Очерки

Вид с перевала

Игорь — сухой, поджарый, дочерна загорелый, с обветренным лицом, на котором выделяются большой нос и торчащие жесткие, как проволока, усы; он ассоциируется у меня с бескрайней тайгой и бурными порожистыми реками, хотя никогда не был таежником, а все его байдарочные походы проходили по спокойным речушкам средней полосы. Тем не менее в его облике и скупых манерах угадывается природная выносливость, хватка бывалого туриста, отличного ходока. Когда он идет с рюкзаком по маршруту, я знаю точно — он может идти сколько понадобится. В отличие от меня, у которого уже появился лишний вес, Игорь в свои пятьдесят лет выглядит молодцевато — ежедневно делает зарядку, обливается холодной водой и не упускает случая подставить тело под солнечные лучи.

Много лет мы с Игорем ходим на байдарках, но однажды подумали: а не пришло ли время изменить привычным путешествиям?

— В нашем возрасте пора объездить полмира, — сказал Игорь. — Но поскольку мы не можем этого сделать, давай хотя бы отправимся на Кавказ, познаем жизнь южан, окунемся в море — я уже забыл, как оно выглядит. Как ты на это смотришь?

Я семь лет не был на юге, а тут еще дождливое лето в Москве, короче, мы тогда же решили махнуть в горы, перевалить через Кавказский хребет и несколько дней отдохнуть на побережье. Мы наметили доехать до Армавира, затем на автобусе до Майкопа, а дальше сто пятьдесят километров отмахать пешком и на попутных машинах, благо на нашей старой карте горы пересекала автодорога. Впоследствии оказалось, что никакой дороги на самом деле нет, что на карту ее нанесли умышленно — на старых картах это делалось для дезориентации разных шпионов. Но мы в дорогу поверили и в один холодный сентябрьский день сели в поезд на Армавир, причем, как у нас заведено на транспорте, билеты достали с трудом, хотя состав оказался полупустым.

Поезд прибыл в Армавир во второй половине дня; привокзальную площадь затопляло солнце, повсюду сновали говорливые загорелые южане в пестрых одеждах. Нам повезло: автобус на Майкоп шел через час и у нас было время пообедать. Наметанным взглядом Игорь окинул местность и показал на раскидистые каштаны, под которыми дымили мангалы. Под шашлыки взяли бутылку вина и, для дегустации, крепких местных сигарет. Когда подошел автобус, у нас было настроение — лучше нельзя придумать.

Часа два автобус бежал по извилистой дороге, в череде холмов и ложбин и редких убогих сонных селений. К вечеру въехали в тихий, довольно чистый городок со множеством троллейбусов пяти маршрутов, которые непонятно где пролегали, поскольку мы насчитали всего две центральные улицы. На одной из них по совету таксиста сели в автобус, который шел до окраины Майкопа.

Что поражало на окраине городка, так это обилие отделанных фигурной плиткой одноэтажных домов. За каждым домом стояли плодовые деревья, а перед фасадом — непременно изгородь из листового железа. На большинстве изгородей висели предупреждающие таблицы: «Осторожно, злая собака!». Кое-где для большего устрашения красовался бездарно намалеванный «наш брат меньшой». Но на некоторых домах виднелись красные звезды — как и в подмосковных деревнях, этот знак означал, что в семье кто-то погиб на войне.

Мы вышли на развилке пустынной дороги и принялись голосовать, показывая в сторону предгорья, которое уже четко обозначилось на фоне заходящего солнца.

Километров десять нас подбросил шофер пустого допотопного автобуса, затем притормозил «Москвич» с местным номером.

— Забирайтесь! — услышали мы. — По трояку дадите, и порядок.

За рулем машины восседал мужчина нашего возраста, рядом полулежал светловолосый парень.

— На турбазу, что ли? — бросил мужчина, рванув с места.

— Мы не совсем в курсе, — начал Игорь, — по карте турбаза в Каменномостском?

— Нет, в Ходжохе. Там все одно, разберетесь… У нас ведь все шиворот-навыворот. Нарочно, что ли, дурят головы?! Там, наверху, кто все это придумывает, им тоже надо чем-то заниматься. Зарплату получают. И побольше, чем наш брат… Вот и меняют названия. То городу дадут имя какого-нибудь деятеля, а потом деятеля снимут, прежнее название восстановят. Народ смеется…

Мужчина говорил, мы с Игорем поддакивали, парень, развалившись, молчаливо смотрел на дорогу. Быстро темнело, незаметно холмы превратились в горы. Миновав несколько освещенных селений, «Москвич» въехал в Ходжох.

— Здесь мы сворачиваем, а турбаза там, пять минут ходьбы, — мужчина показал в сторону.

Мы с Игорем полезли в карманы, чтобы расплатиться, но парень вдруг принял нормальную позу и, обернувшись, спросил:

— Сами-то откуда?

— Из Москвы.

— Ого! — мужчина покосился на нас и присвистнул. — Небось проверять чего едете, а я тут разговорился. Ладно, не надо мне ваших трояков. Пока!

Мы вскинули рюкзаки и двинули по узкой улочке с редкими фонарями.

Над нами уже было густое темное небо с мерцавшими крупными звездами, но поселок не спал. Фонари высвечивали прохожих, стариков и детей перед домами, улицу перебегали собаки и кошки, раза два мимо нас с оглушающим грохотом пронеслись на мотоциклах подростки.

Турбаза называлась «Горная»; ее мы разыскали по громкой музыке, доносившейся с танцплощадки.

— Где здесь начальство? — спросили у одной туристки.

— Все уехали в город. Здесь только старший инструктор Геннадий. Он в баре.

Бар находился за танцплощадкой и представлял собой отделанное деревом помещение с оленьими рогами у стойки. За столами местные черноволосые парни активно обхаживали туристок, в основном девушек славянок — как мы узнали позднее, это была группа из поволжских городов. Кто-то указал нам на Геннадия, мужчину неопределенного возраста в белом костюме; он ходил от одного стола к другому, расточая улыбки, по его нетвердой походке и бессвязным репликам было ясно, что он навеселе. Нас он встретил приветливо, даже радостно; мы объяснили, что путевок не имеем, но хотели бы переночевать на турбазе, а утром с какой-нибудь группой отправиться в горы. В доказательство, что перед ним серьезные люди, а не проходимцы, мы протянули журналистские билеты.

Удостоверения произвели на Геннадия обескураживающее впечатление — он моментально протрезвел, нервно сглотнул, вытянулся и стал похож на алтарный образ в храме. Тихим голосом доложил, что рад «таким самодеятельным туристам», что «свободные места на турбазе есть» и сейчас он «все устроит». Похоже, Геннадий решил, что мы непременно из центральной газеты, хотя Игорь работает всего-навсего редактором в научном журнале, а я вообще к журналистике имею косвенное отношение — делаю иллюстрации в детском ежемесячнике. Ни Игорь, ни я за свою жизнь не написали ни одной статьи, но Геннадий явно посчитал, что мы явились в его вотчину неспроста и отчет о его работе будет известен всей стране.

