ЧАСТЬ II МАСКИ ВЛАСТИ

Теоретик. Власть – настолько привычное всем дело, что никто о ней не думает, как не думает о том, что дышит кислородом или что говорит на родном языке. Искусство Власти осваивается ее участниками на практике, путем долгих (и часто болезненных) тренировок, а на ее вершину попадают скорее благодаря случаю[361], чем за счет выдающегося мастерства. Вот почему самая могущественная социальная сила на планете – Власть – до сих пор остается вне поля зрения ученых. Материальные ресурсы, используемые Властью, исследуют экономисты, человеческие – медики, психологи и социологи, ход событий – историки.

Самой же Власти как бы и не существует. Для психологов она – «ранговость», «агрессивность», «харизма», свойства характера отдельных личностей. Для социологов Власть – разновидность человеческого поведения, проявляющаяся во взаимодействии между людьми[362]. Для экономистов и историков Власть сводится к ее внешним формам – могущественным организациям, вроде церквей или государств. Вы не можете зайти на Амазон и купить там книгу про Власть вообще; вам предложат что-нибудь вроде «Власть в организациях» или «48 законов Власти». Вот почему мы решили рассказать историю изучения Власти разными дисциплинами, как если бы это была одна целостная наука, со своими загадками, проблемами, открытиями и изобретениями.

Практик. Изучая историю науки о Власти, следует помнить об одной весьма запутывающей особенности ее предмета. Как вы уже знаете из первой части, Власть – это совокупность властных группировок, существующих за счет навязывания своей воли менее организованным группам людей. Властные группировки связаны личными отношениями преданности и весьма мотивированы сохранять в тайне свою численность и структуру. Поэтому любая попытка изучить Власть неизбежно приводит к тому, что вместо самой Власти исследователь обращает внимание на ее публичные структуры. В результате история науки о Власти оказывается историей разных наук – в зависимости от тех структур, которые попали в поле зрения исследователей. В чистом виде властную группировку описал, пожалуй, только Квигли; прочие авторы принимали за Власть ее наиболее бросающиеся в глаза внешние проявления, такие как Государство, Элита или Институты. Вот их мы и называем масками Власти; маски – это те социальные структуры, которые сами по себе Властью не являются, но в конкретном социуме служат ее главным инструментом.

Историю науки о Власти мы разделяем на три этапа – классику, когда Власть представала перед философами в облике Государства, модерн, когда ученые увидели внутри государств правящую Элиту, и постмодерн, когда разнообразные проявления Власти получили весьма туманное, но зато все объясняющее название Институтов. Наша собственная теория завершает этап постмодерна, и, закончив читать вторую часть книги, вы сможете вновь вернуться к первой, сравнив нашу теорию с открытиями и изобретениями предшественников.

Посмотрим же теперь подробно, как шаг за шагом человечество разбиралось с Властью – с этой загадкой, завернутой в тайну внутри головоломки.

Глава 3. Государство От мандата Неба до государственной машины

Лучше один плохой главнокомандующий, чем два хороших.

Наполеон Бонапарт

Теоретик. Первое, что приходит в голову при вопросе «Кто здесь власть?» это конечно же государство. «Особые отряды вооруженных людей», контролирующие территорию и население, и подчиняющиеся хорошо известным правителям, будь то конкретный человек (государь) или совещательный орган (вроде совета пятисот в Афинах). Долгие тысячелетия человеческой истории государства и в самом деле обладали всей полнотой власти[363] на своих территориях, и именно политическая власть была в те годы главным призом для враждующих группировок.

Так что нет ничего удивительного в том, что любая попытка подумать о сущности Власти все эти тысячи лет приводила к рассуждениям о Государстве. Государство существовало весомо и зримо, Власть же, контролирующая и эксплуатирующая это государство, по своему обыкновению скрывалась в тени. Разглядев в древних текстах то, что было скрыто от их авторов – места, где сквозь Государство проступает Власть, – мы сможем и в наши дни узнать о Власти кое-что новое.

1. Мандат Неба и Путь обмана Теория Власти в Древнем Китае

Теоретик. «Хитрый, как сто китайцев» – вы наверняка слышали эту популярную в конце XX века поговорку. Но почему именно сто китайцев, а не, к примеру, сто татар или сто евреев? Дело в том, что географическое положение Китая – огромной приморской страны с благоприятным климатом, отгороженной от остального мира пустынями и горами, – способствовало формированию на его территории удивительно стабильного общества. В то время как в остальных частях света возникали и гибли целые цивилизации, создавались и разрушались мировые империи, Китай оставался все тем же Китаем – императорским, чиновничьим, аграрным, с вечными традициями беспрекословного подчинения нижестоящих вышестоящим и столь же вечной необходимостью интриговать[364], чтобы продвинуться хоть на одну ступеньку повыше.

Приведем показательный пример стабильности китайского общества. Знаменитая китайская императрица XIX века Цыси начинала свою карьеру простой наложницей, но выбилась в первые лица государства, родив имератору официально признанного наследника. А вот что происходило в том же Китае за две с половиной тысячи лет до этого:

«Имея нескольких жен и от нихстарших, уже взрослых сыновей, включая первенца Шэнь Шена, Сянь-гун в 672 г. до н.э. привез из успешного похода на жунов еще двух пленных женщин, красавицу Ли Цзи и ее сестру; каждая из них подарила ему по сыну. Ли Цзи быстро стала любимой наложницей и сумела заставить правителя, хотя и не сразу, объявить наследником ее сына Си Цы. Для этого она прибегла к сложной многоходовой интриге...» [Васильев, 2000, с. 55].

Интрига включала в себя все типовые приемы борьбы с конкурирующими вассалами общего сюзерена: 1) отсылку старших сыновей от двора в пограничные провинции, 2) убеждение правителя, что старшие сыновья готовят против него заговор, 3) организацию и разоблачение покушения (яд), якобы подстроенного действующим наследником, с согласия остальных сыновей. В результате к моменту смерти Сянь-гуна все старшие претенденты на трон были либо убиты, либо вынуждены бежать, и Ли Цзи уже готовилась править от имени малолетнего наследника[365].

Как видите, пара тысячелетий – не срок для китайского искусства интриги!

Тысячелетия жизни по одним и тем же правилам не могли не сформировать соответствующие привычки, и если провести чемпионат мира по политической интриге, его победителем, скорее всего, окажется китаец. Так нужно ли удивляться, что именно сто китайцев являются мерилом хитрости и что первые дошедшие до нас открытия и изобретения в теории Власти были сделаны в Древнем Китае[366]?

Читатель. А Вы не перепутали теорию с практикой? «Изобретения» – это ведь что-то практическое, как лампочка Эдисона. Придумать новый способ интриги (например, притвориться умирающим и предложить вассалам выбрать преемника) – большое достижение для практика Власти. Но какие изобретения могут сделать теоретики?!

Теоретик. На этот вопрос в свое время хорошо ответил Уильям Оккам, обратившись к королю Германии Людвигу IV[367] с известным предложением: «Защищай меня мечом, а я буду защищать тебя пером!» 1330 год, мрачное Средневековье – казалось бы, зачем королю защита какого-то писаки? А дело в том, что с 1322 года Людвиг находился в открытом противостоянии с Римской курией – папа Иоанн XXII требовал от него отречения в пользу конкурента, Фридриха III, а в 1324 году даже отлучил Людвига от церкви[368]. В этих условиях положение Людвига зависело не только от успехов на полях сражений, но и от поддержки тогдашних властителей умов – священников и монахов. Именно на этом фронте и сражался Уильям Оккам, сочиняя один за другим многочисленные трактаты и памфлеты с критикой папской власти. В результате одно из изобретений Оккама (пресловутая «бритва») до сих пор применяется в политических дебатах[369].

С похожей проблемой задолго до Людвига IV столкнулись завоевавшие Китай (царство Шан) захватчики из Чжоу. Победа в войне еще не означала победу в умах – требовалось убедить шанскую знать, что чжоусцы пришли всерьез и надолго. В результате усилий неизвестных нам теоретиков было сделано изобретение, и по сей день успешно работающее на любую власть:

«Одолевшие Шан в 1027 г до н.э. чжоусцы, стремясь легитимизировать свою власть в условиях собственной политической слабости и вынужденного заимствования едва ли не всех цивилизационных достижений и соответствующих традиций у шанцев, отождествили шанских обожествленных предков с Небом, придав ему характер этически нейтральной и религиозно абстрактной божественной силы, и выдвинули идею о мандате Неба. Согласно этой доктрине Небо решает, кому, когда и за что вручить власть над Поднебесной» [Васильев, 2000, с. 45-36].

Мандат Неба стал отличным ответом сразу на два вечных вопроса о Власти – почему в стране правит именно действующий монарх и как следует оценивать его правление? Правитель правит потому, что угоден Небу (а свергают его потому, что Небо передумало); и раз уж само Небо выбрало этого правителя, то существующая Власть всегда наилучшая из возможных.

Конечно же столь выдающееся изобретение (сравнимое по полезности и очевидности разве что с изобретением колеса) было многократно повторено в другие времена и в других странах. Все мы слышали о «священном праве королей», «помазанниках божьих», все мы привыкли к обожествлению первых лиц государства. В наши дни это универсальное объяснение выражается в более циничной форме («Если ты такой умный, почему ты не богатый», «Кто сильнее, тот и прав»), не сильно меняющей основной смысл. Кто более других достоин Власти? Конечно же тот, кто ей реально обладает! Почему же тогда его свергли? Потому что он перестал быть достойным (согрешил перед Небом) – а вовсе не потому, что появилась более сильная группировка.

Практик. Не следует преуменьшать значение этого фактора! У рядового обывателя нет никаких оснований предпочесть одного политика другому – он вообще не знает, чем те занимаются, и знать этого не может. Так что «мандат Неба» – это такая «линейка», которая позволяет сравнивать политиков между собой. И если она удачная – то эффект ее использования может быть очень велик.

Теоретик. Еще бы не велик, Китай уже третье тысячелетие живет с этой «линейкой»![370] Но вот о реальном устройстве Власти «мандат Неба» сообщает даже меньше, чем ничего. Он дезориентирует правителя, создавая иллюзию незаменимости, и смещает фокус внимания историка с состава и сил противоборствующих группировок на всяческие знамения и знаки. Зато «мандат Неба» отлично обосновывает покорность любой существующей власти («Всякая власть – от Бога») и стремление держаться подальше от властных разборок («Небо решает, не я»), для чего, собственно, и был придуман. Как мы увидим в дальнейшем, даже среди выдающихся философов мало кто избежал искушения представить современную ему Власть в качестве абсолютного идеала[371]. Ведь в противном случае правитель всегда мог предъявить свой «мандат Неба» в лице конвоиров.

Читатель. Ну, если все изобретения в теории Власти такие, то невелика цена таким изобретениям. Как самого себя похвалить, уже захвативши Власть, любой может придумать, что Вы, кстати, сами же и признали. Но Вы упомянули еще и некие открытия. Чем они отличаются от изобретений и что же такого открыли во Власти древние китайцы?

Теоретик. Поясню разницу на практическом примере, из близкой к нам области – военного дела. Собрав большое количество людей и вооружив их холодным оружием, невозможно не совершить открытия: солдат, находящийся в строю, защищен лучше, чем оставшийся в одиночестве. Таково объективное, ни от кого не зависящее устройство нашего мира; в каком бы времени и в какой бы стране ни находился военачальник, первое, чему он учит солдат, – держать строй. Но какой именно строй? И вот тут наступает очередь изобретений: кто-то строится в фаланги, другой – в каре, третий предпочитает «клин» или «свинью».

Зная некое свойство окружающего нас мира, можно создать на его основе множество разных изобретений; но сначала это свойство нужно открыть. Некоторые такие свойства (битва в строю) достаточно очевидны; но многие другие запрятаны в нагромождении отдельных фактов, и обнаружить их весьма непросто. Так что вы правы, скептически относясь к изобретениям: открытия намного важнее. Зная устройство Власти, можно легко изобретать все новые способы этим устройством пользоваться. А вот знание самих изобретений, без понимания, как и почему они работают, ограничено: даже самый эффективный «прием» срабатывает не всегда, а только в определенных ситуациях.

Открытие, совершенное древними китайцами в науке о Власти, больше похоже на сражения в строю, нежели на какой-нибудь бозон Хиггса. Оно достаточно очевидно, и многократно переоткрывалось другими исследователями; но вместе с тем оно столь же фундаментально, как и закон всемирного тяготения. Формулировка этого открытия в «Искусстве войны» лаконична, как и большинство древнекитайских мудростей: «Война – это путь обмана (вернее, хитрости)». Все мы сотни раз встречали эту фразу и относимся к ней примерно как к «Волга впадает в каспийское море»; поэтому потратим немного времени, чтобы раскрыть ее пропускаемый мимо ушей смысл.

Почему на войне так важен именно обман? Почему не муштра, новые вооружения, логистика – все то, что позволяет сделать свою армию более сильной? Потому что в условиях Древнего Китая (аграрная страна с сухопутными линиями снабжения) сражающиеся стороны находились в этом отношении в равных условиях: оружие, выучка войск, используемый транспорт были одинаковыми. Начиная с какого-то уровня, дальнейшее улучшение собственной армии оказывалось невозможным. Итог сражения двух примерно равных армий известен – «пиррова победа», военная катастрофа для обеих сторон. Единственный способ одержать настоящую победу заключался в том, чтобы напасть на ослабленного противника – не ожидающего удара, разделившего свои войска или вовлеченного в войну на два фронта. Но противник ведь не дурак и не будет себя ослаблять? Или все-таки будет?

Практика войн в Древнем Китае наглядно показала, что все-таки будет. Выдающиеся полководцы побеждали гораздо чаще, чем бездарные, и вовсе не по причине многочисленности своих армий. Слабым местом бездарных полководцев оказывались их собственные решения, принятые под влиянием ошибочных представлений о ситуации. Раз за разом они теряли врага из виду, разделяли свои силы или втягивались в войну на два фронта. Не потому, что не знали об опасности таких действий, а потому, что считали их ситуационно оправданными. Потому, что действовали исходя из имеющейся у них ошибочной информации.

Дезинформация вражеского полководца всегда намного дешевле (хотя и требует немалых усилий), нежели удвоение собственной армии. И когда по результатам сотен сражений китайским полководцам стало понятно, что обман работает, он сделался основным средством ведения войны. Шпионы, двойные шпионы, распускание слухов, обманные маневры – вот чем большую часть времени должен был заниматься настоящий китайский стратег. Вся эта деятельность имела смысл только потому, что в ее основе лежало объективное свойство Власти: решения во властной группировке принимает один человек, и принимает их на основе имеющейся у него информации, которая может быть неверна и может быть целенаправленно сделана неверной.

Решения сюзеренов могут быть ошибочны, и есть способы сделать их ошибочными, – вот какую особенность Власти впервые открыли и подробно описали древние китайцы. Выраженное в двух словах, это открытие осталось бы совершенно незамеченным (ну да, обман часто полезен, кто же этого не знает); заслуга китайских авторов состоит в том, что они проиллюстрировали свое открытие громадным числом сделанных на его основе изобретений.

Вот и пришла пора сказать похвальное слово изобретениям. Начнем с исторического анекдота, обнаруженного Харро фон Зенгером в предисловии к одной арабской книге:

«Мухаммед Али, или Али-Бей аль-Кабир (1728-1773), мамлюкский правитель Египта [с 1757 (с 1770 султан)], в свое время заказал перевод сочинения Макиавелли „Государь(Il Principe) на арабский язык. Когда первые две главы были переведены, Мухаммед Али начал читать перевод. Прочтя главу, он воскликнул: „Я знаю гораздо больше хитростей, чем этот европейский эмир!"[372] И немедленно повелел прекратить перевод Макиавелли» [Зенгер, 2004, т. 2, Введение].

Книга Макиавелли содержит много открытий, но мало изобретений (конкретных примеров интриг и «хитростей», применяемых в борьбе за власть). Для практически мыслящего человека принципы Макиавелли (вроде «опираться на страх, а не на любовь») звучат столь же абстрактно, как и «война – путь обмана». Ну да, полезно обманывать, полезно внушать страх; но как это делать? Не рассказываете на конкретных примерах – так, наверное, и сами не знаете?

В отличие от Макиавелли, китайская литература о Власти посвящена как раз конкретным примерам, благо сама жизнь порождала их в изобилии. В эпоху «Весны и осени» (с 770 по 476 г. до н. э.) в Китае враждовали между собой примерно 140 государств. К последовавшей за ней эпохе «Сражающихся Царств» (с 475 по 221 г. до н. э.) из них уцелело только семь, но это лишь увеличило число и кровопролитность последующих войн. Века непрерывных сражений за полное господство над Китаем[373] содержали тысячи примеров военных хитростей и политических интриг, и сотни из них были перенесены на бумагу[374].

Весь этот громадный материал до конца XX века был мало известен на Западе, да и в самом Китае существовал в виде множества разрозненных текстов. К счастью для нас, в 1972 году Харро фон Зенгер, работая аспирантом права на Тайване, услышал фразу: «Тридцать шестая стратагема самая лучшая – спастись бегством» – и пожелал разузнать, каковы же остальные 35. Сразу ответить на этот вопрос знакомые ему китайцы не смогли, интерес Зенгера перерос в исследовательскую работу, которая спустя 15 лет воплотилась в 1000-страничную книгу (Зенгер, 2004]. «Стратагемы» Зенгера – настоящая энциклопедия приемов интриги, и если вы, уважаемый читатель, предпочитаете общим рассуждениям конкретные примеры – лучшей книги вам не найти.

Что же изобрели древние китайцы, тысячелетиями сражаясь друг с другом за власть? Пройдемся по оглавлению зенгеровской энциклопедии, чтобы составить общее представление о характере этих изобретений. Вот первая группа стратагем, смысл которых (как мы надеемся) понятен из одних названий. «Осадить Вэй, чтобы спасти Чжао» (2)[375], «В покое ждать утомленного врага» (4), «Грабить во время пожара» (5), «Сманить тигра с горы на равнину» (15), «Чтобы поймать разбойников, надо поймать главаря» (18), «Вытаскивать хворост из-под котла» (19), «Подменить колонны, не передвигая дома» (25). За всеми этими цветистыми названиями[376] скрывается, по сути, один и тот же прием – воспользоваться слабым местом противника. Если мы знаем такое место (вот он, пожар, уже горит) – нужно бить, если не знаем – создавать (подменять колонны). Но так ли просто узнать про слабости противника (не говоря уже о выкрадывании колонн из его дома)? Можно с уверенностью сказать, что нет: подобно стадным животным[377], человек Власти скорее умрет, чем покажет свои уязвимые места. Попытка выманить опытного противника «с горы» обычно натыкается на встречное и зачастую более убедительное приглашение на эту самую гору. Удар в слабое место действительно решает исход сражения; но в реальных ситуациях таких мест у противника, как правило, не видно.

Что делать в этом случае, подсказывает второй набор стратагем. Такие слабости нужно создавать. Как? Конечно же путем обмана! «Поднять шум на востоке – напасть на западе» (6), «Для вида чинить деревянные мостки, втайне вступить в Чэньцан» (8), «Скрывать за улыбкой кинжал» (10), «Сливовое дерево засыхает вместо персикового» (11), «Бросить кирпич, получить яшму» (17), «Ловить рыбу в мутной воде» (20), «Цикада сбрасывает золотой кокон» (21), «Потребовать прохода, чтобы напасть на Го» (24), «Притворяться глупцом, не теряя головы» (27), «Украсить засохшее дерево искусственными цветами» (29), «Открыть городские ворота»[378] (32), «Нанести себе увечье» (34). Обман ценен не сам по себе, а лишь как средство спровоцировать противника на ослабление позиции – переброску войск, утрату бдительности, неподготовленную атаку. Если противник поддается на провокацию, возникающее при этом слабое место становится известно, и остальное, как говорят шахматисты, «дело техники». Если не поддается – ничто не мешает устроить другую, более хитрую провокацию.

Однако не будем забывать, что и противник владеет тем же искусством и может ответить на провокацию еще более изощренной провокацией (например, поддавшись на нее только для вида). Получить в борьбе с ним решающее преимущество можно за счет привлечения дополнительных участников, и этому искусству посвящена третья группа стратагем. «Убить чужим ножом» (3), «Наблюдать за огнем с противоположного берега» (9), «Дружить с дальними врагами против ближних» (23), «Сеять раздор» (33). Втравить в борьбу со своим противником другую властную группировку – вот это уже настоящая интрига, «властные шахматы», когда еще вчера самостоятельные игроки сами становятся фигурами на доске. Действуя чужими руками, сюзерен реализует китайский идеал политического «недеяния» – «сидя на горе, смотреть на драку тигров в долине» (нужно лишь заметить, что такое «сидение на горе» требует неустанных хлопот по дезинформированию и провоцированию «тигров»).

Приведем классический пример интриги по стратагеме 33, отличающейся некоторой оригинальностью[379].

«...в романе-эпопее „Троецарствие" министр церемоний Ван Юнь задумывает стратагему, чтобы избавиться от жестокого и распутного военачальника Дун Чжо, стремившегося захватить престол. Ван Юнь договаривается с красавицей певицей и танцовщицей Дяочань о том, что она должна понравиться и Дун Чжо, и его приемному сыну, храброму, но недалекому воину Люй Бу. Ван Юнь обещает отдать Дяочань молодому храбрецу, но отправляет ее к Дун Чжо. Естественно, что Люй Бу взбешен и обвиняет Ван Юня в коварстве, однако тот с невинным видом отвечает, что Дун Чжо лишь поинтересовался подарком и взглянул на красавицу, после чего, уверив, что сам передаст ее Люй Бу, увез артистку к себе. Став наложницей Дун Чжо, Дяочань постоянно стремится столкнуть своего хозяина с его приемным сыном. В конце концов ей это удалось, и Ван Юнь, устроив западню, заманил Дун Чжо во дворец, где тот и был убит Люй Бу» [Мясников, 2004].

Как видите, начав с достаточно очевидных приемов («грабить при пожаре» – чего уж проще), китайские правители постепенно развили искусство интриги до уровня многоходовых комбинаций. Отдельные стратагемы описывают еще более сложные и специализированные приемы, часто встречающиеся в современной политической жизни. Стратагема «Бить по траве, чтобы вспугнуть змею» (13) – изобретение безадресного террора, беспокоящего скрытых врагов и вынуждающего их проявить себя. «Хочешь что-нибудь поймать – сначала отпусти» (16) – изобретение «завоевания сердец» через демонстрацию уважения к побежденному противнику. Как показывает книга Зенгера, иллюстрирующая стратагемы в том числе и современными примерами политической интриги, практически все известные ныне приемы интриги были не просто изобретены, но многократно проверены на практике и записаны в книги в Древнем Китае.

Казалось бы, при такой доступности знаний о сущности Власти и о приемах борьбы в Древнем Китае не должно было существовать наивных и неумелых политиков. Однако в любом примере успешного применения стратагем есть одна выигравшая сторона и одна, а то и несколько проигравших. Книжные знания, не подкрепленные практическими навыками и личными убеждениями, мало чем помогают в реальной жизни. Так, типовым сценарием древнекитайского заговора было назначение правителем в наследники любимого сына вместо старшего, в связи с чем сторонники старшего сына (вокруг которого обычно и формировалась конкурирующая властная группировка) свергали действующего монарха. И как учитывали это обстоятельство сами правители?

«Стоит еще раз обратить внимание, сколь легко и беззаботно чжоуские ваны (Ю-ван, Чжуан-ван, Хуэй-ван) поощряли любимых младших сыновей, регулярно тем самым наступая на одни и те же грабли. Казалось бы, уроки истории, уже всем известные, должны были учить. Но нет, не учили» [Васильев, 2000, с. 64].

Все дело в том, что помимо развитой науки о Власти в Древнем Китае существовала намного более развитая официальная идеология (да-да, тот самый «мандат Неба», который наш уважаемый Читатель подверг уничтожающей критике), диктовавшая совершенно противоположные принципы поведения (верность долгу, верность правителю, следование правильному пути и т. д.). Правители вполне обоснованно рассчитывали на верность своих вассалов. Васильев (с. 75-76) приводит показательный пример из книги Цзо-Чжуань: когда правитель Цзинь Ли-гун решил устранить[380] своего наиболее могущественного вассала, Ци Чжи, и объявил себя оскорбленным каким-то происшествием на охоте, все вассалы Ци Чжи потребовали от своего сюзерена немедленно атаковать Ли-гуна (т. е. использовать уже случившееся событие как часть стратагемы). Однако Ци Чжи заявил, что предан правителю и не сойдет с пути добродетели, после чего был убит, а его группировка – уничтожена. В этом случае, как и во многих других, мандат Неба оказался сильнее стратагем.

Итак, китайский вклад в теорию Власти включает в себя два выдающихся достижения: изобретение официальной идеологии («мандата Неба»), поддерживающей власть сюзерена[381], и открытие искусства интриги («путь обмана»), выразившейся в разработке многочисленных «стратагем». Свое первое законченное воплощение «стратагемы» обрели в книге Лю Сяна[382] «Планы сражающихся царств». В этом тексте, представляющем собой скорее учебник, нежели исторический источник о соответствующей эпохе, в центр внимания было поставлено не умение сражаться, а умение составлять планы (те самые стратагемы), многоходовые интриги, призванные обманом ослабить противника или поставить его в неудобное положение. Тем самым на вопрос об источнике Власти (не прямым текстом, а через множество примеров) был дан однозначный ответ: Власть принадлежит тому, кто лучше других умеет интриговать[383].

Практик. Ну и закончу этот раздел советом практическим: есть прирожденные интриганы, которые интригуют, как дышат. Но даже им нужно еще до начала интриги разобраться – а не есть ли именно такая интрига для данного конкретного сообщества вещь совершенно запрещенная? Одно дело предлагать «понюхать порошок» в богемной среде, совсем другое – в бюрократическом учреждении, дочь руководителя которого умерла от наркомании. Я уже говорил о том, что «общее» и «частное» – это разные понятия и их нужно тщательно разделять!

2. Подрезывание и остракизм Аристотель, Политика (360 г. до н. э.)

Теоретик. Вы наверняка слышали словосочетание «темные века» и даже помните, что так назывался период европейской истории с падения Римской империи до раннего Возрождения. Но мало кто в России (в силу особенностей получаемого образования) знает, что «темными» эти века назвал Франческо Петрарка в 1330 году, и сравнивал он их конечно же не нашей эпохой Интернета, а с древнегреческой и римской Античностью. Европа первого тысячелетия новой эры (мало чем отличавшаяся от тогдашних Китая или Мезоамерики) в сравнении с собственным прошлым выглядела культурной и политической пустыней. Слишком уж высока была планка, заданная древними греками и римлянами.

Практик. Хочу заметить, что античное общество во времена Петрарки еще вполне себе существовало в виде Византии, хотя и было сильно потрепано крестоносцами. А уж за сто с небольшим лет до написанных слов, то есть до взятия Константинополя в 1204 году, оно существовало без всяких ограничений. Собственно, само появление Возрождения – это результат влияния византийской культуры, резко выросшего после массового оттока людей из Византии, страдающей под ударами осман и крестоносцев. Другое дело, что понимание этого момента противоречит базовой концепции современной западной идеологии (то есть одному из главных составляющих власти современной мировой элиты), поскольку последняя выводит свою преемственность непосредственно от древних греков, минуя православную Византию.

Теоретик. Разницу между цивилизацией Древней Греции и обычным для тех времен социальным «фоном» можно понять, положив рядом написанные в примерно одно и то же время «Люнь Юй» Конфуция и «Политику» Аристотеля.

Китайские источники читаются сегодня как детские сказки, в то время как текст Аристотеля после косметической правки хоть сейчас можно публиковать на любом сайте в качестве «актуальной аналитики» («Кто виноват в российских бедах, Америка или Обама»). Откуда же такая разница в уровне мышления?

Благоприятный климат Средиземноморья и дешевизна перевозок (изрезанные берега, позволявшие морским судам подходить прямо к городскому рынку) обеспечивали античным городам возможность содержать значительное (до 30% от общей численности населения) количество свободных от повседневного труда граждан. В военное время эти граждане сражались с соседними полисами, а в мирное – занимались кто чем придется, начиная от политики (требовавшей умения складно излагать свои мысли) и заканчивая философией. В результате за несколько веков было создано такое количество текстов, что знание древнегреческого до сих пор (через две тысячи лет!!!) служит критерием качественного гуманитарного образования.

Аристотель, живший (384-322 гг. до н.э.) в эпоху наивысшего расцвета античного общества (между победой над Персией и Пелопоннесской войной), располагал богатейшим материалом для размышлений о Власти – как теоретическим, так и практическим. Во времена Аристотеля на берегах Эгейского моря существовали сотни[384] независимых городов-государств (полисов), каждый со своей формой правления и политической историей. Побывав и придворным философом у монарха Александра Македонского, и метеком[385] в демократических Афинах[386], Аристотель на личном опыте узнал преимущества и недостатки различных форм правления.

При столь благоприятных[387] внешних условиях трудно было бы размышлять о Власти и не открыть хотя бы некоторые из ее основных законов. В итоге «Политика» содержит не только соображения самого Аристотеля об «идеальном государстве», но и полезные даже для современного исследователя рассуждения о принципах организации Власти. Нужно лишь суметь их прочитать!

Конечно же сам Аристотель писал свою «Политику» с позиции основной идеологемы древнегреческой культуры – что жизнь устроена скорее хорошо, чем плохо. Поэтому раз уж такая штука, как государство, существует, то существует она потому, что с ним людям лучше, чем без него. Цель существования государства – благо, хорошая жизнь для объединившихся в него граждан. Следовательно, государства, устроенные для этой цели, являются правильными, а для каких-то других – нет:

«Итак, ясно, что только те государственные устройства, которые имеют в виду общую пользу, являются, согласно со строгой справедливостью, правильными; имеющие же в виду только благо правящих все ошибочны и представляют собой отклонения от правильных: они основаны на началах господства, а государство есть общение свободных людей» [Аристотель, 1279а].

Читатель. Разговоры в пользу бедных, вот что это такое. Аристотель что, не понимал, что власть всегда захватывают исключительно ради собственной выгоды? Зачем мы теряем время на чтение этого сказочника?

Теоретик. Затем, что «этот сказочник» две тысячи лет назад открыл законы Власти, о которых вы, уважаемый читатель, узнали

буквально только что, а современная наука переоткрыла лишь в последние десятилетия. Начинаем учиться читать между строк. Кого имеет в виду Аристотель, когда говорит о «свободных людях»? Уж конечно же не рабов (их в Античности даже за просто людей не считали, так, «одушевленное орудие»). Но что интереснее, из числа «граждан» исключались и все занятые каким-либо трудом:

«...граждане не должны вести жизнь, какую ведут ремесленники или торговцы (такая жизнь неблагородна и идет вразрез с добродетелью): граждане проектируемого нами государства не могут быть и землепашцами, так как они будут нуждаться в досуге и для развития добродетели, и для политической деятельности» [Аристотель, 1329а].

Так что под «гражданами» Аристотель понимает исключительно вооруженных людей, располагающих свободным временем для ведения войн и решением вопросов Власти. В нашем понимании это не кто иные, как рядовые и офицеры правящей элиты. Вот об их – и только об их! – благе и пишет Аристотель, причем по самой веской из возможных причин:

«...немыслимо, чтобы люди, имеющие возможность проявлять силу и оказывать сопротивление, постоянно мирились со своим подчиненным положением... во власти людей, владеющих оружием, сохранить или отменить государственный строй» [Аристотель, 1329а].

Стоит переименовать Аристотелево «государство» в привычную нам «властную группировку», как «разговоры в пользу бедных» превращаются в писаные кровью законы Власти. Сюзерен, не заботящийся о «благе» своих вассалов, недолго будет оставаться сюзереном. Располагающие свободным временем граждане быстро устроят ему государственный переворот.

«То, что мы предполагали исследовать, почти все уже рассмотрено. Мы должны далее разобрать, вследствие каких причин происходят государственные перевороты...» – так начинает Аристотель знаменитую Пятую книгу «Политики». Если вас свергли в результате переворота, невелико утешение, что ваш государственный строй был самым правильным. Хорошая власть – это прежде всего стабильная власть, и Аристотель совершенно естественно переходит от рассуждений о «благе вообще» к рассуждениям о том, что считают «благом» вооруженные люди и как они на недостаток этого «блага» реагируют.

В общем случае позиция вассалов проста и понятна – «раз они не получают своей доли в государственном управлении, поднимают мятеж» [Аристотель, 1301b]. Но какую долю участия вассалы посчитают достаточной? Кому-то достаточно раз в год поднять руку на общем собрании, а кто-то может посчитать недостаточной любую власть, если она не его собственная. Аристотель выдвигает важное предположение, что государственный строй зависит от представлений его граждан о справедливости[388]: «демократы» считают справедливым полное равенство в правах, «олигархи» – распределение прав пропорционально нажитому имуществу (соответственно, «аристократы» – пропорционально древности рода), а монархи и тираны полагают, что политические права должны быть только у них одних. Если среди «демократов» заведется потенциальный тиран, он конечно же не удовлетворится ежегодными голосованиями, а будет добиваться единоличной власти. Так Аристотель объясняет разнообразие античных политических режимов[389], разительно отличавшее Древнюю Грецию от Древнего Китая[390].

Читатель. Кстати, а как это разнообразие режимов объясняет теория Власти? Ведь во властных группировках господствует «феодальная пирамида», с единственным сюзереном во главе. Откуда же берутся в государствах все эти олигархии и тем более демократии?!

Теоретик. По-хорошему надо бы вас отправить перечитывать вторую главу нашей книги. Но раз уж мы здесь, повторю основные положения «властной динамики». Феодальная вертикаль устойчива, только пока жив и дееспособен ее сюзерен. Как только он исчезает – на вершине вертикали оказываются несколько бывших вассалов, иерархические отношения между которыми еще не до конца выстроены...

Практик. Это еще не самый плохой вариант, бывает и хуже. Например, более старший сюзерен может направить на место выбывшего своего человека, и никто не обещает, что его понимание ситуации, профессионализм и умение работать с людьми будут не хуже, чем у предыдущего. Напомним, отношения вассала и сюзерена почти братские, а тут тебе в качестве сюзерена ставится человек, про которого ты вообще можешь ничего не знать... Или другой вариант – вы привыкли, что у ушедшего сюзерена есть три главных вассала (включая вас) и вы, в общем, договорились о взаимодействии. И вдруг появляется откуда-то еще один, а то и два. Их вассальный статус по отношению к ушедшему проверяем – но как с ними быстро договориться?

Теоретик. Кто станет новым верховным сюзереном (а кто лишится и того, что имеет) – вопрос непростой и не решается за пять минут. А пока он не решен, монархия перестает быть «государственным строем» властной группировки – за неимением монарха. Возникает «олигархия» – вынужденный союз нескольких вассалов без общего сюзерена (или с сильно неадекватным сюзереном, например малолетним наследником престола). Если таких вассалов много и каждый претендует на высокий статус, чтобы не доводить до перестрелки, приходится решать вопросы голосованием. Вот вам и демократия!

Читатель. Получается, что демократия и олигархия – это переходные формы правления, а в итоге всегда торжествует монархия?

Теоретик. В первом приближении да. Но не будем забывать, что неумелыми действиями, а уж тем более с «помощью» конкурентов можно развалить и самую прочную монархию. Кроме того, монархи столь же смертны, как и прочие люди, а иногда и внезапно смертны.

Практик. Так и вспоминается гениальная цитата из Станислава Лема про диктатора, который умер, «по рассеянности перестав дышать».

Теоретик. Так что монархия – столь же переходная форма правления, как и олигархия с демократией. Более того, как мы увидим дальше, в долгосрочной перспективе (на протяжении многих поколений) более устойчивой формой Власти оказывается как раз олигархия. Но чтобы удержать и преумножить Власть, в любом случае нужно много работать, а не полагаться на устойчивость той или иной формы правления!

Вернемся к Аристотелю. Какие же он видит причины государственных переворотов и как рекомендует с ними бороться? Поскольку перевороты совершают люди, а люди в государствах разного типа имеют разные притязания, причины и рецепты зависят от государственного устройства. Рекомендации, полезные для демократии, могут оказаться смертельными для тирании (ведь превращение тирании в демократию – не что иное, как государственный переворот). Поскольку (по нашему глубокому убеждению) основной формой Власти является иерархия во главе с одним сюзереном, естественно начать с форм единоличного правления – монархии и тирании. И тут перед нами сразу возникает вопрос, ответ на который является еще одним выдающимся изобретением в теории Власти. Чем отличается монархия от тирании? Почему монарх (а особенно просвещенный монарх), как правило положительный персонаж в любой истории, а тиран, как правило, отрицательный?

Изобретение древних греков (не лично Аристотеля, ведь разделение на монархию и тиранию существовало задолго до него) заключается в том, что любой государственный строй может быть объявлен и хорошим, и плохим по совершенно произвольному признаку: «Тирания – монархическая власть, имеющая в виду выгоды одного правителя; олигархия блюдет выгоды состоятельных граждан; демократия – выгоды неимущих; общей же пользы ни одна из них в виду не имеет» [Аристотель, 1279b]. Поскольку «общая польза» – весьма расплывчатое понятие, любой философ мог с легкостью обосновать и «тиранию» соседнего правителя, и «монархию» собственного. В отличие от китайского «мандата Неба», у древних греков не всякая государственная власть оказывалась священной, а только та, которую философу было выгодно таковой признавать.

Насколько реально «монархия» в Древней Греции мало отличалась от «тирании», можно прочитать буквально в соседних строчках той же «Политики» [1311b]. «Против Периандра, тирана в Амбракии, был составлен заговор из-за того, что он во время пирушки со своим любовником спросил его, забеременел ли он уже от него...» – это еще тирания, а вот это уже монархия: «Филипп Македонский был убит Павсанием за то, что не защитил его от надругательства со стороны Аттала и его окружения». Как видите, с «общим благом» в обоих случаях нехорошо получилось; так что мы спокойно можем считать монархию и тиранию одним и тем же способом организации Власти.

Практик. Ну, все-таки между монархией и тиранией есть некоторая разница. Ее хорошо сформулировал наставник Александра II Василий Жуковский: «Государь, нужно быть самодержцем, а не тираном. И тот, и другой издают законы, но самодержец их сам потом соблюдает, а тиран нарушает!»

Теоретик. Каковы же советы Аристотеля монархам и тиранам? Как мы помним, причиной государственных переворотов является недовольство граждан[391], доходящее до открытого мятежа. Предотвратить такое развитие событий можно двумя способами: сделать так, чтобы граждане были довольны, или же сделать так, чтобы, будучи недовольными, они все же не решались на открытый мятеж. Перед нами классическая дилемма Макиавелли – как лучше править, опираясь на любовь или на страх? Макиавелли вошел в историю, честно ответив: страх лучше; Аристотель же политкорректно предложил сочетать оба способа. С одной стороны, тиран должен всемерно ограничивать возможности граждан:

«Один из них – традиционный, и им руководствуется в своем правлении большинство тиранов. Говорят, что в значительной своей части способ этот был установлен Периандром Коринфским[392]; многое такое можно усмотреть и в способе правления у персов. Способствует возможному сохранению тирании и то, что уже ранее было нами указано; один способ состоит, например, в том, чтобы "подрезывать“ всех чем-либо выдающихся людей, убирать прочь с дороги всех отличающихся свободным образом мыслей, не дозволять сисситий, товариществ, воспитания и ничего другого, подобного этому, вообще остерегаться всего того, откуда возникает уверенность в себе и взаимное доверие, не позволять заводить школы или какие-нибудь другие собрания с образовательной целью и вообще устраивать все так, чтобы все оставались по преимуществу незнакомыми друг с другом, так как знакомство создает больше доверия.

3. Далее, нужно, чтобы все люди, пребывающие в городе, постоянно были на виду и проводили свое время перед дверьми своих домов: тогда им очень трудно будет скрывать то, чем они занимаются; да и, находясь постоянно на положении рабов, они привыкнут быть смирными. И другие меры такого же рода, употребляемые у персов и варваров, подходят для тирании (ведь все они преследуют одну и ту же цель). Еще нужно стараться устроить дело так, чтобы не оставалось тайной ничто из того, о чем говорит или чем занимается каждый из подданных, держать соглядатаев вроде, например, бывших в Сиракузах "приводительниц" или тех "подслушивателей", которых всякий раз подсылал Гиерон туда, где происходило какое-нибудь дружеское собрание или встреча; опасаясь таких людей, подданные отвыкают свободно обмениваться мыслями, а если они и станут говорить свободно, то скрыть свои речи им труднее.

4. Следует возбуждать среди сограждан взаимную вражду и сталкивать друзей с друзьями, простой народ со знатными, богатых с людьми из их же среды. В виды тирана входит также разорять своих подданных, чтобы, с одной стороны, иметь возможность содержать свою охрану и чтобы, с другой стороны, подданные, занятые ежедневными заботами, не имели досуга составлять против него заговоры. Примеры этого – египетские пирамиды, посвящения Кипселидов, построение Олимпиона Писистратидами, а на Самосе – сооружения Поликрата. Все подобного рода предприятия рассчитаны на одно и то же: отсутствие у подданных свободного времени и бедность их. [Политика, 1313b].

8. Все то, что мы до сих пор рассмотрели, можно, коротко говоря, свести к трем пунктам. Именно тиран стремится к трем целям: во-первых, вселить малодушие в своих подданных, так как человек малодушный не станет составлять против него заговоры; во-вторых, поселить взаимное недоверие – тирания может пасть только тогда, когда некоторые граждане будут доверять друг другу, поэтому тираны – враги порядочных людей, как опасных для их власти, и не только потому, что они не выносят деспотической власти, но и потому, что они пользуются доверием как в своей среде, так и среди других и не станут заниматься доносами ни на своих, ни на чужих; в-третьих, лишить людей политической энергии: никто не решится на невозможное, значит, и на низвержение тираннии, раз у него нет на то силы.

9. На указанные три цели направлены все помыслы тиранов. Их можно было бы свести к следующим предпосылкам: чтобы люди не доверяли друг другу; чтобы не могли действовать; чтобы прониклись малодушием.

Вот один способ, посредством которого достигается сохранение тираний"». [Политика, 1314а]

Мы привели эту длинную цитату потому, что она в концентрированном виде содержит едва ли не все открытия теории Власти, сделанные в следующие тысячелетия. Кому-то из российских либералов может показаться, что всеобщее доносительство и «стройки пятилетки» были изобретением тоталитарных режимов XX века; а между тем эти способы поддержания стабильности Власти были известны уже во времена Аристотеля. Они прекрасно работают и до сих пор (сколько диктаторов благополучно умерли в своих постелях!), но при одном условии; если ресурсы поступают во властную группировку сами собой[393], независимо от успешности ее действий.

Если за ресурсы приходится драться, малодушные и постоянно занятые граждане – плохая подмога; необходимо как-то стимулировать активных и полезных вассалов. Поэтому второй совет Аристотеля тиранам – заботиться о своих гражданах и вознаграждать успешных. Но и это нужно делать правильно:

«16. Людей, отличающихся в чем-либо, тиран должен окружить таким почетом, чтобы им и в голову не приходило, будто они могут получить больший почет от свободных граждан. И уделять эти почести должен сам тиран, а наложение кары поручать другим должностным лицам и суду. Общим средством для сохранения всякого рода единодержавной власти служит следующее: никого в отдельности взятого не возвеличивать, а если уж приходится делать это, то возвышать нескольких лиц, потому что они будут следить друг за другом; если же все-таки придется возвеличить кого-нибудь одного, то уж, во всяком случае, не человека с отважным характером (ведь такой человек, скорее всего, способен на самые отчаянные предприятия). Если монарх решит лишить значения того или иного человека, то делать это нужно постепенно и не сразу отнимать у него всю власть» [Политика, 1315а].

Из этой цитаты можно понять, что Аристотель знал о Власти много больше, чем счел нужным написать. Распределение благ внутри властной группировки должно зависеть исключительно от воли сюзерена (чтобы никто из вассалов не мог создать самостоятельный «центр силы»), изменения в статусе вассалов следует проводить постепенно (чтобы не провоцировать вассала на измену) – все эти очевидные для нас принципы были известны и много веков назад. Вот только написать о них в открытую в те годы было невозможно[394], поскольку, помимо всего прочего, Власть держится на уверенности подданных в ее справедливости. Поэтому свои знания о подлинном механизме Власти Аристотель изложил на пяти страницах, а остальные 250 посвятил рассуждениям о благе и справедливости.

Итак, «Курс молодого диктатора», если бы он был когда-то написан, начинался бы с отрывков из Пятой книги «Политики». А что у Аристотеля могут почерпнуть лишившиеся сюзерена вассалы, которым нужно как-то делить между собой оставшуюся без хозяина властную группировку?

Как мы уже писали, с потерей сюзерена его вассалы попадают в ситуацию «пауков в банке». Ранее в группировке их связывали конкурентные, а не личные отношения, и друг друга эти вассалы воспринимают как равных. Поэтому если новым сюзереном станет один из них, всем остальным придется рано или поздно покинуть властную группировку: доверять сюзерен будет своим собственным вассалам, а не бывшим конкурентам. Поскольку пребывание в группировке выгоднее, чем «одиночное плавание», перед лицом этой перспективы вассалы часто принимают решение не выдвигать нового сюзерена, а вести дела совместно, принимая решения на совещаниях[395]. Вспомните, что говорил Практик про нового сюзерена: чем получать на свою голову человека слабого и недалекого, лучше договориться с вышестоящим сюзереном о «коллективном вассалитете». Если ресурсы, находящиеся в распоряжении вассалов, и их политические навыки примерно равны, властная группировка может просуществовать в таком режиме достаточное время, чтобы почувствовать его выгоды и обеспокоиться его дальнейшим сохранением.

Подобно тому, как правила для тирана Аристотель формулирует всего на пяти страницах, заполняя остальные общими рассуждениями, правила для олигархов сконцентрированы и вовсе в одном предложении. Поскольку основной причиной распада олигархии является повышение статуса (силы, влияния) одних олигархов и вызванное этим недовольство других, Аристотель прямо рекомендует избегать такого положения дел, прибегая к испытанному античному средству – остракизму:

«Лучше же всего... наладить дело так, чтобы никто слишком не выдавался своим могуществом, будет ли оно основываться на обилии друзей или на материальном достатке; в противном случае лучше удалять таких людей за пределы государства» [Политика, 1308b].

В чем отличие этого совета от уже известного нам правила для тиранов – «подрезывать» выдающихся людей? В том, что следовать ему в случае олигархии намного сложнее. С точки зрения сюзерена, любой набравший силу вассал – прямой конкурент, и ему тут же нужно «перекрыть кран», а то и вовсе вывести за пределы группировки. А вот с точки зрения вчерашнего вассала, объединившегося с другими такими же в олигархию, более могущественный партнер по группировке – потенциальный сюзерен, которому тоже пригодятся вассалы. Может быть, выгоднее поддержать такого человека, а не подвергать его остракизму? Вассал может понимать, что новый сюзерен в конечном счете предпочтет собственных вассалов, и быстро избавится от ненадежных союзников; но если у такого вассала нет навыков работы в режиме олигархии, он все равно предпочтет привычные иерархические отношения.

Безусловный рефлекс любого человека власти – выбирать самого сильного и стараться попасть к нему в вассалы. Но стабильная олигархия требует полностью противоположного рефлекса: объединяться со слабыми против сильного! Вот почему олигархии недолговечны, и вот почему длительно существующая олигархия называется аристократией. Рефлекс остракизма сложно выработать самостоятельно, его можно лишь получить по наследству, от уже убедившихся в выгоде[396] совместного правления родителей. Но и в этом случае он будет полезен лишь в окружении таких же аристократов, готовых объединяться против сильного; между обычными людьми подобное «благородство» гарантирует поражение.

Помимо остракизма (прямого изгнания возвысившегося из властной группировки) Аристотель описывает и более мягкий (но не менее действенный) принцип, проверенный веками античной истории. Он заключается в противодействии возможностями отдельных лиц урвать себе большую долю общественных доходов. Для этого в Античности широко практиковались всевозможные квоты на занятия государственных должностей (например, не более одного человека от одной семьи), регулярная сменяемость должностных лиц и даже назначения на должности по жребию. В наши дни этот принцип детально разработан в теории Управления, начиная с «рациональной бюрократии» Вебера и заканчивая любым современным учебником по менеджменту, поэтому мы здесь ограничимся лишь его упоминанием. Далеко не все подчиненные человека Власти являются его вассалами, и по отношению к остальным методы Управления будут работать лучше, чем методы Власти.

Практик. Но при этом обязательно нужно помнить, что против людей Власти методы управления не работают никогда. Вообще никогда!

Теоретик. Подведем итоги. Понимание Власти, изложенное Аристотелем в «Политике», существенно отличается от понимания классических китайских книг: если у китайцев в центре внимания находился «мандат Неба» и «стратагемы» (уловки и хитрости в борьбе за власть), то Аристотеля заботит правильность государственной политики, позволяющая в зародыше пресекать всякую борьбу за власть (и делающая «стратагемы» бессмысленными). Перечисляя многочисленные распри и перевороты, Аристотель нисколько не интересуется тактическими приемами и хитростями – в его представлении, коль дело дошло до открытого мятежа, государственная политика уже никуда не годилась.

Богатый фактический материал, предоставленный Аристотелю самой историей, позволил ему описать многие законы Власти. В то же время целостной концепции Власти Аристотель не создал, да и не ставил себе такой задачи; его больше интересовало рассмотрение идеи блага на примере государственного устройства, и на Власть он смотрел как на средство обеспечения «справедливости», а не как на высшую ценность (каковой она представляется настоящим людям власти). В результате, хотя Аристотель местами практически предвосхитил Макиавелли, его «Политика» не воспринималась как книга Сатаны, а, напротив, легла в основу идеологии «справедливого монарха» («доброго царя»).

3. Асабийя и мулк Ибн Хальдун, Мукаддима (1377)

Теоретик. Быть может, уважаемый читатель, вы уже обратили внимание на то, что открытия и изобретения в теории Власти не придумываются теоретиками, а сначала возникают в повседневной практике Власти и лишь потом, иногда спустя тысячи лет, формулируются мыслителями в виде законов и правил. Враждующие царства Китая позволили осознать тонкости политической интриги, а полисы Древней Греции – методы поддержания стабильной государственной власти. Можно предположить, что очередное достижение в теории Власти также потребует особой территории, с отличающимся как от китайского, так и от древнегреческого образом жизни.

Появления такой территории пришлось ждать почти две тысячи лет. Полисная цивилизация Эллады оказалась недолговечной, и монархия снова стала господствующей на Земле формой правления. Римская республика превратилась[397] в Римскую империю, поставившую под свое владычество все Средиземноморье. Римская империя распалась на Западную и Восточную; Западная рухнула под натиском варварских королевств, Восточная превратилась в Византийскую, но так и осталась империей. Одно тысячелетие сменялось другим, а единоличное правление оставалось единственной формой Власти, выживавшей в реальном мире. В этих условиях древнегреческая классификация государств казалась безнадежно устаревшей, и место рассуждений о «справедливости» занял куда более древний и более надежный «мандат Неба» в виде священного права королей[398]. Власть казалась, да и почти повсюду[399] и оказывалась личным свойством конкретного лица, и все размышления о ней полностью укладывались в китайскую традицию заговоров и интриг.

Подходящие условия, способствующие открытию новых законов Власти, сложились только к началу XIV века, и не в Европе, а на территории Северной Африки (левая ее часть на карте, от Марокко до Туниса). Автор этих открытий, Абу Зейд ар-Рахман ибн Мухаммад аль-Хадрами, известный как Ибн Хальдун (1332-1406), был современником исторических событий, которые мы сегодня воспринимаем как древние мифы. Авиньонское пленение пап, эпидемия Черной смерти, Столетняя война, Куликовская битва и завоевания Тамерлана – все это происходило при жизни Ибн Хальдуна, но к изучению Власти его подтолкнула совсем другая история.

Родную для Ибн Хальдуна Северную Африку в те годы можно было с полным правом назвать полем боя между цивилизацией и варварством. Узкая полоска плодородной земли вдоль Средиземного моря способствовала возникновению торговых (и пиратских, как же без этого) городов-госу­дарств. Но уже в сотне километров в глубь континента начиналась громадная пустыня, кормившая миллионы[400] кочевников-скотоводов. Численное и военное превосходство берберских (а позднее и арабских) племен над городами было несомненным, и, чтобы выжить, городам приходилось нанимать одни племена против других:

«Все племена делились на две большие группыплемена махзен, или так называемые "казенные", и племена райя, или "подчиненные, податные". Племена махзен разводили верблюдов, имели право носить оружие и, самое главное, крайне тесно были связаны с государственным аппаратом.

В их задачу входило собирать налог с "податных" племен и с некоторых районов; они составляли главную военную силу государства...» [Игнатенко, 1980, с. 11].

Читатель. Непонятно. Если племена составляли главную военную силу, то почему они подчинялись городам-государ­ствам, а не наоборот?

Теоретик. Зная теорию Власти, вы легко сможете ответить на этот вопрос. Во-первых, потому что племен много, а государство (когда оно существует) одно. Попытка какого-то племени захватить центральную власть могла быть подавлена с помощью других племен (как чаще всего и случалось). Во-вторых, «власть даром не раздается, поскольку приобретена аналогичным путем». Что из себя представляли государства Северной Африки в XIII– XIV веках? Наследственные династии, созданные вождями племен, которым все же удалось захватить столичные города!

В 1069 году предводитель племени санхаджа (воинов которой прозвали альморавидами – «праведниками пустыни» – за обычай закрывать часть лица для защиты от сглаза) Юсуф ибн Ташфин захватывает Фес (столицу тогдашнего Марокко) и основывает династию Альморавидов. К концу века государство Альморавидов простирается от Сарагосы в Испании до Алжира на западе Северной Африки.

В 1120 году в столицу Альморавидов Марракеш прибывает харизматический проповедник Ибн Тумарт и начинает пропаганду учения о махди, призванном очистить мир от скверны (под «махди» он конечно же подразумевает себя любимого). Проповедь продолжается в окрестных горах и пустынях, племена одно за другим подпадают под обаяние самопровозглашенного махди и присягают ему на верность. В горах Атласа создается государство альмохадов («исповедующих единство божие»). Начинается война с базирующимися на равнине Альморавидами[401], которая в 1146 году завершается взятием Марракеша. На смену альморавидам приходят альмохады, вскоре (к 1160 году) подчиняющие себе огромную империю – от Испании до Туниса.

Однако уже в 1224 году в династии начинаются проблемы (один правитель задушен в собственных покоях, другой – утоплен в бассейне, за власть сражаются несколько одинаково сильных группировок), и конкурирующие с санхаджа племена поднимают голову. Племя бану марин начиная с 1216 года вторгается в Марокко из Сахары, в 1244 году вождь племени Абу Яхья раздает своим вассалам еще не завоеванные (!) земли Марокко, чем обеспечивает их сплоченность. В борьбе с бану марин Альмохадам приходится обращаться за помощью к племени абд аль-вад, но даже это не помогает, и в 1248 году Абу Яхья захватывает Фес (древнюю столицу Марокко). Так на карте Северной Африки появляется очередное государство. Не отстает от своих соседей-врагов и племя абд аль-вад – под предводительством Ягморасан Ибн Зайяна оно создает собственное государство со столицей в городе Тлемсен.

Рисунок 4. Продолжительность правления арабских династий [Игнатенко, 1980, с. 104-105]. Медиана – 120 лет, половина династий теряла власть до 121 года своего правления

Мы снова видим, как географические факторы – сочетание судоходного Средиземного моря и примыкающей к нему огромной пустыни – способствовали возникновению особого жизненного уклада. В полисах Древней Греции неоткуда было взяться племенным вождям (все «племена» на территории Греции давно стали рабами); в Древнем Китае, напротив, так и не появились городов-государств (не было судоходного внутреннего моря). В Северной Африке хватало и тех, и других – и у истории появился новый сценарий, «варвар на троне», рождение и гибель династий, основанных племенными вождями[402].

Ибн Хальдуну «посчастливилось»[403] провести большую часть своей жизни в самой гуще подобных событий. На его глазах захватывались города и гибли правители, плелись интриги и привлекались в союзники племена. Даже поверхностный очерк истории, который вы только что прочитали, заставляет задуматься: почему, захватив города и огромные территории, династии оказываются не в состоянии их сохранить на сколько-нибудь длительное время? Почему малообразованные и довольно примитивные племена раз за разом выдвигают вождей, способных выигрывать войны и основывать династии, а сами династии ослабляются и деградируют, иногда вплоть до ежемесячных дворцовых переворотов, так что средняя продолжительность жизни этих династий ненамного превышает срок жизни одного человека (рисунок 4 с предыдущей страницы)?

Потерпев поражение в многолетних политических интригах, Ибн Хальдун получил дополнительный стимул задуматься над этим вопросом. Удалившись в провинциальный городок, он посвящает несколько лет своей жизни научным изысканиям, параллельно работая над историей Северной Африки и над ее теоретическим осмыслением. В 1377 теоретическая работа завершена[404]: за несколько месяцев Ибн Хальдун пишет свою знаменитую Мукаддиму («Введение в историю», «Пролегомены» – в разных вариантах перевода). Ответы на мучившие его вопросы найдены, душевный покой обретен, и на смену неудачливому политику приходит повсеместно признанный мудрец.

Читатель. Ну хватит тянуть, говорите уже ответ! Что он такого открыл? Явно ведь не хитрый способ захватить власть – иначе мы бы знали его как султана или эмира. Так что же?

Теоретик. Попробуйте догадаться. Что можно открыть, ответив на вопрос: почему одни захватывают власть, а другие ее теряют?

Читатель. Источник власти, что ли? То, что у одних есть, а у других было, да сплыло?

Теоретик. Вот видите, как все просто, если немного подумать. Все верно: Ибн Хальдун действительно открыл источник Власти – то, что отличает победителей от побежденных, восторжествовавших правителей от свергнутых.

Читатель. Что, в самом деле? Самый настоящий источник Власти – тот, что и сейчас работает во властных разборках? И он его открыл в XIV веке?

Теоретик. А что Вас так удивляет? Ведь мы уже знаем, что Власть во все времена одинакова и меняются лишь ее маски.

Читатель. Да просто я про Ибн Хальдуна только из вашей книги и узнал. А если бы он открыл что-то стоящее, об этом, наверное, на каждом углу кричали бы. Вот с Макиавелли, например, никаких сомнений, он точно что-то такое открыл. А Ибн Хальдун... Что-то не верится!

Теоретик. А зря не верится. Мы ведь уже предупреждали о главной особенности теории Власти: что-то действительно стоящее в ней приберегается для внутреннего пользования, а широкой публике выдаются лишь идеологические мифы («мандат Неба») или общеизвестные банальности (вроде китайских «стратагем»). К тому же сама Власть успешно скрывается за разными масками (государствами, классами, корпорациями), и знания о ней обычно затеряны среди других, не менее интересных сведений. Так что чем менее известен теоретик Власти, тем более ценные знания можно у него обнаружить. Открытия Макиавелли мы рассмотрим буквально через несколько страниц, и у вас будет возможность сравнить их с результатами Ибн Хальдуна, к изложению которых мы наконец-то и переходим.

С первых же страниц «Мукаддимы» понимающему человеку становится ясно, что речь в ней пойдет не совсем про историю. История, говорит Ибн Хальдун, это всего лишь совокупность сообщений о событиях, причем очень часто эти сообщения оказываются стопроцентной ложью. Как отличить ложь от правды и получить достоверную картину происходящего? Вопрос, достойный настоящего человека Власти; обычный ответ на него – фильтровать сообщения, используя лишь доверенные источники. Но мы уже знаем (из китайских стратагем), что «доверенные» источники часто оказываются самыми ненадежными; знает это и Ибн Хальдун, и потому предлагает совершенно другой способ проверки сообщений:

«Исследовать их надлежит, опираясь на знание о природе обустроенности[405]. Этонаилучший и наивернейший способ исследования сообщений и отделения в них правды от неправды. Он предшествует установлению справедливости передатчиков... если же оно [сообщение] невероятно, то нет никакой пользы от установления справедливости или несправедливости...» [Смирнов, 2008, с. 5].

Располагая достоверным «знанием о природе обустроенности», можно избегать смертельно опасных ошибок; но что это за знание и откуда его взять? Да из моей же книги, отвечает Ибн Хальдун:

«Необходимо взглянуть на людское общежитие, каковое представляет собой обустроенность, и отделить в нем состояния, которые оно испытывает благодаря самому себе и которые обусловлены его природой, от тех, что привходящи и не идут в счет, а также от тех, что вообще не могут иметь места...

Представляется, что это – самостоятельная наука... Эта наука, как представляется, создается вновь. Клянусь жизнью, ни у кого не встречал я ничего похожего...» [Смирнов, 2008, с. 6].

Общие правила обустроенности, позволяющие отличать правду от лжи в сообщениях, а вовсе не история как совокупность самих этих сообщений, – вот что интересует Ибн Хальдуна, и вот чем он решился поделиться с читателями. Ну а поскольку «обустроенность» в тогдашней Северной Африке представляла собой постоянную борьбу за власть с установлением и разрушением правящих династий, то перед нами действительно новая наука, и это – наука о Власти. Главной целью Ибн Хальдуна в этой науке является проверка достоверности сообщений, а не захват власти и не ее восхваление, его интересует, как Власть устроена сама по себе[406], пусть даже такое знание и покажется кому-то неприятным:

«Многие из государственных мужей... обладающие трезвостью в политике, могут обратить внимание на признаки разрушения, которые постигают их государство, и посчитать, что этого можно избежать. Они принимаются исправлять государство, улучшать его составные части и оздоровлять его, стремясь уберечь от этого разрушения. Они считают, что несчастье постигает их государство из-за небрежения или глупости тех государственных мужей, которые были до них. Но это не так. Это разрушение природно» [Игнатенко, 1980, с. 62].

С таким беспощадно-объективным подходом и впрямь можно докопаться до истины. Итак, что же такое имеется у примитивных племен, воюющих под знаменами очередного вождя или пророка, и отсутствует у столетних династий, владеющих городами, кораблями и мощным чиновничьим аппаратом?[407] Какая сила создает новые государства, а потом утекает прочь, обрекая их на неминуемую гибель?

