Резкое ухудшение здоровья Леся объясняла исключительно горем, обрушившимся на нее. Казалось, со временем все пройдет. Лишь бы вырваться куда-нибудь на простор — подальше от города и опостылевших своим сочувствием людей. Вспомнилось приглашение Кобылянской — а может быть, и в самом деле махнуть в Черновцы и пожить там некоторое время?
«Есть у меня только одно желание, — пишет она подруге, — глубокое и сильное: это приехать к Вам на зеленую Буковину. Мне хочется услышать Ваши тихие речи, увидеть Ваши нежные взгляды. Хочется Вашей еще не слышанной мной музыки, меня манят Ваши незнакомые, но уже милые горы и вся Ваша страна, которая давно стала моей мечтой.
Напишите мне, дорогая подруга, могу ли я приехать к Вам так, чтобы не стать Вам в тягость… Странно это: я так утомлена и разбита, а все же что-то гонит меня в мир, куда-то, где я еще никогда не была, дальше, дальше, все дальше…»
Едва получив ответ из Буковины, Леся тотчас собралась в путь. 9 апреля была во Львове, где ее встретил и устроил в гостиницу художник Иван Труш, а еще через четыре дня — в Черновцах, в доме Кобылянских, по улице Новый Свет, 61.
Город очаровал своей тишиной, живописностью и мягкой теплой погодой, удивительной в столь раннюю весеннюю пору. Леся считала Ольгу идеальной подругой: приветливой, внимательной, но не назойливой, не лезущей без спроса в душу. Мать ее, Анна, внешне напоминала святую Анну древних художников. Отец, 75-летний «патриарх», степенный, благочестивый, следовал старосветским обычаям. Посторонних людей в доме практически не бывало. Изредка зайдет поэт Осип Маковей, заглянет новеллист Василь Стефаник. О последнем Леся говорила, что он внешне здоровый, громадный (с виду — «разбойник»), а на самом деле болен, — и это чувствуется даже по его настроению: всегда какой-то грустный, словно потерял что-то и тщетно силится вспомнить, где именно… Стефаник в то время вынужден был бросить университет из-за отсутствия средств на плату за обучение.
Поначалу Леся не бралась за серьезные вещи, но постепенно так увлеклась работой, что не заметила, как пролетели дни, недели. Добро еще, что переутомление не угрожало, — здесь существовал двойной контроль: первый «контролер» — ее организм, довольно определенно командовавший: «баста!», второй — семейная «конституция» Кобылянской, согласно которой все должны ложиться спать в десять тридцать вечера. Писать можно только до обеда, то есть до половины первого, после обеда «мертвый час» (разрешается не спать, если уж так не хочется). Затем можно писать письма и заниматься всякими мелочами. С пяти часов и до ужина нрогулка. После ужина разговоры, музыка — обычно Ольга играла на цитре.
После анархии родительского дома налаженный, размеренный, спокойный образ жизни хорошо повлиял на Лесю. В Черновцах она старалась жить тихо, незаметно — это диктовалось и состоянием здоровья, и угнетенным настроением. Одета была обычно в черное, траурное платье.
И все же, как ни стремилась Леся избежать огласки, вскоре о ее пребывании в Черновцах узнала вся Буковина. Ничего не поделаешь — пришлось согласиться на проведение публичного вечера, или, как говорят буковинцы, «товарищеских сходинок» в честь гостьи.
Буковинцы, как, впрочем, и галичане, в то время достаточно хорошо знали Лесю Украинку как поэтессу, значительно лучше, чем на Правобережной Украине. И это естественно, так как ее произведения издавались во Львове и свободно распространялись среди интеллигенции и студенчества. Молодежь Буковины отличалась активной общественной жизнью: нередки были студенческие волнения, ежегодно во Львове созывались студенческие съезды с участием учащейся молодежи со всех концов Австро-Венгрии. Существовала единая организация украинской молодежи Буковины и Галиции, которая издавала журналы, печатала библиотечки, календари и т. п.
Вечер Леси Украинки состоялся 9 мая 1901 года в зале Народного дома. Здесь собралась интеллигенция, студенты, были даже крестьяне из далеких сел (о «сходинках» заранее было объявлено в газетах).
Из воспоминаний Василия Симовича. «До сих пор перед глазами — длинный стол посреди зала и множество столов вокруг. За длинным столом — Леся Украинка, вся в черном, подле нее — Ольга Кобылянская, также в темном платье. Справа и слева — «старые» представители различных обществ, и где-то вдали мы — студенты-«младоукраинцы». Вечер открывает профессор Степан Смаль-Стоцкий. Он тепло приветствует дорогую землячку на этом маленьком островке украинской земли… Все взоры обращены на скромную фигурку поэтессы…»
Лесю очень растрогало неожиданное приветственное слово видного крестьянского деятеля, депутата австрийского парламента Кирилла Трилевского, вечно бодрого, веселого, улыбающегося, выступившего от имени крестьянства Галиции и Буковины. Доклад о творчестве поэтессы сделал одаренный студент Черновицкого университета Василий Симович, который особо выделил общественно-политические мотивы в поэзии Леси Украинки. Стихи и отрывки из поэм вдохновенно прочел другой студент — Платон Лушпинский.
Большое впечатление на присутствующих произвело стихотворение «Другу на память». Леся безжалостна к своему поколению к нерешительности, раздвоенности и бесплодному «гамлетизму» с его бездной чувств и непригодностью к практической борьбе. Зал слушал молча, молодежь сидела понурив головы, а слова ударяли сильнее и сильнее ранили души. Отвага прежняя — меч, залитый кровью, давно уж заржавел. Неужто это все, конец бесславный? Нет!
Мы носим имена невольников продажных,
Не знающих стыда, — пускай и так! —
Но как же называть воителей отважных,
Которых собирал в свои войска Спартак?..
Призывом к смертельной схватке с врагом звучит финал:
Позорно мучиться и гибнуть молчаливо,
Когда в pукax у нас, хоть ржавый, все же меч,
Нет, лучше уж врагу отпор дать горделиво,
Да так, чтоб голова слетела с плеч!
После доклада Сямовича и чтения стихов попросили выступить поэтессу Леся говорила мало. Сердечно благодарила земляков за теплый прием, за все, что о ней здесь сказали, и, вконец, кратко, в двух словах коснулась освободительного движения в Восточной Украине:
— У нас дела идут к лучшему, и оснований для пессимизма нет. С тех пор как все сильнее становится социал-демократическое движение, правительство начинает смягчать свой противоукраинский курс…
Ничего сверх этого она сказать не могла: ведь речь шла об антигосударственном движении на территории царской России. Но я эти осторожные высказывания буковииская общественность восприняла с восторгом. Даже та часть, которая отнюдь не была солидарной с этими «бунтарскими взглядами», также аплодировала. Или же слушала молча, не осмеливаясь возразить. Да и сделать это было бы нелегки; строгая и скорбная фигурка поэтессы, голос, взгляд ~- все это поистине воплощало в эту минуту волю народа его судьбу, саму истину…
Этот памятный вечер закончился за полночь. Черновицкая газета «Буковина» писала тогда, что «необычная землячка очаровала, всех своим высоким образованием, искренним патриотизмом и редкой скромностью».
Больше месяца провела поэтесса в Черновцах, а затем двинулась дальше — в румынские Карпаты, к Кимполунгу. Остановилась она в небольшом домике Иоганны Низнер и жила здесь до июня. Из ее комнаты открывалась чудесная панорама на Рунг и Магуру — верхушки гор, знакомых ей по новеллам Ольги Кобылянской. Сюда же намеревалась приехать позже и ее подруга. Но поездка сорвалась — все время шли дожди. Пришлось сидеть дома, смотреть из окна на окутанные туманом горы и писать Ольге в Черновцы «дождливые письма». Письма эти отличались своеобразным стилем: в них вместо имен обоих писательниц фигурировали местоимения кто-то (хтось, хтосiчок, когось). Ольга Кобылянская была кто-то черненький; Леся Украинка — кто-то беленький.
В одном из писем к Кобылянской поэтесса живописала свой быт в Кимполунге так: «Вчера с самого утра до полудня дождь наконец оставил нас в покое, и кто-то бродил по Магуре целых три часа, и ему было очень хорошо, а сегодня нет чистого неба до самой ночи (ночью тоже лило как из ведра). Рунг совсем спрятался, Магура в тоске, горы против моего окна не все видны, так что из нашей запроектированной экскурсии к Vace saca[56] ничего не выйдет. Кто-то сидит надувшийся… и не хочет даже за работу приниматься. Только чье-то письмо пробудило слегка чью-то сердито-сонную энергию, и, может, с работой как-то утрясется…»
Неприветливая погода — дожди и туманы — вынудила Лесю покинуть румынские Карпаты. Местные врачи и знакомые советовали переселиться в Буркут — уютное местечко в горах над быстрым Черемошем. Недолго думая она приехала в Вижницу. Пробыла там день, хорошо отдохнула, простилась с ласковой хозяйкой Анной (у нее была непонятно откуда взявшаяся фамилия — Москва) и записала ей в альбом на память:
В iншi гори я полину,
Але спогад не покину
По зеленiй Буковинi,
По привiтнiй господинi.
Еще путешествуя по Буковине, Леся познакомилась с киевским студентом Климентом Квиткою, который тоже искал в Карпатах уголок для лечения. Вместе они добрались и до Буркута.
Куты, Косов, Яворов, Жабье и, наконец, Буркут… Какие красивые места! И гостеприимные, сердечные люди непременно приглашали на ночлег или хотя бы к столу. В Криворивке Леся встретилась с Иваном Франко и Владимиром Гнатюком. Из Жабьего в горы, к месту конечной остановки, подниматься было долго и тяжело. Ехали над Черемошем на обычной телеге: было тряско, все время подбрасывало. Зато вокруг красота неповторимая. Красота, простор, свобода… Везде и на всем печать векового господства природы.
С каждым отвоеванным метром высоты Лесе казалось, будто она сбрасывает с себя тяжесть, влекущую к земле. Чем выше в горы поднималась телега, тем настойчивее овладевало ею ощущение какой-то удивительной легкости и тихой, беспричинной радости. Словно все душевные передряги, все жизненные хлопоты и заботы остались внизу, в долине. Несчастья и беды развеялись в просторе, растаяли в темно-синих глубинах, неподвижно зияющих внизу. С глазу на глаз с этим безбрежным океаном человек всегда чувствует себя маленьким и незначительным. На какой-то миг Лесе почудилось, что она и сама вот-вот растает, растворится в этом океане. «Интересно, как относятся ко всему этому люди, — думала она, — которые родились и постоянно живут здесь? Вероятно, им подобные ощущения неведомы, — ведь они — не чужие, не посторонние, они сами — неотъемлемая частица этой огромной вечной стихии».
Селились здесь отдельными, казалось, чудом прилепившимися на отрогах гор гнездами. Жили здесь люди в вечной нужде и на самом деле редко задумывались над величием и красотой своего окружения — они просто не замечали его. Изгнанные с плодородных равнин, они трудились в горах, жили непритязательной жизнью. Но как бы там ни было, гуцулы крепко любили свою родную, суровую и далеко не щедрую природу, ведь свобода и независимость для них превыше всего. Позже поэт Василий Атаманюк нашел удивительно точные слова:
Хоч злидні взяв гуцул до хати,
Хоч жити став в гнізді орла —
Але над ним природа мати
3 любов'ю руки простягла.
Где-то около полудня путешественники прибыли на место. Буркут тогда был еще непотревоженным, живописным уголком Гуцульщины. На опушке несколько хаток; вблизи стремительный ручей с ледяной прозрачной водой. Густой до черноты ельник пугал своей тишиной, которую нарушали только птичье пение да доносящийся снизу глухой шум быстрого Черемоша, Прекрасное местечко, лучшего в Карпатах не найти!
В Буркуте жизнь потекла размеренно и спокойно. Вскоре Леся стала поправляться — меньше кашляла, кровотечения из горла прекратились. Спустя недельку-вторую она уже принялась за свои литературные занятия, и, как всегда в таких случаях, то есть находясь за границей, в первую очередь за нелегальные издания социал-демократической партии. По этому поводу она вела активную переписку с ближайшими друзьями и знакомыми — Франко, Павлыком, Гнатюком, Симовичем, с издателем Ганкевичем.
В Буркут к Лесе приехал дорогой гость — Иван Франко. Был он в гораздо лучшем настроении и «уже не казался таким пришибленным», охотно рассуждал об общественных делах и в конечном итоге вызвался помочь в издании политической литературы, Ганкевич долго тянул с печатанием этих популярных книжек. Леся нервничала, теряла душевное равновесие. Писала ему. Уже подходит срок возвращения в Россию, а дело не сделано. Теперь надежда на Франко. Из Черновцов Леся посылает ему письмо инструктивного характера: зашифровывает названия книг, просит сообщить все, что касается их дальнейшей судьбы.
Ивану Франко. 20 сентября, Черновцы. «Мне жаль, что я теперь не увижу Вас… Что касается дел, которые Вы были любезны принять на себя, то я попрошу Вас, нельзя ли их устроить следующим образом.
Когда приедет Ганкевич, скажите ему, что я горько сожалею о той минуте, когда я передала ему эти злополучные рукописи, но уж так «получилось»; итак, я требую от него, чтобы он сделал отдельный оттиск перевода Дикштейна «Кто чем живет», напечатанного в «Воле».[57] Остальные переводы — Лабриола,[58] Энгельс,[59]«Коммунистический Манифест», — если он еще не начал печатать, то пусть и не печатает, а передаст Вам. Вы же будьте любезны переслать их Василию Симовичу и больше ничего… Если же Ганкевич паче чаяния начал их печатать, то пусть назовет «Издания группы украинских социал-демократов» и скажет, сколько будут стоить все издания и каждое в отдельности, причем если будет писать мне по почте… то пусть «Кто чем живет» называет «Над морем», Лабриолу — «Атта Тролем», «Манифест» — «Ратклиф», исследование Энгельса — «Балладами», чтобы казалось, что речь идет о моих собственных литературных делах с редакцией «Вестника»… Когда вышлете перевод Симовичу, то напишите: «Ваши стихи отдал в редакцию «Буковины».
К подобным способам распространения марксистской и другой запрещенной в России литературы Леся прибегала не в первый и не в последний раз.
Возвращалась в Киев Леся не совсем выздоровевшей, но с чувством глубокого удовлетворения. Она познакомилась со многими интересными и нужными для установления более тесных контактов с Надднепрянской Украиной людьми. А если говорить о Буковине, это было целое открытие еще одной пусть малочисленной, но жизнеспособной горстки своего народа. То, что Леся здесь увидела, еще раз убедило в том, что Украина огромна, многообразна и щедра талантами.
Перед отъездом Леси из Черновцов общество буковинской молодежи обратилось к ней с просьбой дать для издания сборник своих стихов, на что она охотно согласилась. Никаких особых условий не выдвигала, только чтобы книжечка вышла, как она говорила, «аккуратненькой» да чтобы корректура сделана была по-человечески — по рукописи, а не согласно местному диалекту. Никаких гонораров от издателей Леся не ждала, как и при публикациях во Франковом «Литературно-науковом висныке», так как на это у них попросту не было средств.
7 сентября Леся вместе с Ольгой Кобылянской покинула Черновцы. Только разъехались они в разные стороны — одна в Киев, домой, другая в Вену, с визитом к родственникам.
Осенью того же года Симович получил от Леси хорошо составленный сборник под названием «Отзвуки». Состоял он из разделов «Невольничьи песни», «Ритмы», «Мгновения», «Легенды».
На буковинских студентов, явившихся инициаторами этого издания, сборник произвел необычайно сильное впечатление.
Сравнениям, эпитетам, восторгам не было конца. Счастьем и гордостью за украинскую литературу, имеющую такой сильный талант, полнились сердца молодых.
— Я могу сказать только, — заметил Василий Симович, — если о второй книге Франко отозвался с высочайшей похвалой, то неизвестно, найдутся ли у него слова теперь, чтобы достойно оценить «Отзвуки»…
На смену стремительным, словно буря, строкам о непокоренном слове, о пламенной песне приходили строки, сотканные из мучительных раздумий и вопросов:
Кто гордость мне вложил вот в это сердце?
Кто даровал отваги меч двуострый?
Кто взять велел святую орифламму
Мечтаний, песен, непокорных дум?
Нет здесь ни прямого призыва, ни образа человека, с молотом в руках прокладывающего путь правде… Поэтесса умело передает читателю собственное настроение, заставляет переживать то, что ей хотелось бы. Она лишь спрашивает, но какая неотразимая власть в ее вопросах, какова сила приказа!
Кто приказал мне: не бросай оружья,
Не отступай, не падай, не томись?
Последующие, казалось бы, наполненные отрицательным смыслом «зачем» не только не снимают идею, но усиливают ее:
Зачем должна я слушаться приказа?
Зачем уйти нe смею с поля чести
Иль, наконец, упасть на меч свой грудью?
Отсутствием прямого ответа, который скорее всего снизил бы высокое напряжение эмоций, поэтесса придала еще больше силы и властности переживаниям, закончив стихотворение последним вопросом:
Зачем при мысли о таких словах
Сжимаю я незримое оружье,
А в сердце зреют кличи боевые?..
Все, буквально все пленило в этом сборнике читателей. Минет немало времени, студент Василий Симович станет известным ученым-филологом, но и тогда он скажет, что в мировой лирической поэзии XIX века нелегко найти стихотворение такой силы и гармонии, как «Талого снiгу платочки сивенькії»…
Это действительно жемчужина украинской поэзии. Кто хоть один раз прочитал стихотворение, в котором так органично слиты краски и звуки, тот уже никогда не забудет его: глаза запомнят нежную акварель весны, а серебряные ручейки будут журчать в словах:
Талого снiгу платочки сивенькії,
дощик дрібненький, холодний вітрець,
проліски в рідкій травиці тоненькії —
то ж була провесна, щастя вінець.
Небо глибокеє, сонце ласкавеє
пурпур i злото на листі в гаю…
Такой сборник надо было издавать, и немедленно, во что бы то ни стало! Жаль, денег не хватает, тем более что очень хотелось бы напечатать его на хорошей бумаге.
Помощь пришла неожиданно: один из студентов предложил взаймы. Но этой суммы на «аккуратненькое» издание недостаточно. Тогда наборщик типографии Николай Грабчук в надежде на заработок согласился набирать сборник. Только посоветовал Лесе добавить стихотворений, чтобы книга не была такой тоненькой. Не имея ничего готового, писательница прислала поэму «Одержимая». Сборник вышел в свет весной 1902 года на 96 страницах (шесть полных листов), каждое стихотворение начиналось на новой странице.
Николай Грабчук набирал орнамент и заставки для художественного оформления; и аист, и чертополохи с женскими головками на обложке — также его вкус. Работал он по вечерам и, конечно, никакого вознаграждения за свой труд не получил.
Леся увидела свой сборник, когда уже была в Италии. «Моя новая книга стихотворений («Отзвуки»), — писала она матери, — уже вышла. Ее мне прислали: хорошо издана и в красивой обложке».
Возвратившись из Карпат в Киев, Леся вскоре почувствовала себя хуже: снова боли в груди, кашель, общий упадок сил.
— Тот «жир», которым «обросла» в горах, я уже спустила, — говорила она сестре Лиле.
На очередном семейном совете мать безапелляционно заявила, что ухудшение — результат заражения в Минске, и необходимо лечиться в теплых краях, Петр Антонович придерживался иного мнения. Как всегда в таких случаях, он говорил:
— Самое важное для Лесиного здоровья — ей самой беречь себя, не простуживаться. Пересиживать плохую погоду в доме, правильно, по режиму питаться. Всего этого при желании можно достигнуть и дома. Если же она будет бегать и мотаться, то даже идеальнейший климат не пойдет впрок. Следовательно, нет смысла ехать на край света…
Леся молчала. Ей хотелось уехать на зиму в теплые края, так как она хорошо понимала: местная холодная и сырая зима окончательно расправится с нею. Лесю привлекала Италия. Конечно, это стоит больших денег, которых уже и так много на нее потрачено. А какая польза? Только отцу тяжело. Сейчас необходимо иметь 500–600 рублей! Отец, разумеется, не пожалеет их, но Леся очень хотела заплатить хотя бы половину этих денег из собственного заработка. А где возьмешь его, этот заработок, когда нет ни одного украинского журнала…
В конце концов родители решили отправить Лесю в Италию, в Сан-Ремо, где в это время находились на лечении дальние родственники Косачей- Садовские.
Утром 6 декабря после короткой остановки в Милане венецианский поезд с грохотом проскочил еще два тоннеля, повернул влево и степенно вкатился под стеклянную крышу вокзала в Генуе.
Трехчасовая стоянка позволила Лесе и ее тетке Елене Антоновне, которая также ехала в Сан-Ремо, познакомить ся с городом. Сознательно отказались от трамвая и наняли ветурино (извозчика), который мог, правда, с грехом пополам говорить по-французски, направились на знаменитую генуэзскую набережную.
Памятник Колумбу при въезде в город напомнил им, что здесь родился (1451) и вырос великий путешественник — открыватель Америки и других земель. Остановились. Каменная статуя задумчиво и грустно всматривалась в безграничную даль моря. На высоком постаменте, украшенном резным орнаментом, были видны слова:
«A CRISTOPHORO COLOMBO LA PATPIA».
«La Patria»… Поздновато же она — лишь в 1862 году — догадалась отдать почести своему сыну, может быть, самому великому генуэзцу.
Улицы Бальби, Гарибальди и Кайроли. Ослепительный в своей роскоши дворцы когда-то могущественной Генуи. Ветурино, указывая на сооружения «золотого века» республики, перечисляет: «палаццо Россо», «палаццо Бианко», «дель Муниципо». А затем вновь «палаццо» Спиноли, Адорио, Дориа, Дураццо-Палавинчини…
Древняя история. Однако она волновала, бередила душу. Лесю обуревали противоречивые чувства: восхищение и возмущение, сочувствие и неприязнь. Ведь вся эта роскошь — дело рук невольников со всего мира. Генуя разбогатела на грабительской торговле, насилии и жестоком, колонизаторстве. Из самых отдаленнейших земель приплывало сюда золото, запятнанное кровью. Под аккомпанемент кандалов строился город — эти мраморные палаццо, готические соборы, вековые гранитные мостовые…
После осмотра набережной, длинным полукругом забравшейся в морские владения, возвратились на главную улицу. Отпустили извозчика. И сразу же к ним подкатился невысокий живой брюнет — местный чичероне. Он заметил, что Леся и Елена Антоновна любовались фронтоном дворца Россо, и предложил свои услуги при осмотре картинной галереи.
С порога дохнуло чем-то, навсегда канувшим в Лету. Леся видела немало исторических памятников, и всегда они вызывали какую-то непонятную грусть, волновали душу мыслями о минувшей славе, зачастую позорной, постыдной для тех, кто оставил эти реликвии — дворцы, статуи, портреты, украшения… Они переходили из зала в зал, и от впечатлений кружилась голова.
Настойчивый чичероне уговорил осмотреть еще два дворца, которые также являются музеями и также переполнены картинами и скульптурами. Прославленные имена — Рафаэль, Рубенс, Ганнибал Карачи, Гвидо Рени, Тициан, Веронезе, Леонардо да Винчи, Ван-Дейк, Караваджо, Дюрер — словно соревнуются на посмертном турнире за свое бессмертие…
Когда возвращались знакомой уже дорогой, тетка Елена вдруг остановилась:
— Посмотри, кто стоит подле Колумба.
Там была красивая коляска с молодым ветурино, а перед статуей великого мореплавателя — молодые, красиво и модно одетые мужчина и женщина. Это были не англичане, которых здесь встретишь на каждом шагу, не французы, не итальянцы, а… негры! Американские негры. Черные, словно выточенные из антрацита, лица…
— Что они увидели в этом памятнике? — молвила Леся, когда они оставили позади этих необычных туристов. — О чем они думали, глядя на мраморную статую человека, который открыл для них вторую, пусть и подневольную, родину? Осознают ли они, эти двое, фатальное значение для их народа того, что сделал этот человек?
— Наверное, они не совсем постигли связь судьбы своих предков и этой фигуры, — сказала Елена Антоновна.
— А мне кажется, что эти кудрявые головы все же поняли. И сейчас под впечатлением воспоминаний о трагическом прошлом своего народа, видимо, шепчут слова из поэмы Лонгфелло «Сон невольника» — о далеком, но дорогом их сердцу предке с серпом в руках, — припоминаете?
У нивы рисовой он спал
С серпом своим в руке;
Раскрыта грудь его была
И волосы в песке,
И видел сквозь неясный сон
Родную землю он:
Привольно там свои валы
Могучий Тигр катил,
А он по-прежнему царем
Под пальмами ходил;
И караваны по горам,
Звеня, спускались там.
Для этих двух, — продолжала Леся, — сон того невольника лишь воспоминание о прошлом, а для многих негров он еще и теперь реальность… А вообще-то очень символично. Только представьте, тетушка Еля, вон тот, в сером сверкающем цилиндре, — потомок раба, который только во сне видел себя свободным, а в жизни его хлестал кнут ненасытных плантаторов. Этот потомок стоит свободный у памятника Колумбу рядом со своей чернокожей подругой, внучкой дяди Тома. Их ждет шикарная коляска с не менее шикарным ветурино. Римлянин — извозчик! Да и кто ведает, может, в жилах этого ветурино течет кровь Гракхов, а то и какого-нибудь святейшего папы… А в коляске негры!
Увлекшись разговором, не заметили, как подошли к вокзалу. И вот уже поезд снова мчит, теперь уже по побережью Лигурийского моря. Генуя осталась позади…
У Савонны поезд прополз по длинному, нависшему над песчаным берегом виадуку. Внизу копошились ребятишки, пассажиры бросали мелкие медные монеты, я ватага устремлялась туда, где они врезались в песок. Мгновение, и рука счастливою сорванца с триумфом вскидывалась кверху. Это напоминало крымскую детвору, которая отчаянно прыгала в море, чтобы выловить монеты, брошенные туда курортниками.
Сан-Ремо расположен в одном из красивейших уголков западной части итальянской Ривьеры, имеющей еще и другое название — Понетская Ривьера. Вся береговая полоса защищена от северных и восточных ветров грядой гор. Здешний прекрасный климат притягивает к себе, особенно зимой, множество людей со всех концов света. Удобные пути сообщения с соседними Монте-Карло и Ниццей убыстряют ритм жизни. Из всех курортов итальянской Ривьерды Сан-Ремо, пожалуй, самый красивый и благоустроенный.
Старая часть его очень живописна, со своеобразными строениями, узенькими ступеньками и улицами, аркадами, виноградниками, с красочной одеждой простого народа. На самом берегу, вокруг центральной улицы Витторио-Эмануэле, раскинулась новая часть города. Здесь городской сад (пальмы и эвкалипты), чудеснейший бульвар, вдоль бухты — корсо Имнератриче. Неподалеку от главной улицы картинная галерея. Рядом русский санаторий для тяжелобольных, открывшийся за год до Лесиного приезда.
Леся поселилась в отдельной комнатке в доме Садовских, который они снимают с прошлого года. Садовские живут внизу, а Леся на втором этаже, чему она несказанно рада: сразу за окном — море.
Семья эта — больные и обиженные судьбой люди — не отчаивалась и не убивалась постоянно по этому поводу. Муж был давно и безнадежно болен. Супруга его, внешне походившая на Лесю, — такая же беленькая, тоненькая и болезненная, — умела быть веселой и рассудительной, ей удавалось поддерживать в доме совсем не госпитальное настроение. Она была для Леси самым близким человеком.
На радость Лесе, в первую неделю ее пребывания в Сан-Ремо стояла чудесная, солнечная погода. После киевских осенних дождей и туманов то было истинное счастье.
О. Кобылянской. 1 января 1902 года. «Кто — то у самого моря. Кто-то решил потратить эту зиму на то, чтобы склеиться, поэтому очень старается и слушается врачей. Одно только худо, что, наверное, кто-то за эту зиму ничего не заработает — врачи запретили ему какую бы то ни было серьезную работу, приказали, чтобы кто-то не смел ничем утомляться, а кто-то вынужден признаться, что его статьи порядком-таки утомляли… Выходит, кто-то теперь только читать и делать пометки будет (может, какое-нибудь стихотворение сочинит, уж не без этого!), а как склеится, тогда напишет большую работу об итальянской литературе и тогда, может быть, больше и денег заслужит. Это, наверное, будет летом. Здесь изучать итальянскую литературу как раз очень удобно, так как книги и журналы всегда можно иметь даже бесплатно».
Не случайно Леся не уставала твердить себе в Италии: необходимо как можно скорее «склеиться», вырваться из этой смертельной пропасти, куда толкает ее страшная болезнь, вырваться и физически и морально. Она чувствовала, что недавнее прошлое тащит ее назад, растравливает душу, лишает воли. В такие мгновения рука сама тянулась к перу, слова отчаяния предательски ложились на бумагу:
Ой, я постреляна, порубана словами,
душа моя на рани знемагає,
неначе стрілами i гострими мечами,
мене його рука здалека досягає.
И только решительный поединок с этим отчаянием принесет спасение. Поединок. А может, наступает година, когда надо сознаться, что слово увяло, что уже не способно разить молнией? Нет, этого не может быть. Она слышит гром борьбы — там, впереди. Надо бороться:
…..И если бы не сумрак,
А тьма суровая была кругом,
Не сдамся я, прислушиваться буду —
Звучит ли давний гром в душе моей,
И гляну в сердце с думою тревожной, —
В нем полыхают ли еще порою
Былые молнии…
Если же нет, если утихли навсегда,
Тогда зима остудит мое сердце
И победит мою весну живую,
И обожжет мороз мои цветы,
Скажу: я этого не ожидала!
Умри, душа! Как лед, разбейся, сердце:
Так жить нельзя!
Итак, муза, повелительница поэтического слова, — вот кто превыше всего. Без нее «жить нельзя». Только в нее верит, ею живет Леся. Это credo — высший критерий, и теперь она еще сильнее осознает, чувствует, что слово — единственное ее оружие:
Слово, оружье мое и отрада,
Вместе со мной тебе гибнуть не надо.
Вот что в первую голову придавало ей силы, помогало выкарабкиваться из пропасти, побеждать «печаль, как море», вырываться из тисков болезни. Поэтесса не жалеет себя, она беспокоится лишь о том, чтобы не поблекла поэзия — «звезда в лазури», — и страшится одного — пережить ее, а это хуже смерти. И она обращается к своей музе:
Переживи меня…
Краса моя! С тобою
Ничто не страшно, без тебя же все:
Жизнь, и работа, и любви волненье —
Страшны мне без тебя, звезда моя,
Когда погаснешь…
Поставив слово — «звезду свою» — выше жизни, работы и даже любви, Леся Украинка победила и мрак ночи, покрывший все вокруг, и саму себя.
Не скоро залечились раны сердца, и еще не раз хотелось ей «уплыть по теченью Офелией, украшенной цветами». Но это уже не представляло опасности. Отныне она уже вырвалась, выплыла из «волн своей печали». И снова в родной стихии:
Эй, безумная песня!
В кого удалась ты такой непокорной?
Смотри, я смеюсь, когда сердце рыдает,
И взгляд мой и голос мне стали покорны,
И я так спокойна. А ты? — словно ветер…
Прошло два месяца в Италии, а врачи все еще не разрешали заниматься серьезной работой, хоть и утверждали, что ничего опасного нет. Труднее всего удержаться, чтобы не писать стихи, ведь это «мгновенные импровизации, определенная форма приступов сумасшествия, за которые человек чаще всего поручиться не может».
Конечно, курортный режим вовсе не отвечал Лесиной натуре. С наступлением весны она почувствовала себя удовлетворительно и с нетерпением ждала того дня, когда верные слуги Гиппократа разрешат сесть за стол с бумагами, когда «подарят ей более свободную конституцию», чтобы наверстать упущенное.
Однако нет оснований считать, что первые несколько месяцев, прожитых Лесей в Италии, были полностью пожертвованы врачам. Отнюдь нет. Она без ограничений читала, писала рефераты и аннотации к произведениям мировой современной и древней литературы, в частности итальянской. В процессе такого изучения «надумала еще один маленький драматический этюд (наподобие «Мириам»)», который и был закончен через год («Вавилонский плен»). Подготовила реферат об украинской литературе в Галиции.
Одновременно завершала освоение итальянского языка. По этому поводу писала: «Читаю по-итальянски много, а разговариваю мало, — не с кем: в доме только один итальянец служит… Да и то говорить с ним пользы мало из-за его местного Лигурийского диалекта, о котором в Италии слава худая: за земные грехи на нем в аду заставляют говорить! Но с сегодняшнего дня начну разговаривать с учительницей-тосканкой, мы с нею учредили Conversationstunden[60] один день она со мной час будет говорить по-итальянски, а на второй — я с нею по-французски».