Нам выделили вполне приличную комнату с двумя аккуратно застеленными кроватями. Перед сном мы выпили в баре по чашке кофе и проконсультировались у Геннадия насчет маршрута. Он подробно объяснил и добавил:

— Туристы из разных городов и всех возрастов. Бывают постарше… — он хотел сказать «вас», но осекся и тут же вывернулся: — Бывают семейные, но детей до шестнадцати лет на маршрут не пускаем… Две трети в группе, как правило, девушки. Недавно, умора, объявились две девицы… в положении. Одна на пятом месяце, другая на шестом. «Вы что, с ума сошли?» — говорю им, а они — «пройдем!». Ну, конечно, снял их с маршрута… А некоторые покупают путевки, потому что в них указан отдых у моря. Приедут сюда и, как узнают, что топать по горам семьдесят пять километров, поворачивают назад и поездом через Белореченск вокруг гор добираются до моря.

— Семьдесят пять километров?! — растерянно переспросил я, прикинув наши не такие уж неисчерпаемые силы.

Мы с Игорем предполагали пройти не более тридцати.

— Но на карте есть автодорога, — недоуменно вставил Игорь.

— Хм, дорога, — Геннадий рассмеялся. — От следующей турбазы ходят лесовозы километров десять, а дальше тупик.

Укладываясь спать, мы с Игорем не проронили ни слова — предстоящий трудоемкий поход вселял некоторое уныние.

Проснулись от хриплого голоса, в рупор созывали всех на зарядку. Выглянув из своей обители, мы изумились красоте пейзажа: турбазу обрамляли каштаны с гроздями колючих плодов и высоченные белесые платаны, восходящее солнце золотило верхушки лесистых гор. Ополоснувшись под умывальником, мы налили в столовой термос чая и плотно позавтракали из запасов, которыми обзавелись еще в Москве.

Через час туристы собрались на линейку. Геннадий, уже в спортивном костюме, подтянутый и серьезный, отчитал нескольких туристок, у которых до утра остались местные сердцееды, дал последние наставления группе, уходящей в тренировочный поход, и объявил, что инструкторы могут начать «минуту прощания».

Мы думали, туристы пожелают друг другу счастливого пути, но вдруг услышали, как они хором стали выкрикивать:

— Чтоб вам ноги промочить! Не добраться до приюта!

— Чтоб вас осы покусали! Забодали туры!

— Чтоб вам руки поломать! Не увидеть моря!

— Чтоб вам в речке утонуть, заблудиться в чаще!

Группы устроили некий спектакль. Только теперь я заметил, что на турбазе во всем ощущалось присутствие юмора: на клумбе дощечка: «Не правда ли, красиво? Не стоит топтать, верно?», у бара щит: «Если вы не любите душистый крепкий кофе, прохладительные напитки и музыку, к нам не заходите». И повсюду: на корпусах столовой и душевой виднелись надписи, вроде такой: «Тот, кто не улыбается хотя бы один раз в день, нам не товарищ».

И я вспомнил наши московские улицы, надписи на газонах: «Не ходить!», «Не лежать!», «Штраф!». В овощном магазине: «Не ешь немытое — зараза!». На столбе электропередачи — череп с костями, а пониже: «Не влезай, убьет!». А здесь, около рубильника, наоборот, кто-то нацарапал: «Влезай, если надоело жить!».

Но экипировка туристов оставляла желать лучшего: кондовые палатки, тяжелые широченные штормовки, не рюкзаки, а мешки для картошки. И все защитного цвета, словно люди отправляются не на отдых, а на фронт. В который раз я подумал: «И когда наша промышленность начнет выпускать легкое, яркое снаряжение?». Вспомнил польские и немецкие палатки, австрийские рюкзаки, японские куртки, которые встречал у московских туристов, и вздохнул…

Когда туристы закончили напутствия, Геннадий подал команду:

— А теперь подошли к рюкзакам.

Смеясь, перекидываясь шуточками, туристы надевали рюкзаки, выстраивались в цепочку.

Мы сели в автобус с группой, отъезжающей на турбазу, где начинался маршрут, и оказались самыми пожилыми среди туристов, но молодые люди, казалось, и не замечали возрастной дистанции между нами, запросто выспрашивали, откуда мы и кто, и бывали ли раньше в горах, угощали яблоками, приглашали на турбазе сыграть в волейбол. Мы улыбались, на все смотрели бездумно и радостно — новизна происходящего вселяла юношеский пыл, дух скитальчества, всякого рода чудачества.

День начинался жаркий, автобус трясся и раскачивался на каменистой дороге. Шофер, парень с гладкой прической, оказался не только классным водителем, но и прекрасным гидом — за пятьдесят километров пути успел поведать чуть ли не всю историю края. Каждый раз, когда мы проезжали мимо какой-либо достопримечательности, он притормаживал и со знанием дела рассказывал о событиях, которые здесь происходили в прошлом: о поселениях казаков, о князьях, о таинственных болезнях, опустошавших целые селения, о подвигах горных стрелков во время войны. В его рассказах реальность переплеталась с вымыслом, но он искусно расцвечивал нашу поездку. Закончив очередной рассказ, оборачивался в салон:

— А теперь песню для вашего шофера. Пусть ее начнет самая красивая девушка, — расплывался в улыбке и прибавлял газ.

Мы ехали вдоль реки Белой, прозрачного, мелководного потока; назад убегали живописные склоны, поросшие буком и пихтой. Где-то через час пути река сузилась, ее течение стало стремительней, в потоке возникли валуны, дорога поползла наверх, и вскоре мы очутились на краю каньона. Некоторое время огибали отвесные скалы, и, когда я смотрел вниз на бурлящие водопады и облака водяной пыли, становилось страшновато.

Потом автобус выехал на равнину, миновал опытную станцию Ростовского лесотехнического института, как пояснил шофер, где на склоне горы студенты посадили елки таким образом, что издали они читались, как юбилейная цифра их института, и, наконец, проскочив деревянный мост, автобус въехал на обширную поляну и остановился перед какими-то символическими воротами, над которыми висел плакат: «Добро пожаловать на турбазу „Гузерипль“».

Мы выбрались из автобуса и увидели за деревьями островерхие дома, хозяйственные постройки и загорающих туристов.

Группу встретил старший инструктор Колотов. Интеллигентный, с хорошими манерами, он понравился сразу. То ли шофер, то ли инструкторша, сопровождавшая туристов, предупредили Колотова, что с группой двое «дикарей», журналисты из Москвы, но на него это сообщение подействовало в меньшей степени, чем на Геннадия, он дал понять, что подобные гости для него не в новинку. И не удивился, когда мы заявили, что не нуждаемся в многодневной акклиматизации, которая предстояла вновь прибывшей группе, и готовы прямо сейчас, в одиночку, отправиться на перевал.

