Вот уж на что я не соглашусь ни за какие коврижки, так это снова переступить порог многоквартирного дома из тех, "где живут бедные". Да что там переступить порог, даже когда мне случается проходить мимо такого дома, все внутри меня холодеет.
Даже сейчас в больших городах на окраинах встречаются эти неряшливые постройки. Некоторые из них гордо именуются мансионами[1]. На их стенах, как клеймо, застыли какие-то грязные подтеки, напоминающие сосульки. Иногда это двухэтажные "доходные дома", где комнатушки на втором этаже сдаются в аренду. В те времена, когда я учился в старших классах — а это было в шестьдесят втором — шестьдесят третьем годах, — такие дома с крышами, покрытыми оцинкованной жестью, разъедаемой ржавчиной, или залитыми низкосортным бетоном, с треснувшими стеклами, заклеенными бумагой в виде цветка сакуры, дома, от которых так и несло духом нищеты, торчали везде и всюду.
Если вы зайдете в такой дом, то в нос шибанет мерзкая вонь — смесь всех и всяческих человеческих отходов, непременно слышатся плач ребенка и старческий кашель, а в пыльном полумраке коридоров и лестниц валяются пустые бутылки из-под сакэ и соевого соуса. Во дворах всегда возится сопливая ребятня, и уж не знаю почему, но среди обитателей такого дома обязательно найдется парочка придурков.
Особенно много таких домов было там, где жила наша семья, — в небольшом квартале С. района Тайсё в Осаке. Стоило только свернуть с улицы, по которой ходил трамвай, как сразу появлялись деревянные дома с кривыми крышами и навсегда оторванными дверями; казалось, что из них уже съехали все жильцы…
За два года наша семья переезжала пять раз, и наконец, судьба занесла нас в двухэтажный дом, который назывался "Камэи-со"[2].
Полгода назад мой отец, поссорившись с матерью, поранил ее и куда-то скрылся, и с тех пор от него не было ни слуху ни духу. Началось все с какого-то пустячного ворчания матери. Отец — а он до этого никогда даже голоса ни на кого не повышал — вдруг схватил попавший под руку керамический чайник и запустил им в мать. Чайник попал матери в голову, и острый осколок разрезал ей затылок примерно сантиметров на семь. Рана была глубокая, чуть ли не до кости, и хотя она вскоре зажила, мать стали мучить головные боли.
Пятнадцатого апреля шестьдесят второго года мы с матерью и братом переехали в маленькую комнатку в шесть дзё[3] на втором этаже. Ее окна выходили на запад. Я хорошо запомнил тот день, потому что это был день рождения матери.
И именно тогда мать, не бравшая в рот ни капли спиртного, разве что на Новый год, выпила полторы чашки второсортного сакэ. Знать бы тогда, чем это обернется…
В тот день, когда нам пришлось переезжать в С., было решено, что брат пойдет работать на завод электрозапчастей в Сакаи. Он бросил школу, хотя учиться ему оставалось всего один год.
— Отец не вернется… Он же трус, а рана у матери была большая. Наверное, думает, что полиция за ним гоняется. Побегает так, побегает, а потом где-нибудь потихоньку повесится… — Брат почесал довольно густой пушок над верхней губой. Мы тащили комод по узкой и крутой лестнице "Камэи-со". Комод поставили к стене, отделяющей комнату от коридора. На этом наш переезд можно было считать законченным. Стали собирать брата в общежитие. Он хорошо учился, и мне досталось несколько справочников, а матери он вручил половину "подъемных", полученных на заводе. И вдруг, словно вспомнив что-то, он сказал: "Мам, когда у тебя голова болит, может, станет легче, если немного сакэ выпить? Да и день рождения у тебя сегодня. Заодно и мое поступление на работу отметим".
Брат всегда хорошо учился, а в старших классах особенно налег на учебу — бывало, просиживал над учебниками до часа ночи. Он был спокойный и уравновешенный, никогда не показывал свои чувства, но в этот день как-то странно много разговаривал. И оттого, что молчаливый и серьезный брат вел себя непривычно шумно, мы с матерью и вовсе растерялись.
До девяти брату нужно было явиться в заводское общежитие. Шел уже восьмой час, но он как будто и не собирался уходить. Он дал мне пятисотиеновую бумажку и велел сбегать купить что-нибудь к столу.
— Напротив трамвайной остановки есть винный магазинчик. Слетай купи чего-нибудь.