Рассмотрев вместе с Ибн Хальдуном различия в обустроенности племен и государств, мы узнаем ответ на этот вопрос. Ибн Хальдун (задолго до Маркса) справедливо замечает, что жизненный уклад различных народов определяется тем, как они добывают себе пропитание:

«Знай, что состояния народов различаются так, как различаются их способы добывания средств к жизни... земледельцы и животноводы действуют по зову необходимости. Для них неизбежно открытое пространство[408], поскольку оно предоставляет им земельные угодья, выгоны и пастбища для скота. Вот почему связанность с открытым пространством в их случае необходима... [а добывание средств к жизни] ограничивается поддержанием существования и куском хлеба, не более того, поскольку большего они достичь не в состоянии... если положение людей, добывающих средства к жизни, улучшится, они начнут сотрудничать в добывании превышающего необходимое... разбивать города и населенные пункты для огороженной оседлой жизни... Это – обитатели огороженных пространств[409]... Одни из них добывают средства к жизни ремеслами и искусствами, другие – торговлей. Их доходы... обильней и дают больший достаток... и они имеют сверх необходимого...» [Смирнов, 2008, с. 19-20).

Слово «необходимый» не случайно так часто встречается в приведенном тексте. Ибн Хальдун полагал, что действия людей, вызванные необходимостью (то есть единственно возможные), намного более предсказуемы, и именно их нужно исследовать в первую очередь. Поэтому жизнь на открытых пространствах, полностью контролируемая необходимостью (не будешь разводить верблюдов – умрешь с голоду), представлялась ему основой человеческой жизни, на которой периодически расцветают и тут же опадают «цветы цивилизации»[410].

Обнаружив разницу между «бидава» и «хидара» – открытое и огороженное пространство, отсутствие и наличие «роскоши» (потребления сверх необходимого), – Ибн Хальдун задается следующим вопросом: а как эти различия отражаются на «человеческих качествах» населения? Здесь снова обнаруживается существенная разница:

«Нравы людей таковы, что меж ними царит несправедливость и вражда: кому приглянулось имущество брата, тот уж тянет к нему руки, если только не сдержит его какой-нибудь усмиритель...

В городах взаимную вражду людей сдерживают правители и государство: они связывают руки всем нижестоящим, так что одни не могут затронуть других или напасть на них. Внешних врагов сдерживают укрепленные стены...

Что касается жителей открытых пространств, то у них [порядок] поддерживают шейхи и старейшины благодаря всеобщему почтению и уважению к ним. От внешнего нападения их очаги охраняют защитники из числа воинов и юношей... Однако они станут охранять и обороняться, только если представляют собой спаянность[411]...» [Смирнов, 2008, с. 21-22].

Где нет укрепленных стен и «вертикали власти», там можно выжить только держась друг за дружку, коллективно, «всем миром» сопротивляясь внешним врагам. «Жить на открытых пространствах могут лишь племенаносители спаянности», – так называется 7-я глава II части «Мукаддимы». А вот в городских стенах спаянность перестает быть необходимой!

Асабийя – «спаянность», «чувство локтя», «сплоченность» – вот что отличает примитивные племена от цивилизованных, защищенных стражей и стенами, а потому «свободных от необходимости» жителей городов. Конечно, какое-то время и у какой-то части горожан асабийя вполне возможна; но с необходимостью она будет возникать и воспроизводиться только у племен, живущих на открытых пространствах. Собственно, на этом чтение самой «Мукаддимы» можно прекратить (хотя мы не будем) и вывести все ее дальнейшее содержание самостоятельно.

Читатель. Я правильно понял, что эта «асабийя» и есть настоящий источник Власти?

Теоретик. Да, правильно.

Читатель. Поэтому итальянская мафия поднялась в Америке, а евреи так и вовсе по всему миру?

Теоретик. Грубо говоря, да.

Читатель. Странное дело, верблюдов в пустыне пасут бедуины, а поднялись сицилийцы с евреями. Противоречие получается!

Теоретик. Давайте еще вспомним первых христиан, за несколько веков распространивших свою веру на всю Римскую империю, или последователей Мухаммеда, создавших халифат. Со сплоченностью у них тоже все было в порядке, хотя они и не «пасли верблюдов»! Если Ибн Хальдун знал только один способ производства сплоченности (жизнь кочевого племени), это вовсе не означает, что других способов не существует. Понимание, что источником власти является сплоченность – это открытие, а то, как ее создавать, – изобретение. Но мы уже договорились, что открытие важнее изобретения; если вы знаете общий принцип, придумать его конкретную реализацию – дело техники.

Читатель. Все равно не могу поверить. Я с детских лет читал, что Власть грязное дело, что там нужно постоянно предавать и обманывать и все такое прочее. И вдруг оказывается, что в ней самое главное – сплоченность, чувство локтя, мир-дружба-солидарность! Почему об этом никто не пишет?

Теоретик. Действительно, странное дело – почему никто не пишет правду о Власти?

Читатель. Хм. Хотите сказать, что чем раскрученнее автор – тем больше он врет? Ну посмотрим, что вы расскажете про Макиавелли. И постойте – а почему тогда сам Ибн Хальдун написал эту правду? Как ему такое в голову пришло и кто позволил?

Теоретик. Если вы читали первую часть нашей книги, то могли бы догадаться, кто позволил. Племена, чью асабийю так расхваливал Ибн Хальдун, и позволили – потому что именно они и являлись в те годы главной военной силой в Северной Африке. А что касается «как ему такое в голову пришло?» – ну вот есть такая особенность у некоторых людей, что хлебом их не корми, дай только докопаться до правды. Таким был Квигли, которому знание о закулисной политике Великобритании жгло язык 30 лет, до самой смерти, только после которой он и решился все это опубликовать. Власть, конечно, самая большая сила в человеческом обществе, но есть люди, которым и она не указ.

Практик. Тут есть еще одна тонкость. Те, кого Власть по какой-то причине не пустила играть в нее до конца, и склонные к аналитическим размышлениям эту свою потребность к игре компенсируют размышлениями о сути тех или иных вещей. В некотором смысле это взаимозаменяемые потребности: победить в интриге и решить сложную задачу. Ну а дальше, такие люди все свое понимание Власти используют для того, чтобы им не мешали рассказать о своих открытиях миру. «Чистый» ученый, идущий против «мейнстрима», скорее всего, погибнет, вместе со своими мыслями, человек Власти в такой ситуации может и выиграть.

Теоретик. Вернемся к вашему предыдущему вопросу. Допустим, асабийя-сплоченность и в самом деле ключевой фактор в борьбе за Власть. Почему же тогда ему уделяется так мало внимания (один Ибн Хальдун за несколько тысячелетий) и так много авторов пишут про интриги, подлость, жестокость и все такое прочее? Только ли потому, что правду о Власти нельзя говорить? Очевидно, что нет, ведь интриги и насилие тоже работают. Устранение конкурентов – столь же важная составляющая борьбы за Власть, как и поддержание вассальной верности. Почему же

Ибн Хальдун (и мы вместе с ним) полагал, что источником Власти является именно асабийя, а не (к примеру) искусство интриги?

Ведь он прекрасно понимал, как устроен реальный мир: какой бы идиллической[412] ни была асабийя исходного племени, образование племенного союза, а уж тем более создание собственной династии требует уже других отношений.

«Главенство же принадлежит у них не всем, а какому-то определенному кругу. А поскольку главенство бывает благодаря преобладанию, из этого необходимо следует, что спаянность этого круга сильнее, нежели прочих групп: благодаря этому он получает преобладание и осуществляет главенство...» [Смирнов, 2008, с. 24].

«...люди, устраивая общежитие, нуждаются в усмирителе и правителе, который удерживал бы их друг от друга. Вот почему в силу той же спаянности он должен преобладать над ними... Такое преобладание и есть владение [413] (мулк).

Это – нечто дополнительное в отношении главенства. Главенство – это господство, его носителю люди покорны без принуждения с его стороны. Владение жеэто преобладание и правление благодаря принуждению» [Смирнов, 2008, с. 26-27].

Асабийя возможна лишь среди небольшой, долго жившей совместно группы людей; распространить свое главенство на большее население можно лишь в форме владения, подменив подчинение из уважения подчинением из страха. Поэтому, хотя асабийя и лежит в основе всякой династии, заметить ее в условиях «огороженного пространства» практически невозможно:

«Это [асабийя] далеко от понимания людей. Они игнорируют это, ибо забыли эпоху, когда устанавливалось государство в самом его начале. Длительное время их жизни в условиях цивилизации при ней сменялись их поколения одно за другим, и не ведают они, каково было творение бога в начале существования государства. Они видят государственных мужей, только когда укрепилось их дело, и им было все передано, и стала ненужной для них асабийя...» [Игнатенко, 1980, с. 138].

«Укрепившись, государство может обойтись без асабийи», – гласит заголовок 2-й главы III части «Мукаддимы». Коль скоро мы уже живем в государстве, шансы разглядеть в нем остатки асабийи ничтожны; вокруг только мулк, только «владение», принуждение и насилие. И если полагать такое государство вечным, то действительно нужно изучать обман и интриги, забросив «асабийю» куда подальше. Но в том-то все и дело, что Ибн Хальдун считал государство преходящим, несовершенным и обреченным на гибель способом существования! Смерть государства таится в самой его природе, подменяющей естественную общность людей (асабийю) внешним принуждением (мулком) и приводящей к единоличной власти:

«Возникает стремление к самообожествлению, что в природе людей, плюс требуемое политикой единовластие, чтобы все не развалилось из-за расхождений между многими властвующими... И он единовластно распоряжается властью, отталкивая других от соучастия в ней. Это может произойти с первым из владык государства, а может только со вторым или третьим в зависимости от степени сопротивления группировки и ее силы, но в государствах это неизбежно» [Игнатенко, 1980, с. 140].

Становление единоличной власти правителя неизбежно приводит к конфликту с его собственной (даже самой близкой) группировкой, помнящей времена «главенства», а не «владения»:

«Если же наступил второй фазис и кто-то один стал самоуправно распоряжаться и себе одному присваивать величие... то они [бывшие соратники] становятся его настоящими врагами и он начинает нуждаться в близости кого-то другого, чужаков, на которых он опирается в борьбе против бывших соратников... Он наделяет чужаков властью над теми[414]...

Держава – не тем, кто ее создавал, а слава –не тем, кто ее добывал» [Игнатенко, 1980, с. 142].

Последняя фраза исчерпывающе характеризует отношение Ибн Хальдуна к современным ему (да и вообще всем) государствам: хотя поведение правителей и соответствует их природе, оно все равно вызывает сожаление. Тем более что результатом такого поведения являются порча и гибель государства:

«Знай, что подготовка государства и его создание осуществляется асабийей. Неизбежно должна существовать крупная группировка, объединяющая и ведущая за собой другие группировки... После возникновения владения разрушительные роскошь и насилие окружают людей... Ревность государя превращается в страх за то, чем он владеет, и он начинает убивать их и уничтожать, лишать их благополучия и роскоши, к которой они привыкли. И они гибнут и уменьшаются числом, и разрушается асабийя государя... Он заменяет ее приспешниками – облагодетельствованными чужаками, и из них образуется новая асабийя. Но это не та тесная связь, подобная узде... Это чувствуют люди других группировок и начинают выступать против него и его приспешников...» [Игнатенко, 1980, с. 145].

Ибн Хальдун хорошо представлял себе «жизненный цикл» современного ему государства. Он прямо писал, что у государств, как и у человека, существует естественная продолжительность жизнитри поколения, или 120 лет[415]. Первое поколение несет в себе асабийю жизни на открытых пространствах, второе привыкает жить за городскими стенами в условиях мулка, третье окончательно погрязает в роскоши, «привыкает пресмыкаться и повиноваться» и становится неспособно к сопротивлению внешним захватчикам.

Этим трем поколениям соответствуют пять фаз жизни государства (фазы не совпадают с поколениями, поскольку некоторые из них возникают при жизни одних и тех же людей): 1) победы над врагами и основания государства, 2) формирование единоличного правления и перехода от асабийи к мулку, 3) благоденствие и демонстрация могущества, в том числе строительством зданий и городов, 4) застоя, когда главной задачей становится поддержание стабильности, «чтобы все шло как всегда», 5) расточительства, растрат и безумств, когда очередной правитель не интересуется ничем, кроме собственных удовольствий. На этой стадии начинаются дворцовые перевороты, мятежи, вторжения врагов – и ослабленному и выродившемуся государству приходит конец.

Согласно Ибн Хальдуну, воспрепятствовать такому развитию событий невозможно: он не знает другого способа создания асабийи, кроме «жизни на открытых пространствах». Создав государство, люди тем самым отказываются от естественного источника Власти в пользу его суррогата (насилия) и вступают на дорогу, с которой нет возврата. Вот почему Ибн Хальдун нисколько не интересовался приемами интриг и искусством обмана; в его представлении, все эти приемы борьбы за власть лишь ускоряли неизбежную деградацию общества и еще быстрее вели к гибели государства. Источником Власти для Ибн Хальдуна оставалась естественная сплоченность, встретить которую можно было лишь у примитивных племен.

Нам, европейским жителям начала XXI века, пессимизм Ибн Хальдуна может показаться устаревшим. На нашей короткой памяти (с 70-х годов прошлого века) еще не было случая, чтобы европейское государство рухнуло вследствие деградации Власти и было захвачено новыми носителями асабийи[416]. Да и во времена Ибн Хальдуна далеко не везде на Земле имелись примитивные племена, готовые в любое время вторгнуться в пределы цивилизации. Но если сформулировать его теорию в чуть более общем виде – как вечный цикл смены «состарившихся» властных группировок новыми, молодыми и малочисленными, обладающими большей сплоченностью, – то нельзя не ощутить холодок в спине. Как знать, может быть, кто-то из читателей этой книги и есть та будущая элита, что придет на смену погрязшим в роскоши современным правителям[417]?

Практик. А если мы вспомним проблемы мусульманского населения современной Западной Европы? Уже достаточно много экспертов всерьез рассматривают вопрос о том, не разрушат ли они своей верой и сплоченностью мультикультуралистское общество Евросоюза? Кстати, именно национальная асабийя позволила албанцам отобрать у Сербии ее сердце – Косово. Так что Ибн Хальдун актуален не только для XIV века!

Теоретик. Подведем итоги. Главное открытие Ибн Хальдуна – асабийя, сплоченность в качестве источника всяческой власти. Именно сплоченность, верность общей цели позволяет самой организованной группировке подчинить себе все остальные; но в таком увеличившемся сообществе асабийя уже не работает, и подменяется мулком (принуждением). Сплоченность из-под палки оказывается плохой заменой исходной асабийе, и Власть начинает необратимо разрушаться. Отсюда следует второе открытие Ибн Хальдуна: цикличность любой Власти, неизбежность наступления периода разложения и смут, за которым столь же неизбежно Власть переходит в руки новой, более сплоченной группировки.

4. Судьба и доблесть Макиавелли, «Государь» (1513), «Рассуждения о первой декаде Тита Ливия» (1517)

Читатель. Судьба? Доблесть? Что за странный заголовок? Все же знают, что макиавеллизм – это «скрывать за улыбкой кинжал», как удачно сформулировали китайцы, мораль напоказ и абсолютная аморальность на деле.

Теоретик. Скажу больше, «макиавеллизм» можно даже измерить. В 1970 году американские психологи Кристи и Гейс опубликовали тест, MACH-IV, выявляющий у испытуемого желание и умение манипулировать другими людьми. Так что общепринятое (причем еще с XVII века, когда в английском языке появляется это слово) понимание «макиавеллизма» действительно ничего общего не имеет с «судьбой» и «доблестью». Макиавеллизм – всего лишь жестокость, замаскированная хитростью, одна из 36 стратагем, возведенная в абсолют.

Макиавеллианец в современном понимании – это психопат-манипулятор, который обманет и убьет вас без малейших угрызений совести. Неудивительно, что свою книгу о Макиавелли Стретерн начинает так: «От одного упоминания имени Макиавелли кровь стынет в жилах». Еще 1539 году английский католический кардинал Реджиналд Поул писал в письме королю Испании Карлу V: «Этот человеквраг рода человеческого и палец Сатаны. Яд, им изливаемый, распространяется повсеместно, даже и при дворах государей». В 1559 году «Государь» был внесен в знаменитый Индекс запрещенных книг католической церкви. С тех пор отношение к Макиавелли и его произведению не сильно изменилось; когда в 1972 году Киссинджера спросили в интервью, не повлиял ли на его политическую философию Макиавелли, прожженный политик горячо открестился от этого обвинения – нет, нет, никогда, ни за что на свете! [Скиннер, Введение]. И тем не менее какой будет ваша первая ассоциация на слова «книжка про власть»?

Конечно же «Государь». Книга, которая учит худшим порокам и написана исчадием ада, является сегодня общепризнанным учебником Власти. Остановимся и немного подумаем – как такое возможно? Казалось бы, дело в том, что Власть и на самом деле требует лживости и жестокости, вот правда о ней и стала такой популярной. Но как мы уже хорошо знаем, Власть не любит раскрывать свои тайны; как же она допустила не просто утечку «правды», но и ее всемирную популярность?! Одно из двух: либо в случае с Макиавелли Власти не удалось утаить «правду», либо эта «правда» на деле немногого стоит. Проверка первого предположения весьма трудоемка (нужно реконструировать всю историю публикаций о Макиавелли), а вот второе мы можем проверить прямо сейчас. Что такое «макиавеллизм»? «Скрывать за улыбкой кинжал»? Одна из 36 китайских стратагем?

Читатель. Вон вы как все повернули! Я сразу вспомнил того египетского султана, который заказал перевод Макиавелли. Он его даже дочитывать не стал, а у нас, европейцев, Макиавелли – исчадие ада и великий учитель. Получается, что его популярность – от нашей европейской необразованности? От того, что мы не хитрые, как сто китайцев?

Теоретик. На первый взгляд так и есть, мы ведь уже писали, что проиграем китайцам чемпионат по хитрости. Но вот закавыка – это европейские завоеватели приплыли в Китай, а не наоборот. Европейская модель власти оказалась[418] эффективнее, чем хитрость «ста китайцев»; европейские властные группировки разбирались во Власти несколько лучше, чем китайские. То, что на Востоке казалось самым главным во Власти (обман и интриги), за Западе к какому-то веку стало (среди людей Власти, конечно) общеизвестной банальностью. Банальностью, которую можно бросить конкурентам, как кость собакам, чтобы отвлечь их от чего-то более важного.

Читатель. Вы хотите сказать, что Макиавелли был сознательно распиарен?!

Теоретик. Нет. Такие утверждения нужно доказывать, а это выходит за рамки нашей достаточно поверхностной книги. Мы хотим сказать, что общеизвестный «макиавеллизм» не является сколько-нибудь оригинальным (у китайцев того же самого в десятки раз больше) и полезным (сила европейской Власти была в чем-то другом) знанием. Его широкое распространение – миллионные тиражи «Государя» – никак не затрагивало интересы настоящей Власти. А вот была ли у Власти какая-то причина содействовать такому распространению – этого с уверенностью сказать нельзя...

Читатель. Ну хорошо, вы меня практически убедили. Значит, Макиавелли – распиаренная пустышка, морковка перед носом осла. Но все-таки откуда в заголовке судьба и доблесть?!

Теоретик. С вашего позволения, я закончу. Итак, нельзя сказать с уверенностью, был ли у Власти мотив раскручивать «стратагемного» Макиавелли. Но заподозрить такой мотив мы, как исследователи Власти, просто обязаны. С какой целью из работ какого-то ученого выхватываются и широко рекламируются отдельные положения? Как правило, с целью приглушить или вовсе замолчать остальные его результаты. Поэтому, столкнувшись с феноменом бешеной популярности автора, пишущего на первый взгляд какие-то банальности, имеет смысл присмотреться к его работам внимательнее. Нет ли там какого-нибудь «второго слоя», доступного лишь посвященным?

Начнем наши поиски с простого вопроса: какое из двух сочинений Макиавелли более полно отражает его теорию власти? В самом начале «Государя» Макиавелли пишет: «Я не стану касаться республик, ибо подробно говорю о них в другом месте» [Макьявелли, 2002, с. 59]. Этим «другим местом» принято считать «Рассуждения», действительно частично посвященные республиканскому Риму. Но вы уже знаете (из заголовка), что «Государь» был написан в 1513 году[419], а «Рассуждения» только в 1517-м. Ссылаться в 1513 году на работу 1517-го Макиавелли мог только в одном случае: если в 1513-м она уже существовала хотя бы в набросках. Тенненбаум [2012] указывает, что «Государь» писался наскоро (Макиавелли еще питал надежды вернуться на службу[420]) и представлял собой выжимки (относительно единоличного правления) из общей рукописи, которая и стала в конечном счете «Рассуждениями». Вот и первая находка: в полном виде теория Макиавелли изложена вовсе не в «Государе», а в «Рассуждениях о первой декаде Тита Ливия».

Двинемся дальше. Какую теоретическую (а быть может, даже практическую) проблему решает Макиавелли в своем главном труде? Зачем он вчитывается в историю древнего, еще республиканского Рима[421], сравнивая события давно минувших дней с современной ему историей Италии? Ответ на этот вопрос хорошо известен: Макиавелли, не мысливший себя вне политической деятельности[422], больше всего на свете хотел гордиться родной Италией. К восстановлению ее величия призывал он потенциальных читателей своего «Государя» (глава 26 так и называется – «Призыв овладеть Италией и освободить ее из рук варваров»); о величии Рима писал он едва ли не на каждой странице «Рассуждений». Казалось бы, имея перед глазами блистательный пример Римской республики, правители Италии должны были в точности знать, что им нужно сделать для восстановления былого величия. Но нет, огорчается Макиавелли:

«Мы, однако, не сыщем государя или республику, которые следовали бы примеру древних во внутренних учреждениях, поддержании власти, управлении царством...» [Макиавелли, 2002, с. 139].

Почему же успешный опыт Римской республики оказывается невостребованным? Макиавелии полагает, что причина этому – фаталистическое отношении к жизни:

«Я знаю, сколь часто утверждалось раньше и утверждается ныне, что всем в мире правят судьба и Бог, люди же с их разумением ничего не определяют и даже ничему не могут противостоять; отсюда делается вывод, что незачем утруждать себя заботами, а лучше примириться со своим жребием» [Макиавелли, 2002, с. 129].

Для современников Макиавелли (напомним, что жили они 500 лет тому назад, и с тех пор многое изменилось) понятия «судьба» (фатум) значило нечто иное, чем для нас с вами. Приведем характерную цитату из книги Скиннера[423] [2009]:

«Один из участников [литературного кружка, куда входил Макиавелли], Антонио Бручиоли, позже будет вспоминать в своих "Диалогах", что участники постоянно обсуждали влияние фатума на жизнь республик – как республики возносились к собственному расцвету, как сохраняли свободу, как постепенно наступал упадок и неизбежный конец» [Скиннер, 2009, гл. 3].

Вы можете представить себе современных интеллектуалов, постоянно обсуждающих «влияние судьбы» на что бы то ни было?! А вот во времена Макиавелли это было в порядке вещей. Судьба, фатум понимались тогда не как случайность («судьба – не судьба»), а как синоним предустановленного (например, Богом) порядка вещей, который человеку не дано изменить. Сегодня место «судьбы» в рассуждениях интеллектуалов заняли «законы природы», и вот про них мы уже можем спорить до бесконечности.

Итак, большинство в эпоху Макиавелли полагает, что, быть Италии великой или нет, зависит исключительно от судьбы, а не от усилий отдельных людей. Задача Макиавелли – опровергнуть это господствующее заблуждение, показать, что величие Рима не случайно, а прямо следует из его государственного устройства и того, что мы сегодня назвали бы «культурой». Иными словами – найти настоящей и долговременный (Римская республика просуществовала около 500 лет) источник Власти.

Читатель. Раз вы об этом пишете, можно догадаться, что Макиавелли такой источник нашел. Причем это не «путь обмана», который был известен еще китайцам, и не банальная жестокость. Кроме того, хотя Макиавелли читали миллионы, про этот источник ни один из них не обмолвился. Признаюсь, вы меня заинтриговали!

Теоретик. Чтобы заинтриговать вас еще сильнее, добавлю, что этот источник не может быть свойством одного человека, будь он хоть самый государственный Государь. Чтобы просуществовать 500 лет, Власть должна опираться на что-то, распределенное среди многих людей[424]. Вот те начальные условия, с которыми Макиавелли приступает к созданию своей теории.

Первым шагом теоретика на пути к источнику Власти всегда было сравнение успешных властителей с неудачниками. Делает этот шаг и Макиавелли: в 6-й и 7-й главах «Государя» он сравнивает государства, «приобретаемые собственным оружием или доблестью», с государствами, «приобретаемыми чужим оружием или милостью судьбы». Если приобретение и сохранение Власти никак не зависит от усилий отдельных людей, разницы между стабильностью таких государств не будет (а если и будет, то в пользу вторых – у них «милость судьбы» наличествует с самого начала); но на деле ситуация иная:

«Может показаться, что если частного человека приводит к власти либо доблесть, либо милость судьбы, то они в равной степени помогут ему преодолеть многие трудности впоследствии. Однако в действительности тот, кто меньше полагался на милость судьбы, тот дольше удерживался у власти...» [Макиавелли, 2002, с. 72].

Пока что это открытие не выходит за рамки общеизвестных банальностей («На Аллаха надейся, а верблюда привязывай», «Удача улыбается смелым»); но Макиавелли на нем не останавливается. Отметив, что «в новых государствах удержать власть бывает легче или труднее в зависимости от того, сколь велика доблесть нового государя» [там же], он делает важные замечания относительно связи судьбы и доблести:

«... пусть те из наших государей, кто, властвуя много лет, лишился своих государств, пеняют не на судьбу, а на собственную нерадивость.

В спокойное время они не предусмотрели возможных бед – по общему всем людям недостатку в затишье не думать о буре...» [там же, с. 128]

Доблесть государя заключается в том, чтобы не уподобляться «всем людям», а делать необходимое для сохранения своего государства, даже если это встречает (или может встретить) сопротивление:

«Кто... следует путем доблести, тому трудно завоевать власть, но легко ее удержать; трудность же состоит прежде всего в том, что им приходится вводить новые установления и порядки, без чего нельзя основать государство и обеспечить себе безопасность... Кто бы ни выступал с подобным начинанием, его ожидает враждебность тех, кому выгодны старые порядки, и холодность тех, кому выгодны новые» [там же, с. 73].

С этого момента читатель начинает понимать, что доблесть[425] это «не лобио кушать»[426], а постоянная готовность совершать действия, задевающие чьи-то интересы[427]. Тратить деньги на оборону значит заставлять своих подданных затягивать пояса, и хотя это абсолютно необходимо, но подданным наверняка не понравится. Создание великого государства – это путь постоянных конфликтов как с внешними, так и с внутренними противниками, и следование по нему требует особого душевного состояния.

Читатель. Это даже не пассионарность, а агрессивность какая-то получается. Как у Лоренца в «Агрессии»...

Теоретик. Или как у Дольника в «Этологических экскурсиях»: кто агрессивнее, тот и выше по иерархии. Как мы не устаем повторять, когда разные умные люди исследуют один и тот же предмет, они часто приходят к одинаковым выводам. Но раз уж мы говорим о Макиавелли, будем пользоваться его термином – virtu, или «доблесть», отличное определение которому дал Скиннер:

«Таким образом, virtu представлена как готовность поступать любымдобрым или дурнымобразом, как того требуют обстоятельства, чтобы достичь гражданской славы и величия» [Скиннер, 2009, гл. 3]

Вот здесь-то и появляется столь широко разрекламированный «макиавеллизм». Доблесть человека Власти заключается не в том, чтобы «делать добро» и нравиться людям; его задача – всемерно укреплять свое государство:

«...государь, если он хочет сохранить власть, должен приобрести умение отступать от добра и пользоваться этим умением смотря по надобности» [Макиавелли, 2002, с. 101].

«Отступать от добра» в наше время звучит довольно мягко, но современники Макиавелли понимали этот эвфемизм вполне однозначно. Описывая убийства Ромулом своего брата и своего соправителя, Макиавелли прямо-таки восхищается этим образцом доблести:

«Благоразумный основатель республики, помышляющий не о себе, а об общественном благе, не о наследственной власти, но об отечестве, должен добиться безраздельного господства; и никогда мудрый человек не подвергнет его осуждению за те чрезвычайные меры, к которым он прибегнет при заложении основ республики или монархии» [там же, с. 164].

Во времена Макиавелли подобное «отступление от добра» означало не просто преступление, а еще и смертный грех, за который придется держать ответ на Страшном суде. Оправдывая и прямо предписывая правителю подобную доблесть, Макиавелли фактически ставит интересы государства выше заповедей самого Бога. Неудивительно, что Церковь причислила его книги к числу еретических, а самого Макиавелли прозвали «врагом рода человеческого». Да и сегодня теория, оправдывающая политические убийства, заставит поморщиться даже нашего уважаемого Читателя.

А между тем главным в макиавеллиевской доблести является не оправдание всяческих преступлений, а та самоотверженность, с которой обладающий доблестью человек приносит свои личные интересы – ни много ни мало, спасение души! – в жертву интересам государства. Во всех существовавших до Макиавелли книгах-наставлениях правителям неизменно рекомендовалось благородное и высокоморальное поведение; Макиавелли же обнаружил, а обнаружив, не побоялся сказать, что между моралью обычного человека и доблестью человека Власти лежит пропасть. В руках государя находится не только его жизнь и жизнь его семьи, от него зависит будущее целого государства, а потому он не имеет права руководствоваться обычной моралью, когда ситуация требует проявления доблести.

Почему же доблесть так сильно отличается от морали? Потому, что доблесть диктует действия в интересах государства (властной группировки и ее владений), а мораль – в интересах одного человека. Приведем классический пример, многократно встречавшийся в истории. Должен ли государь, под давлением группы заговорщиков или даже римского папы (помните Людвига IV?), отрекаться от престола? С точки зрения частного человека, так и нужно сделать, сохраняя жизнь себе и своим близким, а также предотвращая возможную гражданскую войну. Но с точки зрения стабильности государства такое решение просто ужасно, поскольку означает конец правящей династии и наступление смутных времен, с неизбежными многочисленными жертвами[428]. Когда на одной чаше весов лежит гарантированная смута, а на другой – хоть мизерный, но шанс ее избежать, доблестный человек должен рисковать жизнью ради этого шанса. А вот обычному человеку, который «не нанимался» решать вопросы Власти, в такой ситуации конечно же следует отрекаться – именно так обычно и поступают слабые правители, получившие Власть по наследству и не знающие ей цену.

Макиавелли с предельной доходчивостью объясняет читателям эту разницу:

«Чезаре Борджа многим казался жестоким, но жестокостью этой он навел порядок в Романье, объединил ее, умиротворил и привел к повиновению. И, если вдуматься, проявил тем самым больше милосердия, чем флорентийский народ, который, боясь обвинений в жестокости, позволил разрушить Пистойю[429]. Поэтому государь, если он желает удержать в повиновении подданных, не должен считаться с обвинениями в жестокости. Учинив несколько расправ, он проявит больше милосердия, чем те, кто по избытку его потворствуют беспорядку. Ибо от беспорядка, который порождает грабежи и убийства, страдает все население, тогда как от кар, налагаемых государем, страдают лишь отдельные лица» [там же, с. 104].

Милосердие обычного человека – пощадить провинившегося, ведь о такой пощаде узнает лишь ограниченное число людей, и никто не будет рассчитывать на следующую пощаду. Высшее милосердие человека Власти (говоря языком Макиавелли) – покарать даже невиновного[430], чтобы вселить страх в сердца остальных. Путь человека Власти – это всегда выбор наименьшего зла с целью предотвратить большее; но это всегда выбор зла, поскольку Власть всегда подразумевает ущемление интересов отдельных людей ради могущества властной группировки. Сознательно творить зло, но не для собственного удовольствия, а лишь для предотвращения еще большего зла[431] – вот что такое доблесть!

Практик. Помните, что я говорил про хирургов и офицеров? Они-то такие проблемы решали каждый день, и задолго до Макиавелли. Знать, что такое настоящая жестокость, может только тот, кто сам сталкивался с жестокостью необходимой. Умение отличать одну от другой и есть доблесть!

Читатель. Я правильно понял, что эта самая доблесть и есть источник Власти?

Теоретик. И да, и нет. Доблесть действительно является источником Власти; но не «эта самая», о которой мы до сих пор говорили, а другая, к которой мы сейчас перейдем. Надеюсь, вы помните, что задачей Макиавелли было найти источник долговременной Власти, превосходящей продолжительность жизни любого правителя? Доблести отдельного государя для этого недостаточно, и ограничься Макиавелли открытием своего «макиавеллизма», мы знали бы его сегодня как теоретика морали, но не теоретика Власти. Однако Макиавелли пошел дальше и совершил другое открытие, надолго опередившее время[432]:

«Такие же пороки и доблести, о которых я рассказываю применительно к отдельному человеку, бывают и у республик, примером чего могут служить римляне и венецианцы» [там же, с. 438].

Читатель. Доблесть – у целых республик?! Погодите-ка, а это не то же самое, что ибн-хальдуновская асабийя? Та тоже приобреталась полной опасностей жизнью и способствовала основанию династий...

Теоретик. Разница между Макиавелли и Ибн Хальдуном заключается в слове «республика». Ибн Хальдун не знал примеров стабильных и процветающих республик (в своих странствиях он так и не добрался до Венеции); Макиавелли жил в такой республике[433]. Ибн Хальдун мог полагать свой закон смены асабийи мулком абсолютным; Макиавелли строил свою теорию на 500-летней истории великого Рима. Поэтому ибн-хальдуновская асабийя утрачивается уже в первом поколении династии; а вот макиавеллиевская доблесть может сохраняться на протяжении веков. Так что доблесть Макиавелли – это следующий шаг в понимании Власти, это открытие нового, неведомого Ибн Хальдуну явления:

«Если рассмотреть, каково было начало Рима и какое устройство он получил от первых законодателей, то не покажется удивительной великая доблесть, хранимая его гражданами на протяжении... веков и позволившая этой республике завладеть огромными территориями» [там же, с. 140].

В отличие от асабийи, которую создавшие государство племена обречены потерять, доблесть (по крайней мере, в Риме) может сохраняться на протяжении веков, если устройство государства будет тому способствовать. Макиавелли вступает в заочный спор с Ибн Хальдуном: для достижения величия мало открыть источник власти; нужно еще обнаружить те способы, которые обеспечат его сохранение на протяжении веков. Что толку от асабийи, если она все равно будет потеряна внутри городских стен? Сохранить ее и преумножить в виде доблести – вот о чем должен заботиться мудрый правитель!

Настоящее открытие Макиавелли, спрятанное от большинства глаз за его «Государем», заключается именно в этом: доблесть не даруется судьбой, а представляет собой особый навык, который может быть сформирован как у отдельного человека, так и у большого числа граждан. Те государства, устройство которых поддерживает формирование доблести, будут могущественны и стабильны; ну а остальные, как итальянские города-государства времен Макиавелли, обречены терять земли и терпеть многочисленные перевороты.

Какие же способы предлагает Макиавелли для формирования доблести у граждан? Напомним, что основное отличие доблести от морали заключается в том, что доблестные решения принимаются исходя из интересов государства («общего блага», как часто пишет Макиавелли), моральные же – из интересов отдельного лица. В силу этого ключевым моментом в формировании доблести становится сама возможность отдельного гражданина действовать в интересах государства, принимая участие в государственных делах. Обеспечить такую возможность может лишь республика (res publica – «общее дело»):

«Но еще большее удивление вызывает величие Рима, которого он добился, освободившись от царей. Причины этого нетрудно понять: не частные интересы возвеличивают государство, а общее благо. Заботятся же об общем благе одни только республики... Если же принимаемые меры затрагивают кого-либо из частных лиц, большинство остается на стороне общего интереса и заставляет предпочесть его вопреки мнению немногих обиженных. Обратное происходит, когда во главе города стоит государь; чаще всего то, что он делает для себя, ущемляет граждан, а то, что делается для них, невыгодно ему: И тогда гражданская вольность сменяется тиранией, наименьшее зло для такого города – это остановка в его развитии... А в том случае, когда волею судеб объявится некий доблестный тиран, который благодаря своему воинственному духу и воинской доблести расширит свои владения, республике от этого не будет никакого проку, потому что он делает это для себя и не может вознаградить никого из достойных и мужественных граждан, порабощенных им, так как в противном случае будет вынужден их подозревать...» [там же, с. 270-271].

Какой сюрприз для читателей, знающих Макиавелли по сокращенной версии его книги (одному только «Государю»)! Оказывается, «враг рода человеческого» ни в грош не ставит единоличную власть и считает ее прямой причиной утраты доблести[434]! Оказывается, только республика, в противовес повсеместной тогда во всем мире царской власти, способна обеспечить долгосрочное величие государства![435]Республиканское правление формирует доблестных граждан, и именно этот ресурс обеспечивает долгосрочность Власти в рамках отдельного государства:

«...таков был римский народ, который, пока республики не коснулось разложение, никогда не был ни смиренным рабом, ни чванливым господином, а, напротив, с достоинством нес свое звание, подчиняясь собственным постановлениям и должностным лицам; а когда надо было восстать против кого-либо из сильных мира, за ним задержки не было» [там же, с. 254].

Первое правило единоличного правителя – «подрезывать» всех конкурентов – прямо противоречит воспитанию доблести в своих согражданах; единолично править куда спокойнее «недоблестным», замкнутым в частных интересах народом. Но в долгосрочном плане такое правление (каким бы оно ни было стабильным, пока жив государь) приводит к утрате доблести и наследниками самого государя, а затем – к гибели правящей династии. Долгосрочное величие государства требует постоянного воспроизводства доблести, которое возможно только в республиках.

Читатель. Вот это новость! Половину книги вы учили, что любая власть организована иерархически, что во главе властной группировки всегда стоит единственный сюзерен – и вдруг оказывается, что на самом деле все наоборот?!

Теоретик. Раз уж вы задали этот вопрос, отвлечемся на минутку от Макиавелли и рассмотрим его идею с точки зрения нашей теории Власти. В каких случаях макиавеллиевская «доблесть» может быть полезна для властной группировки? Доблестные вассалы имеют собственное мнение относительно целей группировки и в любой момент готовы восстать против сюзерена. Причем восстать успешно, ведь доблесть означает и умение притворяться, и умение быть беспощадным. Даже если сюзерен сойдет с ума (начитавшись Макиавелли) и будет подбирать себе в вассалы таких людей, он недолго будет оставаться сюзереном. В краткосрочном плане властная группировка, состоящая из доблестных вассалов, оказывается чрезвычайно неустойчивой. Вот почему мы половину книги пишем об иерархической сущности Власти и будем продолжать писать о ней в оставшейся половине.

Но как же тогда существуют могущественные государства с республиканским способом управления? Пусть Римская республика скатилась в конечном счете к солдатским императорам, но ведь до этого она достигла величайшего могущества, и как раз при республиканском строе? Получается, что доблестные вассалы не только вредны, но и полезны? Да, так оно и есть. В тех редких случаях, когда объединение доблестных вассалов выживает на протяжении нескольких поколений[436], оно вырабатывает особые правила, препятствующие как узурпации власти одним из них, так и развалу республики на несколько независимых монархий. И вот тогда – в долгосрочном плане! – начинают проявляться преимущества коллективного управления.

Открытие Макиавелли относится к тысячелетним государствам, а не к локальным властным группировкам. Представьте себе сотни тысяч доблестных, нацеленных исключительно на величие свой страны и не стесненных никаким моральными нормами граждан, умеющих к тому же согласовывать свои действия и поступаться личными интересами ради общего дела. Подобная Власть отличается от привычной нам Власти одного сюзерена как атомная бомба от бочки с порохом; кто сможет противостоять такой мощи?! Никто; однажды возникнув, столь совершенная социальная машина неизбежно завоюет весь мир. Но поскольку мир до сих пор остается разделенным между тысячами более мелких государств и группировок, можно сделать противоположный Макиавелли вывод: создать такую машину практически невозможно. С нашей стороны было бы грубой ошибкой учить вас тому, что, скорее всего, не сработает (хотя и обещает в случае успеха все блага земные), вместо того, что работает в 99% случаев. Вот почему хотя на самом деле все и наоборот, вы должны учиться иерархической Власти.

Читатель. Аргументированно. Но постойте, вы намекали, что учение Макиавелли о доблести было тщательно замаскировано сильными мира сего – через пиар «макиавеллизма». Получается, что они все-таки ценят «республиканские» технологии Власти?

Теоретик. Разумеется ценят, ведь эти технологии работают. То, что не сработает в руках одиночки из периферийной страны – то есть в ваших руках, – вполне может сработать в руках потомственных аристократов из стран со специально обученным населением. В оставшейся части книги вы сами увидите, как «республиканские» технологии Власти развивались практиками и переоткрывались теоретиками. Они действительно полезны и действительно работают, но пользоваться ими могут лишь могущественные властные группировки, а не отдельные люди. Так что хотя вы лично и не сможете ими воспользоваться, знать о них все равно нужно.

Вернемся к Макиавелли. Как мы уже писали, доблестный гражданин руководствуется теми же самыми принципами, что и доблестный государь:

«Совет легата [437] был принят, и он заслуживает внимания и подражания со стороны всякого гражданина, ибо когда на весы положено спасение родины, его не перевесят никакие соображения справедливости или несправедливости, милосердия или жестокости, похвального или позорного. Наоборот, предпочтение во всем надо отдать тому образу действий, который спасет ее жизнь и сохранит свободу» [там же, с. 459].

Поэтому поддержание определенных порядков (каких именно, чуть далее), способствующих величию государства, может быть делегировано таким доблестным гражданам:

«Однако благоразумие и доблесть преобразователя должны простираться так далеко, чтобы не сделать его власть наследственной; ведь люди более склонны ко злу, чем к добру, и его преемник может употребить эту власть уже не во благо, а в целях собственного честолюбия. Кроме того, если государственное устройство хорошо устанавливать одному, то охрана такого устройства в течение длительного времени станет для одного лица непосильным бременем; нужно вверить ее попечению множества людей, заинтересовав их в этом. Когда людей много, им трудно договориться о наилучшем образе правления вследствие расхождения во мнениях, но, убедившись в достоинствах уже существующего порядка, им будет так же невозможно прийти к согласию о его отмене» [там же, с. 164].

Какие же порядки полезны для величия государства? Те, что мотивируют граждан действовать в общественных, а не в личных интересах. Во-первых, это религия[438].

«Ведь в отсутствие страха Божьего царство непременно должно погибнуть, или недостаток благочестия в нем должен быть возмещен страхом перед царем. Но так как жизнь государей непродолжительна, то с угасанием их доблести нередко прекращается и существование царства. Поэтому государство, которое опирается только на доблесть одного человека, недолговечно. Ведь ее действие прекращается со смертью правителя, и трудно ожидать ее возобновления в преемниках...» [там же, с. 171].

Когда религиозные чувства сильны, убедить граждан действовать в интересах государства довольно просто:

«...после поражения, которое римляне потерпели от Ганнибала при Каннах, множество граждан собралось на сходку; опасаясь за судьбы отечества они порешили покинуть Италию и удалиться на Сицилию; узнав об этом, Сципион явился к римлянам и с обнаженным мечом в руке заставил их поклясться, что они не покинут родины» [там же, с. 170].

Разумеется, для достижения такого эффекта религиозные чувства граждан нужно постоянно поддерживать (вовлечением каждого в религиозную практику, как это было, например, у альмохадов). Глава 12 первой книги «Рассуждений» так и называется – «Сколь важно заботиться о благочестии и как подрыв его Римской церковью в Италии погубил страну». Макиавелли прямо противопоставляет религию римлян, служившую интересам государства, и религию Ватикана, служившей интересам одной только католической церкви, и потому вредной для остальных государств.

Вторым (и столь же не новым) способом «производства доблести» Макиавелли считает законы и обычаи, позволяющие гражданам участвовать в делах государства:

«...Римскую республику возвращали к ее истокам такие обычаи, как избрание народных трибунов, цензоров, и все законы, направленные на обуздание властолюбия и заносчивости людей. Но все эти порядки должны быть приведены в движение доблестью одного из граждан, который бесстрашно вступился за них вопреки противодействию их нарушителей...» [439] [там же, с. 358-259].

Подобные действия должны одобряться обычаями и законами государства (и сохраняться в коллективной памяти как образец достойного поведения), только тогда в каждом следующем поколении будут рождаться не только «привыкшие пресмыкаться и повиноваться», но и доблестные граждане. Тем не менее Макиавелли признает, что никакие законы и обычаи не гарантируют вечного воспроизводства доблести – рано или поздно рождается поколение, в котором не находится достойных граждан, и с этого момента республика начинает превращаться в тиранию. Как же обеспечить действительно долгосрочное воспроизводство доблести?

Если религия (идеологическое воспитание) и обычаи (восходящие еще к античным традициям остракизма) представляются нам достаточно очевидными способами «производства доблести», то третья идея Макиавелли может показаться неожиданной даже нам, людям XXI века[440]. Третья технология – это свобода, постоянная конкуренция между разными группировками, причем заканчивающаяся не победой одной из сторон (и уничтожением другой), а компромиссом в виде изменения законов, после которого конкуренция продолжается:

«Те, кто осуждает беспорядки между нобилями и плебсом, по-моему, порицают самую причину римской вольности... они не видят, что в любой республике существуют два противоборствующих стана, народ и знать, и что все законы, охраняющие свободу, рождаются из этого противостояния... Нет также никаких оснований хулить устройство республики, явившей столько образцов доблести, ведь добрые примеры проистекают из хорошего воспитания, правильное воспитание – из хороших законов, а последние – из тех самых беспорядков...» [там же, с. 150].

Свобода обеспечивает гражданам возможность постоянно тренироваться в доблести, ведь в такой борьбе запрещено убивать до смерти[441]. Компромисс между конкурентами вместо устранения проигравших обеспечивает сравнительно низкую цену на «входной билет» во Власть. Такова главная рекомендация Макиавелли для создания долгосрочной и претендующей на величие Власти. Нужно ли далее объяснять, почему вы, уважаемый читатель, знаете Макиавелли по «Государю», а не по «Размышлениям»? Почему Макиавелли – враг рода человеческого, а не величайший в истории гуманист, научно обосновавший полезность свободы, конкуренции и компромиссов?

Читатель. Потому, что открытия Макиавелли не для всех?

Теоретик. Совершенно верно. «Макиавеллизм», про который мы все знаем с детских лет, полезен для воспитания вассалов – аморальность и умение интриговать являются необходимыми качествами любого человека Власти. А вот макиавеллиевская доблесть, да еще коллективная, воплощенная в республиканских технологиях Власти, уже совершенно лишнее знание для подчиненных. Того и гляди, возомнят, что лучше сюзерена знают, что делать, да еще и право имеют на это собственное мнение. Справиться с такими доблестными вассалами сможет далеко не всякий, а потому из соображений элементарной безопасности брать их в группировку не следует. Чем меньше людей будут знать настоящего Макиавелли, тем проще жить среднему сюзерену.

Открытие Макиавелли полезно лишь тем сюзеренам, которые уже обладают достаточной властью, чтобы не заботиться о ее сохранении на протяжении нескольких поколений, и могут себе позволить включить машину «производства доблести» среди своих вассалов. Именно они[442] реализовали к XX веку управленческий идеал Макиавелли:

«Если бы какой-то республике выпала такая удача, что кто-либо из граждан, как мы говорили выше, своим примером помогал бы обновлению законов... такая республика существовала бы вечно» [там же, с. 420].

Вот оно, подлинное открытие Макиавелли: вечная Власть, Доблесть, побеждающая Судьбу. Цена существования такой Власти – постоянная борьба группировок, в которой ни одна из них не имеет права на окончательную победу. Три технологии этой Власти – религия, закон и свобода. Но какой сюзерен в здравом уме решится воплотить все это в жизнь?!

5. Бегемот и Левиафан Гоббс, «Левиафан» (1651), Локк, «Два трактата о правлении» (1690)

Теоретик. В случае Макиавелли может показаться, что мы забыли свой же собственный принцип – «чтобы сделать очередное открытие о Власти, нужны новая историческая ситуация». Исключительная популярность Макиавелли заставила нас задаться вопросом о ее причине, отложив в сторону рассмотрение исторического контекста. Отчасти нас оправдывает то обстоятельство, что для Макиавелли этот контекст совершенно очевиден. С чем мог отождествлять Власть чиновник Флорентийской республики? Живший неподалеку от республики Венеция? Долгие годы изучавший историю Рима республиканских времен?

Но столь очевидная историческая обусловленность результатов Макиавелли ставит перед нами следующую проблему. Является ли его открытие преходящим, относящимся только к определенным ситуациям в истории человечества (или достаточно долгоживущей властной группировки), или же оно столь же универсально, как и лично-иерархическая природа Власти? Иными словами, предпочтительнее ли для современных государств[443] республиканский способ правления или же он остался в далеком прошлом, как «полития» Аристотеля и «асабийя» Ибн Хальдуна?

Читатель. А можно вопросом на вопрос? По-вашему, какой способ правления в современной Великобритании?

Теоретик. Отличный вопрос, подробный ответ на который вылился бы в еще одну книгу о Власти[444]. К счастью, благодаря Макиавелли мы знаем простой способ определить тип государственного устройства. Достаточно единственного вопроса: а где в данном государстве находится оппозиция действующей власти? Партизанит в лесах, сидит по тюрьмам или заседает в парламенте? Чем выше в государстве статус оппозиционных властных группировок, тем более «республиканским», в макиавеллиевском смысле, оно является. Так что ответ на ваш вопрос очевиден: британская монархия реализовала в своей стране весьма республиканский способ правления. Правящие и оппозиционные партии сменяют друг друга у власти уже более 300 лет[445], и ни одна из них не была запрещена как экстремистская, а уж тем более не ликвидирована как класс.

Практик. Только не надо думать, что британская монархия совсем уж беззуба. Вспомните принцессу Диану!

Читатель. А многие считают, что английская королева все решает единолично...

Теоретик. Даже если английские монархи лично определяют курс акций на бирже, факт остается фактом: за последние 300 лет они ни разу не приняли решение ограничить свободу политической конкуренции между своим гражданами. Машина по производству доблести работает до сих пор[446], и на примере Великобритании мы можем сделать вывод, что открытие Макиавелли оказалось весьма полезным. Большинство из крупнейших государств современности – республики, и можно с достаточной уверенностью сказать: сама жизнь сделала выбор в пользу технологии Макиавелли.

Практик. Еще чуть-чуть о доблести. Еще в первой половине XIX века русская контрразведка обнаружила, что если из французских или немецких гувернанток/гувернеров в русских домах работают на соответствующие разведки каждый второй-третий, то из английских все поголовно. Граждане Британии были искренне убеждены, что помогать своей стране – это их священный долг, которым нельзя пренебрегать даже работая на иностранцев. Достойный пример, особенно если его сравнить с нынешней ситуацией в российской элите.

Читатель. Круто. Но с другой стороны, получается, что Макиавелли 500 лет назад открыл республику – и с тех пор никто не придумал ничего лучше?!

Теоретик. Никто ничего новее не открыл, если говорить точно. Помните, чем отличаются открытия и изобретения? Открыть можно только то, что есть, то, что уже появилось в окружающей ученого реальности. Римская республика возникла в почти мифические времена, а Макиавелли открыл республиканские технологии только в XVI веке, две тысячи лет спустя. Даже если где-то на Земле и сформировался новый способ государственного устройства, открыт он будет не раньше, чем очередной гений соизволит обратить на него свое внимание. Так что получается именно так, как вы сказали: со времен Макиавелли ничего принципиально нового в области государственного строительства открыто не было.

Казалось бы, на этом мы должны закончить с государством и перейти к следующей маске Власти. Но, поступив так, мы оставили бы за спиной чрезвычайно острый и неприятный вопрос. Как получилось, что республиканские технологии, ограничивающие власть наиболее сильных группировок и потому им явно невыгодные, все же получили широкое распространение? Какая сила заставила сюзеренов отказаться от претензий на абсолютную власть и начать раз за разом совершать главную ошибку Государя – оставлять поверженного противника в живых? Неужели на Земле есть что-то посильнее Власти?

Читатель. А как насчет законов природы?

Теоретик. Или законов самой Власти? Вы совершенно правы: на свете хватает сил, намного более могущественных, чем даже самый великий правитель. И когда властная группировка сталкивается с этими силами, выясняется, что интересы группировки в целом (например, выжить) оказываются вовсе не теми же самыми, что и интересы ее сюзерена (сохранить власть). Одно такое столкновение с реальностью никого ничему не научит; но если на протяжении жизни одного поколения законы Власти бьют по лбу второй, а то и третий раз, у выживших сюзеренов появляется стимул несколько изменить свое поведение.

Разумеется, вероятность такой концентрации исторических событий на коротком промежутке крайне мала[447]. Однако рано или поздно маловероятные события тоже случаются; и как раз такое «схождение звезд» выпало Англии во второй половине XVII века.

«В 1640 г. в Англии существовало монархическое правление. Правивший тогда король Карл... царствовал в силу наследственного права, насчитывавшего свыше шестисот лет... Это был человек, не испытывавший недостатка в достоинствах души или тела и не пытавшийся сделать больше, чем того требовало исполнение обязанностей по отношению к Богу, хорошо управляя своими подданными» [Гоббс, 1991, с. 591].

По этим словам Гоббса, которыми начинается «Бегемот, или Долгий парламент», невозможно догадаться, что буквально сразу же за этой благостной картиной последует 20-летняя эпоха войн и революций, в которой погибнет 200 тысяч англичан[448]. А между тем с точки зрения теории Власти «хорошее управление своими подданными» Карлом I к этому моменту не выдерживало никакой критики. Политическая ситуация в тогдашней Англии характеризовалась двумя факторами: существенными религиозными разногласиями (как внутри независимой от Рима, но католической по обрядам англиканской церкви, так и между ней и протестантской церковью Шотландии) и ограниченными финансовыми возможностями короны (со времен Хартии вольностей увеличение налогов требовало согласия парламента). Теория Власти в подобных случаях рекомендует поочередное ослабление противников – организацию «ручного» парламента (например, по французскому образцу[449]), или постепенную церковную реформу в пользу более перспективной конфессии[450], но никак не то и другое одновременно.

Карл I действовал противоположным способом: надолго распустил парламент, прямыми административными мерами поменял руководство Церкви, да еще ввел новый налог[451] («корабельный сбор»), затронувший интересы наиболее богатых приморских городов. В 1637 году он пошел еще дальше, послав в Шотландию молитвенник нового образца (признание которого означало бы подчинение тамошних священников английской церкви). Шотландцы подняли восстание, его подавление требовало многочисленной армии, а ее создание – денег, которых у Карла попросту не было. В результате к 1640 году Карл оказался перед скверным выбором: потерять Шотландию или созвать парламент. Теория Власти рекомендует в подобных случаях сначала навести порядок в собственной группировке (в Англии), а уж потом воевать с соседями; но, как вы уже поняли, Карл не был выдающимся человеком Власти. В апреле 1640 созывается Короткий парламент, ответивший на предложение дать денег петицией о мире с Шотландией. Его роспуск никак не улучшает ситуацию, и в ноябре Карл фактически подписывает себе смертный приговор, созывая парламент повторно. Этот Долгий парламент, просуществовавший в одном и том же составе с 1640 по 1660 (!) год, и был назван Гоббсом Бегемотом, по имени самого страшного демона средневековой мифологии[452].

Следующие 50 лет английской истории похожи на ту каплю воды, по которой мыслящий человек может предположить существование океана. На протяжении жизни одного человека[453] маятник политического устройства Англии трижды качнулся от деспотизма единоличной власти к «разгулу демократии» республиканского правления.

Долгий парламент, с первых же заседаний взявший курс на ограничение королевского правления, к 1642 году превратился в самостоятельный центр власти и создал собственную армию[454]. Началась гражданская война, требовавшая денег уже от обеих сторон; парламент тут же принялся вводить новые налоги, чего никогда не позволил бы королю. Благодаря хорошему финансированию и религиозному фанатизму[455] армия парламента стала самостоятельной силой – как в военном, так и в политическом отношении. Победив в 1646 году войска совсем уже обедневшего Карла I, армия повернула штыки против собственного правительства (что могло стать неожиданностью лишь для профана в теории Власти) и в 1647 году взяла под контроль парламент. Власть фактически перешла в руки главнокомандующего, то есть Оливера Кромвеля, однако сбор налогов все еще приходится проводить именем парламента, и в 1649 году Англия объявляется республикой. После нескольких «чисток» парламента, когда из него последовательно изгоняются неугодные новой власти лица (и в результате которых оставшийся парламент прозван «охвостью»), он наконец полностью распускается в 1653 году[456]. Кромвель становится официальным диктатором (лордом-протектором), и политический маятник возвращается к исходной точке. В Англии снова, как и в 1640 году, правит один человек, с той лишь разницей, что теперь его группировка состоит не из феодалов-вассалов, а из наемной армии, существующей на собранные налоги.

Второй цикл начинается практически сразу, со смертью[457] Кромвеля в 1658 году. Среди его вассалов начинается неизбежная борьба за власть, компромиссная фигура сына Кромвеля никак не устраивает армейских генералов (какой из него, к черту, лорд-проектор?), и они не находят ничего лучшего, чем собрать обратно распущенный ранее Долгий парламент (несколько напоминает действия Карла I, не правда ли?). В мае 1959 года парламент собирается, но в октябре он уже снова разогнан одним из генералов, что дает повод другому генералу, Джорджу Монку[458], двинуть войска на Лондон с целью опять-таки собрать парламент. Но авторитет потасканного до состояния бомжа Долгого парламента уже никуда не годится, и нет никаких надежд, что выборы нового сколько-нибудь улучшат ситуацию (все уже привыкли, что парламенты собираются и разгоняются военными по собственной прихоти). Роялисты, располагающие признанным лидером – будущим королем Карлом II, – наконец-то оказываются в более выгодном положении, нежели республиканцы, представленные лишь грызущимися между собой генералами. Трезво оценив свои возможности, Монк решает, «если не можешь предотвратить – нужно возглавить», и фактически приглашает Карла II на английский престол. В мае 1660 года тот триумфально (можно себе представить, как достала английское население вся эта так называемая республика) возвращается в Лондон. Двадцати лет как не бывало; перед новым королем Англии стоят те же самые проблемы, что и перед его отцом: церковный раскол и нехватка денег[459].

Однако между двумя королями имелась существенная разница: «Карл I мнил себя королем милостью божьей, а Карл II понимал, что он сидит на престоле лишь с позволения лендлордов и купцов, заседающих в парламенте...» [Мортон, 1950, с. 230]. Благодаря столь трезвому взгляду на вещи Карл II оказался довольно успешным властителем. Задобрив парламент многочисленными подачками (например, возвратом конфискованных в ходе революции земель), он добился в ответ поддержки религиозной реформы – унификации молитвенников (разумеется, в сторону англиканства, а не пресвитерианства) и обязательности принятия англиканских догматов для всех выборных лиц. Тем самым пуритане как политическая группировка оказались вытесненными из общественной жизни, и церковный раскол, стоивший короны Карлу I, был преодолен всего за несколько лет.

С деньгами все оказалось значительно сложнее. Каким бы роялистским ни был парламент по настроениям, заседали в нем люди, прекрасно понимавшие, откуда берутся налоги (из их же собственных карманов). Безрезультатно потратив десять лет на попытки договориться с парламентом, Карл II решил пойти по французскому пути: обеспечить себе независимые источники дохода. В 1670 году он заключил тайный договор с Людовиком XIV, получив в обмен на военный союз и обещание принять католичество ежегодную субсидию, достаточную для независимости от парламента. Однако для ведения серьезной войны этой субсидии не хватило; парламент же не только не поддержал финансово войну 1672 года (Франции и Англии против Голландии), что привело к дефолту по долгам короны, но и раскрыл обе­щание Карла принять католичество. Карлу пришлось принести торжественную клятву всегда оставаться протестантом[460]. В довершение ко всем этим бедам парламентарии от купечества и банкиров организовались в единую оппозицию, позднее превратившуюся в партию вигов. Возглавил ее Энтони Эшли Купер, граф Шефтсбери, член Долгого парламента с 1640 года, соратник генерала Монка, лорд-канцлер[461] Карла II – как мы сказали бы сегодня, профессиональный революционер. Решение Карла обратиться за деньгами к французском королю, а не к банкирам Сити привело к закономерным последствиям; парламент, который раньше просто не давал денег, вознамерился снова, как и в 1640 году, противопоставить себя королю.

Теория Власти в подобных случаях (борьба с обладающим большими ресурсами, но менее организованным противником) рекомендует раскалывать враждебную группировку, репрессируя одних ее сюзеренов и переманивая на свою сторону других. Карл II пошел по другому пути – он решил создать собственную «партию власти», и поручил ее организацию Томасу Осборну, впоследствии известному как лорд Денби, маркиз Кармартен и герцог Лидс. Так в английском парламенте появилась партия тори; однако политические таланты Денби значительно уступали Шефтсбери, и с 1673 по 1681 год виги планомерно увеличивали свое влияние[462]. План с «партией власти» не сработал[463], и в 1681 году Карл II исправил свою ошибку: распустил оппозиционный парламент и приступил к ликвидации враждебной группировки. Он организовал подставной заговор, после чего казнил самых радикальных вигов, а их главаря Шефтсбери вынудил эмигрировать в Голландию; он поменял состав большинства судов, гарантировав принятие нужных решений; после этого он аннулировал хартии вольностей большинства городов, включая лондонский Сити, обеспечив тем самым контроль над их администрациями (а значит, и результатами выборов в парламент). Правильные действия принесли закономерный результат: «...в последние четыре года своей жизни Карл достиг более абсолютной власти, чем кто-либо из этой династии до него» [Мортон, 1950, с. 236]; в знак полной победы над парламентом в 1684 году из Тауэра был освобожден преданный вассал Карла лорд Денби. Так к 1684 году ситуация опять вернулась к исходной точке: Англией правил один человек, с той лишь разницей, что теперь он фактически являлся вассалом французского короля.

И вот тут судьба наглядно показала англичанам основной недостаток монархического правления. В феврале 1685 года у 55-летнего Карла случился инсульт[464] (апоплексический удар), и после четырех дней агонии он скоропостижно скончался. Королем был объявлен его брат Джеймс (давно уже числившийся официальным наследником), известный в русскоязычной истории под именем Якова II, и в правящей королевской группировке началась активная смена вассалов. Яков II, католик по вероисповеданию, сразу же взял быка за рога и затеял религиозную реформу, намереваясь расставить на ключевые должности в государстве своих самых верных сторонников – католиков.