Спокойно и ровно Колотов объяснил, где начинается маркированная тропа до приюта, нарисовал ее схему, но как бы в обмен за то, что отпускает нас без проводников, решил выжать максимум полезного из нашего визита. Он начал издалека. Вначале в форме вступительной лекции рассказал о том, что имеет диплом специалиста по лесу и работал в лесхозе, но не вынес войны между лесхозом и заготовителями и перешел в инструкторы, десять лет водил группы по маршрутам, а теперь «искушенный во всех делах» — руководитель и имеет «большие планы по расширению турбазы».

— Есть и осложнение, — говорил Колотов. — С нами соседствует биосферный заповедник, он под опекой ЮНЕСКО, вы, наверное, слышали. Так вот, наша тропа идет вдоль границ заповедника, а местами и заходит в него. Долгое время мы с работниками заповедника жили дружно, взаимных претензий не было. Мы выписывали им тушенку и сгущенку, они нам выделяли сухостой для костров — в приютах ведь нет элетроэнергии. Но теперь нам фондовые продукты сократили, и мы лесничим ничем помочь не можем. А они сразу запретили брать сушняк, грозятся вообще закрыть маршрут. А мы за сезон пропускаем более восьми тысяч туристов…

В заключение добавил:

— Там, за турбазой, еще есть дорога. Километров десять до лесоповала, но лобовая, идти трудновато. Если хотите, подождите. Через два часа туда пойдет одна группа. Рюкзаки туда уже повезли. Вообще-то это запрещено, но в группе одни девчата. Я их пожалел… Но что хотелось бы… Обратите внимание на дела леспромхоза. Ведь пилят бук и пихты, а им по триста-четыреста лет. И часть не вывозят. Верхушки и ветки бросают, они гниют. А что остается после повала и волока?! Поваленные деревья губят молодую поросль. Сильное дерево еще выкарабкается, а слабое обречено. А волок вообще все срезает под корень, пора этому варварству положить конец…

— Похоже, мы все больше осваиваемся в роли самозванцев, — сказал Игорь, когда мы вышли на дорогу. — Этих людей можно понять, они ищут помощи где можно…

— Но, пожалуй, не стоит их разубеждать, — сказал я. — Иначе не сможем беспрепятственно идти по горам. Придется ухлопать массу времени, ждать выхода групп.

Мы пошли по выбитой тяжелыми лесовозами, круто уходящей вверх дороге. Солнце палило вовсю, и, хотя мы старались идти под тенью деревьев, вскоре порядком взмокли. Скинув рюкзаки, сняли рубашки и сели перекурить. Стояла тишина, все дышало покоем: нас окружал почти реликтовый буковый лес — прямо-таки исполинские деревья и заросли всевозможных кустарников. Дорогу перебегали юркие ящерки, далеко впереди, у сверкающих снегом вершин, кружили коршуны.

Пройдя еще километра три, услышали сзади рокот, и вскоре из-за поворота показался порожний лесовоз. Мы подняли руки.

— На приют, что ли? — притормозив, бросил грузный мужчина и кивнул на сиденье.

Мы забрались в пахнущую соляркой кабину и, облегченно вздохнув, вытерли с лица пот. Некоторое время ехали молча — шофер не досаждал вопросами, тактично давая возможность отдышаться, а у нас пересохло во рту и было не до разговоров, только когда навстречу нам, натуженно урча, выполз лесовоз, груженный гигантскими пихтами, и машины с трудом разъехались, я не выдержал:

— И у кого поворачивается рука губить такие деревья?

— А что делать?! — отозвался шофер. — Древесина нужна лесопильному заводу в Майкопе. Она идет и на мебельную фабрику, и за границу отправляют. У пихты отличная древесина, а бук вообще редкое дерево — пока сырой, режется как дыня, а затвердеет, становится тверже металла.

— Но что будет, когда вырубят огромные площади? — вставил Игорь. — Ведь их столетия не восстановишь.

— Ну об этом кто ж думает?! — усмехнулся шофер. — Дорубят здесь, полезут в заповедник. Лесхозу нужен только куб. Ухватились за него, и все. Умри, но дай.

Мы проехали несколько заброшенных лесосек, исполосованных глубокими канавами. Повсюду валялись распиленные стволы, засохшие верхушки, изуродованные тракторами ветви.

— Лучшего памятника расточительности и бесхозяйственности не придумаешь, — произнес я и выругался от злости.

— Сюда бы японцев, — сказал Игорь. — Они бы все щепочки пустили в дело.

— Пока живем, рубим, а после нас, как говорится, хоть потоп. Вот до нас начальству есть дело. Недавно какой-то умник додумался, что здесь не тяжелая работа, и решили нас отпускать на пенсию в шестьдесят лет. А раньше мы уходили в пятьдесят пять… Этому умнику покрутить бы тут баранку… Видали, как разъезжаемся?! Кузовами тремся, а колеса висят над склоном… И с пенсии на работу еще никто не вернулся. У многих руки и ноги отключаются… Ну ладно, мне сюда, — шофер кивнул на дорогу, сворачивающую в сторону. — А вам прямо еще час ходу. Там тупик и будка сторожа. Там и тропа начинается.

Вскинув рюкзаки, мы пошли наверх, то и дело спотыкаясь об острую щебенку. Я смотрел на валявшиеся по обочинам деревья и размышлял: «Такая красивая наша планета: роскошные леса, зеленые луга, голубые озера, и во что ее превращает человек! Страшно подумать — в день с лица земли исчезает один вид из животного мира и несколько видов растений, а человек еще безжалостно уничтожает природу. И что нас ждет, если так будет продолжаться дальше? И без ядерной войны цивилизация уничтожит саму себя и планету. Такую планету! Настоящий заповедник во Вселенной!».

Тупик представлял собой площадку с заброшенной ржавой техникой; посреди этого кладбища стоял разбитый балок, невдалеке паслась лошадь. Когда мы подошли к балку, из-под него вылезли дворняги и, лениво облаяв нас, снова уползли в тень. Внутри балка на грубо сколоченном настиле лежал полный седой мужчина; он был в майке и широких замасленных брюках, на оголенном теле отчетливо выступали шрамы.

Мы поздоровались и попросили воды. Приподнявшись, мужчина кивнул на бидон в углу. На наш вопрос, что здесь можно охранять, мужчина прохрипел:

— Слежу, чтобы пни не переворачивали, — и оскалился, довольный своей находчивостью; потом кивнул под лавку, где лежали рюкзаки — как мы поняли туристок, о которых говорил Колотов.

— А где начинается тропа? — спросил Игорь.

— Вон марка, — мужчина указал на дерево, ствол которого украшал прямоугольник, намалеванный красной краской.

— И сколько до приюта? У нас плохая карта, на ней ничего не обозначено, — я имел в виду не схему Колотова, а карту, которую мы прихватили в Москве.

— Дойдете, — буркнул сторож и снова улегся на ложе.

Идти по каменистой тропе через ручьи и завалы оказалось не так-то просто, но все же в лесу было прохладнее, чем на раскаленной солнцем дороге. В тягучей влаге мы преодолели несколько крутых подъемов и спусков, ориентируясь по меткам на деревьях, и вскоре за листвой увидели поляну, на которой стояли палатки и дощатый стол под навесом. На поляне не было ни души.