Я не спеша стал спускаться по заплеванной лестнице, хотя в глубине души беспокоился, что брат опоздает в общежитие. Всюду валялись сломанные детские велосипеды, было слышно, как в какой-то из комнат молятся, постукивая деревянной колотушкой. Зловоние было каким-то особенным, присущим именно этому дому. У соседнего дома "Кикути-со" был тоже свой специфический запах, а "Мацуба-со", напротив, вонял иначе. И эта вонь буквально обволакивала жильцов. Она подавляла желания, угнетала и отбирала последние остатки воли к жизни, вызывая только раздражение и отчаяние.
Магазинчик одновременно служил и распивочной для местного люда. Лавируя между посетителями, я купил бутылку второсортного сакэ, а на закуску выбрал камабоко[4] и сушеную фугу.
Когда я вернулся домой, у матери было заплаканное лицо. Брат, похоже, тоже плакал. Я отдал ему сдачу и заорал: "Кампай! Кампай![5]". Честно говоря, я боялся, что мать и брат скажут, что мне придется бросить школу и идти работать. В отличие от брата учился я неважно, но, когда брат пошел работать, решил подналечь на учебу и во что бы то ни стало поступить в государственный университет.
Брат открыл бутылку и предложил матери выпить, сказав, что голова болеть перестанет. Она сначала колебалась, но потом все же сделала глоток. Тут брат вскочил, велел его не провожать и, подхватив свои пожитки, ушел. Сейчас я понимаю, что брату безумно хотелось вырваться из смрадной атмосферы этого убогого дома, из этого мира несчастий, витавших в воздухе.
После этого брат ни разу у нас не появился. И по сей день между нами существует одна запретная тема, которой мы по молчаливому уговору никогда не касаемся: вечер нашего переезда в "Камэи-со". Но брату известно только то, что случилось потом с матерью, а про то, как я жил, он просто не может знать.
Мать сначала с опаской пригубила сакэ, но головная боль отпустила ее только тогда, когда она выпила полторы чашки.
— Говорят же, что сакэ лечит от ста болезней, и точно — как у меня голова болела, а прошло все, словно и не со мной было. Но все равно больше нельзя, для сердца вредно.
Мать принялась готовить ужин — поставила рисоварку рядом с раковиной и стала доставать посуду из картонного ящика и перемывать ее. Но не прошло и недели, как эти несчастные полторы чашки сакэ сделали мою мать алкоголичкой.
В "Камэи-со" обитает семь семей: три — на первом этаже и четыре — на втором. Справа от входа в подъезд — почтовые ящики, а за ними — лестница, которая ведет на второй этаж. На стене, где-то на уровне середины лестницы, непонятно зачем сделано окошко. Толку от него никакого, потому что находится оно на уровне колена взрослого человека. От летнего солнца линолеум на ступеньках выгорел, а зимой из окошка тянет холодом. От сквозняка комната напротив, где живет молодая пара, работающая в пачинко[6], просто ходуном ходит.
Я не знаю, сколько раз за те два года и три месяца, которые мы прожили там, я сидел скрючившись посередине лестницы. Лестница в четырнадцать ступенек — семь сверху и семь снизу… Я сажусь на седьмую ступеньку и в оконце вижу узкий проход между соседним домом и химчисткой (по нему с трудом может пройти один человек — это просто доска, перекинутая через канаву), а за ним — магазин и улицу.
Я всегда сажусь именно на седьмую ступеньку. Потому что если подняться на ступеньку вверх, то отсюда через щель в плохо подогнанной двери мне видно комнату молодых супругов, работающих в пачинко, а если спуститься на ступеньку, то меня могут увидеть те, кто заходит в подъезд или выходит.
Но сейчас, когда я вспоминаю того мальчишку, который с весны, когда ему было пятнадцать, до лета своего семнадцатилетия провел на лестнице в "Камэи-со", мне кажется, что он сидел именно посередине лестницы не только поэтому. Упорно, как понятное только мне некое заклинание, я отсчитывал и выбирал эту седьмую ступеньку — седьмую сверху и седьмую снизу. Это беспокойное и грязное место словно вобрало дух нашего убогого дома. Если прислушаться, то отсюда можно было услышать голоса людей на трамвайной остановке, и даже жаркий шепот парочек доносился сюда. И может быть, эта седьмая ступенька, которую я всегда выбирал, была для меня той невидимой нитью, за которую хватается человек, изо всех сил старающийся сохранить себя. Это как будто сидишь на сильно накренившихся качелях, но если изо всех сил ухватиться за ручки и замереть, то не упадешь.
