Тальку на нашей улице не любили. При каждом удобном случае мальчишки ее колотили, а девчонки дразнились. Стоило Тальке появиться на улице, как из-за плетня летело: «Косоногая сорока ходит просит пирожка».
Талька действительно была хромой, но ничего ни у кого она не просила. Если бы она не хромала, красивее ее не было бы в станице девчонки. Косы у Тальки толстые, с необыкновенно чистым золотым отливом, глаза синие, как весенние льдинки. Она редко выходила на улицу из-за дразнилок и еще потому, что мать ее давно болела и у Тальки всегда находились дела. Она уже умела стряпать, вместе с отцом ходила на луг грести сено.
Из-за своего отца и страдала Талька. Мы не любили его за многое: за то, что у него было ружье, за тонкие и кривые, как у паука, ноги. Мы не прощали ему, что наши отцы воевали, а он жил здесь. Но главной причиной мальчишеской неприязни был сад. Лучше сада, чем у Исая Егоровича, не найти в станице: в нем были такие яблоки, какие редко кто пробовал. Каждую осень Исай Егорович нанимал машину и в плетеных корзинах вез яблоки на базар. Когда грузили машину, запах шел по всей улице.
В колхозе Исай работал мало, говорил, что ухаживает за женой, но ухаживала за ней Талька, а он все лето жил в саду, в шалаше. Каждого, кто осмеливался перелезть через плетень, встречал соляным зарядом из ружья. Перед самой войной он однажды так угостил Мишку в мягкое место, что мой друг потом целый день просидел в реке, вымачивая из ранок соль. Мишку Исай Егорович невзлюбил больше других. И мы догадывались почему. Мы слышали от взрослых, что в молодости Исай хотел жениться на красавице Поле, Мишкиной матери, но она ему отказала. Говорят, Исай долго жил один, потом привез из далекой станицы свою теперешнюю жену. Родив Тальку, она заболела, и Исай стал еще злее к людям.
Мы мстили Тальке за ее отца, мстили зло и постоянно. В школе сажали в ее портфель лягушек, вечером, подкараулив на улице, пугали мертвецами. Делается это проще простого: из тыквы удаляют мякоть, долбят зубы, глазницы, — остается только дождаться темноты, чтобы вставить в тыкву зажженный карманный фонарик, — и пугай кого хочешь…
Много разных обид причиняли мы Тальке. Но отцу она никогда не жаловалась, даже не плакала, когда ее колошматили. Всего один раз видел я Талькины слезы. В школе собирали для фронта подарки, и каждый принес что мог: пуховые варежки, кусок свиного сала, сумку сухой вишни. Лишь Талька ничего не принесла.
— У вас, Клочкова, значит, ничего для фронта не нашлось? — спросила ее учительница.
Талька поднялась из-за парты и стояла потупившись.
— Так ничего и не нашлось? — повторила учительница.
Талькины плечи задрожали, и на парту часто, как дождины, закапали слезы.
Но мы не жалели Тальку.
— У-у, жадина!
— Сад вон какой…
— Может, они за немцев?
Мы не выбирали выражений, мы бросали ей в лицо самые обидные слова, которые знали.
И эту ненавистную всем Тальку нам с Мишкой однажды стало жалко…
По станице прошел слух, будто у Голого яра утонул немецкий самолет. Вроде бы летчик перепутал ночью реку со своим аэродромом. Мы с Мишкой решили найти этот самолет. Друг убедил меня, что без самолета жить нам никак нельзя. Мы шли на реку, и Мишка расписывал, как все пацаны будут завидовать нам, когда мы улетим на фронт.
— Самолет-то немецкий, свои же и собьют нас, — высказал я опасение.
Мишка на минуту растерялся и потер затылок. Но тут же его конопатое лицо засияло:
— Придумал! Мы нарисуем звезды. А кресты замажем.
— А кто будет рулить?
— Фу, хитрость! — Мишка махнул рукой. — На тракторе мы ездили? Ездили. А у самолета такие же рычаги. Заведем и… — Мишка раскинул руки и помчался по дороге. Я побежал следом.