Вновь избранному парламенту (прозванному Лоялистским, поскольку попали в него только верные королю тори) Яков II предложил отменить религиозную присягу[465] при занятии государственных должностей. Однако заседавшие в парламенте тори при всей своей «лояльности» не обрадовались перспективе отдать свои должности католикам и провалили законопроект (большинством в один голос). Яков II незамедлительно распустил Лоялистский парламент и продолжил восстановление католицизма уже собственными указами. Теперь и виги, и тори оказались в одной лодке – за пределами королевской властной группировки. Уже в 1688 году общие интересы оформились в общие действия – группа заговорщиков во главе с уже знакомым нам лордом Денби и лондонским епископом Комптоном (оба тори), но с участием еще пятерых вигов (включая лорда, а позднее герцога Девоншира Уильяма Кавендиша, о котором чуть позже), направила письмо голландскому штатгальтеру Вильгельму Оранскому с предложением вторгнуться в Англию и сместить действующего короля. Не прошло и полгода, как Вильгельм Оранский откликнулся на приглашение, и «абсолютная монархия» Якова II рассыпалась как карточный домик[466]. В декабре Яков II бежит во Францию, войска Вильгельма Оранского вступают в Лондон, и в январе 1689 года в Вестминстерском дворце собирается парламентский Конвент[467] (Convention Parlament), которому предстоит решить, как Англии жить дальше.

Остановим наш затянувшийся пересказ английской истории, и посмотрим на сложившуюся ситуацию глазами собравшихся в палате лордов. Один раз – случайность, два раза – совпадение, но три раза – это уже привычка; эти слова из старого анекдота как нельзя лучше описывают события последних 50 лет. Раз за разом попытки установить хоть какое-то устойчивое правление – без разницы, единоличное или парламентское, – наталкиваются на действие неумолимых законов Власти. Монархии рушатся со смертью монархов, парламентское правление приводит к власти новых лидеров, рано или поздно превращающихся в монархов; все это непременно сопровождается войнами, мятежами и что самое неприятное – постоянным переделом должностей, привилегий и собственности. К 1689 году даже самые твердолобые из аристократов понимают, что этот безжалостный маятник, этот пожирающий одну политическую группировку за другой Бегемот способен качаться вечно – если, конечно, не попытаться его как-то остановить.

Но как это сделать? Какая сила способна противостоять самой Судьбе, раз за разом ввергающей Англию в пучину революций? Собравшимся на Конвент лордам нужны были не общие рассуждения о «мулке» или о «доблести», а конкретные, проверенные практикой рецепты, которые можно пустить в дело прямо сейчас. Пожалуй, впервые за все существование человеческой цивилизации[468] противоборствующие властные группировки отложили в сторону проверенные инструменты Власти (улыбки и кинжалы) и предъявили спрос на технологии государственного Управления. Силой, заставившей властные группировки отказаться от вечной войны за Власть (и перейти к вечной борьбе за Власть более мирными средствами), оказался банальный инстинкт самосохранения[469].

Читатель. А точно ли это произошло впервые? Ведь были же республики и до Славной революции?

Теоретик. Перечитайте предыдущий абзац еще раз. Что именно возникло впервые в годы Славной революции? Вовсе не республики и не законы, по которым они существуют, – их прекрасно описал еще Макиавелли. Впервые возник запрос властных группировок на подробно описанные технологии, на произведенные интеллектуалами изобретения! Ученые и мыслители предшествующих веков трудились ради собственного любопытства; даже великому Макиавелли не удалось заинтересовать властителей своими идеями. А вот начиная с Англии XVII века работа ученых по анализу политических процессов и синтезу технологий государственного управления оказалась востребованной на самом высоком уровне. Ибн Хальдун и Макиавелли были пусть неудачливыми, но игроками во Власть; в XVII веке им на смену пришли профессиональные интеллектуалы, работавшие на людей Власти, но не принимавшие непосредственного участия в борьбе группировок.

Томас Гоббс (1588-1679), автор знаменитого до сих «Левиафана», родился в ничем не примечательной семье (история не сохранила даже имени его матери), однако заботами богатого и бездетного дядюшки получил прекрасное образование (Оксфорд). Успехи в учебе (а скорее в науке заводить друзей и привлекать внимание влиятельных людей) позволили ему заручиться поддержкой своего преподавателя, который порекомендовал (1608) молодого Гоббса в качестве домашнего учителя для Уильяма Кавендиша (1590-1628), 2-го графа Девоншир[470]. В течение следующих 50 лет Гоббс работал на семью Кавендишей[471], совершенствуясь в различных науках. Обучение молодых английских аристократов в то время обязательно включало в себя grand tour – путешествие по основным городам Европы; так что Гоббс провел там достаточно времени, чтобы завести знакомства со всеми сколько-нибудь известными учеными своего века (все они входили в «кружок» аббата Мерсенна, с которым Гоббс познакомился в 1637 году). Когда в 1640-м в Англии началась революция, Гоббс одним из первых[472] среди роялистов бежал в Париж и до 1651 года жил там[473], работая над философскими трудами и периодически вступая в диспуты с интеллектуальной элитой Европы. В 1647-1648 годах одним из его учеников (имена других в истории не сохранились) оказался будущий король Англии Карл II, которому Гоббс преподавал математику[474]. Но главным в жизни Гоббса, как и всякого интеллектуала, оставалась теоретическая работа.

В середине XVII века еще не существовало современного разделения на математику, физику, социологию, философию; все ученые считались философами (любителями мудрости) и занимались натуральной философией[475] (приложением мудрости к имеющемуся экземпляру Природы). В соответствии с этой традицией Гоббс полагал себя философом и по примеру других философов намеревался дать ответы на все вопросы в одной большой книге (он ее даже дописал – «Основы философии» вышли в свет в 1658 году, когда Гоббсу исполнилось 70 лет). Однако некоторые из вопросов оказывались актуальнее прочих, и Гоббс отвлекался от своего главного труда, чтобы высказаться по этим частным темам. Так он получил европейскую известность, вступив вместе со своим другом Гассенди в полемику с Декартом по поводу его «Метафизических размышлений». В 1642 году он опубликовал часть своих будущих «Основ», относящуюся к человеческому обществу, – книгу «О гражданине» (на латыни, как тогда было принято), в которой развил становящуюся модной идею договора как основы общественного порядка. В 1649 году[476] Гоббс полностью переписывает эту книгу, превращая ее в свое самое известное произведение – «Левиафан», на этот раз написанное на английском языке[477]. В 1651-м в Лондоне печатается первый тираж[478], и в том же году Гоббс возвращается в Англию – пожинать заслуженную славу (уверенность Гоббса в успехе основывалась на популярности «О гражданине» в Европе: помимо двух официальных изданий, книгу несколько раз перепечатывали пиратским способом). В 1652 году Гоббс – знаменитость, все дома Лондона открыты перед ним, и даже сам Кромвель, по слухам, зовет его в советники. Однако 63-летнему ученому важнее закончить главный труд своей жизни (на это у заботившегося о своем здоровье Гоббса оставалось еще 27 лет), и он исчезает с политической сцены; дальше за него говорят только книги.

Теперь взглянем на биографию другого выдающегося мыслителя, Джона Локка (1632-1703). Родившись в семье провинциального служащего, он получил хорошее образование благодаря патронажу Александра Попхема (офицера, под командованием которого отец Локка принимал участие в гражданской войне). С 1647 по 1652 год он учился в Вестминстерском колледже, с 1652 по 1658 год в Оксфорде, закончив его бакалавром искусств и оставшись там же преподавателем. Помимо своей основной специальности (древнегреческого языка), Локк интересовался модной философией (Декарт, Гассенди, Гоббс) и медициной (в силу слабости собственного здоровья). Оксфорд был неплохим местом для заведения полезных знакомств; в 1665 году Локка приглашает в секретари Уолтер Вейн, отправляющийся в Германию искать союзников против Дании, и несколько месяцев Локк проводит на дипломатической работе[479]. А в 1666 году Локка знакомят[480] с лордом Эшли, приехавшим в Оксфорд подлечиться, – с тем самым Энтони Эшли Купером, будущим графом Шефтсбери.

До этого знакомства Локк пребывал в раздумьях относительно дальнейшей карьеры, но личные качества Эшли (в полной мере проявившиеся позднее, когда тот стал лидером всей партии вигов) полностью его очаровали, и следующие 16 лет (с небольшими перерывами) он верой и правдой служил своему лорду (поначалу личным врачом, потом домашним учителем, советником, секретарем и даже госслужащим). К этому времени Локк унаследовал небольшое отцовское состояние и в материальном плане не так зависел от Эшли, как Гоббс от Кавендишей; но положение придворного одного из ведущих политиков Англии стоило намного дороже денег. Вместе с Эшли Локк переехал в Лондон, стал регулярно общаться с известными учеными[481] и в 1668-м был избран в Лондонское королевское общество. В доме лорда Эшли регулярно собирались его друзья и единомышленники, обсуждая самые разные философские и политические вопросы; Локк не только участвовал в этих обсуждениях, но и записывал наиболее ценные идеи (за что ему, собственно, и платили). Философские дискуссии начала 70-х оформились позднее в «Опыт о человеческом разумении», а политические дебаты внутри возникшей в середине 70-х партии вигов легли в основу «Двух трактатов о правлении»[482].

К моменту, когда Эшли, уже став графом Шефтсбери, потерпел наконец поражение в своей борьбе с Карлом II, Локк обзавелся достаточными контактами в среде вигов, чтобы продолжать карьеру и без своего покровителя. Когда в конце 1682 года Шефтсбери бежал в Голландию (где и умер два месяца спустя), Локк остался в Англии, и о его занятиях на протяжении полугода не сохранилось никаких сведений[483]; в сентябре 1683 года он появляется в Роттердаме, где тут же заводит контакты с другими эмигрантами. Политическая борьба вигов продолжается (1685 год – неудачный мятеж герцога Монмута, 1686 год – обращение лорда Мордонта к Вильгельму Оранскому с предложением вторгнуться в Англию, 1688 год – повторная просьба о том же самом в письме «семи бессмертных» и начало Славной революции), за Локком, как и за другими эмигрантами, следят королевские агенты, ему приходится скрываться (даже в Голландии), так что неудивительно, что мы знаем сегодня лишь о литературной и медицинской, но не о политической деятельности Локка в этот период. Тем не менее, когда Вильгельм Оранский побеждает Якова II, в феврале 1689 года Локк оказывается[484] на одном корабле с королевой Марией, плывущей в Англию к своему мужу. По прибытии в Англию Локк сразу же встречается с Джоном Сомерсом, лидером партии вигов после Шефтсбери, нуждающемся в квалифицированном советнике[485], а в мае 1689-го получает (по протекции лорда Мордонта) должность в акцизном ведомстве[486]. У Локка наконец-то появляется возможность издать свои основные труды, в 1689-м публикуются «Письмо о толерантности» и «Два трактата о правлении», а в 1690-м – «Опыт о человеческом разумении». Последние годы жизни Локк, уже серьезно страдающий астмой, проводит за письменным столом, он издает еще две книги и ведет обширную переписку[487].

Что бросается в глаза при сравнении даже столь кратких биографий Гоббса и Локка? Конечно же громадная роль сюзеренов, Кавендишей и Эшли, в их жизни; но куда интереснее другое обстоятельство. В момент поступления на службу к своим хозяевам ни Локк, ни тем более Гоббс не были великими философами; их теоретические взгляды формировались в непосредственном контакте, а то в прямом соавторстве[488] со своими сюзеренами; их главные политические произведения были опубликованы уже после крупнейших революций, а высказанные в них идеи долгие годы до этого обсуждались в частном порядке с представителями властных группировок. В отличие от Ибн Хальдуна и Макиавелли, разработавших собственные теоретические концепции (которые так и не были поняты современниками), Гоббс и Локк фактически суммировали мнения, господствующие в их круге общения[489].

Читая сегодня «Левиафана» и «Два трактата», мы должны понимать, что написаны они не столько Гоббсом и Локком, сколько могущественными властными группировками, одна из которых (локковская) в конечном счете победила в 50-летней гражданской войне. Предъявив спрос на новые технологии управления, английская аристократия искала их не в уже опубликованных книгах, а в разговорах со специально обученными и подготовленными интеллектуалами.

Читатель. После такого предисловия руки так и тянутся к «Левиафану». Неужели там и в самом деле есть что-то полезное?!

Теоретик. Разумеется, иначе мы не тратили бы ваше и наше время на все эти подробности. Не всякие салонные разговоры аристократов публикуются в виде книг, столетиями определяющих административное устройство целых государств[490], а только те, которые ради этого и затевались. Ознакомимся наконец с тем посланием, с которым часть английской аристократии обратилась в XVII веке ко всем властным группировкам.

1649 год. Законный король Англии Карл I только что обезглавлен по обвинению в государственной измене. Англия объявлена республикой, но реальным правителем является главнокомандующий Оливер Кромвель. «Священное право королей» на абсолютную власть, веками объяснявшее законопослушным гражданам, кому им следует подчиняться, больше не работает: законный наследник престола пользуется даже меньшей популярностью, чем подконтрольный армии парламент[491]. Сотни тысяч людей убиты в гражданской войне, но ни одна из конкурирующих группировок не уничтожена полностью, и действующая власть держится только на штыках. Для возврата к нормальной жизни позарез нужен новый источник легитимности власти, который будет принят большинством властных группировок и позволит прекратить затянувшуюся войну.

Вопрос об источнике легитимности может показаться теоретическим и не имеющим отношения к реальной борьбе за власть; однако на деле эта «легитимность» является таким же оружием, как кинжал и улыбка.

Практик. Помните «мандат Неба» и его действие на китайскую правящую элиту? В других странах «мандат Неба» называется по-другому, но без подобного символического выражения легитимности Власть не удержать!

Теоретик. Когда на Власть претендуют больше чем две конкурирующие группировки, исход борьбы определяется тем, кто с кем и против кого заключит союз (пока Карл II опирался на англиканскую церковь, его власти ничто не угрожало; как только Яков II сделал англикан своими врагами, число его противников превысило критическую массу). Поскольку все группировки понимают, что лучше оказаться на стороне победителей, ключевым фактором, определяющим конфигурацию союзов, оказывается предсказуемость реакции отдельных группировок. Если группировка А знает, что группировка Б согласится на фигуру X в качестве компромисса, а группировка В не согласится ни на какую, кроме собственной, расклад союзов становится очевиден. Так вот, легитимность и есть эта предсказуемость, предварительное знание о том, какое правление устроит большинство группировок. Если в обществе считается легитимным королевское правление, в качестве компромиссной фигуры нужен король; но если одна группировка считает легитимным парламент, другая – военачальника, третья – короля, то компромисс невозможен, и война всех против всех будет продолжаться вечно.

Изобретение, которое Гоббс довел до всеобщего сведения в 1651 году, состояло из двух положений. Первое после десяти лет гражданской войны не вызывало никаких вопросов:

«...пока люди живут без общей власти, держащей всех их в страхе, они находятся в том состоянии, которое называется войной, и именно в состоянии войны всех против всех» [Гоббс, с. 95].

О том, насколько такая война скверное дело, Гоббсу не требовалось много писать; большинство англичанин к тому времени были согласны на любую власть, лишь бы она обеспечила хоть какой-то порядок. На любую – но на какую именно? Еще недавно считалось, что получивший власть по наследству, а заодно и от самого Бога король – очевидная для всех группировок компромиссная фигура, и поддерживать его выгодно в политической борьбе. Но нынче земля Англии усеяна трупами роялистов, а значит, объединяться нужно вокруг кого-то другого. Но вокруг кого? Как заранее узнать, кого в конечном счете поддержит большинство (напомню, что под «большинством» мы имеем в виду «большинство властных группировок», а не «большинство избирателей»)?

Второе положение Гоббса дает на этот счет точный ответ:

«...для установления общей власти необходимо, чтобы люди назначили одного человека или собрание людей, которые явились бы их представителями; чтобы каждый человек считал себя доверителем в отношении всего, что носитель общего лица будет делать сам или заставит делать других в целях сохранения общего мира и безопасности, и признал себя ответственным за это; чтобы каждый подчинил свою волю и суждение воле и суждению носителя общего лица. Это больше чем согласие или единодушие. Это реальное единство, воплощенное в одном лице посредством соглашения, заключенного каждым человеком с каждым другим таким образом, как если бы каждый человек сказал другому: я уполномочиваю этого человека или это собрание лиц и передаю ему мое право управлять собой при том условии, что ты таким же образом передашь ему свое право и санкционируешь все его действия. Если это совершилось, то множество людей, объединенное таким образом в одном лице, называется государством, по-латыниcivitas. Таково рождение того великого Левиафана или, вернее (выражаясь более почтительно), того смертного Бога, которому мы под владычеством бессмертного Бога обязаны своим миром и своей защитой» [Гоббс, 1991, с. 132-1331.

Чтобы узнать, кого поддержит большинство, нужно всего лишь отложить в сторону кинжалы и открыто об этом договориться – предложение, кажущееся банальностью нормальному человеку, но человека Власти (которая есть «путь обмана») поражающее своей новизной. Открыто договориться с противниками? Да еще соблюдать потом достигнутые договоренности?! Какого черта, другие же не будут так делать?

Неважно, что они будут делать, отвечает на это Гоббс. Если в момент заключения общественного договора группировки уже передали Левиафану «право управлять собой»[492], то тем самым они не только выделили Левиафану необходимые для такого управления ресурсы, но и придали Левиафану статус легитимного правителя. Все последующие попытки отдельных группировок вытащить фигу из кармана и отказаться от выполнения своих обязательств столкнутся уже не с возражениями отдельных группировок, а с властью Левиафана – согласованной с большинством группировок фигурой, которую этому большинству выгодно поддержать в любом конфликте[493].

Создание Левиафана позволяет прекратить войну властных группировок и перевести ее в относительно мирное русло (придворных интриг или парламентских дебатов, в зависимости от принятого государственного устройства). На смену «священному праву королей», предписывающему поддерживать любого самодура на троне (который может довести дело до гражданской войны), предлагается договорное право Левиафана, специально сконструированной государственной машины, главная задача которой – предотвращение открытого столкновения группировок.

Разумеется, Гоббс не был первооткрывателем идеи о договорном источнике верховной власти[494]; но образ Левиафана (помещенный на обложку книги), «смертного бога», созданного самими людьми для своего же блага[495], оказался отличным инструментом для пропаганды идеи общественного договора. Что делать, когда непонятно, вокруг кого объединяться? Собраться, договориться и сделать себе Левиафана!

Практик. Даже в относительно молодой российской элите после дефолта 1998 года, когда стало ясно, что дальнейшая грызня олигархов оставит всех у разбитого корыта, было принято решение призвать независимого арбитра![496]Теоретик. Изобретение Гоббса (конечно, не одного Гоббса, мы же помним, что он лишь высказал от своего имени идеи, сложившиеся у влиятельнейших людей своего времени) сразу же было взято на вооружение. В 1653 году английский парламент выбрал Левиафаном Кромвеля, а в 1660-м – Карла II. Но в 1685 году власть Карла II унаследовал никем не выбранный Яков II и сразу же в полной мере проявил все недостатки наследственной монархии, начав продвигать своих единоверцев-католиков. Перед английской аристократией возникла новая проблема; что делать, если Левиафан вместо поддержания мира между группировками сам становится властной группировкой? Гоббс, не рассматривавший вопрос долгосрочной эволюции власти, для ее решения был бесполезен; требовалось новое изобретение, способное поставить Левиафана на место[497].

При знакомстве с текстом локковских «Двух трактатов» вызывает удивление тема первого из них. Локк снова критикует «священное право королей», прицельно разбирая трактат Роберта Филмера (1588-1653), умершего еще во времена Кромвеля! Казалось бы, кого может интересовать такое старье в 1690 году? Но дело в том, что книга Филмера «Патриарх» была опубликована только в 1680-м, как раз к последнему раунду борьбы Карла II с парламентом, завершившейся полным разгромом последнего. Старая идея «священного права» вернулась в качестве придворной идеологии абсолютистского правления, и ее нужно было основательно раскритиковать, прежде чем переходить к изложению позитивной программы. В результате Локк на протяжении многих страниц разбирает концепцию Филмера «всякая власть от Бога, вручившего Землю Адаму и его потомкам», приходя к резонному заключению, что если даже исходно Земля и принадлежала Адаму, то разобраться через несколько тысяч лет, кто теперь более законный его потомок, без гражданской войны затруднительно. Следовательно, вопрос о том, кто должен осуществлять легитимное правление[498], снова оказывается открытым.

Казалось бы, самое время обратиться за помощью к Левиафану. Но тут мы сталкиваемся с новым удивительным открытием: слово «левиафан» в тексте «Двух трактатов» встречается лишь дважды, и оба раза – вовсе не как произведение Гоббса! Локк избегает любых упоминаний о своем предшественнике, и это не случайность. Гоббс, популяризировавший (конечно же не «в массах», а среди участников властных группировок) идею договорного, рукотворного устройства государства, одновременно полагал, что устойчивой формой такого государства может быть только единоличное правление[499]. Вступать в открытую полемику с Гоббсом, именем Левиафана которого обосновывалось любое государственное строительство, значило нарушить целостность всей «виговской» идеологии, и потому Локк развивал изобретение Гоббса, не упоминая его самого.

Итак, кому же доверить управление государством, чтобы исключить использование такого управления в личных целях? Сама постановка вопроса уже содержит ответ: разумеется, не личности, и даже не группировке. Левиафан, государственная машина, обеспечивающая мирное разрешение конфликтов, и должен представлять из себя машину[500], работающую по строгим, одинаковым для всех правилам.

Только в этом случае ни одна из властных группировок не сможет использовать ее для уничтожения всех остальных; только такая машина обеспечит реальный «гражданский мир» и гарантирует право группировок на жизнь.

Читатель. Машина, говорите? Работающая как заведенная ради чужих, а не своих интересов? Не слишком привлекательное занятие для главы государства!

Теоретик. Вильгельм III, уже захвативший к тому времени английский престол и обнаруживший некоторые его особенности, был с Вами полностью согласен:

«Он сказал мне однажды, – вспоминал епископ Бёнет об одном из своих разговоров с принцем Оранжским, – что он понимает пользу республики, так же как и королевского правления, и невозможно определить, какое лучшее; однако он уверен: худшее из всех правлений – такое, при котором король – без денег и без власти» [Томсинов, 2010, с. 197].

Руководитель государственной машины, полностью зависящий от установленных не им законов, не обладает никакой властью. «... политической властью я считаю право создавать законы...» – пишет Локк уже в первой главе второго из «Двух трактатов». Изобретение, сделанное английской аристократией по итогам правления Карла II, заключалось в лишении государства (а вместе с ним и короля!) всякой реальной власти и превращения его в безличную машину для соблюдения законов. Тридцати лет (с момента казни Карла I до начала обсуждения «Двух трактатов» в кругу Шефтсбери) оказалось вполне достаточно, чтобы английские аристократы на собственном опыте убедились в недостаточности гоббсовского изобретения. Какое-то время король помнит, кто посадил его на трон, но затем неумолимые законы Власти берут верх, королевская группировка усиливается, становится господствующей – и начинает уничтожать все остальные. Для властных группировок единственным способом выжить в долгосрочном плане оказывается полное подчинение государства Закону, превращение в государственную машину, не имеющую возможностей стать самостоятельным субъектом Власти. С появлением такой машины борьба между группировками переносится с полей сражения в стены парламента, где обсуждаются и принимаются Законы. Обычные же конфликты между группировками решаются государственной машиной[501] в формальном порядке:

[вступая в общество, человек] «...уполномочивает общество или, что все равно, его законодательную власть создавать для него законы, каких будет требовать общественное благо; он должен способствовать исполнению этих законов (как своим собственным установлениям). И это переносит людей из естественного состояния в государство, поскольку на земле появляется судья, имеющий власть разрешать все споры и возмещать любой ущерб, который может быть нанесен любому члену государства; этим судьей является законодательная власть или назначенное ею должностное лицо» [Локк, 1988, с. 312].

Определив государство как состояние, в котором между любыми людьми существует независимый суд, Локк моментально приходит к выводу, что абсолютная монархия государством не является:

«Отсюда очевидно, что абсолютная монархия, которую некоторые считают единственной формой правления в мире, на самом деле несовместима с гражданским обществом и, следовательно, не может вообще быть формой гражданского правления... В тех случаях, когда существуют какие-либо лица, не имеющие такого органа, к которому они могли бы обратиться для разрешения каких-либо разногласий между ними, эти лица все еще находятся в естественном состоянии. И в таком состоянии находится каждый абсолютный государь в отношении тех, кто ему подвластен» [Локк, 1988, с. 312-313].

Договор между властными группировками, соблюдение которого контролирует еще одна властная группировка, не стоит и бумажки, на которой он нацарапан. Договор только тогда становится Законом, когда контроль за его исполнением осуществляется самими группировкам (периодически), либо передан подчиненному органу, полномочия которого строго ограничены тем же договором:

«Во-вторых, законодательная, или высшая, власть обязана отправлять правосудие... посредством провозглашенных постоянных законов и известных уполномоченных на то судей» [Локк, 1988, с. 341].

«...в хорошо устроенных государствах... законодательная власть передается в руки различных людей, которые, собравшись должным образом, обладают сами или совместно с другими властью создавать законы; когда они это исполнили, то, разделившись вновь, они сами подпадают под действие тех законов, которые были ими созданы...

Но так как законы, которые создаются один раз и в короткий срок, обладают постоянной и устойчивой силой и нуждаются в непрерывном исполнении или наблюдении за этим исполнением, то необходимо, чтобы все время существовала власть, которая следила бы за исполнением тех законов...» [Локк, 1988, с. 347].

Законы, исполнение и соблюдение которых осуществляют подчиняющиеся тем же законам люди, становятся рычагами и шестеренками, из которых собирается государственная машина. Именно эту машину, вместо отдельной личности (например, короля) или группировки (например, церкви), английские виги предложили конкурирующим властным группировкам в качестве компромиссной фигуры во главе английского государства. Поначалу (1679-1681) предложение было в грубой форме отвергнуто (английские тори сделали ставку на королевскую группировку, поддержав абсолютизм Карла II). Однако уже через несколько лет тори убедились в неумолимости законов Власти: новый король взял курс на полную смену правящей элиты. В этих условиях[502] предложение вигов оказалось предпочтительным, и в 1689 году был принят Билль о правах[503], поставивший Закон (а значит, и принявший его парламент) выше английского короля.

Читатель. Вы хотите сказать, что английский король управляет, но не правит?

Теоретик. Если понимать под «английским королем» место в системе английского государства, то именно так: король лишен законодательной инициативы, не имеет возможности расширять предоставленные ему права и принимать решения о выборе наследника. По закону, король – всего лишь глава исполнительной власти, которая, как мы уже знаем, и властью-то и не является.

Но если говорить о конкретном короле или королеве, ответить на этот вопрос намного сложнее. С момента, когда публичное правление в государстве передано государственной машине, борьба властных группировок уходит с площадей в тишину кабинетов, и становится труднее понять, кто же на самом деле обладает реальной (то есть законодательной) властью. Почему бы английскому королю или королеве не возглавить одну из таких группировок и не победить другие группировки в закулисной борьбе? Пока мы не можем точно ответить на вопрос: кто на самом деле правит Великобританией? – мы не имеем права говорить, что английский король управляет, но не правит.

Как видите, изобретение государственной машины не только помогло властным группировкам избежать кровопролитных войн, но и окончательно разделило Власть и Государство. Глава государства, подчиняющийся законам, да еще не имеющий возможности их изменять, является всего лишь вассалом какого-то другого сюзерена. Государство, долгое время являвшееся высшей властью на своей территории, превращается в маску, скрывающую настоящих властителей. Государственная машина продолжает ехать вперед, но изучение ее шестеренок больше не позволяет ответить на вопрос: кто же сидит за рулем?

Пришло время отложить в сторону исследования государств и перейти к следующей маске Власти: правящей элите.

Глава 4. Элита От правящего класса до мирового правительства

Тайна власти состоит в том, чтобы знать: другие еще трусливее, чем вы.

Людвиг Берне

Теоретик. Так кто же реально правит с помощью государства, представляющего собой лишь «машину в руках господствующего класса»[504]? Как обычно и бывает, точная формулировка вопроса сразу же подсказывает ответ. Конечно же правит господствующий класс (включающий в себя несколько властных группировок), «собирающий» государственную машину для обеспечения своих корыстных интересов[505].

Казалось бы, с появлением в Европе конституционных монархий теоретики должны были перейти от изучения государств (которые становятся теперь всего лишь «машинами») к изучению тех, кто ими управляет. Но мы снова сталкиваемся с удивительным фактом: между изобретением государственной машины (1690) и новым открытием в теории Власти (1884) проходит почти 200 лет! Почему?! Что мешало мыслителям и теоретикам[506] разглядеть очевидное?!

Чтобы ответить на этот вопрос, обратимся к проверенному средству – истории. Мы уже видели на нескольких ярких примерах, что даже самые простые особенности Власти открываются перед учеными лишь в редкие исторические моменты, когда стечение обстоятельств выносит их на поверхность повседневной жизни. Разглядеть в потоке событий новый закон Власти можно лишь тогда, когда именно этот закон начинает определять ход истории. Описать новое изобретение в технологиях Власти тем более возможно лишь после того, как оно будет сделано и использовано представителями одной или нескольких группировок.

Что же видели перед собой ученые и мыслители на протяжении двух веков (XVIII и XIX) европейской истории? Парламентские дебаты, войны, революции, научный и технический прогресс – все что угодно, кроме подковерной борьбы внутри правящего класса. С изобретением государственной машины властные группировки перестали нуждаться во внешних проявлениях власти (коронации, армии, сборщики налогов), а их схватки переместились с площадей в плотно закрытые кабинеты. Откуда мыслитель XVIII-XIX веков мог что-то узнать о стоящей за государственной машиной реальной Власти? Только от ее представителей, сюзеренов и высших вассалов соответствующих группировок; но зачем им было делиться такими сведения ми? Изобретенная в XVII веке государственная машина работала все лучше и лучше, совершенствуясь по мере взросления, потребности в новых изобретениях не возникало, а раскрывать информацию просто так, от широты души, совсем не в традициях Власти.

Поэтому правильнее задаться другим вопросом. Как получилось, что если и не скрываемая, то по крайней мере не слишком афишируемая тайна господствующего класса начала обсуждаться на страницах научных книг? Почему именно в конце XIX века, одновременно и не сговариваясь[507], сразу два выдающихся мыслителя вдруг разглядели у себя под носом правящий класс? Наконец, почему оба эти мыслителя оказались итальянцами?

1. Правящий класс Гаэтано Моска, «Теория правлений и парламентское правление» (1884), «Элементы политической науки» (1896)

Читатель. Я достаточно давно вас читаю, чтобы угадать ответ. В тогдашней Италии сложилась какая-то необычная политическая ситуация, верно?

Теоретик. Верно. Но раз уж вы начали угадывать, попробуйте сделать следующий шаг. А что это была за ситуация?

Читатель. Ну, я не историк. Кажется, там была революция, и Гарибальди объединил Италию. Но это было в середине века, а потом вроде бы ничего не происходило. Так что я теряюсь в догадках, как вы на этот раз выкрутитесь. Если бы в тогдашней Италии что-то случилось, я бы об этом знал!

Теоретик. Вы вроде бы не первый час читаете нашу книгу, а все еще рассуждаете как обычный человек. Сделайте над собой усилие, переключитесь в режим человека Власти. Что вы можете знать о том, чего сами никогда не изучали и о чем вам рассказали другие люди, преследующие свои собственные, а не ваши интересы?

Читатель. То, что им выгодно, чтобы я знал. Но, черт возьми, это что, вообще ко всем моим знаниям относится? В том числе и про Италию XIX века, про которую я толком ничего не знаю?!

Практик. А между тем, Вы почти наверняка кое-что знаете, только забыли! «Ты вырвешь у дракона зубы и растопчешь львов,сказал господь» – помните эту фразу? Это эпиграф к книге об объединении Италии, которую написал аббат Фариа, один из главных персонажей «Графа Монте-Кристо»! Так что все советские школьники про важность объединения Италии знали. А уж кто читал «Овода» Войнич (который, правда, читается не так легко, это вам не Дюма), тот и вовсе играл в итальянских революционеров и командовал собственным расстрелом! А вот почему школьники эту тему дальше не развивали – это уже отдельный вопрос.

Теоретик. Конечно же выгодность Власти относится не только к Вашим знаниям об Италии, но и вообще ко всем знаниям. Если Власти[508] выгодно, чтобы ее подданные знали определенный эпизод в истории, вы (вместе со всеми) будете его знать[509]. Если же прямой выгоды для Власти от ваших знаний о чем-нибудь нет (не говоря уже о прямых убытках), то вы, скорее всего, этих знаний и не получите. И если вы ничего не слышали про Италию второй половины XIX века, то это говорит лишь о том, что там не происходило ничего выгодного Власти. Так что давайте восполним пробел в наших знаниях и посмотрим, какие исторические обстоятельства сорвали маску государства с лица итальянского правящего класса.

Несмотря на то, что страстный призыв Макиавелли «объедините Италию!» прозвучал еще в начале XVI века, и 300 лет спустя территориальная наследница Римской империи оставалась столь же раздробленной и зависимой от соседних государств.

По итогам Венского конгресса 1815 года, поделившего остатки империи Наполеона между странами-победителями, Италия была разделена на восемь государств. Ломбардия и Венеция вошли в состав Австрийской империи в качестве Ломбардско-Венецианской области. Герцог Тосканы Фердинанд III (Габсбург, родной брат императора Австрии Франца II) заключил с Австрией военный союз, подчинив свою армию австрийской. Небольшие княжества Парма, Лукка и Модена, формально независимые, оказались с двух сторон окружены австрийскими войсками и попали под полный контроль австрийской империи. Относительно независимыми могли считаться оставшиеся три государства: управляемая Римско-католической церковью Папская область, Сардинское королевство (включавшее в себя Ниццу, Савойю, Пьемонт и собственно остров Сардинию), где королем был Виктор-Эммануил I из савойской династии, и Королевство обеих Сицилий, где правил Фердинанд I из династии Бурбонов.

«...от северного до южного края полуострова одна и та же политика, разнообразная в своих внешних формах, но, в сущности, одна и та же по направлению, была предложена державами, навязана Австрией и принята итальянскими государями. Эта политика стремилась превратить Италию в “географический термин", а каждое из итальянских государствв дореволюционную монархию...» [Лависс, 1938, т. 3, с. 495].

Восемь государств, две крупнейшие европейские династии (Габсбурги и Бурбоны), Римско-католическая церковь (влияние которой в XIX веке было намного сильнее нынешнего) – казалось совершенно невероятным, что из этой разделенной между сильнейшими хищниками территории может возникнуть единая Италия. Но в делах Власти нет ничего невозможного, а есть лишь кропотливая работа по созданию и укреплению властных группировок.

Именно такая работа и началась практически сразу же после Венского конгресса. На юге Италии еще с наполеоновских времен действовало тайное[510] общество карбонариев (организованное по схеме масонства); в новых условиях оно сменило цель с освобождения от французской оккупации на установление конституционной монархии, и привлекло в свои ряды новых (и весьма обеспеченных) участников, недовольных абсолютистскими режимами. Карбонарии многократно пытались захватить власть вооруженным путем – в Неаполе в 1820-м, в Пьемонте в 1821-м, в Парме, Модене и Папской области в 1831-м, – но неизменно терпели поражение, поскольку на помощь действующим монархам приходили австрийские войска. Способность карбонариев в любой подходящий момент устроить очередную революцию была очевидной, и они стали главной оппозиционной силой Италии:

«В Пьемонте Карл-Альберт в 1831 году наследовал Карлу-Феликсу... Он сам определил свое положение, сказав герцогу Омальскому: "Я стою между кинжалом карбонария и иезуитской чашкой шоколада [511] "» [Лависс, 1938, том 3, с. 516].

Тем не менее невозможность удержания власти, захваченной с помощью заговоров и восстаний, стала к началу 1830-х годов очевидной даже для самих карбонариев. Для победы нужна была сила, способная противостоять не отдельным монархам, а всей Австрийской империи; такая сила должна была опираться не на узкий круг заговорщиков, а на широкое движение под понятными каждому итальянцу лозунгами. Первым осознал этот факт молодой (26 лет) карбонарий Джузеппе Мадзини[512], эмигрировавший во Францию после очередного неудачного мятежа. В 1831 году он (вместе с другими такими же эмигрантами) создал «Молодую Италию» организацию нового типа, главным лозунгом которой стало объединение Италии. Поскольку никакой династии общеитальянских королей в природе не существовало, естественным продолжением этой идеи было требование республики – государственного строя, способного объединить страну и безо всяких королей. Третьим новшеством Мадзини стала открытая пропаганда своих идей – массовая печать (разумеется, за пределами Италии) и распространение (уже в самой Италии) листовок, брошюр и журналов[513]:

«...Мадзини... научил несколько поколений молодежи лепетать слово "республика"» [Кин, 1978, с. 56].

Благодаря новизне программы и личной активности Мадзини «Молодая Италия» привлекла в свои ряды значительное число бывших карбонариев[514]. Организация пустила корни по всей Европе; в апреле 1833 года капитан зашедшего в Таганрог торгового судна «Клоринда» познакомился там с итальянским эмигрантом Джованни Канео и вступил в «Молодую Италию», находясь на российской земле. Звали капитана Джузеппе Гарибальди[515], а уровень организационных способностей «Молодой Италии» можно оценить из дальнейших событий.

В ноябре 1833-го Гарибальди встретился в Женеве с самим Мадзини, а уже в феврале 1834-го принял участие в очередной попытке организовать революцию в Сардинии. Часть мадзинистов перешли границу между Францией и Савойей, намереваясь поднять население на восстание, другая, включавшая Гарибальди, проникла в Геную, чтобы поддержать местных заговорщиков. В Савойе дело закончилось перестрелкой с полицией (которую вызвало не пожелавшее восставать население) и отступлением обратно во Францию. В Генуе большая часть мадзинистов была арестована накануне планировавшегося восстания, Гарибальди сумел ускользнуть, но заочно был приговорен к смерти. В последующие годы аресты продолжились по всей Италии, и к 1836 году организация была полностью разгромлена.

Неспособность Мадзини[516] организовать практическую борьбу за власть стала очевидной даже его ближайшим сторонникам. Нужно было искать другие возможности, но потребовалось больше десяти лет, чтобы лежащая на поверхности идея обрела своих авторов. В 1843 году бывший «младоитальянец», а к тому моменту уже известный философ Винченцо Джоберти издал книгу «О нравственном и политическом первенстве итальянцев», в которой (помимо обоснования собственно «первенства») выдвинул идею объединения Италии под властью римского папы[517]. С этого момента «единая Италия» перестала означать то же самое, что и «республика», и к решению итальянской политической головоломки подключилась аристократия.

В 1845 году художник, писатель и политик Массимо Тапарелли, маркиз д’Азелио[518] отправился в путешествие по охваченной волнениями Романье (часть Папской области). Ознакомившись на конкретном примере с практикой мадзинистских восстаний, д’Азелио выработал альтернативную программу захвата власти[519], которую и доложил королю Сардинии при личной встрече. В следующем году программа была опубликована в виде памфлета «О последних волнениях в Романье», сделавшего автора знаменитым. Еще бы – на страницах памфлета подвергалась уничтожающей критике мадзинистская тактика заговоров и восстаний (и без того разочаровавшая уже всех разумных людей Италии), а вместо нее предлагался путь формирования общественного мнения, побуждающего просвещенного монарха проводить желаемые реформы.

Хотя имя просвещенного монарха в памфлете и не указывалось, нужные читатели прекрасно поняли, о ком идет речь, поскольку к 1846 году король Сардинии Карл-Альберт уже заслужил репутацию последовательного реформатора. Формирование у конкретного монарха мнения, что именно ему по силам стать королем всей Италии, выглядело куда более простой задачей, чем организация успешного общеитальянского восстания. Идею д’Азелио подхватили пьемонтские либералы, создавшие в декабре 1847 года газету «Рисорджименто»[520]. Публичным лидером нового движения стал граф Камилло Кавур[521], бывший «...таким страстным англоманом, что недоброжелатели иронически звали его “милорд Камилло”» [Кин, 1978, с. 10].

Трудно сказать, сколько времени потребовалось бы для убеждения короля Карла-Альберта посредством газетных статей; однако исторические факты говорят нам, что к моменту появления первого номера «Рисорджименто» Карл-Альберт давно уже разделял убеждения реформаторов. В 1846 году он начал таможенную войну с Австрией, в 1847-м смягчил цензуру (в точности к появлению на свет новой газеты) и создал гражданскую гвардию (на смену австрийским войскам, обеспечивавшим до этого королевскую безопасность). В 1848 году, когда после февральской революции во Франции половина Европы восстала против действующих монархов, Карл-Альберт решительно нарушил негласный договор с Австрией, предусматривавший сохранение абсолютистского правления, и 4 марта даровал своим подданным Конституцию[522]. В то время когда в других итальянских государствах бушевали восстания и провозглашались республики, во владениях Карла-Альберта всего лишь сменялись премьер-министры[523].

Парламентская технология, импортированная реформаторами из Англии, блестяще сработала после поражения Сардинии[524] в войне с Австрией (сражение при Новаре 23 марта 1849 года). Карл-Альберт отказался подписывать унизительный мирный договор и отрекся от престола в пользу своего сына, Виктора-Эммануила. Подписанный тем мирный договор был отвергнут парламентом; в ответ Виктор-Эммануил распустил парламент и назначил новые выборы. Недовольные миром с Австрией республиканцы устроили восстание в Генуе, которое было подавлено вполне традиционным способом (с обстрелом из пушек жилых кварталов и отдачей города на разграбление солдатам). Избиратели поняли намек, новый состав парламента утвердил перемирие с Австрией, а премьер-министром стал уже знакомый нам д’Азелио. Таким образом, поражение Сардинии помогло[525] либеральной властной группировке разделаться с республиканской оппозицией (она же «партия войны» с Австрией) и закрепиться у власти в качестве парламентского большинства.

Дальнейшие действия победившей властной группировки служат образцовым примером борьбы против более сильного противника. Никаких шансов в лобовом столкновении с Австрией (как на полях сражений, так и в устройстве переворотов в соседних государствах) у Сардинии, разумеется, не было; но зато у нее был хороший потенциальный союзник – Франция, где к власти пришел молодой и амбициозный Наполеон III. Десятилетние усилия[526] по укреплению армии и союзных отношений с Францией (которые предпринимал сначала д’Азелио, а затем сменивший его в 1852 году Кавур) привели к новой конфигурации сил, и в войне 1859 года Франция и Сардиния впервые за многие годы нанесли Австрии поражение. Территориально Австрия потеряла немного – всего лишь Ломбардию, переданную Франции по мирному договору, и переуступленную Сардинии в обмен на Ниццу и Савойю; но ее военное влияние в Центральной и Южной Италии было полностью уничтожено.

В этих условиях либеральная группировка провела очередную блестящую комбинацию. Разыграв возмущение «позорным миром» (который сам и планировал в Пломбьере за год до этого), Кавур подал в отставку с поста премьер-министра и в качестве частного лица занялся Флоренцией, Моденой и Болоньей. В короткий срок там были организованы плебисциты по присоединению к Сардинскому королевству[527], прошедшие с понятным результатом. В январе 1860 года Кавур вернулся к премьерским обязанностям; а в мае того же года Гарибальди, который с 1856 года состоял на тайной службе у Кавура, собрал в Генуе знаменитую «тысячу» и вторгся на Сицилию, пребывавшую в революционном брожении с момента смерти Фердинанда II (в 1859-м). На этот раз «экспорт революции» был хорошо подготовлен; оставшись без австрийской защиты, молодой король обеих Сицилий Франциск II ничего не смог противопоставить восставшим, 6 сентября Гарибальди занял Неаполь, объявил себя диктатором и провозгласил следующей целью Рим. Когда в середине сентября в Неаполь прибыл «вечный революционер» Мадзини, любому стороннему наблюдателю[528] могло показаться, что начавшаяся с войны королей революция вот-вот закончится учреждением итальянской республики.

Однако против республиканцев играла лучшая (судя по результатам) властная группировка Европы. Кавур предпринял необходимые дипломатические усилия и добился от Наполеона III разрешения на проход войск по Папской области (в то время контролируемой уже Францией). После этого он предложил восставшим провести плебисцит по присоединению к Сардинии, дождался поражения Гарибальди от перегруппировавшихся войск Франциска II и помог ему войсками в решающей битве при Капуе. Гарибальди все понял[529], удалил от двора Мадзини и не стал препятствовать проведению плебисцита; 21 октября Королевство обеих Сицилий официально присоединилось к Сардинии. После необходимых дипломатических усилий (превращение Виктора-Эмма­нуила из сардинского в итальянского короля требовалось согласовать с союзниками) 7 марта 1861 года собравшийся в Турине первый итальянский парламент провозгласил Виктора-Эммануила королем Италии. Казавшееся невозможным в 1815 году стало реальностью всего через 46 лет, в 1861-м.

До этого момента объединение Италии выглядит довольно похожим на случившееся чуть позже объединение Германии: во главе каждого из них стояли пары «король – первый министр», Виктор-Эммануил и Кавур в Италии, Вильгельм и Бисмарк в Германии. Однако уже летом 1861 года произошло событие, сделавшее итальянскую ситуацию совершенно уникальной: Камилло Кавур подхватил лихорадку[530] и 6 июня скоропостижно скончался. Властная группировка пьемонтских либералов (их партия в целом получила название «правой», La Destra, а наиболее активная группировка была прозвана «консортерией», то есть кликой или шайкой) потеряла своего публичного лидера; но на ее политической эффективности это никак не сказалось! На должности премьер-министра поочередно побывали едва ли не все публичные фигуры группировки (такие как Рикасоли[531], Ратацци[532], Ланца[533] и Мингетти[534]), отправляясь в отставку каждый раз, когда того требовала ситуация[535]; а между тем Италия целенаправленно добивалась присоединения оставшихся территорий – Папской области и Венеции. Успешность этой политики (в 1866 году после Австро-прусской войны была присоединена Венеция, в 1870 после Франко-прусской войны итальянские войска вошли в Рим, который французы уже не могли защищать) подтвердила пророческие слова Кавура:

«Во втором письме от 28 декабря 1860 года... Кавур фактически изложил свое политическое кредо. Он писал: „С парламентом можно добиться многого из того, что совершенно не под силу абсолютистской власти. Тринадцатилетний опыт убедил меня в том, что честный и энергичный министр, которому нечего опасаться разоблачений с трибуны и который не позволит запугать себя натиску партий, должен выигрывать парламентские битвы. Я чувствовал себя слабым лишь тогда, когда парламент не заседал... Если бы удалось убедить итальянцев в том, что им нужен диктатор, они выбрали бы Гарибальди, но не меня. И они были бы правы. Парламентский путь более долгий, но он более надежный... Если при таких условиях мы не добьемся своего, мы будем величайшими простофилями“» [Кин, 1978, с. 26].

В следующем десятилетии умение «консортерии» использовать парламентский путь было доведено до совершенства. После 1870-го «правая» партия взяла курс на балансировку бюджета[536], увеличивая налоги и сокращая расходы; разумеется, такая политика не нравилась избирателям, так что число «правых» депутатов в парламенте постепенно сокращалось. Наконец, в 1876 году случилась «парламентская революция»[537], правые потеряли даже простое большинство, и премьер-министром впервые стал лидер оппозиции (в противовес правящей «правой» называвшейся, естественно, «левой», La Sinistra) Агостино Депретис[538]. Вскоре после этого, в январе 1878-го, умер Виктор-Эммануил, король – объединитель Италии; ему наследовал Умберто I. Казалось бы, со сменой ключевых фигур официальной власти итальянская внутренняя и внешняя политика сделает крутой поворот, но на деле в первые шесть лет своего правления «левые» ограничились проведением налоговой и избирательной реформ.

В 1882 году Депретис, которому надоели постоянные проблемы с получением поддержки от левых депутатов (за шесть лет его трижды смещал с премьерского поста соратник по партии Бенедетто Кайроли), провозгласил на заседании парламента тактику трансформизма, основной смысл которой сводился к созданию коалиционных правительств, где «левые» и «правые» министры работали бы рука об руку. С этого момента грань между «правыми» и «левыми» окончательно стерлась, а работа премьер-министров свелась к сколачиванию временных союзов по продвижению отдельных законопроектов:

«"В приближение важного голосования Монтечитторио [парламентский дворец в Риме] превращается в настоящий пандемониум. Правительственные агенты носятся по комнатам и коридорам, пытаясь заручиться поддержкой; субсидии, награды, каналы, мосты, дороги – все обещания идут в ход..." – писал в 1886 году Франческо Криспи, видный деятель “левой”, сам ставший премьером уже через год» [цит. по: Davis, 2000, р. 165].

В условиях столь массовой продажности депутатов реальная власть в парламенте принадлежала тем, кто располагал средствами для их покупки (должностями и просто деньгами): «консортерии» больше не требовалось побеждать на выборах, достаточно было в случае необходимости докупать нужное количество голосов. Устройство итальянской власти было очевидно любому критическому наблюдателю; вот как его характеризовал великий русский анархист Бакунин в своей книге «Государственность и анархия» (1873 год):

«...в высших слоях итальянской буржуазии, так же как и в других странах, с единством государственным создалось и теперь развивается и расширяется все более и более социальное единство класса привилегированных эксплуататоров народного труда.

Этот класс обозначается теперь в Италии общим именем консортерии . Консортерия обнимает весь официальный мир, бюрократический и военный, полицейский и судебный, весь мир больших собственников, промышленников, купцов и банкиров, всю официальную и официозную адвокатуру и литературу, а также весь парламент , правая сторона которого пользуется ныне всеми выгодами правления, а левая стремится захватить то же самое управление в свои руки » [Бакунин, 2010, с. 494].

Как видите, тот факт, что Италией с момента появления ее на картах как независимого государства и до середины 1880-х[539] правили не отдельные люди (будь то премьер-министр или даже король), а участники постоянно действующей группировки (получившей даже собственное имя, «консортерия»), не был тайной за семью печатями. Уникальность итальянской власти образца 1880-х заключалась в той скорости, с которой возникла как сама Италия (два десятилетия от феодальной раздробленности до крупного государства), так и ее правящая группировка. Сформировавшись в 1840-х годах как коалиция аристократов и чиновников разных государств, эта группировка вынужденно была организована как олигархия. Быстрый рост владений группировки (от одной Сардинии до целой Италии, от дешевого государства в виде королевского двора до дорогостоящей конституционной монархии, распределявшей миллиардные бюджеты) делал бессмысленной внутреннюю борьбу за ресурсы, их нужно было совместно захватывать снаружи. В результате сформировавшаяся власть не была скрыта ни древностью традиций (как в случае английской монархии), ни плохо раскрашенной маской государства[540] (слишком уж явно парламент плясал под дудку консортерии). Ее коллективная («классовая») сущность и узкоэлитарный характер были очевидны любому заинтересованному наблюдателю. Так стоит ли удивляться, что такие наблюдатели появились?

Читатель. Кстати, а почему вы считаете первооткрывателями правящего класса Моску и Парето? Разве Маркс с Энгельсом, да вот еще и Бакунин не писали о том же самом, и гораздо раньше?

Теоретик. В том-то и дело, что не о том же самом. Марксистская традиция рассматривает Власть с экономической точки зрения: у кого контроль над средствами производства, у того и власть. В представлении Маркса и Бакунина, в Италии правила «буржуазия» – правила в том смысле, что принимаемые на государственном уровне решения отвечали ее «классовым» интересам[541]. Но если вас интересует сама Власть (кто в нее входит, какими средствами обеспечивает подчинение и так далее), а не ее экономическая политика, то ответ «правит буржуазия» оказывается совершенно недостаточным. Разве были «буржуями» король Сардинии Виктор-Эммануил, граф Кавур, барон Рикасоли, землевладелец Ланца, журналист Мингетти, маркиз ди Рудини?[542] Этих людей объединило в «консортерию» совсем не владение крупными капиталами, а личное знакомство и непосредственное участие в управлении государством. Их многолетняя деятельность по преобразованию Италии основывалась на цели, имевшей мало общего с «погоней за прибылью»:

«“Италия должна быть создана и будет создана. Мы постараемся преодолеть препятствия по-хорошему, если же это не удастся, преодолеем их с помощью крайних средств...” – писал Кавур в 1860 году» [Кин, 1978, с. 25].

Практик. Тут просто имеет место различие подходов. Поскольку главным ресурсом любой властной группировки являются деньги, а получить их в большом количестве в рамках капиталистического общества можно только в капиталистической же экономике, то элита, безусловно, состоит из капиталистов. Но, как говаривал капитан Врунгель, «каждая селедка рыба, но не каждая рыба селедка», а потому вовсе не каждый капиталист входит в элиту. Более того, в нее могут войти люди, которые по происхождению капиталистами не являются. Кстати, как и при феодализме – если феодал женится на крестьянке, то она становится феодалом, а не наоборот. Мы изучаем Власть, поэтому нас интересуют элиты. Если ваша цель – пролетарская революция, читайте Ленина и Маркса, но не забывайте, что они сами не на пустом месте взялись и поддерживались очень мощными силами тогдашней элиты.

Теоретик. Различие между широким классом «буржуазии» и узким правящим классом, на протяжении 30 лет определявшим судьбу страны, сделалось в Италии второй половины XIX века настолько очевидным, что наиболее выдающиеся мыслители наконец-то сумели его обнаружить. Первым из них стал сицилиец Гаэтано Моска, родившийся 1 апреля 1858 года в Палермо, в обеспеченной семье выходцев из Пьемонта.

По-видимому, семья эта была вхожа в тот самый правящий класс, существование которого Моска открыл для мировой науки. Судите сами: в 1877 году Моска поступает на юридический факультет Палермского университета, в 1879-м начинает писать заметки в «Палермское обозрение», в 1881-м получает степень бакалавра. В 1882-1883 гг. Моска продолжает обучение в Риме[543] и Палермо, но уже в области истории и географии, и одновременно работает над книгой «Теория правлений и парламентское правление», которую заканчивает 17 апреля 1883 года, в возрасте 25 лет (и спустя всего пять лет после начала хоть сколько-нибудь самостоятельной научной деятельности). В этой 356-страничной книге уже содержатся все основные идеи, которые Моска будет развивать в следующие 56 лет[544] (существование правящего, или политического, класса, неизбежность власти меньшинства над большинством, критика парламентаризма, из-за которого в правящий класс попадают недостойные люди).

Столь быстрая разработка совершенно новой и весьма критической по отношению к общепринятому парламентаризму политической теории представляется невозможной без соответствующего интеллектуального окружения, в котором Моска мог сформироваться как оригинальный мыслитель. Биография Моски проливает свет на особенности этого окружения: известно [Martinelli, 2009], что в палермский университет он поступал вместе со своим другом, Витторио Орландо[545], будущим премьер-министром Италии. Сам Моска в 1887-м получил должность секретаря в сицилийском парламенте, а в 1888 году переехал в Рим уже в качестве личного секретаря маркиза ди Рудини – того самого ди Рудини, который с 1886 года являлся лидером «правых» итальянского парламента (а позднее побывал и премьер-министром). Учитывая, что ди Рудини также был родом из Палермо, избирался в итальянский парламент именно по этому округу, а после его смерти в 1908 году соответствующее место в парламенте фактически унаследовал Моска, можно предположить, что Моска с юношеских лет был вхож в высшие круги итальянского политического класса[546].

Что же счел нужным сообщить миру молодой, но несомненно талантливый итальянский ученый? Прежде всего, сам факт существования политического класса:

«Среди неизменных явлений и тенденций, проявляющихся во всех политических организмах, одно становится очевидно даже при самом поверхностном взгляде. Во всех обществах (начиная со слаборазвитых или с трудом достигших основ цивилизации вплоть до наиболее развитых и могущественных) существуют два класса людей – класс правящих и класс управляемых...

В реальной жизни мы все признаем существование этого правящего класса, или политического класса , как уже предпочли ранее определить его. Мы все знаем, что в нашей собственной стране, как бы то ни было, управление общественными делами находится в руках меньшинства влиятельных людей , с управлением которых, осознанно или нет, считается большинство. Мы знаем, что то же самое происходит и в соседних странах, и в действительности нам следовало бы попытаться воспринимать окружающий мир организованным иначе – мир, в котором все люди были бы напрямую подчинены отдельной личности без отношения превосходства или субординации, или мир, в котором все люди в равной степени участвовали бы в политической жизни» [Моска, 1994(1). с. 187].

В этой отточенной к 1939 году формулировке и заключается революционное открытие, которое Моска попытался донести до своих современников. Власть в любом обществе принадлежит не отдельным «монархам» и не «всему народу»; наиболее значимые решения готовятся и принимаются хотя и небольшой по численности, но группой людей, составляющих правящее меньшинство. Вот почему предыдущие теории общественного устройства, основанные на аристотелевской классификации форм власти (монархия – олигархия – республика), мало применимы на практике:

«...режим в монархической Италии ближе режиму в республиканской Франции, нежели к режиму в Англии, тоже монархии; существуют также серьезные различия между политическими организациями Соединенных Штатов и Франции, хотя обе страны являются республиками» [Моска, 1994(1). с. 188].

Практически полезной будет лишь та социальная теория, которая вместо «политических организаций», создаваемых правящими классами, начнет наконец изучать сами правящие классы;

«...ключ ко многим великим тайнам истории, точное знание первопричин, детерминирующих расцвет или упадок великих человеческих цивилизаций, нужно искать прежде всего, изучая правящие классы... Только при таком условии... история сможет каким-то образом стать учительницей жизни и сможет преподать уроки тем, кто управляет судьбами наций» [Моска, цит. по: Рахшмир, 2001, с. 25].

Читатель. Отлично, я весь в предвкушении! Надеюсь, Моска хоть что-нибудь рассказал о правящем классе, к которому сам принадлежал? Целых три знакомых премьер-министра – было у кого разузнать подробности!

Теоретик. У меня создается впечатление, что Вы нарочно иронизируете. Прочитав уже не одну сотню страниц нашей книги, нельзя быть настолько наивным. Три знакомых премьер-министра – это прежде всего признак умения держать язык за зубами, необходимейшего из умений человека Власти. Моска написал тысячи страниц о самых разных правящих классах, начиная с древних евреев и заканчивая «российской буржуазией»[547], но ни словом не обмолвился о конкретных людях, составлявших, к примеру, правящий класс Италии:

«[Моска] просто повторяет, что правящий класс составляет меньшинство, но он не идет и не хочет идти дальше неопределенной отсылки на это “меньшинство", например такой: “...эти немногие дюжины людей, которые стоят у рычагов государственной машины”., или такой “...группа, которая, в зависимости от обстоятельств, может включать две или три дюжины или даже сотню людей”» [Bobbio, 1962, р. 8].

Практик. Что характерно, не один он такой. Более того, практически все так называемые «воспоминания» о крупных политиках на самом деле являются пересказом легенд и сплетен. Реальные участники важных политических событий рассказывают о чем угодно, только не о них.

Теоретик. Моска описывает правящее меньшинство как теоретический объект, основные особенности которого одинаковы во все времена и у всех народов (что позволяет избегать излишней конкретики). В качестве источника власти, позволяющего меньшинству навязывать свою волю большинству, он выделяет организованность[548]:

«В действительности суверенная власть организованного меньшинства над неорганизованным большинством неизбежна. Власть всякого меньшинства непреодолима для любого представителя большинства, который противостоит тотальности организованного меньшинства. В то же время меньшинство организованно именно потому, что оно меньшинство . Сто человек, действуя согласованно, с общим пониманием дела, победят тысячу несогласных друг с другом людей, которые общаются только один на один» [Моска, 1994(1). с. 189].

Но почему меньшинство (сотня людей) может организоваться, а большинство (тысяча, не говоря уже о миллионах) – нет? Моска вплотную подходит к еще одному открытию;

«...можно согласиться с тем, что в борьбе между двумя обществами (caeter's paribus) должно побеждать то, в котором его представители в целом будут обладать более сильным нравственным чувством и, следовательно, будут более едиными, проявят большее взаимное доверие, окажутся более способными на самопожертвование [549] . Но это исключение не спасает, а, напротив, ведет к разрушению всей эволюционистской концепции, ибо, если в некотором обществе общий уровень нравственности оказывается выше, то вовсе не оттого, что выживают наиболее приспособленные. Более высокий уровень общественной морали невозможно объяснить ничем, кроме хорошей организации самого общества, которая складывается исторически» [Моска, 1995(2). с. 135].

Для поддержания высокого уровня организации требуется соответствующий «уровень нравственности» (способности подчинять и подчиняться), присутствующий далеко не у каждого индивида. Меньшинство правит не только потому, что меньшему числу людей легче организоваться (пока миллион человек договорятся между собой, вечность кончится); оно правит еще и потому, что составляющие его люди умеют организовываться. Однако, сформулировав эту мысль практически в явном виде, Моска останавливается[550] и поворачивает назад, к более традиционным критериям членства в «правящем классе» (таким, как военная доблесть, богатство, место в религиозной или бюрократической иерархии и конечно же знатность происхождения). Тем самым он успешно обосновывает малую численность правящего класса (герои и богачи всегда наперечет), а вместе с ней и центральный пункт своей теории: правит всегда меньшинство, а следовательно, рационально мыслящий человек не должен воспринимать его правление как нечто несправедливое.

В то же время правдивое раскрытие причины, помогающей меньшинству оставаться у власти (лучшая организованность), совсем не в интересах этого меньшинства: того и гляди, подданные сами захотят организоваться. Поэтому правящий класс и вырабатывает идеологию, ложную, но убедительную легенду, оправдывающую его пребывание у власти:

«...политический класс никогда не утверждает свою власть только в виде фактического господства, а пытается придать ей моральную, а также юридическую санкцию, представив ее как неизбежное следствие изучений и верований, общепризнанных и общепринятых в руководимом им обществе... Эта юридическая и моральная база, на которую в любом обществе опирается господство политического класса, и является тем, что в одной работе мы называли политической формулой » [Моска, 1995(1), с. 138].

Сам Моска скептически относился к таким формулам, полагая, что они служат исключительно для успокоения масс, но не должны приниматься за чистую монету самими представителями правящего класса:

«...Это заметил еще Спенсер, который писал, что божественное право короля было великим суеверием ушедших веков и что божественное право ассамблей, избираемых посредством народных выборов, великое суеверие нашего века » [Моска, 1995(1). с. 139].

Итак, во все времена и у всех народов правит меньшинство, умеющее выступать единым фронтом и объясняющее свое господство с помощью популярной в массах идеологии[551]. Но это явно не одно и то же меньшинство[552], в каждой стране и в каждой эпохе мы встречаем свой собственный правящий класс. На протяжении большей части человеческой истории таким классом была аристократия (знать, феодалы):

«...под феодальным государством мы понимаем такой тип политической организации, при котором все управленческие, а также экономические, судебно-административ­ные и военные функции в обществе исполняются одновременно одними и теми же индивидами...» [Моска, 1995(1), с. 142-143].