— Есть здесь кто? — гаркнул Игорь, но никто не отозвался.

Мы скинули рюкзаки, попили воды из родника, устало присели под навесом и тут уловили слабые звуки музыки. Поднявшись, обошли все палатки и в последней обнаружили спящего курчавого парня в ковбойке; рядом лежал включенный транзистор. Парень спал так крепко, что мы еле его разбудили; зевая и растирая глаза, он протянул с кавказским акцентом:

— Что, группа явилась?

— Нет, только двое, — пояснил я. — Идем по собственной инициативе. Колотов нам объяснил, как сюда добраться.

Я нарочно упомянул всемогущественную фамилию, чтобы избежать излишних вопросов. Но парню, казалось, все было безразлично — кто с кем и куда идет. Он явно испытывал недовольство, что перебили его сон; нехотя слез с настила и, почесываясь, поплелся к столу.

— И что, здесь все спят? — спросил Игорь. — Горный воздух на сон клонит?

— А чего еще делать? — простодушно сказал парень.

Весь его вид выражал убежденность, что неторопливый ритм жизни и длительный сон — залог долголетия.

Поплескав на себя водой из родника, парень наконец окончательно проснулся, и мы смогли от него узнать, что находимся в приюте «Армянский», на высоте чуть больше тысячи метров.

— Я-то был уверен, что мы забрались уже под облака, — проговорил Игорь.

Я тоже был в этом уверен и, поскольку еще в Ходжохе узнал про ожидающие нас двухкилометровые перевалы, разочарованно вздохнул. Парень сказал, что следующий приют как раз за этими перевалами, до него двенадцать километров — сказал и гоготнул:

— Испугались?

— Мы уже давно ничего не пугаемся, — встряхнулся Игорь, намекая неизвестно на что.

— Группы здесь ночуют, а в том приюте живут два дня… Впереди вечер и ночь, отдохнете. А утром со всеми потопаете, они идут медленно. Смотришь, растянулись по тропе на километр, — парень решил нас приободрить. — Я прихожу туда за два часа. А одни здесь рекорд установили — до моря дошли за два дня. Разрядники. Пришли в приют, чай хлебнули и дальше… А вы тихо дойдете.

Он явно недооценивал наши возможности.

— Зато в том приюте удобства. Там дома деревянные… приют красивый. «Фишт» называется. Завтра увидите.

— Мы и сегодня увидим, — решительно заявил я, прикинув, что еще только миновал полдень и если не за два часа, то до захода солнца все равно туда попадем.

Меня заела снисходительность парня. Точно зарвавшийся подросток, я решил доказать ему, что мы еще способны на побитие кое-каких рекордов. И самого себя я решил проверить, а в Игоре сомневаться не приходилось — он ходок что надо!

— Мы сегодня там будем, — повторил я. — Сейчас передохнем, перекусим и двинем, верно, Игорь Григорьевич?

— Можно, — пожал плечами Игорь. — Только куда спешить, ведь за нами не гонятся! — потом, видимо вспомнив про наш престиж, добавил: — Конечно, расположиться с комфортом неплохо, да и времени еще полно. Доставай консервы, а там видно будет.

Через час мы уже снова были на маршруте.

Сразу же за приютом лес кончился, некоторое время тропа вилась меж цепких кустарников, но вскоре кончились и они, и дальше наш путь пролегал среди сплошных каменных гряд. Внезапно из-за одной гряды навстречу вышел путник с двумя рюкзаками за плечами — белокожий, в городской одежде, в очках, из-под панамы торчали седые волосы — этакий колоритный художник. Мы остановились и поприветствовали друг друга.

Мужчина оказался нашим земляком, научным работником.

— Вы, что же, один? — недоуменно спросил Игорь.

— Нет, конечно. Видите, второй рюкзак… Нас постигла неудача. Товарищ ногу вывихнул, приходиться возвращаться.

Показался его приятель, долговязый парень: он еле брел опираясь на палку. Подошел, поздоровался, смущенно пробормотал:

— Вот так получилось… Но мы все равно доберемся до моря. Кружным путем, на автобусе от Ходжоха.

— А до Ходжоха как?

— Доковыляю, — заверил бедолага.

Мы пожелали друг другу удачи и разошлись.

— Хилые интеллигенты, — сказал я. — Им бы лежать в гамаках на лужайке и болтать о Феллини, а они полезли в горы.

— Наоборот, замечательно, — Игорь поджал губы. — Закаляют дух. Я заметил — как раз в критических ситуациях интеллигенты оказываются более стойкими, чем сельские здоровяки. Крепкий дух, убежденность придают человеку невероятные силы. Все вот от чего, — Игорь постучал себя по голове согнутым пальцем.

— Пожалуй, — согласился я, вспомнив, что на море, в пустынях люди часто гибнут не от того, что их покинули силы, а от страха.

— И другая крайность — бесшабашная смелость, она тоже не от большого ума, скорее акт отчаяния, — продолжал рассуждать мой друг. — Другое дело — разумная смелость, осознанная храбрость. Она идет опять-таки от этого, — он снова постучал по голове.

— Ну что же, у тебя, Игорюня, есть блестящая возможность доказать это, — я кивнул на маячивший впереди неприступный склон.

Мы шли по склону долго. С одной стороны тропы зияла низина с лежалым снегом, с другой — возвышалась отвесная, голая стена. На склоне было много осыпей и скальных глыб. Теперь метки стояли на отдельно лежащих, белесых от времени, камнях.

Мы поднимались все выше и выше. Солнце палило нещадно, пот заливал лицо, от резкой нагрузки ноги стали побаливать, мучила жажда, но, проходя горные ручьи, мы только плескали воду на лицо, знали — пить в таком переходе, только ослаблять организм.

— Чем ближе к успеху, тем больше судьба подкидывает трудностей, — хрипел Игорь. — Справимся, победим… Ведь у сильных людей цели высокие. А и ты, и я силь…

Мы уже выдохлись окончательно, когда вдруг тропа выровнялась и перед нами открылось обширное, выжженное солнцем плато. Неожиданно чуть в стороне объявились… коровы.

— Ничего себе! На такой верхотуре! — прерывисто дыша, проговорил Игорь. — И как они… забрались сюда… И чьи они?..

— В самом деле… И пастуха не видно…

Отдохнув несколько минут, мы пересекли плато, преодолели еще один подъем и уткнулись в лист железа, обложенный камнями. На нем была надпись: «Гузерипльский перевал. Высота 1950 метров».