Наискосок от нашей комнаты жил одинокий мужчина, на вид лет пятидесяти. Вообще где-то у него была семья — жена и дочь. Сказать, что он нуждается, было нельзя, да и с домашними вроде ладил, но почему-то жил отдельно. Соседи сверху болтали, что его жена и дочь держат в Хиросиме маленькую закусочную, где можно после работы пропустить стопку-другую. В конце каждого месяца мужичок ездил повидаться с ними. Назовем его Симада Итиро.
Симада был невысокий, широкоплечий, с кривоватыми ногами (походку, какая была у него, обычно называют "крабьей"). Особой приветливостью он не отличался, но и общения с соседями не чурался. Еще с конца войны он работал на складах недалеко от Осакского залива. Работа была ночная, он уходил к девяти вечера и возвращался в девять утра. Симада не пил, ел всегда дома, перед уходом в ночную смену готовил себе ужин, в комнате у него всегда был порядок.
Наверное, потому что он жил один и в нем чувствовался крепко стоящий на ногах человек, мужское население "Камэи-со" постоянно собиралось у него в комнате — смотрели телевизор, играли в карты по маленькой. А таксист с первого этажа приходил к нему почти каждый вечер. Он жил со стариками родителями — это они молились по утрам и вечерам, постукивая колотушкой. И еще к Симаде частенько заходил фокусник, тоже наш сосед. Он вообще мог спокойно открыть комнату, пока хозяин на работе, и развалившись на татами, смотреть телевизор. Работой фокусник себя особо не утруждал — три-четыре дня в месяц ему обламывалась халтура в забегаловках со стриптизом, где он потешал народ в перерывах между номерами. В основном он жил на деньги, которые выклянчивал у сестры, и большей частью пропадал в игровых залах, играя в маджонг.
Сестра фокусника, невзрачная молчаливая девица, работала в универмаге где-то на Синсай-баси. Тетки из "Камэи-со", любительницы посудачить, поговаривали, что, может, эта парочка и не брат с сестрой вовсе. Но я-то точно знал, что это не так. Потому что на следующее утро после нашего переезда услышал их разговор за стенкой:
— Ты, братец, бросай свой маджонг! Конечно, все думают, что ты жульничаешь, раз ты говоришь, что фокусник. Ты меня вообще слушаешь?
— Да слышу я, слышу! Да если б я мог такие фокусы выделывать, стал бы я на сестринские копейки перебиваться.
Именно он, этот фокусник, сообщил мне "приятную" новость. В один прекрасный день он, словно нарочно громыхая по лестнице, прибежал мне сообщить, что моя мать лежит на трамвайных рельсах и кричит что-то несуразное, из-за чего трамвай не может двигаться дальше.
Он говорил все это, а на лице его блуждала мерзкая усмешка. Признаться, сначала до меня не совсем дошел смысл его слов — его улыбающееся лицо слишком не соответствовало тому, что он говорил. Но я ясно слышал его слова.
— Эй, парень, твоя мать кверху "воронкой" на рельсах лежит, и трамвай из-за этого встал. Ну и дела!
Я как раз пришел из школы и ждал мать. Она пошла устраиваться на работу в кондитерский магазин, куда ее обещал пристроить один знакомый.
— Да из-за нее трамвай стоит… Беги быстрей, надо ее домой привести. Не то пьяные с твоей мамкой поиграются, — сказав это, фокусник пару раз выразительно хлопнул себя по паху.
Еще не совсем уразумев, что случилось, я выскочил из комнаты и кубарем скатился по лестнице. У меня тряслись коленки — я был уверен, что мать попала под трамвай. Я сократил путь, пробежав по доске, перекинутой через канаву рядом с химчисткой, выбежал на улицу, и тут же меня окружил страшный шум, в котором смешались звуки истошно сигналящих машин, гудение толпы и звон трамвая.
Мать действительно лежала поперек трамвайных рельсов. Ее юбка задралась почти до пояса. Заплетающимся языком она все повторяла, обращаясь к вагоновожатому и кондуктору, пытавшимся ее поднять: "Лучше бы вы меня задавили… Скорее бы меня задавили, что ли…"
Я метнулся назад, спрятался за спины зевак и смотрел, как несколько мужчин переносят мать на тротуар. Свет из окна забегаловки высвечивал пах матери, были видны даже синие прожилки на ее ногах. Она сидела на тротуаре и безвольно мотала головой.