Будучи человеком скромным, сдержанным и не очень-то компанейским, Леся неохотно заводила новые знакомства, а с другой стороны, и не избегала встреч с людьми, которые представляли для нее интерес. В первые же дни после приезда в Сан-Ремо она познакомилась с итальянской писательницей Альбини Биззи, собиралась даже поселиться в ее доме. Однако потом изменила свое решение, так как Биззи насторожила ее: слишком уж настойчиво и бесцеремонно предлагала билеты на религиозные конференции, проводимые с целью сбора денег для какой-то ничем не примечательной церквушки.
Но от общения с писательницей Леся не отказалась. «В гости к ней буду ходить, — писала она матери, — у нее довольно интересно и приятно. Показывала она мне портрет Ады Негри, — интересное лицо и большие черные глаза, но лицо совсем не такое, как я себе представляла, — круглее и проще».
Сестре Ольге. 5 марта 1902 года. «Я теперь отчаянно говорю по-итальянски, и если бы не проклятая consequenza dei tempi[61] этих разных passato и trapassato,[62] то говорила б как тосканка. Даже привыкла уже мужчин называть в глаза «она», как того требует итальянская этика. Мне все больше и больше нравятся итальянцы, вовсе не разочаровалась в них… Конечно, если иметь дело только с гостиничными завсегдатаями, гидами, антикварами и т. п., то можно разочароваться в любом народе. А так как я сейчас вижу и буржуа, и интеллигентов, и слуг, и рабочих в обычных обстоятельствах, они мне нравятся: с каким-то врожденным тактом и приветливые, и веселые, славные люди…
Множество здесь англичан, но мне они с первого взгляда пе нравятся… высокомерные, а женщины — ужас некрасивые…»
Близилось лето, а вместе с ним и время возвращения на родину. Врачи советовали еще одну-две зимы провести на юге. А лето и полтавское не повредит. Итак, Леся собиралась в дальний путь.
С согласия родителей перед отъездом на Украину Леся посетила Швейцарию, чтобы получить там консультацию у врачей: в Берне у профессора Салли; в Цюрихе у знаменитого Эйхгорна. Швейцарские светила весьма оптимистично высказались о Лесином здоровье: недалек тот час, когда она окончательно вылечится, — катаральный процесс закрылся, в легких остались только некоторые следы. Разрешили работать: шесть часов исключительно днем, вечером что-нибудь легкое читать.
За несколько дней до возвращения на родину Леся имела точное расписание своей поездки. Как и предусматривалось, 4 июня трехпалубный пароход «Энтелла» уже бороздил волны Тирренского моря. Леся часами смотрела в бескрайнюю морскую даль. Она любила море, которое не мешало ей думать и на фоне которого воображение рисовало самые фантастические картины.
Минуя Тосканский архипелаг, «Энтелла» проплыла вблизи острова с отвесными, рыжими, почти что красными берегами. Пассажиры — правда, их вообще было немного — перешли на правый борт, жадно всматриваясь в землю, видневшуюся за скалистым мысом. Остров Эльба! Именно здесь Наполеон вкусил горечь первого изгнания. Отсюда смотрел он на свою родную Корсику, едва заметную далеко-далеко на западе. Вспомнились пушкинские строки:
Вечерняя пора в пучине догорала,
Над мрачной Эльбою носилась тишина,
Сквозь тучи бледные тихонько пробегала
Туманная луна,
Уже на западе седой, одетый мглою,
С равниной синих вод сливался небосклон.
Один во тьме ночной над дикою скалою
Сидел Наполеон.
На рассвете 6 июня пароход причалил в порту Неаполя. Леся сгорала от нетерпения: скорее к Везувию — живому, огнедышащему, знаменитому вулкану. Однако туман над Неаполем и его окрестностями лишил возможности полюбоваться желанным зрелищем — видны были только далекие слабые вспышки огня.
В Неаполе пароход простоял около десяти часов, и Леся смогла ознакомиться с городом. Несомненно, он произвел на нее, как и на многих, кто здесь побывал, незабываемое впечатление.
Леся Украинка не посетила ни Везувия, ни острова Капри, ни другие живописные места. Она все внимание и время отдала тому уголку, который говорил о прошлом, о memento mori.[64]
«На Везувий и Капри не стоило, говорили мне, ехать в такой не слишком яркий день. Я много времени потратила на руины Помпеи, однако не сожалею, потому что, как мне кажется, это — вещь единственная в мире и невероятно интересная».
Помпеи — давнишняя Лесина мечта, ведь это единственный в мире город-музей, в котором экспонируется сама жизнь, существовавшая десятки веков назад. Вместе с большой группой путешественников Леся рано утром поехала железной дорогой. В вагоне все экскурсанты развернули карты, путеводители, чтобы предварительно ознакомиться с историей древнего города. Но вот проплывают окрестности Неаполя, и все прильнули к окнам, их не могла не привлечь панорама сказочных пейзажей. Курганы вулканических пород, под которыми захоронен античный Геркуланум. Маленький, словно игрушечный, фуникулер с туристами, карабкающийся по крутой дороге почти к самому конусу Везувия. В зелени парков и садов утонули Торре-дель-Греко, Торре-Аннунциата, выросшие на кладбище похороненных городов. Через несколько минут после поворота влево поезд остановился на станции Помпеи.
Рассеявшись на небольшие группки, толпа направилась к мертвому городу. Дорога извивалась между невысокими холмами, сплошь покрытыми виноградниками и прочей растительностью. Под этими холмами свыше восемнадцати веков назад был город, славившийся некогда кипучей жизнью, богатством, красотой, прекрасным искусством. За многие годы на поверхности низверженных пород образовался толстый слой плодородной почвы, на которой ныне буйствует зелень. Трудно представить силу тех потоков лавы, если под ними бесследно исчезли целые города и даже море отступило от тогдашнего берега на несколько километров.
В наши дни Помпеи раскопаны полностью — прямоугольные кварталы, узкие улицы с тротуарами, вымощенными каменными глыбами. Когда же там побывала Леся, еще треть города находилась под землей.
Купив за две лиры билет, Леся вместе с другими экскурсантами миновала городские ворота. Сразу же гид показал им небольшое строение — музей, в котором выставлены главным образом окаменелые трупы погибших помпеян. Ужасное зрелище, страшные позы людей в агонии. Леся остановилась у витрины с копиями двух драгоценных исторических писем Плиния Младшего, своими глазами видевшего гибель Помпеи.
Изучая древнюю историю, Леся, несомненно, была знакома с этим документом, однако здесь, на месте катастрофы, это письмо двухтысячелетней давности воспринималось по-иному — обостреннее и отчетливее. Леся читала эти документы, и ей казалось, что все захороненное под этими камнями начинает оживать, она ступала на плиты мостовой осторожнее: «Sta, viator! Herois sepulerum…».[65] Перед нею был не мертвый, а живой, шумный, красочный город. Она ощущает его неспокойный, бурный ритм. Зрительное воображение поднимает из руин храмы, базилики, статуи, обелиски… Помпеи встают перед ее взором во всем своем величии и красоте.
Вот руины базилики на виа Марина — 28 ионических колонн образовали перистиль (внутренний дворик). На противоположном конце улицы один из крупнейших в Помпеях храм Венеры, окруженный портиком со многими уцелевшими колоннами. Прямо против храма Венеры руины роскошной базилики Евмахии. Эта базилика была создана очаровательной жрицей, гордостью Помпеи — Евмахией. Статуя этой служительницы олимпийских богов поражала художественным совершенством, а лицо неописуемой красотой. Если и в самом деле она была такой прекрасной, то нет ничего удивительного в том, что помпеяне молились не на Венеру и Юнону, а на нее.
Сказочный античный мир! Нелегко понять формы и сущность его жизни. Разве не поразительно то, что все эти жрицы, да и просто женщины играли огромную роль в государстве, пользовались уважением. Наверное, в античном мире «женский вопрос» разрешался проще, чем во времена Леси, когда мир трубил о своей цивилизации, а женщин не принимали в университеты и не допускали к участию в государственных делах. Не случайно писатель Даниил Мордовцев написал в своих путевых заметках после осмотра Помпеи:
«А вот и следы «женских курсов» в Помпее. Под колоннами изображена публичная школа, и девушка, помпейская «курсистка», а может быть, «медичка» подносит учителю свои тетрадки, то есть дощечки, tabulae… Это в Помпее, за 2000 лет… А у нас закрыли женские медицинские курсы. Срам! — перед Помпеей стыдно… Посмотрите на эти изображения помпейской жизни: все они, и помпейцы и помпеянки, почти голенькими ходят, и профессора голенькие. А у них уж и женские курсы, и все такое… А мы… мы ходим в панталонах и в юбках, а женских курсов у нас нет».
Осмотрев все самое интересное на этой площади, зашли в храм Фортуны, построенный Марком Туллием, предком прославленного оратора Марка Туллия Цицерона. Здесь уцелели стены, лепные украшения, колонны и постаменты для статуй. Помпеи просто ошеломили Лесю богатством статуй, бронзовых скульптур. Боги, а их здесь была тьма, мифические создания, легендарные герои, природа, ее могущественные силы и стихии — все воплощалось в скульптуре.
Так, минуя одну руину за другой, пришли наконец к воротам Геркуланума. Отсюда устремилась за город дорога Гробов, по обе стороны которой стояли похоронные склепы и виллы богачей. Гид обратил внимание на виллу Цицерона, почти разрушенную и не совсем еще раскопанную. Над нею стеной зеленела пшеница, сильная и рослая, как камыш. Дальше находилась вилла Диомеда — самая большая из загородных и оригинальная по своему архитектурному замыслу: три яруса косогором сходили к морю. Со специальной площадки верхнего яруса, куда поднялась Леся, открывался вид на весь Неаполитанский залив с окружающими его урочищами. Всматриваясь в эту панораму, Леся старалась яснее представить исторические события, происходившие в местах, прославившихся именами Вергилия, Горация, Цицерона, Сенеки, Тацита, Тита Ливия, Плутарха.
Долго простояла она в задумчивости. Картины действительные сопоставлялись с картинами, нарисованными воображением еще ранней юности, когда впервые она узнала из книг о древних и далеких событиях… Там, на высоком берегу, в своей вилле, Юлий Цезарь готовился к грядущим баталиям, здесь неистовствовали Калигула и Нерон, вынуждая людские толпы отдавать им божественные почести, льстиво прославлять их отвратительнейшие поступки, возводить в их честь храмы, ставить дорогие статуи. Сами же они, простые люди, оставались без крова и куска хлеба…
«И все же в античном мире, — думалось Лесе, — больше величия и благородства. Не было там справедливости и равенства — верно, однако властвовали людьми большие страсти, в нем не было всеразьедающего мещанства и меньше было подлости, — и все разом в некоторой степени компенсирует недостатки той эпохи, заставляет снисходительнее отнестись к ее жестокости. А может, так только кажется. Может, нас вводит в заблуждение проецирование времени из настоящего в прошлое…»
Возвращаясь к железной дороге, Леся приобрела в туристической конторке альбом открыток с изображением выдающихся памятников и панорамы Помпеи. В вагоне вдруг ощутила смертельную усталость и голод.
Когда выходили из ресторана «Виторио», оставалось еще три часа до отплытия парохода. Усталость миновала. Захотелось еще побродить по городу. Недолго думая, отправилась на могилу Вергилия. У места вечного отдыха автора «Энеиды» Леся слушала гида, который больше рассказывал о побывавших здесь знаменитостях, чем о самом поэте. Запомнилась история Боккаччо, который здесь, у этой могилы, принес клятву забросить торговлю, в которой до тех пор преуспевал, и посвятить свою жизнь литературе.
Почему-то именно сейчас, когда люди разошлись и у могилы воцарилась тишина, когда она одна стояла перед этим скромным, овеянным тысячелетними легендами холмиком, Лесе приоткрылась тайна великого Вергилия: поэт — современник краха колоссальной Римской империи обратился к мифологии и легендам не случайно. Создавая римский вариант греческой «Илиады» и «Одиссеи», он наполнил героические подвиги троянца Энея новым содержанием — актуальным для своего времени. Величие гомеровского эпоса, бессмертие его образов и вечность идей помогли Вергилию глубже и ярче отразить современность, раскрыть ее трагедию.
Через два часа «Энтелла» проплыла мимо Сорренто. Он навеял воспоминание о похороненном здесь страстном борце за свободную объединенную Италию — поэте Торквато Тассо. Держа курс на Палермо, пароход огибал остров Капри, тот самый остров, на который через семь лет приедет лечиться другой украинский писатель — Лесин единомышленник и добрый знакомый Михаил Коцюбинский.
Знакомство с античным миром и сегодняшней жизнью народа, его освободительная борьба произвели на Лесю неизгладимое впечатление. В Италии она окончательно избавилась от порою закрадывавшихся в душу сомнений; хорошо ли то, что она так широко использует в своем творчестве древний мировой эпос? Не отрывает ли от реальной жизненной почвы это древнее «чужое»? Поймет ли народ ее мысли и чувства, выраженные таким образом?
Так было совсем недавно, а теперь она утвердилась в мнении, что эта «экзотика» — ее творческая стихия, которая поможет глубже отразить жгучие вопросы жизни и борьбы своего народа. Отныне «экзотика» вольется в творчество Леси Украинки могучим потоком. И не удивительно, что, покидая Неаполь, этот «кусок неба, упавший на землю», Леся сочинила отнюдь не идиллические стихи и совсем не о Неаполе, а о своей далекой родине:
Дантова ада, на страх всем потомкам,
Вечное пламя пылает —
Муки мы терпим страшней, чем у Данта,
Данта же край наш не знает.
Эти строки, как и подобные им, навеянные воспоминаниями о родном крае, неожиданным контрастом врываются в симфонию синего моря. Думы о родине не мешали видеть и понимать жизнь незнакомой страны и ее людей. Из Палермо она послала родственникам весьма любопытное, прежде всего для характеристики самого автора, письмо:
«Дорогие мои! Уже пятый день как я в пути… Теперь я в Сицилии… Почему-то не подозревала раньше, что в этой «стране бандитов и вендетты» такие большие города. Между тем сицилийцы (те самые «бандиты») оказались более учтивыми и приветливыми, чем неаполитанцы. В Неаполе так пристают, хватают за одежду, упрашивают купить какой-нибудь пустяк, что единственный способ отвязаться от них — бежать прочь, куда глаза глядят, размахивать руками и кричать: «Нет, нет, оставьте меня в покое!!!» В Палермо совсем по-другому: люди необычайно внимательны и предупредительны. Спросишь их дорогу — сами проводят до того места, куда надо, и при этом ведут себя скромно и не лезут с расспросами и предложениями. Здесь и язык понимаю, а в Неаполе — почти ничего, — таков там диалект. Компания моряков на нашем пароходе — все из Палермо, я уже со всеми познакомилась, так как мы обедаем за табльдотом, все вместе, пассажиры и пароходный персонал».
За семнадцать дней морского путешествия и поездку в Швейцарию Леся насмотрелась, как сама говорила, всяких чудес. Видела заснеженные горы, голубые и зеленые озера, Рейнский водопад, золотисто-радужную Сицилию и святой Акрополь афинский — престол вечной красоты, множество островов самобытных, Смирну — город цветастых тканей — и фантастически прекрасный Константинополь… А меж всем этим море и вечная песня волн… Впечатлений масса. Трудно было высвободиться из-под их власти и засесть за работу. Единственное, что могла делать, — писала родным и друзьям.
20 июня «Энтелла» причалила к пристани в Одесском порту, а 23-го Леся уже была в Киеве. Встретилась с Драгомановыми, Старицкими, Черняховскими, Лысенками, с Квиткой и галицким художником Трутнем. Спустя неделю Леся перекочевала в хутор Зеленый Гай, где провела целое лето вместе со всем семейством.
Осенью опустел косачевский хутор. Затем и киевский дом: сестра Ольга уехала в Петербург продолжать учебу, Оксана — к тетке Елене в село, младший брат Николай, студент, — в институт, старший — Михаил — преподавать в Харьковский университет. Разъехались и друзья: Квитка — на Кавказ, на место работы, Кривинюк — во Львов. Собиралась в дорогу и мать. Теперь, когда дети подросли, Ольга Петровна все больше занималась литературно-издательскими и общественными делами.
И только старый Косач — Петр Антонович, — который перешел на работу в Киев, теперь постоянно находился дома.
В субботу 18 октября 1902 года Леся покинула Киев — вторично поехала на зиму в Италию. Снова в Сан-Ремо.
В этот раз она была настроена гораздо оптимистичнее, так как чувствовала прилив сил и понимала, что сможет работать. Надеялась на то, что удастся заполучить работу «для души и для хлеба». После закрытия петербургского журнала «Жизнь», где охотно печатали ее статьи, Леся искала другое издание. Наконец она смогла договориться о своем сотрудничестве в известном столичном журнале «Мир божий». Редакция обещала Лесе платить 80 рублей за лист (50 тысяч знаков) ее обзорных статей.
Таким образом, она намеревалась хоть частично обеспечить себя материально. «Материальная независимость является одной из важнейших основ нравственной независимости», — говорила Леся. Если бы добиться этого, мечтала она, можно было бы целиком отдаться работе «для души» — художественной литературе, поэзии.
Вскоре закончена и отослана в редакцию «Мира божьего» статья о прогрессивной польской писательнице М. Конопницкой. Леся очень довольна: «Теперь на некоторое время могу оставить себя в покое… буду писать что-нибудь ad animal salutem».[66]
Забегая вперед, отметим, что замысел не удался. «Мир божий» хоть и считался тогда органом оппозиционным, однако и по существу был умеренным либеральным журналом. Лесина статья редакции не понравилась, и ей было отказано в сотрудничестве. Из отдельных писем Леси очевидно, что редакция была отнюдь не в восторге от оригинальных и чересчур радикальных суждений автора статьи. «Кто-то слишком уж самостоятельным критиком показался», — писала она Кобылянской.
«Это так плохо, что украинский литератор не может «в своей хате» ни копейки заработать, — жаловалась Леся Украинка, — и это истинный наш тяжкий крест такое обивание порогов. Еще слава богу, что я могу перебирать и выбирать, а другие еще и в луже оказываются, когда так поступают».
Вынуждена была обратиться к заграничным журналам. Будучи проездом в Австрии, Леся специально зашла в редакцию венского журнала «Цайт», чтобы договориться о сотрудничестве, а впоследствии выслала из Сан-Рема статью для него. Но и здесь постигла неудача. Чужие отнеслись не лучше своих.
Ольге Кобылянской. 12 марта 1903 года. «Кто-то написал на русском языке статью о Конопницкой, но она не была принята… Из-за этого кто-то очень остыл к «Миру божьему», передал свою статью в другой журнал и теперь ищет заработка где-нибудь, но пока не нашел и терзается этим. «Цайт» почему-то не присылает журналов и не отвечает на мое письмо, так что неизвестно, принята ли статья… Эх, если бы не этот заработок, то кто-то бросил бы и критику, и публицистику по «чужим хатам», а был бы себе поэтом в собственной, родной хате…»
И все же как бы там ни было, но связи Леси с российской печатью не прерывались. Об этом свидетельствует ее участие в различных русских изданиях, в частности в таких, как «Жизнь», «Русская мысль», «Вестник Европы», «Южные записки», петербургские газеты, издательство «Донская речь», издательская фирма Марии Малых.
В этом списке особое место занимает фирма Малых. которую нередко вспоминает Леся в письмах к сестре Ольге в Петербург: «Кстати, что с теми переводами для фирмы Малых?» Или: «Ты ничего не узнала в фирме Малых?» До сих пор не установлено, какие переводы имелись в виду и какая дорога привела Лесю Украинку в это издательство. Известно другое: фирма Малых выпускала социал-демократическую литературу и произведения небольшого объема прогрессивных писателей и публицистов — как русских, так и иностранных. Тиражи были массовыми и предназначались главным образом для рабочих. В женевском письме ЦК РСДРП от 3 октября 1905 года В.И. Ленин с симпатией говорит об издательской фирме Малых, рекомендует использовать ее: «…Малых дала заработок куче здешних лиц, коих партия содержать не в силах. Не забывайте этого. Советовал бы и с Малых заключить договор…».[67]
Эта фирма импонировала Лесе, так как способствовала распространению социалистических идей среди рабочего класса, среди народных масс России. Последнее обстоятельство было для Леси особенно важным, потому она и говорила: «…кроме материальных видов, у меня есть и другие…»
Более детальное знакомство с характером издательской деятельности Малых позволяет понять внимание к ней Леси и высказать некоторые предположения относительно ее участия в этом издательстве. Литературоведу Александру Дуну удалось встретиться и беседовать в 1956 году с Марией Александровной Малых, а после вести с нею переписку. Вот что сообщила М.А. Малых:
«Я закончила гимназию в 1896 году и поехала из Томска в Петербург на курсы. Мы, молодые, рвались «служить народу», но как это делать, — не знали. Мы суетились, метались в поисках верного пути. В 1899 году я выехала в Швейцарию, в Цюрихский университет. И там, в центре революционного движения, столкнувшись с эмигрантами-марксистами, вождями социал-демократического движения, нашла свою дорогу. Тогда же у меня и моего будущего мужа А.Г. Эдельмана впервые родилась идея организации легального издательства в России для распространения среди рабочих популярной революционной литературы. Ленин и Плеханов придавали огромное значение распространению легальной марксистской литературы в России, и, когда мы рассказали о нашем замысле, они горячо поддержали его. Получив их «благословение» и согласие сотрудничать в будущем издательстве, мы наметили общий план изданий. В 1901 году, прекратив учебу в Цюрихском университете, я возвратилась в Россию. В том же году вышли в свет первые книги серии «Современная научно-образовательная библиотека» по 10 копеек за номер. До 1905 года, в цензурный период, мы издали 60 номеров.
С 1905 года, когда была отменена предварительная цензура, начали печатать все, в чем была нужда… Большинство сотрудников издательства — социал-демократы, революционеры-эмигранты, которых направляли к нам Ленин и Плеханов. Так, постоянно сотрудничали A.И. Елизарова-Ульянова, Н.К. Крупская, А.М. Коллонтай, В.В. Боровский, А.И. Аксельрод-Ортодокс, B.М. Величкина, В.Д. Бонч-Бруевич, В.И. Засулич и др.».
В 1909 году Мария Малых была арестована и заключена в тюрьму. Однако ей удалось бежать в Швейцарию, где она издавала журнал «Авангард» для распространения в России.
Что касается переводов Леси для этого издательства, то письма Малых не дают прямого ответа, но в определенной степени приоткрывают занавес над этой загадкой, по крайней мере, указывают путь для ее решения. На предположение А. Дуна, что наивероятнейшим переводом следует считать поэтический сборник стихов Ады Негри, Мария Малых ответила положительно:
«Стихотворения Ады Негри были изданы в серии «Общедоступная читальня». Цена книжек этой серии была 1–3 копейки. Ада Негри была выпущена за № 16 (3 копейки). Стихотворения Ады Негри, я думаю, почти уверена, были переведены именно Лесей Украинкой. Считаю так потому, что стихотворения для нашего издательства обычно переводили В. Башкин или Андрусон. Однако стихов Ады Негри они не переводили».
Казалось бы, имея такие данные, решить этот вопрос очень легко: взять в руки книжку стихов Ады Негри в русском переводе, изданную фирмой Малых, и сопоставить ее с поэтическим творчеством Леси Украинки. Но вот беда: разыскать этот сборничек в библиотеках Я Советского Союза, в некоторых частных и зарубежных Я библиотеках не удалось…
Тем не менее факт сотрудничества Леси Украинки в издательстве Марии Малых — явление интересное и знаменательное в жизни поэтессы. Она переводила для издательства и других авторов. «Переводы других поэтов, — пишет М. Малых, — сделанные Лесей Украинкой, были помещены в сборнике стихотворений «Марсельеза пролетариев». Сборник этот был конфискован в типографии во время печатания. Не сохранилась даже корректура, которая была изъята во время обыска…»
Но не только поэтические переводы — Леся готовила, оказывается, и прозу. М.А. Малых не помнит, были это ее собственные рассказы или И. Франко, но они были запрещены цензурой из-за революционного содержания. Мария Малых отвечает и на второй вопрос, — каким способом поэтесса поддерживала связь с издательством: «Я с Лесей Украинкой, к сожалению, никогда не встречалась, хотя и хотела с нею познакомиться. Но всегда ценила ее как идейную писательницу. Я не переписывалась с нею, так как все переговоры вела с ее сестрой Ольгой Косач — подругой моей двоюродной сестры Екатерины Малых. Вдвоем они часто приходили в наше издательство и уносили наши книги, главным образом запрещенные, для распространения их среди курсисток Женского медицинского института».
Наряду с переводами для издательства Леся Украинка напряженно трудилась над собственными произведениями. Вторая зима на берегу Лигурийского моря оказалась для нее счастливей прежней. Здесь она написала драматическую поэму «Вавилонский плен» и несколько стихотворений, начала работу над большой драмой «Кассандра», драматическим этюдом «Три мгновения», обдумывала произведение «На руинах».
В это время Леся много размышляла о своем творчестве, о его направленности.
Произведения итальянского периода (1902–1903) различаются по жанру и размеру стиха. По духу же, идейному содержанию — едины. Все они пропахли «дымом» — тем горьким, черным, удушливым дымом, который поразил поэтессу в самое сердце, когда поезд не спеша пересекал фабричные предместья Генуи. Не впервые проезжала она этот город, да и знакома с ним не только из окон вагона. Не впервые ныло сердце при виде задымленных, черных и суровых домишек, где
…Окна были
Золой покрыты, цепкою, как горе,
Которое не выгонишь из дома.
За окнами мелькали очертанья
Каких-то лиц невольничьих, бескровных,
А надо всем тот дым, тот легкий дым,
Что глаз не ест, как будто и не душит,
А только небо ясное скрывает
И у людей крадет сиянье солнца,
Пьет кровь усталых лиц и гасит взоры…
Но в этот раз тот дым вызвал воспоминания о таких же задымленных кварталах многих городов и стран, где Лесе довелось побывать. Они стоят над разными морями и реками, а дым расстилается везде одинаково ядовитый.
Тот итальянский дым проник мне в сердце,
И сердце больно сжалось, онемело
И уж не говорило мне: «чужбина».
Так родилось первое поэтическое произведение в украинской литературе, в котором глубокие чувства и большой талант вылились в гимн интернационализму пролетариата. Поэты нередко убеждали, что «дым отечества нам сладок и приятен…» «Дым отечества» — символ родины не только для Грибоедова, но и для многих поэтов, которые жили сто и тысячу лет назад. Леся Украинка своими глазами увидела, что повсюду, где живет рабочий люд, заводские трубы, «точно мачты у пристани огромной виднеются сквозь мглу седую». Поэтесса поняла, что дым, который «белит все лица и чернит одежду», объединяет людей.
В произведениях Леси Украинки в полный голос зазвучали новые, современные мотивы — интернационализма, которым она хранила верность всю свою жизнь. Глубокое социальное содержание, политический пафос, пламенный лирический порыв свойственны многим произведениям, написанным в Сан-Ремо.
…Поэтесса у моря. Многие поэты славили море. И Леся тоже. Но ее голос неповторим в этом многоголосом хоре. Она так же восхищалась силой и красотой моря, очаровывалась «острым блеском волн», но эти волны рождают в ее памяти иные ассоциации — не элегические и не «лучезарные». Для нее разгневанные волны в лунную ночь — это
Будто войско мечами булатными
Хочет снять вражьи головы прочь.
Достаточно двух слов — меч и враг, — и вдруг морская стихия перевоплощается в народное восстание. Померкло серебро волн. Еще миг — исчезло море. Перед глазами вспышки факелов, блеск острой стали. Слышно бряцанье оружия, грохот разрушенных тюрем:
Будто встал возмущенный народ,
Будто сила народа могучая
Непреклонно на приступ идет.
Еще мгновение — нахлынули иные думы. А что же после взрыва стихии, которая «разрушает и возводит миры»? Каким будет тот, новый мир? Победят в нем правда и справедливость? Станут люди счастливее?
Море, море, людское, народное… Из чего ж ты оружие выкуешь? Что же будет, что встанет на пустоши, Вместо мира, что ты разобьешь?..
Здесь же, в Сан-Ремо, все заметнее становится обращение поэтессы к широкому художественному полотну — для того, чтобы полнее и глубже выразить мысли и чувства, которые импульсивно взрывались в коротких стихотворениях. Драматическая поэма «Вавилонский плен» — второе произведение такого жанра. В нем, как и в «Одержимой», на фоне древних исторических событий звучит современность. Почти всегда так будет и в дальнейшем — Леся пишет о чем-то далеком, прошлом — Египте, Трое, Риме, — а думает о современной ей жизни,
В мае 1903 года Леся Украинка покинула Сан-Ремо и Италию. Никогда больше она не побывает в этой прекрасной, целебной стране, которая возвратила ей жизнь, способность работать и, наконец, обогатила духовно, гостеприимно распахнув перед нею неисчерпаемую сокровищницу искусства.
По дороге домой Леся заехала во Львов, где ее ожидали неотложные дела, прежде всего встречи с Павлыком и Франко. В последнее время ею овладела мысль переселиться из России куда-то, как она выражалась, в более свободную страну, например Галицию, где можно было бы заниматься творчеством чг пропагандой освободительных идей. Леся хорошо знала, что в Галиции, находящейся под владычеством Австро-Венгрии, нет политической свободы, но там не запрещался украинский язык, как это было в царской России, где угнетение «инородцев гораздо сильнее, чем в соседних государствах».[68] Угнетенные народности, говорил Ленин, по ту сторону границы пользуются «большей национальной независимостью (достаточно вспомнить хотя бы по западной и южной границе государства — финнов, шведов, поляков, украинцев, румын)».[69]
Именно эти обстоятельства Леся Украинка намеревалась использовать. Из Галиции можно было бы, думала Леся, поддерживать связи с надднепрянской Украиной, пересылать туда нелегальную литературу и даже специальную газету, издаваемую во Львове. Но на какие средства жить? Как заработать кусок хлеба? Вопрос осложнялся еще и тем, что Леся имела намерение перебраться во Львов не одна, а со своим другом Климентом Квиткою, который к тому времени окончил правовой факультет.
Разведка возможностей переезда велась через Павлыка. Леся полагалась на свои знания европейских языков; но, не имея никакого диплома и даже свидетельства, она могла рассчитывать разве что на уроки или случайные переводы деловых бумаг. Еще из Италии Леся писала Павлыку, что согласна принять австрийское подданство, только пускай он все же узнает, каким способом она сможет заработать на жизнь.
Леся Украинка — М. Павлыку. 17 апреля 1908 года, Сан-Ремо. «Высокоуважаемый друг! Ни я, ни мой друг не имеем ничего против того, чтобы принять австрийское подданство. Не знаю только: легко ли, быстро ли можно это сделать. Однако я хотела бы считаться не беглянкой-эмигранткой, а нормально натурализованной, чтобы иметь возможность время от времени наведываться на Украину… Есть много такого, что связывает меня с местами Украины российской и что не дает мне права так сразу, без оглядки сказать: я переезжаю. Во всяком случае, прежде чем принять окончательное решение, я должна побывать на Украине… Впрочем, об этих и некоторых других делах поговорим при встрече».
Информация, полученная из писем Павлыка, видимо, не удовлетворяла Лесю. Потому-то и необходимо было встретиться.
Павлыки — Михаил и его мать — встретили ее сердечно и приветливо, как всегда, когда Леся останавливалась или просто приходила в гости.
Вечером Леся сидела на диванчике и просматривала газету «Дило». В комнату зашел Павлык. По всему видно, он чем-то расстроен и тщетно пытается скрыть это. Начался разговор, собственно, продолжение диалога, который уже велся в письмах. Павлык снова спросил, что же препятствует ее переезду и что же неясно.
— Все неясно. Во-первых, о моем друге. Он не проживет менее чем на пятьдесят франков в месяц, потому что человек он болезненный да еще должен помогать бедным родственникам. Хотелось бы знать, какова оплата лекций по французскому языку в реальных школах и гимназиях, где он рассчитывает работать.
— Это очень легко выяснить.
Затем Леся начала расспрашивать о том, есть ли шансы найти учеников для нее. Ведь она хорошо знает французский и немецкий, а теперь и с итальянским дела получше. На английском может свободно читать и переводить без словаря. Объявись ученики-поляки, сумеет объяснить и по-польски.
— Это основной источник моего существования, — продолжала Леся, — так как на литературный потеряла всякую надежду. Если такие феноменальные работники, как Франко, едва-едва перебиваются, то куда уж мне!
— Пункт первый, а дальше?
— Второе — каков минимум обычно принятой платы за час занятий? Третье — этой весной врачи сократили мой рабочий день: разрешают четыре, не больше пяти часов труда. Достаточно ли этого времени, чтобы заработать на жизнь да еще часок-другой посвятить литературе?