С перевала тропа сбежала в ложбину, потом снова поползла наверх, и по крутому склону мы подошли к знаку: «Армянский перевал. 1870 метров». И сразу в лицо ударил мощный порыв ветра, да такой силы, что мы легли на упругий поток, и он нас, расслабленных, удержал. Перед нами открылась невероятно масштабная панорама Главного Кавказа: четкие ближние горы и более расплывчатый следующий за ними каскад дальних, зыбких, теряющихся в дымке, цепляющих облака, и совсем невидимых, угадывающихся только по сверкавшим снежным вершинам. Чуть не завизжав от восторга, мы почувствовали беспредельное, всеохватное счастье, перед нами простирался мираж, не иначе. Цветовые эффекты не подчинялись никаким оптическим законам. Одна гора казалась декорацией, но вдруг на ней отчетливо появлялся бегущий ручей; на другой, казалось, пасется отара овец, а это проплывало облако. Солнце по-прежнему светило ярко, но воздух был холодным и необыкновенно чистым. Впервые за всю свою жизнь я по-настоящему почувствовал, что такое горный воздух. Ветер утих, и наступила пронзительная, чуткая тишина. Мы находились в мире безмолвия, и не знаю, как Игорь, а я испытывал смешанное чувство — какой-то подъем от гордого одиночества, но меня тянуло вниз, к людям, к жилью.

Присмотревшись, мы различили далеко внизу, у подножия гор, на ровном зеленом островке среди леса серебристую змейку речки, два крохотных домика, над одним из них завис столбик дыма.

— Это «Фишт»! — сияя, произнес Игорь.

Тропа с перевала была как на ладони: вначале тянулась по хребту, потом среди камней петляла по склону и, наконец, резко уходила в лес. Говорят, спуск труднее подъема, но мы спускались значительно резвее, чем поднимались. Может быть, появилось второе дыхание, а скорее всего нас подстегивал приют.

С перевала казалось, что до приюта можно добраться за полчаса, но оказалось, расстояние в горах обманчиво. Мы довольно долго шли по склонам, еще дольше брели в сыром редколесье, потом прыгали по скользким замшелым валунам, минуя бурный пенистый ручей, продирались сквозь частокол высохших лиственниц, среди зарослей высоких трав и только после всех этих преград вышли к речному перекату с деревянным мостком, за которым стояли дома. Кроме двух строений приют располагал времянкой без окон — контрольно-спасательной службой, где, как мы узнали позднее, обитали три альпиниста, и парусиновой палаткой — на случай непредвиденных гостей, внеплановых туристов. Конечно, были обеденные столы, волейбольная площадка, огромное кострище с арматурой для котлов и лавками для вечерних посиделок.

Как только мы вступили в приют, нас окружили туристы и, узнав, что еще утром мы были в Ходжохе и за день отмахали такое расстояние, чуть не зааплодировали. Представляю, какой у нас был вид: обросшие, мокрые от пота, ноги сбиты, руки в ссадинах, на лицах — жалкое подобие улыбок, но все-таки мы победили, доказали, что можем сделать то, что под силу не каждому спортсмену.

— Позовите начальника, — тревожно произнесла длинноволосая брюнетка, полагая, что мы вот-вот хлопнемся в обморок.

— Им надо подзаправиться, — профессионально сказал мускулистый парень. — Как раз к ужину поспели.

Подошел начальник приюта, затрапезного вида низкорослый толстяк с хитроватым взглядом.

— А ну, ребята, на ужин! Снимай котлы, рассаживайся, — отдал он команду строгим тоном, потом повернулся к нам, представился Аршотом и пригласил в радиорубку.

— Я о вас знаю, — сказал Аршот, когда мы сели в тесной комнатушке. — Мне Колотов сообщил по рации, но я думал, вы заночуете на Армянском… Молодцы, хорошо идете. Этак и до Турции дойдете через Батуми, — Аршот расплылся в улыбке, обнажая кривые желтые зубы. — Значит так. Щас группа сядет ужинать, и вы с ними.

— Да не беспокойтесь, — вставил я. — У нас есть консервы.

— Слушай меня, — Аршот выкинул вперед ладонь. — Поужинаете с ними, потом ложитесь. Хотите здесь со мной, — он кивнул на широкий лежак, — хотите в палатке. Одеяла дам.

— У нас есть спальники, — сказал Игорь.

— Слушай меня, — Аршот снова выбросил руку. — Здесь по ночам ноль градусов. Изморозь. Высота-то тысяча шестьсот, соображать надо. Так что одеяла не помешают.

За ужином мы уминали все подряд. Некоторые туристки отдавали нам свои блюда, а компота налили в такие огромные банки, что, если бы мы их опорожнили, нас могло бы разорвать.

— Мы все готовим сами, — похвалилась рыжая девушка, когда мы хорошо отозвались об ужине.

— А компот сварили из диких яблок, — сказала длинноволосая брюнетка, которая опасалась за наше состояние. — Вы, наверное, москвичи? Сразу видно. А мы из Горького, из Воронежа. Я из Пензы. Второй раз покупаю сюда путевку; некоторые наши девушки — третий. Правда, тут красиво?

После обильной трапезы мы еле вылезли из-за стола. И тут же к остаткам пищи налетели местные длиннохвостые воробьи. Парни отправились играть в волейбол, а девушки схватили котят, бегавших под столами, потащили их «греться» к костру. Позвали и нас, а заметив, что мы закурили, попросили:

— Угостите и нас сигаретами.

— Разве туристкам положено курить?

— Вот еще! Вы нас за школьниц принимаете, а у нас у многих дома мужья и дети, верно, девочки?!

Раздался смех.

— Почему же мужья не с вами? — поинтересовался Игорь.

— А у нас разные интересы. Им нужны женщины, умеющие печь пироги и немного шить, а мы и это умеем и еще любим горы…

Наше напряжение постепенно спадало, тело охватывала приятная усталость, тепло.

— Знаете, считается, горы не для женщин, — сказала рыжая девушка. — А по-моему, именно для женщин. Ну, не альпинизм, конечно, а вот такие походы. Женщины ведь более терпеливые, чем мужчины, не согласны?

Мы одновременно кивнули, давая понять, что в этом вопросе, бесспорно, первенство за женщинами.

— А я считаю, что женщинам нужно не только ходить по горам, но и занимать руководящие посты, — заявила брюнетка. — Женщины более прямые и честные, чем мужчины, тем более сейчас, когда мужчины изоврались и вообще стали слабаками.

— Вы нам нравитесь, мы хотим с вами познакомиться, — откровенно сказала девушка, этакая романтическая мечтательница: до этого она смотрела на нас робко и задумчиво.

Мы представились, девушки вразнобой назвали свои имена, и «мечтательница» продолжила:

— Вы настоящие мужчины, сейчас таких мало. Столько пройти вдвоем!.. А знаете, почему мы ходим в горы? Потому, что испытываем потребность в самоутверждении, подсознательно ищем свою «сцену», где могли бы себя проявить. Я живу в Чебоксарах. Что там у нас? Ресторан, пошлость. В театре идет одно и то же. А здесь природа, новые люди.

К костру подошел Аршот, некоторое время потоптался, как бы не решаясь нарушить субординацию между собой и туристами, потом все же подсел к нам.