Однако Моска развивает свою теорию не ради «открытия», что при феодализме правят феодалы. Изучение правящего класса приобретает смысл тогда, и только тогда, когда этот класс отделяется от государственного устройства[553], когда на смену феодальной приходит бюрократическая организация общества:

«Главная характерная особенность данного типа социальной организации состоит в том, что повсюду, где бы она ни имелась, центральные власти с помощью налогов изымали значительную часть социального продукта, которая в первую очередь служила поддержанию военной организации, а потом шла на удовлетворение запросов более или менее многочисленных гражданских служб. Поэтому общество оказывается тем более бюрократическим, чем больше в нем существует функционеров – чиновников, занятых исполнением публичных, то есть государственных, функций и живущих благодаря жалованью от центрального правительства или от местных властей» [Моска, 1995(1), с. 143].

В бюрократическом обществе ответ на вопрос «кто правит?» далеко не столь очевиден, как в феодальном; именно здесь и обнаруживаются неожиданные различия между двумя республиками (США и Францией) и сходства между монархией и республикой (Италией и Францией). Формальное государственное устройство перестает быть надежным критерием для оценки государственной политики, и исследователю приходится идти дальше, разыскивая в каждом государстве его правящий класс.

Но коль скоро этот правящий класс сам пожелал спрятаться за «государственной машиной», как может увидеть его исследователь, не допущенный в узкий круг посвященных (в свой собственный класс исследователь может быть допущен, но исследовать-то нужно правящие классы соседних государств)?! Да точно так же, как и сами эти посвященные, отвечает нам Моска: правящий класс не десантируется на Землю в полном составе, а формируется постепенно, привлекая в свои ряды все новых и новых сторонников[554]. На этапе своего формирования каждый новый правящий класс обязательно будет открыто заявлять о себе, и притом делать это достаточно откровенно:

«Однако это не означает, что любые политические формулы есть не что иное, как вульгарные шарлатанства, нарочно задуманные для того, чтобы незаслуженно пользоваться повиновением масс, и очень ошибется тот, кто станет рассматривать их именно так. Правда состоит в том, что они отвечают действительной потребности человека , связанной с его социальной природой: управлять и чувствовать себя управляемым не только под действием материальной и интеллектуальной силы, но также благодаря действию морального принципа» [Моска, 1995(1), с. 138-139].

Политические формулы создаются не только для обольщения широких масс, но и для консолидации (будущего) правящего класса вокруг его основателей. В 7-й главе «Правящего класса» (с симптоматичным названием «Церкви, партии и секты») Моска приводит многочисленные примеры властных группировок, возникших вокруг религиозных или политических учений (начиная, разумеется, с ислама и заканчивая «вечным революционером» Мадзини). Все они в своем развитии прошли три этапа («три периода, через которые проходит жизнь всякого великого реформатора») – разработка учения (оно же – политическая формула), проповедь учения и (в случае успеха проповеди) формирование «руководящего ядра» будущей властной группировки. После этого начинается собственно политическая борьба – группировка должна обрасти «вторым слоем» правящего класса:

«...[без которого] не была бы возможна никакая организация, потому что одного лишь первого слоя явно недостаточно для того, чтобы мобилизовывать массы и управлять ими» [Моска, цит. по: Рахшмир, 2001, с. 28].

В отношении этого «второго слоя» допустимы (и более того, единственно возможны) самые грубые приемы идеологического манипулирования:

«Отсюда следует, что верующие всегда должны быть "народом", "лучшими людьми“ или "прогрессивными личностями", выступающими как авангард подлинного прогресса. Так, христианин должен с удовлетворением думать о том, что все нехристиане будут прокляты... Социалист-радикал должен быть убежден, что все, не разделяющие его взгляды, либо эгоистичные, испорченные деньгами буржуа, либо невежественные холопы-простофили» [Моска, 1994(2), с. 105].

«Все партии, все культы взяли за правило утверждать, что, сражаясь в рядах партии, человек велик, а все прочие – дураки или мошенники» [Моска, 1994(2), с. 115].

Когда этот «второй слой» сформирован, можно переходить к прямому насилию:

«Быстрое распространение самого христианства, приписываемое им чуду, не идет в сравнение с еще более быстрым распространением ислама. Христианство распространялось на территории Римской империи в течение трех столетий. Ислам в течение только 80 лет – от Самарканда до Пиренеев. Правда, христианство действовало лишь проповедью и убеждением. Другие проявляли явную склонность к ятагану» /Моска, 1994(2), с. 113].

А что же потом, когда сопротивление противников подавлено, и властная группировка становится правящимклассом? Да то же самое, что мы уже не раз читали у Ибн Хальдуна и Макиавелли:

«Правящий класс, который может позволять себе от имени суверена делать все, что ему вздумается, претерпевает самую настоящую моральную деградацию. Такая деградация свойственна тем людям, действия которых не сдерживают никакие узы и никакой контроль, налагаемые обычно мнениями и совестью других людей. Ответственность подчиненных в конце концов пропадает из-за безответственности и всевластия одного человека или небольшой группы, вставшей во главе всех функционеров, того или тех, чье имя – царь, султан или Комитет общественного спасения, и на всю политическую машину постепенно распространяются те же пороки, какие абсолютизм породил у высших лиц» [Моска, 1995(2), с. 140].

История формирования правящего класса и его политической формулыпозволяет понять, что же он в действительности собой представляет и как будет вести себя в меняющихся политических обстоятельствах. Моска особо отмечает важность «второго слоя» правящего класса, не допущенного до личных контактов с руководящим ядром, и потому вынужденного принимать решения исходя из воспринятой им идеологии:

«В конечном счете именно от уровня морали, интеллигентности и активности этого второго слоя зависит состояние всего политического организма... интеллектуальные и моральные недостатки этого второго слоя оказываются намного более опасной и трудноизлечимой угрозой для политического организма, чем та, которая возникает в тех случаях, когда те же самые недостатки проявляются у нескольких десятков людей, держащих в руках рычаги от механизмов государственной машины» [Моска, цит. по: Рахшмир, 2001, с. 28].

В результате сам «первый слой» оказывается заложником своей политической формулы в том виде, в котором она оказывается воспринята «вторым слоем». Резкие повороты руля «государственной машины», противоречащие привычкам «второго слоя», будут в лучшем случае саботироваться, а в худшем – приведут к революции внутри самого правящего класса. Именно эта инерционность правящих классов делает полезным знание их происхождения и политических формул.

Как видите, Моска не просто открыл существование правящих классов, но и обнаружил их существенную особенность, невидимую (в силу неразвитости самого предмета наблюдения) для его предшественников. Для Макиавелли проблемы противодействия «второго слоя» резкой смене курса, диктуемой политической необходимостью, еще не существовало, его «доблесть» гарантировала единство правящего класса в любых условиях. Правящий класс Моски[555], опирающийся на идеологизированный «второй слой», оказался менее свободен в своих действиях, а следовательно, менее долговечен. Удержание вечной власти в одних и тех же руках представлялось Моске несбыточной мечтой; будущее человечества он видел в тех же мрачных тонах, что и его прошлое:

«Вечно готовые на поиски того, что они считают благом, люди всегда находят предлог убивать и преследовать друг друга. Некогда они убивали и преследовали из-за трактовки догмы или отрывка из Библии. Затем убивали и преследовали во имя Царства свободы, равенства и братства. Сейчас они убивают и преследуют, дружески мучают друг друга во славу других вероучений. Завтра, возможно, они станут убивать и мучить друг друга с целью уничтожить последние следы жестокости и несправедливости на земле! » [Моска, 1994(2), с. 116].

Читатель. Хотел было спросить, применял ли Моска свою теорию на практике, но после такого заключения даже и не знаю... Зачем создавать теорию, которая не оставляет никакой надежды?

Теоретик. Моска ответил бы вам, что задачей ученого является видеть мир таким, каков он есть, а не таким, каким его хочет видеть жаждущая подчиняться толпа. Если беспристрастный исторический анализ показывает, что во все времена и у всех народов правящие классы формируются одним и тем же способом, а потому неспособны к дальнейшим изменениям, то следует честно признать этот неприятный факт и действовать дальше с учетом его существования.

Одной из практических рекомендацией, вытекающих из этого вывода, станет отношение к такому правящему классу как к еще одному инструменту (подобному государственной машине), который нужно менять, когда он приходит в негодность. Другим способом контроля над «широким» правящим классом может быть воспитание его «второго слоя» в духе беспрекословного повиновения любым решениям «первого слоя» (догмат о непогрешимости партии)[556]. Но такого рода рекомендации могут быть адресованы только узкому кругу лиц, свободных от идеологических предрассудков собственногоправящего класса, только его «первому слою»; а потому было бы странно искать подобные рассуждения в книгах для широкой публики. Сам Гаэтано Моска несколько десятилетий[557] находился в итальянской политической элите (с 1909 года парламентарий, в 1914-1916-м помощник министра, с 1919 года сенатор) и имел все возможности для приватного разъяснения своих идей «двум-трем дюжинам людей у руля государственной машины».

Судя по дальнейшим событиям (переворот Муссолини, Вторая мировая война, упразднение монархии в 1946 году), эти советы не слишком помогли наследникам «консортерии». Но прогнозы, которые мы встречаем в публичных текстах Моски, позволяют предположить, что виноваты в этом скорее слушатели. Вот, например, оценка ситуации 1923 года (2-е издание «Элементов»):

«Мы замечаем, как по мере увеличения доли общественного богатства, забираемой и распределяемой государством, у глав политического класса становится все больше средств влияния на подданных, как они при этом все легче уходят от любого контроля. Разве не видим мы, как одной из важнейших причин упадка парламентаризма стало увеличение числа подрядов на государственные работы и прочих милостей экономического характера, оказываемых управленцами избранным индивидам и объединениям людей...» [Моска, 1995(3), с. 133].

Уже в следующем году фашистская партия Муссолини получит абсолютное большинство в парламенте, а еще через несколько лет установит в Италии однопартийное правление, консолидировав все распределяемое государством богатство в одних руках. Не правда ли, Моска неплохо понимал, куда дует ветер (хотя и был бессилен ему помешать)?

В 1939 году в завершающей главе «Правящего класса» Моска размышляет о будущем парламентского правления (к тому времени замененному в большинстве стран однопартийными диктаторскими режимами) и приходит к парадоксальному выводу: хотя на текущий момент кажется, что парламентаризм окончательно уступил место диктатурам или «бюрократиям»[558], история учит, что после краха казавшихся сильными и вечными диктатур им на смену частенько приходит именно представительское правление. Уже через несколько лет Вторая мировая война разрушила большую часть милитаристских диктатур, и прогноз Моски стал реальностью (в Италии вслед за диктатурой упразднили даже конституционную монархию).

Итак, Гаэтано Моска сделал громадный вклад в теорию Власти, разработав оригинальную теорию «правящего класса», включающую в себя его существование в «машинном», бюрократическом государстве. Для захвата контроля над государственной машиной властная группировка создает себе «партию» и в случае успешного расширения превращается в правящий класс, обладающий единой «политической формулой» и «вторым слоем» идеологизированных сторонников. Этот же «второй слой» ограничивает захватившую власть группировку в дальнейших действиях, но не препятствует, а скорее помогает ей нравственно деградировать. Прямым моральным следствием из такого понимания «элиты» является известная формула – «всякая власть развращает, абсолютная же власть развращает абсолютно». Согласно теории Моски, кто бы вами ни правил, скорее всего, это будут худшие представители рода человеческого[559].

Разумеется, подобная теория не могла стать популярной среди представителей правящего класса. До 1939 года книги Моски не переводились на английский, и его работы оставались совершенно неизвестными за пределами Италии. В англоязычном мире место «правящего класса» занял другой, куда более позитивный термин – «элита»; произошло это после того, как другой итальянец, Вильфредо Парето[560], создал в начале XX века теорию элит. Впервые он сформулировал ее в книге «Социалистические системы» (1902), а позднее включил некоторые ее положения в английское издание «Курса политической экономии» (1906), благодаря которому термин «элиты» и занял прочное положение в общественных науках.

Автоматически произнося вслед за словом «правящие» слово «элиты», мы следуем традиции, ведущей свое начало от книг Парето. А между тем «теория элит» Парето существенно отличается от теории Моски, и ставить знак равенства между «элитами» и «правящим классом» (не говоря уже о властных группировках) было бы серьезной ошибкой. Разницу между ними можно почувствовать уже с первого же определения «элиты», сформулированного Парето:

«Но если мы распределим людей в зависимости от степени их политического и социального влияния, то в отношении наиболее значительной части общества окажется, что многие на такой фигуре займут те же места, что и на той, которая представляет распределение по богатству. Классы, именуемые высшими, как правило, оказываются также и наиболее богатыми. Эти классы образуют элиту, или "аристократию"...» [Парето, 2007].

Парето пришел к идее «элиты», размышляя над распределением богатства (сегодня известного как «кривая Парето»): немногие богачи владеют большей его частью, громадное количество бедняков – оставшейся меньшей. Но если построить кривую по другим параметрам (влиятельности, известности, интеллекту...), ее форма останется точно такой же! Немногие наверху, многие внизу – это распределение оказывается универсальной характеристикой человеческого общества, законом его существования. Но если так, то в любом обществе существует верхушка, или элита, и именно ее следует изучать социологу!

До «Социалистических систем» Парето называл такую верхушку аристократией; идея переименовать ее в «элиту» возникла у него вместе с пониманием изменчивости состава «высших классов». Принадлежность к аристократии передается по наследству; но место в числе самых богатых и влиятельных людей государства вполне может занять и «выскочка» вроде Наполеона или Бисмарка. Если состав «аристократии» регулярно, а в случае революций так и полностью, меняется, то какая же это аристократия? Это элита, а изменчивость становится ее второй главной особенностью.

Далее Парето формулирует знаменитую концепцию «циркуляции элит»:

«...аристократии не могут сохранять силу, не избавляясь от подобных [выродившихся] элементов и не принимая в свои ряды новые элементы. Данный процесс похож на другой, наблюдаемый у животного, сохраняющего жизнеспособность только когда его организм удаляет некоторые элементы, заменяя их новыми и ассимилируя эти новые элементы. Когда такая циркуляция прекращается, животное умирает. То же самое происходит и с социальной элитой» [Парето, 2007].

Но как может «умереть» верхняя часть кривой распределения богатства?! Понятно, что Парето говорит уже о некотором организованном сообществе, располагающем возможностью выбора – пускать в свои ряды «чужаков» или полностью закрыться от внешнего влияния. Известная фраза Парето – «история есть кладбище аристократий» – свидетельствует, что сам он весьма скептически относился к возможности добровольного обновления элиты. Куда чаще «циркуляция элит» заключается просто в замене одной элиты на другую:

«Пусть А – это элита, находящаяся у власти; В – элита, пытающаяся оттеснить от власти элиту А, чтобы самой занять ее место; С ~ остальная часть населения, включающая неадаптированных людей, тех, кому недостает энергии, характера, ума, одним словом, людей, оставшихся вне элиты. А и В главенствуют и стремятся заручиться поддержкой своих сторонников от С, используемых ими как орудие. Одни С были бы беспомощны, как армия без командиров; они приобретают значимость и вес только тогда, когда их возглавляют А или В, Очень часто и даже почти всегда именно В оказываются во главе их, в то время как А усыпляют себя надеждами на собственную безопасность и презирают С... Если В постепенно занимают места, принадлежащие А, благодаря медленной инфильтрации, если социальная циркуляция не прерывается, то С лишаются лидеров, которые могли бы побудить их к бунту, и наблюдается период процветания. Но обычно А стремятся противодействовать этой инфильтрации... [и тогда] В могут захватить власть, только сразившись с А и обратившись к помощи С» [Парето, 2007].

В этом описании под «элитами» снова понимаются организованные сообщества (фактически – властные группировки), соответствующие «церквям, партиям и сектам» у Моски. Однако как само их название – элита, не шваль какая-нибудь! – так и их описание (те, кому достает «энергии, характера, ума») создает у читателя впечатление, что в этих группировках действительно собираются лучшие представители конкретного общества. Смена одной «элиты» на другую происходит не в силу абсолютного развращения правящего класса, как это было у Моски, а исключительно потому, что тот не допускает в свои ряды выдающихся людей из другой элиты. Революции Парето описывает в столь же хвалебном по отношению к «элитам» духе:

«Когда элита В приходит к власти и сменяет элиту А, дошедшую до полного упадка, как правило, наступает период высшего процветания. Некоторые историки видят в этом исключительна заслугу "народа" т.е. С, В таком утверждении верно только одно – то, что низшие классы производят новые элиты. Что же касается самих низших классов, то они не способны управлять, и охлократия не приводила никогда ни к чему другому, кроме бедствий» [Парето, 2007].

Двойственность определения «элиты» (так можно называть, в зависимости от желания автора, и верхнюю часть кривой распределения, и конкретную властную группировку; следовательно, властная группировка автоматически ассоциируется с «лучшими») и откровенное славословие в ее адрес (сосредоточение «энергии, характера и ума») сделали свое дело: работы Парето были хорошо встречены публикой, а его идеи широко распространились в научном мире. Особенно высоко ценил Парето Бенито Муссолини, называвший его теорию «самой гениальной концепцией нового времени» и «начертанной рукой мастера философией будущего» [Рахшмир, 2001, с. 51].

Читатель. Чувствуется, что вам, в отличие от широкой публики, теория Парето не слишком-то нравится!

Теоретик. Видите ли, я все-таки теоретик, а не широкая публика. Социологические тексты Парето исключительно многословны и схоластичны, и вытаскивать из них хоть какое-то содержание – тяжелый и довольно бессмысленный труд. На мой взгляд, собственно теории-то Парето и не создал, ограничившись громоздким описанием некоторой абстрактной модели.

Однако теория, в которой правящий класс формируется не с помощью «партийного строительства», подразумевающего обман и насилие, а за счет высоких личных качеств конкретных лиц, попадающих в «элиту» путем «циркуляции», всегда может рассчитывать на благосклонность представителей Власти. И хотя развивать дальше подобную теорию довольно сложно[561], Парето сумел пробить «заговор молчания», до XX века окружавший тему элиты в общественных науках. После работ Парето и Моски существование правящего класса уже не подвергалось сомнению; теперь можно было ставить вопросы о том, как он устроен, как живет и развивается и какими способами поддерживает свое исключительное («у руля государственной машины») положение в обществе.

Практик. Как легко заметить, Парето был статистик, то есть он рассматривал «верхнюю часть распределения» (которая существует в любом случае) без описания деталей ее существования. Стадо тоже можно считать по головам – только, как говорил Наполеон, баран во главе стада тигров проиграет стаду баранов под руководством тигра. Теоретически, не исключено, что Парето хотел понравиться власти, но любой опытный человек Власти в это не поверит – просто потому, что понравиться можно разными способами, зачем при этом трогать столь деликатную тему? Скорее, тут классический случай «учоного прохфессора», который нарисовал картинку, написал что-то про ее части, а потом понял, что дело-то серьезное и пахнет керосином, а потому нужно как-то выкручиваться. А отказаться от этого открытия он не мог, поскольку, как это часто бывает с учеными, знания жгли ему язык.

Этим Парето радикально отличается от Моски, который понимал и с чем имеет дело, и как оно там внутри устроено. И не боялся этого «чего-то» (Власти) совершенно. Тут тоже можно сравнивать – классических советских интеллигентов, у которых страх перед КГБ был просто до дрожи в печенке, и детей работников этого самого КГБ, которые над ними откровенно насмехались. Я во времена своего студенчества видел дискуссии между такими людьми и поэтому хорошо себе представляю разницу между подходами Моска и Парето.

2. Властвующая элита Флойд Хантер, «Структура власти в сообществе» (1953). Райт Миллс, «Властвующая элита» (1956)

Читатель. Ставить-то вопросы, конечно, можно. Но как у Хантера и Миллса получилось на них ответить? Если они сами из правящего класса, то почему передумали держать язык за зубами, а если нет – то откуда узнали, как там все устроено?

Теоретик. Чтобы ответить на этот вопрос, нужно в очередной раз обратиться к истории...

Практик. Нужно вспомнить, как создавались США. Центральная власть там на первом этапе ни в грош не ставилась, но постепенно усиливалась, что требовало как-то к этому процессу отнестись. Кроме того, если в Европе было принято жестко разделять функции между различными государственными институтами, то в США они были умышленно проведены крайне нечетко. И, как следствие, тоже требовали осмысления. Это, конечно, не ответ, но перечисленные обстоятельства существенно стимулировали интерес к теме. Кстати, в Италии второй половины XIX века ситуация была похожая.

Читатель. Что-о?! Вы теперь еще и историю Власти в США рассказывать будете?! Да так мы никогда не закончим!

Теоретик. Лучшая книжка та, которая не кончается, не правда ли? Но если серьезно, то история Власти в США слишком интересная тема, чтобы говорить о ней в примечаниях к открытиям Хантера и Миллса. Особенно с учетом того обстоятельства, что сами эти открытия были сделаны без особого участия Власти.

Читатель. Вот тут поподробнее, пожалуйста. До сих пор без содействия Власти ученые не могли и шагу ступить, а тут вдруг сделались такими самостоятельными. Что случилось?!

Теоретик. Случился XX век. Уже в биографии Парето Вы могли разглядеть его контуры – впервые исследователь Власти обеспечивал себя за ее пределами, работая наемным менеджером на железной дороге, а позднее – преподавателем в университете. Наш исторический обзор касался только теорий Власти, и за его рамками осталась вся прочая история человечества – а в ней к XX веку успели произойти Научная и Промышленная революции. Наука, когда-то бывшая забавой представителей высших классов, превратилась в независимую отрасль экономики; все большее число людей готово было платить за качественное образование, а возникающие тут и там университеты[562] были готовы его предоставить. Профессия ученого становилась столь же обычной, как инженера или промышленного рабочего, а число отдельных наук[563] росло вместе с разнообразием общественной и хозяйственной жизни. Рано или поздно эта научная экспансия должна была добраться и до общества, сделав его предметом изучения соответствующей дисциплины.

Читатель. Вы говорите о социологии?

Теоретик. Не о социологии вообще (откройте любой курс истории социологии, и увидите там Конта и Маркса, а то и Сен-Симона с Монтескье), а о научной социологии, о гом, что можно преподавать в университете за деньги[564]. И тут мы обнаруживаем первый звоночек, позволяющий понять, почему открытия Хантера и Миллса были сделаны именно в США. Первый в мире университетский курс социологии[565] был прочитан в 1876 году в американском Йельском университете (его автором стал Уильям Грэхем Самнер[566], перешедший в социологи из экономистов). Через 30 лет в США появилось уже достаточно социологов[567] для основания в 1905 году Американской социологической ас социации[568].

Благодаря столь раннему старту, американская социология к концу XIX века ничуть не отставала от европейской[569], а после Первой мировой войны, разорившей континентальную Европу, окончательно утвердилась в качестве лидера[570]. Именно в США эмпирическая социология, долгое время остававшаяся в тени у более традиционной теоретической[571], стала полноправной научной дисциплиной. Произошло это после публикации в 1918 году фундаментального исследования Уильяма Томаса и Флориана Знанецкого «Польский крестьянин в Европе и Америке». Пятитомный труд, почти целиком состоявший из первичных социологических данных (писем и дневниковых записей тех самых крестьян), стал результатом восьмилетней работы социологов в Европе и США. После его появления абстрактные теоретизирования на тему «общества» стали для американских социологов не столь интересны, как добыча и систематизация первичных фактов. Социологический факультет Чикагского университета (того самого, созданного только в 1890 году), профессором которого был Уильям Томас, стал центром новой американской социологии («Чикагская школа»). Преподаватели и студенты факультета с энтузиазмом включились в работу по изучению всего на свете, вооружившись методологией case study – изучения отдельных явлений социальной жизнь с помощью интервью у их непосредственных участников[572].

Параллельно с академической наукой в США набирала силу и совершенно прикладная социология. На фоне газетного бума (газеты в те годы заменяли людям сегодняшние телевидение и и Интернет) все большую популярность приобретали «соломенные опросы»: в газетах публиковались карточки с вопросами, которые можно было вырезать и прислать в редакцию, высказав свое мнение по какому-нибудь острому вопросу (в наши дни такие опросы перекочевали на радио). С 1916 года журнал «Литературный дайджест» начал проводить опросы по президентским выборам (рассылая карточки с уже оплаченным ответом)[573]. К моменту, когда американские социологи пресытились словесной информацией о разнообразных «частных случаях» и захотели количественных данных, к их услугам уже был готов инструмент общенациональных опросов.

Опросы меньших масштабов пользовались широкой популярностью в американских городах, с их давними традициями самоуправления:

«Масштабы Спрингфилдского обследования, которым руководил Шелби Харрисон, превышали все достигнутое ранее. В 1912 г. Фонд Расселла Сейджа [574] создал Отдел социальных обследований и общественного наблюдения. За 3 месяца до опроса в Спрингфилде (штат Иллинойс) развернулась шумная газетная кампания по выявлению 'социальных проблем". В проект включились все жители города, каждый из которых внес в фонд проекта 10 центов. Кроме того, в работе участвовали тысячи добровольцев» [Батыгин, 1995].

Даже крупный бизнес не остался в стороне от этого всеобщего увлечения социологией. Так, в 1927-1932 годах компания «Вестер Электрик» провела масштабное исследование производительности труда на сборочном конвейере[575]; а в 1937 году фонд Рокфеллера запустил не менее знаменитый Radio Research Project[576] – общенациональное исследование влияния средств массовой информации (то есть радио, телевидение тогда еще не было массовым) на американское общество. К руководству проектом были привлечены видные социологи Пауль Лазарсфельд[577] и Теодор Адорно. Выдающихся научных результатов в проекте получить так и не удалось, но политически он оказался чрезвычайно удачным: в 1940 году штаб-квартира проекта разместилась в Колумбийском университете (Нью-Йорк), Лазарсфельд стал его профессором и вскоре реорганизовал частный Radio Research Project в университетское Бюро прикладных социальных исследований[578]. Так благодаря частному исследованию в американской социологии появился новый центр влияния, тяготеющий к количественным методам («Колумбийская школа»).

Триумфом количественных методов стал выход в 1949 году фундаментального исследования «Американский солдат». Его автор, Сэмуел Стауффер[579], хотя и принадлежал географически к Чикагской школе, но уже с 1936 года регулярно обсуждал с Лазарсфельдом методологию количественного анализа и в этой работе сделал решающий шаг от расплывчатых «интервью» к точным количественным анкетам. За годы войны ему и его ассистентам удалось опросить 500 тысяч (!) американских солдат по более чем 200 разным вопросникам. Результаты исследования, едва уместившиеся в два увесистых тома, оказались чрезвычайно интересными (сам Хемингуэй зачитывался этой книгой) и во многом неожиданными:

«В 1967 г. на собрании Американской социологической ассоциации Пауль Лазарсфельд делал доклад по методам измерения и остановился на мнимых тривиальностях, в которых часто упрекают социологическую науку. Известно, что солдаты с более высоким уровнем образования проявляли во время войны больше психоневротических симптомов, чем их менее образованные товарищи – психическая нестабильность интеллектуала не требует особых доказательств. Южане лучше переносят жаркий климат южных морей, чем северяне, – это просто трюизм. Рядовые-белые больше стремятся стать унтер-офицерами, чем рядовые негры – отсутствие у негров честолюбия вошло в поговорку... Самюэль Стауффер потратил для получения этих выводов много сил и энергии. Не лучше ли принимать их без доказательств и сразу переходить к более глубокому уровню анализа?

На самом деле каждое из этих утверждений прямо противоположно тому, что было обнаружено в действительности . Солдаты с низким уровнем образования более невротичны, чем их более образованные товарищи; южане не обнаружили по сравнению с северянами большей адаптации к тропическому климату; негры больше стремились к повышению в должности, чем белые» [Батыгин, 1995].

К началу 1950-х американская социология превратилась из интеллектуальной забавы в мощную, поддержанную как университетами, так и частными фондами исследовательскую дисциплину, способную давать верные ответы на самые сложные вопросы об общественной жизни. Традиции Чикагской школы учили социологов без колебаний браться за изучение любого предмета, будь то гангстеры или эмигранты. Только-только появившаяся Колумбийская школа вооружала их надежными методами получения объективного знания. Рано или поздно эта научная махина должна была обнаружить в американском обществе го, что Гаэтано Моска за полвека до этого разглядел в итальянском. Вопрос заключался не в том, доберется ли американская социология до правящего класса, а в том, как скоро и трудами каких социологов она это сделает.

Биография Флойда Хантера[580], которому посчастливилось победить в этой невидимой гонке, служит прекрасной иллюстрацией новой эпохи в теории Власти. Родившись в семье Кентукки некого фермера, он уже в четыре года пережил развод родителей и провел детские годы, переезжая от отца к матери и обратно. Совершеннолетие Хантера пришлось как раз на начало Великой депрессии, он несколько лет не мог найти работу, голодал, бродяжничал и даже поучаствовал в знаменитом Марше ветеранов на Вашингтон (1932). Устроившись наконец социальным работником (благодаря «новому курсу» Рузвельта, создавшему дополнительные рабочие места в госсекторе), Хантер изо всех сил держался за профессию, постоянно повышая свою квалификацию. К середине 1930-х он перебрался в Чикаго, где прослушал два курса лекций в местном университете (как раз в годы расцвета тамошней «Чикагской школы») – по социальным наукам и по администрированию. В 1940-м Хантер получает новое место в Индианаполисе, а в 1943-м становится руководителем юго-западного территориального управления «Объединеных организаций обслуживания»[581]. На этом посту ему приходится заниматься привлечением средств на благотворительность, а значит, и много контактировать с богатыми людьми, о которых раньше Хантер мог разве что читать в газетах. После окончания войны деятельность «Объединенных организаций» сворачивается, и в 1946 году Хантер устраивается на новую должность – руководителем детского клуба при Общественном совете[582] в Атланте.

За несколько лет выпрашивания денег у богачей у Хантера сложились вполне определенные политические убеждения, полностью противоречащие интересам его нанимателей. В 1948 году случилось неизбежное: Хантер предоставил помещение клуба для предвыборного выступления Генри Уоллеса[583] (почти коммуниста по тем временам), и практически сразу же был за то уволен (под предлогом «превышения полномочий»). Однако к этому времени у Хантера имелись некоторые сбережения, что позволило ему переехать в Северную Каролину и завершить образование в тамошнем университете. В 1950 году он организовал и самостоятельно провел социологическое исследование в уже знакомой ему Атланте; в 1951 году написал по его результатам докторскую диссертацию; в том же году получил степень Ph.D по социологии и антропологии и перешел к преподавательской деятельности. Наконец, в 1953-м диссертация Хантера была опубликована в виде книг и под названием «Community Power Structure»[584], и с этого дня в США появилась новая наука – социология власти[585].

Как видите, Флойд Хантер являл собой полную противоположность привычному нам облику «исследователя Власти» (выросшему в хорошей семье и приближенному, вплоть до личного членства, к правящему классу своей страны). Хантер в полном соответствии с американской традицией «сделал себя сам»[586], и крайне критически относился к богачам, получившим свои состояния по наследству или в силу принадлежности к высшим слоям общества. Приступая к изучению Власти на примере крупного американского города[587], Хантер не располагал никакой инсайдерской информацией о ее внутреннем устройстве и искренне удивился полученным результатам (которые нам с Вами, уважаемый читатель, вряд ли могут показаться сколько-нибудь новыми). Столь же поразительными оказались его открытия и для американских ученых, уже привыкших к неожиданностям прикладной социологии, но еще ни разу не сталкивавшихся с применением ее методов в отношении Власти.

Вслед за Моской и Парето Хантер предполагал существование за фасадом «американской демократии» реального правящего класса и видел свою задачу в его достоверном обнаружении:

«На первой же странице своей книги он утверждает, что существующая политическая система в США не соответствует общепринятому пониманию демократии, что между лидерами и массами нарушена коммуникация и важные общественные проблемы решаются в интересах меньшинства . Чтобы изменить ситуацию, необходимо знать, кто на самом деле обладает властью и каковы взаимоотношения между этими людьми» [Ледяев, 2012, с. 225].

Как же выявить это меньшинство, умеющее решать вопросы в свою пользу и потому обладающее реальной властью? Хантер в своей жизни не раз сталкивался с похожей задачей – как узнать, к кому лучше обращаться за пожертвованиями? – и превратил свой опыт в методику выявления городских лидеров. Исходя из здравой идеи, что «от людей на деревне не спрячешься», Хантер начал свое исследование с составления списка потенциальных лидеров – бизнесменов, политиков, госслужащих и гражданских активистов. Перечень бизнесменов был взят из местной Торговой палаты, политиков – из членов городского Совета, госслужащих – из влиятельной в те годы Лиги голосующих женщин[588], активистов – из анализа публикаций местной прессы [Domhoff, 2005]. В результате получились четыре списка, в которые вошли 175 персон (напомним, что в Атланте тогда проживало 330 тысяч жителей, так что потенциальных лидеров набралось довольно много – по одному человеку на каждые две тысячи).

На следующем этапе Хантер составил вопросник и предложил 14 экспертам (не входившим в число потенциальных лидеров, но хорошо ориентирующимся в городских проблемах) проранжировать персоны в каждом из четырех списков, поставив на первые места наиболее влиятельных людей. Так строго формально были отобраны четыре первые десятки, составившие вместе 40 лидеров. До этого этапа работа Хантера не отличалась оригинальностью – сегодня списки «самых влиятельных персон» не составляет только ленивый. Но Хантер сделал следующий шаг: он подготовил второй вопросник и отправился с ним к каждому из этих 40 человек. Его интересовало, кого сами лидеры считают наиболее влиятельными людьми в Атланте[589], кого бы они добавили к списку топ-40, какие городские проблемы волнуют их больше всего [Domhoff, 2005], с кем из топ-40 лично знакомы, в каких клубах проводят время и все такое прочее.

А теперь сделаем небольшую паузу. Предположим, что в списке Хантера оказались бы случайные люди, зиц-председатели, все вопросы за которых решали бы настоящие хозяева. Кого бы они назвали в качестве самых влиятельных людей?

Читатель. Ну уж не своих сюзеренов, конечно. Придумали бы кого-нибудь, разве человек Власти правду скажет?

Теоретик. Совершенно верно, они назвали бы относительно случайные фамилии, которые вряд ли совпали бы между собой. Но когда Хантеру удалось опросить 27 из 40 «лидеров» и он сопоставил между собой результаты, выяснилось, что в качестве «самых влиятельных людей Атланты» они называли главным образом друг друга. Только шесть человек, отсутствовавших в списке топ-40, оказались упомянуты больше чем тремя из 27 участников! Подобный консенсус относительно «лидеров города» можно было объяснить только одним: все эти люди хорошо знали друг друга и неоднократно участвовали в совместном решении городских проблем. Поэтому у них не было сомнений относительно того, с кем в Атланте нужно решать вопросы.

Ответы на другие вопросы анкеты подтвердили это предположение. Когда Хантер выявил среди топ-40 подгруппу лидеров, чаще других указывавших друг друга в качестве «влиятельных людей», оказалось, что все эти люди знакомы между собой [Ледяев, 2012, с. 227], «живут в одном районе, принадлежат к одним и тем же клубам и заседают в одних и тех же советах директоров» [Domhoff, 2005]. Внутри списка достаточно произвольно выбранных потенциальных лидеров обнаружилась реальная, и весьма сплоченная, группа городских заправил!

Читатель. Прям-таки «Консортерия-2»!

Теоретик. Или «Консортерия-222», ведь нет никаких оснований думать, что Атланта чем-то уникальна среди американских, а то и вообще всех городов. Отличие атлантской «консортерии» от итальянской заключалось разве что в том, что итальянская была на виду у всей Европы, а про атлантскую знали только те, кому это было положено знать. Исследование Хантера позволило выявить реальную структуру городской власти: помимо «лидеров», в топ-40 входило некоторое число людей, знакомых с несколькими лидерами[590], но практически не знакомых между собой. Таких влиятельных, но недостаточно влиятельных людей Хантер назвал «профессионалами»:

«...анализируя практику принятия решений по некоторым важным вопросам жизни города, Хантер обнаружил, что главную роль всегда играет относительно замкнутая группа людей (топ-лидеры), тогда как исполнители политической воли элиты („профессионалы") меняются в зависимости от того, какая именно проблема находится в процессе решения. Опрошенные Хантером репутационные лидеры были практически единодушны в том, что для "запуска" проекта необходимо относительно небольшое количество топ-лидеров. После этого может понадобиться сравнительно много людей для его осуществления – от 10 до 100 человек. То есть функционально необходима небольшая группа для принятия политического решения, а "осуществителей политики" могут быть сотни...» [Ледяев, 2012, с. 228].

Читатель. Да это просто пересказ Моски с его «двухслойным» правящим классом!

Теоретик. Не пересказ, а эмпирическая проверка его теории, и притом весьма успешная. Как бы мы ни ценили Моску за его открытия, вклад Хантера в теорию Власти значительно весомее: он впервые не просто обнаружил правящий класс, а эмпирически, научно обосновал его существование. После Хантера говорить о том, что «правящая элита» всего лишь выдумка, а правит «весь народ», стало невозможным, так что правящему классу пришлось срочно менять способы своей маскировки. Но не будем забегать вперед, а продолжим знакомиться с результатами Хантера.

Помимо «вертикального» разделения правящего класса, Хантер выявил и его горизонтальную структуру:

«Крупнейшие бизнесмены, как правило, становятся неформальными лидерами "компаний" (групп своих людей, группировок – "crowds"), в которые входят практически все репутационные лидеры...» [Ледяев, 2012, с. 231].

Единый на первый взгляд правящий класс оказывается в ближнем рассмотрении состоящим из нескольких группировок, умеющих находить общий язык, но в любом случае имеющих разные интересы. Устройство Власти в Атланте оказывается очень похожим на уже описанную нами «парламентскую» систему, или «конституционную олигархию»: борьба группировок ограничена некими правилами игры, обязательными для всех участников. Это позволяет правящему классу не только выглядеть единым для стороннего наблюдателя, но и совместно действовать в случаях проектов, сулящих выгоду каждому из участников[591] (или в случае общих угроз).

Хантер заостряет внимание на роде занятий правящего класса Атланты: абсолютное большинство «лидеров» оказались бизнесменами. Для Хантера это было всего лишь проявлением «американского капитализма», который неплохо было бы подвинуть в сторону «социализма»; мы же видим в этом результате реализацию идеи Моски о том, что понять общество можно лишь поняв его правящий класс. Общество, где правящий класс составляют бизнесмены, будет ощутимо отличаться от общества, во главе которого стоят наследственные аристократы (которые играли важную роль в итальянской консортерии) или, к примеру, «полевые командиры» (как это модно сейчас в «горячих точках» планеты). Основные интересы лидеров Атланты, выявленные Хантером, заключались в банальном «делать деньги и сохранять собственность», они не ставили перед собой каких-то идеологических целей (вроде объединения Италии или строительства нового, справедливого общества). Будучи практическим социологом, Хантер ограничился установлением этого факта, оставив сравнительный анализ правящих классов другим исследователям.

Далее, Хантер обнаружил и описал практические методы, которыми правящий класс осуществляет свою Власть:

«Непосредственным источником влияния являются прежде всего личные связи, которые обычно не афишируются [592] ... и материальные ресурсы, делающие лидеров желательными участниками политических коалиций и дающие им возможности осуществлять скрытое принуждение путем угрозы отказать в предоставлении кредитов... В определенных ситуациях используется сила и принуждение в отношении тех, чье поведение идет вразрез с интересами и (или) ценностями власть имущих. Структура власти, подчеркивает Хантер, обладает средствами принуждения, которые при необходимости могут быть использованы для достижения результата, и большинство профессионалов-управленцев хорошо осознают их силу...

Хантер приводит несколько достаточно ярких примеров, показывающих, как власть имущие наказывали тех, кто пытался сопротивляться их власти. По отношению к ним применялись и угрозы увольнения, и всевозможные расследования их деятельности, и... соответствующая обработка общественного мнения. Но непосредственное давление использовалось достаточно редко; обычно было достаточно сделать соответствующий намек» [Ледяев, 2012, с. 233-234].

Как видите, «мирное» сосуществование сложившихся группировок не означает их вегетарианского характера: любой претендент не из своего круга рискует столкнуться с организованным противодействием всего правящего класса (а не только непосредственно конкурирующей группировки). Подобное умение выступать единым фронтом заставляет вспомнить макиавеллиевскую доблесть – пусть и не в виде «отдать жизнь за республику», а в более скромном «поделиться прибылью ради общего дела».

Флойд Хантер не обнаружил в Атланте ничего нового для нас, уже не первую сотню страниц изучающих теорию Власти; но для американских социологов он открыл целую новую реальность (власть в городских сообществах), которую теперь можно было исследовать, а исследовав, включать в университетские курсы. Отныне социология власти стала такой же почтенной темой для ученых, как и социология бродяг. На очереди был следующий шаг: изучение Власти уже не в отдельном городе, а во всех Соединенных Штатах Америки.

Читатель. И что, нашелся социолог, сумевший опросить топ-40 американских лидеров?!

Теоретик. Да его и не нужно было искать. На волне успеха своей первой книги Флойд Хантер организовал новое исследование, занявшее четыре года (1954-1958). Первоначальный список из 1093 национальных ассоциаций, опросы руководства самых влиятельных из них с целью выявить лидеров-кандидатов, низшее и телефонные опросы лидеров и экспертов – вся эта огромная работа завершилась вышедшей в 1959 году книгой «Тор Leadership. U.S.A.»[593].

Проблема возникла не с социологом, и не с опросами, а с определением тех, кого же собственно опрашивать. Если в Атланте 175 первоначальных кандидатов были неплохой выборкой из 330-тысячного населения, то для 150-миллионых США таких кандидатов должно было быть уже 80 тысяч, что делало всю затею совершенно неподъемной. Хантеру пришлось значительно сократить число «лидеров», и в результате тенденциозность их подбора стала совершенно очевидной:

«[Список лиц], первоначально отобранных в качестве высших национальных лидеров, включал в себя 178 бизнесменов, 64 финансиста, 32 издателя и представителя массмедиа, и даже 5 дантистов и 5 аптекарей, но только 6 профсоюзных лидеров, 12 политиков, 15 государственных чиновников и ни одного высокопоставленного военного, или члена Верховного суда, или главы научного учреждения, или главаря преступной группировки, или самого Джона Фостера Даллеса [594] »! [Schulze, 1959].

Разумеется, при таком первоначальном отборе кандидатов конечный вывод – что власть в США принадлежит узкой группе знакомых между собой бизнесменов – оказывался совершенно предрешенным. Объективность и достоверность результатов Хантера вызвала серьезные сомнения, а его научной репутации был нанесен непоправимый ущерб. Задача научного описания Власти в целой стране не решается «в лоб», простым опросом нескольких сотен потенциальных лидеров; в отличие от среднего города, люди Власти национального масштаба куда лучше замаскированы и куда лучше умеют держать язык за зубами. Поэтому для успешного решения нашей задачи понадобились и другие методы, и другой социолог.

Им стал Чарльз Райт Миллс[595], великий бунтарь американской социологии, оказавшийся в итоге едва ли не самым цитируемым ее классиком. В истории науки он так и остался одиночкой, создавшим собственный социологический метод – «критический радикализм», – но не оставивший после себя научной школы[596]. Тем не менее за свою короткую жизнь Райт Миллс сделал больше, чем любой другой социолог XX века; в своей «стратификационной трилогии»[597] он подробно проанализировал современное ему американское общество, а в наиболее цитируемой своей книге – «Социологическое воображение» – обосновал собственный взгляд на социологию как науку, не оставив камня на камне от господствующих в те годы структурно-функционального и эмпирического подходов. Локализация и анализ правящего класса такой развитой страны, как США, требовали усилий именно такого ученого – не признающего никаких авторитетов, самостоятельно ставящего перед собой масштабные научные задачи и находящего необычные способы их решения.

«Человеческая» биография Райта Миллса выглядит типичной для ученого XX века: родился в семье из среднего класса (отец – страховой агент, мать – домохозяйка), учился сначала в школе (Даллас), затем в университетах (сначала в Техасском университете в Остине, потом в Висконсинском университете в Мэдисоне), получил степень Ph.D по социологии, и дальше работал социологом – сначала как профессор Мэрилендского университета (1942), потом – в знаменитом Бюро прикладных социальных исследований при Колумбийском университете (Нью-Йорк), и в самом Колумбийском университете. Никакого выходящего за рамки академической среды жизненного опыта (в отличие от Хантера), никаких видимых поводов быть недовольным. Но за фасадом этого внешнего благополучия скрывался личный бунт Чарльза Райта Миллса против буржуазного общества, с устройством которого он никак не желал смириться[598].

Академическая карьера Миллса началась в Висконсине с эпизода, типичного для современной науки, но все же неприятно поразившего совсем еще молодого (24 года) ученого. В 1940 году вместе со своим научным руководителем, Говардом Беккером, Миллс написал рецензию на только что вышедшие «Основы социологии» Ландберга. Разумеется, опубликована она была за подписью одного только Беккера («Пределы социологического позитивизма», 1941 г.) [Geary, 2009, р. 27]. К чести Миллса стоит заметить, что он с первого раза понял, как устроено научное сообщество, и больше не допускал подобных ошибок. С Беккером теперь не о чем было говорить[599], и Миллс сосредоточился на собственной работе – в области социологии знаний.

В начале 40-х годов это была модная тема, на английском совсем недавно вышел перевод «Идеологии и утопии» Мангейма[600], вызвав многочисленные дискуссии о критериях объективности научного знания. Вот здесь-то Миллс впервые проявил себя радикальным критиком: в ноябре 1940 года в «Американском социологическом журнале» вышла его статья «Методологические следствия социологии знаний». В отличие от большинства социологов, полагавших, что некий научный метод способен обеспечить объективность результатов, Миллс прямо указал, что сами эти методы возникают в реальном обществе, и не столько являются, сколько считаются надежными[601]. Миллс даже употребил в своей статье слово «парадигма» (набор стандартов для научных рассуждений), которое позднее социолог науки Кун прославил на весь мир. Радикализм Миллса принес неожиданный результат: статья вызвала интерес Роберта Мертона[602], который хоть и не согласился с выводом Миллса об отсутствии объективной истины, но высоко оценил его аргументацию и кругозор[603].

Практик. Социология и теория власти – это, конечно, не математика, и объективных критериев истины там нет. Их уже даже в физике нет (на поиск бозона Хиггса потрачено столько денег, что он точно найдется), хотя еще не так давно такие критерии были (бомба либо взорвется, либо не взорвется). Так вот, в теории Власти есть более или менее объективные критерии, но они отсрочены (как и в случае с бомбой). До 2003-го можно было строить разные социологические предположения о том, кто «круче» с точки зрения близости к мировым элитам, Ходорковский или Кофи Аннан, но после 2003 года ответ на этот вопрос стал очевиден.

Теоретик. Тем временем Миллс подружился с прибывшим в Висконсин осенью 1940 года Хансом Герцем – известным немецким социологом, последователем Вебера и учеником Мангейма. Герц недостаточно владел английским, чтобы самостоятельно писать воспринимаемые американскими социологами тексты, и Миллс на несколько лет стал его редактором, переводчиком и соавтором. Почти сразу же Миллс с Герцем начали писать совместную теоретическую книгу[604]; одновременно Миллс увлеченно работал над собственной докторской диссертацией[605], оправдывая полученное им в последующие годы прозвище «24-часового социолога». В конце 1941-го, сразу же после выхода очередного бестселлера модного в те годы Бернхэма («Менеджерское общество»), Миллс и Герц написали на нее хлесткую и полемическую рецензию – «Маркс для менеджеров» (1942).

Уже понимая, как много значит в научном сообществе благосклонность «звезд», Миллс без ложной скромности заказал в издательстве десятки оттисков «Маркса для менеджеров» и разослал их самым известным интеллектуалам Америки[606] [Geary, 2009, р. 56]. Адресная реклама сработала – на Миллса обратили внимание Дуайт Макдональд, редактор влиятельного левого журнала «Partisan Review», и Дэниел Белл[607], редактор другого влиятельного журнала, «New Leader». Миллс начинает регулярно публиковать заметки в этих журналах (несмотря на критику Герца, полагавшего, что ученому не следует опускаться до публицистики), и в конце 1942 года ему сопутствует новый успех – статья «Коллективизм и смешанная экономика»[608], опубликованная в New Leader, пришлась по вкусу не только Роберту Мертону (охарактеризовавшему ее как «блестящее достижение»), но и профессору Колумбийского университета Роберту Линду[609], сразу же пригласившего Миллса еще в один журнал, «New Republic». С этого момента Миллс прочно вошел в американскую социологическую элиту (знал там всех, и все знали его), и в 1944 году ему достаточно было написать Мертону письмо с просьбой о трудоустройстве в Колумбийском университете, чтобы уже осенью того же года получить официальное приглашение[610].

Наш Практик сказал бы, что такая ситуация почти наверняка означает, что Миллс был очень завуалированным членом какой-то крайне влиятельной группировки, которая использовала его как «жука в муравейнике» и в обиду не давала, одновременно предоставляя полную свободу действий. Мы даже можем предположить, что это была за группировка, но всего на свете в одной книге не расскажешь!

В возрасте 28 лет Миллс достиг всего, о чем мог только мечтать американский социолог[611] – работы в самом престижном гуманитарном университете и прочной научной репутации. Что же дальше? Куда приложить энергию «24-часового социолога»? Для достижения какой цели использовать достигнутую популярность? Приступая к работе в Колумбийском университете, Миллс уже знал точный ответ на этот вопрос. Единственной достойной настоящего интеллектуала целью он считал достижение политической власти, о чем тут же и заявил открытым текстом.

В январе 1944 года Миллс направил Дуайту Макдональду, редактору недавно созданного журнала «Politics», письмо о своей новой работе: «Надеюсь, она Вам понравится, как и всем, кому я ее показывал; я знаю, что это мой лучший текст из когда-либо написанных» [Summers, 2008, р.13]. Миллс говорил о статье, первоначально называвшейся «Политика правды», и вышедшей в «Politics» под заголовком «Безвластные люди: Роль интеллектуалов в обществе». Правда, которую Миллс хотел донести до своих коллег, заключалась в том, что в американском обществе 1940-х интеллектуалы лишены какого-либо влияния на государственную политику, и такое их бедственное положение не случайно, а имеет весомые социальные причины. Положение интеллектуалов в американском[612] обществе – это положение наемных работников, зависящих от владеющего «средствами интеллектуального производства» (университеты, журналы, общественные организации) крупного капитала. В этом качестве интеллектуалы вынуждены подстраиваться под интересы своих нанимателей:

«...те, кто принимает решения, и те, кто становится основными выгодоприобретателями, прибегают ко всеобщему обману. Все больше интеллектуалов работает внутри властной бюрократии и на тех немногих, кто принимает решения. Даже если интеллектуал не нанят этими структурами открыто, шаг за шагом, разными способами обманывая самого себя, он стремится сделать так, чтобы в печати его мнения соответствовали ограничениям, наложенным такими организациями и их сотрудниками» [Миллс, 2014].

Как же быть интеллектуалу в столь неподвластном обществе? Разумеется, приложить свои знания и умения к его изучению, выявить возможности изменить это общество и добиться политического влияния:

«Независимый художник и интеллектуал стоят среди тех немногих, кто достаточно подготовлен, чтобы сопротивляться стереотипизации и противостоять гибели действительно живого. Свежесть восприятия включает способность постоянно срывать маски со стереотипов взгляда и мысли, разбивать их, даже несмотря на то, что современные средства коммуникации обрушивают их на нас потоками. Эти миры массового искусства и массовой мысли все больше зависят от требований политики. Именно поэтому интеллектуальные усилия и интеллектуальная солидарность должны сосредоточиться на политике» [Миллс, 2014].

«Сосредоточиться на политике» означает преодолеть свойственные интеллектуалам ограничения и обратиться к более широкому инструментарию, к технологиям борьбы за Власть:

«Поскольку его [интеллектуала] модель спора – обмен рациональными аргументами, а не умелое применение силы или пустая риторика, эта модель не дает ему видеть другие, более убедительные в историческом отношении формы спора. Такой итог позиции пишущего, его труд и последствия его работы очень удобны для политика, так как обычно они маскируют этическими размышлениями природу политической борьбы» [Миллс, 2014].

Соединить знание, создаваемое интеллектуалами, и силу, принадлежащую какой-нибудь политической группировке, чтобы добиться лучшей жизни для всех и более весомого положения для себя – таким видел высшую цель своей науки молодой социолог Чарльз Райт Миллс. Буквально в день публикации «Бессильных людей» он приступил к практической реализации своего плана и оставался верен ему до конца жизни...

Читатель. Поскольку я мало что слышал про Миллса, могу предположить, что этот план провалился. А почему? Что помешало Миллсу войти в какую-нибудь правящую группировку? Ведь в узкий круг американских социологов он втерся за считанные годы!

Теоретик. Отличный вопрос, который и должен задавать человек Власти! Действительно, что помешало Миллсу стать своим человеком в американском истеблишменте, как это сделали многие его современники (такие как историк Генри Киссинджер, политолог Збигнев Бжезинский, да и близкий друг самого Миллса, публицист Дэниел Белл)? Только ли его гипертрофированная независимость[613] и явная неспособность работать в команде? На наш взгляд, имелась куда более весомая причина. К моменту, когда Миллс осознал необходимость примкнуть к какой-нибудь властной группировке, он уже принадлежал ко вполне определенной группе людей – к движению, позднее названному «новыми левыми». Лидеры этого движения в дальнейшем оказались идеологами «революции» 1968 года, а их политическим наследником стала современная Демократическая партия США во главе с Бараком Обамой. Но все это произошло потом, в период с 1960-е по 2000-е годы, а в начале 1940-х «новые левые» еще не имели какой-либо серьезной поддержки. Миллс рано сделал свой выбор во Власти, и хотя стратегически (на 30-летнем периоде) этот выбор был верен, в тактическом плане он перечеркнул надежды Миллса на быструю политическую карьеру.

Не имея возможности (да и особого желания) встроиться в американский истеблишмент, Миллс принялся искать альтернативные «центры власти». Поскольку в те годы (как и сегодня; основным методом левым интеллектуалам служил классовый подход, направление поисков казалось очевидным: найти в американском обществе класс, способный отобрать власть у крупной буржуазии. Первым и самым очевидным кандидатом на эту роль был классический, воспетый еще Марксом пролетариат. Получив доступ к материалам Бюро прикладных социальных исследований, Миллс с головой ушел в работу по изучению «новых людей власти» – лидеров американского рабочего движения[614].

В течение трех лет (1945-1948) Миллс провел десятки исследований и написал около дюжины статей, посвященных американскому рабочему движению. Поначалу он был весьма воодушевлен открывшимися возможностями – в 1945-1946 годах американские профсоюзы находились на пике своего могущества, объединяя десятки миллионов рабочих и организовывая забастовки национального масштаба. Однако волна забастовок вызвала ответные меры со стороны государства, и в 1947 году закон Тафта-Хартли существенно ограничил права профсоюзов[615]. Вопреки ожиданиям радикальных левых (к которым принадлежал и Миллс), профбоссы не устроили всеамериканской стачки, а согласились умерить свои амбиции и встроиться в американский истеблишмент. К 1948 году Миллс окончательно разочаровался в перспективах рабочего движения. Вышедшая в том же году книга «Новые люди власти. Американские рабочие лидеры» подвела жирную черту под юношеским увлечением Миллса: он описал профсоюзных боссов как обычных «князьков», чьим единственным ресурсом является численность входящих в профсоюз рабочих, и которые заинтересованы в укреплении собственного положения в обществе, а вовсе не в масштабных политических преобразованиях. На вопрос Миллса: «Кто сильнее, бизнес или профсоюзы?» – абсолютное большинство профсоюзных лидеров ответили – конечно же бизнес!

Итак, пролетариат предпочел капитулировать перед буржуазией; надежды на рабочее движение рассыпались в прах. Где же еще искать «локомотив революции»? Быть может, среди американского среднего класса – мелких предпринимателей и наемных служащих? Миллс сам принадлежал к этому классу и не имел в его отношении никаких иллюзий; однако научная добросовестность требовала подкрепить личный скепсис эмпирическим материалом. Первый замысел книги о среднем классе появился у Миллса еще в 1944-м, и с самого начала работы в BASR он «держал глаза открытыми» в отношении любых данных, имевших отношение к этой теме. Работая над новой книгой, Миллс использовал все доступные источники о численности, доходах и занятиях среднего класса (как архивы BASR, так и данные государственной статистики). Основные сведения о взглядах и поведении самих представителей среднего класса : Миллс получил в ходе исследования «Повседневная жизнь в Америке», проведенного в 1946 году; его команда подробно опросила 128 служащих в Нью-Йорке. Сразу же после выхода «Новых людей власти» Миллс занялся обобщением и оформлением[616] собранного материала, и в 1951 году на свет появилась его новая книга – «Белый воротничок. Американские средние классы».

Популярность автора, актуальность темы (растущий средний класс Америки наконец-то увидел в продаже книгу о самом себе) и литературный талант Миллса сделали свое дело: «Белый воротничок» стал бестселлером[617]. В научных кругах книга также получила хорошие отзывы (она и сегодня считается лучшим описанием американского среднего класса). Казалось бы, автор должен быть на седьмом небе от счастья; но сам Миллс был глубоко разочарован результатами своего исследования. Средний класс фермеров и мелких предпринимателей, служивший в XIX веке опорой американской демократии, превратился к середине XX века в средний класс наемных служащих – «белых воротничков» – неспособный, да и не желающий бороться за политическое влияние:

«...беловоротничковые средние классы не формируют независимую основу для [политической] власти: экономически они находятся в том же положении, что и лишенные собственности промышленные рабочие; политически их ситуация еще хуже, поскольку они не столь организованы». [Mills, 1956, р. 262]

Слабая организации «средних классов» является следствием того же изменения в их составе: в отличие от «старых» средних классов, ориентированных на развитие собственного бизнеса, жизненный успех «новых» средних классов связан исключительно с изменением их положения на рынке труда. Фермер или лавочник инвестировали в собственное дело; белые воротнички инвестируют в самих себя – получают дополнительное образование, делают карьеру, приобретают товары престижного спроса (такие как дома в хорошем районе или машины, демонстрирующие уровень жизни). Чем лучше белый воротничок «упакован», тем дороже он сможет продать себя на рынке труда, спрос на котором формируется крупными корпорациями (не только промышленными – СМИ и университеты устроены столь же бюрократически).

Практик. Контрольный вопрос к Читателю: почему такая жизненная стратегия принципиально ущербна с точки зрения карьеры во Власти?

Читатель. Ну, меня на мякине не проведешь! Конечно же потому, что командный рейтинг выше профессионального, и если все время тратить на профессиональную карьеру, никакой Власти не увидишь!

Теоретик. Смыслом жизни для новых средних классов становится погоня за личным престижем (и она же является необходимым условием их выживания на рынке груда). Для успешной карьеры и поисков новой работы нужно соответствовать корпоративным стандартам – что ж, будем соответствовать; в рабочее время белые воротнички превращаются в «жизнерадостных роботов»[618], компенсируя такое насилие над собой в оставшиеся свободными часы:

«Каждый день люди продают маленький кусочек себя, чтобы вечером или в уик-энд купить взамен немного развлечений» [Mills, 1951, р. 137].

Людям, запертым в этом беличьем колесе карьерной жизнерадостности, престижного потребления и компенсаторных удовольствий, незачем и некогда иметь какие-либо политические взгляды:

«Они не радикалы, не либералы, не консерваторы и не реакционеры; они неучастники[619], они вне всего этого. Если мы примем греческое определение идиота как замкнувшегося в частной жизни индивида, то мы должны заключить, что сегодня большинство граждан США – идиоты» [Mills, 1951, р. 328].

«Никакой политики!» – таким мог бы быть политический лозунг средних классов, образуй они когда-нибудь собственную политическую партию. «Белый воротничок» подвел итог многолетним попыткам Райта Миллса обнаружить вокруг себя хоть какую-то политическую силу, отличающуюся от уже сложившегося правящего класса: такой силы в современной ему Америке не нашлось.

Читатель. Не нашлось потому, что не было, или потому, что Миллс плохо искал?

Теоретик. А сами вы как думаете? Попробуйте посмотреть на поиски Миллса глазами человека Власти.

Читатель. Ну давайте попробую. Миллс ведь хотел разыскать властную группировку, заинтересованную в сотрудничестве с интеллектуалами? Так, наверное, и нужно было искать такую группировку. Просто взять первую главу нашей книги и прямо по ней и искать. Посмотреть, какие в стране есть ресурсы, кто их официально контролирует, кто стоит за теми, кто контролирует... Получается, что Миллс не там искал!

Теоретик. Совершенно верно! История Миллса – образцовый пример того, как неверные теоретические предпосылки лишают исследователя возможности разглядеть нужный ему объект. Миллс искал «новых людей власти», но пользовался при этом классовой теорией, а не теорией Власти; результат оказался вполне предсказуем – классы нашлись, а Власти у них не оказалось. Вот почему мы постоянно подчеркиваем: правящий класс не то же самое, что «буржуазия» или «пролетариат». Это термины из разных теорий, и их не следует путать между собой.

Читатель. А как же Миллс со столь неверным подходом сумел совершить открытие в теории Власти?

Теоретик. А вот тут-то и начинается самое интересное! Замысел книги о высшем классе Америки созрел у Миллса еще в конце 1940-х, и первоначальным ее названием было «Сильные мира сего»[620]. С марксистской точки зрения этими «сильными» могли быть только капиталисты – последний оставшийся класс американского общества (после рабочих и «белых воротничков»). Именно с этого класса Миллс и начал свое исследование: он составил список из богатейших людей Америки в трех временных срезах (таких оказалось 90 человек в 1900, 95 в 1925 и 90 – в 1950 году) и тщательно изучил биографию каждого из них. Результаты оказались довольно любопытными[621], однако одновременно с работой Миллса над книгой в США произошли события, поставившие под сомнение простейшую модель «у кого деньги, у того и власть».

В марте 1947 года президент Трумэн объявил о новой внешнеполитической программе США, направленной на «сдерживание» СССР (фактически это было объявлением холодной войны). В 1949 году был создан военный блок НАТО, в 1950-м США вступили в Корейскую войну, а в 1951-м отправили войска в Европу (что раньше практиковалось только в период мировых войн). Наконец, на выборы 1952 года республиканским кандидатом пошел генерал Эйзенхауэр[622], сформировавший после победы следующий кабинет (он оставался тем же и к 1955 году, когда Миллс дописывал свою книгу):

«Три главных с точки зрения высокой политики поста в стране (государственный секретарь, министр финансов и министр обороны) занимают: нью-йоркский представитель [623] крупнейшей в стране юридической фирмы, которая защищает заграничные коммерческие интересы группы Моргана и группы Рокфеллера; руководитель корпораций [624] со Среднего Запада (он был директором объединения, включавшего в себя свыше 30 корпораций) и, наконец, бывший президент [625] одной из трех или четырех крупнейших корпораций в США (она же крупнейший в стране производитель военного снаряжения)....» [Mills, 1956, р. 232].

