаясь. Тиша за неделю перед этим ушел бродить, и кто-то принес о нем слух, что его ночью, в промежутке между двумя ближайшими станциями, раздавил поезд.

Агафья лежала на печи, не слезая, и говорила сама с собой.

Когда перестала дышать лесопилка и слился с шелестом стук топора, Антонина обрадовалась чему-то родному. Она шла навстречу лесу, а лес шел навстречу ей. Она глотала, спеша, лесную силу, а лес спокойно глотал ее всю целиком своим мягким зеленым ртом, смеющимся от солнца.

На дороге еще торчали не обмолоченные колесами засохшие корявые кочки, и больно было ногам, обутым в веревочные лапти. Но кадили около какие-то большие розовые цветы на высоких стеблях, и гудели над ними пчелы, отчего было домовито и ласково.

До Дуплятого Кургана дошла незаметно, и когда показались желтые гумна, то почему-то стало совсем покойно, как в люльке, как будто эти желтые гумна и были именно то, за что нужно было крепко взяться руками, чтобы не утонуть.

Тявкнула собачонка.

Широкий рыжий мужик в поскони, складывавший на воз жерди, обернулся и посмотрел на нее углом бороды, позолоченной солнцем.

- Бог помочь! - весело бросила ему Антонина.

Мужик приподнял картуз с блестевшим новым козырьком, прищурился, подумал о чем-то, может быть, хотел что-то сказать, да раздумал, и опять отвернулся к куче жердей.

Затолпились приземистые избы, узкоглазые, такие несмелые в высоком лесу, как грибные гнезда. Расступились перед церковью - деревянной, окрашенной под кирпич с белыми разводами - и опять скучились вместе.

Между Дуплятым Курганом и Дуплятым Кустом нагнал ее воз с бойкой лошаденкой, с сырым, заспанным мужиком и веселой, чуть пьяной бабой. На лошаденке болталась шлея, и трескуче лопалось что-то в бубенцах на шее, точно кто-то всю дорогу безостановочно разбивал склянки. Антонина посторонилась, чтобы пропустить, но баба, черноволосая, красная, с веселым задранным носом, остановила лошадь.

- Садись, довезем!..

- В Милюково я - далеко везти будет, - улыбнулась Антонина.

- И-и, молодайка!.. Как еще хорошо-то! А мы в Подысаково... В Подысакове и ссодим... Лезь! Не робь!

Мужик посмотрел на нее, утвердительно мотнул головой и подвинулся.

Баба была такая же как лес днем, а мужик такой же, как лес ночью.

И опять захлопала шлея, и зазвенели бубенцы, как стеклянные брызги, и колеса, подскакивая на сухих кочках, невнятно бубнили о чем-то, а баба равняла все звуки крикливым потоком слов, мало понятных, но бойких и круглых, и все хохотала, все хохотала.

Когда же, замолчав на минутку, прильнула напиться воды из желтого кувшина, спрятанного между мешками, то мужик повернулся к Антонине и проговорил с усилием, мигая глазами:

- А ты, молодуха, тово... Это самое... Вот в Атаманов Угол приедем... Трактир там, это... да-а-а... в самый обед приедем... угостить должна... вот.

И склонил набок голову, добрую и мягкую, как у больших старых собак с кудлатой шерстью.

Лес с обеих сторон капал зеленым дождем, плыл зелеными тучами, смеялся беззвучным смехом над желторуким солнцем, которое все хотело улечься на землю и не могло.

В Атамановом Углу мужик напился и потом спал всю дорогу, заняв полтелеги, зыбкий, как студень.

Правила баба, тоже полусонная и с одеревеневшим языком.

В Подысакове баба долго объясняла Антонине, как лесом часа за два можно дойти до Милюкова, так что Солдатская Вихляйка останется вправо.

Антонина и сама знала, что ходят лесом и что это на шесть верст ближе, чем по дороге. Только нужно было попасть на ту плотину из хвороста и соломы, которой перегатили топь подысаковцы.

Спускался вечер, и наползали дождевые тучи, пухлые, серые, с белыми краями.