На повороте, возле сада Исая Егоровича, мы чуть не сбили с ног девчонку. Девчонка была не нашенская, не родничковская. Она бежала в станицу и, столкнувшись с нами, не то сердито, не то испуганно выпалила:
— Мальчики, у вас милиция есть?
Мишка сунул руки в карманы и, оглядев незнакомку с ног до головы, деловито спросил:
— А по шее не хошь?
В черных, с небольшой раскосинкой глазах девочки появилось удивление. Но в сторону она не отступила.
— Простите, мальчики, вы знаете Талю Клочкову?
— Ну? — Мишка нахмурил брови.
— Ты-то кто ей? — нахохлился я.
— Я? Никто. Мы познакомились и пошли к ней в сад. А папа стал ее бить. Спасите ее…
Девчонка глядела на нас так умоляюще, и была она такой вежливой, что мы даже растерялись.
— Не буду, не бу-уду больше! — донесся из сада Талькин плач.
— Пока он ее лупит, айда к медовке, — предложил я Мишке. — Напудим яблок.
Мишка согласно кивнул.
— Какие вы, какие вы!.. — зло крикнула нам вдогонку незнакомая девочка.
Мы перепрыгнули плетень и побежали на Талькин голос. Договорились нарвать медовок, но бежали совсем не к яблоне. Продравшись через терновник, остановились за толстым стволом старой вербы и увидели Тальку. Она лежала на траве вниз лицом, а отец ее бегал возле на тонких кривых ногах, потрясая в воздухе хворостиной и ругался.
— Па-аршивка! Ишь додумалась, сколько добра погубила… — Не бросая хворостины, он присел на корточки и стал собирать с земли сушеные дольки яблок. — Чтоб больше тут ноги чужой не было! Еще бы Мишку Ржавого привела…
— А я сам пришел! — выкрикнул Мишка и вышел из-за вербы.
Исай вскочил как укушенный.
— Бандиты! Безотцовщина! Я вас в Совет, к прокурору…
Потом метнулся к шалашу, там у входа стояла коса.
…За плетнем, на том же месте, мы увидели ненашенскую девчонку.
— Хоронись! — крикнул я ей, задыхаясь от бега.
Она не поняла и продолжала стоять.
— Сюда! — требовательно позвал ее Мишка и махнул рукой.
В саду хрустели ветки, слышался топот. Талькин отец гнался за нами.
Забежав за огороды, мы спрятались в густом кленовнике. Девчонка не совсем понимала, что произошло, но и не спрашивала.
— Он же мог со злости и тебя зарезать косой, — сказал я. — Позапрошлым летом он Мишку…
Друг украдкой толкнул меня в бок. И тут же сам спросил у девчонки:
— Ты как в сад-то попала?
— Таля позвала меня. Мы играли, и Таля показала мне, как она сушит яблоки для фронта. Прямо на ветках… А он увидел и ударил ее по рукам палкой. Я испугалась и убежала…
— Да, мальчики, мы еще не познакомились, — спохватилась вдруг она и протянула Мишке руку, но он со смешком сунул в ее ладошку мои пальцы.
— Женя, — назвала себя девочка.
— А он Толька, — сказал за меня Мишка, вылезая из укрытия, и, не оборачиваясь, буркнул: — Я Мишка Ржавый.
— Какой? — не поняла девочка.
Мишка улыбнулся:
— Ржавый… Дразнят так, потому что конопатый.
— А меня в нашем дворе звали Енька-Тренька, — просто призналась девочка.
Но нас это не интересовало. Посерьезнев, Мишка кивнул мне:
— Ладно, пошли.
— Вы на речку? — спросила девчонка.
— Да нет, туда вон. — Мишка неопределенно показал на лес.
— Тут дело одно, — подтвердил я и поймал насупленный взгляд друга. Но он зря волновался. Я помнил про уговор: поиски самолета держать в тайне.
— До свидания, — попрощалась Енька.
Мы промолчали. Было немного неловко и смешно разговаривать с ней.