— Я берусь выяснить пункт первый и второй, а третий, видимо, зависит от «бога» и частично от вас, Лариса. Кое-что я уже разузнал. Могу вас порадовать: есть должность, которая обеспечит материально и не будет препятствовать литературным занятиям. Она, собственно, и устанавливается специально для вас…
— Вот тебе и на! Что же вы до сих пор молчали?
— Это должность устроителя и хранителя архива. Только, видите ли, вынужден вас предупредить, что эта должность потребует от вас лояльного поведения и…
Здесь Павлык замялся, опустил глаза и, какое-то мгновение помолчав, нерешительно закончил:
— …и отказа от всякой политики.
Леся резко вскинула голову, широко раскрывшимися глазами взглянула на собеседника, словно усомнилась: он ли сказал эти слова. Только теперь Леся увидела, как постарел ее верный товарищ — справедливый, бескорыстный, мужественный Михаил Павлык. Вспомнила, что через три месяца ему стукнет пятьдесят. Возраст не ахти какой, но болезни, нужда, постоянное дерганье и ожидание произвола и расправы со стороны властей погубили человека. На секунду до боли сжалось сердце, и она уже не смогла бросить ему в лицо слова возмущения и обиды. Но… бог ты мой, как он мог такое сказать! Немного успокоившись, она заговорила спокойно, хотя и не без упрека:
— Мне обидно слышать это от вас, искренний и старый мой наставник. Как же понять ваши речи? Выходит, в Галиции я должна жить еще «тише», чем на Украине? Возможно, я и могла бы еще не вмешиваться в местную политику в том смысле, что не занималась бы личной агитацией, не вступала бы в члены местных партий, ибо к первому я ие чувствую в себе таланта, а вторым мало интересуюсь, полагая, что как литератор я больше сделаю, если буду выступать совсем независимо, пусть хотя бы и одиноко. Но отказаться от «всякой политики» — этого не только мои убеждения, но и мой темперамент не позволит…
— Если того требуют обстоятельства и далеко идущие замыслы, темперамент надо подчинять воле, а убеждения некоторое время не высказывать. Изменять им нельзя. Ни при каких условиях. А не раскрывать их можно, если это нужно. Поработайте год, два или три, акклиматизируетесь, тогда посмотрим. Примете австрийское подданство, удобнее будет участвовать в политической жизни… — Павлык хотел продолжать, но Леся перебила его:
— Выходит, я должна была бы несколько лет выжидать, отстраниться от самых актуальных перипетий жизни, а только потом выступать? С чем и перед кем? Может, мне вообще отмерено несколько лет жизни. А вы хотите, чтобы я их угробила, превратилась в немое бревно?
— Панна Лариса, если я советую вам отказаться на какое-то время от политики, то лишь потому, что забочусь о вас, о вашем непрочном здоровье, о том, чтобы вас не трогали. Я, как и все, кому дорога украинская литература, не хочу, чтобы погиб великий мастер слова, которого она имеет в вашем лице. Что политика? Ею могут заниматься многие. А вот Леся Украинка у нас одна.
— Но ведь мои стремления, мои желания не согласуются с подобными аргументами… Мой дядя хотел, чтобы я по возможности продолжала дальше то, чему я у него научилась и чему могла научиться у жизни за столько лет, прожитых на Украине. А вы?..
Павлык сидел растроганный. Смотрел на нее и с восторгом принимал каждое слово, потому что это были целебные капли для его израненной души. Ему хотелось, чтобы она говорила и говорила, чтобы вдребезги разбила его, может, и впрямь нелепое предложение. «Старый дурак, как мог ты додуматься — ты же ее достаточно хорошо знаешь: она и на мгновение не может отречься от своих идеалов! Ты до сих пор смотришь на нее, как на женщину, собственно, как на девушку, пусть и гениальную, но теми же влюбленными глазами, какими смотрел на нее, когда был молодым, когда тебе было тридцать пять! Ты лелеял тогда сладкие мечты… Эх, да что вспоминать!..»
А Леся спустя некоторое время снова заговорила:
— Может быть, тот архив и достоин жертвы, но у меня не поднимается рука на такое самоубийство. У меня нет еще такой смелости, я еще не нажилась душой, я еще даже как следует не испытала своей силы, а уж должна ее отвергнуть, придушить, отказаться? Нет, не хватает отваги, хоть бросьте в меня камнем. Не могу.
Леся замолчала. Молчал и Павлык. Затем вспомнил о ее товарище и о том, стоит ли ему приезжать сюда при таких далеко не «мирных» намерениях.
— Я, собственно, потому и хотела бы, чтобы он поселился здесь, тогда была бы возможность разделить труд. На той должности, о которой вы говорите, он служил бы прекрасно. А я вместе с вами занималась бы изданиями. Это было бы хорошо, не так ли?
Павлык внутренне соглашался с Лесей, но чем он в состоянии был помочь?
— Видите ли, Лариса, эта должность предназначена исключительно для вас. Ваш протеже может рассчитывать лишь на лекции и эпизодические гонорары, весьма низкие.
— Итак, и я, и, как вы говорите, мой протеже будем зависимы от его величества случая… Этого я боюсь — говорю вам открыто…
В этом одинаково сложном и трудном для обоих собеседников разговоре Леся не раз обращается к имени Михаила Драгоманова, которого она всегда уважала и с огромной благодарностью вспоминала как своего учителя.
Однако было бы непростительной ошибкой делать вывод, будто Леся Украинка являлась единомышленником Драгоманова и разделяла его общественно-политические взгляды и убеждения. Еще до поездки в Болгарию (и во время пребывания там) поэтесса выступила с такими произведениями, как «Предрассветные огни», «Мой путь» и другие, в которых звучат более революционные и современные мотивы, нежели в работах Драгоманова. Уже в этот период она стояла ближе к народу, глубже понимала и чувствовала его интересы. Все последующее творчество и практическая деятельность Леси Украинки свидетельствуют о том, что она продвинулась значительно дальше своего учителя. Она, например, напрочь отбросила его мысли о переустройстве общества методами реформ, не воспринимала его идеи федерализма, культурно-национальной автономии и чрезмерного увлечения европеизмом. Она всегда горячо отстаивала революционные методы борьбы во всех вопросах социального движения, а социал-демократию считала самым универсальным движением, то есть самым передовым, наиболее отвечающим интересам рабочего класса и крестьянства.
Назавтра Леся нанесла визит Франко. Теперь он жил в новом доме по улице Понинского. Трамвая тогда еще не было, и Леся наняла извозчика.
Перед высокими каменными ступеньками, которые вели в домик, гостья остановилась. Молодой сад, кусты смородины вдоль дорожек, небольшой цветник у самого дома. Жена Франко встретила Лесю как давнюю добрую знакомую. Казалось, она стала меньше ростом, еще больше осунулась и похудела. Но черные глаза, как и прежде, искрились. Услышав разговор, Франко вышел в коридор. Тепло поздоровался с Лесей и пригласил в свой кабинет.
Его комната, как, впрочем, и все остальные, обставлена непритязательно: грубо выстроганная мебель, книжные полки от пола и до потолка, на стенах портреты Шевченко и самого хозяина, написанные художником Юлианом Панкевичем, картина Ивана Труша «Вид на Днепр». К украшениям кабинета можно было отнести, пожалуй, только некоторые вещи, подаренные Франко в дни его юбилея. На столе, кроме книг и бумаг, красивый рог в бронзовой оправе чеканки итальянских мастеров — подарок Соломин Крушельницкой.
Леся отметила, что книги расставлены в таком же порядке, как и в предыдущей квартире Франко. С закрытыми глазами он мог найти любую. Сохранился старый небольшой шкаф для рукописных материалов и даже маленькая картонная коробочка, в которую он прятал свои стихи… Неизменной осталась и привычка писать на клочках бумаги — они были разбросаны на столе…
Никогда прежде не приходилось Лесе говорить с Франко на такую грустную тему, как сейчас. Речь зашла о стихотворениях Франко, напечатанных в «Литературно-науковом висныке» («Из дневника»), в которых вылились горькие чувства, неописуемая скорбь израненной души поэта по произведениям, задуманным и погибшим в самом зародыше, так как обстоятельства им «свернули голову». Поэту жаль их, как детей. Нередко являлись они среди ночи, тревожили, изводили сомнениями. Наконец, не выдержал и однажды написал обо всем Лесе в Сан-Ремо. Выслал ей журнал и попросил высказать свое мнение. Она сразу же откликнулась.
«Скажу прямо: далеко не каждое Ваше стихотворение отзывалось у меня где-то в глубине сердца, как эти строки «Из дневника». Я не знаю, что было с Вами в этот страшный день, которым датированы стихи, только понимаю и чувствую, что он был страшен. И я понимаю Ваши стихи широко — может быть, слишком широко, скажете Вы, но помните, что я всегда ищу в произведениях поэта не автобиографию (особенно если он не хочет ее дать), а нечто такое, что не только его одного касается. И я, кажется, нашла это сразу, без усилий.
Когда-то давно, еще в Колодяжном (Иван Франко был там у Косачей в мае 1891 года. — А.К.), Вы посвятили меня в один свой замысел, который мне показался необычайно интересным и оригинальным, потом элементы его я узнала в драме «Каменная душа» и искренне призналась Вам, что от плана я ожидала большего. Вы сказали, что действительно должны были «свернуть голову» плану по не зависящим от Вас причинам…
Еще раз, тоже давно (кажется, когда я в первый раз была во Львове) Вы говорили, что намереваетесь писать какой-то роман, что он Вам очень по душе. Припоминаете? Позже я спросила, что с Вашим романом? Вы ответили что-то безнадежное… Как раз тогда я прочитала где-то в «Курьере», что ли, описание какой-то сельскохозяйственной выставки, signe[70] Франко!.. Тогда же Вы писали по всякому поводу множество мелких корреспонденции. Мне неизвестно, что вышло из плана Вашего романа, ибо не знаю его темы. И часто я думала об этих «свернутых головах» и об этих корреспонденциях… Думала и тогда, когда писала свою драму о скульпторе среди пуритан в диких пущах первых американских колоний.
Думала и тогда, когда кое-кто упрекал меня в том, что я из-за поэзии отхожу от реальной, полезной работы… Мне ставили в пример Вас, и, знаете, у меня действительно много «горячего» в натуре: задумано — сделано. И я не одну голову «свернула», думая, что выполняю гражданский долг, отдавая свое время и свои очень ограниченные силы «полезной» и никому, даже мне самой, не заметной работе. Я и до сих пор не знаю, хорошо или плохо я делала, но только когда я прочитала крик и жалобы Ваших «детей»,[71] то и мои отозвались тем же голосом!.. Я тоже могла бы сказать, что «не появившиеся на свет дети» приходили по ночам и ко мне и я слышала их рыдания, — «тень голоса, вздохи»…»
Это она писала зимой, а сейчас Франко снова вспомнил «свернутые головы», говорил робко, словно стыдился своей распахнувшейся души и нежных и горьких чувств, которые тогда так отчаянно прорвались… Жаль было смотреть на него, на то, как он пытался то ли объяснить что-то, то ли оправдаться. Видимо, от появившегося ощущения неловкости Леся возражала резко и решительно:
— Может быть, я понимаю вас больше, чем некоторые ваши адепты, и буду говорить откровенно. В позапрошлом году, по дороге в Италию, я остановилась во Львове. Мои нервы тогда были не очень-то послушны, и у меня появилась склонность к откровенным беседам. Однажды я в течение целого вечера спорила с Трушем и Ганкевичем о вас. Они говорили о вашей универсальности и радовались, что у вас такой талант — беллетристический, научный, поэтический, публицистический, практический и т. д. — все в одном лице. Я же сетовала, что наша жизнь требует от одного человека сразу стольких добродетелей, говорила, что в этом наша беда, и сравнивала судьбу всякого писателя с судьбою Madchen fur alles…[72] Вспоминая снова ваше описание сельскохозяйственной выставки, всякие газетные заметки, а рядом с этим «свернутые головы», разнервничалась до крайности, а мои собеседники обвиняли меня в писательском аристократизме. Спор велся примерно в такой форме:
Я. А если бы вас, уважаемый товарищ Труш, заставили малевать вывески да вагоны красить для общественной пользы, а пейзажам, которыми вы так увлекаетесь, «свернули бы головы»?
Труш. Это совсем другое дело!
Я. А вам, дорогой Ганкевич, приказали бы площади подметать для митинга, «свернув головы» вашим речам?
Ганкевич (у него хватило мужества ответить). Что ж, если нужно, подметал бы…
Я. Мне было бы вас очень жаль!
Они. Это значит, вы хотите уберечь Франко от. практической работы?
Я. Разумеется! (И начала нечто среднее между иеремиадой и филиппикой.)
Они. Франко бы вас за это не поблагодарил. Имейте в виду, что такой писатель, как Франко, никогда не жалуется «на подметание площадей». А потом «и подмести площадь», с точки зрения обыкновенной публики, — честь для гражданина. Не забывайте, Лариса Петровна, что и Геркулес чистил конюшни.
Я. А кто же будет писать «Увядшие листья», если Франко возьмется за метлу?
Они. «Увядшие листья» только для вас имеют значение, а для нашего общества, для нашей эпохи прогресса и социальных преобразований заметка о хозяйственной выставке, может, значительно полезнее, нужнее и интереснее.
Я. Только подумайте, о чем вы говорите! Ведь вы готовы погубить большой талант…
Они. Ваша защита Франко не нужна. Она оскорбительна для него…
Естественно, эта дискуссия была не такой лаконичной, как я вам пересказываю, и не такой последовательной, а, напротив, беспорядочной, протекавшей в раскаленной атмосфере (со мной вообще тогда трудно было говорить по-человечески). Долго потом я бранила себя за отсутствие выдержки. Но самого худшего мои собеседники не видели: полночи проплакала я после этого спора, но не потому, чтобы чувствовала себя оскорбленной или «разбитой по всем пунктам», нет. Я бредила этими «свернутыми головами», теми самыми, что вам казались «утопленными детьми». И я была уверена тогда, что вы поддержали бы меня в этом споре, но от этого было еще горше. Было бы легче, если бы вы действительно оказались таким «твердокаменным», каким представили вас Труш и Ганкевич…
Франко поднял голову и с удивлением в голосе спросил:
— Простите, Леся, разве вы и на самом деле хотели видеть меня таким?
— Я сказала легче, но это не значит почетнее или героичнее. Ведь с легким сердцем топят своих детей не герои и не честные, — а совсем иные люди — трусы и скоты. Так пусть же никто не думает, что украинские поэты нашего времени были enfanticides[73] с легким сердцем! Пусть знают и последующие поколения, какие это страшные времена, когда писатель должен был быть детоубийцей. От одной страницы ваших стихов «Из дневника» стынет кровь! Такие стихотворения писать не стыдно… Почему все имеют право на слезы: и материнская скорбь, и несчастная любовь, и беды общества, а только душа поэта, лишившегося своих детей, должна молчать?..
Франко подошел к Лесе, осторожно взял ее руку и пожал:
— Спасибо вам, Лариса Петровна! Огромное спасибо. Как никто другой, вы поняли меня. Да я в этом и не сомневался, более того — был уверен, что ни одна душа, кроме вашей, не исполнилась таким глубоким сочувствием… Это придает силы, которых у нас так мало…
— Я говорю все это, — продолжала Леся, — а в мыслях неотступно вертится одно и то же: «Рахиль рыдает и не может утешиться в скорби по детям своим, потому что их нет…»
Франко слушал и радовался. Да, он не ошибся, увидев в этой женщине большой талант и несокрушимую волю.
Только вечером Леся простилась с хозяевами. Несколько дней Франко находился под впечатлением этой встречи. Тем временем Леся переехала в Черновцы, к своей верной подруге Ольге Кобылянской. А 19 июня писала ему уже из Гадяча — просила разрешения перевести его рассказы на русский язык: «Cher confrere!».[74]
Обращаюсь к вам за разрешением перевести Ваши рассказы на русский язык. Мне заказала эту работу издательская фирма в Ростове-на-Дону (книгоиздательство «Дон») и поручила самой выбрать произведения и договориться с авторами. Фирма эта ставит перед собой не коммерческие, а просветительные цели (дешевое издание лучших произведений для народных великорусских масс), и, как всегда в таких случаях бывает, большими капиталами не располагает. Переводчикам платят 15–20 рублей за 50 тысяч знаков (полтора нормальных листа в 16 страниц), а авторам не выплачивается ничего. Однако если Вы считаете, что я нарушу Ваши авторские права, зарабатывая на переводах Ваших произведений, то я уступлю Вам одну четвертую гонорара. Больше трудно, так как мне дорого обходится получение книг из Галиции (в закрытых конвертах), да и сама работа дорого стоит при моих силах и здоровье, о чем Вы хорошо знаете… Но обижать Вас не хочу и на формальную точку зрения (отсутствие литературной конвенции между Австрией и Россией) становиться не собираюсь в моих отношениях с галицийскими и буковинскими товарищами».
Все лето прожила Леся в Зеленом Гае: переводила произведения Франко, писала драму «Кассандра». Однажды собралась по литературным делам в Киев, но стачки на железной дороге, охватившие тогда весь юг России, воспрепятствовали этому. На Украине прокатилась волна забастовок и политических демонстраций — не только на железной дороге, но и в промышленных центрах: Екатеринославе, Одессе, Киеве, Харькове. Уступками и репрессиями царское правительство восстановило относительное спокойствие в стране. Однако революционные выступления рабочего класса дали толчок широкому освободительному движению, активизировали общественную жизнь.
В начале осени 1903 года произошло событие, которое собрало вместе представителей надднепрянской и Австро-Венгерской Украины. Может быть, впервые в истории Украины состоялся конгресс культурных сил пробуждавшегося к деятельной жизни и борьбе украинского народа.
В Полтаве, на одном из бульваров, открывался памятник Ивану Петровичу Котляревскому, Еще летом были разосланы официальные приглашения. С особым подъемом готовились к полтавскому празднику в Киеве. Некоторые семьи делегировали по два-три человека. Собиралась и Леся вместе с матерью.
В день отъезда на вокзале образовалась целая толпа Кроме киевлян, здесь были представители интеллигенции Петербурга, Минска, Тарту, Варшавы… Были и заграничные гости: из Австрии, из Галиции, Буковины, Чехии, Швейцарии — в общем, все, чей путь пролегал через Киев. Леся и Олена Пчилка попали в вагон, где разместились представители заграничной Украины, давнишние знакомые: Василь Стефаник, Филарет Колесса, Юлиан Романчук, Кирилл Студийский и другие.
Как только поезд тронулся, все перезнакомились и завязался общий — сердечный и непринужденный разговор. Воцарилось возбужденное, радостное настроение. Когда поезд оставил позади Дарницу, один из пассажиров предложил послушать отрывки из «Энеиды» в его исполнении. Как выяснилось потом, это был адвокат и общественный деятель из Полтавы Николай Дмитриев. Слушали его охотно. К тому же население вагона постепенно выросло почти вдвое — пассажиры из соседних вагонов, главным образом студенты, садились на пол, взбирались на багажные полки, словом, устраивались как могли. А Дмитриев читал главу за главой, да так талантливо и с таким чувством, что и артист позавидовал бы.
После чтения «Энеиды» выступали другие, также по собственной инициативе. Даже Старицкий, седой и болезненный, не усидел и прочитал несколько своих стихотворений.
Полтава встретила гостей тихими солнечными днями. Еще теплый воздух ранней осени был чист и прозрачен. Гости бродили по улицам города, оживленно и радостно разговаривали, поздравляли друг друга.
Тем временем по городу распространился слух о приказе министра внутренних дел Плеве, запрещающем употреблять на торжественном собрании украинский язык. Это несказанно возмутило всех.
На Протопоповском бульваре, где стоял прикрытый брезентом памятник, нельзя было не заметить, что к празднику подготовились и местные власти: усиленные наряды полиции, донские казаки, окружившие площадь. Несколько сотен всадников наготове на Кобищанской улице.
Открытие прошло спокойно, если не принимать во внимание беспорядок и толкотню, обычные там, где собирается множество людей. Тысячная толпа запрудила все улицы, ведущие к памятнику; люди взбирались на деревья и крыши домов. После молебна и провозглашения «вечной памяти» Ивану Котляревскому покрывало сброшено. Перед присутствующими предстал красивый памятник, бронзовый бюст поэта на высоком постаменте, выполненный скульптором Позеном в классическом стиле.
Многоголосое «слава! слава!» и бурные аплодисменты долго не утихали. Делегации возложили венки. Подул ветерок, и затрепетали разноцветные ленты с надписями.
Насмотревшись вдоволь на памятник, люди начали тихо и спокойно уходить. В этом молчании было своеобразное величие и в то же время что-то невысказанное.
Лесю и ее мать пропустили в первые ряды. Вокруг были старшие писатели, деятели культуры. Прислушиваясь к Борису Гринченко, который громко читал надписи на венках, Леся смотрела на колышущееся людское море и думала: «Самое пагубное для нас — тишина, спокойствие. Необходимо движение, да такое, чтобы земля дрожала и небо багровело, — только в этом спасение».
Вечером в зале театра открылось торжественное заседание думы. В глубине сцены — портрет Котляревского, выполненный тушью; другой, написанный масляными красками, висел над главным входом в зал. В фойе второго этажа — портреты украинских писателей: Гребинки, Квитки-Основьяненко, Гулака-Артемовского, Шевченко, Кулиша и Костомарова.
Зал переполнен. Леся вместе с дочерьми Миколы Лысенко сидела в ложе бельэтажа. После краткой вступительной речи полтавского председателя Трегубова гласный Маркевич зачитал записку о сооружении памятника, в которой подчеркивалась большая роль простого народа: из семи тысяч тех, кто пожертвовал средства на памятник Котляревскому, четыре тысячи — крестьяне Полтавской губернии. Итак, народному поэту — народный памятник. В заключение Маркевич сказал:
— Осуществлено громадное культурно-национальное дело — поставлен памятник украинскому писателю, который родным языком — этим орудием духовных творческих сил — первый прокладывал путь национальному возрождению. Слава писателю, который дал право украинскому народу на признание его одним из участников культурного поступательного движения человечества! Пусть расцветает, вечно живет украинская литература![75]
G первым и основным докладом выступил известный литературовед Иван Стешенко. Затем на трибуну взошла Олена Пчилка и произнесла свое приветствие — правда, очень краткое — на украинском языке. Трегубов растерялся, а когда опомнился, Пчилка читала свой реферат уже на русском. А потом выступила исследовательница украинской старины Александра Ефименко. Эта пожилая худощавая женщина буквально поразила всех своим докладом «Котляревский в исторической обстановке».
С приветствиями выступили галичане и буковинцы. Затем слово предоставлялось делегатам губерний. На трибуне — молодая артистка Черниговского драматического театрального общества Ольга Андриевская. Не успела она и двух слов сказать, как Трегубов вскочил с места и заорал на весь зал о том, что не разрешает читать приветствие по-малороссийски, так как «господин министр внутренних дел» и т. п. Сам разволновался, побледнел. Девушка в растерянности умолкла. В зале мертвая тишина.
Для большинства собравшихся это было неожиданностью. Ведь только что на украинском выступал Коцюбинский, а также галичане, буковинцы. И другое: все ораторы, включая и самого председателя думы Трегубова, ставили в заслугу Котляревскому именно то, что он писал на родном языке! Собственно, и памятник поставлен ему как создателю украинского литературного языка. И вдруг запрещают то, за что чествуют поэта. Абсолютная бессмыслица…
Публика загудела, послышались выкрики:
— Просим читать!
Но председатель стоял на своем.
Тогда на эстраду решительно поднялся делегат харьковской общественности Михновский:
— Господин председатель, у меня тоже украинский текст. Мне тоже не разрешите зачитать?
— И вам, и всем — кому бы то ни было — запрещено!
— Хорошо, я подчиняюсь вашей власти, подчиняюсь силе, но, зная, что это самочинство и произвол, требую внести ваш постыдный запрет в протокол заседания и дать мне выписку из него, чтобы я имел возможность обжаловать в сенате.
— Оставьте же ваше приветствие, — обратился председатель к харьковскому делегату, когда тот сходил с эстрады.
— А вы не имеете на него права, коль отказались выслушать. Вот что я могу дать вам, господин председатель. Возьмите!
С этими словами Михновский вынул приветственный адрес, положил его в карман, а пустую папку бросил на стол. Трегубов машинально подхватывает ее, держит в руках — и не знает, что делать, что говорить…
Зал снова онемел. Затем зашумел, взорвался в едином порыве возмущения… Кто-то выкрикнул: «Покинуть зал в знак протеста!» Все, как один, встали со своих мест и начали продвигаться к выходу. А тем временем делегаты, не успевшие выступить, подходили к столу президиума, швыряли Трегубову пустые папки и требовали занести в протокол их протест. Вслед за Михновским это сделал присяжный поверенный из Чернигова Шраг, делегат Кубани Прокофий Понятенко. Из солидарности с украинцами так же поступили и представители русской общественности — из Орла, Тулы, Ростова и других городов. Они заявили, что не согласны с дискриминационными действиями властей, направленными против их братьев украинцев, и потому отказываются зачитывать свои приветствия, хоть и написаны они на русском языке.
На столе образовалась целая гора папок. Оторопевший председатель так и не мог решить, что ему предпринять в этой ситуации. Наконец он пригрозил, что прекратит заседание. Но этого можно было бы и не говорить: театр уже опустел…
Вся печать России широко комментировала это событие. Подавляющее большинство журналов осуждало произвол правительственной администрации. По этому поводу Владимир Короленко писал в журнале «Русские записки»:
«Вместо торжества вышла печальная трагикомедия. Выходило таким образом, что язык Котляревского и Шевченко, привлекший в русскую Украину зарубежных паломников, законен только в Австрии. На своей родине, у своей колыбели он запрещен. Распоряжением полтавской администрации он оказался высланным в административном порядке в австрийские пределы, без права возвращения в русское отечество. Этот грубый и дикий эпизод как бы говорил представителям зарубежной интеллигенции: вы считаете нашу Украину метрополией и центром вашей культуры и вашей речи. Мы этого не желаем; пусть он остается у вас, за рубежом: пусть лучше все наши украинцы, ценящие сокровища родной речи, паломничают к вам во Львов, к вашим школам, музеям и университетам. А у себя мы этого не допустим. Мы лучше создадим новый призрак «неблагонадежности» и «измены» и применим к ним привычную политику родного Мымрецова, станем и здесь «тащить» и «не пущать». Мы ставим памятник Котляревскому лишь по недосмотру Мымрецова. Но отныне, за постановкой памятника, язык Котляревского лишается права въезда в наши пределы и навсегда остается «зарубежным»…
Всякий, кто дал бы себе труд проследить эту маленькую историю о празднике Котляревского в Полтаве по отголоскам в русской печати, легко убедится, что подавляющее большинство органов ее отнеслось с горечью и осуждением к этому поистине вандальскому акту. С теми же чувствами горечи и осуждения русское общество относится к дальнейшим проявлениям того же вандализма, сказывавшегося в последние годы в виде закрытия просветительных учреждений, газет и журналов на украинском языке и объявления «мазепинством» самых законных элементарно-культурных стремлений украинцев».
Таково было мнение выдающегося русского писателя-гуманиста Владимира Короленко; так оценивала это событие и вся русская прогрессивная общественность.
Покинув театр и полтавскую думу, публика направилась в Купеческий сад. В летнем открытом павильоне, вне опеки «властей предержащих» до поздней ночи продолжался праздник.
Назавтра, в воскресный день, чествование протекало своим чередом, словно вчера ничего и не произошло: утром — концерт, вечером театральное представление, выступление хора Лысенко.
Празднества увлекли Лесю. После вечера в Купеческом саду и утреннего концерта она повеселела, выглядела значительно лучше, чем в первые дни пребывания в Полтаве. На вечере, где показали «Наталку-Полтавку») и совсем была радостной. Как ни странно, многочисленные встречи, разговоры пошли ей на пользу. Первого сентября фотографировалась: сначала большая группа приехавших в Полтаву деятелей украинской культуры; затем отдельно, семь человек: Леся Украинка, Коцюбинский, Старицкий, Стефаник, Олена Пчилка, Хоткевич и Самойленко. Обе фотографии стали популярными еще в дореволюционные годы, особенно вторая.
Возвращаясь из Полтавы, Леся с тревогой думала о своем будущем. Наступает осень, вот-вот пойдут дожди. А там зима — страшная для ее здоровья пора. Ехать в далекие теплые края — Египет или Италию — нет денег. Оставаться в Киеве слишком опасно. Где же искать спасения?
Венский врач Нотнагель, хорошо знавший Лесю, настоятельно советовал ей ни в коем случае не зимовать на Украине, так как ее слабый организм не может противостоять сырому, холодному климату. Украина благоприятна для нее лишь летом, когда тепла и солнца вдоволь.
Может быть, она уже тогда имела серьезное намерение побывать на Кавказе, где зима теплая и жизнь несколько дешевле. К тому же в Тбилиси второй год работал помощником секретаря окружного суда ее друг Климент Квитка. Этим летом он гостил в Зеленом Гае, и, конечно, этот вопрос обсуждался не раз.
С Квиткою Леся познакомилась, когда он был еще студентом Киевского университета и музыкально-драматической школы. Впоследствии Исидора Косач-Борисова рассказывала, что родом он был из крестьян. После смерти отца мать, оставив в деревне дочь, вместе с четырехлетним Кленей отправилась в Бердичев. Работала поденщицей, при этом время от времени выполняла работы по дому в семье Карповых. Александр Антонович Карпов занимал хорошую должность, жил в достатке. Однажды, возвратившись со службы, он увидел в кухне мальчика, который прилежно мастерил что-то и очень красиво, чистым детским голоском напевал песенку. Тихий, спокойный, симпатичный и певучий Кленя понравился Карповым. Бездетные, они захотели усыновить мальчика. Но мать согласилась отдать сына не «навсегда», а лишь на воспитание. На том и сошлись.
Следовательно, Квитка сохранил свою фамилию, знал свою настоящую мать, а все заботы, любовь и ласку получал от Карповых. Помогали они и его матери, которая навещала мальчика. Бывало, что она злоупотребляла добрым к себе отношением — грозилась забрать сына. Тогда Карповы давали отступного, и все оставалось по-прежнему.
Когда Климент учился в университете, старый Карпов по болезни вышел на пенсию. И сразу семья почувствовала стесненность. Феоктиста Семеновна Карпова открыла «полный пансион» для десяти гимназистов. Климент давал частные уроки. Кое-как сводили концы с концами.
Уже тогда Квитка увлекался музыкой и народными песнями. Не оставляя службы — иначе где взять средства для жизни, — он, как талантливый музыковед, собирал и издавал народные песни в нотных записях. В трудные минуты, в которых Леся не ощущала недостатка, он был рядом с нею, сопровождал ее в поездках. Постепенно дружба крепла, становилась необходимостью.
Кроме щедрой музыкальной одаренности, Климент отличался еще и мягкостью характера, скромностью, способностью чувствовать и понимать прекрасное. Здоровьем своим он похвастаться не мог и потому почти всегда сторонился веселых и шумных компаний молодежи, что также вызывало сочувствие у Леси. «Ты права в том, что Квиточку следовало бы «взять в руки», — писала она сестре Лиле, — ужас какой он теперь несчастный! Да еще, как назло, и материальные дела чертовски плохи. И врачи наговорили ему всяких глупостей».
Те, кто знавал Квитку позже, утверждали, что он производил впечатление человека доброго, чуткого и вместе с тем сдержанного, неразговорчивого. Держался всегда просто. Казалось, он весь поглощен своим любимым музыкальным искусством. Мало кто видел на его лице улыбку. Лесина подруга Ариадна Труш говорила: «Квитка — моих лет. Он был красивым, способным, прекрасно играл на фортепиано. Можно сказать, что Леся воспитала его своим постоянным влиянием. Но любила ли она его? Трудно поверить в это».
В семье Косачей эту дружбу воспринимали по-разному. Собственно, особого интереса ни отец, ни братья и сестры не проявляли. И только мать принимала все близко к сердцу. Как и в случае с Мержинским, она не одобряла Лесиной симпатии к Квитке. Возможно, ей казалось ненормальным то, что он несколько моложе Леси. А может, претила его неприспособленность и беспомощность. Какая уж тут опора и поддержка в трудную минуту…
А как сама Леся? В одном из писем к сестре она так высказалась о позиции матери:
«Мама писала мне раза два… в хорошем настроении и уравновешенно (одно было мне обидно, что у мамы еще раз прорвалось какое-то несправедливо придирчивое отношение к Квитке)… Это уже, я вижу, начинается «материнская ревность», но все равно, быть может, для этой ревности чем дальше, тем больше будет поживы, но своего отношения к Клене я не изменю, разве только в направлении еще большей душевной нежности к нему. Во всяком случае, не мамины холодные мины могут нас поссорить. Только все-таки это горько, и тяжко, и фатально, что ни одна моя дружба или симпатия, или любовь не могли до сих пор обойтись без этой ядовитой ревности или чего-нибудь вроде этого со стороны мамы. И ведь Кленя решительно ничем не провинился перед мамой, напротив, сначала он даже очень ее идеализировал, да и потом, когда уже факты в значительной мере разрушили эту идеализацию, он всегда относился к ней с уважением, без малейшей неприязни».