Трамвай уже ушел, толпа рассеялась, и мужичок, по виду рабочий, расспрашивал мать:
— Ты где живешь-то, тетка?
И только тогда я выдавил себя из темного закоулка, пересек улицу и, подхватив мать, повел ее домой.
Хозяин забегаловки орал мне вслед: "Можно было бы и извиниться, раз столько беспокойства людям доставляете!"
— Прости меня, а? Прости меня, ладно? — бубнила мать. Дома ее несколько раз вырвало, потом она зарылась в расстеленную мной постель и уснула. Я подумал, что нечто из ряда вон выходящее толкнуло мать на такой неожиданный поступок. Но всё оказалось не так. После этого случая мать стала пить. Она не могла не пить, и ее не останавливало даже то, что иногда у нас в доме не было ни крошки.
Оправдывалась мать тем, что от выпивки ее не так сильно мучает головная боль, если, мол, у нее будет болеть голова, то она не сможет работать. Но ни в одном месте ее не держали и десяти дней. Сорокатрехлетнюю женщину, от которой с утра несло перегаром, увольняли без разговоров отовсюду.
В школе — и на уроках, и на переменах — я все время думал о матери. Я не хотел видеть ее пьяную. И когда я в очередной раз шел забирать ее с трамвайных путей, я словно каменел и не чувствовал ни стыда, ни горечи. Наверное, если бы я не отключался, то просто не мог бы заставить себя идти за матерью, валявшейся с задранной юбкой на трамвайных путях.
Не знаю, сколько в ту пору зарабатывал мой брат, но те восемь тысяч иен, которые он присылал каждый месяц, явно были самым большим, что он мог себе позволить. Напомню, что это было в шестьдесят втором году и брат пошел работать сразу после школы.
Довольно долго, целых три месяца, я не говорил брату о том, что мать стала пить. Но когда в пятый раз повторилась эта история, я почувствовал, что сил моих больше нет, и позвонил брату в общежитие. Никогда не забуду, как он молчал в трубку. Когда я закончил говорить, брат не проронил ни слова. Я даже подумал, что телефон отключился, и заорал: "Алло! Алло!". И тут услышал: "Я ничего не могу сделать", — и брат положил трубку. В растерянности я выбежал на улицу, и пока кружил по ночным улицам, меня вдруг осенило. Я рванул в забегаловку и попросил хозяина не продавать матери спиртное.
— Да чего же не продать, если она платит? Я живу с этого, — пробурчал он.
И тогда я заорал:
— Ну тогда и нечего жаловаться, что тебе доставляет беспокойство то, что трамвай останавливается!!!
Хозяин схватил меня за грудки, и вместе с помощником они повели меня на пустырь неподалеку. Отколотили меня так, что стало солоно во рту и три дня левое ухо ничего не слышало. Мне ничего не оставалось, как забыть про школу и все время караулить мать.
Первый день я не иду в школу и сижу на лестнице, прислонившись правым плечом к деревянной раме окошка, обхватив колени руками, и пытаюсь выловить из моря звуков только те, которые наполняют сейчас нашу комнату.
Вот мать открыла кран, вот она прислонилась к стене, вот слышен шелест ее одежды, волочащейся по татами, — я мог различить любой шорох в нашей комнате, каким бы тихим он ни был.
Вдруг шум затих. Я вскочил, поднялся на второй этаж и заглянул в комнату. Мать спала. Это успокоило меня, но на всякий случай я запер дверь и снова вернулся на лестницу.
Из своей комнаты вышел Симада.
— Почему ты в школу не пошел? Понимаешь, эта болезнь сама не пройдет, надо в больницу ложиться.
Но я-то считал, что если мать не будет выпивать дней пять, то болезнь пройдет сама собой, и поделился своими соображениями с Симадой. Но он сокрушенно покачал головой:
— Можно десять лет не пить, а потом от одной капли сорваться… Пойду-ка я в туалет. Можешь в моей комнате телевизор посмотреть, — и Симада отправился в общий туалет в конце коридора, а я зашел в его комнату и уселся перед телевизором.