Подобная милитаризация всей государственной политики, вместе с назначением на ключевые должности менеджеров крупных корпораций, явно отвечала интересам лишь некоторых «сверхбогачей» (таких как Рокфеллеры), а также крупных корпораций, формально не имеющих единоличных владельцев (таких как «Дженерал моторс»[626]). Мощь государственной машины США со всей очевидностью использовалась в интересах более узкой группы людей, нежели всех капиталистов Америки, или даже 90 самых богатых из них. Тут уж любой заинтересованный наблюдатель (как и в случае с итальянской «консортерией») должен был воскликнуть: ба, да вот же он, американский правящий класс!

При всей приверженности Миллса «широкому» классовому подходу, столь явное участие корпораций[627] (бюрократическое устройство которых Миллс критиковал еще в «Белом воротничке») в системе власти американского общества не могло пройти мимо его внимания. Миллс поменял название книги с «Сильные мира сего» на «Властвующую элиту» и значительно расширил круг социальных групп, среди которых следовало искать представителей этой элиты. С этого момента до осознания того факта, что властвующая элита является особой социальной группой, отличающейся от порождающих ее представителей буржуазии, топ-менедж­мента, чиновников и военных, оставался всего один шаг. Сделав его, Миллс полностью преодолел классовый подход в социологии Власти и поставил точку в истории открытия властных группировок, дав им однозначное определение:

«...для того, чтобы яснее очертить предмет исследования, надо остановиться на одной особенности, ясно выступающей в биографиях и мемуарах людей богатых, власть имущих и именитых: лица, принадлежащие к высшим кругам, в какой бы области они ни подвизались, являются членами взаимопереплетающихся "партий" и связанных между собой самым различным образом "клик"» [Mills, 1956, р. 11].

Читатель. То есть талант исследователя оказался сильнее его идеологических предпосылок?

Теоретик. Талант, подкрепленный личной неприязнью, которую Миллс, несомненно, питал ко всей обнаруженной им «властвующей элите». Миллс лично был заинтересован разыскать если не союзников интеллектуалов во Власти, так хотя бы их главных врагов, и эта мотивация позволила ему пойти дальше традиционных обвинений в адрес «буржуазии». Он решительно отверг «общеклассовую» локализацию Власти и прямо поместил ее в руки сюзеренов правящих группировок:

«Никто не предлагал и не разрешал Наполеону разогнать 18 брюмера парламент, а затем превратить свою консульскую власть в императорскую. Никто не предлагал и не разрешал Адольфу Гитлеру провозгласить себя в день смерти президента Гинденбурга "фюрером и канцлером", упразднить и узурпировать соответствующие должности, соединив президентство с канцлерством. Никто не предлагал и не разрешал Франклину Д. Рузвельту принять ряд решений, которые привели к вступлению Соединенных Штатов во Вторую мировую войну. Не "историческая необходимость", а человек, по имени Трумэн, принял вместе с несколькими другими лицами решение сбросить бомбу на Хиросиму» [Mills, 1956, р. 24].

Столь же проницательно он разглядел источник Власти этих сюзеренов:

«Под могущественными людьми мы, конечно, подразумеваем тех, кто имеет возможность осуществлять свою волю даже в том случае, когда другие сопротивляются ей. Никто, следовательно, не может быть по-настоящему могущественным, если он не имеет доступа к управлению важнейшими социальными институтами, ибо власть подлинно могущественных людей заключается прежде всего в том, что они распоряжаются этими общественными орудиями власти» [Mills, 1956, р. 9].

«Эти иерархические институты – государство, корпорации, армия – образуют собой орудия власти...» [Mills, 1956, р. 5].

Контроль над обладающими огромными ресурсами организациями – вот что превращает обычного человека в человека Власти; но поскольку на такие позиции всегда найдется множество претендентов, вопрос заключается в том, как осуществляется их отбор и какие люди в конечном счете оказываются на самом верху. Миллс уже провел такой анализ для крупных частных капиталов:

«Взобраться на вершину пирамиды богатства нелегко, и многие, пытавшиеся это сделать, свалились, не достигнув цели. Легче и безопаснее родиться на этой вершине»[Mills, 1956, р. 115].

Но как обстоят дела в двух остальных сферах – в крупных корпорациях (должности в которых не передаются по наследству) и в государственном управлении (в котором участвуют демократически избираемые сенаторы и конгрессмены)? Миллс провел новое биографическое исследование руководителей крупнейших корпораций и обнаружил тенденцию, схожую с «наследованием» в мире частного бизнеса:

«Вся карьера типичного крупного администратора складывается ныне из переходов, совершающихся внутри корпоративных иерархий и между ними; удельный вес людей подобной карьеры неуклонно и быстро повышался: с 18% в 1870 г. до 68% в 1950 г.» [Mills, 1956, р.132].

Высшие должности в корпоративной среде все в большей степени доставались «своим» людям – проверенным в ходе многолетней карьеры внутри собственных корпораций. «Своим» для кого? Конечно же, для предыдущего высшего руководства:

«Читая речи и доклады администраторов о человеке того склада, который им требуется, неизбежно приходишь к простому выводу: этот человек должен уметь приноравливаться к тем, кто уже пребывает в верхах» [Mills, 1956, р. 141].

Миллс посвящает несколько страниц критике «американской мечты» о том, что умный и энергичный выходец из низов способен «пробиться» в высшее руководство за счет личных талантов. «Если ты такой умный, почему ты такой бедный?» – встречают такого кандидата корпоративные боссы, и сразу же делают вывод: не такой уж ты и умный. Оценка ума по богатству автоматически означает, что преимущества в продвижении по службе получают те, кто с самого начала не являются бедными – то есть обладают «начальным социальным капиталом» за счет хорошего образования и вхожих в высокие кабинеты родителей. Особое значение при этом имеет даже не просто хорошее образование («Гарварда недостаточно»), а образование, позволяющее с детских лет завести нужные знакомства:

«Учеба в частной школе – отличительный признак биографии людей высших классов. Если где и можно найти „центр подготовки" социальных верхов Америки, то именно в этих 15-20 частных привилегированных школах» [Mills, 1956, р. 65].

Только человек, с молодых лет вхожий во внутренние круги уже сложившегося корпоративного руководства, может получить уникальный жизненный опыт решения вопросов:

«...во внутреннем круге высших классов большинство объективных проблем крупнейших и важнейших общественных институтов сплавлены с чувствами и беспокойствами небольших, закрытых и дружеских групп. Именно этому учат семья и частная школа подрастающее поколение высших классов: закулисное обсуждение [628] является одним из способов, которым координируется (на основе дружеских соглашений) публичная деятельность высших классов...» [Mills, 1956, р. 69].

Роль «закулисного обсуждения» не слишком афишируется лидерами корпораций, но Миллс приводит показательный пример, насколько они его ценят в реальной жизни. В 1945 году в «Дженерал моторс» обсуждалось включение генерала Маршалла[629] в Совет директоров компании, причем сам владелец «Дженерал моторс», Дюпон[630], не хотел этого делать – кому нужен старый (65 лет) служака, не располагающий даже серьезным пакетом акций?

«Альфред Слоан [631] , председатель "Дженерал моторс", в общем согласился с этими соображениями, но затем добавил: "Я думаю, что генерал Маршалл может быть в известной мере нам полезен, если, получив новое назначение, выйдет в отставку при условии, что он останется в Вашингтоне; учитывая положение, занимаемое им в обществе и в правительственных кругах, и его связи, можно надеяться, что, когда он познакомится с нашим образом мышления, нашими целями и задачами, его пребывание на этом посту могло бы послужить фактором, смягчающим общее отрицательное отношение к большому бизнесу..."» [Mills, 1956, р. 136].

Наличие у Маршалла личных связей в военных кругах США показалось Слоану вполне достаточным, чтобы без колебаний ввести генерала в совет директоров крупнейшей американской корпорации. «Валютой»[632], в которой измеряется «социальное богатство» представителя элиты, является количество и надежность его личных связей с другими представителями той же элиты (вспоминаем исследование Хантера). Личное богатство без таких связей уже ничего не стоит; столь же мало стоит высокий пост топ-менеджера, не подкрепленный принадлежностью к группе, решающей вопросы. Для обозначения членов этой корпоративной элиты, управляющих громадными корпорациями, которые им не принадлежат, Миллсу приходится использовать новый термин – корпоративные богачи (corporate rich):

«Неверно, что американской экономикой управляют шестьдесят блистательных, широко разветвленных, похожих на кланы семейств; неверно также, что мы пережили некую незаметную революцию управляющих, отнявшую у подобных семейств их привилегии и власть. Те действительные перемены, которые неправильно выражаются формулами "шестьдесят семейств“ и „революция управляющих", могут быть точнее выражены формулой, гласящей, что мы пережили реорганизацию системы управления собственностью имущих классов, в результате которой они превратились в более или менее однородный класс богачей из мира корпораций» [Mills, 1956, р. 147].

Корпоративные богачи отличаются от частных (лозунгом которых долгое время были слова Вандербильта «Плевать на всех!» – пока не выяснилось, что плюнули-то как раз на них самих) умением делиться, то есть направлять часть своих доходов на создание и поддержание собственной властной группировки. Тем самым они получают доступ к чужим ресурсам (будь то дочерняя акционерная компания, где им принадлежит лишь небольшой процент акций, или целое государство, где во главе могущественного министерства поставлен один, но свой человек) и приобретают куда большую власть, нежели самый богатый, но не обладающий собственной группировкой миллиардер. Типичный представитель корпоративной элиты – «эффективный менеджер», которому все равно, какой руководящий пост занимать, и который готов по первому же требованию своей группировки отправиться осваивать новые прибыли и бюджеты:

«Ядро властвующей элиты состоит прежде всего из тех людей, которые свободно переходят от командных ролей в верхах одной из господствующих иерархий к подобным же ролям в другой иерархии...» [Mills, 1956, р. 288].

Именно эта особенность элиты – отношение к организациям как к ресурсу, который можно и нужно выдоить досуха, – проявляется в отсутствии формальных организаций внутри самой элиты. Не существует никаких «тайных советов», никакого «комитета 300», все вопросы решаются исключительно в рамках закулисных обсуждений, созываемых по мере необходимости теми, кто знает, кого на них приглашать.

«...властвующая элита по самой своей природе более склонна пользоваться уже существующими организациями (действуя внутри последних и посредничая между ними), чем создавать определенные организации, в которые входили бы ее члены, и только ее члены» [Mills, 1956, р. 293].

Нарисовав столь впечатляющую картину «невидимой власти» корпоративной элиты, Миллс приступает к решению последнего вопроса. Как насчет «этих, в Вашингтоне»? Неужели и высшая власть в Америке – государственная – тоже принадлежит корпорациям? Как тогда быть с американской демократией, выборами, Конгрессом и Сенатом? Ответ дает очередное исследование, на этот раз – биографий государственных служащих федерального уровня. Получить соответствующую должность могут два типа людей – профессиональный политик, принадлежащий к политической партии и сделавший карьеру с уровня штата, или же сторонний назначенец, никогда не занимавшийся публичной политикой. Миллс называет вторых «политическими аутсайдерами» и приводит статистические данные (не столь впечатляющие, как в предыдущем случае, но вполне показательные):

«Доля людей из состава политической элиты, работавших когда-либо в местных органах власти или в правительственном аппарате штатов, сокращалась из поколения в поколение; с 1789 по 1921 г. она уменьшилась с 93 до 69%. В правительстве Эйзенхауэра она упала до 57%. Укажем далее, что из состава политической элиты наших дней только 14% (а из руководящих политических деятелей начала XX в. только около 25%) когда-либо состояло в законодательных собраниях штатов. Во времена отцов-основателей, в период 1789-1801 гг., такие люди составляли 81% всего состава высших политических деятелей» [Mills, 1956, р. 229].

Как и в случае корпораций, в государственном аппарате начинают преобладать назначаемые сотрудники:

«В нынешней эйзенхауэровской группе [только] 36% людей, принадлежащих к политическим верхам, получили все посты (вплоть до самых высоких), которые они когда-либо занимали, в результате выборов; 50% чаще назначались, чем избирались, а 14% никогда ранее не занимали политических постов» [Mills, 1956, р. 230].

Подобное положение дел означает, что для достижения контроля над государственным аппаратом достаточно провести через выборы одного человека (президента); после этого расстановка своих людей на ключевые посты происходит автоматически. Миллс недвусмысленно намекает, что именно так и действовали «рокфеллеровские республиканцы», выдвинувшие Эйзенхауэра в президенты:

«За два месяца до выдвижения партиями кандидатов в президенты США, которые должны были баллотироваться на выборах 1952 г., Гарольд Тэлботт [633] , нью-йоркский финансист (а позднее министр авиации, уличенный в использовании своего поста в личных интересах), поручил одной фирме, консультирующей по вопросам управления, определить, какие посты должна будет забрать в свои руки республиканская администрация для того, чтобы установить контроль над правительством Соединенных Штатов. Через несколько дней после избрания Эйзенхауэра ему было вручено 14 томов, содержавших в себе полную характеристику каждого из 250-300 высших постов, позволяющих влиять на политику» [Mills, 1956, р. 238].

Контроль над президентской администрацией позволяет решать большинство текущих вопросов внешней (объявление войны) и внутренней (подготовку бюджета) политики без особой оглядки на Конгресс:

«Приход главарей корпораций к политическому руководству ускорил давно наметившийся процесс низведения политического веса профессиональных политиков, заседающих в конгрессе, до политического веса людей, подвизающихся в средних звеньях власти» [Mills, 1956, р. 275].

Фактически государственный аппарат превращается в еще одну корпорацию, в рамках которой и ведется (корпоративными же методами) борьба за наиболее вкусные «кусочки» Власти:

«Сфера действия правительственно-административной бюрократии становится не только центром политической системы, но также и единственной ареной, на которой разрешаются (или остаются неразрешенными) все политические конфликты. На смену политике, складывавшейся в результате избирательной борьбы, приходит авторитарная политика; маневрирование клик сменяет собой борьбу политических партий» [Mills, 1956, р.267].

Убедившись в корпоративном характере государственной власти, Миллс формулирует окончательный вывод: в США сложилась единая властвующая элита, пронизывающая собой все сферы общественной жизни и стоящая над их организационными иерархиями:

«Наше понимание природы властвующей элиты и ее единства покоится на констатации факта однотипного развития и совпадения интересов экономических, политических и военных учреждений». [Mills, 1956, р. 292].

«...руководящие деятели каждой из трех областей – военачальники, руководители корпораций, должностные лица государства – сплачиваются воедино, образуя тем самым властвующую элиту Соединенных Штатов» [Mills, 1956, р. 9].

Вот так, начав с классового анализа «буржуазии», Миллс в процессе своего исследования вышел на следующий уровень понимания общественного устройства и открыл реальный правящий класс – властвующую элиту. Ну а открыв ее, он с полным правом перешел с позиции исследователя на позицию радикального критика. Свое отношение к элите Миллс в полной мере выразил в заголовке последней главы своей книги – The Higher Immorality, «высшая аморальность» и «аморальность верхов» одновременно. С точки зрения Миллса, эволюция американского общества от государства мелких частных собственников к государству корпораций, над которыми стоит властвующая элита, была безусловным шагом назад. «Человеческие качества» представителей новой элиты не шли ни в какое сравнение с американскими «отцами-основателями» (принадлежавшими к исчезнувшему к XX веку классу состоятельных землевладельцев):

«"Нет ничего поучительнее, – писал Джэймс Рестон, – сравнения дебатов в палате представителей, происходивших в 30-х годах XIX в. по вопросу о борьбе Греции с Турцией за Независимость, с дебатами в конгрессе в 1947 г. по греко-турецкому вопросу. В первом случае дебаты были преисполнены достоинства и отличались красноречивой убедительностью, рассуждения правильно развертывались от известного принципа, через иллюстрацию, к выводу; во втором случае дебаты представляли собой унылое зрелище подтасовки обсуждаемых вопросов, содержали в себе множество не относящихся к делу моментов и обнаруживали плохое знание истории". В 1783 г. Джордж Вашингтон проводил свой досуг за чтением "Писем" Вольтера и "Опыта о человеческом разуме" Локка, Эйзенхауэр же почитывает рассказы о ковбоях и детективные повести» [Mills, 1956, р. 350].

Необходимость руководствоваться во всех своих действиях интересами престижа, поддержания своей репутации в среде властвующей элиты, накладывает на ее представителей жесткое ограничение: морально то, что идет на пользу своей группировке и, уже потом, всей властвующей элите. Умение заводить связи и закулисно решать вопросы – вот единственный навык, требующийся этим людям; все остальное (культура, интеллект, интерес к наукам) мешает делу, и хотя не поставлено под явный запрет, не одобряется в рамках корпоративной этики. Как следствие, средний представитель элиты представляет собой посредственность, вознесенную на вершины власти лишь принадлежностью к той или иной группировке. Вне ее он – никто:

«Если мы возьмем сотню наиболее могущественных американцев, сотню самых богатых, сотню самых знаменитых и лишим их позиций, которые они занимают в главенствующих социальных институтах, отнимем у них людские и денежные ресурсы, которыми они распоряжаются, средства массовой рекламы, которые ныне работают преимущественно на них, то они сразу окажутся безвластными, безвестными и бедными» [Mills, 1956, р. 10].

Читатель. Ни хрена себе! И это все он написал открытым текстом? В 1956 году, в разгар маккартизма и холодной войны?!

Теоретик. Да, именно так. Как мы уже писали выше, стандартными репрессиями в американском обществе середины XX века были отказ в финансировании, угроза увольнения и уж совсем в вопиющих случаях – судебное преследование. Так что Миллс рисковал максимум своим рабочим местом в Колумбийском университете[634], и желание разоблачить американскую элиту перевесило разумную осторожность.

Практик. Если наша гипотеза о том, что Миллс был членом какой-то группировки верна, то потеря места была для него крайне маловероятна, а про потерю финансирования и говорить не приходится. Скажем, Валлерстайн в аналогичной ситуации пострадал куда сильнее[635]. Но главное – другое. Неприязнь Миллса к элите, скорее всего, была связана не с тем, что он не любил капиталистов, а с тем, что карьера во власти вообще никак не связана с интеллектуальным уровнем человека. Для Миллса, который своими способностями явно гордился, это могло стать основным раздражающим фактором.

Теоретик. Как и «Белый воротничок», «Властвующая элита» стала бестселлером, рецензии на нее написали практически все известные социологи – но на этот раз все они носили критический характер. Научное сообщество горой встало на защиту властвующей элиты, большей частью с господствующей на тот момент (да и сейчас) позиции плюрализма. Да, писали критики, в США существуют люди, занимающие высокие посты и принимающие единоличные решения по серьезным вопросам. Но ведь Миллс не доказал, что они представляют собой единую властную группировку! Всем известно, что все эти группировки только и делают, что грызутся между собой, а потому настоящая власть в США никому не принадлежит, каждый вопрос в отдельности решается схваткой противоборствующих сил, в которой последнее слово остается за американским избирателем. Социологу, который отрицает это очевидное положение дел, по большому счету нечего делать в науке[636].

Разумеется, в условиях такой обструкции идеи Миллса о властвующей элите не получили никакого научного развития (вышедшая в 1959 году книжка Хантера была скорее шагом назад]), Однако разошедшаяся большим тиражом «Властвующая элита» продолжала будоражить умы, и перед правящим классом США – первым из всех правящих классов! – встала идеологическая проблема. Как нейтрализовать опасное знание, выпущенное Миллсом на свободу? Как сделать так, чтобы его идеи воспринимались как тенденциозное мнение радикального левака, а не как достоверная информация об источниках Власти правящего класса?

3. Элита и избиратели Роберт Даль, «Кто правит?» (1961)

Теоретик. Теоретика, даже столь знаменитого, как Райт Миллс, легко лишить финансирования и довести до самоубийства чисто административными методами. Но сделать то же самое с высказанными им идеями можно лишь оружием самого теоретика – печатным словом. В некоторых случаях[637] для этого достаточно исказить идеи последующим многотиражным пересказом; однако в случае Миллса это было невозможно – слишком уж подробно и однозначно описал он американскую властвующую элиту. Теорию Миллса нельзя было замолчать и невозможно было исказить; ее следовало опровергнуть с помощью другой, более подходящей (для элиты) и более наукообразной (для ученого сообщества) теории. К чести американского правящего класса, среди его вассалов нашелся человек, сумевший достойно ответить Миллсу, и притом потративший на это всего несколько лет.

«Каждый, кто интересуется политической наукой, не может позволить себе игнорировать эту книгу», – написал Льюис Козер[638] сразу же после прочтения «Кто правит?» Роберта Даля, вышедшей в 1961 году. Авторитетная комиссия по присуждению Премии Вудро Вильсона[639] за 1962 год была столь же категоричной: «"Кто правит" обязательно станет классикой». Так оно и оказалось: в 1995 году книга Даля была включена в перечень «Ста самых влиятельных послевоенных книг» по версии Times Literary Supplement, в одном ряду с такими знаменитостями, как «1984» Оруэлла, «Структурой научных революций» Куна и «Агрессией» Лоренца. Вот почему так важно досконально проанализировать существенные особенности этой действительно выдающейся книги.

В воспоминаниях многих российских политологов, да и простых читателей, книга Роберта Даля предстает увлекательным детективом. Ученый идет по следу постоянно ускользающего преступника, имя которого – Власть. Власть скрывается в разных домах и под разными именами, а когда Ученый наконец загоняет ее в угол, под устрашающей маской Власти обнаруживается... Но не будем забегать вперед; попробуем угадать, кого мог поймать такой человек, как Роберт Даль, и в таком месте, как США конца 50-х годов прошлого века.

Роберт Даль родился в 1915-м, в 1936-м году окончил университет в Нью-Йорке и переехал в Йель для продолжения обучения, получил ученое звание (Ph.D) в 1940, был призван в армию, а после войны снова вернулся в Йель и стал преподавать на кафедре политологии. В 1953 году Даль (в соавторстве с Линдбломом) опубликовал свою первую книгу, где формулировал идею «полиархии». В 1956-м вышла вторая книга – «Введение в теорию демократии», в 1957-м году третья, «Понятие Власти». В этом же году Даль возглавил кафедру политологии и приступил к работе над своим главным произведением.

Общественно-политическая ситуация в США была в те годы достаточно безрадостной для сторонников «рынка и демократии». Несмотря на продолжающуюся холодную войну, среди американских интеллектуалов по-прежнему были популярны прокоммунистические настроения (особенно после бесславного завершения карьеры сенатора Маккарти). Видные экономисты вовсю критиковали капитализм и приводили СССР в качестве примера более эффективной экономики[640], а в социологии власти господствовала «элитистская» теория. Блестящие книги Хантера (1953) и Миллса (1956) рассказывали о том, что Америкой правит узкий слой потомственных богачей, действующих исключительно в собственных интересах. Основной идеологический аргумент в пользу западного общества – демократия – переставал работать: какая разница, за кого голосует избиратель, если власть все равно принадлежит правящей элите?

Неудивительно, что вопрос «кто правит» оказался в центре внимания политических дискуссий. Хотя в американской политологии (в отличие от социологии) преобладали сторонники «демократии», на их счету не было ни единой работы, эмпирически подтверждающей, что власть действительно принадлежит избирателям. Одним из таких политологов-теоретиков был и сам Роберт Даль. В своих работах 50-х годов он развивал концепцию «полиархии»:

«Мы утверждали, что в некоторых обществах демократические идеалы пусть приблизительно и грубо, но все же реализуются, в том смысле, что нелидеры осуществляют относительно сильный контроль за лидерами. Систему социальных процессов, которые делают это возможным, мы назвали полиархией» [Даль, 1984].

Что же это за «полиархия» такая, которая позволяет реализовать на практике, казалось бы, недостижимые «идеалы демократии»? «Введение в теорию демократии» (1956) разъясняет эту концепцию, противопоставляя ее общепринятой (в то время) идее «мэдисонианской демократии». Джеймс Мэдисон[641] был одним из авторов знаменитой серии статей «Федералист», публиковавшихся в 1787-1788 годах в поддержку Конституции США, и, по мнению Даля, наиболее выдающимся из этих авторов. В его честь «мэдисонианской» была названа теория демократии, основанная на бесспорном, казалось бы, утверждении: люди – не ангелы.

«Дайте власть большинству, и оно станет угнетать меньшинство. Дайте власть меньшинству, и оно станет угнетать большинство» (эти слова принадлежат соавтору Мэдисона, Гамильтону[642], но выражают те же самые «мэдисонианские» идеи). Ну а поскольку люди не ангелы и всегда будут стремиться угнетать себе подобных, реальная демократия должна быть компромиссом между равными (избирательными) правами всех и правом меньшинства на защиту от тирании. Власть любого, хоть трижды демократического правительства должна быть законодательно ограничена – например, системой разделения властей и запретом на изменения избирательных прав в пользу победившей фракции. Иначе будет как во французском Конвенте, когда целая партия депутатов (жирондисты) была демократическим решением большинства исключена из его состава, а затем физически уничтожена; так может получиться только «якобинская диктатура», но никак не «якобинская демократия». Демократия – как процедура – сама по себе не может защитить от тирании, а потому должна быть дополнена Законом, стоящим выше любых голосований.

Эти соображения кажутся настолько очевидными, что кажется немыслимым, чтобы человек демократических убеждений мог с ними не согласиться. Тем не менее Даль это сделал! Он выступил с убедительной критикой «мэдисонианской» теории демократии, ударив ее в самое уязвимое место. Хорошо, люди не ангелы и всегда стремятся к угнетению себе подобных. Но почему какой-то Закон (конституция) может препятствовать этому стремлению? «Договоренности между учредителями создают Конституцию, но не создают общество», – справедливо замечает Даль. Конституция – всего лишь написанные на бумаге слова, и совершенно непонятно, почему люди, стремящиеся угнетать друг друга, вдруг перестанут это делать по воле каких-то текстов. Существование реальной демократии (а такая демократия, по мнению Даля, действительно существует) нужно объяснять исходя из взаимоотношений самих людей, а не ссылаться на правильно составленные Конституции.

«Никакие конституционные соглашения не могут обеспечить отсутствие тирании, – пишет Даль, – история многочисленных латиноамериканских государств служит тому достаточным примером» [Dahl, 1956, р. 83].

Так как же возможно существование реальной демократии? Вот тут-то и приходит на помощь полиархия. Этим термином обозначается такое состояние общества, при котором ни одна из располагающих властными ресурсами группировок не в состоянии (по тем или иным причинам) распространить свое влияние на все сферы общественной жизни. Для решения спорных вопросов между такими группировками возможны два способа: 1) гражданская война, которая в условиях равенства сил может обойтись очень дорого, а для проигравшей группировки закончиться полным уничтожением, 2) мирное (через голосование) выяснение того, чью позицию поддержит большинство (а следовательно, и кто скорее всего победит в гражданской войне). Если таких спорных вопросов несколько, и по каждому из них мнения в обществе разделены по-разному, каждая из группировок предпочтет не доводить дело до стрельбы, а решать вопросы путем голосования – в одном вопросе проиграем, зато в другом выиграем. Демократия оказывается выгодной правящим элитам и поэтому может существовать в реальном мире!

Таким образом, «демократическое» общество в целом управляется не тиранией какой-то одной группировки, а решением спорных между разными «ветвями власти» вопросов через голосование всех членов данного общества. Даль выделил восемь внешних признаков существования «полиархии» (внешних потому, что расклад сил между разными группировками не записан ни в каких рейтингах и для своего выявления требует специального исследования), сводящихся в своей совокупности к одному: наличию или отсутствию в обществе принятия решений путем всеобщего голосования.

Практик. С точки зрения партийной идеологии это был сильный ход! «У нас демократия, потому что так написано в Конституции» – перестало работать, мало ли что где написано? Отлично, мы теперь скажем, что у нас демократия, потому что у нас на самом деле демократия, ведь некоторые решения принимаются всеобщим голосованием!

Теоретик. Вы забегаете вперед, уважаемый Практик, про некоторые решения – это несколько позже! Спросим лучше уважаемого читателя – ну как, теперь вы в состоянии догадаться, кто должен быть пойман под маской Власти, когда по следу идет Роберт Даль, вооруженный дымящейся полиархией?

Читатель. Неужели простые американцы?

Теоретик. Совершенно верно! Американский избиратель – вот кто правит в Америке, и этому обязательно должно найтись фактическое подтверждение. Даль всю свою предшествующую карьеру посвятил обоснованию существования демократии, и к анализу эмпирических данных приступал, уже располагая собственной теорией о том, что она такое и как она работает. Могло ли быть так, чтобы отобранные им эмпирические данные опровергли бы его же собственную теорию?!

Конечно же нет. Многочисленные фактические данные, вошедшие в книгу, однозначно подтверждали основную концепцию Даля: реальная власть в конечном счете находится в руках избирателей, и именно они правят средним американским городом. Посмотрим теперь, как был достигнут столь впечатляющий результат.

Практик. Поневоле вспоминаешь старую программистскую мудрость: «Ошибки в программе исправляются до тех пор, пока она не станет давать результат, устраивающий автора».

Теоретик. На момент написания «Кто правит» главным теоретическим оппонентом Даля был Флойд Хантер с его блестящим исследованием власти в американском городе Атланте[643]. Даль решил дать бой противнику на его же поле – провести столь же подробное исследование власти, но в другом городе и с другой методологией. В качестве места исследования он выбрал Нью-Хейвен, штат Коннектикут. Во-первых, в этом небольшом (160 тысяч жителей) городке на атлантическом побережье начиная со второй половины 50-х годов разворачивалась крупная программа городского строительства, затрагивавшая интересы всех слоев общества, что давало прекрасный материал для изучения структуры Власти. Во-вторых, именно в этом городке и располагался Йельский университет[644], в котором Даль занимал далеко не последнюю должность. В-третьих, сотрудниками Йеля с 1951 года в Нью-Хейвене уже проводилось комплексное исследование (методом социологических опросов), результатами которого можно было воспользоваться[645]. Для Даля исследование Нью-Хейвена было «игрой на своем поле», здесь он мог получить ту информацию, которую вряд ли раздобыл бы в любом другом месте.

Вторым, и куда более важным, отличием исследования Даля от работы Хантера стала методология. Для Хантера «власть» была структурой подчинения – А имеет власть над В, В – над С и так далее; отсюда вытекала «репутационная» методология ее изучения. Спросим у С, кто его начальство, потом спросим у В, и так постепенно доберемся до А, над которым уже нет никакого начальства; вот он и будет искомая «правящая элита». Даль резко раскритиковал эту методологию как субъективную: Хантер изучает не саму власть, а то, что люди (В и С) про нее думают, между тем как задача исследователя – установить объективную истину. Объективно власть (по Далю) существует не как потенциальная возможность («А – уважаемый человек»), а как реальное и задокументированное действие: принятие А некоего решения, которое В приходится выполнять[646]. Коль скоро А отдал приказ, а В его исполнил – то власть в данном эпизоде принадлежала именно А. Поэтому Даль в противовес «репутационной» предложил «решенческую» методологию: тот, кто принимает обязательные для выполнения решения, и есть Власть. Поскольку принятие решений часто осуществляется коллективными органами (советами, комитетами и так далее), нужно также учитывать, кто персонально инициировал совещательный процесс, завершившийся утвержденным документом, – то есть обладал властью продавить свою точку зрения через совещательный орган.

Читатель. Погодите-ка, я что-то не пойму! Возьмем, например, референдум – голосуют избиратели, но вопросы-то формулируют политики? То есть они их «инициируют», они их «продавливают», они и есть Власть. Как же тогда у Даля получилось, что власть принадлежит избирателям?!

Теоретик. Получилось потому, что в книге Даля между «решенческой» методологией и выводом о том, кому принадлежит власть, содержатся еще сотни страниц текста, а вам, уважаемый читатель, они преподнесены на одной странице. Книга Даля потому и попала в список ста самых влиятельных, что действительно оказывает на читателя серьезное влияние. Хороший текст не выдает в первых же абзацах посылку и вывод – тогда любой сможет заметить нестыковки; нет, он ведет читателя через многие страницы рассуждений, переключая внимание на все новые и новые вопросы, чтобы к моменту, когда появляется наконец главное заключение, отправные точки большинства рассуждений были уже крепко забыты.

В этом смысле книга Даля – не просто хороший, а гениальный текст. Ведь и начинается он не с «решенческой» методологии, а с куда более понятной простому читателю «позиционной»: кто находится на важных должностях (ключевых позициях), тот и есть власть. Первая часть книги («От олигархии к плюрализму») содержит исторический очерк Власти в Нью-Хейвене: кто занимал в этом городе руководящие посты в XVIII, XIX и XX веках?

С момента основания (1784) и до середины XIX века Нью-Хейвеном «правили» (кавычки тут потому, что, строго говоря, неизвестно, правили или нет – ведь Даль не проводил «решенческого» анализа тех лет) «патриции» – американские аристократы, т.е. наследственные богачи и знатные люди. Начиная со второй половины XIX века на выборные должности Нью-Хейвена начиняют все чаще попадать «предприниматели» – богачи в первом поколении, не имевшие многолетних семейных связей с городской аристократией. Даль объясняет этот переход всеобщим избирательным правом и большей активностью «предпринимателей» в борьбе за голоса избирателей; в результате к концу XIX века предприниматели «занят практически все ключевые посты в органах власти». На следующем этапе – в 1900-1950-х годах – предпринимателей сменяют на выборных должностях «выходцы из народа» (ex-plebs). Даль объясняет этот факт изменением состава избирателей – город быстро растет, его наполняют мигранты (в 1920 году из 160 тыс. жителей Нью-Хейвена 40 тыс. были рождены за пределами США; основные национальности мигрантов – итальянцы, ирландцы и русские); вместо богатства от претендентов на выборные должности теперь требовалась популярность среди сплоченных иммигрантских общин. Наконец, начиная с 1950 года на городских должностях появляются «новые люди» – профессиональные политики, сочетающие умение заработать популярность у избирателей с умением успешно управлять городскими делами (чтобы эту популярность сохранить).

Весь этот процесс Даль характеризует как переход «от кумулятивного к распределенному неравенству» (так называется заключение к 1-й части книги). «Кумулятивным» Даль называет такое неравенство, которое усиливается со временем («богатые станут еще богаче, бедные – еще беднее»); классический пример – благосостояние крупных землевладельцев, ведь «новой земли не производят», а население растет. Предпринимательский капитал также является кумулятивным – при прочих равных условиях в конкурентной борьбе побеждает тот, у кого толще кошелек. Но из только что рассказанной истории мы знаем, что и наследственные аристократы, и предприниматели утратили политическую власть в Нью-Хейвене, хотя и располагали «кумулятивными» преимуществами. Даль объясняет это появлением нового типа неравенства – «распределенного», в котором текущее высокое положение не гарантирует какого-либо успеха в дальнейшем. Именно такое неравенство и реализуется на выборных должностях – успех на прошлых выборах ничего не гарантирует на следующих, избирателей каждый раз нужно убеждать заново. Чем шире становился круг избирателей (за счет отмены разнообразных цензов) и чем разнообразнее оказывались их интересы, тем сложнее «нотаблям»[647] было конкурировать с другими, более близкими избирателям лидерам.

Даль не остается голословным в этом утверждении, а приводит численные данные, убедительно доказывающие утрату «нотаблями» позиций в городских органах власти. Сначала он – на этот раз в полном соответствии с «решенческой» методологией – выделяет «сферы власти», в которых будет вестись учет принимаемых решений. Их три – общественное образование, назначение на муниципальные должности и собственно городское строительство, по масштабам которого Нью-Хейвен находился едва ли не впереди всей Америки.

Затем Даль составляет списки. К «социальным нотаблям» он относит членов самого престижного в городе Лаун-клуба, участвующих в его ежегодных собраниях с 1951 по 1958 год (всего 231 семья). В число «экономических нотаблей» включаются лица с состоянием более 250 тыс. долларов (1950-х годов, по нынешним меркам, это многие миллионы), председатели правления крупных корпораций, профессиональные топ-менеджеры, президенты банков – всего 238 семей. Затем составляется список должностей, связанных с принятиями решений по вопросам образования, муниципальной кадровой политики и городского строительства. Все три списка сопоставляются, и пожалуйста:

«Из 1024 публичных должностей в трех сферах социальные нотабли занимали лишь 27, из них 24 – в сфере городской реконструкции. При этом занятие данных позиций в большей степени было связано с экономическим положением, чем с социальной позицией [2, р. 64-65]. Экономические нотабли занимали 52 должности, из них 48 – в сфере городской реконструкции [2, р. 70]» [Ледяев, 2012, с. 250].

Не правда ли, впечатляющая точность? В отличие от Хантера, обнаружившего в Атланте какую-то «правящую элиту», Даль рисует совершенно иную картину: элита (в виде «нотаблей») существует, но получить сколько-нибудь серьезное число должностей не способна. Мешает демократия!

Остановимся на этом месте и переведем дух. Четверть книги уже позади, и хотя до собственно «решенческого» исследования дело еще не дошло, читатель уже усвоил основную мысль Даля. Власть в Нью-Хейвене – это выборные должности, и кто на них в конечном счете попадет, зависит исключительно от избирателя. Но на самом ли деле «нотабли» лишились контроля за городскими делами, или же, как это описано у Хантера, просто делегировали этот контроль полностью зависящим от них профессиональным политикам? Для ответа на этот вопрос «позиционной» методологии недостаточно, и Даль переходит к основной части книги: к анализу принятия решений, позволяющему установить, кто же на самом деле правит в Нью-Хейвене. Если 48 должностей экономических нотаблей в сфере городского строительства позволяют принимать в ней большинство решений – то нотабли и есть Власть. А если нет...

Практик. Есть довольно много логических ошибок, которые может сделать исследователь. В частности, для того, чтобы доказать существование некоторого явления, достаточно предъявить всего один его пример. А вот для того, чтобы доказать несуществование, например, что в квартире нет кота, мало показать, что его нет на кухне, под диванами и в шкафу. Нужно тщательно обшарить все возможные места; а сумел ли Даль это сделать?

Теоретик. Даль вновь составляет список – принятых на городском уровне решений (в трех выбранных сферах) и их инициаторов (которых он называет «лидерами»). Таких «лидеров» обнаруживается 50 (на 160 тысяч населения, тысячу муниципальных должностей и примерно 500 «нотаблей»), причем далеко не все из них действительно влиятельны:

«Из 50 лидеров только трое участвовали в инициации или блокировании решений во всех трех проблемных сферах. Большинство лидеров (27) оказывали непосредственное влияние на принятие только одного решения. Среди наиболее влиятельных, как уже отмечалось ранее, преобладают те, кто занимает публичные должности. Лидеры рекрутируются из разных социальных страт, и их специализация связана с их постоянными профессиональными интересами. Лидеры в сфере городской реконструкции за небольшим исключением официально, профессионально или финансово связаны с нею; большинство лидеров в публичном образовании также каким-то образом относятся к этой сфере, и лишь группа партийных лидеров имела более сложную социальную основу» [Ледяев, 2012, с. 257].

Конечный результат «решенческого» подхода оказывается столь же неутешительным для нотаблей, как и позиционный анализ:

«В числе 23 человек, оказывающих наибольшее влияние на принятие политических решений в трех проблемных сферах (высшие лидеры) [648] , было лишь два социальных нотабля (8,7%) и три представителя крупного бизнеса (13%). Еще шесть социальных (12%) и девять экономических (18%) нотаблей Даль отнес к группе лидеров второго эшелона (minor leaders) [649] , насчитывающей 50 человек [2, р. 64-67, 69-70]» ]Ледяев, 2012, с. 251].

В самой интересной (для нас и для нотаблей) сфере – городском строительстве – Даль насчитал 57 принятых решений (за период с 1950 по 1958 год). Больше половины из них – 34 (60%) – были инициированы двумя людьми: лично мэром Нью-Хейвена Робертом Ли (Robert Lee) и его помощником по проекту городской реконструкции Эвардом Логом (Edward Logue). Остальные 23 решения (40%) продвигались «малыми лидерами» – различными людьми и организациями. Несмотря на то что Роберт Ли создал специальную Комиссию Гражданского Действия[650], куда вошли многие «нотабли», «большинство социальных и экономических нотаблей... никогда непосредственно не инициировали решения, не блокировали и не оппонировали каким-либо предложениям, идущим от других групп; их вклад имел скорее технический характер и в значительной мере сводился к легитимации принимаемых решений» [Ледяев, 2012, с. 255]. Сухой язык цифр и на этот раз не оставляет вариантов: никакой власти у нотаблей нет, их роль – соглашаться с решениями всенародно избранного мэра.

Практик. Тут я вспоминаю любимую поговорку Березовского: «Зачем покупать весь завод, если можно купить его директора?»

Читатель. Вы хотите сказать, что если нотабли уже купили мэра и его помощника, то им ни к чему самим принимать какие-то решения?

Теоретик. Да, уважаемый читатель, Практик именно на это и намекает. Но возможно ли вообще с помощью «решенческой» методологии установить, что мэр «куплен» нотаблями? Для этого в городских архивах должна найтись бумага, подписанная мэром: «принимая от нотаблей взятку в сумме XXX долларов, обязуюсь провести в жизнь следующие решения...». Как мы уже знаем из предыдущих частей книги, реальные решения во Власти всегда принимаются на словах, и в очень узком кругу; документальная их фиксация – скорее исключение, чем правило[651]. Поэтому давайте сначала закончим с «решенческой» методологией, а уже потом рассмотрим основной вопрос далевской книги – вопрос о Власти.

Итак, в результате анализа решений в трех сферах Даль делает закономерный вывод: «граждане Нью-Хэйвена оказывали существенное косвенное влияние на принятие политических решений путем участия в выборах, результаты которых интерпретировались лидерами как выражение определенных приоритетов, учитывавшихся при выработке политического курса» [Ледяев, 2012, с. 253]. Граждане выбирают мэра, ориентируясь на его программу, а мэр принимает ключевые решения, ориентируясь на мнение избирателей. Демократия торжествует.

Но как убедиться, что мэр в своих решениях действительно руководствуется мнением граждан, а не пляшет под дудку «нотаблей»? Как мы уже знаем, «решенческим» способом этого не сделать – официально решения инициирует один человек, а подталкивают его к этому совсем другие. Поэтому Даль в очередной раз меняет методологию и прибегает к умозрительным рассуждениям. Предположим, что закулисное влияние «нотаблей» на мэра действительно существует. Нью-Хейвен – маленький город, здесь все друг друга знают, и факт, что нотабль А «контролирует» мэра, сразу бы стал широко известен. Но в проведенном исследовании (включавшем также и вопросы о влиятельности тех или иных личностей) ничего такого не наблюдалось.

Рисунок 5. Принятие решений по Хантеру

«Во всех трех проблемных сферах, которые были исследованы в Нью-Хэйвене, не было обнаружено существенного влияния представителей экономической элиты. В сфере городского переустройства именно мэр побуждал экономических и статусных лидеров "выйти на передний план", и ему удалось преодолеть нежелание многих из них сотрудничать в осуществлении городских программ. В публичном образовании Полсби обнаружил лишь один пример очевидного влияния представителей статусной элиты (в вопросе выбора места для школы), а в сфере политических номинаций высшему классу и вовсе трудно оказывать существенное теневое влияние в силу того, что партийные организации требуют выдвижения в качестве кандидатов на руководящие должности только тех членов, которые имеют шансы на победу. Поэтому в исследовании не зафиксировано ни одного случая, где экономические или статусные лидеры навязывали "своих” кандидатов [18, р. 89-90]» [Ледяев, 2012, с. 256].

Рисунок 6. Принятие решений по Далю

Один случай влияния за восемь лет (1951-1958) – это все равно что ничего; и Даль спокойно отбрасывает версию о «закулисном влиянии» нотаблей. Для завершения своей книги ему теперь нужно решить другую, не столь интересную для нас, но существенную в рамках собственной теории Даля проблему. А что если выявленные в ходе «решенческого» анализа лидеры – высшие и малые – и есть пресловутая «правящая элита»? Что если они обо всем между собой сговорились и правят без учета мнений избирателей?

Всю вторую половину книги Даль решает именно эту проблему. На многих десятках страниц он показывает разногласия и противоречия между выявленными «лидерами» – начиная от их разного социального происхождения и профессиональной принадлежности и заканчивая анализом разных конфигураций «коалиций» между ними. Как нетрудно догадаться, в конечном счете Даль приходит к выводу (подтвержденному многочисленными реальными примерами), что любая коалиция в реальных условиях оказывается неустойчивой и носит временный характер. Таким образом, демократия спасена, правит действительно избиратель. Для нас эта часть книги не представляет особого интереса, поскольку мы уже знаем (от самого Даля!), что больше половины решений в Нью-Хейвене принимает лично мэр, и рассуждения о «коалициях» между подчиненными ему персонажами представляются явной схоластикой.

Разногласия между Далем и Хантером можно представить графически, что мы и сделали на рисунках 5 и 6 на предыдущей странице.

В модели Хантера (рисунок 5) ключевыми фигурами являются нотабли, которые для некоторых своих дел (в случае Нью-Хейвена – городской реконструкции) используют технических специалистов (например, мэра-демократа для реализации проекта, подготовленного республиканским лобби в Вашингтоне). Таким образом, избиратели выбирают человека, но не то, что он будет делать, а правят в городе именно нотабли.

В модели Даля (рисунок 6) ключевой фигурой является мэр, который создает Совет и в который кооптирует представителей нотаблей (причем без решающего голоса). Никакого влияния нотаблей на принимаемые мэром решения не обнаружено. Мэр опирается на волю избирателей и действует в их интересах. Таким образом, правят в городе избиратели.

Но что значит «влияние нотаблей не обнаружено»? Почему не обнаружено – потому, что его действительно нег, или же потому, что его плохо искали? Поскольку Даль начинал свое исследование, уже располагая готовой концепцией, «как оно должно быть на самом деле» (теория плюрализма), подозрения о том, что «плохо искали», совсем не беспочвенны. Что же на самом деле происходило в Нью-Хейвене в 50-е годы?

Ответить на этот вопрос попытался другой американский социолог, главный на сегодняшний день представитель «элитизма» Уильям Домхофф. В своей книге «Кто правит на самом деле», изданной в 1978 году, он фактически повторил исследования Даля, воспользовавшись дополнительными архивными материалами. Нетрудно догадаться, что в руках «элитиста» картина власти в Нью-Хейвене поменялась на противоположную.

Домхофф начал с самого простого: откуда деньги? Откуда вообще взялся проект городского развития Нью-Хейвена, самый дорогой из подобных проектов 50-х (около 1000 долларов инвестиций на одного жителя города)? Взялся он из федеральных средств, выделенных после многолетнего лоббирования проекта, начатого нью-хейвеновским объединением бизнесменов (Торговой палатой) еще в 1948 году. Лоббирование увенчалось успехом благодаря активным действиям сенатора от Коннектикута Прескотта Буша[652], входившего в сенатский комитет по развитию городов. Помимо своих сенатских обязанностей, Прескотт Буш являлся членом правления Йельского университета. Его усилиями в 1954 году республиканской администрацией был принят Federal Urban Renewal Law (закон о развитии городов), открывший путь к получению Нью-Хейвеном фантастической (по тем временам) суммы в 80 млн долларов[653] на городскую реконструкцию (позднее бюджет реконструкции еще увеличился, как всегда бывает с подобными проектами).

Одновременно подготовка к освоению проекта шла и в самом Нью-Хейвене. На мэрских выборах 1953 года убедительную победу одержал демократ Ричард Ли. Однако для республиканских лоббистов «реконструкции» эта победа вовсе не стала неприятным сюрпризом.

Родившийся в 1916 году и попавший в большую политику в 1939-м, Ричард Ли сразу же был нанят Торговой палатой в качестве публичного представителя и организатора (например, он организовал в Нью-Хейвене молодежную торговую палату). В 1942 году Ли был призван в армию и по возвращению получил должность уже в Йельском университете – опять же в сфере публичных отношений, в специально под него созданном Йельском бюро новостей. Именно оттуда он и начал свою предвыборную кампанию.

Неизменным напарником Ли начиная с избирательной кампании 1953 года был Эдвард Лог (Logue), выпускник Йеля, специалист по городскому планированию и одновременно – зять Уильяма ДеВейна, декана одного из колледжей Йеля. Причину, по которой все активные участники проекта городского развития оказывались связаны с Йелем, раскрыл сам президент Йеля (1950-1963), Уитни Грисволд, в своем разговоре с Далем[654]:

«Мэр и Лог... оба клятвенно заявляли публично снова и снова на собраниях Комиссии Гражданского Действия и на публичных завтраках и везде и всюду, что, если не будет для Йеля благоволения повысить свой статус до первичного подрядчика на эту землю, весь проект по Оак-стрит окажется мертворожденным... Вы же знаете, правила, законы, политика Вашингтона требуют твердого предложения от некоего представителя населенного пункта, перед тем как контракт такого рода будет подписан и путь к финансированию всего проекта – открыт. И вот, как бы там ни было, это то, что мы сделали. И снова... это не чистый альтруизм Йеля, в этом случае, я думаю, это осознанный интерес. Мы были, и остаемся, в сложном положении по обеспеченности жильем» [Domhoff, 2014].

Как видите, Йель – как университет и как его правящая верхушка – был крайне заинтересован в продвижении проекта как с целью расширить собственные площади, так и с целью просто поучаствовать в освоении огромных средств. Окончательно посвящение Ричарда Ли в задачу по продвижению «городской реконструкции» состоялось буквально сразу же после его избрания мэром. В архивах Торговой палаты остались записи о событиях, развернувшихся после победы Ли на выборах 1953 года. Уже 10 ноября 1953 года, через семь дней после выборов, на заседании Палаты принято решение просить будущего мэра о встрече с целью презентации проекта городской реконструкции. Ричард Ли благосклонно отнесся к своим бывшим работодателям, и уже 19 ноября отобедал в (том самом!) Лаун-клубе в обществе пяти руководителей Палаты. В ходе обеда участники остались довольны друг другом и обо всем договорились, Ричард Ли приступил к выполнению обязанностей мэра и – по совместительству – ярого лоббиста проекта городской реконструкции.

В качестве завершающей иллюстрации отношений между «нотаблями», объединенными в Торговую палату, и мэром Нью-Хейвена, Домхофф приводит следующий отрывок из интервью, опять-таки взятом самим Далем:

«Даль: Так это вы предложили городу этот проект?

Руководитель Палаты: Да, мы (Торговая Палата) имели свою собственную программу из десяти пунктов, которая включала проект на одной из стадий. В итоге мы получили одобрение города, и мэр Ли принял мяч и с тех пор пинал его сам» [Domhoff, 2014].

Таким образом, Домхофф пусть и не статистически достоверно, но весьма убедительно продемонстрировал наличие сильных закулисных связей между политическим «лидерами» Нью-Хейвена и людьми, реально составляющими программы «городского развития». Разумеется, последних никто не выбирает, и даже с помощью самых совершенных социологических инструментов увидеть их Власть невозможно. Однако она есть.

Тем не менее критика Домхоффа опоздала на 20 лет. В 1961 году никто не сумел оспорить результаты Даля, «Кто правит» заслуженно заняла место среди лучших книг столетия, а сам Даль вскоре обогнал по популярности своего главного соперника. Уже к 1965 году цитируемость Роберта Даля в научных журналах превысила цитируемость Флойда Хантера.

Тот факт, что до наших дней (XXI век!) многие политологи ссылаются на Даля в качестве основного аргумента против «элитизма», показывает, насколько удачно у Даля получилось защитить господствующую идеологию американского истеблишмента. «Вы же и правите», – вкрадчиво убеждает простых американцев эта книга, и несмотря на 50 лет последующих исследований, это убеждение до сих пор работает. Почему работает – надеюсь, нам удалось хоть немножечко объяснить.

4. Англо-американский истеблишмент Кэрролл Квигли, «Трагедия и надежда» (1966), «Англо-американский истеблишмент» (1981)

Теоретик. Итак, на попытках изучать «властвующую элиту» в рамках социологии был поставлен жирный крест. Даль убедительно[655] доказал, что плюралисты правы, а элитисты нет, и власть в США распределена (пусть и неравномерно) между всеми американцами. Ситуация в современной (начала XXI века) социологии вполне соответствует этому тезису: изучением властвующих элит в ней занимаются лишь отдельные маргиналы (вроде Домхоффа). Эмпирическая социология изучает «элиты» (будь то топ-менеджеры корпораций или министры европейских правительств) как самые обычные, то есть безвластные социальные группы. Теоретическая социология предпочитает обсуждать «власть вообще», не задаваясь опасным вопросом – а кто конкретно и, главное, почему обладает этой самой властью. Властвующие элиты успешно закрыли один из каналов утечки информации и спокойно продолжили решать вопросы за кулисами американской демократии.

Однако не прошло и десяти лет, как существование властвующих элит обнаружила другая наука – история. В 1966 году на полках американских магазинов появилась толстенная, в 1350 страниц, книга профессора Джорджтаунского университета Кэрролла Квигли «Трагедия и надежда: История современного нам мира»[656]. В ней уважаемый профессор изложил свои теоретические взгляды на экономическую и политическую историю XX века, представив ее единым процессом эволюции западной цивилизации[657]. Казалось бы, столь отвлеченная и абстрактная тема должна была быть совершенно безопасной для правящих кругов; однако на деле оказалось, что Квигли не просто знал о нескольких властных группировках, стоявших за ключевыми событиями мировой истории, но и безо всякого стеснения рассказывал о них читателю. Вот так, например:

«В дополнение к [текущим] прагматическим задачам, силы финансового капитала имеют другую, долгосрочную цель, не менее, чем создание мировой системы финансового управления в частных руках, способную господствовать над политической системой каждой страны и мировой экономикой в целом. Такая система должна управляться на феодальный манер центральными банками мира, действующими сообща, согласно тайным соглашениям, достигаемым во время частых личных встреч и совещаний» [Quigley, 1966, р. 324].

Или вот так:

«Существует, и сохраняется из поколения в поколение, международная англофильская группировка, действующая, в некотором приближении, в направлении, которое радикальные правые приписывают коммунистам[658].

Действительно, эта группировка, которую мы называем Общество Круглого Стола, не испытывает отвращения к сотрудничеству с коммунистами, или с любыми другими политическими силами, и частенько к нему прибегает. Я знаю о деятельности этой группировки, поскольку я изучал ее двадцать лет и был допущен, в начале 1960-х, к работе с их документами и секретными записями...» [Quigley, 1966, р. 950].

Мало того, Квигли пошел гораздо дальше и пофамильно перечислил участников одной из упомянутых группировок, а также с академическим бесстрастием описал их цели, предпринятые действия и достигнутые результаты. Многие события XX века[659] в изложении Квигли оказались следствием решений не государств и правительств, а стоявших за ними властных группировок, действовавших в своих частных (хотя и не всегда корыстных) интересах. Фактически книга Квигли представляла собой частичную реализацию «программы Моски» – рассказать об истории государств и народов как о результатах действий их правящих классов. Существование властных группировок было для Квигли самоочевидным фактом – еще бы, ведь он сначала «вычислил» одну из таких группировок по открытым источникам, а потом познакомился с ее представителями и лично убедился в ее существовании!

Читатель. Надо же, какой прокол. Столько усилий потратили, чтобы нейтрализовать Миллса – и вдруг какой-то историк, да еще посвященный, выкладывает все открытым тестом! Что же с ним за это сделали, если даже Миллса довели до инфаркта? Наверное, вообще убили?!

Теоретик. Вот так сразу взять и убить – реакция обычного человека, не умеющего считать даже на один ход вперед. Посмотрите на ситуацию глазами человека Власти. Что произошло? Во-первых, предательство незначительного вассала (не будь Квигли вассалом, никто не допустил бы его до «внутренней кухни» Общества Круглого стола). Чья это проблема? Сюзерена этого вассала, то есть куратора Квигли в Круглом столе. Как он будет ее решать? Обычным для данной группировки способом – это не первое предательство и не последнее, дело привычное[660].

Во-вторых, произошла серьезная утечка информации. Но какая? Есть разница между утечкой «я готов дать показания в суде»[661] и «мне кажется, что я уверен в существовании группировки, о которой я написал». Мало ли что кажется отдельно взятому ученому; утечка станет серьезной только тогда, когда его предположения начнут проверять другие ученые. Если такой проверки не будет, «разоблачения» так и останутся чудачествами эксцентричного профессора. Так что нужно спокойно разобраться, почему Квигли решил написать о властных группировках, что он собирается дальше делать с этим знанием, и как можно повлиять на других историков, чтобы они не испытывали особого желания лезть в эту тему. Вот тогда проблема утечки будет окончательно решена.

Читатель. Признаю, погорячился. Но с другой стороны, раз уж я ничего не слышал про теорию Квигли, получается, что его все-таки убили? Не как человека, а как ученого?

Теоретик. Иначе и быть не могло. Чтобы понять, как это было сделано, представим себе, что это мы с вами ведем «дело профессора Квигли» в мировом правительстве. Раннее утро, кофе, свежая газета на столике, а рядом с ней толстая книга с закладкой и записка: «Смит, это по вашей части; взгляните, что написал ваш уважаемый профессор».

«Как мы уже говорили, Восточный Истеблишмент действительно стоит над обеими партиями и заботится больше о реальной политике, нежели о победе демократов или республиканцев» [Quigley, 1966, р. 1244] – читаем мы на странице с закладкой и тянемся за гаванской сигарой. «Ваш уважаемый профессор» – сюзерен, похоже, готов рвать и метать. Тут простыми оправданиями не отделаться, нужно предложить ему что-то масштабное, с лихвой перекрывающее допущенную ошибку. С чего вдруг Квигли все это написал? Насколько подтверждены фактами его рассуждения насчет «истеблишмента»? Как воспримет эту идею научное сообщество? Как предотвратить ее дальнейшее распространение или направить ее обсуждение в безопасное русло?

Чтобы ответить на все эти вопросы, придется вспомнить, кто такой Кэрролл Квигли, как он стал профессором истории и каковы были его интересы на момент написания пресловутой книги. Родился Кэрролл Квигли в 1910 году в Бостоне[662], в семье ирландского[663] происхождения (отец – начальник пожарной части, мать – домохозяйка) [Quigley, 1979, р. 20]. Как и у его предшественника Миллса, внешняя биография Квигли проста и обычна: учился в Бостонской Латинской школе с 1924 по 1929 (где был одним из лучших учеников за всю историю школы и написал три статьи в «Registry», старейшую школьную газету США [Hyde, 1961]), благодаря успехам в учебе получил стипендию для обучения в Гарварде, куда сразу же после школы и поступил. В Гарваде Квигли первоначально интересовался биохимией, физикой и математикой; однако по регламенту ему полагалось прослушать и какой-нибудь гуманитарный предмет. Квигли выбрал историю – и увлекся ею на всю жизнь.

В 1933 году он получил магистерское звание (с особым отличием, став лучшим учеником среди изучавших историю) и произвел столь благоприятное впечатление на экзаменатора, принстонского профессора Мак-Илвайна, что тот пригласил Квигли в Принстонский университет. Два года спустя (1936) уже Гарвард предоставил Квигли стипендию, оплатив двухлетнюю поездку в Европу для написания докторской диссертации о наполеоновском правлении в Италии. В 1938 году Квигли представил в Гарвард три тома своей диссертации, получив степень доктора философии и новое место работы. Наконец, в 1941 году успехами Квигли заинтересовался Эдмунд Уолш[664], основатель Дипломатической школы[665] при Джорджтаунском университете (Вашингтон). Он пригласил Квигли в Джорджтаун читать лекции по истории (в Гарварде Квигли вел только семинары). Квигли без колебаний согласился, и вскоре выяснилось, что он – прирожденный преподаватель, лектор от Бога, производящий неизгладимое впечатление на своих слушателей[666]. За 35 лет работы в Школе международных отношений (1941-1976) Квигли издал только две книги («Эволюция цивилизаций» и «Трагедия и надежда»), но зато подготовил десятки тысяч (!) студентов, многие из которых определяли впоследствии внешнюю и внутреннюю политику США. Составить представление о том, как воспринимали Кэрролла Квигли его друзья и коллеги, можно по следующему отрывку из предисловия Гарри Хогана к «Эволюции цивилизаций»:

«Для меня он был – можете смеяться, если хотите, – человеком масштаба Блаженного Августина, Пьера Абеляра и Фомы Аквинского, разыскивавшим истину путем исследования подлинной реальности, которую он вытаскивал на свет божий из человеческой истории... Если бог Западной цивилизации, которой Квигли посвятил так много лет, существует, – сегодня он приветствует Квигли как одного из своих лучших угодников» [Quigley, 1979, р. 16].

Упоминание бога западной цивилизации в этой цитате не случайно; в Джорджтауне Квигли читал курс лекций по эволюции цивилизаций, рассматривая историю человечества в самом крупном масштабе. Разумеется, среди уже умирающих или еще не набравших силу цивилизаций особо выделялась одна – западная, мнение о которой, сложившееся у Квигли за годы работы, нашло свое лучшее воплощение в знаменитом высказывании Билла Клинтона:

«Еще тинейджером я слышал призывы Джона Кеннеди к активной гражданской позиции[667]. Будучи студентом Джорджтаунского университета, я услышал кристально ясную формулировку этого призыва, сформулированную профессором по имени Кэрролл Квигли: американцы являются величайшей нацией в мире, поскольку мы всегда верим в две вещи – в то, что завтра может быть лучше, чем сегодня, и что каждый из нас несет личную моральную ответственность за то, чтобы это было сделано[668]» [Clinton, 1992].

Гражданская позиция Квигли была замечена, разумеется, не только президентом Клинтоном (через 16 лет после смерти профессора); на протяжении многих лет он был консультантом различных правительственных учреждений, таких как Министерство обороны[669], Государственный департамент и Особый комитет Конгресса по науке, космосу и технологиям. Любопытно, что несмотря на увлечение историей вооружений и работу на Министерство обороны, сам Квигли по политическим взглядам был скорее пацифистом, выступая против войны во Вьетнаме[670] и чрезмерной роли военно-промышленного комплекса в правительстве США. Тем не менее к середине 1960-х годов профессор Джорджтаунского университета Кэрролл Квигли был уважаемым членом общества, принятым[671] в американском истеблишменте и не проявлявшим (в отличие от того же Миллса) каких-либо бунтарских наклонностей. И вдруг – «Трагедия и надежда»! Какая муха укусила уважаемого профессора?