Недовольство Ольги Петровны не остановило Лесю — она шла своим путем, руководствуясь собственными чувствами и разумом. В другой раз, отвечая на упреки матери по поводу Квитки, Леся с чувством убежденности в своей правоте отвергла всякие попытки бросить тень на ее отношения с Квиткой — ведь он ее ближайший друг! И она не видит своего несчастья в том, в чем усматривает его мать; не назовет «горькой судьбой» того, кто делит с нею ее невзгоды и искренне старается помочь ей, забывая о себе. Она уверенно заявляет матери: «Надеюсь, что мы еще будем одинаково понимать, что для меня счастье, а что горе, — и этой надеждой утешаю себя».
В такой атмосфере развивались отношения между уже известной поэтессой и будущим музыковедом, который со временем внесет значительный вклад в сокровищницу украинской культуры (последние двадцать лет своей Жизни Квитка — профессор Государственной консерватории имени Чайковского).
В августе Леся известила Кобылянскую о своем намерении относительно «зимовки».
«Кто-то замышляет выехать зимой на Кавказ, но с мамой о том не говорил и опасается некоторой оппозиции, — ведь мама наслушалась о кавказских лихорадках и не хочет принимать во внимание, что отнюдь не все места кавказские малярийные. Однако кто-то, пожалуй, туда поедет, потому что сам все взвесил и деньги на то будет иметь: немного дает отец, а немного сам себе заработал и еще заработает писанием».
По всей вероятности, по пути в Киев дочери все же удалось сломить «оппозицию» матери и получить Согласие на поездку в Тбилиси. Через несколько дней она была в Одессе, где ее ожидал Квитка. Отсюда путешествие продолжалось уже по морю. В Сочи их встретил известный украинский ориенталист, профессор Агатангел Крымский, проводивший их до Батуми. В первые дни пребывания Леси в Тбилиси Крымский (специально для этого приехавший) знакомил своих земляков с достопримечательностями города, с бытом и нравами его жителей.
Не успела Леся как следует устроиться на новом месте, как ее постигла тяжелая утрата: 3 октября 1903 года в Харькове от воспаления легких внезапно умер брат Михаил. Михась был надеждой и гордостью всего семейства Косачей. Способный математик, он проявил себя и в литературе. Михаил успешно вел научную деятельность, а прекрасные лекторские данные, умение влиять на молодежь сулили блестящую профессорскую карьеру. Многие Лесины мечты и порывы юности связаны с именем брата. А сколько дерзких замыслов, начинаний и планов!..
Однако слепая судьба не благоволила Лесе. За восемь лет ушли из жизни самые близкие люди: Драгоманов, Мержинский, Михась. И каждый из них был частицей ее души.
Смерть любимого брата надолго выбила из колеи: два-три месяца Леся не могла браться за работу. При всей твердости духа еще долго не могла избавиться от чувства подавленности и какого-то отупения. Даже в следующем году, навестив могилу брата на Байковом кладбище в Киеве, она не могла смириться с тем, что его больше нет. Ей все казалось, что она должна писать и говорить о нем не иначе как о живом.
Трудным был этот первый год на Кавказе: немало сил забрал. Нелегким был и для творчества. И все же не поколебал веру в себя, не погасил в ее сердце пламя борьбы. Понимая свое беспомощное состояние, она не впадала в отчаяние, не теряла надежды на лучшие времена.
Будь Леся одна, ей, конечно, пришлось бы значительно труднее, и кто знает, выстояла бы она… Однако у нее были друзья. Много друзей. Пускай далеко, но они помнят о ней, о ее жизни и творчестве, а это обязывает ко многому. Напрячь все силы — только бы не изменить самой себе…
Мало их было, но были друзья и рядом.
Случись это в Италии или где-то на курорте, — говорила впоследствии поэтесса, — наверное, не пережила бы такое. А в Тбилиси помогли подруга Маша Быковская и Климент Квитка.
Вот здесь-то и испытывалась и закалялась дружба с Квиткой. «Мой «хтосичек» знает, что кто-то всегда хорошо относился к «Квиточке», — писала Леся в Черновцы Кобылянской, — а теперь относится еще лучше, и сегодня уже «Квиточка» совсем не может без кого-то жить, да и кто-то близок к этому. Плохо или хорошо, каждый может думать как угодно, — так уж оно и есть. Я не знаю, какова будет форма или формула наших отношений, но ясно одно, что мы будем стараться как можно меньше расставаться и как можно больше помогать друг другу — вот главное в наших отношениях, а все остальное — второстепенно».
Пришло лето, и Леся снова дома, снова Гадяч и Зеленый Гай. Для ее здоровья это, пожалуй, благоприятнейший уголок на Украине. Вдоволь солнца, смягченного запсельскими лугами, прекрасными прозрачными озерами и дубовыми лесами. Сам Псел в этой местности удивительно красив: то задумчивый, притихший, затаившийся, а то вдруг встрепенется и мчит, бурлит, несет по белому дну прозрачные жемчужины-песчинки. А какие берега! Оправа под стать алмазу.
Но, как бы там ни было, Леся не изменяет своей любви к Полесью. Ни просторы с хрустальными реками, ни живописные рощи, ни синее небо Полтавщины — ничто не влекло ее так, как леса родной Волыни с их неприступными, затерянными в глуши озерами. Сюда стремилась ее душа во сне и наяву.
А тело — тело требовало тепла, солнца и сухого воздуха. Голос разума непререкаем. Кавказ зимой, Полтавщина летом — и дела пошли на поправку. К середине лета туберкулезный процесс в легких остановился.
Осенью Леся возвращается в Киев. И вновь, как всегда в отчем доме, все завертелось, да так, что и здоровому человеку не просто было бы выдержать. И раньше спокойствие было редким гостем в семье Косачей. А теперь, когда дети стали взрослыми и каждый из членов семьи жил по своему собственному уставу, — и подавно. В доме постоянно — по делу и без дела — торчали посторонние люди: родственники, близкие и дальние, друзья и друзья друзей.
Леся — сестре Ольге. 7 октября 1904 года, Киев. «Здесь уже снова вошли в привычку ночные бдения (бывало и такое, что и в 2 и в 3 часа ночи мы с мамой ложимся спать), поздняя еда с большими перерывами и т. п., ты знаешь, как все получается. Теперь у нас обед продолжается полдня: Дора приходит между 3–4, папа — между 4–5, Микось — между 5–7, и каждый немедля просит чего-нибудь поесть. Поздно ложусь еще и потому, что все равно не могу спать — только ворочаюсь и раздражаюсь, пока в квартире ходят и разговаривают. Это мама с папой, которые высыпаются днем. Ну да не менять же всем образ жизни ради меня. Уеду отсюда и буду жить по-своему… Я быстро устаю от гостей, а в особенности от пустых, но шумных и долгих разговоров, помнишь, как в Гае раздражали меня «дискуссии»?»
Во время второй поездки на Кавказ, в октябре 1904 года, Леся остановилась на несколько дней в Одессе, у Комаровых. У нее появилось желание установить более тесные связи с местным еженедельником «Южные записки» — при этом не без тайного умысла отвоевать в этом издании уголок для украинских материалов. Кажется, это осуществимо именно сейчас, когда в России повеяло «либеральным ветром». К тому же редактор М. Славянский свой человек, соавтор по переводам Г. Гейне. Заодно хотелось сдвинуть с места издание своих поэтических книг в России, так как издание, вышедшее за границей, во Львове, десять лет назад, давно разошлось. Да и слишком мало пришлось его на долю читателей по эту сторону границы.
В понедельник, 18 октября, Леся отправилась пароходом в Батуми, а 23-го была уже в Тбилиси, В этот раз Квитка снял квартиру еще накануне ее приезда. Он поселился вместе со своими родителями, и Лесе не было нужды вести хозяйство.
— Квартира у меня чудесная, в красивой части города, и вообще я чувствую себя как дома, — говорила она своим друзьям.
Через три недели произошло событие, едва не нарушившее Лесины планы относительно зимы. Славинского неожиданно призвали в армию: война с Японией была в разгаре. И одесские «Южные записки» лишились редактора. Для украинских литераторов это большая неприятность, равнозначная потере журнала. Леся решила послать телеграмму Славинскому о том, что согласна занять этот пост.
Напрасно Квитка старался отговорить ее от такой затеи. Не помогли и аргументы в письмах из Киева. Леся стояла на своем: если позовут — поедет в Одессу, и баста. В ожидании ответа писала матери: «Мне неприятно, если подумают, что украинцев-литераторов якобы «просто нет»… Наконец, меня манит мечта пожить хоть некоторое время совершенно самостоятельно, имея определенную ответственную работу, работу активную и как-никак организаторскую. Как видишь, не одна «слепая богиня» владеет мной… Не скажу, что мне это легко; я чувствую, словно две большие силы тянут меня в разные стороны и разрывают, если не вмешается еще одна «великая слепая» — Судьба, то я пойду все же за прежней богиней — литературой. Наконец, эта жертва не так уж велика: Кленя говорит, что если я перееду в Одессу, то он постарается как можно скорей перебраться туда же… Значит, наша разлука будет непродолжительна… Ты, я думаю, не огорчишься ни моим планом, ни тем, если он все же осуществится. Наоборот, тебе должно быть приятно, что твоя дочка не такая уж «рабыня», как ты думала…»
Однако из этого ничего не вышло — Лесина телеграмма опоздала, и редактором «Южных записок» был назначен другой.
А тем временем жизнь шла своим чередом. В эту зиму писалось значительно лучше. Преимущественно дорабатывала свои произведения (а некоторые откладывались уже не один год). Кроме того, не чуралась и работы ради куска хлеба: переводила на русский (в частности, произведения И. Франко).
Революционные события 1905 года придавали силы, окрыляли надеждой. Тбилиси далеко от Петербурга и Москвы — этих очагов революции, — однако новости долетали мгновенно. После Кровавого воскресенья 9 января, когда было расстреляно мирное шествие рабочих, многочисленные демонстрации и стачки прокатились по всей империи. Массовые антиправительственные выступления захлестнули Тбилиси.
События, происходившие буквально на глазах поэтессы, волновали и вовлекали ее в свою орбиту. В эти дни она снова отложила в сторону «спокойные темы» и под влиянием ежедневных перемен «весны» и «зимы» обратилась к темам, созвучным боевой «Марсельезе». «В Тбилиси был также один такой «весенний» день, когда лужи человеческой крови стояли на тротуарах до вечера. Не до спокойных тем при таких обстоятельствах…»
А обстоятельства она знала хорошо от своих грузинских друзей, которые сами участвовали в организации революционных выступлений. Леся была очень дружна с известным общественным деятелем Шио Читадзе, с которым она познакомилась еще в 1896 году в Киеве. Читадзе был женат на Лесиной землячке — симпатичной девушке Устинье Щербань, — и это во многом способствовало установлению более тесных контактов и взаимодоверия. Этим общением поэтесса была очень удовлетворена: «Только что была госпожа Читадзе, я к ней захожу частенько».
Леся — матери. 6 февраля 1905 года, Тбилиси. «Здесь были волнения во всех средних школах, в том числе и в женских, в институте «благородных девиц» и… в епархиальном училище! В мужских гимназиях устраивали сходки, били окна, добились отставки нескольких учителей и одного директора. В грузинской дворянской школе выработали новый устав с правом сходок в присутствии учителей и с ученическим советом… В женском институте были волнения по причине перевода одной ученицы из старшего класса в младший, чтобы освободить вакансию для дочери начальника края, а учитель, который протестовал, вынужден был уйти в отставку. Девицы вступились за подругу и учителя, выбили окна в знак протеста, а начальницу, пришедшую их успокоить, забросали туфлями, избили и выгнали вон. Она подала в отставку, а институт пока что закрыт. Епархиалки подняли антирелигиозный бунт, и ходят слухи о каких-то невероятных «кощунствах» и «бесчинствах» в этой школе: как бы там ни было, школа прикрыта. Вот какие дела!»
Будучи свидетельницей уличных демонстраций, отмечая настроение, энтузиазм восставшего народа, Леся не раз слышала песню демократов «Смело, друзья!» — песню, минорные мотивы которой, как ей казалось, не созвучны революционным событиям. Это неожиданное открытие поразило ее настолько, что она написала своеобразный триптих — «Песня про волю». В начале первой части — картина могучих, сплоченных рядов красными, как огонь, знаменами:
Колышется строй,
«Песни про волю» звенят над толпой.
«Смело, друзья!» Что ж так песня рыдает?
«Смело, друзья!» Как на смерть провожает.
Страшно, какой безнадежный напев,
Кто с ним на битву пойдет, осмелев?
Поэтесса убеждена — время для этого пришло — борцы должны сами сложить песню, она призывает их к этому:
Новую песню слагайте, друзья.
Так, чтоб она засияла лучами,
Так, чтобы ясное красное знамя,
Следом за нею взлетев в небеса,
Реяло гордо, творя чудеса!
В этот раз Леся с нетерпением ждала лета, торопилась домой: ведь и там, на Украине, красные хоругви. Революция! Долгожданная революция.
В начале июня Леся была уже в Киеве. Лето 1905 года она провела в Зеленом Гае и Колодяжном. Как никогда оно оказалось щедрым в творческом отношении — особенно «пошли» произведения больших форм — драматические поэмы. С каждым днем все мощнее и полноводнее становилось народное восстание. Монархия содрогалась, как парусник во время океанского шторма. Подобной бури она не знавала за всю свою историю. Все, что веками наслаивалось, теперь ожило, всколыхнулось, забурлило и «красным шумом» покатилось от города к городу, от села к селу. «Красный шум» окрылил поэтессу. Еще совсем недавно революция — далекая мечта, а сегодня — реальный факт. Кто же из писателей мог оставаться равнодушным? Кто из них, у кого в груди билось сердце, а не комок верноподданнических мышц, мог не откликнуться на призыв «Марсельезы»?
Этим летом забыла Леся о красоте Зеленого Гая, очаровательном Пселе и веселых прогулках на челне, не любовалась волынским «зеленым шумом» — вся пребывала в плену «красного шума». Под воздействием «ежедневных перемен весны и зимы» писала новые произведения о «весеннем дне», рождавшемся в «лужах крови». В письмах к друзьям она говорит о том, что гражданская муза теперь подвластна ей полностью. Пишется без принуждения, легко и только на темы, созвучные сегодняшней борьбе:
«Между тем в поэзии я достигла неожиданной гармонии между настроением моей музы и общественным настроением (это далеко не всегда бывало!). Мне как-то не приходится даже напоминать этой своевольной богине о ее «общественном долге» — так очаровал ее суровый багрянец красных знамен и говор бурной толпы. Я даже не понимаю, что за удовольствие этой citoyenne-Muse[76] возиться теперь с таким немощным созданием, как я: на ее месте я избрала бы поэта с такой героической фигурой, как V. Hugo, с голосом, как у Стентора, приложила бы ему рупор к устам и вещала бы через это усовершенствованное приспособление свою волю на весь мир. Но, видно, у богов никогда не было и не будет логики…»
«Три мгновения», «Осенняя сказка», «В дому труда, в краю неволи» и, наконец, драматическая поэма «В катакомбах» — вот произведения Леси Украинки, созданные ею по горячим следам событий 1905 года. Пожалуй, самым ярким из этих произведений является поэма «В катакомбах». Эта вещь, как выражалась сама поэтесса, не была написана «с ходу». Изучение исторических источников на эту тему проводилось значительно раньше, однако по иному поводу. И неожиданно вылилось в поэму. Изучение подтвердило собственную гипотезу. «Я уже раньше думала, — писала она Крымскому, — что нынешняя форма христианства является логическим и роковым следствием его первичной формы… Я не принимаю теорию Толстого и многих других, будто современное христианство является аберрацией, болезнью этой религии. Нет! В древнейших памятниках, в «Деяниях апостолов», в посланиях апостола Павла, в аутентичных фрагментах первоначальной галилейской пропаганды я вижу зерно этого рабского духа, этого узкосердого политического квиетизма, который так разыгрался потом в христианстве…»
Итак, реакционность христианства — это следствие самого его существа, а не его искривление. Углубившись в первоисточники, Леся увидела, что совсем не случайно в притчах и евангелии так часто употребляются слова «раб» и антитезис «господина и раба» как единственно возможная форма отношений между человеком и его божеством.
Анализ посланий и проповедей апостола Павла показал писательнице, что «коммунизм первых христиан — это фикция, его никогда не было, или это был коммунизм нищего, у которого все равно не было никакого имущества, или «коммунизм» добродетельного богача, который бросает крохи со своего стола «коммуне» собак, сидящих под столом своего господина. Вот и все…»
Из изучения первоисточников Леся Украинка вынесла понимание того, что «демократизм» христианства также невысокой пробы. Он представлялся ей схематично так: деспот и народ — и никого больше между нами. Стадо и пастырь. Однако подобного рода демократизм никогда не выбрасывает деспота из своей проповеди…
Единственное же, что «поддается настоящей идеализации у первых христиан, — это не их quasi анархические доктрины, а разве что грация чувства… всепрощающей симпатии, которое так украшало отношения Христа к его склонным к измене и тупым ученикам… Ну, и еще два-три элемента в сфере чувств, но не теории. Только все эти элементы я уже использовала до конца, и мне неинтересно было на них долго останавливаться…».
Типичный христианин тех времен должен был меч-гать о том, чтобы все стали слугами Христовыми. Но разве это не значит — рабами? Именно против этого «восстает мой раб-прометеист», — говорила поэтесса. Он совершенно резонно рассуждает, что, пока будут господа и рабы (на земле или на небе, все равно), будут и посредники между ними — надсмотрщики, экономы, проповедники… И все они, прикрываясь именем бога, будут эксплуатировать людей.
Епископ успокаивает раба — придет Христос вторично к людям, свершит божий суд, и вновь сравняются все: «Едино будет стадо, единый пастырь». Но раб-неофит не удовлетворен:
А при нем не будет
Помощников, наместников господних,
Неправедных начальников над нами?
Тогда уже не будут больше люди
Свободны в мыслях и рабы телесно?
Невразумительный ответ епископа о «подпасках божьих», к коим он и сам принадлежит, утверждал на веки вечные тиранию всяких «посланцев», «наместников» бога на земле. Сказано было это в середине II века. Выходит, уже тогда, на рассвете христианства, был заложен фундамент духовной темницы, в дальнейшем она лишь достраивалась. В этом Леся Украинка глубоко убеждена, и в этом лейтмотив ее произведения.
Почему же писательница обратилась к этой теме в бурное время революции 1905 года? Возможно, натолкнула петербургская драма 9 января. Ведь ей известна была провокаторская деятельность попа Гапона среди рабочего населения. Призывая народ идти с прошением к царю, этот «подпасок божий» повел огромное доверчивое «стадо» под град пуль…
Как бы там ни было, а давно выношенные мысли воплотились в этой драме-жемчужине с необычайной силой и убедительностью. Такого страстного и в то же время поражающего своей логикой опровержения религиозных догматов в украинской литературе не было доселе.
В этом произведении нет ни хитроумных, запутанных сюжетных перипетий, ни экстравагантных сцен. В глубоких катакомбах Древнего Рима собрались христиане. Пришел сюда и недавно крещенный раб (неофит) — в надежде отыскать дорогу к людской правде. Епископ уверяет неофита, что лишь в лоне общины верующих получит он все, к чему стремится: равенство, братство, любовь. Когда же неофит услышал, что в царстве небесном все люди — божьи рабы, то был повержен в смятение:
Господень раб? Там тоже есть рабы?
А ты мне говорил, что в царстве божьем
Нет ни хозяев, ни рабов!
Охваченный недоверием к епископу и страхом перед «божьим рабством», неофит решительно и страстно протестует против этой добровольной неволи, требует подлинного равенства — без господ и рабов:
Не для того пришел я в вашу церковь,
Чтоб новый крест или ярмо найти.
Нет, я пришел сюда найти свободу
По слову: несть раба — несть господина.
Острый, напряженный диалог заканчивается победой раба-неофита. Убедившись, что и в христианской общине нет равенства и нет спасения, он отрекается от всех богов — небесных и земных. Неукрощенный дух зовет его вдаль, на поиски истинной правды. Отныне он прокладывает путь в лагерь повстанцев, которые собираются где-то за Тибром. От злости и бессилия епископ теряет самообладание, свою показную благочестивость и гонит прочь неофита. Но тот и сам покидает катакомбы:
Я встану за свободу против рабства,
Я выступлю за правду против вас!..
В возникновении замысла поэмы «В катакомбах», как и вообще в творческой жизни писательницы, немалую роль сыграл выдающийся ученый-востоковед, поэт и академик Агатангел Крымский.
Познакомились они еще в юношеские годы, когда Крымский учился в Киеве, и с тех пор между ними на всю жизнь установились дружеские отношения. Не всегда была возможность непосредственного общения — тогда выручала почта. Фундаментом этой дружбы была любовь к родине, к пароду. Есть основания утверждать, что Крымским владели еще и другие, более сильные чувства, которые он питал к Лесе Украинке.
Да и в творческой биографии у них было немало общего. Начали печататься в одном и том же издании — львовском журнале «Зоря» (только Леся несколько раньше). И первый критик у них был один и тот же — Иван Франко. После выхода в свет первого поэтического сборника Крымского Франко писал: «А. Крымский — высокооригинальное явление в нашей литературе. Пишет он филологические статьи или критические рецензии, прозаические произведения или стихотворения, — во все он вносит свое собственное «я» в такой степени, как немногие из наших писателей».
Характерной чертой творчества Агатангела Крымского является прежде всего масштабность мысли и темы, отрицание моралистических шаблонов и традиционной ограниченности. Однако поэзия Леси Украинки была для Крымского прекрасной и непостижимой. Будучи уже известным ученым, профессором Московского института востоковедения, он с огромным уважением и нескрываемым восхищением относился к творческим приобретениям поэтессы, что явствует из их переписки.
«Ваше письмо, — отвечала ему Леся в 1901 году, — проникнуто, такой дружбой, которой я совсем не заслужила… Неужели Вам могли так прийтись по сердцу мои стихи, когда для Вас открыто целое море мировой поэзии, — ведь в нем все мои напечатанные и ненапечатанные думы и мечты должны раствориться, как капля дождя!.. Странно и, однако, приятно думать, что и такой сломленный жизнью (или, лучше сказать, без жизни уставший) человек, как я, может кому-нибудь дать минуту радости».
Крымский часто обращался к Лесе за советом, посылал на ее суд только что написанное им. Так было и с повестью «Андрей Лаговский», которую он переслал ей в 1905 году. Спустя некоторое время Леся откликнулась большим письмом с детальнейшим разбором этого произведения. Невзирая на приятельские отношения (а может, благодаря им), поэтесса высказывала откровенные и бескомпромиссные суждения, какими бы горькими они ни были для автора. Леся советовала ему решительно отказаться от ненатуральных характеров и надуманных проблем, от излишнего копания в душе героя, от болезненного самоанализа и отвратительного натурализма, который порою выползал на страницы повести. В заключение добавила: «А что касается практического совета, о котором Вы меня просили, то я Вам вот скажу: не мешало бы вырезать несколько страниц из Вашего романа. Идея Вашего произведения совсем не требует такого доведенного до крайности натурализма, скорей даже затемняется им. Не мучьте так себя в следующий раз, искренне прошу Вас, дорогой товарищ, потому что я хорошо чувствую, как трудно Вам дается этот натурализм (хотя бы в сцене с прокусыванием пальца)!.. А тем временем в Ваших лирических стихах… значительно больше живой правды, чем в этих натуралистических «протоколах вивисекции». Может быть, поэтому я способна любить Ваши стихи так, как, наверно, никогда не смогу полюбить этот роман, хотя он достоин всяческого уважения».
Теперь, много лет спустя, очевидно, что Леся Украинка была права, уговаривая Крымского отказаться от прозы, которая и в самом деле не принесла ему славы. Другое дело — поэзия. Здесь Крымский проявил свое дарование — как в оригинальном творчестве, так и в многочисленных переводах других поэтов.
Творческие связи Леси Украинки и Агатангела Крымского не были односторонними. Ученый-филолог и историк Крымский оказывал поэтессе немалую услугу своими советами по вопросам древней истории, средневековья, археологии. Это было ценно: ведь почти все драматические поэмы Леси Украинки являли собой результат кропотливой исследовательской работы, и автор их не мог не нуждаться в научных консультациях. Писательница нередко обращалась к Крымскому за помощью, когда надо было разыскать документальные материалы или научную литературу.
А. Крымский вспоминал, как Леся попросила его прислать из Москвы научные труды по истории христианства того периода, когда оно преследовалось. Крымский передал поэтессе диссертацию «Развитие власти митрополитов в первые три века христианства». «Леся Украинка основательно изучила эту большую диссертацию, — замечал Крымский, — а затем написала: «Это меня не удовлетворяет, мне нужны оригинальные документы…» Я послал ей диссертацию потолще (Олар, «Преследование христиан Римской империей») — на французском языке. Поэтесса за два месяца прочла ее и вновь написала о том, что не может ограничиться «одним лишь научным исследованием». И заказала еще ряд книг. Я ей целую библиотеку послал…»
Вследствие напряженного, неутомимого труда Леси Украинки была написана поэма «В катакомбах», поражающая не только своей эмоциональной силой, но и глубиной научного осмысления истории. В знак благодарности писательница решила посвятить это произведение Крымскому, если оно ему «действительно по душе придется»… Она просила Крымского искренне высказаться на сей счет — «так же, как я сказала о Вашем романе». А дальше в этом письме идут красноречивые строки: «И Вы немного виноваты в ее рождении, так как пробудили во мне мысли в этом направлении своим письмом, в котором Вы упомянули о евангелии и о споре о нем с Вашим старым учителем. Поэтому мне кажется, что моя поэма близка Вам, и я хотела бы связать как-нибудь Ваше имя с нею. Но это только если Вы захотите и позволите».
Крымский с радостью согласился, и поэма вышла в свет (1906) с такими словами на обложке: «Посвящается уважаемому побратиму А. Крымскому».
Не раз писательница обращалась к А. Крымскому и с конкретными вопросами. «Посылаю свои новые стихи, — писала она в 1903 году, — и прошу, если у Вас есть время и желание, прочитать их и возвратить мне с Вашими замечаниями, нет ли в них каких-нибудь неувязок с точки зрения бытовой и исторической (например, золотые украшения на царских палатах, конкуренция финикийских мастеров и т. п.)…
Если будете отвечать, мне, то будьте гак добры справиться в книгах, есть ли в якутском языке слово «свобода»… о чем однажды Вас уже спрашивала, — этот интерес не исчез у меня и теперь».
Этот вопрос Леси Украинки вызван ее работой над поэмой «Одно слово» — о драматическом эпизоде в жизни революционера, сосланного в Якутию. Ссыльный пытается объяснить местным жителям, что такое свобода, по которой он так тоскует. Однако они не понимают его, так как в их языке даже нет такого слова — «свобода»… Это еще больше угнетает его. Вскоре ссыльный умирает. Леся назвала поэму «Одно слово», объяснив в подзаголовке: «Рассказ старого якута». В таком виде поэма и была опубликована, так как Крымский почему-то вовремя не смог ответить Лесе.
Уже в годы Советской власти Крымский писал об этом эпизоде в своих воспоминаниях:
«Когда я прочитал «Одно слово», сразу же написал статью, что поэма прекрасна, однако построена на неправде, так как в якутском языке для слова «свобода» существует три синонима… Замысел поэтессы интересен, идея правильная, но якутский язык выбран неудачно. Леся Украинка с пониманием отнеслась к моей критике и очень сожалела, что в ее произведении допущена такая ошибка. Конечно, якуты испытывали в те времена жестокий гнет царизма. Народ был почти на сто процентов неграмотным, и поэма «Одно слово» не могла дойти до него. Но Леся Украинка умела видеть перспективу, она понимала, что в художественном произведении не может быть ни одного слова неправды: наступит время — и эта неправда всплывет на поверхность… Случай с поэмой «Одно слово» был единственным исключением во всем литературном творчестве Леси Украинки».
В последующем издании поэтесса изменила подзаголовок («Рассказ жителя Севера»).
Работая над драмой «Каменный хозяин», Леся снова обращается к Крымскому за консультацией: «Как нужно говорить по-испански: Дол`орес или Долор`ес? Называют ли донна (то есть «донья») девушек или только замужних? Вот вы, наверное, все это знаете, а я «необразованная»! В конце концов, это и не удивительно, я самоучка, а Вы профессор, и я убеждаю себя, что мне не стыдно».
Можно было бы привести еще множество фактов, подтверждающих тесное творческое содружество Леси Украинки и Агатангела Крымского.
Самая младшая Лесина сестра Дора, которую все любили за ее мягкий характер, за красоту, оптимизм, трудолюбие и непритязательность, закончила гимназию и захотела стать агрономом.
Вообще-то у сестер были разные наклонности. Старшая — служительница музы. Лиля окончила Женский медицинский институт в Петербурге. Оксана продолжает образование в Бельгии на инженерном факультете Льежского политехнического института. А Дора изъявила желание послужить одной из древнейших профессий — земледелию. Но реализовать этот замысел в то время в России было не так-то просто — в университеты и политехникумы женщин не принимали. На всю огромную империю существовала одна высшая школа, где можно было приобрести необходимые знания: Женские сельскохозяйственные курсы имени Стебута в Петербурге. И семнадцатилетняя девушка отправилась туда. Поселилась она в доме Марии Карташевской, с которой Косачи были в приятельских отношениях еще с Волыни.
Но с наступлением осени начались студенческие выступления. Во всех высших школах, вспоминает Исидора Петровна, ежедневно происходили митинги, демонстрации. Правительство распорядилось прекратить занятия в университете, Горном, Технологическом, Лесном и других институтах. «Стебутовка» пока функционировала. «Обычно я с утра убегала на курсы — до 3-х часов дня, а затем уже с курсов — на различные сходки, митинги или демонстрации. Интересно это было, просто захватывающе, однако я страшно уставала, да к тому же эта влажность петербургской осени. А еще где-то напилась сырой невской воды, вот и заболела брюшным тифом».
Телеграмма Карташевской о болезни Доры застала в Киеве одну Лесю. Отец был в Колодяжном, весь в хозяйственных заботах; мать, как всегда, в отъезде — на сей раз в Полтаве, по делам журнала «Ридный край». Пришлось Лесе срочно отправляться в Петербург. Выехала она последним поездом и едва добралась туда, как началась всеобщая железнодорожная забастовка. Прекратили работу почта, телеграф — все средства связи. В семье Косачей встревожились: неизвестно, доехала ли Леся, жива ли Дора. Десять дней продолжалась стачка, и десять дней родители ничего не знали о Доре и Лесе.
Красные знамена, «Марсельеза», нескончаемые потоки демонстрантов… Каждый день площади и улицы переполнены бурлящими толпами: митинги продолжались до позднего вечера. Петербург требовал свободы, кричал: «Долой самодержавие!»
Такого Леся еще никогда не видела.
Из воспоминаний Исидоры Петровны Косач. «У меня была довольно легкая форма тифа, и я быстро выздоровела. Лесиному приезду очень обрадовалась. Я видела, что и она очень рада такому благоприятному течению болезни. Но у нас с Лесей не было принято выражать свои чувства открыто, вслух, Нежность и внимание проявлялись в ее отношении ко мне всегда, а особенно во время моей болезни. Ни малейшей аффектации, как, впрочем, и в ее отношениях с другими. Я также никогда не говорила о своей любви, но она всегда знала, что я ее люблю и что ее слово — закон для меня. Остановилась Леся у Марии Карташевской и жила в одной комнате со мною. Нередко Леся ходила час-другой по Петербургу, чтобы посмотреть и послушать, что делается в мире.
Помню, что она рассказывала о большой демонстрации на Невском. В тот день она долго отсутствовала и возвратилась значительно позже обычного. Выглядела усталой, но была довольна и счастлива.
В тесной колонне демонстрантов прошла Леся по Невскому проспекту до Казанского собора. Отсюда, со ступенек собора, говорила Леся, открывалось величественное, импозантное зрелище: массы народа шли организованно, под красными знаменами, с пением революционных песен. Не скрылась от ее внимания и странная группа анархистов, выкрикивающих какой-то свой гимн и усердно размахивающих черным полотнищем…»
Приказ петербургского градоначальника Трепова: «Холостых залпов не давать и патронов не жалеть!» — не в состоянии был остановить нарастающее движение революционных масс. Мощная октябрьская забастовка, охватившая всю Россию, вырвала у царя манифест 17 октября, по которому провозглашались всевозможные «свободы», учреждалась законодательная дума и т. п…Правда, после этого уже на второй день войска нападали на демонстрантов, а черносотенные банды под покровительством полиции готовили погром. Но как бы там ни было, а монархия уже никогда не смогла оправиться от сокрушительного удара, нанесенного ей революцией 1905 года. Ее благоденствию приходил конец.