XVIII

Антонина не знала, как это случилось, что она не нашла плотины и топь окружила ее со всех сторон.

Насквозь пронизала серая сырость, хлюпало под ногами.

Она шла по тропинке, но не по той, о которой говорила баба. Стволы берез сливались в две белых стены, и тропинка бросалась между этими стенами то вправо, то влево по сухокочью, точно сама искала выхода куда-нибудь на свет и грызла корни.

Топь было видно с обеих сторон; она тускло поблескивала засыпающими глазами, прячась за стволами и мягкими обомшенными кочками, как живая. Тихо дышала холодным дурманом испарений, чуть слышно переплескивала где-то вдали, подкрадываясь ближе, как живая; и, как живая, подымалась и вливалась в душу ледяными струйками, быстрыми и острыми, как уколы булавки: уколет и отскочит.

На кочках торчали жидкие кусты, и кочки были похожи на бородавки топи, а кусты на волосы.

Тихо было, и тишина была властная, как чьи-то длинные, спутанные в крепкую сеть руки.

Тучи, похожие на хлопья сырой пеньки, туго забили все просветы вверху; ветки стали чернеть и сливаться с тучами в один тяжелый потолок.

Тучи спускались к топи, топь тянулась к тучам.

Близко от Антонины упала сухая березовая ветка, и Антонина остановилась, потому что вдруг стало страшно.

- А-а! - крикнула она что было силы.

Глухо ответила тем же самым топь между березами.

- А-а! - крикнула она еще раз.

Впереди враждебно залегли сумерки. Они стаскивали в одну серую кучу и кусты, и туман, и стволы берез и никуда не пускали глаз, колдуя над чашами лесной воды.

Но незаметно обходили они и справа и слева, склеивая деревья, и только сзади мерещилось что-то знакомое, виденное недавно.

Антонина пошла назад, сначала тем же шагом, как и прежде, но сумерки гнали ее, надвигаясь, толкали в спину. За оборки веревочных лаптей хватались кусты дикой малины, глухой крапивы и лопуха. Хлюпало под ногами.

Она не заметила, как побежала. Сверху упало на руки несколько крупных капель, теплых, как парное молоко.

Шум стоял около в раздвигаемых кустах, но казалось, что шумело все кругом, как огромная толпа на базаре; казалось, что где-то близко поймали конокрада и били дубинами по мягкому телу.

Еще упало несколько капель, и поползло по щекам и подбородку, точно ощупало, как пальцы слепых. Антонина старалась думать о Подысакове и о той веселой, чуть пьяной бабе, с которой ехала. Но вставал, хороня бабу, мужик, дремучий, как лес, и косным языком бормотал: "Тово... д-а-а... Это самое..." Торчали клочья волос, как кусты, как березовые сучья, и не видно было глаз, смысла, но хитро сквозь них мигало что-то.

Вспоминалась шишига лесная так ясно, как будто ничего потом не было: это и то, и никакого промежутка между ними.

Заулюлюкало, загикало в ушах, пригибая голову к мелькающим рукам с узелком платьев.

Она была в полушубке и в теплом платке, как вышла с лесопилки, и теперь это мешало бежать. Стало душно, и тело вымокло от пота.

Шумно и ровно, со всех сторон сразу, точно дождавшись сигнала, стал падать дождь, сплошной и теплый, такой же, как пот на теле, и стало видно только у самой тропинки два-три куста, две-три кочки, а дальше - кисея капель.

Испуганно мелькнула молния, и рявкнуло небо.

Дождь полил сильнее, точно спихнул его гром, переплеснув через плотину туч.

Антонина остановилась, перекрестилась. Остановилась и топь. Только дождь ровно шумел в листьях.

Полушубок намок и стал тяжелым, как обвешанный гирями.

Как будто не прошло десятка лет: перед лесом опять стояла маленькая девочка и испуганной немотой глаз спрашивала: "Это, что это?" - и опять только тянулись отовсюду загребистые паучьи лапы страха и ткали кругом частую паутину.

Мерещилась изба в Подысакове и своя старая изба в Милюкове, широкая, с зеленым ведром в углу, с морщинистой коричневой бабкой Марьей, слезающей с печи.