— Вы это… небось думаете, здесь можно хорошо устроиться? Нет! Тут одни проблемы. Вот сегодня одна группа пошла на ледник Фишт, — он показал на островерхую гору, за которой скрылось солнце, — так одна девушка сломала ногу, а у парня — сотрясение, ударился. Вызвал на завтра вертолет… В костер дровишки надо? Готовить надо? А где взять дрова? У меня площадь вон от того камня до мостка. Дальше заповедник. Туда не сунься! Дров не дают, изворачивайся как хочешь. Говорят: «Браконьерствую, кабанов бью». А где кости? Да у меня даже ружья нет. Недавно наведались, приехали на лошадях, с милицией. Все выслеживали, вынюхивали, говорили: «Будем делать обыск». А я им: «Не имеете права»… Глупые люди. Не понимают, что ружье-то я мог спрятать в камнях, — он так долго оправдывался, что я заподозрил его в неискренности.

— Вот хотите, — он привстал, — покажу вам. Вон там отбросы, там каждую ночь медведь приходит, все переворачивает. Я его давно мог хлопнуть, будь у меня ружье. Я же его не трогаю…

Он явно хитрил, выворачивался; медведь был лишь своеобразной ширмой. Зачем убивать его, когда вокруг есть кабаны?

Туристки негромко затянули песню. Аршот снова сел и вновь нудливо забормотал:

— Они, заповедные, сами браконьерствуют. Почему они хотят закрыть маршрут? Отвечу: мы им как бельмо на глазу. Идет группа, может увидеть их делишки. А без нас они развернулись бы ого как!

— Хорошую аттестацию дал нам Колотов, если этот Аршот так оправдывается, — сказал я Игорю, когда мы укладывались в палатке. — Думает, мы нагрянули с инспекцией. И что они не могут все мирно уладить, соседствовать по-человечески, не понимаю. Это смахивает на склоки в коммунальной квартире.

— Копай глубже, — хмыкнул Игорь. — Здесь столкнулись ведомственные и личные интересы. Вообще-то не мешало б накатать статейку о здешней экологической проблеме.

Игорь уже и в самом деле почувствовал себя представителем всемогущей центральной прессы. «Надо же, как среда меняет людей», — подумал я, натягивая поверх спальника аршотовское одеяло.

Утром Фишт выглядел нереальной картиной: идеально ровная ложбина, обрамленная слоем тумана, за которой уходили ввысь лиловые от восходящего солнца и густо-синие в тени горы; прозрачная студеная река, округлые камни на ее дне, и воздух холодный, искрящийся. Кое-где на горах лежали ночные облака.

После завтрака одна группа отправлялась на ледник, другая — в двадцатикилометровый переход до турбазы «Бабук-Аул». Во время завтрака мы сказали Аршоту, что пойдем вслед за второй группой.

— Как, без отдыха? — удивился он, подозрительно посмотрел на нас и, помедлив, добавил:

— Ваше дело, конечно. Но идите с группой. Путь не близкий. Инструкторы и те тропу теряют. Хотя туман только здесь, а там, наверху, чисто. Дойдете. Если встретите заповедных, в пропуске на группу я укажу, что есть еще двое. Хотя вам это и не надо, — он многозначительно закатил глаза.

Мы вышли на тропу спустя полчаса после выхода группы, но догнали ее не скоро.

— С хорошей скоростью идут, — сказал Игорь, когда мы наконец увидели разноцветную цепочку на склоне. — Молодые, резво начали, но скоро выдохнутся.

Так оно и случилось на Белореченском перевале. Выйдя на него, мы увидели, что вся группа лежит пластом, положив ноги на рюкзаки.

— Привет запыленным путникам, — еле переводя дыхание, но не подавая виду, проговорил Игорь.

Туристы поприветствовали нас, предложили прилечь, но мы только присели на рюкзаки. С полчаса отдыхали с группой, молча разглядывали друг друга, перекидывались фразами, и на усталых лицах незнакомых молодых людей я видел проявление дружелюбия и понимания. Мы жили в разных городах, имели разный жизненный опыт, но были единомышленниками, нас объединяла любовь к походной жизни, страсть к странствиям. «А ведь если у людей общая увлеченность, им не трудно найти общее и во многом другом», — почему-то вдруг подумалось.

Вместе с группой мы прошли километра два по острию хребта до следующего, уже четвертого по счету, перевала — Черкесского. Затем группа спустилась в седловину и расположилась на дневку, а мы пошли дальше.

— Подождите нас на стоянке у водопада. Вместе идти веселее, — улыбнулся инструктор, который вел группу. Это был крепко сбитый парень в шортах и пробковом шлеме — точь-в-точь английский колонизатор, если бы в руках держал не стек, а ружье. Он прекрасно понимал, что мы обычные любители пеших походов и идем исключительно по собственному желанию, без всяких заданий.

— Там от стоянки, кстати, начинается веселый спуск, — пояснил парень. — Он длится четыре километра. Это на полпути до «Бабук-Аула». Там, под дубом, стол и лавки. Там по плану у нас обед.

— Обязательно подождите, — крикнули нам вслед туристки и проводили дружелюбными взглядами.

Хорошие, простые и мужественные девушки махали нам руками: некоторые совсем хрупкие горожанки, впервые оказавшиеся в горах с рюкзаками, но ни до этой встречи, ни после я не услышал от них жалоб на тяготы похода. Та мимолетная встреча на перевале осталась как самое светлое впечатление от перехода. Наверно, именно такие встречи делают людей добрей.

Спустившись с перевала, мы обогнули полуюрту-полушалаш — наблюдательный пункт горных спасателей — и прошли какое-то заброшенное стойбище, где паслось несколько одичавших, как нам показалось, коров. Еще ниже встретили отару овец и пастухов, которые показали, в каком месте срезать петляющую тропу, а потом вступили не в лес, а в настоящий парк.

Километров пять-семь шли среди роскошных прямоствольных деревьев, по широкой глинисто-песчаной тропе, почти незаметно сходящей вниз. Это уже был не переход, а прогулка. Солнце стояло в зените, но еле просеивалось сквозь густую листву. Дышалось легко. Нас сопровождал птичий гомон и острые запахи. В одном месте мы заметили притаившегося в прошлогодних листьях ежа, в другом — мелькнувшую в кустах косулю с детенышем. За нами перелетал с ветки на ветку любопытный ворон. Я шел и размышлял: «В сущности мир устроен очень просто: животные доверчивы и тянутся к людям, хотят мирно добрососедствовать с ними, не случайно ни один хищник первым не нападет на человека — это в природе священное табу. Сам человек, убивая животных, делает их пугливыми и озлобленными».

От этих мыслей меня отвлек Игорь.

— Надо же, — сказал он, — совершенно не ощущаю голода, хотя наш ничтожный завтрак состоял из бутерброда и чая. Что значит — южное солнце и целебный воздух! — У него было невероятно приподнятое настроение.

В хорошем темпе мы подошли к водопаду, который, оказалось, имеет чисто символическое название — в камнях еле сочился слабый ручей, в одном месте он звонко падал с небольшой высоты. Наверно, водопадом его можно было назвать только после затяжных ливневых дождей. Мы сели за длинный, тщательно выскобленный стол и прикинули, что, если ждать туристов и обедать с ними, на это уйдет не меньше трех часов, а за это время нам вполне по силам добраться и до турбазы.