Все здесь, в Петербурге, на улицах и площадях, напоминало Лесе о непрекращающейся борьбе с ненавистным самодержавием. «Нет, недолго продержится монархия», — Думала она.
Твердыня самодержавия — Петербург, построенный на костях народа, станет его могилой. Потомки жертв царизма уже выросли. Они стоят у станков и прислушиваются к подземным стонам своих предков. Они могущественны, их невозможно, как когда-то, приковать к тачке, их не запугать — их миллионы. А когда они выходят на улицу все сразу, распрямив плечи и подняв головы, — нет такой силы, которая бы их остановила…
Именно эти рабочие, которые идут по Невскому все сразу, — похоронят самодержавие. Пускай не сейчас, не сегодня, но завтра — непременно.
Живя в Петербурге, Леся решила воспользоваться отменой цензуры, которая также была провозглашена манифестом 17 октября, и написала статью на актуальную политическую тему. Однако редакции столичных газет не дали ходу статье.
Время шло, Дора выздоравливала. Пора уже обеим собираться домой:
— Поедешь, Гуся Моя, со мною в Киев. Отныне женщинам открыт доступ в высшие школы, будешь там учиться, — сказала старшая сестра.
— Но ведь в Киеве нет такого института.
— Есть агрономическое отделение в Политехническом, и довольно известное.
— Нет, туда страшно! Я не выдержу вступительных экзаменов.
— Выдержишь. Зима и лето в твоем распоряжении для подготовки к конкурсу.
— А что скажут дома? Ты ведь знаешь, мама…
— Ну что ж, давай сейчас напишем домой, а ответ пусть она телеграфирует. На это уйдет всего три дня.
Ответ был положительным.
Накануне отъезда проститься с Дорой пришли ее сокурсницы. Одна из них — дочь Менделеева. Вторая — из семьи духовного екатеринославского сановника, она приехала учиться самовольно, вопреки желанию родителей. В Петербурге ее поддерживает либерально настроенная богатая тетка. Отец третьей — известный петербургский инженер Воронков. Четвертая, тоже местная, живет на Васильевском острове, родственница архитектора Андрея Штакеншнейдера.
Вскоре возвратилась домой Леся. Приятно, хотя и странно, было смотреть ей на этих совсем еще «зеленых» девиц, слушать их увлеченные разговоры о суровых уличных событиях. В отношении своего будущего они особенных надежд не питали. Но и не страшились его, несмотря на то, что понимали: избранный ими путь агронома нелегок и не обещает ни блестящей карьеры, ни больших материальных благ. Молодость не помешала им увидеть недостатки современного общества, и, что очень важно, они чувствовали отвращение к паразитическому существованию, как к постыднейшему, по их мнению, злу.
Нельзя сказать, что подобные разговоры были для Леси чем-то новым. Она знала, что передовые идеи уже давно проникают в определенные слои интеллигенции, но, чтобы они проникли так глубоко и даже в такие сферы, из которых вышли эти девушки, никак не предполагала. Тем отраднее было в этом убедиться.
В конце октября сестры выехали из Петербурга. Позже Леся вспоминала, что в столице «переждала все железнодорожные забастовки, видела рождение российской «конституции» и многое другое. Налюбовалась красными знаменами, наслушалась песен и громких речей, а потом вернулась в разбитый «черной сотней» Киев…».
Леся тяжело переживала неудачи восстаний. Все вокруг было тревожно: выходила на обрыв над Пселом и смотрела, как на юге и севере, востоке и западе полыхало зарево пожаров. В ответ на смертные приговоры, на кровавую расправу крестьяне жгли господские поместья.
Пристально вглядывалась в охваченные пламенем горизонты, шептала страстные строки:
Мечта, не предай! По тебе я так долго тужила,
Столько безрадостных дней, столько бессонных ночей…
А теперь на тебя всю надежду свою возложила,
О, не угасни ты, светоч бессонных очей!
Упорная борьба пролетариев и крестьян против угнетателей продолжалась. Однако после поражения Московского декабрьского восстания 1905 года началось медленное угасание революции. Реакция подняла голову.
Леся не разочаровалась в освободительном движении. Напротив, проявила в это время необычайную силу духа и разума. Пусть, говорила себе, в этот раз поражение. В следующий будет победа. Революция осветила путь грядущей — в этом суть.
Словно подытоживая первый год больших событий, она писала Кобылянской 26 февраля 1906 года:
«Кто-то не знает почему, но вынужден плакать в эту минуту… Нет-нет, не надо так, пускай кто-то милый не печалится о ком-то, это просто так что-то к сердцу подкатило. Мы же теперь все изнервничались тут, у всех, как говорится, «душа не на месте». Это был такой трудный, и грозный, и величавый год, год ужасных контрастов, «вершин и низин» — буйных надежд и трагических разочарований, больших побед и неизлечимых ран… Да и лично для меня этот год (начиная с прошлой зимы) был таким, — он испытал силу духа моего, я знаю теперь, что я могу, а чего не могу. И хотя я только что плакала, — это так, «нервы», а все же знаю, что я еще сильна и что не люди одолеют меня».
1905 год принес некоторое облегчение украинскому слову. Драконовские указы не отменяли, но и не вспоминали о них. Разрешили издавать, правда с суровыми предостережениями, журналы и газеты. Возобновилась деятельность культурно-просветительного общества «Просвита».
Леся с головой ушла в общественную работу. Ей очень хотелось издавать рабоче-крестьянский журнал. «Тут у нас проектируются целых три украинские газеты, — писала она А. Крымскому, — и я, может быть, впрягусь в какую-нибудь из них, тогда прощай свобода!.. Возьму на свою долю самую черную работу в мужицко-пролетарской украинской газете… Такую газету, к которой я хочу присоединиться, давно уже настойчиво требуют «голоса из народа»…»
Не повезло Лесе и в этот раз. Разрешения на издание газет правительство давало, но не успевали они появиться на свет божий, как те же государственные органы прикрывали их другой рукой. Лишь в конце 1906 года была, наконец, основана газета («Рада»), просуществовавшая несколько лет. Однако она не привлекала Лесю ни своим либерально-оппортунистическим направлением, ни редакторским составом.
Леся сосредоточила свои усилия на работе в киевской «Просвите» — легальном украинском обществе. «Наша «Просвита», — писала Леся в Черновцы, — видит свои задачи шире, нежели галицийская, и, помимо издания книг для народа, хочет иметь свою библиотеку, книжный магазин, музей и всякую всячину, — вот только посчастливится ли?.. Тем временем больше всего занимаемся издательством и библиотекой. А с библиотекой все хлопоты — на мне, как на ответственной за это дело. Хочется ведь, чтобы было не хуже, чем у людей».
Общественные дела и творческая работа над новыми драматическими произведениями поглотили писательницу настолько, что она совсем позабыла о сколько-нибудь упорядоченном режиме, отказалась от профилактического лечения, позабыла советы врачей. Две зимы кряду (1905–1906) никуда не выезжала. Это были ее последние годы, прожитые в Киеве.
Окончились рождественские праздники. В январе 1907 года семья Косачей разъехалась: Петр Антонович — в Колодяжное (его снова перевели на работу в Ковель); Ольга Петровна — в Полтаву, редактировать журнал «Ридный край» и готовить новое издание для детей — «Зирку», в Киеве оставалась сестра Ольга со своим мужем Михаилом Кривинюком — они оба только что возвратились из Праги.
Тревожно и неприветливо было в городе. После демонстрации протеста против разгона социал-демократической фракции в I Думе начались массовые аресты. Они не обошли стороной и Лесю Украинку. Жандармы ворвались в дом ночью. С 12 ночи до 6 утра продолжался обыск. Но тщетные старания! Ничего не нашли. Все Лесины рукописи — в Колодяжном и Гадяче, а «писем не было, так как я вообще не вижу смысла собирать архив — без него гораздо приятнее жить».
Леся — матери в Полтаву, 24 января 1907 года. «Милая мамочка! Надеюсь, тебе уже известно о той напасти, которая невесть откуда на нас свалилась. Какая-то сумасшедшая история: натаскать людей, больных и старых, по участкам и, даже ни о чем не спросив, отпустить восвояси — кому и зачем это было нужно, чтобы эти люди не ночевали дома? Нам с Лилей еще куда ни шло: камера более или менее чистая и общество — не уголовники. Да еще Гринченко попал к нам, поделился присланной из дому едой (дал бутылку горячего молока и две котлеты), — так что мы и позавтракали. А вот жену дяди (Людмилу Драгоманову. — А. К.) отправили в Лукьяновский участок (мы были в Либедском), где вообще очень плохо, особенно с ее здоровьем и настроением. Несладко и Модесту Филипповичу: его жена заболела воспалением легких, да и сам он лишь недавно поднялся с постели. Ну, как-то все обошлось, большой беды не случилось, и то хорошо…
Какая отвратительная нынешняя зима! Прочла сегодня в газетах, что и «Ридный край» подвергся нападению/ Вот еще напасть! Здесь, говорят, разгромлены и «Рада» и «Виснык».
Вот так сводились на нет мизерные приобретения, завоеванные народом. Вновь была закрыта «Просвита», запрещено книжно-издательское дело. На неопределенное время откладывалось создание украинской школы в Киеве.
Волнения, переживания не могли не отразиться на Лесиной здоровье. Медлить было нельзя, и весной она вместе с Квиткой выехала в Ялту. Квитка в то время чувствовал себя ненамного лучше: болезненный от рождения, он хлебнул немало горя, пока учился. Теперь же он добивался перевода из Иванкова Киевской губернии в Симферопольский суд. Надо было прослужить пять лет, чтобы затем получить право на место присяжного поверенного. Эта должность обеспечит ему прожиточный минимум и позволит заниматься делом, которому он решил посвятить жизнь, — музыкой и фольклором.
Наверное, в Крыму и была достигнута окончательная договоренность о браке Леси с Квиткой — собственно, о формально-обрядовой стороне, так как фактически этот вопрос был решен гораздо раньше.
Леся была решительно против венчания. В свое время она активно поддержала сестру Лилю, когда та, выходя замуж за Кривинюка, отказалась идти под венец, ограничившись гражданским браком. Однако у Леси с Квиткой ситуация посложней. Его родственники — люди консервативные и верующие — ни за что на свете не соглашались на брак без церкви. И другое, еще более серьезное препятствие — служба. Отказаться от венчания — значит рисковать местом и наверняка потерять возможность зарабатывать себе на хлеб. Ведь они оба хорошо знали, что чиновник суда находится на особом положении.
Ничего не поделаешь — придется венчаться. Лучше уступить в малом, чем потерять нечто большее. Летом они возвратились в Киев и без малейшей огласки повенчались. В тот же день, 25 июля, Леся сообщила матери:
«Милая мамочка! Дело завершено — мы повенчались сегодня, в первом часу дня. Отыскали такого попа, который сам посоветовал кратчайший способ ритуала. С какой стороны ни посмотри на этот обряд, все равно скажешь: «grase a Dieu c'est fini»,[77] — если уж без него никак не обойтись. Мы не приглашали никого, кроме обязательных свидетелей… Из церкви я не звала никого к нам, потому что видела, что Кленя устал от всех предыдущих хлопот… Больше не пишу, так как тоже устала и должна чем-нибудь заняться, хотя бы корректурой, чтобы возвратить себе душевное равновесие».
И в то же время Леся не переставала думать о том, что скажет Лиля. Как воспримет она «капитуляцию» старшей сестры? Не станет ли упрекать?
Спустя несколько дней Лиля, узнав о бракосочетании, прислала поздравление, в котором одобрила пусть и нежелательный, но необходимый акт.
Лиле. 30 июля, 1907, Киев. «Милая Лилея! Спасибо за поздравление и добрые слова. Я думала, что ты скорее осудишь меня за сей шаг, что тебе трудно будет понять, как это мы «сложили оружие»… И огромный камень сняла ты с моей души, когда я увидела, что ты, очевидно, «вошла в наше положение». На самом деле измучившись так, как я в этом году, можно было бы и Галилеево отречение сделать, — человек выдерживает ровно столько, сколько ему позволяют его силы… Да и дело ведь не во мне одной: я не могла обрекать Кленю на дальнейшие хлопоты, это слишком страшно. Надеюсь, что теперь будет спокойней…»
Спустя месяц Леся вместе с мужем уехала в Крым, где они жили до конца 1908 года. С тех пор она лишь трижды, и то непродолжительное время, была на Украине.
Леся покинула родную землю, но никогда, до последнего вздоха, не переставала думать об Украине, жить для нее. Сейчас, находясь в Крыму, она вместе с Климентом Квиткой приступила к осуществлению грандиозного замысла. И раньше Леся Украинка собирала произведения музыкального фольклора, но теперь пришло время заняться этим по-настоящему: на собственные, весьма ограниченные средства она организует этнографическую экспедицию на Полтавщину. Цель — запись на фонограф мелодий украинских народных дум. Чтобы избежать всяческих разговоров и похвал в свой адрес, она спряталась за придуманной особой «одного господина» и от его имени вместе с Квиткою вела дело от начала до конца. К участию в экспедиции были привлечены специалисты, лучшие знатоки народной музыки: Ф. Колесса, О. Сластион, А. Бородай. В печати появились интересные статьи о народных думах, о том, как их записывать. Свыше сорока кобзарей с большим желанием вызвались помогать в этом близком им деле.
В 1910 году Научное общество имени Т. Шевченко во Львове выпустило в свет первый том «Мелодии украинских народных дум», куда вошли рецитации шести певцов Полтавщины, самым талантливым среди которых был Михаил Кравченко. Яркой индивидуальностью и красотой исполнения отличались Платон Кравченко и лирник Антон Скоба.
Леся Украинка и Климент Квитка не только организовывали, но и сами делали записи кобзарских рецитации, посылая во Львов все новые и новые материалы. Пожалуй, самым ценным их приобретением был сборник фонографических валиков с пением и игрой на бандуре знаменитого Гната Гончаренко — представителя харьковской «школы» кобзарей. Жил он постоянно под Харьковом, но иногда приезжал в Севастополь навестить своего сына, железнодорожного рабочего. Был он там и в то время, когда Леся находилась на лечении в Ялте. Она пригласила его в гости. А накануне сама раздобыла фонограф, валики к нему, научилась им пользоваться и, таким образом, смогла записать песни в исполнении Гната Гончаренко.
Благодаря усилиям Леси Украинки материалы накапливались, и тогда возник вопрос об издании второго тома мелодий (вышел в сентябре 1913 года, она его так и не увидела). А с какой радостью встретила Леся первую книгу, присланную ей Филаретом Колессой: «Необыкновенно приятно было мне видеть этот большой труд законченным, упорядоченным благодаря Вашим высокообразованным стараниям. Теперь уже и впрямь можно сказать:
Наша дума, наша песня
Не умрет, не сгинет…
Вот в чем, люди, наша слава,
Слава Украины!»
Так старания Леси помогли сохранить для потомков народные думы: они поистине стали бессмертными и будут храниться вечно. Кроме того, эти материалы стали предметом научного исследования народного музыкального творчества. Уже в 1909 году музыковед Колесса выступал с сообщением о результатах экспедиции на Полтавщину на III конгрессе международного музыкального общества в Вене — «О мелодическом и ритмическом строении украинских речитативных напевов». Здесь, перед учеными-музыковедами всего мира, впервые прозвучали в фонографической записи голоса Михаила Кравченко и других полтавских кобзарей. В сборнике конгресса был напечатан реферат Ф. Колессы.
Когда издатели собирали географический (и биографический) материал о кобзарях, Леся помогала и в этом. Будучи тяжело больной, она прислала из Египта характеристику Гната Гончаренко и его творчества: «Помню, что Гончаренко происходит из крепостной семьи, что он ослеп двенадцати лет от роду после длительной болезни глаз… Когда я — в 1908 году — видела Гончаренко, он говорил, что ему 72 года… Научился играть на бандуре уже слепым… Прежде, по его словам, он немало зарабатывал на ярмарках, но потом полиция запретила, и он под старость, овдовев, пошел жить к своему сыну, железнодорожнику в Севастополе, откуда приезжал и к нам, в Ялту… В нем, правда, ничего нищенского нет, начиная от одежды, вполне пристойной чумарки, которую носят пригородные крестьяне на Харьковщине, и смушковой шапки и кончая поведением, преисполненным достоинства, без заискивания, но и без заносчивости (которая порой замечается у знаменитостей «из народа»), все в нем исполнено благородной простоты, особенно бросается в глаза его рука с тонкими артистическими пальцами и величавая поза высокой, стройной, совсем не сгорбившейся фигуры. Не только денег, но даже и мельчайшей услуги он не считает возможным принимать даром… Он знает и любит только старинный репертуар, а на новые и «модные» теперь напевы смотрит скептически и холодно. К этнографам относится с уважением и без предубеждения, как к людям, которые делают какое-то нужное и серьезное дело. Меня поражало, как он, терпеливо приспосабливаясь к несносным порой капризам нашего фонографа, готов был часами петь, по нескольку раз повторять слова, стараясь при этом выразительным медленным речитативом облегчить мне труд записи».
Много времени прошло с тех пор, но и ныне наши музыковеды-исследователи народных дум находят прочную основу в фонографических записях мелодий и с признательностью и благодарностью вспоминают большие заслуги Леси Украинки в сохранении бесценных сокровищ украинского музыкального фольклора.
В начале XX века Леся все реже и реже обращается к жанру стихотворения, а с 1908 года почти совсем их не пишет. На смену пришла стихотворная драма или драматизированная поэма. Одна за другой выходят из-под ее пера «Осенняя сказка», «В катакомбах», «В дому труда, в краю неволи», «Айша и Мухаммед», «Руфин и Присцилла», «На поле крови», «В пуще», «Иоанна, жена Хусы», «Лесная песня», «Адвокат Мартиан», «Каменный хозяин», «Оргия».
Бросаются в глаза необычные названия этих произведений, а имена действующих лиц напоминают о чем-то далеком, легендарном и чужестранном. С точки зрения формальной поэмы построены на сюжетах из сказок, древней истории, античной мифологии и на библейских мотивах. По существу же, в каждой из них заложены идеи и мысли отнюдь не нейтральные: общество, для которого они были написаны, никак не могло отнестись к ним равнодушно. А многие произведения Леси Украинки не утратили своей актуальности и сегодня.
Леся Украинка от природы была щедро наделена воображением и склонностью к фантазии. В ее произведениях — больших и малых форм — мы нередко встречаем картины, созданные мечтой, воображением, не потерявшие при этом реальных очертаний. Вот как она сама говорит об этом:
Во тьме таинственной, в средине ночи
Ко мне нередко странный гость летит,
Он взорами и манит и страшит, —
Как Марс кровавый, пламенеют очи.
В другой раз Леся пишет, что когда она размышляет о будущем, то оно состоит для нее не из понятий или терминологических определений, а из видовой картины, реально возникающей перед пею:
He хутко те буде… Чи й буде, чи нi?
Не знаю. Та видиться все те менi,
Так ясно — виразно стає перед очі,
Як часом в яскравії, місячні ночі
Малюються тiнi на білій стіні…
Выразительно и четко рисует воображение и картины прошлого, ведь не кто иной, как ее собственный дух, сотни и тысячи лет назад ходил по белу свету, стонал под кнутом, мечом пробивал грудь тирану, рыдал в плену, пророчествовал в Вавилоне, вырастал и падал ниц вместе с Карфагеном и Римом:
…на міліон часток він поділився
I все ж він нi на йоту не змінився.
Коли стрічав гурти paбiв німих,
Свій голос гучно подавав за них,
I в їх гіркій, давно минулій долі
Все бачив образ piднoї неволi.
Итак, Леся Украинка обращается в своем творчестве к мировой сокровищнице духовной культуры с тем, чтобы на ярчайших образцах жизни и искусства воссоздать впечатляющие, сильные картины славы и доблести народной или ничтожества и позора, чтобы показать дух великий и благородный или нищенский и подлый. «Кто-то любит библейские темы, — говорила она Кобылянской, — так как в них всегда много беспокойного, страстного элемента, а кто-то именно это любит в поэзии и, видимо, никогда не будет эпическим поэтом».
Как бы ни назывались поэмы: «Кассандра» или «Руфин и Присцилла», «Осенняя сказка» или «Вавилонский плен», о чем бы в них ни шла речь — о римском рабе-неофите, закабалении иудеев или полесском парне Лукаше и мифической Мавке, — повсюду бурлит вековая борьба правды с несправедливостью, света с тьмою, добра со злом. Лесе Украинке удавалось «обновить» тысячелетнюю древность таким образом, что она воспринималась как непосредственный отклик на современные ей события.
Предания глубокой старины донесли до нас сказку о царевне (принцессе), живущей в хрустальной светлице на высокой горе из стекла: она и умна, и пригожа, как весенний цветок. Со всех концов света — по морю и суше — спешат королевичи, принцы, рыцари, чтобы завоевать принцессу. Но не так-то легко открывается дверь хрустальной светлицы — гора скользка и обрывиста. Но вот мчит конь, а на нем всадник красоты неописуемой. Мгновением раньше он был простаком-неудачником, но помогло волшебное слово: явился чудо-конь, неудачник влез в его правое ухо и вылез из левого красавцем царевичем. Взлетел на гору из стекла, завоевал руку прекрасной принцессы.
Эту сказку поэтесса интерпретировала по-своему. Она воспользовалась ее сюжетом и написала драму о революции 1905 года, или, вернее, на тему о революционном восстании вообще, и назвала ее «Осенней сказкой».
Излишним было бы да и, пожалуй, наивным искать в этих драмах правдивого отображения во всех деталях и подробностях темы, которая вынесена в название произведения, Тот, кто этого не понимал, попадал в смешное положение.
На «Кассандру», вышедшую в свет в 1908 году, например, тогда же украинская газета «Рада» напечатала отвыв, в котором отмечалось, что Леся Украинка «хорошо знает быт троянцев». По этому поводу она писала матери: «Ах, до чего смешно мне было читать рецензии на мою «Кассандру»! Люди, очевидно, приняли ее за бытовую пьесу «из троянской жизни»!»
Критика не сразу разобралась, что к чему в этих произведениях. Тогда писалось немало несусветной чепухи, и авторы, что называется, попадали впросак, как это было в журнале «Литературно-науковый виснык» (1909), где страстные герои Лесиных драм названы «аскетическими образами излюбленных писательницей жидов, египтян и всякой прочей допотопности». Доходило и до курьезов. Один одесский критик, упрекая Лесю в чрезмерном увлечении еврейскими мотивами, заподозрил ее в сионизме.
Однако чаще всего Лесю Украинку обвиняли в отрыве «от родной почвы», «от своего народа», «от украинских тем». Писали о том, что она не знает жизни украинского народа и поэтому «бросилась в экзотику».
Сегодня даже неловко всерьез возражать против всего этого: в «экзотике» поэтессы отражена жизнь и судьба Украины глубже и ярче, нежели в произведениях других писателей — современников Леси Украинки. Ни у кого мы не найдем такого напряженного, бурлящего выражения идеи борьбы за социальное и национальное освобождение, как в произведениях «на экзотические темы», в которых Леся поднимается до высот убедительнейшей критики господствующего строя, его идеологии и развенчания украинского панства.
Провидица Кассандра широко известна в мировой литературе со времен Гомера, ее имя упоминается в связи с Троянской войной. Кассандра — дочь троянского царя Приама. Влюбленный в нее Аполлон одарил ее талантом предвидения, но она, уступив злой Мойре — богине людской судьбы, — отказалась от любви. Тогда Аполлон отомстил Кассандре, сделав так, чтобы ее предсказаниям, даже самым правдивым, никто не верил.
Итак, Троя в осаде. Кассандра говорит о вероломстве врагов, а ее осыпают градом насмешек. Она предупреждает о том, что в деревянном коне ахейцев таится смертельная опасность, а ослепленные своей традиционной беспечностью троянцы не хотят и слушать, называют ее безумной. Когда Троя пала, Кассандра досталась аргосскому царю Агамемнону и вместе с ним погибла в Микенах. В древнегреческих драмах Кассандра предстает перед читателем как трагическая вещунья, гордая и непокорная «Фебова дева».
Такие же черты присущи ей и в драматической поэме Леси Украинки. Только здесь она не эпизодический персонаж, а центральный образ — с начала и до конца.
В украинской литературе тема Кассандры не нова, так же как и тема Трои. И Котляревский, и Шевченко, и Франко проводили параллели между судьбами Трои и Украины. Скорее всего в Лесиной драме, хотя здесь и нет на йто прямых указаний, в образе древней Трои также подразумевается Украина, а в трагической фигуре Кассандры, в ее разоблачительные пророчеетва вложены моменты автобиографического характера. Претерпевая мучения из-за того, что ее словам не верят, Кассандра в отчаянии: страшную кару придумали ей боги — наделили слабую Женщину даром провидения. Если бы умела она владеть оружием, заставила бы уважать свое слово.
А вот что говорит о себе Леся в одном из писем: «Я не Могу давать советы, а лишь понимать и сочувствовать, нет, даже предчувствовать, — только мои предчувствие мне никогда ни в чем не помогают…»
На страницах «Кассандры» — целые россыпи не толь ко мыслей, но даже выражений, текстуально тождественных с отдельными местами из писем и публицистических произведений Леси.
В драме фигурируют те же персонажи, что и в классических трагедиях, изображены те же исторические события и ситуации. Она лишь форсирует, усиливает социально-психологические факторы, характерные, типичные в поведении господствующей верхушки Трои (и, догадывается читатель, Украины). Относится это в равной мере к мужчинам и женщинам.
Андромаха, Елена, Поликсена… Что общего у них с народом? Способны ли они сделать хоть в малом доброе. спасительное для Трои? Нет! Для них любовь к родине — далекое и неведомое чувство.
А мужи троянские, кто они?
Героем, достойным троянской славы, выступает в драме Гектор. Он символизирует силы, вставшие на защиту родного города. Частично сюда можно отнести и молодого троянца Долона — бывшего жениха Кассандры. Не колеблясь, без страха он идет за Трою на смертный подвиг. Но это самопожертвование напрасно — он не боец, не для него тяжелый меч:
Молоденький и нежный, не для битвы,
Для лиры, для кифары он родился
И для весенних песен… Что им делать,
Таким рукам с тяжелыми мечами,
Которые вздымаются над ним…
Брат Кассандры Парис — безвольное существо, избалованное, изнеженное. Как только увидит свою жену Елену, ничто для него не существует:
Нет ни отца, ни матери, ни дома,
Ни края отчего… Троянки, плачьте!
Погиб бесславно молодой Парис!
Кассандра говорит, что он только и жил тогда, когда играл на свирели среди отар. Теперь Парис молчит в совете и «оружье надевает, словно цепи, и боги с ним в беседу не вступают». Он для них — ничто.
А вот старший брат Кассандры — Деифоб. По своему положению он властелин и стратег. На самом же деле лишен здравого смысла, не способен видеть дальше собственного носа. Он не в состоянии постичь спасительные пророчества сестры и воспользоваться ими в борьбе с врагами. Деифоб советует Кассандре:
Взяла ты прялку, это и прекрасно.
Сказать по правде, девушке приличней
Все это, чем пророческие речи.
Пряди и не предсказывай.
Он энергичен, деятелен, берется за все, но все это без толку, Деифоб плывет по течению событий, недоступных его пониманию.
Четвертый брат, Гелен, также значительная особа — он жрец и всеми признанный предсказатель. В счастливые и пасмурные дни общество обращается к нему за советом, ведь он посредник между ним и богами, мудрый и справедливый, видящий то, что другим неподвластно. Таким Гелен представляется народу, Деифобу и всей правящей верхушке. На самом же деле он мошенник. На вопрос Кассандры, что показывают его предсказания с помощью приношения жертв богам, Гелен с откровенностью циника говорит: «И кровь, и дым от жертвы — это только покров и украшенье голой правды для глаз людских». И продолжает далее, что правды вообще не существует, что «эту ложь, что сбудется, — все правдою зовут… Чертою тонкой от правды ложь когда-то отделялась, а в настоящем нет уж и черты».
Приспособленчеству, предательству этого «предсказателя» Леся противопоставляет мудрость и правду Кассандры, ту правду, которую она видела своими глазами: суровую, грозную, страшную. Гелен рассказывает толпе собственную выдумку, ложь, но приятную, успокаивающую. Кассандра будоражит душу, а Гелен убаюкивает ее. Он хорошо уяснил для себя, что ум человека слаб, что ему труднее воспринять истину, поверить в нее.
…Утратив веру в победу, ахейцы пустились на хитрость: сняли осаду — одного лишь деревянного коня оставили на месте лагеря. Троянцы обрадовались. Гелен в праздничной белой одежде провозглашает, что конь тот — дар богам троянским от ахейцев в знак уважения и согласия. Честь ахейцам!
Народ в восторге: «Ахейцам честь!»
«За что им честь, — слышен голос Кассандры. — За кровь, за смерть, за слезы?»
Когда Гелен приказал перевезти подарок ахейцев в царский двор, Кассандра борется. Ее охватил страх, она ведь знает, что в том коне притаилась погибель Трои. Но Кассандре никто не верит, ее высмеивают, считают сумасшедшей.
Это была последняя ночь Трои. Все разошлись по домам. Стража, изрядно захмелев, уснула. Вражеские воины выскакивают из коня, открывают ворота, и ахейское войско врывается в город. Кассандру, которая была единственной, кто не уснул в ту ночь, связывают ремнями. Напрасно она изо всех сил кричит: «Проснись же, Троя, смерть к тебе идет!»
Разгромленная, разрушенная Троя гибнет в огне. Пленных троянцев победители угоняют в рабство.
Леся Украинка своей «Кассандрой» заглянула в тайны прошлого, сумела раскрыть их в назидание современникам. Пророчица Кассандра только видела недоступное другим, но не в состоянии была ни объяснить те картины, ни установить причинную связь между ними и действительностью.
Леся же видела и понимала. Она постигла то, что не по плечу Кассандре. Однако обе они были бессильны сделать так, чтобы правда, которую они знали, господствовала в мире и прежде всего в родной стране. Но это уже не их вина.
На исходе 1908 года Квитке сообщили, что он может занять место помощника мирового судьи в грузинском городе Телави. Супруги начали готовиться к далекой зимней дороге: с их слабым здоровьем это нелегкое предприятие. Особенно для Климента. Из-за него Леся отказалась от запроектированной ранее поездки в Египет на лечение — боялась оставить одного. Поехать с нею Квитка не мог — это равносильно уходу в отставку, а потом попробуй устроиться на службу!
Для Лесиного здоровья Телави не очень подходил. Но что поделаешь? Служба есть служба. Утешали себя, что там будет неплохо. Город расположен значительно выше над уровнем моря, чем Тбилиси, но, в конце концов, семьсот метров — не бог весть какая высота. В сравнении с окружающими его горами он словно в долине: слишком высоко, чтобы быть доступным малярии, и слишком низко, чтобы быть подвластным холодным ветрам. Зима там более сухая, чем в Ялте, и не очень холодная. Да и вообще, нигде в России зимой нет для нее благоприятного климата, как говорил ей когда-то врач Израэли. Выбирай не выбирай, а если нет возможности поехать в Египет, пусть будет Телави.
Так размышляла Леся, собираясь на Кавказ.
Где-то в январе прибыли в Телави. Сняли квартиру в небольшом домике на улице, которая носит сегодня имя Камо. Комнаты были мало приспособлены для зимних условий. Бытовые неурядицы, трудности с питанием приносили Лесе немало хлопот и неприятностей.
Хотя зимой Телави и не так привлекателен, однако кавказский колорит чувствуется во всем, особенно весной, когда природа пробуждается от зимней спячки.
«Живем мы здесь чуть больше двух месяцев. «Проза жизни» добывается тяжкой ценой, зато поэзию и добывать не надо — сама окружает тебя со всех сторон. Из моего дома виден весь Дагестан, величественный белоголовый кряж. Он далеко, верст за сорок, но в ясные дни и лунные ночи сдается, что он движется, приближается так стремительно, что прямо оторопь берет. Тогда он, словно привидение вновь сотворенного мира, кажется легче облака, прозрачнее льда…
Посреди города — замок с башнями и зубчатыми стенами. Он напоминает мне Луцк и мое «отрочество». И в каждом уголке города есть «своя руина» — древняя часовня или сторожевая церковь. Люди — грузины-кахетинцы — приветливы и уважительны, правда, редко с ними случается разговаривать, так как большинство из них знает только свой родной язык. Мы мало с кем знакомы, живем сами по себе да со своей бедой в придачу. Мучит то, что так далеко живем от своего края и семьи…»
Еще до отъезда на Кавказ Леся почувствовала какие-то незнакомые признаки болезни: частенько голова болит, поташнивает и «температура временами капризничает». Ялтинские врачи заверили, что ничего особенного — явление нервного порядка, результат анемии, общей слабости.