Читатель. А может быть, он и не собирался «разоблачать» истеблишмент? Просто изучал свою любимую западную цивилизацию, изучал, да и доизучался?

Теоретик. Вот это было бы здорово, подхватывает господин Смит. Тогда можно доложить сюзерену, что Квигли просто вскрыл «дырочки» в нашей системе безопасности, за что его, а лучше меня, следует представить к награде! Но можем ли мы быть уверены, что все дело только в научном подходе? Что там писал Квигли в своей первой книге, «Эволюция цивилизаций»? Следует ли из нее специализированный интерес к властвующим элитам? Держа перед собой эти вопросы, обратимся к научной биографии мятежного профессора.

Кэррол Квигли начал читать свой курс по эволюции цивилизаций в 1941 году, всего через несколько лет после выхода в свет первых шести томов[672] «Постижения истории» Тойнби[673], труда, сделавшего «цивилизации» предметом исторической науки. Опубликованное в 1946-м краткое изложение[674] шести томов Тойнби стало мировым бестселлером, и с этого момента слово «цивилизация » у любого образованного читателя стало ассоциироваться с «вызовом и ответом»[675], а также с «творческим меньшинством», которое находит этот самый ответ[676]. Концепция истории, которую Квигли преподавал уже несколько лет, существенно отличалась от теории Тойнби, и ему конечно же приходилось разъяснять студентам недостатки идей модного бестселлера. За 15 лет подобной работы концепция Квигли превратилась в целостную, понятную каждому студенту и действительно многое объясняющую теорию, которую он и счел нужным изложить в отдельной книге.

Поначалу может показаться, что Квигли попросту повторяет Тойнби. И у того, и у другого присутствует список цивилизаций (26 у Тойнби, 16 у Квигли); и у того, и у другого каждая цивилизация проходит определенный цикл от рождения до смерти[677]. Однако затем становится ясным, что Квигли описывает цивилизации совершенно иначе, чем Тойнби. Тойнби понимал под цивилизацией «более протяженный в пространстве и времени, чем города и государства, объект исторического исследования», наделяя этот «объект» разными чертами в разных томах своего произведения[678].

Квигли дает своей «цивилизации» однозначное определение. «Производящее общество, обладающее инструментом для экспансии» [Quigley, 1979].

Цивилизация, по Квигли, это такая штука, которую невозможно не заметить: она доберется до вас, куда бы вы ни спрятались, потому что главное занятие цивилизации – экспансия. Только распространяя свое влияние (военное, экономическое, религиозное) на окружающие пространства, общество может стать «более протяженным объектом», просуществовать многие века и оставить значимый след в истории[679]. Сделать это цивилизация может, лишь располагая соответствующим инструментом – в том значении, которое этому обыденному термину («если у вас есть молоток, все вокруг превращается в гвозди») придает Квигли. Он выделяет в обществе шесть базовых потребностей: 1) коллективная безопасность, 2) организация взаимодействия, 3) материальное благосостояние, 4) дружеские отношения, 5) уверенность в правильности своего образа жизни, 6) понимание окружающего мира. Им соответствуют шесть видов общественной деятельности – военная, политическая, экономическая, социальная, религиозная[680] и интеллектуальная. Вот теперь можно рассказать, что такое инструмент и как трудно держать его в постоянной готовности:

«Для удовлетворения этих потребностей на каждом уровне общества создаются соответствующие организации. Такие организации, состоящие главным образом из личных связей их участников, мы называем „инструментами" – до тех пор, пока они преследуют свои исходные цели. Но каждая такая организация может превратиться в „институт", переключившись на удовлетворение собственных потребностей[681], в результате чего их первоначальные задачи решаются со все меньшей эффективностью» [Quigley, 1979, р. 101].

Квигли приводит блестящий пример превращения «инструментов» в «институты». Великолепный инструмент Римской империи, пешие легионы, завоевавшие все Средиземноморье, стали на закате империи институтом, который занялся сменой «солдатских императоров», но не смог ничего противопоставить новой военной технологии – кавалерии «варваров». Подобные превращения инструментов в институты происходят во всех сферах общественной жизни неравномерно, и «мгновенное фото» общества может показать самую причудливую картину – от лучшей в мире армии, финансируемой только за счет случайно захваченных серебряных рудников, до богатейших торговых городов, бессильных отразить нашествие варваров. Но точно такое же превращение испытывает и основной инструмент цивилизации, инструмент ее экспансии:

«Когда инструмент экспансии в цивилизации становится институтом, напряжение усиливается... Общество в целом привыкает к экспансии; массы населения ожидают и желают ее продолжения. Общество, создавшее инструмент экспансии, занимается многие поколения, или даже столетия. Население привыкает к экспансии. Когда ситуация перестает становиться “лучше чем вчера”... оно оказывается растерянным, беспокойным и даже озлобленным. В то же время само общество, после веков экспансии, перестроено под продолжение экспансии, и испытывает болезненный стресс, когда экспансия замедляется... После веков экспансии наше общество организовано так, что оно не может просто существовать; оно должно расширяться – или погибнуть» [Quigley, 1979, р. 139,141].

Как видите, у Квигли присутствует совершенно оригинальная, и притом весьма глубокая идея: то, что порождает цивилизацию, становится причиной ее гибели. Более того, тот же самый процесс наблюдается и в меньших масштабах: любой инструмент, когда-то сослуживший вам службу, норовит превратиться в институт, с трудом выполняющий первоначальные функции, но требующий все больших затрат.

Читатель. А нельзя ли выбросить такой мутировавший инструмент на помойку и завести себе новый? Раз уж речь идет о жизни и смерти целой цивилизации?

Теоретик. Это, мягко говоря, непросто. Вспомните римские легионы – кто из «солдатских императоров» смог бы выбросить их на помойку? Социальные инструменты не молоток или рубанок, это способ организации целой сферы общественной жизни, без которых можно элементарно погибнуть. Квигли приводит примеры инструментов экспансии: коммерческий капитализм на древнем Ближнем Востоке[682], социалистический город-государство в минойской цивилизации, рабовладение в Древней Греции и Риме. При попытке выбросить их на помойку – как бы и самим там не оказаться. Институт нельзя отбросить, его можно лишь постепенно заменить новым инструментом. Для такой тонкой операции требуются, чтобы новые инструменты не уничтожались старыми институтами (попробуйте-ка создать новую религию при действующей инквизиции).

Если таких инструментов не находится, остановка экспансии (после продолжительной эпохи конфликтов, когда вместо внешней агрессии цивилизация выясняет, кто у нее внутри самый главный) приводит к созданию величественной и богатой, но остановившейся в своем развитии Империи:

«Но эта внешняя оболочка богатства обманчива. Незначительная экономическая экспансия является следствием того, что для нее нет реальных инструментов . Инновации происходят редко, а инвестиции недостаточны; инвесторы предпочитают проедать свой капитал, расходуя его на бессмысленные монументы вроде египетских пирамид» [Quigley, 1979, р. 159].

Своевременное появление новых инструментов оказывается важнейшим фактором долгосрочного выживания цивилизаций (в очередной раз вспоминаем макиавеллианскую доблесть). Бывали ли в истории человечества столь либеральные времена, чтобы старые институты не сумели задавить новые инструменты? Да, отвечает Квигли, бывали, и даже несколько раз:

«Существует несколько случаев, когда цивилизациям удавалось путем реформ или хитростей преобразовать свои инструменты экспансии, и мы рассмотрим их в дальнейшем... Наилучшие примеры можно найти в эволюции нашей собственной Западной цивилизации, где применялись как реформы, так и обходные пути. В результате Западная цивилизация имела три периода экспансии, первый около 970-1270 гг., второй около 1420-1650 гг. и третий около 1725-1929 гг. Инструментом экспансии в первом случае был феодализм, позднее институализированный в рыцарство. Параллельно и незаметно для рыцарства возник новый инструмент экспансии, который мы называем торговым капитализмом. Когда торговля была институализирована в меркантилизм [683] , торговый капитализм сумел реформироваться в промышленный, который стал инструментом третьей эры экспансии Западной цивилизации.

В 1930-е годы этот инструмент оказался институализирован в монополистический капитализм, и общество в третий раз вступило в эпоху кризиса» [Quigley, 1979, р. 145].

Читатель. Ничего так кризис – Великая депрессия, а потом еще и Вторая мировая война! И все это из-за превращения промышленности из инструмента в институт?

Теоретик. Вторая мировая война – да, а вот насчет Великой депрессии не совсем. Третья эра экспансии продолжалась 200 лет, и за это время много чего случилось (Наполеоновские войны[684], например). Внутри «большого цикла» экспансии Квигли выделяет несколько «малых циклов», на каждом из которых внутри общего для всей эпохи инструмента экспансии (промышленного капитализма) создавались (а потом институализировались) новые экономические технологии:

«Мы можем выделить следующие этапы: 1) аграрная революция [685] с 1730 года, 2) промышленная революция с 1770, 3) финансовый капитализм с 1850, 4) монополистический капитализм с 1900» [Quigley, 1979, р. 391].

Квигли уделяет главное внимание двум последним способам организации капитализма – финансовому и монополистическому. Финансовый капитализм, в его представлении, возник внутри промышленного в ходе строительства железных дорог – слишком дорогих для любого отдельного капиталиста. Чтобы построить железные дороги, требовалась консолидация разных капиталов, и тут к делу подключился давно существовавший банковский капитал. Столетиями жившие только за счет кредитования, банки увидели новый способ заработать – инвестиции во вновь создаваемые отрасли промышленности, позволяющие получать контроль над крупными корпорациями и участвовать в их прибыли. Обычные банки тут же стали инвестиционными, капитализм получил мощный приток новых средств, а найденный эффективный инструмент стал быстро трансформироваться в институт, претендующий на мировое господство (помните цитату про «создание мировой системы управления в частных руках»? вот это она и есть).

Однако, профинансировав создание огромных промышленных корпораций (где железные дороги, там и сталь, и нефть, и электричество... весь современный мир создавался вокруг инвестиционного бума конца XIX – начала XX века), инвестбанки (подобно капитализму Маркса) породили своего могильщика: монополистический капитализм. Корпоративная (то есть находящаяся в совместной собственности различных владельцев) форма капитализма позволяла компаниям не только передавать пакеты акций инвестбанкам, но и самостоятельно размещать их на биржах, а также продавать их другим компаниям. Тем самым возникла (и была сразу же использована) возможность появления корпораций, не связанных с банковским капиталом (а напротив, способных создать собственные инвестбанки). На первый взгляд кажется, что нет никакой разницы между корпорациями, созданными банками, и банками, созданными корпорациями – там и там одинаковые буржуи. Однако Квигли отмечает принципиальное разногласие между этими двумя формами капитала[686]:

«Международный золотой стандарт стал главным механизмом, с помощью которого предложение денег сохранялось низким, а их цена – высокой. Высокая цена денег была выгодна кредиторам... но одновременно она означала низкие цены на товары и ставила в невыгодное положение заемщиков и товаропроизводителей» [Quigley, 1979, р. 393-394].

Фундаментальные интересы банков и корпораций (финансового и монопольного капитализмов) были противоположны: банкам были выгодны дорогие деньги и дешевые товары, монополиям – дешевые деньги и дорогие товары. Подобное противоречие не могло не вылиться в прямое столкновение двух инструментов, один из которых – финансовый капитализм – уже практически превратился в институт[687].

Так вот, кризис 1929-1945 годов и был финальной схваткой монополистического капитализма с финансовым:

«...финансовый капитализм родился около 1850 года и умер насильственной смертью в сентябре 1931, с крахом международного золотого стандарта...

Вследствие этого господство в экономике финансистов, таких как Роштильды, Морган, Мирабо[688], Баринг, Монтегю Норман[689] и даже Ивар Крюгер закончилось, и им на смену пришли крупные монополисты, такие как Дюпон, Мелчетт[690], Леверхульм[691], Рокфеллер, Форд, Наффилд[692] и другие» [Quigley, 1979, р. 393-394].

Что же касается куда более масштабного кризиса, связанного с окончанием третьей эры экспансии и вступлением в эру конфликтов, то он нам еще предстоит, и в этом, по Квигли, заключается трагедия XX века. Но его же теория дает и надежду – на новый инструмент экспансии, который сумеет выйти победителем из схватки с институализировавшимся монополистическим капитализмом.

Читатель. Ну что, теория Квигли действительно многое объясняет. Кроме одного: а при чем здесь властные группировки? Какого банкира ни возьми, он будет за дорогие деньги, и точно так же любой промышленник – всей душой за дешевые. Историческая необходимость, судьбы цивилизации и так далее; хоть убейте, я не вижу здесь интереса к изучению отдельных группировок.

Теоретик. Господин Смит недоволен, но вынужден с вами согласиться. Описание эволюции цивилизации в теории Квигли (шесть сфер деятельности, семь стадий, инструменты и институты) вполне самодостаточно; инструменты и институты конкурируют между собой без каких-либо сознательных усилий отдельных личностей. Рокфеллеры сменяют Морганов не в результате хитрой интриги, а в силу большей эффективности института, который они контролируют. Отдельным людям, и даже целым группировкам нет места на величественном полотне, охватывающем целые народы и континенты.

Читатель. Так с чего же Квигли заинтересовался властными группировками?!

Теоретик. Пока не знаю, отвечает господин Смит. Попробуем поискать ответ в главной книге профессора – «Трагедии и надежде». Как она развивает цивилизационную теорию? Какие властные группировки сумел обнаружить Квигли, и по поводу каких событий? Включил ли он эти властные группировки в свою модель цивилизации или упоминал их возникновение наравне с другими историческими фактами? И самое главное – понял ли Квигли реальное устройство Власти[693], или только случайно прикоснулся к ее тайне?

По первоначальному намерению Квигли, заявленному уже в предисловии, «Трагедия и надежда» действительно должна была стать применением его теории к современной западной цивилизации. События XX века следовало осмыслить как определенный этап эволюции Запада – замедление третьей волны экспансии и начала третьей эпохи конфликтов.

Вторая мировая война и возникшее уже через несколько лет после нее ядерное противостояние США и СССР превосходно укладывались в эту схему – вместо планомерного распространения своего влияния на «периферию» (к которой Квигли относил не только Российскую империю, но и Германию) западная цивилизация столкнулась с ее активным сопротивлением. Уже в первой главе Квигли формулирует новый исторический закон, объясняющий, почему у вроде бы «отсталой» периферии получается успешно противостоять «ядру» цивилизации:

«Распространение материальной культуры из центра цивилизации в ее периферийные области и далее, к народам с совершенно другим общественным строем, приносит странные результаты. Когда элементы материальной культуры передаются от центра к окраинам внутри одной и той же цивилизации, они имеют тенденцию усиливать периферию по отношению к центру, поскольку центр ограничен в использовании результатов таких изобретений старой правовой системой [отсутствующей на периферии]» [Quigley, 1966, р. 13].

Усилившись за счет импорта технологий (главным образом, конечно, систем вооружения – танки были изобретены в Великобритании, Франции и России, а танковые армии – уже в Германии), периферия бросает вызов центру цивилизации. Крах колониальной системы, Вторая мировая война, возвышение СССР – все эти великие события XX века успешно объясняются с помощью цивилизационной теории Квигли. Согласно этой же теории, эпоха конфликтов может завершиться либо новой волной экспансии (что уже дважды случалось в истории Запада), либо формированием Империи, устанавливающей единые порядки как в центре, так и на периферии, и тем самым закрепляющей господство «институтов» над вновь возникающими «инструментами». После возникновения такой Империи разложение и гибель цивилизации – лишь вопрос времени; он неизбежен, как восход солнца[694].

Конечно же, у читателя сразу возникает вопрос: а как спасти западную цивилизацию? Что нужно делать, чтобы избежать возникновения Империи и начать новую, четвертую по счету экспансию? Квигли не знает ответа; более того, история XX века учит, что «единственно верные ответы» могут оказаться опаснее их отсутствия:

«События тридцати лет, с 1914 по 1945, показали реальную природу предшествующего поколения, его невежество, чванство и ложные ценности. Две ужасные войны с мировой экономической депрессией между ними обнаружили реальную неспособность человечества контролировать свою жизнь технологиями XIX века, такими как экономическая свобода, материализм, конкуренция, индивидуализм, национализм, насилие и империализм» [Quigley, 1966, р. 1310].

Где гарантия, что придуманные в XX веке технологии окажутся полезнее предыдущих? Единственное, что может посоветовать Квигли – это помнить уроки истории; все остальное в руках читателей, теперь уже знающих о трагическом положении западной цивилизации и о надежде на успешное преодоление кризиса.

Читатель. Странное дело, Квигли сначала пишет про «всемирное правительство банкиров», доведшее мир до Великой депрессии, – а потом вдруг винит во всем этом какое-то «предыдущее поколение». Как барыши подсчитывать, так банкиры, а как отвечать – так все поколение!

Теоретик. Вы обратили внимание на важный момент в рассуждениях Квигли: на его идеализм. Будучи искренним (то есть честно считающим себя верующим) христианином, Квигли полагал, что и действиями других людей руководят не их личные и групповые интересы, а их вера, например, вера в свободу, материализм или насилие[695]. Вот как он описывал причину могущества упомянутых вами «банкиров»:

«Влияние финансового капитализма и международных банкиров на предпринимателей и правительства не было бы таким большим, если бы банкиры не сумели убедить их в правильности "двух аксиом" своей идеологии... что святость частной собственности должна быть защищена двумя средствами: золотым стандартом и независимым от бизнеса и правительств, то есть банковским, контролем над предложением денег» [Quigley, 1966, р. 53].

Как видите, для Квигли вполне нормально полагать, что предприниматели и правительства (!) отдают банкам право распоряжаться деньгами только потому, что верят в правильность соответствующих «аксиом». Точно так же под «поколением» он понимает скорее идеи поколения, чем конкретных людей; любой человек с теми же идеями в голове поступил бы на месте банкиров точно так же. Возьмем, к примеру, Франклина Делано Рузвельта:

«...президент Рузвельт был фундаментальным ортодоксом в своих убеждениях относительно природы денег... Все двенадцать лет, когда он сидел в Белом доме, Рузвельт располагал законным правом выпуска бумажных денег, эмитируемых правительством без содействия банков. Но эта возможность ни разу не была использована» [Quigley, 1966, р. 534].

По мнению Квигли, Рузвельт принимал решения самостоятельно, исходя из личных экономических убеждений, а вовсе не из интересов группировки, в составе которой он и добился высшей государственной власти. Подобные моменты в книге (а их там хватает) лишь усиливают наше недоумение: как же все-таки Квигли умудрился вместо разных идеологий разглядеть в истории XX века властные группировки?! Ведь рассказ об исторических событиях в духе «Америкой в те годы управляла компания "Дженерал моторс"», да еще иллюстрируемый фразой Чарльза Уилсона «Что хорошо для "Дженерал моторс", то хорошо и для Америки»[696], ни в коей мере не является описанием властной группировки. Это всего лишь абстрактный пример влияния крупного бизнеса на государственную политику, ничего не сообщающий читателю о конкретных механизмах такого влияния.

Описать конкретную властную группировку значит: 1) обозначить хотя бы приблизительно время и обстоятельства ее возникновения, 2) перечислить ее участников, с указанием места в иерархии группировки, 3) упомянуть основные ресурсы группировки, то есть организации (компании, учреждения, правительства), подконтрольные ее участникам, 4) рассказать хотя бы об одной операции группировки (скоординированных действиях ради достижения понятной цели), оставившей реальный след в Истории. Посмотрим, удовлетворяет ли этим критериям описание «банкиров», лидеров «финансового капитализма», разбросанное по страницам «Трагедии и надежды».

Первое упоминание «банковских семейств» мы находим уже на 52-й странице книги – «Баринг, Лазард, Эрлангер, Варбург, Шредер... и над всеми – Ротшильд и Морган». Далее Квигли перечисляет психологические особенности всех этих семейств (включая фанатичную склонность к секретности), но ни слова не говорит об отношениях между ними (подчиняются ли Варбурги Ротшильду? кто главнее – Ротшильды или Морганы?). На странице 61 приводятся слова Вальтера Ратенау[697], сказанные им в 1909 году: «Три сотни людей, отлично знающие друг друга, держат в руках судьбу Европы»; имеются в виду все те же банкиры. На странице 62 появляется новый персонаж, директор Банка Англии Норман:

«Власть этих интернациональных банкиров достигла своего пика в последнее десятилетие их могущества, в 1919-1931 годах, когда Монтегю Нормани Дж.П. Морган контролировали не только международные финансы, но и международные отношения[698]... Уолл Стрит Джорнал 1 ноября 1927 года назвал Нормана "валютным диктатором Европы"» [Quigley, 1966, р. 62].

Квигли не находит нужным уточнить, что упомянутый здесь Дж.П. Морган-младший является сыном упоминавшегося ранее (в 1909 году) Дж.П. Моргана (все, что мы знаем о властных группировках, говорит, что никакая власть не передается автоматически от отца к сыну). В группировке поменялся лидер (реальный или публичный), но для Квигли это не представляет интереса. Вторым лидером «банкиров» оказывается вдруг наемный менеджер (пусть даже и Банка Англии), которого никто не знал до 1920 года, но Квигли и здесь совершенно не интересно, как это произошло и куда подевалась власть предыдущего европейского лидера (Ротшильда). Возвращаясь к этой теме через 250 страниц, он просто констатирует переход власти от Ротшильда к Морганам:

«В этой системе Ротшильд верховодил большую часть XIX века, но в конце столетия его сменил Дж.П. Морган, чей центральный офис располагался в Нью-Йорке, но который всегда действовал так, как если он был в Лондоне (где, собственно, и была основана первоначальная компания Морганов, "Джордж Пибоди и К"). Старый Морган умер в 1913 году, но ему наследовал сын с тем же самым именем (и который стажировался в лондонском отделении компании до 1901 года), а после 1924 года ключевые решения принимал главным образом Томас Ламонт»[699][Quigley, 1966, р. 327].

Если верить этой цитате буквально, то в группировке «банкиров» произошла не одна, а целых три смены власти – от Ротшильда к Моргану-старшему, от него к Моргану-младшему, а от него уже к Томасу Ламонту. Интересуйся Квигли именно властной группировкой, он вряд ли прошел бы мимо возможности «покопаться» в этой истории; но в очередной раз его внимание тут же переключается с внутреннего устройства «банковской» группировки на их внешнее влияние. Квигли рассказывает об усилиях банкиров в 1930-1933 гг. по спасению «золотого стандарта», и подробно объясняет ошибочность этой политики с точки зрения экономической теории.

Переходя к описанию американской ситуации между двумя войнами, Квигли снова возвращается к собирательному образу «Моргана»:

«В 1920-х система экономической и политической власти [в США] формировалась иерархией [инвестбанков и контролируемых ими компаний, организаций и партий], возглавляемой интересами Моргана и игравшей принципиальную роль как в экономике, так и в политике» [Quigley, 1966, р. 532].

Как же повела себя эта «иерархия, возглавляемая интересами», столкнувшись с Великой депрессией?

«Переход фермеров, легкой промышленности, торговли, строительства, квалифицированных и неквалифицированных рабочих на сторону Демократической партии в 1932 обеспечил избрание Франклина Д. Рузвельта и начало Нового Курса» [Quigley, 1966, р. 533].

Не контролирующая всю политическую жизнь США властная группировка «Моргана», а какие-то избиратели, переметнувшиеся к другой партии, привели к власти нового президента и поменяли экономическую политику! Да интересуйся Квигли по-настоящему деятельностью и судьбой этой группировки, он бы наизнанку вывернулся, но раскопал бы историю борьбы «Морганов» за выживание в годы Нового Курса[700]. Но нет, ничего такого на страницах «Трагедии и надежды» мы не находим; экономическая история США и дальше излагается в терминах идеологий и настроений масс.

Практик. Это довольно обычная ситуация для академических ученых, пусть и приобщенных к некоторым властным тайнам. Их дискурс все-таки создается именно в академической среде (я не исключаю, что именно для того, чтобы оторваться от этого дискурса, Миллс и эпатировал академическую публику), и освободиться от него достаточно сложно.

Теоретик. Таким образом, совершенно очевидно, что группировка «банкиров» как организованное сообщество не представляет для Квигли научного интереса. Вместо нее он видит перед собой институт финансового капитализма, существующий в виде банков, их владельцев и их управляющих, действующих исходя из определенной идеологии. Поэтому для Квигли не так уж и важно, какой конкретно Морган (отец или сын), и Морган ли вообще стоит во главе крупнейшего инвестбанка мира, – важно, что действовать он будет все равно в направлении сохранения «золотого стандарта». Из четырех составляющих описания властной группировки у Квигли присутствуют, и то частично, лишь два (история создания и подконтрольные организации), иерархия подчинения и конкретные операции остались за кадром. Неоднократно сталкиваясь с потенциально интересными вопросами Власти (вроде самого простого – а кто был главным среди банкиров в 1931 году?), Квигли спокойно проходит мимо, продолжая традиционное изложение исторических событий. При всем желании, констатирует господин Смит, мы не можем сказать, что теоретическая модель Квигли требует изучения властных группировок; в своих рассуждениях Квигли прекрасно обходится без него.

Читатель. Погодите-ка! Если я правильно помню, детально Квигли описал только одну властную группировку, «Общество Круглого стола», да и то у него ушло 20 лет на ее изучение. А вы захотели еще чего-нибудь и про «банкиров». Может быть, у Квигли просто не было вторых 20 лет?

Теоретик. Понятно, что вторых 20 лет у него не было. Вопрос в том, на что он решил потратить первые 20 лет. Почему заинтересовался этим «Круглым столом», а не теми же «банкирами», чьи уши торчат из-за каждого куста мировой истории? Если бы интеpec к властным группировкам диктовался цивилизационной теорией, Квигли должен был подробно написать про Морганов – Ротшильдов. Но нет, теория позволяет ограничиться общими словами. Тогда почему Квигли включил в свою книгу очерк о «Круглом столе»? Пока мы этого не поймем, мы не сможем надежно предотвратить дальнейшие утечки.

Первое упоминание о «Круглом столе» мы находим на 131-й странице книги, в контексте рассказа Квигли об английской идеологии «раскинизма», созданной первым оксфордским профессором изящных искусств Джоном Рёскином[701]:

«Рёскин обращался к оксфордским студентам как к членам привилегированного, правящего класса. Он говорил им, что они владеют величественной традицией образования, красоты, власти закона, свободы, добропорядочности и самодисциплины; но эту традицию невозможно сохранить, и она не заслуживает сохранения, если ее не удастся распространить на низшие классы в самой Великобритании и на неанглийское население всего мира. Если эта благородная традиция не охватит эти два громадных большинства, меньшинство высшего класса англичан в конечном счете будет затоплено невежественными массами, и традиция погибнет» [Quigley, 1966, р. 130].

По Квигли, именно вокруг идей Рёскина о миссии благородного англичанина и начали объединяться некоторые его студенты (такие как Альфред Милнер, Реджинальд Бретт, Альберт Грей, Эдмунд Гаррет):

«...они были воодушевлены рёскинскими призывами и хотели посвятить жизнь расширению Британской империи и возвышению английских горожан как двум частям одного проекта, который они называли "распространение английской идеи"» [Quigley, 1966, р. 131].

Ну а дальше произошло маленькое чудо – энтузиазм идеалистической молодежи соединился с финансовым и пропагандистским ресурсом:

«Они [последователи Рёскина] оказались успешны в своих начинаниях, поскольку самый известный английский журналист, Уильям Стед[702], вступил в союз с Родсом[703]. Этот союз был формально учрежден 5 февраля 1891 года[704], когда Родс и Стед организовали тайное общество, котором Родс мечтал[705] шестнадцать лет. В этом тайном обществе Родс был председателем, Стед, Бретт[706] (лорд[707] Эшер) и Милнер[708] входили в исполнительный комитет, Артур (лорд) Балфур[709], Гарри Джонстон, лорд Ротшильд, Альберт (лорд) Грей[710] и некоторые другие включены в список "круга посвященных", а непосредственную работу планировалось вести через внешний "круг помощников" (позднее организованный Милнером в виде Общества Круглого стола). Бретт был приглашен присоединиться к организации в тот же день, Милнер – пару недель спустя; оба с энтузиазмом приняли приглашение... Эта группа сохранила доступ к деньгам Родса и после его смерти в 1902 году, а также финансировалась преданными сторонниками Родса Альфредом Бейтом и сэром Эйбом Бейли... Далее они привлекли к своему делу других друзей Стеда и рёскинитов, таких как лорда Грея и Флору Шо[711]...» [Quigley, 1966, р. 131].

Таким образом, в 1891 году в Лондоне создано тайное общество мильнеритов[712] (еще не Круглый стол, он появился позднее, и в качестве дочерней организации) с совершенно конкретной стратегической целью – объединением всего англоязычного мира (включая США) под властью благородных англичан[713]. С чего следовало начать эту многолетнюю и довольно сложную кампанию? Разумеется, с расширения своей власти, то есть распространения ее на новые территории и организации. Пока что в распоряжении мильнеритов находились всего лишь африканские алмазы и английская пресса; для успеха же требовался контроль над всем англоязычный миром – британскими колониями, самой Британией и в перспективе – Соединенными Штатами Америки. Следовательно, нужно было обзаводиться своими людьми в колониях (начиная со своей вотчины, Южной Африки) и в центральном правительстве, а буквально на следующем этапе – создавать свои школы для подготовки кадров. Но как перебросить мостик от Южной Африки, одной из многих колоний, к центральному правительству? Ну-ка, уважаемый читатель, проверим, как вы усвоили теорию Власти!

Читатель. Надо что-то такое устроить, чтобы колония привлекла внимание. Погодите-ка, это ведь Южная Африка, конец XIX века? Там уже Англо-бурская война была или только намечается?

Теоретик. Блестяще! В точности так же рассуждали и мильнериты: война, причем не местных масштабов, а с участием всей Британии, сделает Южную Африку «кузницей кадров» министерства колоний, а может быть, и всего центрального правительства. Тем более что на начало 1890-х ситуация в Южной Африке сложилась довольно напряженная: к северу от английских колоний лежал контролируемый бурами[714] Трансвааль, куда по случаю алмазной лихорадки переселилось огромное количество английских старателей. Разумеется, в Трансваале они были людьми второго сорта[715], что создавало отличную возможность для защиты прав соотечественников.

«В этих условиях Родс составил план по свержению Крюгера[716] путем поднятия восстания в Йоханнесбурге, финансируемый им на паях с Бейтом, под руководством своего брата Фрэнка Родса, вместе с Эйбом Бейли и другими магнатами, и заключавшийся во вторжении в Трансвааль отряда Джеймсона[717]. Флора Шо использовала "Таймс" для обработки общественного мнения в Англии, в то время как Альберт Грей и другие агенты договорились с министром колоний Джозефом Чемберленом об официальной поддержке» [Quigley, 1966, р. 137].

На первый взгляд, этот план закончился неудачей: отряд Джеймсона, понеся потери, попал в плен, Крюгер предстал перед мировой общественностью невинной жертвой, да еще проявил великодушие, отпустив большинство пленных на родину. Однако дальнейшие события показали, что «неудача» скорее пошла Родсу на пользу. Крюгер, напуганный столь явной агрессией, начал лихорадочно вооружаться[718]; кайзер Германии Вильгельм II прислал ему телеграмму поддержки, которую Крюгер истолковал как обещание военной помощи; словом, Трансвааль решительно встал на тропу войны. В Англии, несмотря на то, что Джозеф Чемберлен официально осудил рейд Джеймсона, его участники воспринимались как национальные герои – ведь они сражались за права англичан, оказавшихся во враждебном государстве. Неудача рейда воспринималась многими как национальное унижение; оставалось лишь грамотно подогреть котел:

«Пропаганда, по большей части правдивая, о бедствиях ойтландеров, благодаря Флоре Шо, Уильяму Стеду, Эдмунду Гаррету и прочим заполнила английские и южноафриканские газеты; Милнер был назначен [719] Верховным комиссаром Южной Африки (1897); Бретт продолжал свои многолетние труды по укреплению доверия со стороны монархии, поддерживая свой статус главного политического советника королей (в 1901-1910 годах он почти ежедневно посылал письма с рекомендациями королю Эдуарду VII). Каким-то способом, детали которого навсегда остались неизвестны, блестящий выпускник Кембриджа Ян Смэтс, бывший до 1895 года активным сторонником Родса и его агентом в Кимберли (и который стал одним из важнейших членов “Круглого стола” в 1908-1950 гг.) прибыл в Трансвааль и, с помощью яростной антибританской агитации, стал госсекретарем этой страны и главным советником президента Крюгера. Милнер организовал вооруженные группы провокаторов, нападавших на пограничные территории буров... и война стала неизбежной, когда Смэтс подготовил ультиматум с требованием отвода английских войск, который был отвергнут Милнером» [Quigley, 1966, р. 137].

В октябре 1899 года началась Вторая англо-бурская война, продолжавшаяся до мая 1902-го. В ней погибли 20 тысяч англичан и 40 тысяч буров (в том числе около 30 тысяч от голода и болезней в концентрационных лагерях, созданных англичанами в рамках тактики «выжженной земли»), Британия победила (благодаря четырехкратному перевесу в численности войск), но буры нанесли английским войскам несколько запоминающихся поражений, продемонстрировав всему миру, что европейские колонизаторы не столь уж и непобедимы[720]. Германия, хоть и не решившаяся вступить в войну на стороне буров, окончательно заняла антианглийскую позицию. Тактика концлагерей, использовавшаяся во время войны, встретила осуждение в обществе, что позволило оппозиционной Либеральной партии развернуть активную антивоенную кампанию[721]. А вот мильнериты достигло всех запланированных целей: Южная Африка стала горячей точкой колониальной политики, а на освоение новых территорий были выделены финансовые и административные ресурсы.

Основатели общества Родса не смогли порадоваться успеху его первой операции. Уильям Стед, занявший вместе с либеральной общественностью антивоенную позицию, в апреле 1900-го был исключен Родсом из общества с примечательной формулировкой: «Это проклятье, которое грозит смертью нашим идеямнеподчинение!» [Quigley, 1981, р. 35]. Сам Сесил Родс, отличавшийся слабым здоровьем (собственно, в Южную Африку он впервые и приехал с целью его поправить, и уже там увлекся империализмом), умер в марте 1902-го. Все плоды Англо-бурской войны достались Альфреду Милнеру, продолжившему реализацию первоначального стратегического плана:

«В качестве генерал-губернатора и верховного комиссара в Южной Африке в 1897-1905 гг., Милнер привлек к работе группу молодых людей, главным образом из Оксфорда и из Тойнби-холла[722], сформировав из них свою администрацию. Благодаря его влиянию[723] эти люди впоследствии заняли важные посты в правительстве и международных финансах и стали господствующей силой в Британской империи и иностранных делах вплоть до 1939 года. В Южной Африке они были известны как „детсад Милнера". В 1909-1913 гг. они организовали полусекретную группу, известную как Общество Круглого стола. ...В 1919 году они организовали Королевский институт международных отношений (Чатем Хаус), который финансировали сэр Эйб Бейли и семья Асторов[724] (владельцев „Таймс"). Аналогичные Институты международных отношений были созданы и в главных британ­ских колониях, а также в США (Совет по международным отношениям) в период с 1919-1927...» [Quigley, 1966, р. 132].

Однако все эти достижения последующих 20 лет не стали бы возможны без достижения промежуточной цели: серьезного успеха в деле управления Южной Африкой, и людей, сумевших этого успеха добиться. Сам Милнер проявил себя блестящим военным администратором (подготовив, спровоцировав и в конечном счете выиграв захватническую войну), но война закончилась, а мирная жизнь ставила совсем другие задачи. Побежденное, но не покоренное население бурских колоний нужно было интегрировать в британское общество, превратить из противников в союзников – то есть совершить в малом объеме ту самую работу, которую Рёскин завещал своим последователям в масштабе всего человечества. В этих условиях Милнер (а может быть, его сюзерен) повел себя как настоящий профессионал Власти: не стал сам браться за незнакомое дело, а нашел человека, способного сделать его лучше других. Таким человеком оказался Лайонел Кертис[725]:

«Он был фанатичным приверженцем идеи, что совершенная мораль и совершенная организация (местное самоуправление и федерализм) позволят построить Царство Божие на Земле. Он был уверен, что, если людям доверять чуточку больше, чем они того заслуживают, они будут стремиться оправдать такое доверие. Как Кертис писал в “Проблемах Содружества” (1916), “если политическая власть даруется сообществу, еще не нуждающемуся в ней, оно быстрее формирует соответствующие потребности". Эту идеологию группа Милнера пыталась применить к бурам в 1902-1910, к Индии в 1910-1947 и, крайне неудачно, к Гитлеру в 1933-1939» [Quigley, 1966, р. 146].

Весной 1905 года Милнер покидает Южную Африку и перебирается в Лондон[726], оставляя Южную Африку на попечение своего «детсада». В начале 1906 года либералы сменяют консерваторов у власти[727], и предоставляют Трансваалю самоуправление; у южно-африканской команды Милнера развязаны руки для реализации нового проекта:

«Детсад провел следующие четыре года в успешных усилиях по созданию Южно-Африканского Союза. Задача была не из легких, даже с поддержкой таких лиц, как Селборн [728] , Смэтс (который теперь был главной политической фигурой в Трансваале, хотя формально пост премьер-министра занимал Бота) и Джеймсон (премьер-министр Капской колонии в 1904-1908 гг.)... [в январе 1907] Селборн опубликовал меморандум, написанный Филипом Керром [729] и Лайонелом Кертисом, призывающий объединить четыре [730] южноафриканские колонии. Керр основал газету (The State, финансируемую сэром Эйбом Бейли), в каждой статье призывающую к созданию федерации; Кертис с коллегами спешно организовали общество "Тесного союза") Роберт (лорд) Брэнд [731] и (сэр) Патрик Дункан готовили почву для новой конституции. На конституционном совещании в Дурбане (где Дункан и Лонг были официальными советниками) делегация Трансвааля контролировалась Смэтсом и Детсадом. Эта делегация, щедро профинансированная, хорошо организованная и в точности знающая, чего хочет, доминировала на конференции, написала конституцию для Южно-Африканского Союза и добилась ее ратификации (1910)» [Quigley, 1966, р. 138].

Читатель. По сравнению с войной, не очень-то впечатляющее достижение. Или я чего-то не пониманию?

Теоретик. Вы правы, здесь требуется кое-что пояснить. Война дело понятное, а вот предоставление завоеванным народам каких-то прав и свобод – это что за глупость? А между тем война стоит денег, и случись в колонии какое-нибудь восстание, оно съедает все доходы за десятилетия эксплуатации. Бурская война, помимо репутационных потерь, встала английской казне в копеечку, и англичанам совсем не хотелось, чтобы через десять – пятнадцать лет все началось сначала. Потому-то вояки-консерваторы потеряли большинство в парламенте; но и пришедшие к власти либералы не располагали надежными способами мирного управления колониями. Фактически после бурской войны в Британии был объявлен негласный конкурс на проект обновления Империи. В награду победителю доставался долгосрочный мандат на практическую реализацию этого проекта.

Читатель. В точности то самое, что и требовалось мильнеритам! Какой отличный трамплин они себе сделали из бурской войны!

Теоретик. Кому война, а кому мать родна![732] Но мирное объединение английских и бурских колоний в Южно-Африканский Союз, ставший образцово-показательной колонией нового типа[733], было куда большим достижением Милнера, нежели развязывание исходной войны. Теперь «детсад» мог перебираться в Лондон с репутацией людей, создавших Южно-Африканский Союз.

«Вскоре после объединения Южной Африки, „детсад“ вернулся в Лондон, чтобы попробовать теми же методами реорганизовать всю империю» [Quigley, 1966, р. 144].

Повторим методы, которые сработали в Южной Африке. Главным фактором, разумеется, были свои люди в правительствах колоний (Селборн и Смэтс); но его обеспечивал не сам «детсад», а стоявший над ним «блок Сесила»[734]. Второй составляющей успеха была команда администраторов, оперативно готовящая бумаги (меморандумы и конституции) и организовывающая конференции (собственно «детсад»). Третьей – беззастенчивая пропаганда в средствах массовой информации, контролируемых «детсадом». Таким образом, для повторения южно-африканского успеха в масштабах всей Империи группировке Милнера требовалось решить три задачи: 1) вернуть утерянный «блоком Сесила» (основатель группировки, Роберт Сесил, маркиз Солсбери, умер еще в 1903 году) контроль над центральным правительством, 2) создать аналоги «детсада» в каждой крупной колонии Великобритании, 3) расширить число контролируемых изданий.

Решением первой задачи Милнер занялся самостоятельно[735], а вот к двум остальным подключил свой «детсад», который создал для этого специализированную организацию:

«Общество Круглого стола было закрытой дискуссионной и лоббистской организацией, созданной в 1908-1911 гг. Лайонелом Кертисом, Филипом Керром (лордом Лотианом) и Уильямом Маррисом [736] . Оно было создано в интересах лорда Милнера [737] , главного управляющего Фонда Родса в 1905-1925 гг. Первоначальной целью общества было объединение всего англоговорящего мира в одну федерацию, в соответствии с идеями Сесила Родса и Уильяма Стеда, а средства на ее деятельность поступали из Фонда Родса. К 1915 году группы Круглого стола были созданы в семи странах, включая Англию, Южную Африку, Канаду, Австралию, Новую Зеландию, Индию и, с некоторой натяжкой, США... Позиции разных групп координировались на регулярных встречах, а также с помощью хорошо информированного и абсолютно анонимного журнала “Круглый стол", выходившего ежеквартально с ноября 1910 года» [Quigley, 1966, р. 950].

Как видите, Круглый стол и создавался, и действовал как одно из подразделений стоявшей за ним властной группировки Мил нера – как «круг помощников», но никоим образом не центр власти. Результатом напряженной работы Круглого стола в 1910– 1916 годах стали не только дочерние организации во всех крупных колониях, но и проект реорганизации Британской империи. Поскольку уже в первые годы существования Круглого стола стала очевидной[738] разница между южно-африканскими колониями времен Англо-бурской войны и самоуправляемыми доминионами[739], Британской империи 1910-х, первоначальный план создания Имперской Федерации был полностью пересмотрен:

«Он включал смену названия с „Британской Империи“ на "Содружество нации", как называлась книга Кертиса 1916 года, предоставление крупным зависимым территориям, включая Индию и Ирландию, полной независимости (разумеется, постепенной и в качестве подарка, а не уступки), более тесной работы с США в том же направлении и стремление поддерживать единство финансовых, образовательных и политических лидеров каждой страны с помощью неформальных связей » [Quigley, 1966, р. 144].

Мы выделили в этой цитате неформальные связи, поскольку считаем необходимым подчеркнуть эволюцию взглядов мильнеритов на способ объединения «англоязычного мира». Их первое поколение (Родс и Стед) считало необходимым создать для такого объединения государственную машину – единую Имперскую Федерацию. А вот второе поколение (Милнер, Кертис и Керр) обнаружило, что государство не является последней ступенькой в иерархии Власти, и вполне возможно сформировать надгосударственную машину, работающую ничуть не хуже государственной[740]. Разумеется, для ее надежной работы требовалась заинтересованность региональных властных группировок – каковую и планировалось поддерживать за счет неформальных связей. Судя по результату[741], региональные группировки оценили заботу своих старших товарищей.

Как только проект Содружества был закончен, группировка Милнера приступила к его практической реализации. В декабре 1916 года Милнер вошел в правительство Ллойд-Джорджа в качестве министра без портфеля (фактически вице-премьера). В 1917 году Милнер созвал Имперскую конференцию (регулярное собрание премьер-министров британских доминионов, не собравшееся в 1915 году из-за войны), принявшую резолюцию о правах доминионов (в точности соответствующую планам Круглого стола). В 1926 году, уже после смерти Милнера, на очередной Имперской конференции была принята Декларация Балфура, провозгласившая независимость доминионов; в 1931-м британский парламент придал ей статус закона. Так был успешно завершен 22-летний проект «реформирования Империи», начатый в далеком 1909 году.

Читатель. Получается, и Милнер не дожил до победы? Так кому же достались ее результаты? Кто поднялся на следующую, международную ступеньку Власти?

Теоретик. Как вы могли бы догадаться (по критическому тону нашего рассказа), об этом у Квигли ничего не написано. Круглый стол продолжал свою работу (по налаживанию отношений между элитами) примерно до 1950-х годов, под руководством Кертиса (умер в 1955) и Брэнда (умер в 1963). Но мы помним, что Круглый стол был лишь дочерней организацией «блока Сесила», о котором Квигли почти ничего не пишет. Далее, после Второй мировой войны центр мировой политики переместился из Лондона в Вашингтон, и главную роль в организации неформальных контактов стал играть американский филиал Круглого стола – Совет по международным отношениями. Обстоятельства его создания (в далеком 1919 году) и первых 20 лет работы плохо документированы, и кроме обычного для «Трагедии и надежды» упоминания фамилии Моргана, Квигли ничего не сообщает о стоявших за этой публичной организацией властных группировках. Таким образом, история Круглого стола представляет собой лишь небольшой фрагмент в деятельности намного более могущественных группировок, который почему-то попал в поле зрения Квигли. Но почему именно Круглый стол, а не настоящие хозяева жизни?

Читатель. Быть может, потому, что про Круглый стол еще можно что-то узнать, а настоящие властные группировки умеют хранить свои секреты?

Теоретик. Вопрос заключается в том, зачем Квигли понадобилось что-то узнавать о Круглом столе, да еще тратить на это целых 20 лет. Ведь для развития его цивилизационной теории вполне хватило бы «инструментов» и «институтов». А между тем Квигли создал образцово-показательное описание властной группировки: 1) создание – Родс и Стед, с привлечением Милнера, входившего в вышестоящую группировку и закономерно ставшего лидером, 2) иерархия – сюзерен Милнер, основные вассалы – Кертис, Керр и Брэнд, 3) ресурсы – контроль над фондом Родса и деньгами его южноафриканских партнеров, лондонскими газетами, Круглым столом (а через него – политиками, журналистами и преподавателями во всех англоговорящих странах), 4) операция – проектирование и создание Содружества наций. Собственно, в этом исчерпывающем описании (первом в истории) и заключается открытие Квигли в теории Власти: структура и функции серьезной властной группировки начала XX века.

Но что побудило Квигли совершить это открытие, все еще остается непонятным. Вот как он сам объясняет появление мильнеритов на страницах «Трагедии и надежды»:

«...история США в последние десятилетия в описании радикальных правых представляется хорошо организованным заговором радикальных левых... с целью разрушить американский образ жизни в пользу идеологий русского социализма и британского космополитизма... Этот заговор втянул США во Вторую мировую войну на стороне Великобритании (первой любви Рузвельта) и Советской России (второй любви Рузвельта) путем сознательного приглашения Японии атаковать Перл-Харбор... Этот миф, как и любая выдумка, несет в себе малую толику правды» [Quigley, 1966, р. 949-950].

И дальше Квигли пишет свой знаменитый абзац про «англофильскую группировку, действующую в направлении, приписываемом коммунистам» (то есть про Круглый стол), придавая ей весьма важное значение:

«...Американская ветвь этой организации (иногда называемая “восточным истеблишментом”) сыграла значительную роль в истории Соединенных Штатов последних десятилетий» [Quigley, 1966, р. 950].

В этой интерпретации Круглый стол оказывается не специализированной организацией мильнеритов по проектированию Британского содружества, а куда более могущественной властной группировкой, сравнимой с мировым коммунистическим заговором! Мы с нетерпением читаем дальше – какую же «значительную роль» сыграл Круглый стол в истории США? На протяжении нескольких страниц Квигли перечисляет английские и американские связи мильнеритов (разумеется, с международными банкирами), создание Совета по международным отношениям, проникновение в американские университеты, контроль над американскими газетами – словом, стандартные действия Круглого стола в любой англоязычной стране. Но когда речь заходит о цели всех этих масштабных действий, Квигли упоминает лишь пропаганду свободы слова, прав меньшинств, главенства законов и англо-американской солидарности! Никаких конкретных задач и успешно законченных операций; перед нами, говоря языком Квигли, описание инструмента, а не властной группировки.

Нужно ли было для критики «правого мифа» рассказывать о реальном влиянии британской (то есть иностранной, если смотреть глазами американцев) полусекретной организации на американское общественное мнение? Вряд ли, такой рассказ мог разве что подтвердить опасения «радикальных правых»; историку следовало бы фактически опровергнуть какие-либо эпизоды «коммунистического заговора». В очередной раз появление Круглого стола на страницах книги оказывается нелогичным, не вытекащим из научного метода и стоящих перед автором задач. Создается впечатление, что Квигли просто очень хотелось рассказать про свое открытие, и он счел допустимым вставить его в общий контекст истории XX века!

Читатель. Ну если 20 лет что-то изучать, то конечно потом захочется поделиться.

Теоретик. Самое главное в этом предположении – отсутствие связи между цивилизационной теорией Квигли и его изучением Круглого стола. Если такой связи действительно нет, и Квигли заинтересовался мильнеритами исключительно из собственного любопытства, то для пресечения такого интереса в дальнейшем не требуется отбрасывать всю его теорию. Самое время спросить самого профессора – как вам пришло в голову заняться Круглым столом?

Квигли[742]. Как я на них вышел? Это очень интересная история. Я заметил, что многие знаменитости в английской истории носят звания «Член совета колледжа Всех Душ[743]». Например, Лорд Галифакс, который был министром иностранных дел, а потом его направили послом в Вашингтон; по статусу это явное понижение, но оно показывает, как важна для англичан была наша поддержка во Второй мировой войне. Понимаете? Отлично. Он был членом совета Всех Душ. Далее, человек, предложивший Невиллу Чемберлену уйти в отставку в 1940-м – Ради всего святого, уйдите![744] – это был Лео Эмери. Он был подручным, лейтенантом лорда Милнера, и он тоже был членом совета Всех Душ. Ну я и решил изучить этот колледж, как историк. Я взял имена всех людей, которые были членами совета, с 1899 по 1947, их оказалось сто сорок девять. Я выяснил, что большинство из них числились в совете только семь лет[745], но некоторые находились в совете многие десятилетия! Например, человек по имени Дугал Малкольм, директор Британской Южно-африканской компании, из Родезии. Я обнаружил, что лорд Брэнд, еще один партнер Милнера в Южной Африке, тоже числился там долгие годы. И еще он был директором банка Лазар в Лондоне. Уже знакомый нам Лео Эмери тоже оказался таким долгожителем. И в дополнение ко всему, я обнаружил человека по имени Лайонел Кертис, который не имел никаких оснований входить в совет Всех Душ. Вы можете стать постоянным членом совета, если вы – знаменитость или если вы в течение семи лет добились экстраординарных успехов в учебе, как, например, лорд Галифакс. Тогда его звали просто Чарльз Вуд, и в 1903 году он выдержал сложнейший экзамен и заслуженно получил свое звание. Правда, он почти сразу же отбыл в Южную Африку, где присоединился к «детсаду», группе сотрудников лорда Милнера, получившему такое название, потому что все они были молодыми людьми.

Так вот, Лайонел Кертис. Он был человеком, который сказал – Мы должны поменять «Британскую империю» на «Британское содружество наций». Почему он так сказал? Он был студентом Альфреда Зиммерна, который в 1909 году написал книгу «Греческое содружество наций». Понимаете? И кто был человеком, который сделал Арнольда Тойнби великим ученым, знаете? И привлек его к иностранным делам? Я до сих пор не знаю точно. Но я знаю, что был такой парень, Лайонел Кертис, который был настолько бедным студентом, что ему понадобилось 50 лет, чтобы доучиться в колледже. А когда он наконец выпустился, его выходной балл был самым низким за всю историю. И никто его там не знал, никто о нем не слышал. Но зато он был соседом по комнате у лорда Галифакса в колледже Всех Душ. И когда я нашел этого человека, я понял, что именно он стоял за всем происходящим. Лайонел Кертис, представляете себе?..

...Уже раскопав это, я встретил самого Альфреда Зиммерна, когда он приехал в Вашингтон для выступления. И я ему сказал: «Разве не забавно, что колледж Всех Душ...» Он сразу же ответил: «Так это же Общество Круглого стола!» Я никогда раньше о таком не слышал – настолько мало я тогда знал. Оно существовало с 1909 года и с 1910 года издавало журнал! А мы говорили с Зиммерном в 1947. Конечно же, я спросил: «А что такое Общество Круглого стола?» Он перечислил людей, которые в него входили, и добавил: «Я был его членом, десять лет, с 1913 года, они взяли меня, потому что я вел вечерние курсы для рабочих[746]. Я был там десять лет, но вышел из общества в 1923, потому что они приняли решение усилить[747] Германию против Франции. Я не согласился, и подал в оставку». Но когда позднее я познакомился с лордом Брэндом и спросил у него про Зиммерна, он ответил, что никогда не видел заявления об отставке» [Quigley, 1974, part 3).

Теоретик. Вы написали в «Трагедии и надежде», что были допущены к закрытым материалам Круглого стола. По-видимому, тут сыграло свою роль ваше знакомство с Брэндом. А когда вы получили такой доступ?

Квигли. Я работал над «Трагедией и надеждой» 20 лет – с 1945 по 1965 год... Одновременно я написал другую, более короткую книгу[748], которую отвергли 15 издательств, и я отложил ее в сторону... Двадцать лет я работал над книгой летом, в период собственных отпусков; только в 1960 или в 1961-м мне удалось оформить творческий отпуск и съездить в Англию для проведения исследований [Quigley, 1974, part 1].

Теоретик. Благодарим вас, профессор. Теперь нам понятно, насколько важной для вас была история Круглого стола. Осталось ответить на последний вопрос – а зачем вы рассказали о ней широкой публике?

Квигли. Если вы читали мою книгу (страницы 146-147), вы должны знать, что Общество Круглого стола под влиянием Лайонела Кертиса придерживалось христианской веры. Возможно, интеллектуальной гордыней было ожидать «построения Царства Божьего на Земле», и они конечно же потерпели сокрушительное поражение. Никто не знает этого лучше меня. Но я все еще не осуждаю их, и я не вижу, чтобы американские радикальные правые могли предложить что-то получше. Я думаю, что усилия Круглого стола оказались безуспешными потому, что они пытались действовать через правительства, а не через индивидуальные усилия каждого гражданина [Quigley, 1971].

Теоретик. Ну что ж, говорит наш воображаемый мистер Смит, откидываясь на спинку кресла. Вот теперь мне ясно. Наши английские коллеги слишком увлеклись публикацией своих биографий, и талантливый мистер Квигли смог обнаружить довольно высокопоставленную властную группировку. Но сделал он это случайно, не по долгу своей основной профессии, а в частном порядке, и увлекся изучением Круглого стола лишь в силу совпадения своих христианских убеждений с идеологией Лайонела Кертиса. Собственно научное содержание «Трагедии и надежды» соответствует удобной для нас традиции (историю делают идеи и институты, а не организованные группы людей), и вставки про Круглый стол выглядят на общем фоне исторического материала обычными биографическими подробностями. Хотя профессор Квигли и посвятил изучению Круглого стола 20 лет, сам он так и не понял, что на самом деле открыл (властную группировку), и оставался в убеждении, что основой Круглого стола была его идеология. Таким образом, крайне маловероятно, что кто-то из именитых ученых разделит энтузиазм Квигли и перейдет от изучения исторических событий к выявлению стоящих за ними властных группировок.

Однако маловероятно не значит невозможно, и в отношении Квигли и его книги следует предпринять определенные меры предосторожности. Самого профессора проще всего представить тем, кем он и так является – экстравагантным чудаком, иногда совершающим странные поступки[749]. Книгу его, конечно, нужно попридержать[750] – поменьше рецензий в прессе и никакой шумихи про Круглый стол; начальный тираж в этих условиях будет расходиться несколько лет и тихо умрет в безвестности. Но для гарантированного пресечения всех последующих попыток поизучать властные группировки нужно сделать следующий шаг: отбить у историков всякую охоту даже приближаться к подобным темам. Термины «тайное общество» и «полусекретная группа» должны стать для историков тем же, чем стала «элита» для социологов: красным флажком, за которым находится вердикт «вон из профессии». И у меня есть идея, улыбается Смит, как это сделать!

Читатель. А как? Устроить Квигли обструкцию, как Миллсу? Но Квигли не Миллс, тот был едва ли не главным социологом Америки, а Квигли – простой лектор, которому даже не дают творческих отпусков. Вряд ли обструкция расстроит его до инфаркта...

Теоретик. Вот именно – все люди разные, и к каждому нужен индивидуальный подход. В случае Квигли нам нужно нанести точечный удар по его рассказам о Круглом столе, сохранив в целости все теоретическое окружение. Для этого существует проверенный (еще на Макиавелли) способ: нужно искусственно раздуть отдельную мысль автора, придав ей другой, более выгодный правящей элите смысл. Квигли критикует «радикальных правых», утверждая, что Круглый стол не является коммунистическим заговором? Отлично, значит нужно представить дело так, что Квигли (пусть сам того не желая) разоблачил заговор[751], частью которого является Круглый стол! Скандальная тема, готовая толпа последователей, универсальный ответ на все вопросы: да здравствует теория заговора!

Неизвестно, так ли развивались события на самом деле, или все это лишь наши фантазии, но четыре года спустя, в 1970-м, на американском рыке появляется книга признанного мастера политических и религиозных бестселлеров, бывшего агента ФБР Клеона Скоузена[752] – «Голый капиталист». Она на треть (!) состоит из перепечатки фрагментов «Трагедии и надежды», на другую треть из фотографий и биографий известных бизнесменов и политиков (начиная, разумеется, с Ротшильдов) и на последнюю треть – из выдержанных вполне в духе Квигли рассказов о многочисленных связях американских политиков с Морганами, Рокфеллерами и Советом по международным отношениям. Основное содержание книги сводится к ее первой же строке: «Я думаю, что коммунистический заговор является лишь частью куда большего заговора!» Как нетрудно догадаться, этим «куда большим заговором» является созданное финансистами (Ротшильдами, Морганами и Рокфеллерами) мировое правительство (в лице сначала Круглого стола, а затем Совета по международным отношениям), а его первооткрывателем – профессор Кэрролл Квигли.

За несколько лет «Голый капиталист» расходится в США 500-тысячным (!) тиражом, про «мировое правительство банкиров» теперь не знает только ленивый, а Квигли становится скандальной знаменитостью. Незнакомые люди звонят ему домой с целью убедиться, правда ли он тот самый профессор, и действительно ли Нельсон Рокфелеллер[753] – коммунист?

Квигли попытался возразить Скоузену и дистанцироваться от прямолинейной трактовки всей истории как «заговора» (в солидном журнале «Диалог»):

«Мое описание финансового капитализма относилось к 1880-1933 гг. Скоузен неоднократно цитирует эти даты, но все равно полагает, что эти организации действуют до сих пор. Я недвусмысленно давал понять, что хотя они и обладали влиянием, но не контролировали ситуацию полностью и не были способны предотвратить неприятные для них решения, такие как повышение налогов. Более того, я полагал, что ясно объяснил, как банковский контроль был заменен самофинансируемыми и государственными корпорациями, что однозначно изменило американскую политику начиная с 1950-х...» [Quigley, 1971, р. 109].

Но маховик «мирового заговора» уже не остановить. В том же 1971 году в свет выходит книга известного радикального журналиста, члена ультраконсервативного общества Джона Берча, Гэри Аллена (в соавторстве с Ларри Абрахамом) «Никто не посмеет назвать это заговором!». В этой разошедшейся уже многомиллионным[754] тиражом книге повторялись цитаты из Квигли и доводы Скоузена о «заговоре» мирового истеблишмента, а центром этого заговора прямо назывался рокфеллеровский Совет по международным отношениям. С этого момента имя Квигли стало однозначно ассоциироваться с «теорией заговора» (еще бы, вон этот заговор, прямо в заголовке), и шансов оправдаться перед научным сообществом у него уже не было. «Профессор, который слишком много знал» – так озаглавлена последняя прижизненная биографическая статья о Квигли; профессор так и остался в истории исследователем Круглого стола, а вовсе не автором оригинальной и весьма практичной[755] теории цивилизаций.

Вот теперь нейтрализацию открытия Квигли можно было считать законченной. Ни один историк в здравом уме не станет заниматься теорией заговоров; это удел скандальных журналистов-разоблачителей, обслуживающих какую-нибудь политическую партию. Более того, поскольку любая совместная деятельность людей, не объединенных официальной организацией, может быть названа заговором, на подобные исследования тоже стали косо посматривать. Мировая правящая элита торжествовала победу: отныне о ее делишках разрешалось говорить открыто, и даже печатать такие рассказы миллионами экземпляров – но все нормальные люди понимали, что все эти книжки конспирология, не имеющая ничего общего с реальностью. Ученые потеряли возможность всерьез изучать высшие уровни власти; «правящая элита существует, но ничего не решает» сделалось общепринятой точкой зрения на устройство общества; вторая маска Власти превратилась в телевизионный экран, показала рядовому избирателю его собственную физиономию и тем самым надежно скрыла за собой реальные властные группировки.

Читатель. А что же дальше? Как могла развиваться теория Власти в условиях, когда и правящую элиту, и властные группировки фактически запретили изучать? Я вижу, что впереди у нас еще добрая сотня страниц; о чем они, если все кончилось?

Теоретик. Дело в том, что можно запретить отдельные теории[756], но нельзя запретить изучать саму реальность. Лишившись возможности описывать Власть в терминах «элиты» и «тайных обществ», ученые тем не менее сохранили интерес к самой Власти, которая никуда не исчезла из повседневной жизни. Только теперь они стали описывать ее с помощью куда более хитрых понятий, которые мы объединили под одним словом – «институты».

Мы уже использовали этот модный в последние годы термин в рассказе о теории профессора Квигли – в ней «международные банкиры» выступали не властной группировкой, а институтом. Под этим «институтом» понимались и официальные организации, и мировая банковская система как совокупность правил международных расчетов, и более общие «правила игры» (вроде поддержки золотого стандарта), которые в ней были приняты. Вот все это вместе и составляет институт международного банкинга, который можно описывать как нечто самостоятельно существующее. Поменяйте в нем какую-то деталь – например, золотой стандарт, – и перед нами возникнет новый «институт», заслуживающий отдельного описания.

Начиная с семидесятых годов прошлого века наиболее интересные открытия в теории Власти стали делаться с помощью создания таких вот теоретических конструкций, проливающих свет на отдельные аспекты стоящей за ними реальности. У каждого исследователя при этом получались свои собственные институты, каждый из которых, если читать про него отдельно от всех остальных, вполне можно принять за нечто реальное, и притом лежащее в основе всей общественной жизни.