Рядом с телевизором — встроенный шкаф, дверца его чуть приоткрыта, и я невольно заглянул внутрь. На верхней полке громоздились матрасы-одеяла, а внизу я обнаружил два картонных ящика, один из них был доверху набит какими-то журналами. Журналы лежали обложками вниз, я взял один и перевернул. В глаза бросились фотографии женщин. Одна из них почему-то была связана и подвешена к дереву, а на другую и вовсе надет ошейник. Сердце бешено колотилось. Я напряженно прислушивался к шагам в коридоре и листал страницу за страницей. Потом быстро положил журнал на место и вдруг заметил, что из-под кучи сигарет, тетрадей, блокнотов выглядывает толстый конверт. Я и сейчас не могу объяснить, почему я тогда твердо знал, что в нем лежат деньги, толстая пачка купюр. Вернувшись в комнату, Симада сказал:
— Может, сходишь в диспансер? Или нет, лучше, в районную администрацию. Как ни крути, от того, что она здесь будет лежать, ничего не изменится.
Он вытащил из шкафа пакет с леденцами и угостил меня. Я запихал в рот леденец, пробормотал что-то невнятное и спросил разрешения иногда приходить, чтобы смотреть телевизор. Уже тогда я задумал украсть деньги.
— Да приходи, все равно у меня комната как зал для собраний, — усмехнулся Симада и закрыл шкаф.
Все три дня, пока я не ходил в школу, мать не пила. Она, то и дело хватая меня за руки, клялась бросить пить. Из денег, присланных братом, оставалось всего четыреста иен, а до следующей получки было еще десять дней. Но мать пропила эти последние четыреста иен в тот же вечер, и когда я вернулся из школы, она сидела, причитая: "Умереть хочу, умереть хочу", — и вдруг показала мне язык.
— Почему ты мне язык показываешь? — крикнул я и ударил ее. Ударил свою мать изо всей силы.
Потом кинулся из комнаты, добежал до середины лестницы, вслух отсчитывая ступеньки, и уселся рядом с окошком.
Вернулся чем-то недовольный фокусник. Он поднялся на второй этаж, крикнув по пути Симаде:
— Ты заметил, последние дни у нас трамвай нормально ходит?
— Так ее сын караулит…
Я вспомнил, как мы жили до того, как исчез отец. У него был маленький цех, где вязали перчатки. Все покатилось под гору с того дня, когда он, желая помочь наладить свое дело одному человеку, который много лет трудился у него, поручился за него и поставил свою печать на каких-то документах.
Когда я учился в средних классах, отцу пришлось продать свой цех и пойти в служащие. Если не считать того, что он был немного трусоват и любил поворчать, то его можно назвать хорошим отцом — не пил, не пропадал часами за азартными играми и по характеру больше подходил для того, чтобы тихо служить где-нибудь, а не вести хлопотные дела в цехе. И наверное, поэтому он не выражал особого недовольства своей изменившейся жизнью — в назначенное время уходил на работу и так же в определенный час возвращался домой. И так каждый день.
Мать славилась тем, что всегда умело делала заначки. Она была куда разговорчивее, чем отец, и гораздо сильнее, чем выглядела. Когда отцу пришлось отдавать свое дело в чужие руки, она заявила, ободряя нас: "Ничего страшного, как только появится возможность, большое дело откроем".
Почему же все так случилось, из-за чего мы оказались в таком положении? Для меня, пятнадцатилетнего, это было как дурной сон. Интересно, где сейчас отец и чем он занимается? Почему же мать не может бросить пить? И хотя мои мысли рассеянно скользили по прошлому, я ни на минуту не переставал напряженно вслушиваться в то, что делается на втором этаже.
Фокусник закрылся у себя в комнате, а Симада смотрит телевизор. Если действовать быстро, хватит и минуты. Пока Симада пойдет в туалет, я успею вытащить деньги и выскочить из дома. Но в эту минуту кто-нибудь может выйти в коридор или фокусник заявится к Симаде в комнату… И если меня поймают… Но, признаться, в тот момент я не задумывался над тем, что собираюсь сделать.
Минут через двадцать в коридоре послышались шаги, удалявшиеся в сторону туалета, — это явно Симада туда направлялся. Я поднялся на несколько ступенек и заглянул в коридор, проводил взглядом Симаду, скрывшегося в туалете, и буквально на мгновение бросил взгляд на комнату фокусника. Зашел в комнату Симады, открыл шкаф и из-под кучи сигарет, тетрадей-блокнотов вытащил конверт. Быстро вытянув из него купюру в десять тысяч иен, вернул все на прежнее место, захлопнул шкаф, вышел в коридор и спустился по лестнице.