А спустя несколько месяцев Леся писала матери, что жар, боли, кровотечения очень изматывают ее, приводят в состояние апатии, когда трудно заставить себя взяться за какую-либо работу. Если что и делала в это время Леся, то лишь из крайней необходимости, а не по доброй воле.
Вскоре выяснилось, что болезнь — в который раз — перебросилась на другие органы — почки. Значит, война продолжается. В этом было что-то фатальное — туберкулез ни за что не хотел покидать свою жертву. Выгонят его из одного места, а он проникает в другое: нога, рука, снова нога; заблокировали в легких — он избрал самое уязвимое место — почки. А это его последняя, неприступная для врачей крепость.
Леся попыталась погасить новую напасть в зародыше и весной 1908 года поехала в Берлин с готовностью согласиться на операцию. Но после исследований врач Израэли сказал, что это невозможно: обе почки поражены. Врачи предсказывали, что больше двух лет Леся не протянет.
Прошло лето 1909 года, наступила осень, а здоровье все ухудшалось. Кавказ не помогал. Врачи настаивали: единственное спасение — сухой, теплый климат зимой, и настойчиво советовали Египет. Итак, выбора уже не было. Только ехать.
Хотя Лесе и не привыкать к путешествиям, но в этот раз оно было особенным: с больными почками в дороге очень трудно; к тому же далекий, чужой край. Надо добираться железной дорогой, затем морем и снова ягелез ной дорогой.
«Мне, видимо, на роду написано, — говорила Леся своей подруге, — быть такой princesse lointaine,[78] пожила в Азии, поживу еще и в Африке, а там… буду подвигаться все дальше и дальше — пока не исчезну, не превращусь в легенду… Разве ж это плохо?..»
Ощущая неотвратимость трагического исхода, безвыходность своего положения, Леся не может скрыть в письмах к родным и друзьям горькие нотки печали; она осознает, что «теперь, если сказать правду, она инвалид, только не хочет формально этот титул носить».
Но о своем будущем Леся думала спокойно, рассудительно, как человек, обладающий сильной волей и четкой, определенной целью жизни. Еще летом, когда она уже знала «по объективным признакам, что дело ее не из лучших», писала сестре Лиле:
«Надо воспользоваться тем, что имею остатки своих денег, и попытаться обмануть бациллы еще раз — если не поздно. Ну, а если окажется, что уже поздно, то, конечно, ни на кого пенять не буду и на судьбу — также, потому что, собственно говоря, наступит консеквентный финал той судьбы, которую я сама себе выковала. А если бы вдруг возвратилось время того кования, то я, скорее всего, делала бы все так же и исход был бы точно такой же. Логично рассуждая, я, возможно, не имею права спасаться, но здесь решает уже не логика, а инстинкт и некоторые «посторонние соображения».
Между прочим, у меня именно теперь много всяких грандиозных литературных замыслов и хотелось бы отсрочить время полного инвалидства, пока еще не такие годы, что «ум кончал…». Так или иначе собираюсь в Египет».
5 ноября выехали из Телави в Тбилиси получать бумаги для заграничного путешествия. Здоровье Климента Квитки за последний год значительно улучшилось, и теперь, получив двухмесячный отпуск в окружном суде, он сопровождал жену к месту лечения.
Через несколько дней в Трапезунде сели на пароход и вышли в море. Несмотря на все усиливающуюся слабость, Леся мужественно переносила качку, даже помогала другим женщинам, страдающим морской болезнью. Благополучно добрались до Александрии, а оттуда железной дорогой через Каир в Гелуан.
Поезд мчал по песчаной пустынной равнине. На какое-то время Леся забыла об усталости, о боли, изнуряющей до безумия. Она прильнула к окошку. По голубоватому небосводу медленно поднималось солнце, поначалу желтое, затем ослепительно яркое. По вечно залитой солнцем пустыне, которой неведомы дожди и туманы, снега и морозы и которая никогда не слышала грома и не видела молнии, где испокон веков сухой, словно законсервированный, воздух, катит свои мутные воды «всемогущий батюшка Нил», орошает пустыню и поит жизненной влагой буйную пшеницу.
Леся открывала для себя новую страну с ее диковинными сооружениями, стройными минаретами, шумными, переполненными разноплеменным людом городами. Словно посланцы какого-то иного, потустороннего мира, взмывали ввысь руины храмов, гробниц, колонны дворцов и пирамиды — царские гробницы. Сто тысяч рабов на протяжении многих лет изнемогали от каторжного труда, сооружая только одну из них. И все на этом грандиознейшем в мире кладбище испещрено иероглифами — загадочными знаками, рисунками, геометрическими фигурами, символическими изображениями людей, зверей, невиданных и непонятных существ, растений, плодов, орудий труда. Так везде: на дереве, камне, многочисленных папирусах, на стенах храмов и гробниц, на саркофагах, статуях богов, шкатулках и посуде…
Гелуан расположен в двадцати километрах южнее Каира. В те времена это небольшой городок среди песков, вблизи подножия невысокой гряды известняковых гор под названием Маккатам. Коренное население — арабы — занималось земледелием, мелким ремеслом, торговлей. Жили они в убожестве и нищете. Многие гелуанцы, в особенности дети, как свидетельствует Николай Охрименко (он находился здесь на лечении в одно время с Лесей Украинкой и брал у нее уроки французского языка), болели трахомой. Лишь незначительная часть жителей имела хорошие дома, которые по внешнему виду можно было отнести к смешанному арабско-европейскому стилю. В таких домах часть окон перекрыта узорчатыми деревянными решетками — за этими окнами жили женщины гарема.
Один из домов богатого бея был снят врачом, выходцем из России, под пансион «Континенталь». Здесь Леся и остановилась.
Спустя месяц Климент Квитка возвратился в Телави — отпуск подошел к концу.
Довольно быстро привыкла Леся к новым условиям, и здоровье ее потихоньку восстанавливалось. Через несколько дней ей здесь понравилось все: долгие годы беспрерывных странствий по различным странам выработали способность к быстрой адаптации.
Египет привлекал Лесю Украинку не одним только климатом, но и своей многовековой историей и культурой. Лесе давно хотелось увидеть древние памятники некогда могущественного, может быть, сильнейшего в мире государства, подняться на курганы, под которыми захоронены величие и слава Египта, радость и горе многих народов мира.
Немало приходилось Лесе Украинке писать раньше о жизни на берегах Нила. Не однажды она садилась за стол, закрывала глаза и представляла эти своеобразные, неповторимые пейзажи, солнечные просторы, по которым пролетают боевые колесницы с отважными воинами, Свистят в воздухе смертоносные стрелы. А вдоль мутного Нила, по пыльной дороге плетутся обессиленные, голодные толпы. Как скот, гонят пленных, теперь уже рабов, «в дом труда, в страну неволи»…
И вот сейчас поэтесса в Египте. Перед ее глазами живой Нил, настоящие пирамиды и фантастические сфинксы.
Непреодолимое желание как можно быстрее познакомиться с Египтом осуществлялось нелегко и не сразу. Болезнь почек не позволяла много ходить, а тем более предпринимать дальние экскурсии. Обращаться за помощью она стеснялась, так как вообще не любила быть кому-либо в тягость. Правда, пока здесь находился Квитка, они посетили знаменитый Каирский музей, ездили в район Гизе, известный пирамидами Хеопса, Хефрена, Менкуара.
Булакский музей в Каире — явление исключительное. Это был второй (после Неаполя) музей, переносивший посетителей в древний мир — за две, три, четыре, даже пять тысяч лет назад — и показывающий жизнь такой, какой она была тогда. В Каире из вечных гробниц вынесены цари, их жены, дети, жрецы — мумии с покрывалами и дорогими украшениями, папирусами, одеждой, ожерельями, цветами. Более того, пшеничные зерна, пролежавшие в могилах четыре тысячелетия, были посеяны — и взошли, созрели, дали урожай. Выходит, из пшеницы, заготовленной для фараона Рамзеса или Тутмоса, можно выпекать полтавские бублики.
Во второй раз Леся посетила этот музей вместе с жильцами «Континенталя», Как рассказывает Николай Охрименко, они с Лесей приехали заранее, осмотрели нижний этаж музея, отдохнули, а затем вместе со всеми поднялись на второй этаж. Здесь она хотела отыскать священного жука-скарабея, вылепленного из глины или выточенного из камня — в различных вариантах. Дело в том, что в «Континенталь» нередко захаживали разные продавцы, фокусники, ворожеи. Один старый настырный араб предлагал купить у него «неподдельную старину», в частности жука-скарабея. Однако все убеждали ее, что это только подделка под старину, и Лесе любопытно было самой удостовериться в этом.
Экскурсия к пирамидам проходила поздно вечером. И не случайно: тысячелетние памятники хорошо смотрятся в лунную ночь, тогда они кажутся особенно величавыми и загадочными. К тому же при слабом освещении не так заметны повреждения, полученные ими на протяжении их долгой жизни. Когда подходили к пирамидам, кто-то вспомнил, что свыше ста лет назад здесь побывал Наполеон со своей армией. Указывая рукой на пирамиду, он обратился к своим воинам: «Солдаты, с высоты этих пирамид на вас смотрят сорок веков!»
Экскурсанты обогнули песчаный холм, спустились в неглубокую лощину и оттуда любовались тремя пирамидами-великанами, выделявшимися на фоне неба своими монументальными силуэтами.
Леся вместе со всеми не спеша обошла вокруг Хеопсовой пирамиды, не переставая поражаться ее колоссальным размерам. Построена была она почти три тысячи лет назад и до появления Эйфелевой башни (1889) в Париже была самым высоким сооружением в мире — 146,5 метра. Пирамида состоит из тщательно вытесанных и плотно уложенных известняковых блоков весом около 2,5 тонны каждый. На строительство ушло два миллиона триста тысяч таких блоков. И это практически без какой-либо техники, вручную! Рядом пирамида Хефрена, чуть поменьше Хеопсовой.
Странное чувство овладело всеми, когда проходили между этими созданными человеческими руками скалами. Несмотря на то, что расстояние между ними довольно велико, казалось, словно что-то нависло над головой, и гнетет, и давит, прижимает к земле. Шли молча, стараясь ступать бесшумно. На лицах — то ли плохо скрываемый страх, то ли просто растерянность, необъяснимое чувство тревоги, понимание всей бесполезности огромного труда, по прихоти деспота вложенного в никому не нужную геометрическую фигуру. Ощущение трагедии древнего народа…
Приблизились к статуе Большого сфинкса: на них смотрел каменный получеловек-полузверь с остатками львиной гривы, с пробоинами на лице. Говорят, что в свое время голова сфинкса послужила мишенью для наполеоновских солдат.
«Видели мы громадные пирамиды и Большого сфинкса, — писала Леся, — и впрямь это единственное в своем роде зрелище во всем мире! Никакие картины, фотографии и т. п. не могут составить истинного представления о душе этих каменных существ. В особенности сфинкса с его тысячелетней душой и живыми глазами — он видит вечность. А какой пейзаж раскинулся перед ним!.. Не разочаровал меня Египет, а еще больше очаровал, но его гениальный дар я до конца поняла только тогда, когда побывала в Каирском музее».
В гробнице ассирийского царя Ассаргадона — завоевателя Сирии, Финикии, Египта и многих других древних стран — обнаружен камень с горделивой надписью: «Я — царь царей, я солнца сын могучий…»
Леся Украинка на эту тему написала стихотворение «Надпись в руине», в котором Ассаргадон — не рыцарь, не герой, не вождь, а кровавый завоеватель. Поэтесса клеймит разбой царя, его издевательства над рабами, порабощение народов. Когда он пирует — колесница мчит по морю людской крови:
Полями едет по телам убитых,
И веселится по своим гаремам,
И подданных на битву посылает,
И мучит он работой свой народ,
Той страшною египетской работой,
Что имя царское должна прославить.
Прошло время — и царь скончался. Бесследно исчезла его ненавистная «слава», а гробница, сооруженная руками рабов, осталась. Но она — памятник тому, кто ее воздвиг:
Давно в могиле царь с лицом тирана,
И от него осталась только надпись,
Певцы, ученые, мечтая, не старайтесь
Найти царя исчезнувшее имя:
Судьбою создан из его могилы
Народу памятник — да сгинет царь!
«Да сгинет царь!» — таков девиз этих памятников. Все в мире преходяще. Только народ несокрушим и вечен, только он достоин славы.
Интерес к Древнему Египту был подогрет еще больше после ее знакомства с Дмитрием Яворницким — известным ученым, знатоком старины, исследователем истории Запорожской Сечи. И, надо заметить, еще и очаровательным человеком, страстно влюбленным в археологию и этнографию. Почти всю свою жизнь он провел в экспедициях.
Лесю приятно удивили жизнерадостность и энергия Яворницкого, его универсальная эрудиция.
Леся Украинка — М. Кривинюку. 3 февраля 1910 года, Гелуан. «Вчера был у меня Яворницкий, и это очень приятно… он показался мне симпатичным и интересным человеком. Сейчас он поехал в Верхний Египет осматривать местные руины, а по возвращении проживет на нашей вилле с недельку, чтобы отдохнуть. Отчаянный дед — поднимался на пирамиды, забирался и внутрь их, где только его не носило! И это в шестьдесят лет, да еще с ревматизмом! Ну и ну! Надо будет с ним еще раз в египетский музей съездить…»
Страстный, профессиональный рассказ Яворницкого о памятниках старины помог Лесе увидеть, открыть для Себя немало нового. В тот день, когда оба снова побывали в Гизе, Яворницкий обратился к Лесе с вопросом:
— Лариса Петровна, думали вы о том, по какой земле мы сейчас ходим?
— Да. Я уже была здесь при лунном свете — тогда ночные впечатления угнетали мысль, рождали чувство страха. А вот сейчас я ощущаю, что иду по следам сказочной древности и, кажется, вот-вот увижу отпечаток фараонской сандалии Хафра или самого Хеопса, а скорее всего — следы босоногих пленных из нубийских степей…
— Подобные мысли возникали и у меня…
На память о встрече в стране пирамид Леся Украинка подарила Яворницкому фотографию с дружеской надписью.
Так протекала жизнь в Египте. Исподволь восстанавливались силы, а с ними возвращалось желание работать. Поэтесса заканчивала большую драму «Руфин и Присцилла», написала новую драму «Боярыня». А чтобы заработать какие-то деньги на жизнь, согласилась давать уроки: несколько человек обучались у нее французскому языку. Разумеется, гонорар был мизерным, но в ее затруднительном положении и эти гроши не были лишними.
На запад от Гелуана, где кончались пески да известняковые холмы, раскинулась благословенная долина Нила. Несколько раз выбиралась сюда Леся на прогулку вместе с кем-нибудь из соседей по пансиону. Останавливались в городке Сан-Джиованни, а оттуда пешком — в пальмовую рощу, на берег Нила. Находили красивое местечко под высокими деревьями, создававшими своими переплетшимися верхушками сплошной навес. Садились в тени. Отсюда видны желтоватые воды реки, крохотные поля феллахов. Кое-где виднелись одинокие фигурки пахарей. Верблюды или буйволы тащили примитивные плуги. Вокруг царила неподвижная тишина. Все замерло. Только неотступно роились мысли: о давно минувшем, о настоящем, о будущем…
Однажды, когда Леся возвращалась из пальмовой рощи и уже подъезжала к Гелуану, кто-то закричал:
— Посмотрите на небо! Оно все полыхает!..
И правда: небо вспыхнуло удивительными огнями: то пурпурным, кроваво-красным, то красновато-фиолетовым, оранжевым, золотистым.
— Ах, как красиво! Я еще никогда не видела подобного сочетания красок и не представляла, что такое вообще возможно, — в восхищении молвила Леся.
Был полдень — в это время такое зрелище особенно прекрасно. Все остановились и забыли обо всем: любовались небесной иллюминацией. Вдруг послышались крики — это приближался запыхавшийся негр Али — служащий «Континенталя».
— Хамсин, хамсин! — взволнованно повторял он одно и то же слово. — Кач, кач… — жестами предлагая немедленно возвращаться домой.
Из рассказов местного населения Леся уже знала, что хамсин, или хамсун, — это ветер из пустыни, поднимающий высоко в небо и несущий за собой мелкую песчаную пыль. Микроскопические кристаллы песка, преломляясь в солнечных лучах, создают световые эффекты.
Едва успели к ближайшей веранде «Континенталя», как хамсин со всею силой обрушился на городок. Прислуга поспешно закрывала все окна и двери, занавешивала их мокрыми покрывалами и одеялами, чтобы преградить путь хамсину в помещение. Но, несмотря на все старания, вечером, за ужином, у всех на зубах поскрипывал песок. Пыль проникла всюду. У одного из жильцов даже остановились карманные часы.
О хамсине у египтян существует немало легенд и преданий. Хамсин — на арабском языке «пять». По-разному истолковывают арабы связь песчаной бури с этим числом. Самое распространенное объяснение: хамсин дует беспрерывно пять суток или же такое количество дней, которое делится на пять. В целом хамсин свирепствует пятьдесят дней в году. Катастрофические ураганы, разрушающие строения и уничтожающие посевы, случаются один раз в пятьдесят лет. В дни бури температура повышается до 50 градусов. Кроме правдоподобных объяснений, существует множество фантастических. В некоторых из них хамсин изображен злым богом Сетом, убившим своего брата Озириса — бога солнца.
В цикле египетских стихотворений, написанных Лесею в ту весну в Гелуане, первым стоит «Хамсин». Это образное видение грозной песчаной бури, настигшей поэтессу в тот день, когда она возвращалась из пальмовой рощи в Сан-Джиованни:
Хамсин в пустыне рыжей разгулялся.
Томимый страстью, в воздухе он мчится,
Песка своим сухим крылом касаясь,
И обжигает пламенным дыханьем…
Былое вспомнив, весел стал хамсин,
И сдвинулась тогда пустыня с места
И в небо ринулась. И в желтом небе
Померкло солнце — око Озириса, —
И показалось мне — весь мир ослеп…
В другой раз Леся Украинка поехала в Каир вместе с братьями Охрименко — Николаем и Дмитрием. В тот день отмечался какой-то религиозный праздник. В арабских кварталах — необычайное возбуждение, веселье. Долго ходила Леся по улицам и площадям, присматривалась к быту, обычаям местного населения. В оживлении, царившем среди египтян, она видела проявление чувства национального достоинства и самосознания. Не случайно же английские колониальные войска с утра до ночи непрерывно маршировали по городу.
Из воспоминаний Николая Охрименко. «Праздничное возбуждение принималось англичанами во внимание. Они не запрещали празднества, народные гулянья, но в эти дни на многих улицах Каира, как в центре, так и на окраинах, дефилировали отряды английских солдат. Они пронзительно насвистывали какой-то марш. На центральных улицах их сопровождал оркестр. Холодом веяло от этого свиста и этой музыки. Солдаты были без винтовок, но в руках у них палки. Прохожие сворачивали на тротуар, толпа расступалась. Прекращались шутки, смех. В воздухе нависала «афра» — тяжелая, глухая тишина, о чем гневно писала Леся Украинка:
Тишь и безмолвие. Кажется воздух водою стоячей…
Откуда же грохот и свист?
Слышите дробь барабана, трубы раздается звучанье!
Эй, замолчите!
Кому эта песня нужна?
Им все равно! Маршируют, гремят англичане,
Грозно вдоль Нила идут, чтобы вся
трепетала страна».
Наступала весна, пора возвращения домой. Надо готовиться в дальний путь, а состояние здоровья не ахти какое. К болезни почек присоединилось другое — снова «отозвалась нога». В письме к матери Леся говорит: «Вероятно, там осталась от Бергмана какая-нибудь недорезанная бацилла и так мне целый месяц упорно надоедала, что временами и до плача доходило… Сейчас она уже привыкла к туберкулину, или, может быть, ее одолели хамсин и серные ванны, но уже одумалась и не мешает ни спать, ни ходить, хотя временами дает себя знать… Пробовали было «солнечную ванну», но это неожиданно обернулось неприятностью: температура подскочила до 38°, пульс — до 115… Уж не рассердился ли на меня мой бог Ра за то, что я, кроме его небесной силы, обращаюсь к нечестивым земным лекарствам…»
Как ни избегала Леся жалоб на свои несчастья, а все же вынуждена была сознаться, что ей плохо, что, пока сидит, еще ничего, а как походит, то уже и больная: «Правду сказать, порой чувствую, что сама себе так надоела, как может, казалось бы, только посторонний человек надоесть. Стараюсь лишь, чтобы другим это мое чувство не передалось… Надеюсь, что со стороны это незаметно, так как вид у меня — здорового человека».
В таких условиях писание продвигалось слишком медленно. К недовольству собой прибавлялись еще и постоянные заботы о средствах для лечения и удовлетворения обычных повседневных потребностей. В одном из писем к матери она сетует на то, что гонораров ей не высылают, а ее заработки в Гелуане уменьшились, так как осталось только два ученика, а все остальные убежали от хамсина. Так же поступили и миллионеры, которые давали ей переводить различные торговые контракты. Все это «подсекло» бюджет Леси так, что ей даже не на что было купить летнее платье.
Да еще и редакторы приносят уйму неприятностей своим произволом по отношению к рукописям. Отвечая писательнице Надежде Кибальчич, которая также жаловалась на самоуправство редакторов «Украинськой хаты»,[79] Леся говорит: «…Вы меня подобными specimens[80] не удивите: j' en ai vu de toutes les couleurs.[81] Вот, например, «Вестник» все еще «исправляет» форму моих стихотворных произведений, хотя достаточно определенно просила «оставить мои грехи на моей совести»; исправляют старательно, вплоть до полного разрушения стихотворного размера… Что поделаешь? Ведь нам платят! — нужда скачет, нужда плачет. И подумать только: скоро тридцать лет исполнится, как я впервые взяла в руки перо (правда, я немного рано взяла), а меня все еще «исправляют» — вероятно, я так и умру «молодой писательницей», которая без редакторской ферулы не вольна и шага ступить. Но, по правде сказать, мне это уже невмоготу, — вот, возвращаясь домой, вероятно, буду в Киеве: там я выскажу свое мнение редакторам en forme definitive,[82] может быть, все же, наконец, это их хоть немного убедит. Не знаю, почему, например, в русской литературе ни один редактор не решится исправлять, скажем, Андрея Белого etc., - а меня все «исправляют». Неужели я хуже Андрея Белого? Не думайте, что это во мне мания непогрешимости говорит, — нет, мои редакторы, наверно, умнее меня, только зачем они мне размер портят…
Уезжаю я отсюда с сомнительными приобретениями во всем, что касается здоровья… Литературные мои приобретения невелики: написала маленький цикл стихов «Египетская весна» (послала в «Ридный край») и вот заканчиваю (собственно, «выглаживаю») написанную в прошлом году драму из первых веков христианства «Руфин и Присцилла». Сначала выправляю я, а потом уж будут выправлять редакторы — «ни аминь, ни господи помилуй», как тот поп, что «рассвячивал» мирянину хату…»
Опустел «Континенталь» — разъезжались Лесины соседи. Начала собираться и она. 29 апреля ее друзья по пансиону Охрименко устроили нечто вроде прощального вечера. Сидели в одной из свободных комнат, вели тихий, мирный разговор, вспоминали прожитые полгода. Леся занималась шитьем и беседовала с матерью своих учеников, старший сын ее — Дмитрий — потихоньку играл на мандолине, младший сидел за столом — что-то рисовал. Так просидели часов до десяти. Потом вышли на террасу, любовались звездным небом, отыскивая знакомые созвездия и звезды. В направлении Полярной — Россия, Украина…
В мае Леся отплыла из Александрии и через неделю была в Одессе. Отсюда через Тбилиси предстоит добираться в Телави. Долгий и трудный путь для женщины с таким здоровьем. Но как только она ступила на украинскую землю, вдруг ощутила смертельную тоску по родным местам и семье. Решила непременно посетить Киев.
Родные, друзья искренне, с радостью встретили поэтессу. Но не было, к сожалению, среди них дорогого и любимого человека, который, может быть, больше всех любил ее, — не было отца. Он умер в прошлом году.
В Киеве много нового. Активизировалась общественная жизнь, улучшились дела с изданиями произведений украинской литературы. Начали выходить журналы: переведенный из Львова «Литературно-науковый виснык», вновь созданный ежемесячник «Украинська хата», «Ридный край» — еженедельный экономический, политический и литературно-научный журнал, прежде издававшийся в Полтаве; и даже небольшой детской журнальчик — «Молода Украина». Приятной неожиданностью для Леси был спектакль в музыкально-драматической школе Миколы Лысенко по ее произведениям «Ифигения в Тавриде» и «Саул».
Безрадостная жизнь ждала Лесю в Телави. Кому-то, более оборотливому, чем Климент Квитка, пришлось по вкусу место помощника судьи в Телави, и не успела измученная тяжелой дорогой Леся переступить порог дома, как снова надо было сниматься с места. В этот раз Квитку переводили в Кутаиси.
«Теперь я уже буду, — писала Леся матери, — в самой что ни есть Колхиде жить, так как, по преданиям, именно здесь аргонавты добывали золотое руно. Рион в древности также называли золотым — тогда в нем водился золотой песок (теперь его почти не осталось, разве что в самом устье). Там, говорят, и сейчас люди очень любят греческие имена, особенно Язон (это имя в Грузии широко распространено, только произносится оно Ясон, что, кажется, правильно). В Кутаиси, должно быть, очень тепло… только сыровато, но что делать!.. Хорошо, что оттуда ехать легко — 4 часа железной дорогой до Батуми, а потом морем куда угодно».
Где-то в середине осени переехали в Кутаиси. Домашние заботы не обременяли Лесю, так как теперь вместе с ними жили родители Климента, которые и занимались хозяйственными делами.
Поездку в Египет в этом году Леся отодвинула на глубокую зиму: надо было набраться сил перед дальней дорогой, да и со средствами туговато. Зато кутаисская осень выдалась на удивление благоприятной: сухой, тихой и по-египетски жаркой. Это радовало Лесю: такая погода сокращала продолжительность египетского климатологического лечения, а значит, уменьшала и расходы. А о том, что с деньгами приходилось нелегко, свидетельствует ее письмо сестре Ольге:
«Теперь еще напишу о деньгах. Мама недавно сама предложила, что даст мне 500 р. на лечение, независимо от других расчетов; я поблагодарила и не отказалась. Если мама не передумает и действительно будет в состоянии прислать мне те деньги, то мне их почти хватит на то, чтобы прожить в Египте месяца три — я же там не пробуду так долго, как в прошлую зиму: выезд в декабре, а к апрелю хочу уже быть в Киеве. Говорю «почти», так как сама дорога заберет около 200 р. с паспортом и т. п., а в Египте месяц жизни лечебной свыше 100 рублей стоит. Если буду в состоянии зарабатывать, как в прошлом году, то наверняка смогу получить деньги на «дополнительные расходы». Но если я и впредь буду так «киснуть», как теперь, то вряд ли что-то заработаю. А надо добавить 150–200 p. minimum. Минувшая зима стоила мне 700 р., не считая заработков (около 300 р.)…
Кленя получает неполных 150 р. в месяц… и на эти деньги четыре человека (из них два — хронические больные) на Кавказе не могут прожить без голода и холода. Вот я и не решаюсь ехать куда-либо или предпринимать какое-нибудь длительное лечение, пока не получу денег от мамы или от тебя и Доры. Я рассудила, что когда буду в Египте — не стану так экономить, как в прошлом году…»
В конце января Лесе стало совсем плохо: две недели температура держалась на уровне 38°. Болезнь приобретала все более опасную форму. Квитка растерялся и в отчаянии разослал телеграммы Лесиным родственникам — просил совета, как ему поступать.
Под Новый год немного отпустило. Начали готовиться в путь — снова в Египет. Только ехать с Лесей некому: ни Квитке, ни сестре Лиле не удалось получить отпуск. Закончилось тем, что где-то через неделю Леся отправилась одна.
Села на маленький, по-летнему оборудованный итальянский пароход. В это время сильно штормило. Разъяренное море подхватило кораблик и кружило, швыряло его как щепку. Обледеневший и заснеженный, как привидение, гонимый штормом по волнам, он несколько дней плыл неведомо куда. Вспоминая ту поездку, Леся говорила:
— Это было что-то невообразимое, я от всей души желала, чтобы корабль разбился и тотчас пошел на дно. Когда я вспоминаю ту мою «одиссею» и бесконечную гонку в скорлупе итальянской, готова поверить в чудеса… собственно, легче было бы не доехать совсем, чем так «доехать благополучно». Вдобавок к шторму свирепствовал холод — терпеть можно было только под тремя одеялами, и то натянув на себя все, что только возможно.
Матери. 21 января 1911 года, Стамбул. «Наконец я прибыла в Стамбул — после 10 дней препаршивейшей езды. Все было: и буря, и холод, и блуждание по морю целых двое с половиной суток. Вместо пяти дней путь из Батума до Константинополя занял 10 дней. Хорошо, что никто не смог поехать, чтобы сопровождать меня в Египет, — все равно помочь на пароходе никто был бы не в силах. До Батума и на пароход меня проводил Кленя, и это было очень важно: сама бы я не пробилась сквозь снега к пароходу, а Кленя нашел каких-то людей, которые прокладывали тропинку, и вел меня, почти нес на плечах».
Миновав труднейшую часть пути, Леся пересела в Стамбуле на новенький румынский пароход и через три дня была в Александрийском порту. Как и в прошлом году, остановилась в Гелуане, только в другом пансионе — он назывался вилла «Тевфик». Через некоторое время, придя в себя после ужасного плавания, Леся говорила, что оно все же пошло на пользу, «так как от нечего делать хоть пять стихотворений написала окоченевшей от холода рукой». А затем, сама себе удивляясь, добавила: «Смотрите, какая несуразная, бессмысленная человеческая натура: пока жила буквально как собака — в холоде, в голоде (не очень-то будешь есть во время бури), — писала, можно сказать par force;[83] сейчас же — в тепле и в добре — хоть повесьте меня, ничего не хочется делать, а если и делаю — то из побуждений «патриотического долга»…»
Вынеся губительную и для здоровых людей дорогу, поэтесса гордилась своею выдержкой, силой своего духа. И в самом деле, трудно было одной тяжелобольной женщине пережить, как она говорила, такую «одиссею». Леся Украинка с полным правом могла обратиться к критикам своего творчества:
Кто вам сказал, что я хрупка,
Что с долей не боролась?
Дрожит ли у меня рука?
И разве слаб мой голос?
Весной 1911 года Леся Украинка возвратилась из Египта. Немного отдохнув у своих одесских друзей, заехала в Киев. Устроила дела, повидала родных и друзей и двинулась на Кавказ, к мужу. Снова Кутаиси, и снова целая «эпопея» переездов по местам службы Климента Квитки. Беспокойное лето прошло в постоянных изнурительных хлопотах. Жизнь на Кавказе становилась для Леси все труднее, здоровье все хуже.
Но странное дело: чем более жестокой была к ней судьба, чем глубже и сильнее поражала ее болезнь, тем большее сопротивление оказывала Леся. Именно в эти самые трудные два года она создала свои лучшие произведения.
1911 год:
Лето — драма-феерия в трех действиях «Лесная песня».
Осень — драматическая поэма «Адвокат Мартиан».
1912 год — большая драма «Каменный хозяин», или «Дон-Жуан».
1913 год, весна — последняя драматическая поэма «Оргия».
Как нередко бывает у больших поэтов, ярчайшее произведение о жизни и природе родного края было написано на чужбине.
«Лесная песня» родилась в Кутаиси.
Кутаиси раскинулся по обе стороны легендарного Риона, поднимаясь от самых берегов. С каждым уступом долина становится уже, а затем и вовсе преграждается высокими горами. Несмотря на свое губернское звание, город небольшой — около двадцати тысяч жителей. Запущенный, неблагоустроенный, с грязными улицами и дворами, давно не знавшими ремонта строениями и плохими дорогами, — таков Кутаиси в те времена.
Жили Квитки почти что в центре, на Козаковской улице (ныне Михи Цхакая, 9). В солнечные дни Леся выходила на веранду или устраивалась в уютном закоулке двора, который утопал в зарослях кустарника. Здесь она проходила курс «солнечного лечения».