Насилие, дисциплина, деньги, право – не правда ли, эти слова вызывают почтение, и каждое из них весомо претендует на роль самого главного в нашей жизни? А между тем это всего лишь институты, теоретические конструкции, созданные для описания очередного проявления все той же Власти.

Глава 5. Институты Насилие, дисциплина, ресурсы, деньги и право – многочисленные друзья человека Власти

Насилие, если оно позволяет себе помедлить, становится властью.

Элиас Канетти

Теоретик. Печальная судьба открытий Миллса и Квигли надолго отбила у ученых интерес к изучению властных группировок[757]. Однако сами эти властные группировки и осуществляемая ими Власть от этого никуда не исчезли.

Практик. Более того, никуда не исчезла и потребность самих властных группировок узнавать что-то о своих конкурентах. Расскажу одну историю, мораль из которой вы легко сможете вывести сами. Однажды я сидел в некоторой компании, в которой один из участников, по чисто личной причине, воскликнул: «Откуда взялся этот Бойко?[758]» У меня был ответ на этот вопрос, и я ответил, что он сын Владимира Шамберга[759] и правнук Соломона Лозовского.

– Ну ладно, – сказал мой собеседник, – предположим, Лозовский действительно представлял серьезные силы в мировом еврействе, но он уже давно умер. А Шамберг кто?

– Тебе имя Григория Морозова[760] что-то говорит? – спросил я.

– Это первый, случайный и недолгий муж Светланы Аллилуевой.

– Ну вот, а Шамберг – первый, случайный и недолгий муж дочери Маленкова. В то же самое время!

После этого в комнате установилось долгое молчание, а затем кто-то сказал: «В разведке случайностей не бывает...»

Читатель. Не могу не спросить – а сами-то вы откуда узнали такую пикантную подробность? Читали брачные новости начала 1950-х, которых в СССР отродясь не было?

Практик. Нет. Мне это сказал Георгий Георгиевич Маленков[761], которого я знал по совместной работе. Причем сказал довольно случайно, просто воскликнув, увидев кадр в телевизоре: «До чего же он на отца похож в молодости!», в тот момент, когда я находился в одной с ним комнате.

Читатель. Опять случайность... Неужели во Власти нет более надежных способов узнать, кто есть кто?

Теоретик. Самый надежный способ что-либо узнать во Власти – это оказаться в нужное время в нужном месте. Посудите сами, если одно из главных правил Власти – «ничего не говорить о Власти», то кто же вам скажет правду в ответ на прямой вопрос? Нема дурных, как говорят в Неаполе. Остается ловить случайности, когда осведомленный человек по тем или иным причинам (например, считая ситуацию безопасной или желая произвести впечатление) проговаривается, причем возможно даже не вам, а просто в вашем присутствии. Умение прогнозировать такие моменты и организовывать свое в них участие – одно из самых полезных качеств человека Власти!

А теперь у меня к вам «вопрос на засыпку». Вы поняли, что имел в виду кто-то, сказав «в разведке случайностей не бывает»?

Читатель. Он догадался, что Бойко не просто так стал вице-премьером, а был туда продвинут группировкой, в которую входили, в разное время, Лозовский, Морозов и Шамберг? Кстати, ничего себе получается группировка, из видного деятеля международного еврейства и эмигрировавшего в США родственника Маленкова...

Практик. Браво! Остается добавить, что Шамберг не просто так эмигрировал в США, а стал там сотрудником одного из финансируемых ЦРУ институтов. Так все становится совсем понятным, не правда ли? Скажу больше, через несколько месяцев я встретил этого «кого-то» в другой компании, и он доверительно сообщил мне, что распорядился[762] разузнать биографии крупнейших российских олигархов. Выяснилось, что все они, кроме одного, имели родственные связи уровня членов Политбюро ЦК КПСС. А началось все с моего скромного замечания, кто кому правнук...

Читатель. А кто был тот олигарх, без родственников в Политбюро?

Практик. Мы часто упоминали его на страницах книги, как пример человека, ничего не понимавшего во Власти и не имевшего реальной команды. Отсутствие политической культуры, воспринятой в детстве от родителей, трудно компенсировать личными талантами, особенно если не знаешь, чего именно тебе не хватает.

Теоретик. Как видите, по меньшей мере «в разведке» изучение властных группировок успешно продолжалось. Точно так же и теоретики, лишенные возможности раскрыть истинное устройство Власти[763], все равно продолжали сталкиваться с ее проявлениями, и развивать ее описательные[764] теории. Поскольку слово «власть» многозначно и может использоваться не только в сущностном («что это такое, и как оно устроено»), но и в транзакционном значении («обладает ли А властью над Б»), для этой работы совершенно не требовалось раскрывать «внутреннее устройство» Власти. Достаточно было назвать «властью» такую штуку, благодаря которой отдельные люди и организации получают возможность применить власть; ну а дальше уже можно рассуждать об их действиях как вытекающих из обладания властью.

Благодаря такому нехитрому, но действенному маневру теория Власти продолжила развиваться и после негласного запрета на ее настоящий предмет (саму Власть). Не задавая больше неудобных фундаментальных вопросов о власти (что она такое, и как она устроена), теоретики сосредоточились на ее практических проявлениях. Что значит «А обладает властью над Б» и как А может добиться такой власти – этот вопрос, который даже в голову не приходил теоретикам прошлых лет, вышел на первый план в конце XX века. Такая «власть», понимаемая как способность влиять на поведение конкретного человека[765], оказалась удобным понятием для анализа организаций (как раз и состоящих из множества влияющих друг на друга людей).

Вспомним наше классическое определение Власти: сфера человеческой деятельности по созданию и развитию властных группировок, контролирующих организации и их ресурсы путем продвижения своих членов на ключевые должности. Таким образом, большинство членов властных группировок одновременно являются и сотрудниками организаций. Подавляющее большинство их действий (за исключением «закулисных обсуждений», недоступных исследователям) – это публичные действия в качестве должностных лиц. Столь же публичны проявления их власти («вы приняты», «вы уволены», «вам выделен бюджет», «ваш проект закрыт»). Вот почему, изучая организации (любые – от небольших компаний до целых бюрократических государств), ученые вместе с тем, хотят они этого или нет, изучают также и Власть. Однако разглядеть Власть за организационными структурами и управленческими правилами[766] удается лишь тогда, когда в ходе такого изучения обнаруживается нечто странное, непонятное и необъяснимое.

Обладать властью, в понимании организационных теорий, значит занимать значимую (не обязательно руководящую, об этом ниже) должность в могущественной организации[767]. Количество власти, находящееся в руках отдельного человека, определяется его способностью влиять (отдавать распоряжения, которые скорей всего будут выполнены) на других людей. Способность эта зависит, в свою очередь, от умения управлять, от количества способов такого влияния; обычный начальник имеет влияние только на своих подчиненных, а ловкий интриган может раскинуть свои сети по всей организации. Книга Дейла Карнеги «Как приобретать друзей и оказывать влияние на людей», вышедшая в далеком 1936 году, была первой ласточкой такого подхода к власти; она и до сих пор служит прекрасным учебником управления.

Очарование организационного подхода к Власти настолько сильно, что мы просто обязаны подчеркнуть его единственный, но смертельный недостаток. Управление дает вам прекрасный набор средств для влияния на других людей, которые успешно работают в 99% случаев. Но проблема заключается в том, что если один из этих «других» входит в какую-нибудь властную группировку, ни одно из этих средств[768] не сработает, причем не сработает как раз в критически важный для вас момент. В столкновениях с настоящей Властью средства управления бессильны – ведь в них вам противостоит не отдельный человек или разрозненная организация, а сплоченная властная группировка.

Вот в этот самый момент перед исследователями и приоткрывается возможность перейти от изучения организаций к изучению Власти.

Практик. Любой более или менее крупный организатор (ну или чиновник) знает, что самое сложное в серьезном большом проекте это – координация. Но именно ее совершенно невозможно организовать по чисто управленческой линии. Это очень хорошо видно по ситуации в сегодняшней России, где все управление сводится к распределению бюджетов. Поскольку «своим» бюджетом делиться ни с кем нельзя (это снижает административный «вес»), то в результате все проблемы решают узкие специалисты. А если проблема носит комплексный характер, это приводит к большому количеству детских «ляпов». По платным дорогам никто не ездит (M11), дальнобойщики устраивают демонстрации, народ начинает воспринимать слова власти прямо противоположным способом. Вот такие явные неудачи чистого управления и могут заставить задуматься: а чего же в организации не хватает? Не хватает, как мы уже знаем, Власти!

Теоретик. Тем не менее в большинстве случаев подмена Власти (заключающейся в несомненном превосходстве организованной группы над любым количеством изолированных индивидов) Управлением (совокупности средств влияния на отдельных людей и организации) вполне допустима, и может быть положена в основу работающих теорий. К тому же поступающие так теоретики будут пользоваться благосклонностью правящих классов – ведь развитие теории и практики управления не только увеличивает их власть над людьми, но одновременно еще и отлично скрывает от непосвященных подлинное устройство Власти.

Отождествление Власти с Управлением является работающим и социально одобряемым способом развития теории Власти. Более того, поскольку Власть существует только за счет подконтрольных организаций, сделанные в ходе изучения организаций открытия могут относиться и к самой Власти. В этой главе мы рассмотрим наиболее интересные достижения теории Власти, сделанные в рамках «организационного» подхода – в тех случаях, когда его применение привело исследователей к обнаружению странного. Каждый раз это приводило к созданию нового теоретического описания реальности, сводящегося к тому или иному институту.

Начнем мы с вопроса, который наверняка вертится у вас на языке. Все мы неоднократно слышали, что любая Власть в конечном счете опирается на насилие, что винтовка рождает власть; так почему же на сотнях страниц нашей книги об этом не было сказано ни слова?!

1. Развенчание насилия Ханна Арендт, «О насилии» (1969/1970)

Теоретик.«Вот скажи мне, американец: в чем сила?» – издевательски вопрошает герой фильма «Брат-2», недвусмысленно положив перед собой пистолет. «Есть два типа людей, – вторит ему герой фильма "Хороший, плохой, злой", – те, кто копают, и те, у кого револьвер». Прямое и неприкрытое насилие считалось[769] главным способом обеспечить повиновение вплоть до середины XX века:

«Обратившись к дискуссиям о феномене власти, мы обнаруживаем, что среди политических теоретиков от левых до правых существует консенсус относительно того, что насилие – не более чем самое яркое проявление власти» [Арендт, 2014, с. 41].

Арендт[770] приводит в обоснование своих слов цитаты из Миллса, Вебера, Бертрана де Жувенеля[771] и Мао Цзэдуна, констатируя, что при всей разнице политических взглядов (от фашистских до коммунистических) все эти авторы сходятся в одном: конечным выражением, а значит, и самой надежной опорой власти является насилие. Подобный консенсус среди популярных авторов сразу же заставляет нас (людей Власти) насторожиться: это убеждение явно одобрено правящими классами, а значит, им выгодно. Но как такое возможно? Зачем правящим классам убеждать массы в могуществе насилия? Ведь поверив, массы могут вооружиться булыжниками и винтовками и смести с лица Земли предыдущую Власть?

Читатель. А я уже привык к вашим риторическим вопросам! Подумаешь, бином Ньютона: ясное дело, никакой настоящей Власти булыжниками и винтовками не захватишь. Власть будет, по меньшей мере, у тех, кто эти булыжники и винтовки подвозит. Так что «изучать автомат Калашникова» – отличный совет для лохов. Пусть изучают, Власти спокойнее будет!

Теоретик. С одной стороны, хорошо, что вы уже настолько освоились с теорией Власти. С другой стороны, чем же мне теперь вас заинтриговать? Попробуем зайти с другой стороны. Кто такая[772] Ханна Арендт, и почему вдруг в 1969 году она усомнилась в очевидной для всех истине – что винтовка рождает власть?

Ханна Арендт – еврейский философ[773] немецкого происхождения, дважды (в 1933 во Францию и в 1941 в США) бежавшая от германского нацизма. Мировая слава пришла к ней в 1951 году, с выходом книги, о которой все слышали («Истоки тоталитаризма»), однако основы для этой славы были заложены двумя десятилетиями ранее. Все эти годы Арендт активно участвовала (в качестве публициста) в международном еврейском движении (начиная с 1933 года в составе германского отделения Всемирной сионистской организации, за что даже была арестована гестапо). Поэтому, когда у Арендт вышла книга, первая часть которой называлась «Антисемитизм», вопрос о международном ее признании был практически решен. Дальнейшая судьба Арендт складывалась как и у любого американского ученого – преподавание в разных университетах США (в Принстоне она стала первой женщиной, допущенной читать лекции), публичные выступления, публицистика, новые книги.

Однако мы ценим Ханну Арендт не за ее активную сионистскую позицию, а за сделанное ею настоящее открытие в теории Власти. Чтобы оценить это открытие в полной мере, а также понять, чем Арендт не угодило насилие, вернемся в середину прошлого (XX) века. Ужасы германского фашизма (оккупация, гестапо, концлагеря, Холокост) еще успели не стать историей, а на смену Германии в качестве врага Запада уже пришел сталинский СССР, обзаведшийся атомной бомбой. Мощь и натиск новых (по отношению к западным демократиям) политических режимов поражал воображение и в очередной раз заставлял задуматься о «закате Европы». Будущее человечества казалось принадлежащим социализму[774] – монолитному обществу рабочих и крестьян под мудрым руководством правящей Партии. Сама жизнь – германскими танками на подступах к Парижу и советскими танками в Берлине – ставила перед теоретиками вопрос: в чем причина успеха Германии и СССР, и в чем причина слабости европейских демократий?

В своих «Истоках тоталитаризм» Арендт отвечала именно на этот, жизненно важный для европейского самосознания вопрос.

Ее ответом стала целостная историко-философская концепция, основанная на трех ключевых понятиях: империализма, расизма и тоталитаризма.

Промышленная революция XVIII-XIX веков и появление «национальных государств», в которых экономическая мощь капитала сочеталась с военной мощью государства, позволили европейцам достигнуть подавляющего превосходства над всеми остальными странами мира. Вся планета оказалась поделена между несколькими европейскими государствами, и на Земле воцарился империализм.

Для большей части земного шара империализм означал колониальную власть. Присланные из метрополии военные и чиновники должны были править местным населением, неграмотным, примитивным, а то и просто диким. Сложившиеся в Европе республиканские (описанные нами в третьей главе) практики власти оказались в этих условиях совершенно неэффективными, и им на смену – ведь как-то управлять все равно нужно! – пришло доходящее до мелочей бюрократическое администрирование[775], опирающееся на прямое насилие. В оправдание жестокостей, которые неизбежно приходилось проявлять в отношении аборигенов, возник (и приобрел силу личного убеждения – ведь повседневная жизнь полностью подтверждала отсталость «дикарей») расизм: представление о богоизбранной, высшей расе[776], имеющей право на насилие в отношении других рас.

А вот затем земной шар кончился, и европейские государства начали войну друг против друга – ведь каждому требовалось еще больше колоний. Война приобрела совершенно неожиданные масштабы – миллионы жертв вместо ожидавшихся тысяч. В этой всемирной бойне погибла изрядная часть европейской аристократии (ведь война – ее исконное призвание); ее жертвами стали четыре громадные империи (Российская, Австро-Венгерская, Германская и Османская), погрузившиеся в беспросветную нищету, а Европу заполнили потерявшие дом и работу беженцы. В этих условиях республиканские технологии власти оказались неэффективны – «восставшие» массы не готовы были подчиняться авторитету Закона, им, повидавшим ужасы войны, требовался поводок построже.

И такой поводок нашелся. Века колониального управления уже сформировали и технологии, и людей, готовых перенести свои расистские практики на территорию самой Европы! Ведь там теперь – нищее, потерявшее привычные связи, лишенное своей Родины, «атомизированное» население, мало чем отличающееся от дикарей; все, что требовалось для утверждения колониального правления в бывшей метрополии – обоснование чьей-либо «богоизбранности» (а большие отряды вооруженных людей после войны везде имелись в избытке). Так на сцене мирового театра появляется тоталитаризм.

Вот в чем, по Арендт, заключалась сила тоталитаризма: это был более современный и более универсальный способ управления обществом, равно пригодный для черной Африки и для белой Германии. При разрушении привычных социальных связей (послевоенная Европа, «восстание масс») демократия перестает работать, одинокие люди готовы проголосовать за кого угодно, лишь бы он «наводил порядок». Афоризм Мао – «винтовка рождает власть»[777] – становился успешным руководством к действию.

Ответ «Истоков тоталитаризма» (по крайней мере, в нашем понимании) на вопрос об успешности тоталитаризма прост и беспощаден: тоталитаризм был наилучшей формой правления для европейских стран, отброшенных в варварство итогами Первой мировой войны. Власть в бывших метрополиях была выстроена по образу и подобию вчерашних колоний и основывалась на прямом насилии администрации (разумеется, называющей себя «высшей расой», «твердокаменными коммунистами» и т. д.) над атомизированными массами. Арендт конечно же обставила свой вывод множеством оговорок, указывая на предполагаемые недостатки тоталитаризма, которые должны привести к его гибели, но на момент выхода книги в свет (1951, еще жив Сталин) эти утешения мало кого могли обмануть. Большинство интеллектуалов во всем мире в те годы полагало, что будущее принадлежит социализму, поскольку только он способен удержать в узде восставшие массы.

Практик. Отметим, что отождествление «тоталитаризма» (то есть слова с явно негативным подтекстом) с «социализмом» – чисто идеологический момент. Демократии при социализме в чем-то было больше, чем при капитализме. Но дело в том, что если власть принадлежит капиталистам, для которых главное – контроль над собственностью, то понятно, что общество, которое частную собственность запрещает, должно быть обругано максимально. Потому что контроль над собственностью – это источник власти при капитализме!

Теоретик. Разумеется, идеологический: ведь «тоталитаризм» это чистой воды теоретическое описание, полностью соответствующее нашему пониманию «института». А вот социализм (как, впрочем, и германский нацизм) – это реальный общественный строй, который был и остается намного сложнее любых теоретических описаний. Исходя из концепции «тоталитаризма», лозунг «власть растет из дула винтовки» оказывается научным фактом, а насилие – лучшим инструментом Власти, что подтверждается всей историей человечества...

Читатель. Погодите, но вы обещали совсем другое! Кто сильнее, тот и власть – тоже мне, новость; вы говорили, что Арендт усомнилась в этой избитой истине. Ну и где же? Где анализ, почему именно Гитлер и Сталин оказались сильнее других, почему именно из их винтовок (а не из винтовок Тельмана или Троцкого) выросла Власть?!

Теоретик. Вот, вы все прекрасно понимаете! Действительно, нет никакого открытия в том, что «винтовка рождает власть», иначе любой человек, отдавший деньги грабителю, был бы великим ученым. Свое настоящее открытие Арендт сделала через 18 лет после «Истоков тоталитаризма», и открытие это заключалось в маленьком слове «не». Власть не растет из дула винтовки; насилие не порождает власть; тоталитаризм не сильнее демократии – вот о чем Арендт написала в небольшой книжке 1969 года, к которой мы теперь и переходим.

«О насилии» вышла в свет в 1969 году[778], по горячим следам «событий» 1968 года[779], когда волна революционного (и контрреволюционного) насилия выплеснулась на улицы европейских и американских городов. «Будьте реалистами – требуйте невозможного!», – писали на стенах французские студенты, «Делайте что хотите, лишь бы вас сфотографировали», вторили им студенты американские. Лозунг Франца Фанона[780] «Только насилие результативно», выдвинутый в его последней книге «Проклятьем заклейменные», казалось, был взят на вооружение поголовно всеми левыми активистами (а сам Фанон, судя по частоте его цитирования у Арендт, стал властителем дум целого поколения). Насилие, породившее великие тоталитарные государства, весомо и ярко вернулось в повестку дня, и Арендт приняла вызов времени, решив осмыслить его как философскую категорию.

«...на первый взгляд даже удивительно, что насилие так редко делалось предметом особого рассмотрения. (В последнем издании энциклопедии социальных наук "насилие” даже не заслужило отдельной статьи.) Из этого видно, насколько насилие и его произвольность принимались за данность и поэтому оставались в пренебрежении; никто не изучает и не ставит под вопрос то, что всем очевидно» [Арендт, 2014, с. 13-14].

Но работа философа как раз и заключается в том, чтобы ставить под вопрос очевидное. Растет ли и на самом деле власть «из дула винтовки»? Что в действительности обеспечивает победу революции – насилие вооруженных революционеров или же неспособность их противников к сопротивлению? Аренд сразу же замечает, что Маркс (учитель всех левых) придерживался второй точки зрения (революции побеждают только тогда, когда старое общество ослаблено своими внутренними противоречиями), а следовательно, ответ на вопрос не столь очевиден, как принято считать. Как же соотносятся между собой власть (ради которой и делается революция) и насилие?

Как мы уже отмечали выше, среди «политических теоретиков» существовал полный консенсус: власть опирается на насилие, и насилие есть высшее выражение власти. Арендт находит лишь одного[781] (!) автора, различавшего «власть» и «насилие», но даже у него власть описывается как «ограниченная или институциализированная сила». Столь редкое среди философов единодушие поражает Арендт: ведь для нее самой очевидно, что власть и насилие – далеко не одно и то же. Различие этих двух сущностей Арендт иллюстрирует знаменитым примером «образца 1968-го»:

«...очень неточно было бы утверждать (как часто делается), что ничтожное безоружное меньшинство с помощью насилия – криков, топота и так далее – успешно срывало лекции, в то время как подавляющее большинство голосовало [без насилия] за нормальную процедуру обучения... На самом же деле в подобных случаях происходит нечто намного более серьезное: большинство недвусмысленно отказывается использовать свою власть и "пересилить" смутьянов; университетские занятия срываются, потому что никто не желает защищать статус-кво ничем, кроме поднятой в голосовании руки. Университеты столкнулись с "огромным негативным единством"... Все это доказывает лишь то, что меньшинство может обладать намного большей потенциальной властью, чем предполагают подсчеты голосов в опросах общественного мнения. Бездеятельно наблюдающее большинство, развлеченное перепалкой между профессором и студентом, на самом деле уже стало тайным союзником меньшинства. (Нужно только попробовать вообразить, что бы случилось, если бы один или несколько безоружных евреев в Германии накануне Гитлера попробовали бы сорвать лекцию профессора-анти­семита, – и тогда станет ясна вся нелепость разговоров о крошечных "меньшинствах активистов".)» [Арендт, 2014, с. 49-50/.

Оказывается, успешность применения насилия зависит от того, обладает ли применяющий его уже какой-нибудь властью. Когда «активисты» пользуются молчаливой поддержкой большинства, насилие работает; когда же большинство настроено против, применивший насилие будет тут же уничтожен ответным насилием. Вот почему революции и мятежи редко бывают успешными. Насилие вовсе не порождает власть; наоборот, лишь приобретя власть, можно успешно применять насилие[782].

Практик. Напомню, что один из самых великих практиков революции Ленин объяснял, что революционная ситуация включает в себя три главных момента: невозможность «низов» жить в ухудшающихся условиях, невозможность для «верхов» управлять ситуаций по-старому (коротко: «низы» больше не могут терпеть, а «верхи» – управлять), при резко усугубляющихся противоречиях. Но этого для революции мало! Для революции еще нужна революционная партия! А вот тут есть один небольшой практический момент: все революционные партии во всех революциях в качестве руководителей, неявных, а подчас даже и явных, включали в себя представителей правящих групп!

Теоретик. Выяснив (скорее не для себя, а для читателя), что различие между властью и насилием до сих пор никто не замечал, Арендт дает свое определение власти, фиксируя совершенное открытие:

« Власть (power) соответствует человеческой способности не просто действовать, но действовать согласованно . Власть никогда не бывает принадлежностью индивида; она принадлежит группе и существует лишь до тех пор, пока эта группа держится вместе. Когда мы говорим о ком-то, что он "находится у власти“ мы на самом деле говорим, что некоторое число людей облекло его властью действовать от их имени. В тот момент, когда группа, от которой первоначально произошла эта власть (potestas in popolo – без народа или группы нет власти), исчезает, исчезает и "его власть". В обыденном языке, когда мы говорим о "властном человеке" или о "властной личности", мы используем слово "власть"метафорически – на самом деле имеется в виду "мощь" (strength)» [Арендт, 2014, с. 52].

Как видите, это почти слово в слово наша концепция Власти («к власти рвутся бандой»), в которой не хватает лишь главного – ответа на вопрос, за счет чего группа «держится вместе». Удивительно, но до Арендт понимание, что власть есть свойство группы, а не индивида, совершенно не встречалось в теории Власти; вот почему мы называем арендтовское определение власти как группового феномена открытием.

А как же насилие? Насилие оказывается всего лишь инструментом, «мощью», «властностью» (можно добавить и «агрессивностью»), который может принадлежать отдельному индивиду, но совершенно не гарантирует ему места во власти:

«Мощь (strength)... свойство, присущее объекту или лицу, принадлежащее их характеру, способное проявляться по отношению к другим вещам или лицам, но в сущности от них не зависящее. Мощь даже наимощнейшего индивида всегда могут одолеть многие, которые часто лишь для того и объединяются, чтобы разрушить чью-то мощь – именно из-за ее особой независимости» [Арендт, 2014, с. 52].

Новое (по отношению ко всем предшествующим теориям) понимание власти позволяет Арендт с легкостью разрешить непреодолимое для других противоречие: как могут в XX веке, создавшем оружие массового уничтожения (артиллерию и авиацию), происходить успешные революции? Ведь в руках государственной власти – вся мощь армии, авиации и флота, а в руках революционеров – только «булыжники и винтовки»?

«С самого начала века теоретики революции говорили нам, что шансы революции значительно уменьшаются в соответствии с ростом разрушительной силы оружия, находящегося в исключительном распоряжении правительства. Но история последних семидесяти лет с ее невероятным перечнем успешных и неуспешных революций говорит о другом...» [Арендт, 2014, с. 56].

Все дело в том, что революции побеждают не с помощью насилия, а с помощью власти:

«В споре насилия с насилием превосходство правительства всегда было абсолютным; но это превосходство длится лишь до тех пор, пока в неприкосновенности сохраняется властная структура правительства, т.е. пока приказы исполняются, а войска или полицейские силы готовы пустить в ход оружие... Когда приказы не исполняются, средства насилия становятся бесполезны; а вопрос об исполнении приказов решается не отношением "приказ – повиновение", но мнением и, разумеется, числом тех, кто это мнение разделяет» [Арендт, 2014, с. 57].

Когда у правительства есть тяжелое вооружение, а у революционеров только коктейли Молотова, революции все равно иногда побеждают, потому что на сторону революции переходит Власть. Арендт анализирует события 1968 года именно как пример «разрушения власти» бюрократии, проявившейся при совершенно не претендовавшем на власть выступлении студентов, и обратного «собирания власти» де Голлем, договорившимся о поддержке армии и пошедшего на уступки профсоюзам.

«Никогда не существовало правительства, которое бы опиралось исключительно на насилие», – констатирует Арендт и приводит в пример Вьетнам (сегодня мы бы прибавили сюда Афганистан и Ирак): подавляющее преимущество американцев в тяжелом вооружении не обеспечило им установление прочного оккупационного режима.

«Насилие всегда способно разрушить власть; из дула винтовки рождается самый действенный приказ, приводящий к самому немедленному и полному повиновению. Но родиться оттуда власть не может никогда». [Арендт, 2014, с. 63].

Но как же так?! За 20 лет до этого Арендт сама утверждала (в «Истоках тоталитаризма»), что насилием и пропагандой можно подчинить любой народ! Что поменялось за эти 20 лет? Почему тоталитаризм уже не воспринимается как наивысшая форма власти, почему насилие перестало быть «палочкой-выручалочкой»?

Изменился сам мир. Тоталитаризм Гитлера закончился Нюрнбергом и денацификацией, тоталитаризм Сталина – его смертью и XX съездом[783]. Стало понятно, что государственное правление, опирающееся только на пропаганду и насилие (но не на Власть), недолговечно, и гибнет вместе со своим лидером. Более того, опасность «обратного экспорта» насилия из колоний в метрополии оказалась осознана правящими кругами этих метрополий, и насилие было взято под контроль:

«В империалистическую эпоху существовал страх перед обратным воздействием, которое "правление покоренными расами"... может оказать на внутреннее правление, – иначе говоря, перед тем, что правление с помощью насилия в далеких странах в конце концов окажет воздействие на правление в самой Англии, так что последней "покоренной расой" станут сами англичане» [Арендт, 2014, с. 64].

Таковы, по Арендт, глубинные причины деколонизации второй половины XX века, ухода Англии из Индии и Франции из Алжира. Понимание, что платой за сохранение колоний станет колонизация метрополии, установление в ней тоталитарного режима[784], достигло правящих классов европейских государств (прежде всего, конечно, Великобритании, начавшей деколонизацию еще во времена мильнеритов). И правящие круги сделали выбор: лучше жить на меньшей территории, но под защитой государственной машины, нежели править всем миром, но лишиться этой защиты. В конечном счете насилие оказалось не просто чем-то другим, нежели власть, но ее полной противоположностью:

«Власть и насилие противоположны; абсолютное владычество одного из членов этой пары означает отсутствие другого. Насилие появляется там, где власть оказывается под угрозой, но, предоставленное собственному ходу, оно приводит к исчезновению власти. Отсюда следует, что неверно мыслить противоположность насилия как ненасилие; противоположностью насилия является власть» [Арендт, 2014, с. 66].

Вот почему в нашей книге мы почти не уделяем внимания насилию. Конечно, любого можно заставить подчиняться, приставив ко лбу пистолет; но Власть заключается в том, чтобы пистолет оказался именно в ваших руках. Насилие – всего лишь одно самое простое) из средств Управления, и хотя про него нужно знать и уметь пользоваться, ни в коем случае не следует отождествлять его с самой Властью.

Практик. Как известно, закон работает только тогда, когда есть общественный консенсус по его выполнению. Иначе – он работать перестает. Насилие эффективно работает только тогда, когда обществу (государству) не нужно решать никаких новых задач (например, экономического роста). Если такие задачи есть, то чем они сложнее, тем более свободно должно быть общество. В этом случае, увеличивая насилие, Власть неминуемо уменьшает собственную устойчивость. Не самый разумный подход. Кстати, именно по этой причине наивно называть послесталинский СССР тоталитарным государством, поскольку в нем постоянно увеличивались качество и глубина образования населения, а вовсе не масштабы насилия. Образованных людей нельзя удержать насилием, только идеей. И разрушение СССР произошло именно в тот момент, когда Власть не смогла адекватно ответить на появляющиеся экономические проблемы.

Читатель. Да, с насилием интересно получилось – думали, что оно Власть, а оказалось, что оно Управление. Даже интересно стало, а какие еще странности обнаружили ученые в изучении организаций?

Теоретик. Мы упомянули насилие еще и потому, что анализ этого института позволил Арендт открыть групповую сущность власти (и притом сделать это так аккуратно, что это открытие прошло практически незамеченным). А вот теперь мы перейдем к более интересному институту, про который вы слышали миллион раз, но не подозревали, насколько он важен. Этот институт называется дисциплиной и используется настолько широко, что сделался привычным и незаметным для большинства граждан. Более того, многие склонны полагать, что эта дисциплина (законопослушность, следование инструкциям) возникла в обществе сама по себе, естественным путем, как язык, обычаи и верования. А между тем, изобретение дисциплины представляло собой очень интересный исторический процесс, шедший параллельно совершенствованию и развитию организаций.

2. Создание дисциплины Мишель Фуко, «Надзирать и наказывать» (1975)

Теоретик. Повторим еще раз, чем отличается власть от управления. Власть – это способность добиться своего невзирая на сопротивление других. «Будет по-моему, а не по-твоему», – говорит вам человек Власти, и вам приходится соглашаться, поскольку власть у него, сопротивление бесполезно. А вот управление (способность мотивировать других на достижение определенных целей), в отличие от власти, не предполагает сопротивления со стороны управляемого. Подчиненному можно обещать денег, давить на совесть или запугивать, но если он откажется повиноваться (или хуже того, согласится и все испортит) – цель не достигнута, управление не состоялось.

Практик. Непонимание этой разницы в свое время дорого обошлось Борису Березовскому. Он начинал свою карьеру среди голодных людей, которым достаточно было пообещать (или, в крайнем случае, заплатить) денег, и они были готовы на все. В результате Березовский считал, что деньги – это ключ к решению любых проблем[785]. Впрочем, он не один был такой, помню, как мне рассказывали, что Гусинский, когда хотел купить того или иного чиновника, сажал его в свою машину и говорил: «Мы едем смотреть твой загородный дом».

Но когда Березовский вышел на уровень людей, владевших собственными состояниями, деньги перестали работать – а налаживать властные отношения (типа сюзерен – вассал) Березовский так и не научился.

Теоретик. В силу этой фундаментальной разницы организации так беспомощны перед властными группировками – занимая должность в организации, человек Власти действует в интересах свой группировки, и организация бессильна (не имеет власти) ему в этом помешать. Поскольку дальше мы рассмотрим одну из самых впечатляющих концепций власти, отождествляющую ее с управлением, при чтении последующих страниц нужно постоянно помнить об этой разнице.

Ну а теперь встретимся лицом к лицу с самым цитируемым гуманитарным писателем за всю историю человечества[786]. Знакомьтесь – Мишель Фуко[787], культовый в конце прошлого века философ, ставший знаменитым во Франции с выходом «Истории безумия» (1961) и получивший признание в США в 1975 году, сразу же после прочтения в Беркли курса лекций по теории сексуальных извращений [Стретерн, 2005]. В какой степени популярность Фуко обусловлена его гомосексуальностью (в XX веке дававшей пропуск в узкий, но сплоченный круг интеллектуальной элиты, и гарантировавшей его всестороннюю поддержку), а в какой – действительно оригинальным подходом к изучению человеческой жизни, решать будущим поколениям. Все, что мы можем сказать в рамках нашей книги – так это то, что именно Фуко принадлежит одно из важнейших открытий в изучении человеческого поведения, имеющее непосредственное отношение к теории Власти.

Фуко открыл (то есть увидел в окружающем мире и описал как самостоятельную сущность) едва ли не главный на сегодня способ существования людей в обществе: дисциплину. В европейских языках discipline – многозначное слово; это и наша русская «дисциплина» (соблюдение людьми определенных правил), и «порядок» (сами правила), и «наказание» (за их несоблюдение). Общепринятый русский перевод названия «Discipline and Punish» как «Надзирать и наказывать» утратил эту многозначность, сдвинув смысл дисциплины от самих правил к тому, кто следит за их выполнением. Но сам Фуко понимал дисциплину именно как систему правил, пронизывающих повседневную жизнь каждого человека. А дальше он сделал обычный для попавших в наш обзор теоретиков шаг: назвал найденную им сущность (систему правил) властью:

«...тело непосредственно погружено и в область политического. Отношения власти держат его мертвой хваткой. Они захватывают его, клеймят, муштруют, пытают, принуждают к труду, заставляют участвовать в церемониях, производить знаки. Политический захват тела связан сложными двусторонними отношениями с его экономическим использованием; тело захватывается отношениями власти и господства главным образом как производительная сила. Но, с другой стороны, его функция как рабочей силы может осуществляться только в том случае, если оно вовлечено в систему подчинения (где потребность служит также политическим инструментом – тщательно подготовленным, рассчитанным и используемым); тело становится полезной силой только в том случае, если является одновременно телом производительным и телом подчиненным» [Фуко, 1999, с. 39-40].

Даже из одной этой (довольно знаменитой) цитаты можно понять, что под «отношениями власти» Фуко понимал отношения подчинения, возникающие в условиях совместной деятельности людей (то есть в организациях). «Власть» Фуко – не более чем должностная инструкция, которой обязан следовать наемный работник; «властвовать» в его понимании значит устанавливать правила, следить за их выполнением (Discipline) и наказывать (Punish) за их несоблюдение.

Читатель. Позвольте, но мы это уже проходили! Еще в третьей главе, в разделе про Гоббса и Локка, придумавших государственную машину. Та тоже следила за соблюдением законов и бесстрастно наказывала за их нарушение; разумеется, это никакая не Власть, поскольку она сама подчиняется своим же законам. Так в чем же здесь открытие? Чем «власть дисциплины» по Фуко отличается от «власти закона» по Локку?!

Теоретик. Открытие Фуко заключалось не в том, что делает его «власть» (понятно, что заставляет соблюдать правила), а в том, как она это делает. Как мы уже неоднократно говорили, научное открытие заключается в том, чтобы увидеть давно существующее, но до сих пор никем не замеченное явление. До Фуко ответ на вопрос «А как обеспечивается соблюдение законов?» казался очевидным. Что значит «как»? Кто нарушит закон, тому отрубят голову! Вот кому и за что будут рубить голову, это интересно, это нужно исследовать; а обеспечить соблюдение законов – задача палача. И только Фуко в своем историческом анализе тюрьмы обнаружил, что в один прекрасный момент в истории человечества поменялись не только правители, но и способ, которым они поддерживали соблюдение законов.

«Надзирать и наказывать» начинается с рассказа о казни Робера-Франсуа Дамьена, совершившего в 1757 году покушение на Людовика XV. Фуко натуралистически воспроизводит все ее ужасающие подробности, вплоть до неудачной попытки четвертования:

«...был наказан палач Дамьена, который, не сумев четвертовать пациента по правилам, вынужден был резать тело осужденного ножом: обещанных ему в награду лошадей, которых использовали для казни, конфисковали в пользу бедных» [Фуко, 1999, с. 77-78].

Всего 200 лет прошло с того дня до времени, в которое Фуко писал свою книгу. Однако за этот короткий (в историческом масштабе) срок публичные пытки и казни прекратились по всей Европе, а преступников стали наказывать, сажая в тюрьму. Что же поменялось за эти 200 лет? Почему власть отказалась от столь наглядного способа демонстрации своего могущества, как публичная мучительная казнь?

«Итак, публичная казнь исполняет юридическо-полити­ческую функцию. Она – церемониал, посредством которого восстанавливается на миг нарушенная власть суверена. Восстанавливается путем проявления ее во всем ее блеске. Публичная казнь, сколь бы поспешной и повседневной она ни была, относится к целому ряду пышных ритуалов, восстанавливающих власть после ее временного упадка (таких, как коронация, въезд монарха в покоренный город, усмирение взбунтовавшихся подданных); вслед за преступлением, унизившим суверена, казнь развертывает перед всеми его непобедимую мощь» [Фуко, 1999, с. 73].

До Фуко никому в голову не приходило задавать этот вопрос. Когда перемены («гуманизация наказаний») уже наступили, людям свойственно думать, что установившийся порядок вещей «естественен», а любой другой – всего лишь «тьма средневековья» или «варварство». И только немногие мыслители способны поставить под сомнение очевидное («публично казнить плохо»), задавшись вопросом: почему раньше (XVIII век) публично казнить было хорошо, а теперь (XX век) стало плохо?

Для Фуко задавать такие неудобные вопросы было привычным делом. Известность во Франции он получил парадоксальной книгой «История безумия» (1961), в которой задал тот же самый вопрос относительно сумасшествия. В традиционных обществах (включая средневековую Европу) сумасшедших считают святыми (юродивыми) и относятся к ним как к нормальным, но занятым чем-то другим людям. Но начиная с какого-то момента отношение к ним меняется – появляются «сумасшедшие дома», развивается психиатрия, разрабатываются разнообразные методы лечения. В какой момент и почему это происходит?

Проанализировав европейскую культурную историю, Фуко пришел к парадоксальному выводу: понятие «безумия» появилось в Европе только после того, как там же возникло понятие «разума». Появлению первого сумасшедшего дома предшествовало создание культа Разума (лично Декартом, его последователями-картезианцами, да и всеми интеллектуалами Нового времени). Только тогда, когда все общество узнало, что оно «разумно», юродивые и святые превратились в его противоположность – безумцев, которых следовало держать от себя подальше.

Так что же случилось с наказаниями? Почему публичные казни вдруг сменились тюремным заключением? Фуко снова погружается в историю и обнаруживает на протяжении XVIII столетия изменение «народной противозаконности». Если в начале века основной мишенью «противозаконного» поведения были права (бунтовщики отказывались платить положенные сборы, соблюдать цеховые правила и т.д.; не случайно народным героем того времени был контрабандист, уклонявшийся от уплаты пошлин и тем нарушавший права феодальной вертикали), то по мере роста уровня жизни под удар все чаще стала попадать собственность:

«Ле Трон не преувеличивал действительную тенденцию, когда писал, что крестьяне страдают от лихоимства бродяг еще сильнее , чем от требований феодалов: теперь воры обрушиваются на них, словно полчища вредных насекомых, пожирая урожай и разоряя закрома» [Фуко, 1999, с. 122].

Но способна ли королевская власть столь же успешно, как права своих вассалов (а значит, и делегировавшего их верховного сюзерена), защитить собственность крестьян? Может ли публичная казнь одного вора помешать другому очищать карманы со бравшихся на нее зевак? По-видимому, нет: публичная казнь демонстрирует, кто здесь хозяин, но вовсе не означает, что этому хозяину есть дело до чего-либо, кроме посягательств на его права. Для защиты собственности простых людей необходима была другая власть[788]. И она появилась, сначала в публикациях немногих «реформаторов», а затем и на практике:

«Новая юридическая теория уголовно-правовой системы фактически открывает новую „политическую экономию" власти наказывать. Отсюда понятно, почему у „реформы" нет единого истока. Реформа не была инициирована ни наиболее просвещенными подсудимыми, ни философами, считавшими себя врагами деспотизма и друзьями человечества, ни даже общественными группами, противостоящими парламентариям. Вернее, она была выношена не только ими; в глобальном проекте нового распределения власти наказывать и нового распределения ее воздействий сходится много различных интересов. Реформа не подготавливалась вне судебного аппарата и не была направлена против всех его представителей; она готовилась главным образом изнутри – многочисленными магистратами на основе их общих целей и разделявших их конфликтов, вызванных борьбой за власть. Конечно, реформаторы не составляли большинства магистратов, но именно законоведы наметили основные принципы реформы: должна быть создана судебная власть, недосягаемая для непосредственного влияния власти короля. Власть, которая будет лишена всякой претензии на законотворчество; будет отделена от отношений собственности; и не имея иных ролей, помимо судебной, будет исполнять свою единственную функцию в полную силу. Словом, судебная власть должна зависеть отныне не от многочисленных, “прерывистых”, подчас противоречивых привилегий власти суверена, но от непрерывно, сплошь распределяемых воздействий государственной власти» [Фуко, 1999, с. 117-118].

В отличие от королевской власти, устанавливающей только отношения подчинения (кто имеет права, а кто нет), эта новая власть должна распространиться на всю повседневную жизнь граждан, защитив составляющие ее привычного распорядка – безопасность, собственность, договоры. Но чтобы сделать все это, «власть Закона» должна не только подробно регламентировать сам этот распорядок, но и эффективно (словами самого Фуко – экономно) его поддерживать:

«Надо принимать во внимание будущий беспорядок, а не прошлое правонарушение. Надо добиваться того, чтобы у злоумышленника не возникло желания повторить преступление и чтобы возможность появления подражателей была исключена. Итак, наказание должно быть искусством последствий; вместо того чтобы противопоставлять чрезмерность наказания чрезмерности проступка, надлежит соразмерять друг с другом два следующих за преступлением ряда: его собственные следствия и следствия наказания» [Фуко, 1999, с. 135].

Задержимся на этом историческом моменте. Как только задача поддержания порядка распространяется за пределы «феодальной лестницы» (людей, связанных отношением личной преданности), она перестает решаться средствами власти. Крестьяне и наемные работники не присягают сюзерену, а лишь соглашаются платить ренту и работать от звонка до звонка. В отличие от вассалов, они не заинтересованы в знании правил, а уж тем более в их соблюдении[789]; их нужно к этому отдельно мотивировать. Перед нами – классическая задача управления; именно здесь власть уступает ему свое место. С этого момента наказание перестает быть демонстрацией Власти и превращается в средство управления (управления не только самим преступником, но и его возможными последователями). Казнить преступника на площади по любому поводу – пусть и наглядный, но не единственный способ такого управления; во многих случаях небольшое наказание за малую провинность позволяет «дисциплинировать» потенциального преступника и предотвратить более серьезные нарушения:

«Цех, школа, армия подчинены целой системе микронаказаний, учитывающей: время (опоздания, отсутствие, перерывы в работе), деятельность (невнимательность, небрежность, отсутствие рвения), поведение (невежливость, непослушание), речь (болтовня, дерзость), тело («некорректная» поза, неподобающие жесты, неопрятность) и сексуальность (нескромность, непристойность). При этом в качестве наказания используется целый ряд детально продуманных процедур: от легкого физического наказания до небольших лишений и унижений. Требуется, с одной стороны, сделать наказуемым малейшее отклонение от корректного поведения, а с другой – придать карательную функцию на вид нейтральным элементам дисциплинарной машины: тогда в случае необходимости все будет служить наказанию малейшего нарушения, а каждый субъект окажется захваченным наказуемой и наказывающей всеобщностью» [Фуко, 1999, с. 260-261].

Теперь мы можем понять, почему именно тюрьма пришла на смену публичным казням. Тюремное заключение наилучшим образом решает обе воспитательные задачи. Во-первых, преступники помещаются в особую среду, где наказания применяются к ним 24 часа в сутки[790]. Во-вторых[791], преступники изолируются от общества и тем самым лишаются возможности подавать личный пример преступного поведения. В-третьих, и это самое главное, тюрьма служит своего рода «школой» для создания контролируемой и обособленной преступности[792]:

«Организация обособленной противозаконности, замкнутой делинквентности, была бы невозможна без развития полицейского надзора...

Но такой надзор мог осуществляться лишь в соединении с тюрьмой. Ведь тюрьма облегчает надзор за индивидами, когда они выходят на свободу: она позволяет вербовать осведомителей и умножает число взаимных доносов, способствует взаимным контактам правонарушителей, ускоряет организацию среды делинквентов, замкнутой на самой себе, но легко контролируемой; и все следствия того, что бывший заключенный не получает обратно свои права (безработица, запрет на проживание, вынужденное проживание в установленных местах, необходимость отмечаться в полиции), позволяют без труда принудить его к выполнению определенных задач. Тюрьма и полиция образуют парный механизм; вместе они обеспечивают во всем поле противозаконностей дифференциацию, отделение и использование делинквентности. Система полиция – тюрьма выкраивает из противозаконностей „ручную делинквентность“» [Фуко, 1999, с. 412-414].

Но коль скоро дисциплина работает так хорошо, то разве может она распространяться только на правонарушителей? Конечно же нет: тюрьма служит Фуко лишь отправной точкой исследования, первоначальным вопросом; ответ на него (как это часто случается в науке) оказывается значительно более широким. Дисциплина – надзор и наказания – пронизывают всю жизнь современного человека, начиная со школы, продолжая армией и заканчивая работой «в офисе». Фуко посвящает сотни страниц текста описанию различных дисциплинарных практик («дисциплин»), вроде расстановки столов, расписания дня, экзаменов и так далее (можно смело добавлять сюда «тиранию отчетов»), приходя к заключению, что именно они и являются в современном обществе настоящей Властью:

«Через дисциплины проявляется власть Нормы. Является ли она новым законом современного общества? Лучше сказать, что начиная с XVIII века эта власть соединилась с прочими властями – Закона, Слова и Текста, Традиции, – навязывая им новые разграничения. Нормальное становится принципом принуждения в обучении с введением стандартизированного образования и возникновением “нормальных школ”. Оно становится таковым в попытке организовать национальный медицинский цех и больничную систему, руководствующиеся общими нормами здоровья. Оно проникает в стандартизацию промышленных процессов и изделий. Подобно надзору и вместе с ним нормализация становится одним из главных инструментов власти в конце классического века» [Фуко, 1999, с. 269].

Так появляется на свет концепция «дисциплинарного общества», власть в котором «везде и нигде», она не принадлежит ни индивидам, ни классам, ни даже группам заговорщиков, а распределена между субъектами в виде дисциплинарных практик. Эта власть «растет» внутри общества подобно траве на газоне (отсюда популярный на Западе термин «биовласть»), создается и воспроизводится усилиями миллионов людей, и опирается на систему норм (откуда другой популярный среди последователей Фуко термин «знание-власть», ведь чтобы следовать нормам, нужно их знать).

Как легко видеть, эта концепция власти перекликается с далевским «плюрализмом» (никто не имеет всей власти), но заходит значительно дальше; в представлении Фуко, общество представляет собой самостоятельно существующую «машину власти», которую никто из живущих не создавал и которую можно использовать только в очень ограниченных пределах. Отождествив власть с управлением, Фуко в метафорической форме («знание-власть») описывает реальное положение дел в современном мире, где жизнь каждого человека регламентирована бесчисленным набором разнообразных правил. Порой может и в самом деле показаться[793], что миром правят именно эти бездушные регламенты, а не создающие их (в своих собственных целях, разумеется) властные группировки.

Практик. Тут нужно добавить одно важное обстоятельство. Это только кажется, что правила независимы друг от друга. На самом деле они тесно связаны и образуют некоторую системную картину. И если их сочинять произвольно, то противоречия в картинке могут привести к тому, что общество «пойдет вразнос». У Фуко это не написано, потому что если предположить, что существует некоторая парадигма, метаправило, которым должны соответствовать правила, то немедленно отсюда следует вывод, что должен существовать еще один институт, который, во-первых, эти метаправила утверждает и, во-вторых, проверяет, насколько новые правила им соответствуют. Мы-то понимаем, что это и есть институт правящей элиты, но Фуко об этом, по понятным причинам, не говорит.

Теоретик. Разумеется, представления о Власти, «растущей на газоне», да еще изложенные великолепным языком с обилием фактических примеров, должны были понравиться правящим кругам, совершенно не заинтересованным в раскрытии подлинного устройства Власти. «Дисциплинарное общество», «знание-власть», «биовласть» на долгие десятилетия сделались наиболее популярными понятиями в социальных науках, а Фуко заслуженно (с точки зрения хозяев мира) получил мировую славу и статус самого цитируемого автора современности. Но хотя Фуко и подменяет власть управлением, его открытие и теоретическое описание «дисциплинарных практик» заслуживает самой высокой оценки. Благодаря Фуко мы можем осознанно требовать от вассалов преданности, а от несистемных игроков – дисциплины, и не путать то и другое между собой!

Читатель. Да, про дисциплину очень интересно. А где можно почитать, как правильно дрессировать подчиненных?

Теоретик. Боюсь, что с этим у вас будут определенные проблемы. В современном мире не приветствуется отношение к сотрудникам как к людям второго сорта, и книга, где прямо написано что-то вроде «эти обезьяны требуют тщательной дрессировки», вряд ли может увидеть свет. Так что, если вы действительно заинтересовались этой темой, вам придется самостоятельно перелопатить десятки книг на самые разные темы, начиная с дрессировки животных и заканчивая противодействием психологическим манипуляциям[794]. К счастью, большинству людей Власти не требуется высокая квалификация в данном вопросе: для управления персоналом всегда можно подобрать профессионального менеджера, собаку съевшего на дрессировке подчиненных, но совершенно наивного в вопросах Власти.

А вот в чем нужно самому быть специалистом – так это в умении вовремя распознавать карьерные амбиции и корпоративные интриги своих подчиненных, чтобы не пасть жертвой возникшей под самым вашим носом властной группировки. В то же самое время, когда Мишель Фуко во Франции исследовал «историю тюрьмы», в США Джеффри Пфеффер[795] постепенно приближался к открытию, сделавшему его главным авторитетом в современной теории Власти. Изучая организации (как бюджетные, так и коммерческие), Пфеффер обнаружил, что их благополучие зависит от политических факторов – состава совета директоров, личностей топ-менеджеров и устойчивых связей с другими организациями. Тем самым он фактически обнаружил существование властных группировок – но, поскольку тема «властвующей элиты» в социологии оставалась запретной, описал их под другим названием. В результате на свет появилась «теория ресурсной зависимости» (кто догадается по названию, что это про Власть?!), которую просто невозможно не упомянуть в нашем обзоре.


3. Важность ресурсов Джеффри Пфеффер, Джеральд Саланчик, «Внешний контроль над организациями: концепция зависимости от ресурсов» (1978)

Теоретик. Джеффри Пфеффер пишет о власти уже больше 40 лет. Его книги «Влияние и власть в организациях» (1992) и «Власть. Почему у одних она есть, а у других – нет» (2010) переведены на все основные языки мира и являются обязательными к прочтению для любого уважающего себя менеджера. Но самой цитируемой до сих пор остается его первая книга, написанная в соавторстве с Джеральдом Саланчиком в далеком 1978 году[796]. Что же такого открыли миру авторы «Внешнего контроля», если и до наших дней в любом тексте об организациях нельзя обойтись без ритуальной ссылки на эту работу?!

С самого начала своей научной деятельности (1971-1972) Джеффри Пфеффер интересовался не столько самими организациями, сколько политикой в организациях (расстановкой кадров, принятием решений). Названия его ранних статей говорят сами за себя – «Размер и состав советов директоров: организации и их окружение», «Принятие решений как политический процесс: случай университетского бюджета», «Эффект неопределенности в использовании влияния на принятие решений». Всесторонне изучив процессы принятия решений, Пфеффер совместно с Саланчиком (отвечавшим за «полевые исследования» в организациях) суммировал их результаты в статье с примечательным названием: «Кто получает власть и как за нее держится» (1977).

Почему вместо обычных слов «политика» или «принятие решений» Пфеффер использовал намного более сильный термин – «власть»? Потому, что сделанное им открытие не укладывалось в обычные представления об организации как формальном механизме, действующем строго по должностным инструкциям. В ходе эмпирических исследований Пфеффер с Саланчиком обнаружили, что значительное число решений принимается в ситуациях высокой неопределенности, к которым не применим ни один из имеющихся в организации регламентов. В этих условиях «организационная машина» неспособна двигаться дальше, и для ее нормальной работы требуется вмешательство человека. На какое-то мгновение сотрудники компании перестают быть «жизнерадостными роботами» и получают возможность самостоятельно принять решение. Вот здесь-то у кого-то в компании и возникает (пусть на мгновение, но такие мгновения повторяются снова и снова) власть.

Читатель. Вот прямо так и возникает? Сама по себе, без соответствующей властной группировки? Это точно та самая Власть, о которой наша книга?

Теоретик. Вы все верно подмечаете: конечно же нет! Ту самую Власть мы пишем с большой буквы, и она заключается в возможности добиться своего, невзирая на сопротивление других. А «власть» Пфеффера (вслед за Далем и его последователями) представляет собой возможность принять решение, которое будет выполнено, если никто не выскажется против. Это организационная власть, власть с маленькой буквы (на языке нашей теории это всего лишь отдельный ресурс человека Власти); но Пфефферу для выстраивания своей теории хватило и этой малости. Рассмотрим гипотетическую ситуацию: менеджер какого-нибудь проекта желает увеличить его бюджет, и строгих правил, сколько денег отвести на проект, не существует. Получит менеджер желаемое или нет, зависит исключительно от его влиятельности в организации (вхожести к шефу, умения говорить, наличия неформальной поддержки среди коллег). Все эти качества Пфеффер суммирует в одну величину, которую называет количеством власти.

Но откуда у простого менеджера может возникнуть такая власть? Вот тут-то и возникает открытие, сделавшее Пфеффера и Саланчика знаменитостями (в узких кругах). Каким бы ни был «простым» менеджер, он располагает определенными ресурсами – будь то репутация высококлассного специалиста, личное знакомство с одним из владельцев компании или уникальные знания, «как это работает». Ресурсом может быть что угодно («карьера через постель» встречается столь же часто, как и «карьера через квалификацию»), и какие-то ресурсы есть у каждого. Но какой именно ресурс будет конвертирован во власть – вот в этом-то и заключается открытие! – зависит не от самих менеджеров, а от внешних по отношению к ним обстоятельств.

Если на рынке полно квалифицированных специалистов, квалификация не будет аргументом в политических играх. Если у владельца много друзей внутри компании, один друг вполне может проиграть другому. Если продукт, который хорошо знает сотрудник, сходит с рынка, уникальные знания о нем ничего не стоят. Цену всем этим ресурсам определяет текущая ситуация в компании, зависящая прежде всего от ее внешнего окружения (клиентов, поставщиков, владельцев).

Пфефферовская власть (и наше влияние) возникает «на стыке» набора ресурсов, контролируемых человеком (или подразделением предприятия), и набора ресурсов, предлагаемых внешней средой.

Теперь вернемся к возникшей перед организацией непредвиденной ситуации. Инструкции бесполезны, требуется решение в условиях неопределенности. Кто именно его примет? Топ-менеджер компании? Если дело касается появившихся возможностей (новых заказов, продуктов или технологий), он охотно возьмет ответственность на себя. Но если неопределенность – это серьезная (угрожающая самому существованию компании) проблема, юридическая, производственная или финансовая? В этом случае цена ошибки слишком велика, и право подготовить решение предоставляется тому подразделению[797] компании, которое обладает необходимыми ресурсами (юридической или производственной квалификацией, контактами с финансистами и так далее). Еще вчера эти ресурсы ничего не стоили (в смысле влияния в компании), а сегодня оказываются на вес золота!

Что происходит дальше? Конечно же подразделение предлагает способ и успешно[798] решает проблему. Организация спасена, а подразделение приобретает особый статус (никто не брался, а они сделали) и получает приоритетный доступ к обсуждению последующих критических ситуаций. Если эти ситуации относятся к той же области, что и первая[799], решения с большой долей вероятности будут передоверены тому же подразделению. На этом этапе в состав принимаемых решений входят и различные бонусы для самого подразделения («серьезная проблема, нам нужно нанять двух сотрудников, чтобы ее досконально проработать»); при дальнейших успехах руководитель подразделения становится первым кандидатом на повышение, а само подразделение – «священной коровой» компании[800].

Так наряду с формальным процессом принятия решений мы обнаруживаем в организациях политику, лоббирование, интриги – словом, все то, что с давних пор принято называть борьбой за власть.

Неудивительно, что и Пфеффер назвал происходящее точно так же. Помимо повседневного (и формализованного) управления, в любой организации существует и неформально организованная власть. Ее неиссякаемым источником являются ситуации неопределенности, когда принятие решений зависит исключительно от «политического веса» допущенных к его обсуждению подразделений (или конкретных менеджеров). Политический вес (уровень власти) подразделений зависит не столько от их формального статуса, закрепленного в штатном расписании, сколько от их значимости для выживания организации. Значимость, в свою очередь, зависит от контролируемых подразделением ресурсов (знаний, умений, связей) и от того, насколько успешно они решают возникающие перед организацией критические проблемы.

Читатель. А если проблемы решить не удастся? Скажем, «священной коровой» является юридический отдел, а к фирме пошли претензии на качество товаров?

Теоретик. Ну, вы же умеете рассуждать как человек Власти. Попробуйте сами ответить на свой вопрос – что сделает в этих условиях юридический отдел?

Читатель. Ответит на претензии «обращайтесь в суд», а потом попробует выиграть процессы. Но так ведь можно и всех покупателей распугать!

Теоретик. Тем не менее именно так действует большинство обладающих властью подразделений. Ведь иначе придется делиться властью с другими, что мало кого устраивает. Мы только что обнаружили завершающий элемент в концепции корпоративной власти, предложенной Пфеффером: стабильность «структуры власти» в организации. Однажды возникнув[801], привилегированное положение отдельного подразделения имеет тенденцию сохраняться, а вновь возникающие проблемы – решаться за счет уже испробованных ресурсов. Вот откуда появилась вторая часть заголовка – «Как они за нее держатся». Структура власти внутри организации – существенный (если не главный) фактор, определяющий ее реакции на возникающие проблемы и возможности, и она достаточно стабильна во времени. Так Пфеффер открыл причину, по которой разные организации по-разному ведут себя в одной и той же внешней среде: у них разные «священные коровы», владеющие разными ресурсами. Столкнувшись с сокращением спроса, одна организация (где всем заправляет маркетинг) активизирует рекламную кампанию, другая (где правят производственники) разработает новый товар, третья (в совет директоров которой входит бывший министр) пролоббирует государственные заказы.

Практик. А бывает и прямо противоположная ситуаций. Сегодня в нашей стране (в результате «либеральных» реформ) есть только один интересный актив – деньги. Получается, что в организациях самое главное – контролировать выделяемый тебе бюджет. И в результате хоть сколько-нибудь сложные проекты реализовать не получается, поскольку невозможно организовать взаимодействие нескольких подразделений – они не хотят делиться бюджетами даже на доли процента!

Теоретик. Пфеффер и Саланчик приводят пример из своего исследования американских больниц. Те из них, которые возглавлялись бывшими финансистами, получали большую часть своих доходов от страховых компаний; а те, руководителями которых были врачи, финансировались за счет частных пожертвований и муниципальных бюджетов. Руководители использовали доступные им ресурсы, то есть личные связи в соответствующих кругах. Ну а теперь, уважаемый читатель, задавайте вопрос, который давно вертится у вас на языке!

Читатель. Да нет у меня особых вопросов. Вроде все понятно...

Теоретик. Разве? Вспомните последовательность работ Пфеффера – статья про власть (1977), книга про ресурсную зависимость (1978), книга про власть (1992), еще одна книга про власть (2010). Какая из них самая цитируемая?

Читатель. Та, которая не про власть. Действительно, странно. А почему так?

Теоретик. Вот именно, почему? Как так получилось, что теории Миллса и Квигли оказались забыты, а теория ресурсной зависимости Пфеффера – ведущего теоретика Власти, причем пишущего про нее чистую правду[802], – до сих пор остается одной из самых популярных в социологии организаций?! Как Пфеффер сумел обойти негласный запрет на использование слова «власть» в официальной науке?

Читатель. Давайте попробую угадать. Просто его не использовал?

Теоретик. Совершенно верно! Уже к концу семидесятых Пфеффер разобрался, как устроена Власть (именно так, с большой буквы) и что можно про нее писать, а чего нельзя. Можно предположить, что он встал перед выбором: либо написать всю правду, и повторить научную судьбу Миллса, либо переформулировать свои идеи таким образом, чтобы они звучали безобидно для властей предержащих[803]. Для этого требовалась самая малость – сместить фокус с одной из составляющих модели организации («власти») на какую-нибудь другую. И такая составляющая нашлась! Что служит источником власти для конкретного подразделения или человека? Ресурсы, которые он контролирует и благодаря которым может решать критические проблемы организации. Что изменится в модели, если переписать ее таким образом, что все зависит от ресурсов? Да ровным счетом ничего: ведь, по большому счету, человек (или подразделение) политически и есть лишь совокупность доступных ему ресурсов[804].