Она казалась совсем не такой, как наши станичные девчонки.
И неделю спустя продолжались поиски утонувшего самолета. Речное дно возле Голого яра мы изучили досконально: обследовали каждую корягу, каждый камень, черневшие под водой, — никаких следов.
Июльский день дышал зноем, но мы так долго пробыли в воде, так нанырялись, что зуб на зуб не попадал.
— Айда на горячку, — позвал я, содрогаясь всем телом.
На песчаной косе припали посиневшими животами к горячему песку. В вышине плыли пушистые прозрачные облака, над отмелями метались кривчики и выспрашивали у кого-то: «Чьи вы, чьи вы?» Было покойно и хорошо лежать под теплым солнышком, на берегу своей реки…
Река детства — самая светлая река. Она первая учительница деревенской детворы. В ее закосках мы учились плавать, в ямах, под корягами ловили руками сонных налимов, на ее стремнины выводили утлые баркасы. На горячке, прижав руки к мокрой груди, делали песчаных орлов, тут же выкуривалась первая самокрутка, начиненная сухими листьями лебеды, сюда, робея, шли впервые с голенастыми невестами. Пусть она не широка и острова ее заросли камышом, но лучше этой реки нет на земле. Через много лет не раз и не два вспомнятся ее изломистые берега и песчаные косы, ее ласковые воды. Она напомнит об отцовском доме и о друзьях детства. Скажет, как вместе с Мишкой Железняковым искал ты самолет…
— Поесть бы теперь, — сказал Мишка, подгребая под грудь песок. — Ты смог бы съесть целую буханку хлеба?
— А то нет! — с готовностью отозвался я.
— Я и две уплел бы! — размечтался Мишка. — Лебеда да щавель все брюхо проели. А тут еще мать толченую колючку наладила варить. Намешает ее с кислым молоком, и ешь… А я, — Мишка засмеялся, — молоко глотаю, а колючку выплевываю.
Он помолчал, проводил взглядом крупный всплеск у камышей и спросил:
— Ты после школы на кого будешь учиться?
Я пожал плечами.
— А я на директора сахарного завода, — шепотом, будто выдавая секрет, признался он. — Сахар в сто раз слаще солодика. Помнишь, военные останавливались в станице? Двое у нас ночевали и дали мне кусок сахару. Вот такой! — Мишка показал кулак. — Только мать не повелела есть его сразу. Говорит, с чаем будем пить.
В последних словах Мишки прозвучало горькое сожаление. И я очень понимал его, потому что знал, как взрослые любят воду. Вот и моя мать часто говорит: «Ты соли́, соли́ картошку-то. Поешь да напьешься». Об этом я и теперь подумал, а сказал иное:
— Вот кончится война, и все будет: и хлеб, и сахар, и, может, даже халва.
Мишка раскрыл было рот, но сказать ничего не успел — из-за леса вырвался тяжелый гул самолетов и сразу придавил землю. Они летели высоко, выныривая из-за облаков.
— Бомбовозы. — Мишка стал считать их.
— Может, ястребки?
— Не-е, гудят сильно, — не согласился он.
Самолеты летели косяком, как большая стая ворон, и небо над лугом стало тесным и хмурым.
— Пойдем домой, — позвал Мишка, поднимаясь с песка. — Нужно корове повители нарвать, а то мать будет ругаться. — Он попрыгал на одной ноге, вытряхивая из уха воду, и, вздохнув, пожаловался: — Как получили извещение на отца, мать только и знает плакать да ругаться.
— А мы же хотели к яблоне, — напомнил я.
— Ну давай. Только по-быстрому.
Возле каменной мельницы, где давным-давно, в старину, стояла наша станица, мы с Мишкой прошлой осенью приметили яблоню. На вид она мало чем отличалась от диких, но яблоки на ней росли прозрачно-желтые и на вкус совсем почти как садовые. Правда, тогда их было уже мало, мы даже не раскушали как следует.