И опять пошли куда-то ноги в темноте и дождевом шуме...

XIX

Когда тропинка раздвоилась и Антонина взяла вправо, где было шире, она подумала вдруг, что, может быть, идет не назад, а куда-то еще глубже в топь, но тропинка раздвигалась с каждым шагом, и кусты уже не били по ногам. Значит, здесь ходили много и часто, может быть, вот теперь, несколько минут назад, кто-нибудь прошел и идет впереди.

- А-а! - крикнула Антонина.

Пошла быстрее, спотыкаясь о корни и кочки.

Дождь все лил, точно небо опрокинулось на землю, или от неба к земле протянулись и повисли водяные мосты.

- А-а! - крикнула еще раз Антонина.

Почудилось, что где-то далеко залаяла собака. Этот лай отдался в глазах, будто зажженная в темноте спичка: сверкнуло что-то. Стало теплей.

Опять крикнула, и опять где-то далеко сверкнул лай.

Ночь кругом была густая, темная, мокрая, точно это была не ночь, а сама топь, поднявшаяся вместе со своим дном, оторвавшись от лесных глубин.

Лай собаки был отрывистый, далекий: одно небольшое понятное в непонятном большом.

Антонина шла долго; ноги все деревенели, тяжелели, болели в коленях. Уже и дождь ослабел, только плотная густая сырость, повиснув в темноте, тащилась рядом.

И вдруг совсем близко короткий лай, и ее стало видно, старую большую белесую собаку с кудлатой шерстью, видно потому, что шла узкая полоса желтого света сквозь черные стволы и разбивалась на ее морде.

Она мирно обнюхала мокрый полушубок и пошла вперед, а впереди из неплотно притворенной двери и щелей в стенах дымного сарая вырывались светлые косяки.

Антонина постояла у двери, оглянулась кругом. Тьма и сырость толкали дальше, к людям, спавшим в сарае. Видно было в дверь, как спали на низких нарах и горела жестяная лампа посередине на толстом столбе. Около сарая встали высокие черные кучи. Антонина присмотрелась и вспомнила, что это торф, что все это место - торфяная резка верстах в десяти от Милюкова... значит, в сарае спала артель.

Собака ушла куда-то, стало пусто. Антонина нажала на дверь и вошла. Не она вошла: топь сгустилась сзади и втолкнула ее, ударившись ей в плечи.

Клокотало хриплое дыхание спящих. Дальние были видны плохо, мутно, но ярки были ближние; один чернобородый, с запрокинутой головой и открытым ртом, с вылезшими из-под армяка пыльными голыми ногами; другой за ним молодой, безусый, под порванным тулупом, пестрым от заплат. Еще дальше лежал огромный с кучей спутанных волос: дыбилась от дыхания широкая спина, обтянутая красной рубахой, и далеко выступала черная нога, придавив мокрый опорок.

Всех около тридцати, и все спали.

Днем они стояли по колена в холодной лесной воде, резали торф, ругались, проклинали болото, нужду, артельщика, хозяина, на которого они работали, тех людей, которым будет когда-то тепло оттого, что холодно теперь им.

А ночью спали вповалку тяжелым сном.

Антонина ждала, что вот кто-нибудь проснется и скажет.

В чуть отворенную дверь видна была ночь, как плотная стена, и утихающий дождь шумел по крыше.

Мокрый полушубок давил плечи, от платка больно было голове. Хотелось спать. Завидно было, что все кругом спали, а она стоит. Оглянулась кругом, увидела влево от двери узенькую скамейку и хотела сесть, но скамейка была неровная, со сломанной ножкой, подпертая чурбаком посредине, и когда опустилась на край Антонина, то другой край приподнялся и задел ножкой стоявшее под ним пустое звучное ведро. Антонина вздрогнула и вскочила, чтобы уйти так же незаметно, как пришла, но проснулся черный, лежавший ближе всех, и поднял голову.

Свет от лампы мелькнул в мутных белках, глаза расширились, округлились, втянули в себя незнакомое и встревожились.

Антонина почувствовала, как она пристыла к полу, хотела что-то сказать и онемела.