Мы только перекурили, хлебнули по глотку чая из термоса — и снова в путь. Но если б знали, что такое «веселый спуск», так не спешили бы. Это было скольжение по осыпям, когда не успеваешь ухватиться за ветви, притормозить и натыкаешься на валуны и шершавые стволы. Мы катились на россыпях мелких камней, прыгали с обрывов и террас. Мышцы ног напряглись до предела. Спускались чуть больше часа, а устали как никогда. Несколько раз падали, и хорошо, что обошлось без растяжений и вывихов. Однажды я споткнулся, подкосил Игоря, который шел впереди, и мы, как мешки с мукой, понеслись вниз по корням, точно по стиральной доске, и ветки хлестали нас по лицу и рукам. Мы врезались в куст орешника, и нас осыпал град каменьев, летевших вслед. В результате этого падения порвали одежду и один из рюкзаков, разбили термос, но, к счастью, не головы. В другой раз рухнул Игорь, рюкзак перелетел через его голову и шмякнулся в глубокую яму. Пришлось из ветвей и веревки делать подъемное устройство.

Через каждые пять — десять минут мы останавливались и, обняв деревья, гасили инерцию спуска, но стоило снова ступить на тропу, как под тяжестью рюкзаков вновь набирали скорость. Это был бесконечный спуск в какую-то бездонность. По нашим подсчетам, мы спускались с Эвереста, не иначе, и уже давно миновали уровень моря. Казалось, мы побывали на невероятной высоте, а ведь начали спуск всего-навсего с двух километров.

Несколько раз внизу мы видели густое сине-зеленое марево и были уверены — перед нами открывается морское пространство, но через десяток метров убеждались — это только очередной склон… И все-таки приближение низины чувствовалось: наклон тропы стал менее крут, появились низкорослые сосны, скрюченные долинными ветрами, потом послышался шум воды, бегущей по перекату, и наконец мы вышли на равнину, по которой протекала река.

Дальше тропа шла по гальке у самой кромки воды. Мы миновали шаткий, рассохшийся мосток, пустынный загон для скота, дом лесника с висячим замком на двери и не заметили, как тропа перешла в дорогу со следами копыт и вмятинами от автомобильных покрышек. Брели как во сне. Головокружительный спуск доконал нас. Игоря пошатывало, а меня так просто тошнило. В какой-то момент я начал даже проклинать горы, но вдруг подумал: «Человек и проверяется подобными ситуациями. Вот я и проверяю запас своей прочности».

— А представляешь, — проговорил Игорь, — как местные берут эту веселую тропу снизу?! И наверняка на одном дыхании. Они привычные к горам… Но ведь если бы было надо, если бы критическая ситуация, мы бы и сейчас прошли ее второй раз, верно?

— Прошли, — твердо выдохнул я.

К «Бабук-Аулу» нас привела уже вполне наезженная дорога. Турбаза была прекрасным местом отдыха: двухэтажные дощатые дома с балконами, крытая столовая, душевые, спортивные площадки, авторемонтная мастерская. Одни туристы, разомлев на солнце, дремали на балконах, другие загорали на берегу реки, третьи нехотя перекидывали мяч через сетку, но чего-то не хватало в этой спокойной, размеренной жизни. Мы поняли чего, после плотного обеда, когда легли покурить в тени одного из корпусов, — не хватало движения, смены впечатлений, открытий, присутствия опасности. Казалось, проведи мы здесь сутки — и зачахнем от безделья.

Мы остановились всего на два часа, но уже восстановили силы и не знали, чем себя занять: привыкли к разнообразию, к определенному ритму, не могли не двигаться. Как штангисты, ушедшие из спорта, постепенно снимают нагрузки, так и мы должны были постепенно подходить к оседлой жизни.

— Как-то здесь не так, — сказал Игорь, и я понял, что он имеет в виду.

— Да и времени еще не так много. Всего три часа, — я развил его мысль. — А после обеда у меня прилив сил.

— Тогда двинули, но учти — до следующей турбазы «Солох-Аул» восемнадцать километров. Правда, дорога без подъемов и вдоль реки Шахе.

— До захода солнца дойдем, — поднимаясь бросил я. — А не дойдем, заночуем в лесу, это даже романтично.

Ночевать в лесу нам не пришлось. Через час пути дорога привела нас к поляне, на которой небольшая компания, четверо мужчин и две женщины, заканчивали пикник. Двое мужчин в форме лесничих зачехляли ружья, двое других, седовласых и тучных, надевали пиджаки, поправляли галстуки, женщины убирали бутылки, закуску. Все они были невероятно веселые, беспечные. Правда, при нашем появлении несколько сникли, но после того, как мы ради вежливой условности осведомились, правильно ли держим направление, утвердительно закивали и развеселились снова. Через несколько шагов нам попались стоящие на обочине «Нива» и полуторка, и мы поняли, что компания шикует с размахом.

— Похоже, что лесники подпаивают какое-то начальство, — сказал Игорь. — А может, и поохотились в заповеднике. В заповедниках такие штучки сплошь и рядом.

— Интересно, куда они поедут? — задался я вопросом. — В Бабук или в Солох? Вот бы подбросили.

Нам повезло. Они поехали в «Солох-Аул». Впереди на полуторке лесничие, за ними, в «Ниве», остальные. Поравнявшись с нами, грузовик встал и лесничие без лишних вопросов кивнули на кузов.

Грузовик катил медленно — слишком много было поворотов и обвалов, на которых нас так подбрасывало, что мы чуть не вылетали из кузова. Несколько раз ехали по руслу реки, в мелководье, под висячими мостами — настилами на стальных тросах, и тогда казалось, мотор вот-вот заглохнет, но полуторка только чихала и благополучно вылезала на берег. В конце пути внезапно потянул встречный ветер, в нем явно улавливался йодистый запах.

— Неужели уже с моря? — повернулся я к Игорю.

— Вполне возможно. В долинах всегда тянет. Потому здесь и создается микроклимат.

Я представил побережье, и мне вдруг впервые за все дни стало тесно в горах, захотелось вырваться на простор. А мы все тряслись в кузове, и по краям дороги тянулись лесистые склоны, отражающие гулкое эхо от рокота мотора. Но солнце опускалось за горы медленно, словно нехотя, как бы давая нам возможность попасть на турбазу до темноты.

«Солох-Аул» открылся неожиданно: за одним из поворотов у подножья горы мы увидели небольшое селение. Место было уютное, на берегу реки. Машина остановилась у крайнего дома, лесничие вышли из кабины. Один из них, более рослый, сказал:

— Турбаза с той стороны поселка.

Мы полезли за деньгами, но рослый замотал головой:

— У нас это не принято.

— А его напарник, рассмотрев нас в упор, спросил:

— Сами-то откуда будете?

— Из Москвы.

— О-о! — оживился рослый и протянул руку: — Дедков, старший лесничий. А вас как величать?