Но зимой, когда собирали на фронт подарки, вспомнили про эту яблоню. У нас садов не было, а нам тоже хотелось, кроме варежек, послать бойцам еще что-нибудь. На перемене, увидев меня, Мишка сказал:
— Помнишь яблоню у мельницы?
И я его сразу понял…
Весной мы бегали смотреть, зацвела ли наша яблоня, — она стояла кипенно-белой. И еще несколько раз наведывались к ней.
В последнее время мы бегали к мельнице часто, караулили, чтоб никто раньше нас не оборвал яблоки.
Лесные яблони-дички… Где их только не встретишь на нашей земле — и на обрыве у реки, и в сухой степи, и на дне глубокого оврага! Неказистые, приземистые, растут они где придется, растут вольно, у всех на виду. Не обнесенные заборами, они дарят свои плоды первому встречному путнику. Мне нравятся лесные яблони, быть может, потому, что под ними прошло мое детство. Рыбалил ли с дружками-приятелями на реке или подгребал вместе с матерью в степи сено — всегда была рядом яблоня. Особенно хороши лесные яблоки поздней осенью, когда, бродя в одиночестве, увидишь под полуоблетевшим деревом несколько небольших плодов, поднимешь их с холодной земли и почувствуешь вдруг томительный запах ушедшего лета и еще чего-то несказанно-дорогого — то ли луговой ромашки, то ли своего ушедшего детства…
Но все это придет потом, через много лет после того дня, когда мы с Мишкой стояли у своей яблони.
Тяжелые ветви лежали прямо на земле, мы съели по яблоку, они еще немного горчили. Рвать было рано. Едва тронулись в обратный путь, как в небе опять загудело. Прямо над нами летел немецкий самолет, летел непривычно низко, и из него сыпались листки бумаги. Листки кружили над лесом, над табачной плантацией. Один отнесло в нашу сторону, и Мишка прямо в воздухе поймал его. Самолет немецкий, с крестами, а буквы на листках оказались русские — это сразу нас удивило.
Мы прочитали листок залпом: в нем что-то говорилось про донских казаков, про их храбрость, и мы соглашались с этим, хоть и не могли понять, почему это немец вздумал хвалить нас. Последние строчки ошеломили, в них было написано, что Советский Союз побежден и мирные жители Дона должны с хлебом и солью встречать войска фюрера.
— Побежден? — переспросил я, растерянно глядя на бумажку.
— Брешет, гад! — сказал Мишка, ища глазами самолет.
— А самолет, дойдя до леса и усеяв весь луг листовками, развернулся и летел уже назад.
— Брешешь ты, гад! — закричал Мишка и потряс кулаком. — Никто нас не победил!
— Дулю тебе, вот, вот!
— У-у, фриц поганый…
Мы презирали тот самолет, мы ненавидели его, как могут ненавидеть только мальчишки, бросались в него яблоками, грозили кулаками; мы растоптали бы его, окажись он на земле. Но самолет все так же низко летел навстречу, и казалось, ему не было до нас никакого дела. Мишка начал хватать с земли листовки и рвать их на клочки. Зажав несколько штук в кулаке, он, приплясывая, провел ими по некогда изрешеченному солью месту и бросил вверх. Самолет дернулся, накренился, и вокруг нас засвистели пули. Мы кинулись за яблоню и упали в траву. Тра-та-та-та, тра-та-та-та, — неслось сверху. Вжик-вжик-вжик, — отзывалось рядом с нами. Мы видели, как падали, будто подрезанные косой, стебли кагальника, сыпались сбитые яблоки. Мы лежали, прижавшись к земле, затаив дыхание. Самолет еще немного покружил и скрылся за лесом.
Когда все кругом стихло, мы осторожно встали, огляделись и бездорожно, через талы, побежали в станицу.
Возле леса нам встретился Колька Клок. Он был старше меня и даже старше Мишки, но все еще ходил в четвертый класс, потому что в каждом сидел по два, а то и по три года. Колька привык к этому и даже придумал оправдание — со смехом говорил, что у него больная голова, и в доказательство показывал белый клок волос на затылке.
— Лазили в моих закиднушках? — хмуро спросил Клок, загородив нам дорогу.