Черный сбросил с себя армяк, сел, сдвинул со лба волосы.

- Баба!.. Зачем баба?..

Голос был отрывистый и глухой, как лай. Белая рубашка; расстегнутый ворот.

- Баба!..

Он оглядел сарай, полосу ночи в дверях, полушубок и узелок в руке и догадался.

- Заблудилась, - шепнула ему Антонина.

Но он уже встал во весь рост, метнулся перед ней босой и притворил зачем-то двери.

Глаза у него были, как у той зеленой головы, виденной так давно, недавно.

- Ай! - крикнула она во весь голос, не помня себя от страха.

И сразу зашевелились все, закопошились, сбрасывая спросонья лохмотья, пропитанные тиной. Отовсюду протянулись головы; кто-то поднялся.

Кто-то спросил:

- Кто это?

Кто-то ответил:

- Баба!..

- Чья баба?..

- Где баба?

Кто-то кашлянул хрипло, кто-то выругался просто, добродушно.

Подошел молодой парень, - тулуп внакидку, и остановился перед нею; смотрел и молчал. За ним еще парень, неодетый; огромный мужик в красной рубахе; другой мужик, мельче, худее...

- Чья это?

- Тетка, ты откудова?

- Бог дал, - ответил за нее черный, - заблудшая... К угодникам шла.

- К угодникам и попала, - сказал кто-то.

Засмеялись.

- В Милюково я... Ночь... Темь... Шла... Дожжь...

Слова ее падали беззвучные, как редкие капли дождя в колодец.

- Чья такая?

Подходили новые, кривили губы. Окружили со всех сторон стеною, как камыш, и дверей не было видно из-за стены теплых тел, пахнущих топью. Кто-то сзади коснулся платка на шее.

- Ай! - крикнула, рванувшись, Антонина.

Сжалась, как пружина, и ударилась о стену упругих тел, но стена не расступилась, только вдруг сосредоточилась, перебросилась глазами, замолчала...

Проснулись поздно в сарае. Утро было ясное, небо чистое. Только лес дымился, высушивая на солнце промокшие листья.

Выходили рабочие, умывались, молились на солнце богу.

Потом, серьезные и вялые, входили в торфяное озеро и принимались за резку медленно и молчаливо.

Молчали не так, как молчал лес. Все знали, о чем говорить, но чувствовали, что нечего говорить. Стояли и резали торф правильными кирпичами, мягкими и жирными, будто он был тем живым, что когда-то раньше, давно, проглотила топь, так же, как теперь, ночью, несколько часов назад.

И только когда сошлись обедать, самый молодой из всех, глупый еще парень, кашевар, обводя кругом удивленными глазами, умоляюще спросил всех:

- Что это, братцы, приснилось мне, что ли, быдто это нонче ночью в сарае у нас баба какая-то... и все?.. И как быдто умершая была, баба-то... Приснилось, что ли?

- Попритчилось, - вяло бросил черный мужик.

- Знамо, попритчилось, - поддержал его другой, высокий. - Какая у нас в лесу баба? Тоже!..

А кто-то начал смеяться, что такому молодому и глупому парню снятся бабы, хотя и мертвые.

И вдруг все засмеялись, неудержимо и злобно.

В каждой душе колотил тревожный молоточек все одно и то же: "бы-ло, бы-ло, бы-ло"; но хотели утопить в смехе "было" и на его месте поставить "не было".

Пообедали и не шли на работу; спали, говорили о домашнем.

Над лесом, дымным от испарений, летели галки и кричали звонко и бестолково, точно наперебой вколачивали костяные гвозди в небо, а над топью, будто в том месте, куда опустили тело, сидела на задних лапах и жалобно плакала белая кудлатая собака.

1905 г.

ПРИМЕЧАНИЯ

Лесная топь. Впервые напечатано в альманахе "Шиповник" кн. 1, 1908 год. Вошло в четвертый том собрания сочинений изд. "Мысль", Ленинград, 1928, с подзаголовком. "Поэма" и с датой: "Октябрь 1905 г. Симферополь".

H.M.Любимов

Загрузка...