В погожие летние дни выезжала на окраину города. Оттуда открывались чудесные пейзажи далеких, отливающих густой синевой гор. Выберет, бывало, укромное местечко под скалой, сядет на камень, покрытый сухим седым мхом, и слушает тишину. Взгляд теряется в далеких просторах, задерживаясь то на обрывистых, островерхих утесах, то на ущельях с могучими вековыми деревьями. А где-то в фиалковой дали, на фоне едва заметной кручи, устремившейся своей верхушкой в небеса, угадывается распятая фигура прикованного к скале Прометея и кровавого хищника — орла, который вон из той тучки черной тенью падает на свою жертву…
Замечталась Леся, и уже иные образы, иные чувства владеют ею. То чудится, что она — крохотная жалкая песчинка, занесенная в горы дуновением зефира. Вот она совсем растаяла, испарилась. И нет ни капельки страха… А то вдруг вырастает выше поднебесного пика Эльбруса. Тогда она ощущает себя титаном вселенной. И все, что раньше окружало ее непреодолимой стеной, приносило боли и радости, что составляло смысл жизни и без чего, казалось, остановится земля, — все это несущественно, мелко, даже смешно…
Почему-то в такие мгновения, когда терялось ощущение реальности, в памяти возникали картины Полесья, Волыни. Перед глазами — молчаливые и таинственные леса, приветливые, залитые солнцем левады, лесные тропинки и опушки, зовущие к себе запахами трав и веселыми яркими цветами.
Так когда-то и Шевченко в киргизских пустынных степях мечтал о родной Украине, о сини надднепрянских полей:
И на гору высокую
Взойти тороплюся.
Вспоминаю Украину
И вспомнить боюся.
И там степи, и тут степи,
Да тут не такие —
Все рыжие, багряные,
А там голубые,
Зеленые, расшитые…
Воспоминания о родном крае переносили Лесю в те далекие времена, когда она вместе с матерью и братом бывала в волынских селах — Жаборице, Чекне, Колодяжном, Скулине. Чаще всего в памяти возникал дядька Лев и его фантастические рассказы об урочище Нечимле. Летом он выбирался в это урочище, славившееся своим глубоким, бездонным, как говорили местные жители, озером.
Берега озера позарастали непроходимыми камышами и осокой, а там, где остались открытыми, не подступишься — под изумрудно-зеленым покровом дерна таилась страшная трясина. Вокруг озера старый, густой, девственный лес, только в одном месте отступавший от берега. Здесь, у озера, на опушке, стояла хата, в которую на лето переселялся дядька Лев со своими племянниками — Ярмилом, Самсоном и Нестером…
«У дядьки Льва в Нечимле, — рассказывает Ольга Косач, — была хатка и сарай для сена с тремя стенками и крышей — с четвертой стороны, к озеру, он был открыт. В том сарае на сене мы ночевали, тогда как раз были лунные ночи, и даже ночью видели озеро, лес, заросли камыша. Мы пробыли там три дня и две ночи, много ходили по лесу. Дядька Лев не топил в хате, а разводил огонь на воздухе: здесь он готовил, грелся у костра по ночам, когда становилось прохладно. Прогулки по лесу и у озера, а особенно рассказы дядьки Льва у костра, помогли нам узнать много доселе неизвестного: о лесе и озере, о всякой нечистой силе — лесной, водяной, полевой, об их обычаях и отношениях между собой и с людьми…»
Припоминалась Лесе одна смешная сценка. В первый вечер, как они приехали в Нечимле, племянники дядьки Льва взобрались на старую развесистую липу, росшую вблизи сарая, — один со скрипкой, второй с бубном — да как откололи такую плясовую, что и на ногах не устоишь. А дядька снизу кричит:
— Залезайте повыше, пускай в Доротищах девчата пляшут!..
Давно это было, а как живая картина те прекрасные лунные ночи, когда она, плененная полесскими легендами, украдкой убегала в лес в надежде встретить там настоящую Мавку.
В середине лета волынские мотивы полностью завладевают поэтессой. Невидимые крылья памяти все чаще уносят Лесю в сказочный мир детства: что бы ни делала, о чем бы ни думала, а образы народных преданий и легенд неотступно преследовали ее. Как только останется наедине со своими мыслями, они выползают из лесной чащи, из глубины прозрачной воды, из луговых туманов: тихонько приближаются, окружают и смотрят в глаза, то ли жалея, то ли упрекая ее…
Теперь Леся понимала, что ей нигде не спрятаться от этой толпы образов. Дядька Лев умер, и вся «лесная, водяная, полевая сила», с которой он когда-то познакомил Лесю, теперь нахлынула к ней. Она должна увековечить, дать ей бессмертие. Эти «гости» не отступятся, не оставят в покое до тех пор, пока она не пожертвует им частицу своего сердца, своей крови.
Итак, надо писать. Забыть о недуге, лекарствах, режиме. Забыть обо всем.
И она писала. Писала, начисто утратив ощущение реального мира. Не писала, а горела и сгорала в экстазе творчества. Так родилось бессмертное творение — «Лесная песня», которая вызвала изумление и восхищение современников. «Без боязни преувеличения можно уверенно сказать, — отмечалось в рецензии журнала «Литературно-науковый вистнык», — что произведения, равного «Лесной песне» по красоте, не только в украинской и русской, но и в европейской литературе сегодня нет. В форму чудесной сказки Леся Украинка воплотила вечную, неувядающую идею: трагедию возвышенной души. Душа возвышенная, душа вдохновенная желает счастья, а счастье льнет к земле! И бедная Мавка полюбила крестьянского парня Лукаша, потому что его свирель пела так, как не пела и весна… Ради своей любви Мавка позабыла все. Бросила родной лес, волю, красоту, превратилась в служанку и… не заслужила ласки Лукаша, потому что грубая проза жизни победила вдохновенную душу Мавки. Мавка увяла… Сгорела Мавка от любви и от горя, однако не упрекает своего любимого Лукаша: он погубил ее и вместе с тем дал ей жизнь:
Да ты ж мне душу дал, как острый нож
Дает отростку вербы тихий голос.
Эту вечную идею, этот неразрешенный конфликт вплела Леся Украинка в венок народной поэзии, славянской мифологии».
Вряд ли в каком другом произведении поэтесса достигла такого мастерства, совершенства и красоты, как в «Лесной песне». Стих здесь — как звездный узор, сотканный на серебряной основе. Удивительно богатый, разнообразный, меняющийся, как в сказке, но в полной гармонии с характерами действующих лиц и их настроением. Белый стих вдруг незаметно переливается в рифмованный; один размер переходит в другой…
«Лесная песня» поражает не только своим глубоким философским содержанием, но и тем, как она была создана. Большая стихотворная драма — в трех действиях — написана за десять дней! За десять дней мировая литература получила бесценное сокровище. Леся говорила, что в это время «не могла ночью спать, а днем есть… Писала я ее очень быстро и не писать никак не могла, потому что таков уж был несокрушимый настрой. Но после нее я заболела и довольно долго «приходила в себя». Была t° 38° и упадок сил».
В семье Косачей «Лесную песню» встретили с восторгом, решили немедленно печатать и готовить спектакль «Неожиданным для меня, — писала Леся, — был успех фантастики среди аудитории старших — людей, воспитанных на традициях реализма, — но тем лучше. Разумеется, я ничего не имею против того, что было это чтение. Любой пророк больше всего добивается «славы в отчизне своей и среди семьи своей», может, именно потому, что этого труднее всего достичь».
Еще произведение не вышло в свет, а уже слышались голоса о влияниях, заимствованиях из Гауптмана, Гоголя и т. п. Не верилось людям, что такой шедевр мог появиться на Украине без «посторонней помощи». На все эти домыслы поэтесса сама дает исчерпывающий ответ в письме к матери:
«А и сама я «неравнодушна» к этой пьесе, так как она мне подарила больше дорогих минут экстаза, чем какая-либо другая. Относительно импульса от Гоголя, то, насколько могу уловить сознанием, его не было. Мне кажется, я просто вспомнила наши леса и затосковала по ним, И кроме того, я давно уже эту Мавку «в уме держала», еще с той поры, как ты в Жаборице мне что-то о мавках рассказывала, когда мы шли каким-то лесом с маленькими, но очень частыми деревьями. Потом я в Колодяжном в лунную ночь убегала одна в лес (об этом никто из вас не знал) и там ждала появления Мавки. И под Нечимным[84] она мне грезилась, когда мы ночевали — помнишь? — у дядьки Льва Скулинского… Видно, нужно было мне о ней когда-то написать, а теперь почему-то пришло «благоприятное время» — я и сама не знаю почему. Зачаровал меня этот образ на всю жизнь. Теперь это очарование передалось и Клене — он относится к этой поэме, как к живому человеку, — мне даже странно…»
В «Лесной песне» переплелись фантазия и действительность, будничность, проза жизни и светлые поэтические мечты. Основной конфликт — противостояние двух миров: один темный, жестокий, в нем господствуют корысть и насилие; другой романтический, идеализированный, преисполненный человечности, любви и красоты. Реальные действующие лица вступают в отношения с фантастическими, сказочными персонажами.
Почти все «человеческие» герои драмы взяты из жизни: с их прототипами писательница была хорошо знакома. Дядька Лев так и вошел в поэму со своим именем. Лукаш напоминает одного из трех племянников дядьки Льва — Ярмилу. Это же он, Ярмило, катал Лесю на лодке по озеру, показывал, как делаются свирели, насвистывал прекрасные мелодии…
Сказочное царство изображено таким, каким его придумала человеческая фантазия и как оно выкристаллизовалось в народных представлениях за многие века. В фантастическом мире частично господствуют человеческие обычаи, характеры и быт. Лесные существа хоть и властвуют над явлениями природы, однако подчиняются определенным правилам поведения, законам. И здесь противоборствуют правда и кривда, добро и зло. Мавка, русалка, потерчата,[85] как и люди, переживают, радуются, горюют. Среди сказочных существ есть добрые и злые — они враждуют между собой. Водяной не любит и побаивается Лешего. Страшный Призрак («Тот, кто в скале сидит») стремится всех поработить, и т. п.
Особенность фантастических действующих лиц драмы состоит в том, что в воссоздании образов фольклора Леся Украинка отвергла традиции, имевшие место тогда в славянском искусстве, в частности в русском. Она решительно отказалась изображать их карикатурно-уродливыми, чудовищными.
— Зачем искажать и высмеивать образы, созданные человеческим воображением? Каков в этом смысл? — спрашивала она.
«Лесная песня» построена так, что каждому действию отвечает определенное время года: прологу — ранняя весна; первому действию — весна в расцвете; второму — позднее лето; третьему — глубокая осень. Место действия одно и то же: густой девственный лес на Волыни. Среди леса просторная поляна с плакучей березой и огромным столетним дубом. Здесь же — тиховодное, глубокое озеро, покрытое ряской и водорослями, но с чистым плесом посреди.
Пролог вводит нас в необыкновенный мир жизни «водяной и лесной силы». В первом действии выступают главные герои: Мавка, Лукаш, дядька Лев, Леший, Перелесник. Мелодии Лукашовой свирели разбудили от зимнего сна Мавку — лесную русалку. Сладкие звуки пленяют и волнуют ее. Она думает: тот, кто может так играть, наверное, красивый… Дедушка Мавки, степенный и добрый Леший, предупреждает, чтоб не засматривалась на «хлопцев людской породы», — это «лесным дивчатам — ох, не безопасно…».
…не ступай ты на людские тропы:
По ним не воля ходит, а тоска
Свой груз проносит.
Обходи их, дочка!
Раз только ступишь — и пропала воля!
Мавка смеется, не верит, чтобы воля да вдруг могла пропасть. Она забывает предупреждения Лешего и, когда Лукаш хочет надрезать ножом березу, бросается к нему и хватает его за руку:
Мавка
Не тронь! Не тронь! Не режь! Не убивай!
Лукаш
Да что ты, девушка? Я — не разбойник.
Я лишь хотел березового соку
попробовать.
Мавка
Но это кровь ее!
Не пей же кровь моей родной сестрицы!
Лукаш
Березу ты сестрицей называешь?
Кто ж ты сама?
Мавка
А я — лесная Мавка.
Лукаш
(не столько удивленно, сколько внимательно смотрит на нее)
А, вот ты кто! От пожилых людей
Про мавок я слыхал, но сам ни разу
Не видел.
Мавка
А видеть бы хотел?
Лукаш
Хотел бы, да… Что ж, ты совсем такая,
Как девушка… Нет, лучше — словно панна:
И руки белы, и стройна ты станом,
И как-то не по-нашему одета…
Вот только — не зеленые глаза.
(Присматривается)
Да нет, теперь — зеленые… А были,
Как небо, синие… Вот потемнели,
Как эта тучка… черными вдруг стали…
Нет, карими… Диковинная ты!
Лукаш — искренний, чистый, незлобивый как дитя, познакомился с Мавкой — воплощением пытливости, красоты и доброты природы. Понравилась она ему. А Мавка полюбила его навсегда. Встретятся, бывало, где-нибудь у озера под белой березой, играет Лукаш на свирели, а Мавка слушает. И любо им. Смог понять это добрый и справедливый дядька Лев и не стал препятствовать их любви.
Во втором действии назревают большие перемены. Зловещие тучи нависли над счастьем Лукаша и Мавки. На поляне у озера уже построена хата, засажен огород. На одной полоске — пшеница, на другой — рожь. По озеру плавают гуси. На плакучей березе сушится белье. Трава на поляне чисто выкошена и сложена в стог. По лесу разносится звон колокольчиков — там пасется скотина.
Итак, на лоно природы ворвались люди со своими извечными хлопотами и суетой. Вместе с ними пришли нужда, корыстолюбие, ссоры. Во имя любви Мавка покинула лесное царство, добровольно отреклась от друзей, от близких ей по духу и пошла к людям. Очень быстро постигла она премудрости их жизни, усердно занялась хозяйством: пасла коров, деревья таскала, когда строили хату, ниву засеяла, огород засадила, под окнами развела цветы. Все хорошо росло, богатый урожай собрали.; Но на каждом шагу возникали трудности, — ас ними приходило разочарование. Как ни старалась Мавка, а мать Лукаша была недовольна. Сварливая, изуродованная нуждою} скупая и жестокая женщина не могла понять Мавку.
Мавке тяжело было мириться с несправедливостью, с повседневными распрями. Люди поражают ее своим корыстолюбием и убогостью духа. Низменность, нищета такой жизни угнетали, гасили ее идеальные порывы. Но она терпела, ибо видела, что не все подобны матери Лукаша. Кроме ее веселого, доброго, любимого Лукаша, есть еще дядька Лев — ласковый, рассудительный, справедливый. Он не раз защищал Мавку от нападок своей сварливой сестры.
Но мать Лукаша не унималась. Отыскала в селе молодую вдову — проворную и работящую — и решила женить на ней Лукаша. Он поддается уговорам матери и обольстительным, бесцеремонным заигрываниям Килиный Он уже колеблется, не знает, любит ли Мавку. Она видит это и горько страдает. Только дядька Лев не изменяет ей:
Лев
(выходит из-за хаты)
О чем ты так, бедняжка, загрустила?
Мавка
(тихо, грустно)
Проходит лето, дядя…
Лев
Для тебя
Все это горько… Я уж было думал,
Что вербы на зиму тебе не нужно.
Мавка
А где б я зимовала?
Лев
Да по мне,
С тобой и в хате не было бы тесно…
Да вот сестру никак не уломаешь.
И так и этак говорил я с нею,
А толку нет… Я сам к зиме
Уйду в село, в свое жилье родное…
Когда бы там могла ты поселиться,
Я б взял тебя.
Мавка
В селе я не могу…
А то пошла б. Вы добрый и хороший.
Лев
Хорош и добр не человек, а хлеб.
Но это правда; очень мне по нраву
Лесное племя ваше. Умирать
Я в этот лес приду, подобно зверю, —
Вот тут под дубом пусть и похоронят…
Уходит лето. Мавка сидит у озера одна. Роняет голову на руки и тихо плачет. Начинает накрапывать мелкий дождик, густою сеткой заволакивая поляну, хату и лес. Затем от сильного порыва ветра дождевые тучи расходятся, и становится виден лес. Он весь в искрящемся осеннем убранстве на фоне темно-синего предзакатного неба.
Наступает осень, а вместе с нею и конец Мавкиному счастью. Нерешительный Лукаш быстро и легко привыкает к принуждению и неволе. Забывает свирель, пренебрегает несней. Наконец мать выгоняет Мавку, а Лукаша женит на Килине. Без Мавки, без любви к ней Лукаш погубил свой талант, полностью погряз в грубых бытовых заботах. Нежная, чувствительная Мавка не в силах вынести разлуку. Она бросается в смертельные объятия Призрака — «Того, кто в скале сидит», — чтобы обрести забытье.
Третье действие начинается на грозном фоне хмурой и ветреной осенней ночи. Последний желтый отблеск месяца гаснет в хаосе лесных вершин. Стонут филины, хохочут совы. Вдруг все это перекрывается тоскливым волчьим воем. Потом наступает тишина. Начинается тусклый болезненный рассвет поздней осени. На поляне заметен большой пень на том месте, где когда-то стоял столетний дуб, возле него — свеженасыпанная, еще не поросшая травой могила дядьки Льва. У одной стены Лукашовой хаты чернеет фигура, в которой с трудом угадывается Мавка — так она изменилась. Она вырвалась из темной пещеры Призрака, как услышала волчий вой, узнав в нем голос Лукаша, превращенного Лешим в дикого вурдалака. Она отыскала в сердце своем «волшебное живительное слово, что зверя превращает в человека», и спасла Лукаша, возвратив ему человеческое подобие. Но теперь он словно не в своем уме — нигде не находит себе места.
Итак, Мавка сторожит у хаты, чтобы увидеть любимого. Однако утром выходит Килина и, увидев Мавку, проклинает ее:
А чтоб ты засохла, как верба в болоте!
И Мавка мгновенно превращается в вербу с сухой листвой и плакучими ветвями. Выбежал из хаты мальчик, срезал с вербы ветку, чтобы сделать свирель.
Наконец возвращается спасенный Мавкой Лукаш, берет из рук мальчика свирель и играет веснянку — ту, что когда-то играл Мавке. Свирель вдруг заговорила человечьим голосом:
Сладко он играет,
Глубоко вздыхает,
Белу грудь мне разрывает,
Сердце вынимает…
Тогда Килина замахивается топором на вербу, но в это мгновение с неба огненным змеем-метеором слетает Перелесник и обнимает вербу. Она вспыхивает огнем — от него сгорела хата и все вокруг. Семья, собрав пожитки, отправилась в село. В лесу остается один Лукаш. Находит свирель, хочет играть, но тут появляется легкая белая фигура, напоминающая Мавку. Она склоняется над Лукашом, который смотрит на нее с невыразимой тоской: он сам погубил ее. Но Мавка думает по-другому:
О, не жалей мое тело!
Ясным огнем засветилось оно,
Чистым, сверкающим, словно вино,
Вольными искрами ввысь улетело.
Примет родная земля
Пепел мой легкий и вместе с водою
Вербу взрастит материнской рукою, —
Станет началом кончина моя.
Тихими стежками люди
Станут весною ко мне приходить,
Радость и горе свое приносить,
И отвечать им душа моя будет,
Встречу я всех, как родных…
Мавка просит, умоляет Лукаша играть. Вначале мотив грустный, как шум зимнего ветра, как печаль о чем-то погибшем, но незабываемом. Постепенно победная мелодия любви покрывает тоскливый напев. Появляется Мавка в весеннем наряде — такая же, как вначале.
Лукаш бросается к ней с возгласом счастья. Ветер сбивает белый цвет с деревьев. Этот цвет летит, летит, закрывая влюбленную пару, и затем переходит в сильный снегопад. Когда снегопад немного утихает, перед глазами снова зимняя природа. Деревья засыпаны снегом. Лукаш сидит одиноко со свирелью в руках, прислонившись к березе. Он сидит без движения. Снег шапкой лег ему на голову, запорошил всю фигуру и падает, падает без конца…
Погибла Мавка, погиб и Лукаш. Так закончилась бессмертная песня о короткой, но большой, прекрасной любви. Лукаш познал счастье, но не смог удержать его — оно, как дикая птица, вырвалось из рук. Не хватило сил у него. Да только ли сил? Не было у него ясного стремления, осознания своих желаний. А сила без этого — слепая стихия. Лукаш не смог освободиться от тяжести вековой темноты убогой жизни.
«Лесная песня» содержит немало моментов автобиографического характера. Прежде всего Мавка — образ глубоко драматический, но не трагический, несмотря на муки и даже гибель. Она видит, что люди жестоки и слепы. Но знает и другое: по природе своей они добры и умны. Потому-то она и приходит, чтобы пробудить их лучшие чувства. Ради этого Мавка жертвует собой. Она не добилась счастья — ни для себя, ни для людей. Но и не утратила веру в лучшее будущее — напротив, закалила ее. Просто рассеялась розовая дымка представлений о человеческой жизни. И это к лучшему, ведь эта дымка мешала ей глубже познать человека.
Не то же самое происходило и с Лесей?
Жизнь, преисполненная страданий и мук. Чудовище Призрак в облике туберкулезной бациллы тридцать лет подряд угрожает смертью. А Леся делает свое: прокладывает людям путь к прозрению, к пробуждению общественного, социального сознания; клеймит позором рабские души, беспощадно обличает эксплуататоров.
Вокруг — глушь, сон, равнодушие:
Как тяжело идти мне той дорогой.
Широкой, битой, пылью сплошь покрытой,
Где люди мне напоминают стадо,
Где нет цветов, где не растет бурьян!
Однако именно туда, где не растут ни цветы, ни бурьян, Лесю, как и Мавку, зовет ее совесть; ее влечет горячее желание:
Там, на высотах, непреодолимо
Я жажду знамя красное поставить,
Где сам орел гнезда не смеет свить!
Леся, как и Мавка, самоотверженно боролась, исходя из самой природы своего естества, своей души. И не могла иначе. Сцену Мавки с «Тем, кто в скале сидит» можно с полным правом отнести к самой поэтессе:
Призрак
Приют твой там: ты от огня бледнеешь,
И млеешь, цепенеешь от движенья;
Тень — счастье для тебя. Ты умерла.
Мавка
(поднимается)
Нет, я жива! И буду жить я вечно!
Есть в сердце то, что умереть не может.
Призрак
А почему ты это знаешь?
Мавка
Муку
Свою люблю и не хочу забыть.
Когда б забыть ее я захотела.
Я б за тобой пошла куда угодно,
Но никакая сила в целом свете
Желанного не даст мне забытья.
Леся, как и ее Мавка, видела смысл своей жизни не в личном счастье, а в чем-то высшем, большем — в том, что достигается самопожертвованием. «Не все обладают тем, что имеет кто-то, — писала она Кобылянской, — кто-то имеет искру в сердце, огонь в душе. Это не может дать счастья, но нечто большее и высшее, чем счастье, что-то такое, чему нет названия в человеческом языке».
Осень 1911 года в Грузии выдалась довольно сухая и теплая. Солнечные дни редко уступали облачным и дождливым. В декабре дневная температура держалась на уровне 15–18 градусов. Поэтому Леся решила, что эту зиму можно провести на Кавказе. Но в конце декабря болезнь неожиданно свалила Лесю и не давала ей подняться до мая. Зимние месяцы прошли в нестерпимых мучениях. Собственно, нельзя сказать, что это было так уж неожиданно: перед этим Леся написала большую драматическую поэму «Адвокат Мартиаи», от которой, как она выразилась, «заболела уже по-настоящему острым воспалением почек». Страшно похудела, ослабла.
Весна и целебное солнце принесли облегчение. Выздоравливала медленно и неуверенно, так как воспаление перешло во вторую стадию. Однако Леся не прекращала работать, у нее рождались новые творческие замыслы. Только немного поправилась — сразу же принялась за написание новой драмы.
Об испанском рыцаре Дон-Жуане писали выдающиеся художники мира. Свыше трехсот лет бродил по страницам книг испанский идальго со своим чудаковатым, но всегда находчивым слугой Сганарелем. Был Дон-Жуан смелым и сильным. И непутевым, забиякой. Не раз приходилось ему убегать от королевской стражи, прятаться на кладбищах и в пещерах. Не зная ни в чем меры, Дон-Жуан без устали гоняется за приключениями, оставляя на своем пути жертвы. В конце концов и сам гибнет. Легенда рассказывает, что в одном из поединков в Мадриде он сразил насмерть придворного рыцаря (командора), а сам начал приударять за его женой. Не устояв перед натиском Дон-Жуана, вдова пригласила его на ужин. Обрадовавшись, что наконец-то будет принят женщиной, к которой он воспылал столь сильным чувством, Дон-Жуан в шутку обращается к статуе командора с просьбой составить им компанию. Статуя и в самом деле пришла «в гости», а вместе с нею пришел и смертный час Дон-Жуана.
Этот традиционный сюжет использовала Леся Украинка, вложив, однако, в него новую идею. Не много нашлось критиков, которые поняли ее после выхода в свет драмы «Каменный хозяин» (1912). А вот что говорила сама поэтесса:
Агатангелу Крымскому. 24 мая 1912 года, Кутаиси. «…позавчера окончила начатую еще перед пасхой новую вещь, но какую! Боже, прости меня и помилуй! Я написала Дон-Жуана! Вот того самого, «всемирного и мирового», не дав ему даже никакого псевдонима. Правда, драма (опять драма!) называется «Каменный хозяин», так как идея ее — победа каменного, консервативного начала, воплощенного в командоре, над раздвоенной душой гордой, эгоистичной женщины — донны Анны, а через нее и над Дон-Жуаном, «рыцарем свободы»… В этой теме есть что-то дьявольское, таинственное, недаром она уже скоро триста лет мучит людей… Так или иначе, но вот уже и в нашей литературе есть Дон-Жуан, собственный, не переведенный; оригинальный тем, что его написала женщина (такое, кажется, впервые случилось с этой темой)».
Леся Украинка в полной мере понимала огромную ответственность перед темой, которую после испанского драматурга. Тирсо де Молины разрабатывали Мольер, Байрон, Пушкин и многие другие. «Как видно по списку действующих лиц, — писала она, — это ни больше, ни меньше, как украинская версия всемирной темы о Дон-Жуане. До чего «дерзость хохлацкая доходит», — скажет господин Струве… Что это и правда дерзость с моей стороны, я и сама понимаю, но уже, наверно, «то в высшем суждено совете», чтобы я mit Todesverachtung[86] бросалась в дебри всемирных тем, как, например, со своею Кассандрой…»
Некоторое время Леся не решалась ни признаваться своим знакомым об этой драме, ни посылать издателям. Она колебалась. А что, если эта вещь не годится для публикации? Ждала мнения Олены Пчилки и Людмилы Старицкой. А они ничего не писали. «Может быть, эта вещь вышла неудачной, и они промолчали, не желая «огорчать» меня, но лучше услышать осуждение рукописи и воздержаться от напечатания, чем напечатать неудачную вещь, да еще на такую ответственную тему! — думала Леся. — Ведь это позор не столько для меня, но для нашей литературы вообще. Скажут: «Ну уж, разогнались хохлы с Дон-Жуаном, за триста лет впервые, да и то неудачно…»
Потому-то, хоть эта драма и была написана быстро (как и все произведения последних лет), однако времени она поглотила немало. Придя в себя после лихорадочных дней и ночей, отданных этой драме, поэтесса долго и придирчиво работала над нею снова и снова.
— А знаете зачем? — спрашивала она Ольгу Кобылянскую и тотчас же отвечала: — Чтобы сделать ее короткой. Она была чуть ли не вдвое длиннее. Надо было сконденсировать ее стиль, точно какую-то крепкую эссенцию, сделать его лаконичным, как надписи на базальте, освободить его от лирической вялости и растянутости (Лесе все время казалось, что она этим очень страдает!); уложить сюжет в короткие энергичные формы, придать ему нечто «каменное».
На деликатное замечание Ольги Кобылянской о том, что, мол, хорошо бы расширить драму, Леся отвечала:
— Принимаю это скорей за похвалу, нежели за укор. Если читатель жалеет, почему произведение не длиннее, чем оно есть, это, собственно, большой комплимент автору, так как вещи скучные или неудачные всегда кажутся чрезмерно длинными, хотя бы занимали мало страниц.
Не соглашалась Леся и с пожеланием Кобылянской лиричнее, красочнее писать картины жизни героев:
— Я не люблю обилия украшений и узоров на статуях, не люблю развешивать повсюду словесные гирлянды и «красоты». Эта драма должна напоминать скульптурную группу — таков был мой замысел, а об исполнении судить не могу.
В название драмы вынесена одна немаловажная деталь, определяющая между тем основную идею. Лесины предшественники следовали традиционному девизу: «каменный гость», так было у Тирсо де Молины («Севильский соблазнитель, или Каменный гость»), у Мольера («Дон-Жуан, или Каменный гость»), наконец, у Пушкина («Каменный гость»). Леся Украинка же увидела драму иначе: «каменный хозяин». И в этом таится глубокий смысл. Если во времена феодализма власть была непосредственным орудием грубой силы и угнетала отдельные классы и слои общества, то позже она становится всеохватывающей и опирается не только на меч, но и на все факторы духовной жизни. Господствующий класс контролирует всю экономику и идеологию, культуру и искусство; внедряет свои понятия морали, совести, правды, справедливости, патриотизма и т. п. В обществе на всем лежит омертвляющая печать идеологии монополистической буржуазии: везде господствуют «каменный, консервативный принцип».
В «Каменном хозяине» главный герой — «рыцарь свободы» Дон-Жуан — выступает поборником независимости и протеста против окаменевших традиций морали. Он не принимает лицемерной, чванливой жизни вельмож, высмеивает их господские порядки и привычки, попирает их «достоинство». Дон-Жуан презирает деспотическую власть «каменных хозяев», их религию и законы, ибо они уродуют человека, превращают его в раба. Ни преследования, ни задабривания не могут сломить его волю. Так было до тех пор, пока вдова всесильного командора донна Анна не пробудила в нем честолюбие. Властолюбивая женщина хочет, чтобы Дон-Жуан помог ей восстановить утраченную славу и в будущем завладел троном:
Добьюсь — и сделаю вас командором.
Избранник мой, должны вы стать высоко
В глазах двора и света. Всем известно,
Что рыцарем бесстрашным были вы
И в горестные времена изгнанья,
А уж теперь вы станете примером
Всех рыцарских достоинств. Вам легко!
Дон-Жуан спорит, не соглашается:
По-вашему, легко мне захлебнуться
В бездонном океане лицемерья,
Каким давно привык я называть
Суровый кодекс рыцарских достоинств?
Он понимает, что, женившись на Анне, получит в наследство «хозяина твердыню» и должен навсегда изменить своим идеалам и привычкам «рыцаря свободы». Но Дон-Жуан не постиг другого: с командорским плащом он принимает и его каменную душу. И… теряет человеческое естество, умирает как человек. Когда же он осознал трагизм своего положения, все пути для отступления были отрезаны. Финал драматичен и поучителен.
Анна
(протягивает плащ, Дон-Жуан надевает его. Анна снимает со — стены и дает ему меч, командорский жезл и шлем с белыми перьями)
Взгляните, как величественны вы!
(Дон-Жуан подходит к зеркалу, вглядывается и вдруг вскрикивает)
Анна
Что с вами?
Д о н — Ж у а н
Он!., его черты!
(Бросает меч и жезл и закрывает лицо руками)
Анна
Не стыдно ль?!
Что вам привиделось? Взгляните снова.
Да вы ли это, смелый Дон-Жуан?
Дон-Жуан
(Со страхом открывает лицо. Смотрит. Сдавленным от сверхъестественного ужаса голосом)
Не я!.. Он… каменный… Меня не стало…
(Шатаясь, отскакивает от зеркала в сторону и прижимается к стене, дрожа всем телом. В это время в зеркале появляется фигура командора, такая же, как на памятнике, только без меча и жезла, выступает из рамы, идет тяжелой каменной походкой прямо на Дон-Жуана. Анна бросается между командором и Дон-Жуаном. Командор левой рукой ставит ее на колени, а правую кладет на грудь Дон-Жуана. Дон-Жуан застывает, пораженный смертельным оцепенением…)
Трагедия Дон-Жуана — личная трагедия, ее последствия не угрожали обществу. В эпоху капитализма «рыцари свободы», предавая интересы народа, становясь преданными слугами «каменной консервативной идеи», уже не испытывали угрызений совести. Из трагедии Дон-Жуана не следует делать выводы, что «каменный хозяин» располагает неограниченной властью, что все перед ним падают ниц. Дон-Жуан стал его жертвой потому, что никогда не имел ни глубоких убеждений, ни высоких духовных идеалов, ни непоколебимой веры в человечество.
В июле Леся написала поэму «Изольда Белорукая», в основу которой положен средневековый сюжет о фатальной любви Изольды и Тристана, издавна распространенный среди европейских народов.
Наступала осень 1912 года. Состояние здоровья Леси Украинки ухудшалось. Даже в благоприятную погоду она редко выходила на улицу.
— Моя жизнь и вовсе тюремной стала, — говорила она. — Из дому — на балкон, из балкона — в дом, — вот и все выходы, или, точнее, «вылазки»… но я уже как будто привыкла к этому.