— Нужны они нам! — отозвался Мишка и лениво цвиркнул слюной.
— В нас немецкий самолет стрелял, — похвалился я.
— Загибай! — не поверил Клок.
— Больно надо…
— Побожись, — пристал Клок.
— Клянусь матерью и отцом! — выпалил я.
— Одурел, что ль, немчура?
Мишка с достоинством хмыкнул:
— А что мы, не русские, что ль?
— Он листовки бросал, мы их рвали.
— Тоже мне бойцы, — протянул Клок и пошел дальше.
И было видно: он завидует, что за нами, а не за ним гонялся самолет.
— Эй, — крикнул Колька, — завтра собирайтесь в степь! Все пацаны поедут…
На закате солнца в станицу вошла конница. Изо всех дворов сыпанули люди к школе, где остановились бойцы. Я сидел на крыльце и шелушил кукурузу, собираясь ее молоть. Уходя на ферму, мать наказала мне намолоть на кашу. Только я принялся за работу, как пришлось бросить все и бежать к школе. Вся площадь была запружена военными на лошадях и родничковцами. Играл духовой оркестр. Пробившись в середку, я раскрыл от удивления рот: под музыку танцевал высокий и белый как снег конь. Он выделывал такие коленца, что люди только ахали. Конь то шел, поднимая передние ноги в такт музыке, то начинал плавно кружиться, развевая пушистым хвостом. Молодой лейтенант сидел на нем, почти не держась за повод, и улыбался, поглядывая на удивленных до крайности людей.
А родничковцы всё подходили. Женщины хватали за рукава военных и о чем-то расспрашивали их. Из ближних дворов несли лепешки и кипяченое молоко прямо в горшках. Председатель колхоза Буланкин стоял возле черной «эмки», втолковывал что-то лысому грузному командиру и показывал култышкой правой руки на далекий лес, за которым был Дон.
Вдруг вокруг автомобиля засуетились, забегали, и над площадью прокатился зычный голос лысого:
— По ко-о-оням!
Через несколько минут о конниках напоминала только густая пыль, плавающая на улице, да следы кованых сапог.
Родничковцы потянулись к своим домам. Я тоже вспомнил про кукурузу и пустился бегом, надеясь до прихода матери сделать дело. Но у моста меня остановил Мишка. Оказывается, он тоже был на площади. Конопины на его лице так и светились, таким радостным я его уже давно не видел. Он поманил меня под мост.
— Глянь чего, — зашептал Мишка и проворно вытащил из-под рубахи новенький наган.
— Где? — только и мог спросить я.
— Там, в машине…
— Украл?
— Эк расстроился! — осудил меня Мишка. — Что я, последнее взял? Да у них их знаешь сколько? Сто, а может, и целая тысяча. А нам он во как нужен! Вдруг немцы придут? Или вот нынче. Был бы у нас наган, мы бы этот самолет…
Мать вечеряла. Усталая, в пыльной одежде, она нехотя жевала холодную картошку. Рядом на лавке сидела тетя Маня.
— Стало быть, и баб уже забирают, — говорила она матери. — А девчонка, значит, теперь у меня будет.
— Где был-то? — не поворачивая головы, строго спросила мать.
— Военных глядел.
— Целый день, что ль, глядел? Кукурузу-то опять…
— Я сейчас, я быстро…
— Спать вон ложись. Завтра в школе какое-то собрание. Заказывали.
— Я знаю, в поле поедем работать.
— Ой боже ж ты мой! — заохала, завздыхала тетя Маня. — Какие вы работники? Слезы одни.
Уже засыпая, я услышал хрипловатый голос тети Мани:
— Вчера заходит ко мне Исай, говорит: «Давай, Машка, гривенник, крестик тебе сделаю, а то немец придет, кто без креста — всех постреляет».
— Сноху-то прямо на позицию послали? — спросила мать.
— Вроде нет. В госпиталь какой-то. Женьку-то обещала забрать, как устроится на новом месте. — И опять вздохнула: — О-хо-хо!