Ресурсы – это звучит безобидно и наукообразно; более того, это термин, одинаково пригодный для описания и Организаций, и Власти (вы знакомы с ним с первых страниц нашей книги). Значит, можно смело переименовывать «теорию зависимости поведения организаций от властных группировок» в «теорию ресурсной зависимости»; смысл и содержание теории от этого не изменится. Вот теперь мы можем знакомиться с содержанием классической книги Пфеффера и Саланчика, не пугаясь заумных слов. Теория ресурсной зависимости – это и есть теория власти в организациях!

Как можно понять уже из нашего краткого пересказа, теория Пфеффера и Саланчика сводилась к двум относительно независимым пунктам: 1) поведение организации зависит от ее окружения (определяющего, какие ресурсы нужны именно здесь и сейчас), и 2) оно также зависит от сложившейся в ней структуры власти, которая в свою очередь зависит от того, какие ресурсы были востребованы окружением в прошлом. В конечном счете все решает внешняя среда (хотя разные организации и реагируют на нее по-разному). Но в организационной теории 70-х годов прошлого века преобладал противоположный подход: такие внутренние характеристики компаний, как мотивация, лидерство, организационная структура, внутрикорпоративные коммуникации, считались основными факторами успеха, а то «серебряной пулей», определяющей успешность бизнеса в целом. В этих условиях идея о внешней зависимости организаций сама куда более революционная, чем очередное исследование «власти». Вот почему свою книгу Пфеффер и Саланчик назвали «Внешним контролем» и посвятили ее большую часть обоснованию своего главного тезиса: чтобы понять поведение организации, нужно прежде всего понять окружение, в котором это поведение позволяет ей выжить. Именно эта хитрость (вместо привычной «власти» вести речь о «среде», «выживании», входящей в 70-е в моду «экологии») и сделала книгу Пфеффера и Саланчика такой знаменитой.

От чего зависит, выживет ли компания в следующем году, или пойдет ко дну? От качества управления компании, отвечали предшествующие теории, от лидерских навыков ее руководителя. Популярная точка зрения, соглашаются с ними Пфеффер и Саланчик; но основана ли она на достоверных фактах? В 1975 году психолог Стоу (Staw) провел любопытное исследование: давал разным группам сложное задание, и случайным (!) образом выбирал из них те, которые с заданием «справились». Последующий опрос участников – благодаря чему вам удалось добиться успеха? – дал вполне предсказуемый результат. Конечно же, благодаря лидерским качествам руководителя! [Pfeifer, 2003, р. 7]. Исследование 167 предприятий, проведенное в 1972 году Либерсоном и О’Коннором, показало, что их экономические показатели (продажи и прибыль) в среднем намного сильнее зависели от отраслевой принадлежности и фазы экономического цикла (бум или кризис), чем от управленческих талантов руководства [Pfeffer, 2003, р. 10]. Люди привыкли связывать успех с личностью руководителя[805], но это всего лишь привычка; фактические данные говорят скорее о противоположном. Выживет организация или нет, определяет внешняя среда (где в любой момент может возникнуть непредвиденный кризис) и наличие в распоряжении организации ресурсов (например, возможности взять кредит, чтобы пережить тяжелые времена), которые она может ей противопоставить.

Читатель. Это все, конечно, интересно, но при чем здесь Власть?

Теоретик. То есть как при чем? Мы ведь просто пересказали предыдущую страницу на другом языке – внешней среды и ресурсов. Власть осталась там же, где и была: кто контролирует ключевые для организации ресурсы, тот и обладает в ней реальной властью! Выживет организация или нет, зависит не от того, как она управляется в обычном режиме, а от того, к какой властной группировке она принадлежит, и готова ли эта властная группировка в кризисной ситуации поделиться с организацией своими ресурсами. Единственное, чем два описания отличаются друг от друга – названием внешнего фактора, определяющего судьбу организаций; «окружающая среда» звучит куда научнее (экология!) и нейтральнее, чем «вышестоящая властная группировка».

Заявив в самом начале книги свой главный тезис, Пфеффер с Саланчиком развили его на протяжении нескольких глав. Внешняя среда организации, в отличие от ее внутреннего устройства, чрезвычайно разнообразна: к ней относятся и владельцы компании, и ее клиенты-покупатели, и партнеры-поставщики, и банки-кредиторы, и местные власти, и налоговые органы, и так далее, практически до бесконечности. Выживание организации зависит от того, насколько ей удастся совместить противоречивые требования всех этих групп влияния (например, требование владельцев минимизировать налоги и требование местных властей быть «социально ответственным»). Делать это можно совершенно разными способами[806], и как раз в этом, а вовсе не в наведении дисциплины среди сотрудников компании, Пфеффер и Саланчик видят основную роль менеджмента компании. В результате таких усилий каждая организация формирует свое достаточно уникальное окружение (партнеры, заказчики, аффилированные лица...), подстраивается под него и тем самым обеспечивает свое существование[807].

Насколько глубоко это окружение влияет на организационное поведение, можно понять из исследования оборонных предприятий США (Саланчик, 1976). Исследователи направили в адрес 78 компаний письмо с просьбой о трудоустройстве и сравнили полученные ответы (или отсутствие ответов) с тем, насколько велика была доля госзаказа в продажах этих предприятий (то есть насколько они зависели от государства как от главного заказчика). Выяснилось, что сильная зависимость от государства практически гарантировала получение вежливого и подробного ответа на письмо о трудоустройстве, в то время как относительно независимые предприятия ограничивались кратким сообщением «работники не требуются». Стандарты, принятые в делопроизводстве основного заказчика, стали стандартами предприятия (а ведь традиционное исследование «корпоративной культуры» наверняка приписало бы их личным качествам руководства).

Итак, поведение организаций практически полностью определяется их окружением. Но как именно определяется? Каким образом «требования» внешних партнеров становятся частью поведения компаний? На первый взгляд (который и господствовал в теории организаций до Пфеффера и Саланчика), руководство компании сознательно меняет ее структуру и действия в зависимости от меняющихся условий:

Рисунок 7. Организационное поведение в традиционной теории. События в окружающей среде непосредственно влияют на структуру и действия организации

Однако вспомним последний пример с ответами на просьбу о трудоустройстве. Очевидно, что требование вежливо и подробно отвечать всем претендентам не было прописано в госконтрактах (будь это так, его соблюдали бы все компании, контрактная дисциплина это святое). Вряд ли оно звучало и в устных переговорах («мы дадим вам заказ на новый самолет, но взамен вы будете подробно отвечать на письма граждан»). Но тем не менее ответы на письма действительно были вежливыми и подробными! Как же такое могло произойти?

Вот теперь самое время перейти ко второй составляющей теории «ресурсной зависимости»: к структуре власти в компании. Зададимся простым вопросом: а кто будет самым главным в компании, живущей за счет госзаказов? Конечно же тот отдел или даже отдельный человек, который контролирует ключевой ресурс – хорошие отношения с государством. Кто бы это мог быть? Быть может, бывший высокопоставленный госслужащий? Который привык к определенному стилю ведения дел и требует точно такого же в собственной компании? Тогда получится, что подробные ответы на письма даются вовсе не с целью получения госзаказов, а являются логичным следствием хорошего положения компании на этом рынке!

Мы видим, что реальное поведение организаций зависит от окружения не напрямую (как можно было ожидать из классических представлений об управлении), а опосредованно: от окружения зависит, кто получит в организации власть, а уже от него – все остальное. Пфеффер и Саланчик доводят эту идею до логического завершения: поведение организаций зависит от внешней среды не напрямую, а опосредованно:

«В этой главе мы предлагаем модель влияния окружения на организационные изменения, заключающуюся в смене руководства. Мы приведем данные, демонстрирующие, как внезапные изменения внешней среды влияют на назначение и увольнение топ-менеджеров организаций с целью сделать организацию более соответствующей новому окружению» [Pfeffer, 2003, р. 225].

Мы помним, что существующее распределение власти в любой организации является результатом успешного выстраивания ее окружения за счет ресурсов какого-либо подразделения (или топ-менеджера). Что происходит, когда это окружение неожиданно меняется?[808] Ресурсы, на которых держалась «власть» существующего руководства, оказываются в новых условиях бесполезными; чтобы выжить, компании приходится меняться.

Рисунок 8. Организационное поведение по Пфефферу и Саланчику [Pfeffer, 2003, р. 229]. Среда определяет поведение организации только через изменения в распределении «власти». Если таких изменений не возникает, воздействие внешней среды игнорируется

Внимательнее рассмотрим предложенную модель. Мы знаем сколько угодно примеров, когда организации гибли из-за упрямого нежелания[809] руководства менять привычную политику. Схема Пфеффера и Саланчика говорит именно об этом: организации вовсе не приспосабливаются к внешней среде, их поведение меняется лишь тогда, когда изменения во внешней среде приводят к изменениям в руководстве. Структура власти организации оказывается едва ли не главной характеристикой организации, без которой невозможно понять ее поведение в критических ситуациях. Причем речь идет именно о той власти, которую мы изучаем – власти, не совпадающей с должностными обязанностями сотрудников фирмы, невидимой, но реальной власти, определяющей назначения на должности и принятие ключевых решений.

В подтверждение своей концепции авторы приводят результаты нескольких эмпирических исследований. Изучение американских больниц показало, что продолжительность пребывания в должности их руководителей положительно коррелирует с количеством спонсоров, и в конечном счете – с профицитом бюджета. Выстраивание отношений с «внешней средой» (общественными и коммерческими организациями) оказалось важнее, нежели фактор «новой метлы» внутри больниц. Схожими оказались и результаты исследования топ-менеджмента среди предприятий 20 производственных отраслей (Пфеффер и Леблебичи, 1973). В нем выявлялись связи особенностей карьеры руководителей с результатами деятельности компаний (ростом продаж). Вот что получилось:

Успешнее других наращивали продажи те предприятия, руководители которых обладали доступом к внешним ресурсам (полученным в ходе частой смены места работы или работы на правительство). Опыт работы руководителя внутри своей же компании, не позволявший завести столь же обширные связи, отрицательно коррелировал с результатами деятельности такого «опытного» менеджера. В который раз доступ к внешним ресурсам оказался важнее умения ими распорядиться внутри компании!

Обратите внимание, что во главе значительного числа компаний все-таки оказались «неудачники», руководители, не сумевшие наращивать сбыт на уровне отрасли в целом. Казалось бы, их «послужной список» (и его следствие – отсутствие необходимых ресурсов) должен был подсказать владельцам, что подобных людей не следует назначать топ-менеджерами; однако они были назначены и достаточно долго руководили предприятиями. Нетрудно сообразить, что причиной подобных назначений могла стать «политика», контроль кандидатов над другими ресурсами, непосредственно не связанными с продажами. Да-да, как сами организации, так и их владельцы далеко не всегда стремятся к росту продаж; иногда им требуется просто выжить.

Вот так в 1978 году Пфеффер и Саланчик сформулировали круг идей, которые и сегодня звучат достаточно революционно для привыкшего к традиционному менеджменту читателя. Успешность организации определяет ее окружение, задача менеджмента – правильно его выстроить, наладив отношения с другими организациями. Влияние в организациях получают те, кто контролирует жизненно важные ресурсы, а какие ресурсы окажутся важными, опять-таки определяет внешнее окружение. Казалось бы, очевидные вещи – теперь, когда мы на нескольких страницах подробно о них рассказали; но до Пфеффера и Саланчика в научной теории органиций о них никто не говорил всерьез, да и сейчас 99% менеджеров будут говорить о «лидерстве» и «корпоративной культуре», а не об окружении, ресурсах и структуре власти в организации.

Вот почему цитирование книги из далекого 1978 года до сих пор является обязательным в любых работах по теории организаций, и вот почему мы включили эту фундаментальную работу в наш краткий обзор. Пфеффер и Саланчик открыли и разложили по полочкам весь механизм власти в организациях, начиная с роли внешней среды (сюзерена) как источника жизненно важных ресурсов и заканчивая параллельной официальному штатному расписанию структурой власти. До открытия настоящей Власти им оставался всего один шаг (обнаружить властные группировки, построенные на отношения личной преданности), но сделать его они просто не пожелали. Зачем повторять судьбу неудачников, если сделанные открытия и так гарантируют место в топ-50 мировых бизнес-интеллектуалов?

А теперь переместимся из Стэнфорда в Мичиган. В то время как Пфеффер и Саланчик открывали (но не так, чтобы до конца) Власть в организациях, выдающийся историк Чарльз Тилли[810] бился над куда более масштабной задачей. Его интересовал едва ли не самый интригующий вопрос во всей исторической науке: каковы самые общие законы общественного развития? Как получилось, что на смену традиционному обществу (сотням мелких догосударственных образований вроде вольных городов или частных владений отдельных феодалов) пришли современные государства (с их громадными бюджетами, миллионными армиями и сложной системой управления)? Была ли эта эволюция неизбежна, то есть предопределена некими общими для всех времен и народов законами?

Может показаться, что, отвечая на подобные вопросы (а значит, и изучая достаточно подробно десятки, если не сотни различных обществ), невозможно пройти мимо различных форм Власти. Однако у всех у нас перед глазами пример классиков марксизма, разработавших «исторический материализм» на основе полностью безличной концепции способов производства и борьбы классов. В прошлой главе мы рассмотрели замечательную теорию цивилизаций Квигли – в ней тоже не нашлось место Власти (а только экспансии, инструментам и институтам). Так что далеко не всякий историк, даже под микроскопом рассматривая пронизанное Властью общество, способен разглядеть эту Власть у себя под носом. Для этого требуется широкий кругозор и некоторая субъективная заинтересованность в вопросах «дележа власти». Как вы можете догадаться, и того и другого у Тилли хватило; в результате на свет появилась историческая теория, как нельзя лучше ответившая на еще один популярный в теории Власти вопрос.

4. Сила денег Чарльз Тилли, «Принуждение, капитал и европейские государства» (1992)

Теоретик. Три персонажа рассказа О’Генри «Кто выше» – вор-медвежатник, карточный шулер и биржевой аферист – служат прекрасной иллюстрацией эволюции человеческого общества. Первому удается разбогатеть вору – он успешно взламывает банковский сейф. Следом приходит очередь шулера – предложив сыграть «на интерес», он легко обчищает вора. Но выше всех оказывается аферист – открыв подставную брокерскую фирму, он обменивает наличные шулера на ничего не стоящие «акции». Более сложные формы отъема денег победили менее сложные. Так и в человеческой истории – прямой грабеж постепенно сменился сложной системой налогов, а затем и относительно честным обменом наличных на кредитные карточки и брокерские счета. Все мы привыкли к такому положению дел, но когда в случайном разговоре заходит речь об источнике Власти, им как правило оказывается сила – «кто сильнее, тот и прав».

Но почему тогда в современных развитых странах власть принадлежит гражданским, а не военным правительствам? Ведь сила – в виде больших отрядов вооруженных людей, современного вооружения, наконец, ядерного оружия – находится в руках военных? Почему же они подчиняются гражданским, каким-то чиновникам, умеющим только писать бумажки? Почему в давнем споре «золота» и «булата» победителем оказалось золото?

Как видите, разгадать загадку происхождения современных государств значит одновременно и ответить на ключевой вопрос Власти: что сильнее насилия, на что опираться, когда из дула винтовки может вылезти разве что уголовная статья? Вот почему мы считаем книгу Тилли «Принуждение, капитал и европейские государства», посвященную на первый взгляд совсем другому вопросу, важным этапом в развитии теории Власти. Именно в ней раскрывается тайна превосходства денег над пистолетом.

Но обо всем по порядку. Сам Тилли, как мы уже писали, начинает книгу с совсем другого вопроса. Почему, собственно, вообще появились на свет современные европейские государства? До 990 года не существовало ни Франции, ни Англии, ни Испании – а уже с середины следующего тысячелетия эти невесть откуда взявшиеся государства колонизируют весь земной шар. Как получается, что Власть, существовавшая в истории в самых разных формах – кочевых империй, городов-государств, религиозных общин, – превращается в конечном счете в одни и те же национальные государства? И почему это превращение происходит столь разными путями, что многочисленные попытки построить «общую теорию развития государств» так до сих пор и не увенчались успехом?

Тилли развивает последний тезис, перечисляя и критикуя предшествующие теории формирования государств. Этатистские[811]концепции предполагают существование в каждом обществе правящих элит, имеющих общие цели и сознательно действующих (государственное строительство, войны, реформы) для их достижения. В качестве критики Тилли замечает, что, хотя цели у всех элит одинаковы – захватить побольше территорий и накопить с них побольше богатств, – действуют они порой совершенно противоположными способами (абсолютизм во Франции и парламентаризм в Англии). Никакой «базовой последовательности» государственного строительства в истории обнаружить не удается, а следовательно, формирование государств нельзя рассматривать как «сборку государственной машины» по каким-то общеизвестным чертежам.

Геополитический подход предлагает учитывать тот факт, что разные страны находятся в разном географическом и политическим (соседние страны) окружении, что не может не влиять на их внутреннее устройство[812]. Тилли критикует этот подход за неверный подбор факторов внешнего влияния (экономические связи, или «международное сообщество» в целом) – поскольку, с его собственной точки зрения, такой фактор, как прямое военное вторжение, перевешивает все остальные[813]. Теории способа производства, ведущие свое происхождение еще от классического марксизма, выводят особенности государственного устройства из господствующей на территории страны экономической формации. Подобно этатистским концепциям, за формирование определенного типа государства здесь отвечают правящие элиты и их интересы, с той лишь разницей, что под элитами теперь понимаются «эксплуататорские» классы, а под их интересами – банальное увеличение прибавочной стоимости. Тилли справедливо отмечает, что, как только речь заходит о конкретных государствах, на поддержку общим принципам в подобных теориях сразу же приходится бросать многочисленные частные допущения, в результате чего они могут все объяснить, но не могут ничего предсказать.

Наконец, мир-системный подход обращает внимание на международное разделение труда и фундаментальные различия между странами-колониями и странами-метрополи­ями. Тип государственного устройства, формирующийся в конкретной стране, определяется ее местом в общемировом хозяйстве: центральному (у великих держав), периферийному (у колоний) или полупериферийному (у всех остальных). Однако при всей оригинальности данного подхода его продуктивность невелика: Тилли указывает, что мир-системным теоретикам так и не удалось описать, как именно положение страны в мировой торговле влияет на ее государственное устройство. Даже рассматривая самую богатую страну XVII века (Голландию), виднейший представитель мир-систем­ного анализа Валлерстайн не в состоянии объяснить, почему ее государственное устройство оказалось столь «легким» (союз городов) на фоне абсолютистских Испании и Франции.

Таким образом, заключает Тилли, на конец XX века в исторической науке так и не появилось хорошей теории государственного развития. Историки[814] вынуждены прибегать к явно устаревшему представлению о «магистральном пути» развития всех государств, трактуя все не укладывающиеся в нее случаи как «задержки в развитии». Чтобы преодолеть тупик, требуются новые идеи; и в 1992 году Тилли наконец-то смог их предложить.

К этому моменту Чарльз Тилли был уже маститым историком, автором нескольких значимых монографий. Первую известность он получил еще в 1964 году, с выходом книги «Вандея, Социологический анализ контрреволюции 1793 года», а в 1977 году вышла его самая цитируемая (на сегодня) книга «От мобилизации к революции». Еще в «Вандее» Тилли поставил задачу создать «многопараметрическую» модель общественного устройства, способную объяснить, почему в одной и той же Франции в Париже победила революция, а в Вандее разгорелся контрреволюционный мятеж. Хорошо было бы найти «параметры» социального устройства и заранее различить «революционные» и «контрреволюционные» провинции Франции, а затем и вовсе объяснить, почему в одних странах происходят революции, а в других десятилетиями сохраняются самые одиозные режимы.

В «Вандее» эти планы так и остались нереализованными; первым серьезным успехом Тилли в построении его теории стала статья 1973 года «Действительно ли модернизация ведет к революциям?» [Tilly, 1973]. Она появилась в ответ на популярную в 60-е годы теорию «модернизации», наиболее ярко выраженную Хантингтоном (позднее прославившимся своим «Столкновением цивилизаций») в книге «Политические порядки в меняющихся обществах» [Huntigton, 1968]. Хантингтон выдвинул предположение, что рост насилия и нестабильности в третьем мире в 1950-1960 годы связан с модернизацией (под влиянием западных стран), приведшей к «мобилизации новых групп в политическую деятельность», и этот рост насилия неизбежен из-за «лага между институтами и социальными изменениями». Такое предположение было вполне в русле основной идеи «модернизации»: все страны проходят в своем развитии одни и те же стадии, по образцу передовых стран Запада, и для формирования «современного» общества должны пройти через период революций[815].

Тилли обстоятельно раскритиковал гипотезу Хантингтона как противоречащую фактам и теоретически слабую. Прежде всего, эмпирические исследования[816] революций и восстаний 1960-х годов выявили, что возникают они по самым разными причинам, причем большей частью вследствие религиозных конфликтов и вмешательств сторонних государств. Кроме того, предположение Хантингтона, что «революции происходят в результате противодействия правительства стремлениям новых групп принять участие в политической деятельности», входит в противоречие с многочисленными примерами того, как правительства успешно противодействуют «новым группам» (вплоть до полного их уничтожения), и никаких революций не происходит. Наконец, выдвижение в качестве причины революций единственного фактора (модернизации) выглядит чрезмерным упрощением в анализе социальных процессов.

Взамен неудачной гипотезы Хантингтона Тилли предложил собственную модель революции, основанную на анализе центров власти. Готово общество к революции или нет, зависит от того, сколько таких центров (polity) в нем сформировалось. Как только в добавление к одному центру появляется второй – будь то вторжение колонизаторов или раскол существующей власти на фракции, – революция может начаться в любую минуту. Все, что для этого требуется, – достаточная сила альтернативного центра власти, возникающая в результате неспособности центрального правительства подавить его на ранних стадиях формирования. Одним из факторов, способствующих усилению второго центра власти, Тилли считал потребность в ведении войн: войны требуют денег, для их получения требуется увеличение налогов, вызывающее недовольство налогоплательщиков и желание «переприсягнуть» кому-то еще. Таким образом, не модернизация, а дисбалансы в структуре власти и необходимость вести войны приводят к революциям.

Так еще в самом начале своего творческого пути Тилли нащупал идею, превратившуюся к 1992 году в главный фактор, объясняющий эволюцию государств. Война – вот что приводит к революциям, сносит одни правящие элиты и выдвигает им на смену другие, умеющие лучше собирать деньги с подвластного населения[817].

«Все великие европейские революции и некоторые меньшие начались с трудностей, вызванных войной. Английскую революцию вызвали попытки Карла I в обход парламента получить средства для ведения войны на континенте и в Шотландии и Ирландии. Французскую революцию приблизил долг французской монархии, появившийся во время Семилетней войны и Войны за независимость в Северной Америке. Потери России в Первой мировой войне дискредитировали самодержавие, способствовали военным поражениям, ослабили государство, обнажили его слабые стороны, и последовала революция 1917 г.» [Тилли, 2009, с. 268].

Способность к ведению войн является необходимым условием существования государства, без которой оно погибает в первом же внешнем конфликте. Следовательно, заключает Тилли, «государственная структурапобочный продукт деятельности правителя по приобретению средств ведения войн» [Тилли, 2009, с. 39). Как и в теории Пфеффера – Саланчика, в качестве таких средств могут использоваться разные ресурсы: «перед слабыми правителями открываются две возможности: или приспосабливаться к требованиям могущественных соседей, или прилагать невероятные усилия, готовясь к войне» [Тилли, 2009, с. 40]. Вариант «приспособиться к могущественным соседям», являющийся практически единственным в мире организаций, часто встре­чается и в мире государств[818]; образцовым примером тут служит история возникновения Бельгии. Часть Нидерландов, завоеванная Францией в 1795 году, за 20 лет жизни по французским законам сделалась одним из индустриальных центров Европы. После победы над Наполеоном в 1815 году эта территория вернулась обратно в Нидерланды, но тамошние законы пришлись не по вкусу разбогатевшим промышленникам. В 1830 году, вдохновленные очередной революцией во Франции, они создали собственное революционное правительство и обратились за помощью к могущественным покровителям – Франции и Англии. После длительных переговоров и небольшой войны, в которой французы и англичане разбили голландцев, в 1839 году Бельгия была признана независимым государством[819]. Все это время бельгийское правительство успешно экономило на военных расходах, предоставив сражаться более приспособленным к этому партнерам [Тилли, 2009, с. 261-262].

Однако если для слабых государств все просто – выбирай, кому подчиняться, и дело с концом, – то сильным государствам приходится самим заботиться о своей безопасности. Какие же именно «невероятные усилия» могут ее обеспечить? И вот тут мы обнаруживаем кое-что интересное. Все государства (а особенно[820] – европейские государства) постоянно воюют друг с другом. Но в 990 году, 1490-м и 1990-м сами войны ведутся совершенно по-разному. «В XIII в. каждое знатное домохозяйство имело шпаги (мечи), но ни одно домохозяйство XX в. не имеет авианосцев» [там же, с. 132], замечает Тилли и знакомит своих читателей с упрощенной периодизацией развития военного дела:

«В первом приближении разделим эпоху после 990 г. н.э. на четыре временных отрезка, причем продолжительность их различна в разных частях Европы:

1) патримониализм – время (вплоть до XV в. на большей территории Европы), когда главную роль в ведении войны играли такие основанные на обычае силы, как племена, феодальные сборы, городские ополчения и подобные. Когда монархи добывали необходимый капитал как дань или ренту с тех земель и населения, которые находились под их непосредственным контролем;

2) брокераж – эпоха (приблизительно 1400-1700 гг. в основных районах Европы), когда военной деятельностью занимались главным образом наемники , набранные котракторами, а правители сильно зависели от формально независимых капиталистов, у которых они брали в долг, которые управляли приносившими доходы предприятиями, а также устанавливали и собирали налоги;

3) формирование современных армий национальных государств в период (на большей части Европы особенно в 1700-1850 гг. или около того), когда государства создают массовые армии и флоты, набирая главным образом собственное национальное население, а суверенные правители включают вооруженные силы непосредственно в государственные административные структуры и переходят к прямому управлению фискальным аппаратом, решительно ограничивая деятельность независимых контракторов;

4) специализация – эпоха (примерно с середины XIX в. до настоящего времени), когда военные силы становятся мощной специализированной властью, фискальная деятельность организационно все больше отделяется от военной, усиливается "разделение труда" между армией и полицией, представительные институты все больше влияют на определение расходов на военные цели, а государства все больше занимаются распределительной, регулирующей, определяющей компенсацией и судебной деятельностью» [3, с. 59-60].

Так вот, оказывается, что на каком-то этапе (1400-1700 гг. в Европе[821]) преимущество в войнах получают государства, использующие наемную армию. Вдумайтесь в этот факт: принято считать[822], что наемники воюют плохо, предают при первой возможности и обходятся слишком дорого. Однако государства с наемными армиями (Венеция, Испания, позднее Голландия) образуют мировые империи и чувствуют себя превосходно, а их воюющие по старинке соседи терпят одно поражение за другим.

Когда войны между государствами ведутся постоянно, в течение сотен лет, способы войны, используемые в государствах-победителях, нельзя не признать самыми эффективными. Но как же наемники могут воевать лучше, чем феодальные дружины и городские ополчения?! Можно предположить, что в «патримониальную» армию монарх способен собрать лишь ограниченное количество воинов, а вот численность армии наемников ограничена только размерами его кошелька. В результате «Господь на стороне больших батальонов», и богатые государства побеждают бедные. Тилли формулирует тот же тезис более детально:

«Ведение войны и подготовка к ней вынуждают правителей заняться изъятием средств для войны у тех, кто владел основными ресурсами – людьми, оружием, продовольствием, или деньгами, – чтобы купить на них все это у тех, кто вовсе не склонен был отдавать эти средства без сильного на них давления или компенсации» [Тилли, 2009, с. 40].

Ресурсы на создание армий можно получать двумя разными способами – 1) в натуральном виде, путем прямого изъятия или повинностей, либо 2) в денежном виде, собирая налоги или привлекая займы. Какой из двух способов пойдет в дело, зависит не от прихоти правителя, а от особенностей занимаемой им территории:

«Варианты располагаются в спектре от регионов с интенсивным принуждением (ареалы с небольшим количеством городов и преобладанием сельского хозяйства, где значительную роль в производстве играло прямое принуждение) до регионов с интенсивным капиталом (ареалы со множеством городов и ведущей ролью коммерции, где основную роль играли рынки, обмен и ориентированное на рынок производство)» [Тилли, 2009, с. 40].

Исходя из уже изложенных соображений, книга Тилли должна была называться «Войны и европейские государства». Однако сейчас мы подошли к следующей идее ученого, которая собственно и привела его к открытию важнейшего ресурса Власти. Дело в том, что помимо принуждения (угрозы насилия, «винтовки, рождающей власть») Тилли рассматривает и второй способ создания сильной армии – ее покупку. Оказывается, на некоторых территориях (с развитым разделением труда, коммерцией, рынками и денежным обращением) правитель может не только собирать налоги, но даже брать в долг (!) у независимых горожан, вести на эти деньги войны, облагать налогами новые захваченные территории и из этих средств возвращать долги. При этом «технологии» принуждения (сословное общество, иерархия, военное дело) могут развиваться совершенно независимо от технологий капитала (торговля, банковское дело, транспорт, промышленность) и одновременно с ними (в разных пропорциях).

В результате развитие вооруженных сил в каждой отдельной стране сильнейшим образом зависит от ее индивидуальных особенностей[823]. Пытаться собирать денежные налоги с малонаселенной сельскохозяйственной территории – столь же тупиковый путь, как и требовать рекрутов и продовольствия с богатого города, способного дать деньги и предоставить возможность купить на них все необходимое для войны (включая наемников). Тилли особо замечает, что, хотя возникновение торговых (а позднее и промышленных) городов происходит по всей территории земного шара, существование регионов с интенсивным капиталом характерно только для Европы[824]. Это автоматически делает «капитал» отдельной теоретической проблемой[825]. Во всех частях света, кроме Европы, развитие государств шло по пути «концентрации принуждения»[826]; это естественный процесс, не требующий специального объяснения. А вот как же в условиях всеобъемлющего «принуждения» мог возникнуть самостоятельный, не зависящий от государства «капитал», к помощи которого потом (только потом!) можно обращаться для развития военного дела? И почему государства не просто отбирают у этого капитала деньги, а прибегают к договорным отношениям – купле-продаже, налогам и займам?

Хотя Тилли не рассматривает специально этот вопрос, в его книге содержится достаточно соображений и примеров, полностью его закрывающих. Во-первых, капитал, как и принуждение, обладает свойством накапливаться:

«...города – это не только место обитания капиталистов, они сами по себе являются организационной силой. Поскольку выживание домохозяйств зависит от присутствия капитала (в виде трудовой занятости, инвестиций и перераспределения, а также других крепких связей), то и распределение населения следует за капиталом. (Капитал, впрочем, иногда следует за дешевой рабочей силой, так что здесь наблюдается взаимозависимость.) Торговля, складирование, банковское дело и производство, тесно связанное с одним из этих видов деятельности, – все они получают прибыль от соседства друг с другом» [Тилли, 2009, с. 43-44].

Возникнув однажды, центр концентрации капитала – город – становится лучшим местом для торговли и наемного труда, чем соседние деревни, туда начинают стекаться работники и товары, и город начинает расти. Однако такое накопление капитала в городах имеет свое ограничение:

«В городах, которые не соединялись с сельскохозяйственными районами посредством дешевого водного транспорта, устанавливались непомерно высокие цены на продовольствие» [Тилли, 2009, с. 44].

Только там, где такой водный транспорт имелся, обычные торговые города смогли развиваться до уровня городов-государств, таких как Венеция или ганзейские города Балтики; в остальных же местах рост городов прекращался. Таким образом, далеко не везде в распоряжении будущих государств могли оказаться достаточно богатые «центры капитала»[827]. В Европе 1300 года только на трех территориях[828] – в Северной Италии, Испании и Фландрии – городское население составляло более 10% [Malanima, 2007, p. 6]. На протяжении следующих веков именно на этих территориях и возникли первые европейские сверхдержавы – Венеция, Генуя, Испания и Голландия.

Следующим отличием города (в книге Тилли «город» фактически синоним для «капитала») является тот факт, что он представляет собой намного более сложную систему, нежели живущая натуральным хозяйством деревня. Для получения доходов с деревни достаточно регулярно изымать какую-то часть урожая в пригодном для хранения виде (зерно, рис); а вот что брать с городов?! То же самое зерно? Но город богат не только и не столько зерном, сколько всем многообразием товаров. Брать с него дань каким-то списком товаров? Но для этого нужно заранее знать, сколько каких товаров понадобится в будущей войне, что никому не под силу. Единственным эффективным способом использования городов является обложение их денежными налогами, с последующей покупкой за собранные деньги именно того, что прямо сейчас потребуется на войне. Начальным этапом такого обложения были разовые откупы осажденных городов от разграбления (после этого завоеватель оплачивал услуги наемника и шел воевать в следующий город); на следующем этапе налоги становятся постоянными.

«...европейские государства обычно переходили к системе сбора налогов в денежном выражении, оплате средств принуждения собранными деньгами и использованию части этих (наличных) средств принуждения для дальнейшего сбора налогов. Для того чтобы такая система работала, необходимы были два непременных условия: относительно монетизированная экономика и доступность кредита. В экономике, где только небольшая часть товаров и услуг продается и покупается, имеются следующие неблагоприятные факторы: сборщики доходов (revenue) не могут сколько-нибудь точно определить и оценить ресурсы, многие претендуют на какой-нибудь отдельный ресурс и утрату этого ресурса утратившему лицу трудно восполнить. В результате всякое проводимое налогообложение неэффективно, по видимости несправедливо и, скорее всего, вызывает сопротивление. Когда кредит малодоступен, даже при монетизированной экономике, текущие расходы зависят от наличных денег, и большие траты возможны только после долгого накопления» [Тилли, 2009, с. 132].

Государства, опирающиеся на города как поставщики товаров и кредита, получали возможность не только содержать большие армии, но и быстрее собирать их в случае войны. Однако такая возможность требовала от государств встречных уступок: развитые отношения между городами и государствами не могут строиться только на принуждении. Тилли цитирует Адама Смита: «В стране, где множество купцов и промышленников... конечно, множество групп людей, которые могут во всякое время, если пожелают, направить очень большие суммы денег правительству», особо выделяя слова «если пожелают» [Тилли, 2009, с. 88]. Откуп от грабежа можно получить простой угрозой, но получить тем же способом кредит не получится: кредит придется возвращать, иначе это будет последний кредит.

Читатель. Последний у этого кредитора, но кто мешает занять у других?

Практик. На самом деле, все еще веселее. Представим себе двух феодалов, которые хотят друг друга завоевать. Но по силе они равны – и значит, воевать опасно, поскольку даже победитель ослабеет настолько, что его легко завоюют другие соседи. Но тут обнаруживается, что можно нанять наемников, которые позволяют легко победить противника. Следующий шаг – догадаться, что деньги на наемников можно взять в долг, а потом из завоеванной добычи долг вернуть. Но теперь представьте себе, что в долг взяли оба феодала... В этом случае вернуть его сможет только один. А что делать банкиру, который дал кредит проигравшему?

Теоретик. Так что банкирам нужно тщательно взвешивать, кого кредитовать, а кого нет. Если эти «другие» что-то понимают в бизнесе, они тоже не выстроятся в очередь кредитовать ненадежного заемщика!

Читатель. Ну тогда можно двинуть на них войска...

Теоретик. Погодите, какие еще войска? Мы с вами обсуждаем ситуацию, когда правителю срочно понадобились деньги на ведение войны. На него уже кто-то напал, денег нет, воевать не на что – и в этих условиях вы предлагаете напасть на богатый город? Какой армией, откуда ее взять?

Читатель. Хм, да это же кредитная удавка получается. Экономим на постоянном содержании армии, зато когда припрет, приходится идти к кредиторам с протянутой рукой?

Теоретик. Совершенно верно. Но другого выхода нет – постоянно кормить многотысячную армию не мог себе позволить ни один европейский правитель. Выбирать приходилось между двумя вариантами: либо вообще не вести масштабных войн (слабое государство), либо вести их на заемные деньги. Приведем наиболее показательный пример[829] такого «частно-государственного» сотрудничества: финансирование генуэзскими банкирами Испанской империи во времена Филиппа II (1566-1598).

В знаменитой книге Фернана Броделя «Средиземноморье и средиземноморский мир в эпоху Филиппа II» рассказывается в числе прочего о нескольких дефолтах короля Испании, разоривших огромное число кредитовавших его банкиров. В начале XXI века историки Дрелихман (профессор Ванкуверской школы экономики) и Вот (завкафедрой Цюрихского университета) заинтересовались вопросом: а чем думало следующее поколение банкиров, снова давая кредиты столь ненадежном заемщику? Неужели они были настолько наивны, что не понимали, чем дело кончится? Исследователи на пять лет погрузились в архивы, изучили более 5000 страниц кредитных договоров[830], создали целую базу данных по всем финансовым операциям между банкирами и Филиппом II и написали интереснейшую книгу «Кредитование заемщика из ада» [Drelichman, 2014], раскрывшую подлинную «кухню» имперских финансов.

Что же обнаружилось в ходе проверки бухгалтерских книг? Во-первых, и это, наверное, стало главным открытием, кредитовали короля одни и те же банкиры. Да-да, не было никаких массовых банкротств, и никаких «новых дурачков», польстившихся на королевские обещания. В период с 1566 по 1600 год круг кредиторов короны был ограничен 60 банковскими семьями, и 70% общего количества займов пришлось на 10 самых богатых. Несмотря на дефолты, только пять семей из 60 в конечном счете[831] потеряли на этом часть[832] своих денег, и только девять семей заработали меньше тогдашней «безрисковой» ставки процента (7,14% годовых). [Drelichman, 2014, р. 183]. Фактическая средняя доходность кредитования Филиппа II (с учетом дефолтов!) составила 15,5% [там же, р. 192], вдвое больше обычной процентной ставки. Так были ли банкиры наивными дурачками? Вовсе нет, они были профессионалами своего дела.

Почему же Филипп II после дефолтов шел на попятную, снова занимая у тех же самых банкиров и выплачивая им компенсации? Дело в том (и это стало вторым открытием исследователей), что основные кредиторы короля выступали единым фронтом. Они создали большую банковскую группу, где каждый участник нес свою часть риска, а также практиковали объединение нескольких семей в одном договоре. В результате Филипп II имел дело не с многими отдельными банками, а с организованным сообществом, способным в случае дефолта практически полностью отрезать короля от будущих кредитов. Большинство семей обнаруженной группировки относились к числу генуэзских банкиров (самые крупные – Спинола, Гримальдо, Ломелин, Малуэнда, Центурион, Джентил, Марин), в нее же входило крупнейшее испанское семейство Торре. Если бы Филипп II решился окончательно разорвать отношения с этой группировкой, он больше нигде не смог бы найти нужный ему объем средств: в неудачные годы[833] ему требовалось от трех до пяти миллионов дукатов, в то время как крупнейший из оставшихся банков Европы, Фуггеры, мог предоставить не более полутора. В 1575-1585 годах Филипп II предпринял попытку обойтись без услуг банкиров (кредитование в этот период практически прекратилось), но два «голодных» года подряд заставили его вновь обратиться к генуэзцам.

Как видите, у достаточно интенсивного капитала имеются способы защитить свои интересы, не прибегая к прямому принуждению (никто Филиппу II пистолет к голове не приставлял). Для этого самому капиталу потребовалось организоваться в целую властную группировку, построенную по олигархическому принципу (и завести себе целое государство, Республику Генуя, но это уже другая история). Разные формы устройства Власти (монархическая и олигархическая) с точки зрения Организации могут описываться как разные формы государственного устройства (с преобладанием принуждения или с преобладанием капитала), и Тилли успешно реализует эту возможность. Государства с преобладанием капитала (города-государства) становятся у него естественной основой для проникновения договорных отношений в структуры государственной власти. Точно так же, как для получения следующего кредита, необходимо выполнить договор о возврате предыдущего, и для сбора налогов за очередной период правителю приходится выполнять свои предыдущие обязательства. Размер налогов нельзя устанавливать произвольно[834] – города умеют считать и не пойдут на налогообложение, превышающее убытки от военных действий[835]. В результате на свет появились институты представительского правления:

«...в длительной исторической перспективе эти институты были платой или результатом переговоров с различными представителями подчиненного населения о необходимых средствах для деятельности государства, в особенности о средствах ведения войны. Короли Англии вовсе не желали, чтобы парламент получил и все дальше расширял свою властьони просто уступали требованиям баронов, а затем духовенства, джентри и буржуазии по мере того, как убеждали их давать им денег на войну» [Тилли, 2009, с. 106].

Представительные институты (упоминающиеся в известном лозунге американских колоний «Нет налогам без представительства!») стали необходимым способом согласования размера налогов с подвластными территориями:

«Представительные институты, как правило, появлялись в Европе там, где местные, региональные или национальные правительства вели переговоры с группами подданных, имевшими достаточно власти, чтобы мешать действиям правительства, но недостаточно, чтобы взять управление в свои руки» [Тилли, 2009, с. 106].

К чему приводили попытки королей применить прямое насилие в вопросах налогообложения, хорошо известно по примерам английской и Французской революций. Разнообразные восстания, мятежи и революции Тилли трактует как своеобразную форму переговоров между принуждением и капиталом:

«Что делали правители, когда они сталкивались с сопротивлением, разрозненным или соединенным? Они вступали в переговоры. Ну, вы можете возразить против употребления слова "переговоры", когда речь идет о посылке войск для подавления мятежа против налогов или захвата сопротивляющегося налогоплательщика. Тем не менее частое использование наказания для устрашения – повесить не всех повстанцев, а нескольких зачинщиков, заключить в тюрьму не всех должников по налогам, а самого богатого – указывает на то, что власти вели переговоры с основной массой населения. Согласование принимало также множество других форм: обращение к парламенту, подкуп городских чиновников освобождением от уплаты налогов, подтверждение преимуществ гильдии в обмен на заем или выплату, урегулирование суммы обложения и сбора налогов в обмен на гарантию, что их будут платить охотнее, и т.д. Это согласование производило или подтверждало индивидуальные и коллективные требования к государству, индивидуальные или коллективные права по отношению к государству и обязательства государства по отношению к своим гражданам. Оно также порождало права – признанные принудительные требования – государства по отношению к гражданам. Суть того, что мы теперь называем „гражданством“ состоит из множества переговоров, затеянных правителями и проведенных в ходе борьбы за средства деятельности государства, в особенности за средства ведения войны» [Тилли, 2009, с. 154-155].

Ну а теперь самая неприятная новость для сторонников переговоров и представительского правления. Все эти сложные отношения между принуждением и капиталом проявляются только тогда, когда средства на войну действительно нужны. Карл I не собирал парламент 11 лет, и не собирал бы вообще, не потребуйся ему средства на ведение войны в Шотландии; находись Англия в менее воинственном окружении, английский капитал постепенно оказался бы в полной зависимости у принуждения. Если бы географические условия Европы (будь там поменьше водных путей и побольше территории) затормозили рост городов и затруднили перемещения войск, представительское правление могло бы вообще не возникнуть:

«В Китае, как только формировался громадный аппарат империи, растущая империя немедленно приобретала множество врагов, но соперников ни внутри страны, ни за ее пределами не было. Монголы были постоянной угрозой северным границам Китая, они непрерывно совершали опустошительные набеги на империю, но захватили ее только однажды... Китай стал громадной территорией, где свирепствовали мятежи и гражданская война, а не война между множеством государств. Этим славилась Европа» [Тилли, 2009, с. 116].

Результат для Китая известен – два тысячелетия сменявших друг друга империй, и никаких крупных городов-государств. Вторая составляющая современных национальных государств – капитал и связанные с ним договорные отношения – не возникает автоматически в любой части планеты; для своего происхождения она требует практически уникальных условий: многочисленных городов с хорошей доступностью по воде и не менее многочисленных государств, постоянно воюющих между собой. Но уж зато когда такие уникальные условия возникают, остальным территориям приходится туго:

«...по мере того как военное дело претерпевало организационные и технологические изменения в XV и XVI вв., несомненные преимущества получали государства, имевшие в своем распоряжении большие массы людей и капитала. Такие государства или отбрасывали взимателей дани, или заставляли их включаться в ту схему изъятия, которую выстраивали более долговременные государственные структуры» [Тилли, 2009, с. 107].

За мягкими словами «заставляли включаться» скрывается вполне банальный смысл: основанные только на одном принуждении государства попадали в полное подчинение к более развитым, сочетавшим принуждение и капитал, и становились если не прямыми колониями, то зависимыми сателлитами, чью политику и экономическое развитие определяли более могущественные партнеры:

«Национальные государства победили в мире в целом, потому что сначала они победили в Европе, и европейские государства затем стали воспроизводить себя. Они победили в Европе, потому что самые сильные государства – прежде всего Франция и Испания – восприняли такие формы ведения войны, которые позволили (временно) сокрушить их соседей, такие формы, которые развились как побочный продукт централизации, дифференциации и самостоятельности государственного аппарата... только те страны, где немалые источники капитала сочетались с громадным населением, обеспечивавшим значительные военные силы, преуспевали в ведении войны в европейском стиле» [Тилли, 2009, с. 263].

Как видите, добавление фактора капитала (городов-государств) к давно известному фактору принуждения (военно-бюрократических государств, «взимателей дани») позволило Тилли дать хороший ответ на вопрос «Почему Европа?». Европа колонизировала Азию, а не наоборот, не потому, что была богаче или умнее, а потому, что в ней принуждению удалось «договориться» с капиталом. Та же самая модель позволяет ответить и на другой вопрос: почему в современных западных государствах преобладают гражданские, а не военные правительства (и почему в обществе предпочитают договариваться, а не подчинять друг друга). Коль скоро для ведения войны государству требуются регулярные взаимовыгодные отношения с капиталом, оно становится прямо заинтересовано[836] в налаживании с ним прямых отношений:

«До XVII в. все европейские государства управляли своими подданными через имевших большую власть посредников, которые пользовались значительной самостоятельностью, препятствовали удовлетворению запросов государства, если таковые противоречили их интересам, и действовали к собственной выгоде, пользуясь властью, которую им делегировало государство» [Тилли, 2009, с. 158].

Понятно, что такой способ ограничивал размеры изъятий, и должен быть заменен на прямое правление с помощью госбюрократии; первым в Европе это сделала Франция после революции 1789 года. При старом режиме сбор средств был делегирован социальным группам, в массе своей не поддержавших революцию, поэтому у Конвента, а позднее Наполеона просто не было другого выхода, кроме как создать свою собственную систему – многочисленные «комитеты граждан», состоявших из новых классов. Результат (после нескольких лет кровавых войн и мятежей) превзошел все ожидания: новая система прямого взаимодействия государства и капитала позволила Франции два десятилетия (!) на равных вести войны со всей остальной Европой.

Переход к прямому правлению, обеспечившему увеличение поступающих государству средств, внес изменения и во внутреннюю политику. Традиционно правители опирались на принцип «разделяй и властвуй» (что позволяло подавлять мятеж в одной провинции за счет средств, полученных из другой провинции). Увеличение доступных средств позволило перейти к «гомогенизации» – благодаря новому, более мощному аппарату подавления стало возможно управлять большими массами однородного населения, не опасаясь даже повсеместного восстания. Отсюда Тилли выводит возникновение национальных государств, и подъем национализма как идеологии этой самой «гомогенизации» (мы – один народ). С появлением прямого государственного правления в европейских странах появляется и растет особый класс – государственная бюрократия, – имеющий собственные интересы, а его влияние распространяется на все сферы общества. В результате аппарат по сбору налогов, созданный первоначально для ведения войн, начинает все больше становиться гражданским:

«Рассмотренные нами процессы трансформации государства привели к удивительному результату: к огражданствлению правительства, то есть к переходу власти от военных к гражданским. Этот результат нельзя не считать удивительным, поскольку именно развитие вооруженных сил было двигателем процессов формирования государств» [Тилли, 2009, с. 182].

Так военные, породившие бюрократию для обеспечения себя все большими ресурсами, постепенно потеряли власть в государстве: как метко выразился Читатель, власть не у того, кто бросает камни, а у того, кто их подвозит. Современные государства возглавляются гражданскими правительствами потому, что именно они оказались способны обеспечить максимум поступлений в государственный бюджет. И хотя доля этого «пирога», достающаяся военным, в процентном отношении значительно сократилась, в абсолютных числах военные сегодня буквально купаются в роскоши, по сравнению с положением дел еще два века назад. Точно такая же эволюция произошла и в мировых властных группировках: военную аристократию, добывавшую себе Власть силой оружия и олицетворявшую принуждение, сменила экономическая аристократия, умеющая договариваться (главным образом, как и генуэзские банкиры, между собой), и олицетворяющая капитал. Настоящая сила оказалась в руках тех, кто в любой момент может ее купить, причем за относительно, в сравнении с общим богатством, небольшие деньги.

Вот теперь мы вместе с Тилли можем ответить на его первоначальный вопрос. Почему разные государства так сильно отличаются друг от друга своей историей и почему большинство из них так до сих пор и не стали современными буржуазными демократиями? Дело в том, что каждое из них столкнулось с разными сочетаниями принуждения и капитала! Тилли рассматривает эволюцию европейских государств в координатах «капитал-принуждение» и получает разные траектории, ведущие (утех, кто дошел) к конечной точке – национальному государству. Через интенсификацию принуждения – на примере России (а также Сицилии). Через интенсификацию капитала – на примере севера Италии (Венеции). Через одновременное развитие того и другого – на примере Англии (которая до конца XVIII века не имела регулярной сухопутной армии).

Стартовать государство может с любого сочетания двух факторов, и двигаться дальше по любой траектории; но финишировать в этом забеге можно только одним способом: объединив принуждение и капитал в современном национальном государстве. Все остальные пути ведут в никуда: вы будете слишком слабыми, чтобы вести войны, и вынуждены будете подчиняться соседним, более могущественным государствам (как раз таким подчинением, главным образом, экономическим, и занимаются сегодня большинство стран третьего мира).

«Почему же Венеция или Россия не стали Англией? Это не нелепый вопрос; он проистекает из признания того факта, что в целом европейские государства двигались ко все большей концентрации капитала и принуждения, превращаясь в национальное государство. Отчасти следует ответить: они стали. Российское и итальянское государства, вступившие в Первую мировую войну, имели гораздо больше черт национальных государств, чем их предшественники за один-два века до того» [Тилли, 2009, с. 233].

В этом часто цитируемом отрывке Тилли сформулировал окончательный вывод своей теории: государство[837] может развиваться любым путем, но в конечном счете должно стать либо современным национальным государством (страной первого мира), либо сделаться полуколонией более сильных соседей. Третий путь, возможный в условиях особо удачно захваченных ресурсов, недолговечен:

«Там, где правители получали доходы от экспорта товаров или от военной помощи великих держав, они смогли обойтись без переговоров с их населением, громадные здания государств возводились в отсутствие согласия или поддержки граждан. Без крепких связей между государственными институтами и основными общественными классами эти государства стали более уязвимыми перед лицом насильственного захвата власти и резкой смены правительств» [Тилли, 2009, с. 233].

Государства, основанные на одном только принуждении, не способны долго конкурировать с государствами, где принуждение союзничает с капиталом и тем самым дает ему развиваться. Однако «долго» означает здесь «на протяжении нескольких поколений», а вовсе не «на протяжении нескольких лет»; в краткосрочном плане принуждение позволяет добиться быстрых и впечатляющих результатов. Теоретически объяснив формирование в странах первого мира гражданских (бюрократических) правительств, Тилли резонно замечает, что в менее развитых странах наблюдается совершенно противоположная картина. «Военный переворот» стал в конце XX века постоянным заголовком международных новостей, но почему?

Тилли объясняет «возвышение военных» следующим образом. Эволюция государственного устройства стран третьего мира серьезно отличалась от европейской. Во-первых, деколонизация середины XX века застала эти страны с сильными средствами принуждения (армии и оружие, оставшееся от двух мировых войн), но с очень слабым капиталом. Во-вторых (и это самое главное), «великие державы» перешли к войне чужими руками, вмешиваясь в конфликты по всему третьему миру с целью приведения к власти «своих» правительств. Вследствие этого армии стран третьего мира стали воевать не столько между собой (как некогда европейские державы), а с политическими противниками внутри своих собственных стран (и по большей части – за счет иностранной военной помощи). Военные стран третьего мира не нуждались в услугах гражданской бюрократии – им не требовалось (да особо и не с кого было) собирать налоги. В результате военные правительства так и остались основной формой политического устройства для этих зависимых и несамостоятельных стран. Третий мир надолго застрял на докапиталистической стадии развития, и совершенно непонятно, как он будет оттуда выбираться[838].

Как видите, размышляя над одним (и казавшимся довольно простым) вопросом – «Почему европейские государства с совершенно разной историей оказались в конечном счете так похожи?» – Тилли в своей книге выявил закономерности, относящиеся уже к теории Власти. Вечная проблема – какая из двух форм предпочтительнее, монархия или олигархия? – оказалась рассмотрена в терминах «принуждения» и «капитала». Тилли убедительно показал, в каких случаях союз с «капиталом» (прежде всего, добровольное соблюдение договоров) оказывается единственно возможным способом выживания государства (а значит, и контролирующей его властной группировки). Тем самым он объяснил, как столь странное положение дел (чтобы сильный добровольно делился со слабым? вы что, с ума сошли?) не просто может возникнуть, но и становится преобладающим в европейской истории. Поскольку для человека западной культуры полезность соблюдения договоров – аксиома[839], усвоенная с детства, Тилли не формулирует свой ответ в явном виде, но все содержание его книги подробно разъясняет, насколько полезным для государств является «капитал».

Мы уже знаем, что английские властные группировки еще в конце XVII века осознали преимущества олигархического правления и с тех пор не только стараются его придерживаться, но и пробуют (по большей части, безуспешно) распространить его на весь мир Книга Тилли рассказывает о том же самом процессе на уровне менее сознательных социальных структур – государств (то есть организаций); выгодность относительно[840] мирного разрешения споров обнаруживается и здесь. Тем самым Тилли не только раскрыл перед нами источник силы денег, но еще раз напомнил о стратегическом преимуществе олигархического устройства Власти.

Читатель. Однако ваша теория кое в чем отличается от теории Тилли. У вас властные группировки сами решают «жить дружно», а у Тилли их принуждает к олигархии недостаток денег. Вы уж определитесь, что здесь первично, а что вторично!

Теоретик. Мы определились еще в главе про Государство. Англичане несколько раз пробовали поменять одну монархию на другую, пока не убедились, что все равно получается плохо. Группировки выбирают олигархию сами, но делают это не от хорошей жизни; первичным и необходимым условием такого выбора являются исторические обстоятельства – угроза самому существованию группировок и наличие хоть каких-нибудь традиций мирного сосуществования. Вот когда эти условия имеются, тогда и можно обсуждать вопрос, а не завести ли нам олигархию. Во всех остальных случаях выбора нет – сколько бы слабые ни совещались, сильнейшая группировка все равно захватит всю власть и установит монархическое правление.

Читатель. А как насчет современного мира? Уже 70 лет, как в нем не было войн между крупными государствами. Внешней угрозы для жизни больше нет; получается, что олигархическая власть на Западе держится теперь только на традициях?

Теоретик. На самом деле, угроза Западу перестала существовать только в конце прошлого века, с развалом СССР, но традиции уже начали разрушаться! Помните, что мы писали про «новых финансистов»? Так что мы нисколько не удивимся, если Запад снова откатится к монархическому правлению. События последних лет по своей брутальности все больше напоминают канун Первой мировой войны... но это опять-таки тема для другой книги. Мы с вами изучаем Власть вообще, а не политические расклады в современном мире, и с нашей точки зрения, гораздо интереснее изучить вопрос о самой этой традиции, нежели предсказывать очередной Закат Запада. Мы хотим обратить Ваше внимание на вторую составляющую, необходимую для формирования устойчивого олигархического правления, на ту самую традицию, на которой только и держатся современные западные демократии: на привычку властных группировок разрешать конфликты относительно мирным путем. В нашем рассказе эта традиция восходит к Макиавелли и его республиканским технологиям Власти; однако даже самые замечательные идеи оказываются востребованными лишь тогда, когда приносят непосредственную практическую выгоду.

Как же появилась и в чем заключалась выгода мирного сосуществования властных группировок, и почему это мирное сосуществование пришло на смену не менее древней традиции «Вождь всегда прав»?

5. Рождение права Дуглас Норт, Джон Уоллис, Барри Вайнгаст, «Насилие и социальные порядки» (2009)

Теоретик. Как вы уже наверняка заметили, большинство открытий в теории Власти делались учеными из других наук и при изучении вопросов, на первый взгляд никак к Власти не относящихся. Не стало исключением и последнее[841] открытие, сделанное коллективом американских исследователей в 2009 году. «Родоплеменное» (альтернативное феодальному) устройство Власти на ее высших уровнях было обнаружено при попытке ответить на самый «горячий» вопрос XXI века[842]. Почему до сих пор (через полвека после деколонизации) на планете существуют бедные государства? Почему их «догоняющее развитие» по большей части приводит только к еще большему отставанию от «золотого миллиарда»? Почему западные рецепты (рынок, демократия, права человека) не работают в странах «третьего мира» (а при попытке насильственного насаждения и вовсе приводят к гражданским войнам и полному разрушению государственной власти)?

Согласитесь, трудно представить себе столь далекие друг от друга темы для исследования (высшие коридоры Власти и экономический рост в развивающихся странах). Однако реальная жизнь не делится на экономику, социологию, политологию и кучу прочих «логий», и начиная исследовать общество с одной стороны, можно легко оказаться на противоположной. Вот так и получилось, что Дуглас Норт[843], начавший свою научную карьеру рядовым экономистом, к своему девяностолетнему юбилею оказался (сам того не подозревая) одним из ведущих теоретиков Власти. Посмотрим, как интерес к самому простому явлению – экономическому росту – привел выдающегося ученого к открытию одной из важнейших особенностей устройства современных правящих классов.

Биография Дугласа Норта похожа на тысячи других биографий современных ученых: родился в 1920 году в семье служащего, в 1942 поступил в Калифорнийский университет, закончил его в 1952-м по специальности «экономист», в 1953-м получил место ассистента в Университете штата Вашингтон (Сиэттл)[844]. В 1956 году на одном из мероприятий Норт познакомился с Соломоном Фабрикантом[845] и получил приглашение поработать на NBER[846]. Там Норт познакомился уже с самим Саймоном Кузнецом[847] и принял участие в эмпирических исследованиях экономического роста в США.

Количественные исследования на исторических данных в те годы еще только-только начинались, и многим казалось, что именно они станут главным направлением развития экономической науки. На конференции NBER 1957 года в городе Вильямс (штат Массачусетс) эмпирические экономисты из США и Канады составили «критическую массу», обнаружив, что количественные данные по экономическому развитию США в XIX веке присутствуют чуть ли не в каждом докладе. Новый подход в экономике решено было назвать клиометрикой[848], учредить журнал и проводить регулярные конференции. Базой новой науки стал Университет Пердью (штат Индиана), с 1960 года начал выходить «Журнал экономической истории», а Норт стал одним из его редакторов[849].

Теперь Норт был уже не одним из многих исследователей, а редактором модного журнала по перспективному направлению. Его книга «Экономический рост Соединенных Штатов, 1790-1860 гг.», вышедшая в 1961 году, была встречена с особым интересом – что нового сможет сказать один из лидеров клиометрики? И у Норта действительно нашлось, что сказать. На основе анализа платежных балансов внешней торговли США он выявил движущий фактор роста всей американской экономики. Им оказалось белое золото, хлопок, продажа которого в Англию обеспечивала приток капитала, который затем распространялся по всем другим отраслям. «Нефть XIX века» – так озаглавлена одна из современных рецензий на книгу Норта; «хлопковый тезис» (решающая роль хлопка в экономическом развитии США) до сих пор упоминается в учебниках. Казалось бы, проблема экономического роста решена – его «вытягивает» ведущая отрасль экономики[850].

Однако у этого блестящего решения имелась одна чисто национальная проблема. Как всем хорошо известно, производством хлопка в США XIX века занимались южные штаты, в которых было легализовано рабство. Выходит, именно рабству США обязаны своим экономическим ростом? Не слишком-то приятный вывод даже для консервативной атмосферы 60-х годов! К тому же еще в 1958 году в США была опубликована и вызвала широкую дискуссию статья Конрада и Мейера «Экономика рабства на довоенном Юге», в которой авторы с цифрами в руках[851] доказали: рабство на Юге было прибыльным и обеспечивало высокий экономический рост. Все в точности как у Норта, и совершенно неприемлемо с политической точки зрения; это что же получается – экономисты призывают пересмотреть итоги Гражданской войны?!

Перед Нортом в полный рост встала серьезная проблема: требовалось экономически обосновать правильность отмены рабства (ради чего, собственно, и были убиты в Гражданской войне почти 700 тысяч американцев). Благодаря рабству Юг не только обеспечивал собственное процветание, но и служил локомотивом роста всей американской экономике; зачем же было его отменять? И вот тут-то Норту пришла в голову гениальная идея: а что если посмотреть не только на сами доходы, но и на то, как они используются? Что если рабство как институт[852] накладывает определенные ограничения на использование полученных от него доходов[853]?

Действительно, в то время как на Севере США развивались промышленность, банки и страхование, патриархальный Юг инвестировал свои доходы в расширение плантаций и увеличение численности рабов. Можно было предположить, что на каком-то этапе отсутствие собственной промышленности (включая железные дороги и судоходство) сделает экономику Юга неконкурентоспособной по сравнению с Севером. Действительно, экономика Юга после Гражданской войны погрузилась в глубокий кризис, из которого начала выбираться только к 1920-м годам. Значит, долгосрочный экономический рост обеспечивают технологические инновации, и рабство справедливо отправлено на свалку истории?

Будь Норт политиком, а не ученым, он наверняка бы остановился на этом месте и вошел бы в историю (подобно Шумпетеру) как великий пропагандист технического прогресса. Однако ученому интересно добираться до истины, а не почивать на лаврах однажды найденного решения. Гипотезу о решающей роли технических инноваций в экономическом росте следовало проверить количественно, и сначала коллега Норта по клиометрике, Роберт Фогель[854], а потом и сам Норт сделали это. Фогель занялся железными дорогами, за несколько десятилетий покрывших всю территорию США; уж такая-то инновация не может не подхлестнуть экономику! Однако в книге «Железные дороги и рост американской экономики» (1964) Фогель пришел к разочаровывающему выводу: вклад железных дорог (за счет удешевления перевозок и роста товарооборота) в национальный продукт США 1890 года не превышал трех процентов[855]. Разумеется, Фогель не мог учесть всех побочных последствий появления железных дорог, и сегодня его результат не