Теперь уже редко садилась за письменный стол — не было сил ни думать, ни писать. А ведь совсем недавно: «Все же пишу, а «пишу — значит существую». Если же перестану писать, тогда, наверное, и конец…»
Снова возник вопрос о Египте. В этот раз она не имела ни малейшего желания отправляться в дальнюю дорогу. И только настойчивые уговоры мужа, матери и сестер, которые без устали твердили ей об этом в своих письмах, помогли. Начала готовиться к поездке. Как всегда, вечная, с огромным трудом разрешаемая проблема — средства. Немногим выручили собственные гонорары, остальные деньги прислали мать и сестры — Ольга и Исидора.
Едва закончили сборы, как возникло новое серьезное препятствие: на Балканах вспыхнула война, а вместе с нею опасность, что Турция может закрыть Дарданелльский пролив и тогда из Черного моря не выбраться.
Таким образом, война захватила район, по которому проходил морской путь из Одессы к Египту.
Первые бои встревожили Лесину мать. Она просила дочь ехать железной дорогой до итальянского города Триеста, а оттуда морем к Египту. Мать боялась, что в турецких водах пароход может наскочить на мину, и тогда — смерть. Но такая перспектива не очень пугала Лесю.
Сестре Ольге. 5 октября 1912 года, Кутаиси. «Мама думает, что через Дарданеллы теперь страшно ехать. Страшновато это не тем, что нарвешься на мину — это даже веселее, чем быть съеденной, наконец, бациллами, — а тем, что можно… застрять в какой-нибудь азиатской дыре и таким образом ускорить победу тех же бацилл. Ну, да с Дарданеллами должно скоро выясниться — так или сяк… В объезд на Триест или на Бриндизи ехать дороже и больше вагонной тряски, быть может и невыносимой теперь для меня, а главное: трудно мне теперь пришлось бы в австрийских вагонах, совсем не приспособленных для больных циститом. С этой точки зрения меня тревожит и переезд от Каира до Гелуана, при устройстве которого люди совсем забыли, что туда должны ездить главным образом почечные больные. Этот переезд еще и в позапрошлом году дал себя знать, а теперь я ломаю голову, как мне быть…»
Вскоре Леся прибыла в Одесский порт, где ее ждала большая радость — встреча с сестрами Ольгой и Дорой. Тепло приняли поэтессу и давние друзья Комаровы.
25 октября пароход покинул родные берега. Леся заняла свое место в каюте второго класса. Неприятности начались с первых дней плавания. В Стамбуле на пароход набилось много народу — преимущественно греков, которые, опасаясь кровавой резни, убегали из Турции. В Лесиной каюте оказалось семеро пассажиров. Теснота, спертый воздух. Попыталась подняться на палубу, но это оказалось невозможным: не только каюты, но и все проходы и закоулки заняты людьми, их скарбом. Галдеж стоит невероятный. А тут еще и море разыгралось не на шутку. На пароходе поднялась паника. Продолжительные стоянки в портах по настоянию военных патрулей, обход минных полей, курсирование боевых кораблей — все это усиливало тревогу пассажиров. У Измира Леся видела собственными глазами, как утонул подорвавшийся на мине пароход.
Неприветливы были и приморские города — хмурые, молчаливые. «На берег я нигде не сходила — трудно, да и не было охоты, — как-то уныло выглядели турецкие города, без привычной веселой суеты, заполненные серо-зеленой формой солдат… А те, кто выходил в Константинополе, говорили, что там жутко ходить под взглядами турок…»
В субботу, 3 ноября, в два часа дня пароход дважды протяжно загудел и начал сбавлять скорость. Леся поднялась с постели, взглянула в окно каюты и увидела знакомую картину: в солнечном сиянии повисла панорама древней Александрии. Позади осталось Кипрское море — последний перегон долгого и трудного морского пути. Впереди — различные санитарные и таможенные хлопоты, но теперь, по крайней мере, виден конец пути.
На следующий день, в воскресенье, в восемь утра Леся была уже в Гелуане, на вилле «Тевфик», где ее приветливо встретила знакомая хозяйка.
В этот раз Лесе досталась хорошая, просторная комната с юго-восточной стороны — солнечная и теплая. Здесь стояла широкая (на французский лад) кровать под тюлевым балдахином, кушетка, шкаф-трюмо, мраморный умывальник, электрическая лампа. Пол покрыт линолеумом, это очень важно, иначе здесь бывает зимними вечерами холодно ногам. Питание отличное: утром — кофе с молоком; в 11 часов — молоко; в первом — завтрак, как обед, только без супа; в четыре — снова молоко и чай; в семь — обед. К завтраку и обеду дают фрукты: мандарины, финики, гранаты, бананы и еще какие-то сладкие, пахучие цитрусовые.
За все это Леся платила не 110 рублей, как в прошлые разы, а только восемьдесят. Приятно было и то, что пансион маленький — всего на десять человек.
После дождей, туманов и морозов очень обрадовала погода: теплая, солнечная и ветра нет. Климатические и погодные условия складывались, в общем-то, благоприятно. Однако Леся выздоравливала медленно и неуверенно. Понадобилось два месяца для того, чтобы она смогла сесть за какую-нибудь работу. Но и тогда нечем было похвалиться в смысле здоровья: о своем самочувствии она говорила весьма сдержанно.
Ольге Кобылянской. 23 декабря 1912 года, Гелуан. «Дорогая подруга! Вот и снова кто-то белый в золотом Египте и поздравляет кого-то черненького еще с одним Новым годом! И если кто-то черненький откликнется, то белый молчать не будет: он уже может писать, а еще недавно был такой жалкий, совсем ни к чему пригоден не был. Теперь египетское солнце уже влило в кого-то жизнь и немножко энергии, но будет ли ее много когда-нибудь — один бог ведает».
После Нового года Леся поднялась и, как она сама говорила, начала «что-то там возиться»: изучала испанский язык, давала уроки французского, готовила две части триптиха, чтобы вместе с апокрифом «Что дает нам силу?», написанным десять лет назад, послать во Львов для сборника, посвященного сорокалетию писательской деятельности Ивана Франко. В начале февраля 1913 года она закончила триптих: написала «Чудо Орфея» и сказку «Про великана», которая стала ее последним законченным стихотворением. В этой сказке-легенде Леся Украинка с особой силой снова и снова утверждает непоколебимую веру в победу угнетенного народа. Веками народ-великан спит тяжелым неспокойным сном. Господа-богатеи измываются над ним. Но скоро, скоро он пробудится:
И встанет великан тогда,
Расправит плечи снова
И разорвет в единый миг
Железные оковы.
Наряду с этим писала большую драматическую поэму «Оргия». Преодолевая на своем пути одно препятствие за другим, Леся Украинка оставляла украинской литературе бессмертные творения. Они как маяки освещали скалистую дорогу, осилить которую могут лишь смелые, мужественные бойцы. Как башни замка, устремляясь ввысь, они выстроились одно за другим: «На крыльях песен», «Думы и мечты», «Одержимая», «В катакомбах», «Осенняя сказка», «Кассандра», «Лесная песня», «Каменный хозяин». А теперь «Оргия»! Леся Украинка, как Строитель из «Осенней сказки», как Каменяр Ивана Франко, знала, что надо, не останавливаясь, двигаться вперед, рубить скалу, «ровнять правде путь».
Думала ли она о том, что пишет последнее произведение, что возводит последнюю башню на своем творческом пути? Конечно, нет. Ведь ее поэтический гений был в полном расцвете. Хоть и очень высоко поднялась в своих последних произведениях, вершина, к которой она стремилась, чтобы там поставить победное знамя, скорее всего была еще впереди. Последние драмы не оставляют сомнений в том, что поэтесса приближалась к новым творческим открытиям.
Весной Леся снова прощалась с Египтом. Снова пароход и прекрасные моря под высоким голубым небом, берега на далеком горизонте, опоясанные желтой каймой.
Домой возвращалась в худшем достоянии, чем после двух предыдущих поездок. Недуг активизировался, его не могли приостановить ни южное солнце, ни лекарства. Первого мая Леся Украинка покинула Египет с чувством неопределенности, неуверенности. На пароходе, державшем курс из Александрии в Одессу, ею овладели невеселые мысли и воспоминания. Она уже понимала, что спасения нет, что ее жизнь неуклонно и катастрофически быстро стремится к неизбежному финишу.
Кто знает, удастся ли еще побывать в Египте? Чужая и далекая страна, а вот стоит перед глазами — вся золотая, веселая, приветливая. Хотелось бы увидеть эту страну, пожить здесь, но не так, как в этот раз. Эту зиму Леся пролежала да просидела в пансионе, как арабская дама в гареме. Даже не нанесла визит Большому сфинксу и пирамидам, не была и в музее, где прекрасные чернобровые женщины с золотыми лицами развлекаются в обществе загадочно-радостных розовых сфинксов.
А как хорошо было бы взять дагабию (большую парусную барку) да подняться по Нилу к великим разрушенным святыням Луксора, Карнака, Эсне, Элефантины… Но… это всего лишь сладкие мечты человека, который может только лежать, а если сидит, то уже счастье. Ну что ж, ведь и лежачим светит солнце, и на них смотрят звезды, и драгоценный пурпур египетского заката им виден, и золотая пустыня навевает жаркие полуденные грезы, и они проходят перед их глазами. Так что не все еще потеряно, и нечего на очень уж минорный лад настраиваться.
6 мая пароход причалил к берегу в Одесском порту. В тот же день она писала сестре Лиле в Екатеринослав:
«Милая Лилеенька! Итак, в Одессе. Пробуду, наверное, до субботы, чтобы отдохнуть, побыть с приятелями и, может, новых вестей дождаться, а в субботу все же двинусь в Киев… Здоровье ничего, только очень устала…»
Нелегко было Лесе переносить трудности дороги, но отказаться от поездки в Киев она не в силах. Там ждали родные, друзья и все то, что с детства близко и дорого. Там — душа любимой Украины.
Весна. Кажется, никогда еще так не зеленели нивы, плывущие за окном вагона, не наряжались в такое пышное убранство сады. Украинская весна встретила теплом.
Солнце поднялось высоко над горизонтом и ласкало своими прозрачными лучами. А она тихо, едва заметно улыбалась. Совсем недавно поезд мчал ее в другом краю. Тогда на горизонте сверкали бескрайние золотые пески, а рядом с железной дорогой, у самой воды, словно золотое море, волновалась пшеница. В Египте уже начинается жатва, а здесь нивы еще только покрываются всходами. Может быть, эта цветущая природа вдохнет в нее хоть капельку жизни…
Едва промелькнуло за окном Городище, как навстречу — прославленная красавица Рось. Смотрит Леся на прозрачные, тихие воды, замечтавшиеся кудрявые вербы над водой — и вспоминаются персонажи из романа Нечуя-Левицкого — Микола Джеря, несчастная Нимидора…
Остановилась Леся в доме матери, на Мариино-Благо-вещенской улице, где находилась и редакция журнала «Ридный край». Известие о приезде Леси Украинки быстро распространилось по городу. Много друзей, знакомых и незнакомых почитателей ее таланта жаждали увидеть автора пламенных стихотворений и драм, выдающуюся украинскую писательницу.
Однако плохое состояние здоровья не позволяло ей ни выходить из дому, ни принимать многих гостей и вести с ними беседы, так как это было бы слишком утомительно.
В первый день Лесю навестила ее давнишняя подруга — Людмила Старицкая. Она застала поэтессу за просмотром журнала «Ридный край», где были напечатаны ее произведения. На диване лежала подшивка киевской газеты «Рада», на столе — комплект «Литературно-наукового висныка». Старицкую поразило то, как выглядела Леся: бледная, худая, а глаза смотрели внимательно-внимательно, в глубине темных зрачков словно проглядывало что-то значительное и мудрое. Сдерживая слезы, Старицкая обняла ее. Леся почувствовала ее состояние:
— Не смотрите на меня так испуганно, я ведь с дороги: она так меня измучила, что с трудом прихожу в себя.
— Так зачем же вы утомляете и сейчас себя?
— Меня теперь все и всегда утомляет, даже ничегонеделание. Так уж лучше чем-нибудь заниматься.
— Ничего, все утрясется…
— Надежды мало…
— В Киеве хорошие врачи.
— Что медицина там, где и высший судия бессилен. Врач, который постоянно лечил меня в Египте, как-то сказал в шутку: «Madam, vous devenez tout esprit».[87]
Невеселым был этот разговор. Старицкая пыталась найти какие-то слова утешения. А Леся спокойно, без заметной печали в голосе, говорила о том, что и без нее земля будет вертеться, а на земле расцветать жизнь…
— Знаете, когда я в последний раз собиралась в Берлин на тяжелую операцию, страшно переживала о своей неоконченной драме «Руфин и Присцшша». Боялась, что помру и не скажу людям то слово, которое так хотела сказать… А потом я увидела, что, как у нас говорят: «Прийшов Прокiп — кипить oкрiп. Пiшов Прокiп — кипить окрiп». Так что и без Прокопа кипяток будет кипеть…
Больше к этой теме Леся не возвращалась. Друзья, посещавшие ее в Киеве, чаще всего видели ее в постели, но никогда не слышали ни единого слова о болезни, ни одной жалобы. Она все время жадно интересовалась общественной жизнью и литературными делами.
Перед отъездом на Кавказ состоялось торжественное собрание во вновь открытом украинском клубе «Родина» на Владимирской, 42. Леся сидела на почетном месте, смотрела вокруг, и сердце сжималось от боли. Среди присутствующих уже не было многих лучших друзей, побратимов, учителей, которые были близки ей с детства и которых она привыкла видеть рядом с собой. Ушли из жизни Лысенко, Старицкий, Кропивницкий, Коцюбинский, Гринченко…
«Чествование прошло как-то наспех, — вспоминала Людмила Старицкая, — и потому не приобрело соответствующей импозантности. Однако было в нем что-то непередаваемо тоскливое, потрясавшее и терзавшее душу».
Бледная, какая-то светящаяся Леся с огромными букетами цветов в руках, со словами, полными энергии, любви и веры, и со смертью в глазах…
Когда Леся закончила свою небольшую речь и друзья помогли ей идти из зала, все присутствующие встали и печальным взглядом провожали измученную фигуру поэтессы. Леся старалась держаться бодро и уверенно, но это не получалось. Всех угнетала горькая боль, а в голову приходила мысль отчаяния: она переступает этот порог, наверное, в последний раз…»
В тот солнечный майский день, когда поезд должен был увезти Лесю на Кавказ, она незаметно вышла из дому, наняла извозчика до Владимирской горки. Был десятый час утра. От Трехсвятительской улицы широкая аллея вела к круглому деревянному помещению, напоминавшему огромный шатер степных кочевников. То была известная в те времена Киевская художественная панорама «Голгофа». Леся всегда приходила сюда, когда бывала в Киеве.
Медленно поднималась по широким ступенькам. Вокруг ни души. Тишина. Со смотровой площадки, огороженной невысоким деревянным парапетом, открывался легендарный мир. Давно знакомые сцены из жизни Христа, причудливо освещенные электричеством, потихоньку оживали. Опираясь на поручни, незаметно для самой себя Леся передвигалась по этому волшебному кругу, пока перед ее глазами не вынырнул из-за горизонта беломраморный древний Иерусалим, покрытый легкой, голубоватой дымкой. Но взор Леси приковывала не столица Иудейского царства, а дорога на переднем плане, по которой толпа устремилась к Голгофе. Впереди преторианская стража подгоняет осужденных на смерть. Каждый из них несет свой крест. Самый тяжелый достался изможденному, бледному бедняге…
Эта печальная фигура всегда чем-то влекла к себе Лесю. Может быть, своими мучениями, за которыми не чувствовалось ни страха, ни отчаяния, а только тоска, глубокая невысказанная тоска во взгляде.
Так было и десять лет назад, и тоже летом. И почудилось ей тогда, что тот, бледный, пошатнулся под непосильной тяжестью и в изнеможении упал среди дороги: «страдальца бледный лик еще белее и по нему сбегают капли крови».
«Эй, подымайся! Долго ль спать ты будешь?» — кричат преторианцы, и бичи обвиваются вокруг него, точно змеи.
«Не могу… Крест тяжел… Нет силы…» — несчастный простонал и лег лицом в дорожную пыль.
Легионер взмахнул бичом… Леся закрыла глаза и слышит, что он не ударил — кто-то остановил его:
«Стой!»
«Что нужно? Кто ты?» — заорал солдат.
«Я плотник. Этот крест был сделан мною, так я и понесу его. Давайте. За свой труд я не возьму с вас платы…»
Он поднял крест. Никто не помешал.
И плотничья спина вдруг распрямилась,
И руки ослабевшие окрепли,
И взгляд погасший загорелся снова
Великим, сильным и глубоким чувством,
И твердою, тяжелою походкой
Пошел с крестом работник на Голгофу…
Потом еще долго этот мираж не давал покоя.
На зиму поехала в Тбилиси, но и там ей виделась Голгофа при взгляде на синие Кавказские горы. Наконец не выдержала — взялась за перо. Так был написан апокриф «Что дает нам силу?», ставший началом триптиха в честь Ивана Франко…
Спустя несколько минут, оставив панораму, Леся шла по аллее парка. На самой горе присела на скамейке и задумалась.
Тихо. Воздух свежий, прозрачный. Небо торжественное, высокое. Днепр широко разлился и замер в своей вечной красоте. Казалось, вся вселенная вдруг остановилась, поразившись своему величию и очарованию.
Долго сидела Леся. Воспоминания незаметно сменяли друг друга, как тихие воды там вдали, на горизонте.
Наконец протяжно загудел на Подоле завод, возвещая о времени обеденного перерыва — двенадцать часов. Леся поднялась — пора возвращаться домой. Надо готовиться в путь. Бледные уста прошептали:
— Прощай, Днепр, широкий, могучий! Ты не раз успокаивал мою мятежную душу, даже на чужбине рассеивал туман моей печали. Поклон тебе…
Перед тем как выйти на главную аллею, остановилась. Еще раз повернулась лицом к Днепру, взглянула влево, на Щекавицу, Вышгород:
— И вы прощайте, мои милые горы… вечный памятник моей Украине…
У Михайловского монастыря Леся попросила извозчика проехать мимо Софийского собора, повернуть к Золотым воротам, а там по Владимирской, мимо университета.
Вечером в сопровождении родных и друзей Леся поднималась на вокзальный виадук. Красное солнце, как и тогда, в детстве, когда впервые приехала в Киев, прощалось с городом, лаская его золотыми лучами.
В двадцатых числах мая 1913 года Леся была в Кутаиси. Она жестоко страдала не только от приступов, вызванных смертельной болезнью. Был еще один источник мучений, который вместе с туберкулезом почек приближал трагический исход, — материальные недостатки.
Жалованье Квитки, по тем временам не такое уж и маленькое, не покрывало и половины всех расходов: ведь на его содержании были еще и родители. К тому же все жили в разных местах и почти все лечились. Какое-то время выручали деньги, оставленные Лесе отцом в наследство, но вскоре они были истрачены. Леся постоянно зарабатывала тяжким трудом, и это помогало как-то сводить концы с концами.
Родные Леси знали о таком тяжелом положении, пытались облегчить ее жизнь. Однако она отказывалась от помощи, так как считала несправедливым отрывать от заработка матери и сестер на содержание чужой семьи. Другое дело, если бы она сама заработала деньги!
Особенно обострилась ситуация в этом году. Во всех смыслах. Сегодня, 29 мая, температура с третьего дня не падает ниже 39°, голова раскалывается от боли. На столе гора рецептов, выписанных врачом еще пять дней назад. Но где взять деньги, чтобы выкупить лекарства? В доме ни гроша. Неделю назад Климент принес жалованье — 115 рублей. Не успели сесть за обеденный стол, как на пороге появилась долговязая фигура ростовщика — пришлось отдать 100 рублей долга. На второй день отдали и остальные — за квартиру. А на какие деньги жить? Леся собрала какие-то вещи, платья и продала за бесценок. Не деньги — слезы…
Вот и сейчас погоревала Леся и вновь к шкафу, чтобы какую-нибудь одежду продать, а то и обеда не будет. В это время стучит другой ростовщик. Долга того с наперсток, а шум поднял на весь двор. Потом нахально уселся за стол, вытащил из кармана засаленный блокнот и начал что-то записывать. Быстрые глазки барышника так и шарят по комнате — видимо, хорошо тренированы. Едва выпроводила непрошеного гостя.
О, как противно смотреть на все это и как тяжело переносить!
Немного успокоившись, Леся села за письменный стол:
«Милая мамочка! Ты пишешь, что уже выслала мне деньги, но их до сих пор нет… наверное, ты или тот, кто отправлял, что-то перепутали в адресе и деньги застряли на почте. А тем временем надо платить за квартиру, надо есть и пить да еще покупать хоть немного лекарств, потому что я болею… Вещи продолжаем продавать, но не всегда на них находятся покупатели…
Начала писать новый рассказ, — пишу, правда, понемногу, в интервалах между повышением температуры, значит, по утрам, и тогда, когда Клени нет дома, так как я скрываю от него, что работаю. Он считает, что это мне вредно, но спокойное писание прозы, я думаю, не приведет к беде. За стихотворения я пока не осмеливаюсь садиться, так как помню прежний опыт… Вот и обещанный этюд еще не начат… Я все же при всем этом не чувствую себя несчастной, и если бы Кленя не имел тенденции обращаться к ростовщикам, то я бы еще и не такую нужду вынесла…»
И в таких тяжелых условиях Леся не могла жить без творчества, без работы. Она безмерно завидовала людям, которые способны бороться, работать не покладая рук:
Как я завистью горела…
День и ночь они на вахте, —
Долог труд, а смена кратка,
День и ночь они в работе
Силы тратят без остатка.
Поэтические произведения Леся писала почти всегда в состоянии экзальтации, что требовало максимума энергии и нервного напряжения. Потому-то поэтесса взялась за прозу. Правда, она и раньше время от времени писала рассказы, новеллы и очерки. Сейчас она начала повесть «Экбаль-ганем».
Пробыв в Египте три зимы, Леся вынесла массу любопытнейших впечатлений об арабской жизни. Больше всего хотелось воссоздать существенные стороны быта: положение женщины в семье, воспитание детей. Эти мысли родились, еще когда она была в Гелуане.
Ольге Кобылянской. 21 марта 1913 года, «…кто-то не «горит» теперь, как горел над теми двумя драмами («Лесная песня» и «Каменный хозяин». — А.К.). Разумеется, совсем спокойно и теперь кто-то не пишет, но так гореть, как горел в прошлом году, не в состоянии, так как, вероятно, сгорел бы, но, видно, мой организм еще не хочет разрушаться до конца, говоря мне «довольно» при всякой попытке настоящей и упорной работы, и я должна покоряться. Не верю, чтобы так было до конца, надеюсь, что для меня еще вернутся дни труда и ночи мечтаний, но теперь… Закончу то, что должна кончить, и обращусь к более легкой работе над прозой… хотя мои критики и не хвалят моей прозы. Все же это будет «полезное», а я так мало написала полезного в своей жизни… Кому-то хочется написать одну новеллу, написать и детский рассказ на египетские темы, но не на древние, а на современные. Заинтересовала меня жизнь, вернее психология, здешних мусульманских гаремных женщин (в этом году я имела возможность узнать ее ближе) и здешних «детей улицы», которые вырастают прямо «под открытым небом» и на удивление самостоятельны и находчивы. Но и об этом сейчас не буду писать, пусть уже дома».
Повесть из жизни арабских женщин Леся Украинка не успела закончить, а детский рассказ — даже начать.
Тяжелое духовное и физическое состояние писательницы, грустное настроение явственно ощущаются в раскрытии, казалось бы, совсем «далекой» темы. Вот и в этом коротком символическом зачине звучат нотки автобиографического характера: «Итак, начинался египетский закат. Там солнце умеет сохранить вид победителя в последнее мгновение перед неминуемым поражением и так гордо и весело, без малейшей тени вечерней грусти, красочными дарами осыпает небо, пустыню, огромную реку и каждую мелкую песчинку своей любимой страны, так что даже за миг перед наступлением темноты как-то не верится в ее неизбежность».
В эту весну и лето Леся как никогда порывалась к писанию. Лето в разгаре, а здоровье все хуже и хуже… А что же будет осенью и зимой? Снова Египет? Но ведь в последний раз он не очень-то помог.
Потому и решили переезжать куда-нибудь в более благоприятную местность — скажем, в Среднюю Азию. Правда, там все незнакомое, и очень уж далеко. Зато повышенная зарплата для Климента, выделяются деньги на проезд. А главное — оба надеялись, что тот климат в какой-то мере заменит Египет — ведь там зима мягкая и короткая. И вообще, необыкновенно тепло и сухо: менее 200 миллиметров осадков в год, тогда как в Кутаиси примерно 1000.
— Может, проведя два-три года без перерыва в сухом краю, поправлюсь так, чтобы не быть инвалидом. Наверное, поездки в Египет в таком состоянии, как сейчас, мне противопоказаны, — говорила Леся.
Она думала о завтрашнем дне. Верила в него и надеялась, что будет жить. А тем временем положение становилось угрожающим. В письме Кривинюку Леся сообщала: «Дорогой Михаил! Посылку и деньги я получила, большое спасибо. Сразу не ответила, потому что совсем худо со здоровьем, да и сейчас едва пишу. Практически не поднимаюсь с постели… Ко всем болячкам добавилась еще и рвота, целыми днями тошнило меня, как на море в штормовую погоду… Это очень печально… К тому же все требует больших средств, и поездки, и лекарства, а где мне взять такие деньги? А лечиться должна, иначе и погибнуть можно…»
По всей вероятности, это было последнее письмо Леси. К вечеру того же дня стало совсем плохо. Тогда Квитка послал Лесиной сестре Ольге телеграмму: «Леся уже не может сидеть и вставать с постели. Обычная выдержка изменила ей, и она стала довольно капризной. Если посчастливится раздобыть денег, попытаюсь найти другую, более опытную прислугу. Нянек и фельдшериц здесь совсем нет…»
Узнав о катастрофическом состоянии дочери, Олена Пчилка бросила редакторские и издательские дела и вместе с младшей дочерью Исидорой приехала в Кутаиси. Лесю трудно было узнать — так измучила ее болезнь.
«Когда мы приехали, — вспоминает Исидора Петровна в письме автору этой книги, — Леся очень обрадовалась и, странное дело, даже как-то лучше стала себя чувствовать: начала спать ночью, а перед этим ее замордовала бессонница. Но улучшение было временным — всего несколько дней. Невыносимой для Леси была жара — она стояла тогда адская, ее даже здоровые с трудом переносили. Врач, приходивший ежедневно, считал состояние Леси безнадежным, однако для того, чтобы облегчить ее страдания, следует перевезти из Кутаиси куда-нибудь в горы, где было бы не так жарко…»
В минуты просветления Леся держалась бодро, даже выходила на балкон, разговаривала, шутила. И тогда казалось, что еще не все потеряно. Но о том, что она смертельно больна, говорил ее взгляд, поражавший своей остротой и необычайной настороженностью. Однажды в беседе с матерью Леся вспомнила о том, что хотела написать для альманаха «Арго» драматическую поэму о жизни древних египтян. И поэтесса диктует матери свой последний творческий замысел:
«В предместье Александрии живет семья греческая в то время, когда уже победила новая вера и, в свою очередь, стала притеснять и изгонять тех людей, которые веровали по-старому и любили древнюю науку…»
Здесь Леся, немного подумав, сказала:
— Может, лучше вместо «греческая» поставить «эллинская»? Допиши в скобках — «эллинская»…
Так был записан краткий конспект поэмы, в которой Лесе хотелось показать борьбу двух идеологий: новейшей христианской, которая опиралась на догматический метод и отражала стремления господствующей верхушки поработить народ, и старой эллинской, культивировавшей ум и красоту человека, предоставлявшей ему больше свободы.
По ходу рассказа она продолжала обдумывать его. Финал будущей поэмы, в котором дети греческого философа Теокрита прячут в песчаной пустыне отцовские папирусы, вначале звучало как проклятие. Но она изменила концовку:
— Нет, пусть «последним аккордом» будет молитва Гелиосу. Молитва, а не проклятие.
Теперь конспект заканчивался так: «Солнце встает. Оба встают на колени, обращаются с мольбой к Гелиосу — сохранить их сокровища. Возможно, настанут лучшие времена. Возможно, кто-нибудь когда-то разыщет эти сокровища и приобщится к мудрости великой:
— Гелиос! Спаси ваши сокровища! Тебе и золотой пустыне вручаем их!»
— Вот так будет лучше! Как только смогу писать, сразу же напишу и отошлю в журнал…
Лесины силы таяли на глазах. Во вторник, 9 июля, Лесю наконец повезли автомобилем в Сурами.
Но и это не помогло. Через четыре дня мать в отчаянии пишет дочери Ольге: «Как и прежде, Лесе очень худо. Иногда кажется, немного легче, например, прекращаются рвоты, падает температура. Но все равно я теперь вижу, что хорошего в этом мало — наверное, от крайней слабости так получается. К тому же Лесин организм обманывает всех, даже врачей, тем, что благодаря полной ясности сознания Леся при малейшей возможности способна быть бодрой — даже веселой. Но все-таки ей очень плохо… Я теряю всякие надежды… Если бы не так ужасно далеко, может быть, следовало тебе приехать…»
В Сурами — небольшом горном курорте — поселились в красивом домике с балконом. И снова Лесе стало немного лучше:
— Она выходила, опираясь на мою руку, на балкон, — вспоминает Дора. — Там устраивалась в шезлонге и долго лежала, всматриваясь в открывающуюся перед ней панораму: горы, покрытые лесом, долину, собиравшую отовсюду горные потоки…
А еще через три дня Леся уже не могла есть и едва заставляла себя что-нибудь выпить. Единственное, что не вызывало отвращения, — мороженое из ежевики. К счастью, вокруг, в горах было много ежевики. Дора собирала ее и готовила мороженое.
— Все время у мамы, да и у меня, — рассказывала Дора, — надежда чередовалась с отчаянием. И снова где-то в глубине души теплилась мысль о чуде. Изводило чувство нашей беспомощности. Леся не теряла сознания, только по ночам иногда бредила. Узнав, что мама вызвала телеграммой сестру Ольгу, Леся страшно обрадовалась и с нетерпением ждала ее. Ночью спросила, когда именно приезжает ее любимая Лиля?…
Дора пошла на вокзал встречать сестру, а с больной остались мать и Квитка. Несколько раз Леся просыпалась и напоминала, чтобы не забыли покормить сестру:
— Дорога дальняя, и Лиля, наверное, проголодалась…
Наступал рассвет 19 июля (по новому стилю 1 августа) 1913 года и вместе с ним неумолимый конец. Рождался новый день, а Леся тихо угасала…
С вокзала навстречу первым лучам солнца спешили Лиля и Дора. Но уже было поздно.
Смерть Леси Украинки всколыхнула не только Украину. Вся страна провожала в последний путь певца свободы, человека, который неутомимо сеял в народе разумное, доброе, вечное. Слова скорби о том, кто призывал: «Вставайте, живые, в ком душа восстала!» — приносила нескончаемая телеграфная лента: из Петербурга, Тбилиси, Харькова, Одессы, Чернигова, Воронежа, Риги, Варшавы, Парижа, Женевы, Вены, Александрии, из многих других городов и сел. Свои соболезнования прислали общества, организации, учебные заведения, редакции, частные лица.
Тело поэтессы было перевезено в Киев. В похоронах «участвовали» и полицейские власти: они начали с того, что приказали срезать красные ленточки и отдельные «неблагонадежного содержания» надписи на венках, принесенных различными делегациями. Кроме того, запрещено было нести гроб на руках, это уже считалось демонстрацией. Нельзя было петь и произносить речи.
Такие меры полиции еще сильнее привлекли внимание киевлян: похоронная процессия росла, заполняя всю улицу.
Не полагаясь на своих помощников, конвой возглавил сам полицмейстер генерал Скалой. Вход на кладбище был оцеплен полицейскими, пропускали только родственников и близких. Тогда толпы народа прорвали полицейский кордон, превратив похороны в настоящую демонстрацию против темных сил самодержавия.
Речей над могилой Леси Украинки и в самом деле не произносилось, но похороны сами по себе были достаточно красноречивы. Народ увидел, что даже после смерти поэтессы — верного друга рабочих — ее имя внушает страх царскому правительству.
Похоронили Лесю на Байковом кладбище, рядом с отцом и братом Михаилом.
С тех пор прошло более чем полвека — не так уж и много времени, — а имя Леси Украинки стало легендарным. Ее поэзия не только не угасла, а, напротив, все ярче разгорается новым и новым огнем. Леся непоколебимо верила в то, что «мир идет к лучшему», — и не ошиблась. Великая Октябрьская социалистическая революция открыла миру путь к светлому будущему.
В этом новом, лучшем мире поэзия Леси Украинки нашла широкую дорогу к народным массам. Осуществилось ее гениальное предвидение:
Когда умру, на свете запылают
Слова, согретые моим огнем,
И пламень, в них сокрытый, засияет,
Зажженный в ночь, гореть он будет днем.