Я передумал выходить на улицу и вернулся на середину лестницы, потому что у входа промелькнула какая-то фигура. Но человек не вошел в "Камэи-со", а прошествовал мимо химчистки.
Когда Симада вышел из туалета и окликнул меня, мне показалось на миг, что сердце у меня остановилось.
— Чего ты там сидишь? Я посмотрел на него снизу.
— Да мне отсюда забегаловку видно.
— Ты так и собираешься торчать там постоянно?
Я молча кивнул и постарался придать своему лицу жалкое выражение.
На смуглом лице Симады появилась улыбка. Он ушел к себе. Хотя мне и пришлось слегка поволноваться, надо признать, что украл я деньги с таким хладнокровием, которого сам от себя и не ожидал. Но сейчас я думаю, что на самом деле я был растерян и взволнован гораздо сильнее. Потому что обнаружил, что сижу на ступеньку выше, чем обычно. Именно поэтому Симада увидел меня…
После этого раз, а иногда и два раза в месяц я стал прокрадываться в комнату к Симаде и вытаскивать деньги. Я возвращался из школы, садился на привычное место возле окошка и, прислушиваясь ко всему, что происходит, выжидал ту единственную минуту, когда в коридоре никого не было. Иногда такой минуты не выпадало больше трех месяцев. А бывало так, что после некоторого колебания я все-таки решался пойти, но в это время фокусник или кто-то другой выходили в коридор.
Мать все так же напивалась, и каждый раз, когда это случалось, я бил ее. Сколько раз она, схватив меня за руку, со слезами на глазах клялась бросить. Но обычно не проходило и пяти дней, как обещание забывалось и она, пьяная, лежала на трамвайных рельсах, или у входа на рынок, или прямо рядом с домом, да в таком виде, что прохожие стыдливо отворачивали глаза.
Всего я украл у Симады восемьдесят пять тысяч иен. Через восемь месяцев после того, как я в первый раз вытащил десятку, он поменял замок. Наверное, думал, что кто-то крадет деньги, пока его нет дома. Мне было непонятно, почему Симада целых восемь месяцев не замечал пропажи денег, но еще более удивительным мне кажется то, что никто за это время не подумал, что краду я.
После того как Симада поставил новый замок, я решил завязать. Но на привычном месте посередине лестницы сидеть продолжал, разве только зимний холод выгонял меня оттуда. Вскоре Симада съехал из "Камэи-со". А в один прекрасный день ушел из дома и не вернулся фокусник, а вскоре исчезла и его сестра. В дом въехали новые жильцы, но я все так же, придя из школы, садился на лестнице и всем своим существом вслушивался в звуки нашего вонючего, мрачного дома.
Вот кто-то полощет рот, вот кто-то перевернулся во сне, кто-то стелит постель, кто-то позвякивает ложечкой, помешивая кофе… Вот мать, которой не терпится выпить, нервно постукивает пальцами о татами…
И незаметно для меня мой слух стал выискивать звуки, раздающиеся не в доме, а где-то в глубинах моей души. Это были звуки, созданные моим воображением. И среди этих несуществующих звуков мне слышались звуки ударов — это я бью свою мать.
В двадцать четыре года я женился, и к тому времени у матери стало сдавать сердце. Стоило ей чуть-чуть выпить, как у нее начинались приступы аритмии и она задыхалась. Поэтому-то она распрощалась с алкоголем.
Вернее, ей просто некуда было деваться. Отец так и не появился, и мы до сих пор ничего не знаем о его судьбе. Брат закончил вечернюю школу и поступил работать на фармацевтическую фирму. Сейчас он живет в Нагое, воспитывает трех дочерей.
Казалось бы, все уже забыто, но иногда, непонятно почему, в душе я обращаюсь к себе, к тому мальчишке на лестнице в "Камэи-со". И тогда на миг становится тяжело в груди, и ладони покрываются холодным потом. А если бы меня тогда поймали? Страшный смысл моих поступков лишает меня способности нормально соображать, и все звуки вокруг, превратившись в один вопрос, возвращают меня на середину лестницы. За что судьба была так милостива ко мне? Почему? Ко мне, который поднял руку на собственную мать, какими бы ни были для этого причины…
Это мучает меня, не дает мне покоя, но в то же время отрезвляет и дает силы жить дальше.
Перевод с японского: Марина Георгиевна Жанцанова