Мы представились.

— В общем на турбазе устраивайтесь, — на лице Дедкова появилась вымученная улыбка, — а я к вам зайду попозже. Побеседуем. Вы не очень утомились в дороге?

Мы безотчетно заявили, что «не очень».

Лесничие направились к дому, мы — к турбазе.

— И о чем нам беседовать с этим Дедковым? — недоуменно протянул я. — Хорошо бы он не пришел.

— Придет, — уверенно сказал Игорь. — Он прекрасно знает, что мы засекли все, и придет себя реабилитировать.

Турбаза занимала ровную часть селения и представляла собой классический лагерь для туристов. В ней удачно сочетались удобства предыдущих турбаз и простота и компактность приютов. В палатках стояли кровати и было электричество, которое вырабатывал дизельный движок, волейбольная площадка служила одновременно и танцплощадкой, столовая по вечерам превращалась в бар — все продумано, во всем какая-то чеканная завершенность.

Нам предоставили отдельную палатку, показали, где стоит оставленный специально для нас ужин. Было ясно: предостерегающий слух о странствующих журналистах катился по турбазам впереди нас и ширился в угрожающей пропорции.

Перед ужином мы освежились в душе, побрились, растерли одеколоном сожженную, задубевшую кожу с многочисленными отметинами от перехода. Я вдруг заметил, что мой живот втянулся, лицо осунулось, но в общем я выглядел неплохо. А Игорь, каким был, таким и остался — он всегда в отличной форме.

Наше путешествие подошло к концу. Назавтра автобус увозил туристов на берег моря, в Дагомыс, и нам в автобусе предоставили почетные передние места.

Сразу же после ужина решили лечь спать: мы еще надеялись, что Дедков не придет, но он явился, уже переодетый в домашнее, в сандалиях на босу ногу, красивый мужчина со шрамом на щеке. Присев на край кровати, он проницательно ощупал нас взглядом, покосился на рюкзаки, выискивая обличающую фотоаппаратуру, и начал:

— Значит, прошли по тридцатке? Хороший маршрут, ничего не скажешь. Должен вам сказать, я не против туризма. Люди должны видеть красоту… Но вы небось заметили, что эти туристы вырезают на деревьях разную ерунду. Для некоторых, бестолковых, лес — только стволы… А ведь лес — это сложный комплекс, и мы в нем не хозяева, а гости. Здесь сто пятьдесят редких пород… Здесь нельзя не то что вывозить сухостой, но и убирать гнилые деревья. Грибы нельзя собирать, чтоб не нарушать равновесия. Природа сама обо всем позаботится. А работники приютов берут без спроса. Мы и акты составляли, и грозили. А у них одно: хоть стреляй, а сушняк на дрова будем брать. Другое… — Дедков поднял палец и привел еще один довод: — Когда туристы идут, они ведь галдят, а серна, к примеру, пугливая. Уже никогда к этому месту не подойдет. Бывает, от страха у нее даже молоко пропадает. Вот такие дела, — он смолк и, видимо памятуя о пикнике, издал горький смешок.

— Вот сегодня к нам приезжало начальство из Сочи. Смотрело, как обстоят дела… Мои лесники, все как один, за закрытие маршрута. А я думаю так: пусть люди ходят, но ведут себя культурно. А в приюты пусть топливо завозят вертолетом. Возят ведь туда отдыхающих смотреть ледники, так неужели трудно забросить дрова?!

— Резонно, — согласился Игорь (он уже горел желанием продолжить разговор). — Слушай, давай на «ты», мы вроде одного возраста. Тебя как зовут? И пойдем в бар. У вас здесь как, нельзя ли выпить хорошего вина? Посидеть, выпить и поговорить?

Дедков с готовностью вскочил:

— Меня зовут Юрием… С вином здесь туго, — он еще раз недоверчиво взглянул на нас. Было видно — желание выпить, поговорить по душам в нем боролось с благоразумием: как-никак подобные выпивки могут скомпрометировать человека с положением. Чтобы ему помочь, я повторил слова Игоря:

— Хотелось бы спокойно посидеть, выпить, поговорить.

— Вообще-то можно, — сдался Дедков. — Давайте-ка, это, пошли ко мне. Тут рядом. Жена приготовит что-нибудь. У меня там под грушей столик, лампочка.

Жена Дедкова была под стать мужу, дородная, пышногрудая, с копной волос, перевязанных лентой. Она расставляла на столе тушеное мясо, жареную форель, темные наливки и непрерывно смеялась:

— Я люблю туристов, с ними веселее. Вот закончится сезон, и скукота настанет, хоть вой, — она явно одичала в этом Солохе и была несказанно рада нашему визиту. — Кушайте на здоровье. У нас подсобное хозяйство и две коровы… А на турбазах не очень-то балуют… Зато какие там туристочки! Загляденье!.. Мой Юрик за ними ухлестывает. В прошлом году ночью не пришел. Я обошла все палатки и в одной обнаружила его в постели с туристочкой. Хотела прибить, а оказалось, не он, — она звонко рассмеялась и ласково посмотрела на мужа.

— Ладно тебе говорить глупости-то, — отмахнулся Дедков, разливая наливку. — Сама моему начальству глазки строишь…

— Ну, у вас еще отношения молодоженов — развел руками Игорь. — Такие страсти. Понятно, южные люди.

— Какие южные! — захохотала жена Дедкова. — Мы из Харькова. Горожане. Юрик закончил институт, сказал: «Поедем сюда на два годика». А вот задержались на десять лет, стали сельскими жителями… Сын с нами жил, да завлекла его одна туристка. Уехал с ней в Воркуту. Женился. Я была у них. Хорошо живут, но холодно там и все какое-то чужое… И собачка наша ушла с туристами в Дагомыс и не вернулась. Скоро и кошки разбегутся, останемся одни.

За разговором мы пришли к выводу, что Дедков знающий, предприимчивый человек. Он сказал, что кордоны отжили свой век, что жены лесников не хотят быть «отшельницами», что лесники без семей становятся бирюками, обзаводятся скотиной и забрасывают свои прямые обязанности.

— Нередки стычки между лесниками за лучшие участки, — говорил Дедков. — Нажива губит людей. Они ведь только и думают, как бы побольше сдать мяса, сделать запасы на зиму. Кстати, коровы могут заразить туров болезнями. Я ликвидирую кордоны. Пусть работники заповедника живут в селениях по-человечески, как все люди, а на кордоны выезжают на неделю. Поочередно, по справедливости. Так будет лучше для пользы дела.

Мы просидели под грушей до полуночи. Когда на турбазе выключили движок и погас свет, жена Дедкова вызвалась принести свечу, но и Игорь, и я запротестовали. Мы расстались как закадычные друзья. Дедков сходил за фонарем, проводил нас до палатки, прощаясь, уговаривал приехать в Солох еще раз.

Нас разбудил шофер автобуса.

— Ничего себе! — протянул, отогнув полог палатки. — Вся группа в сборе, дожидается их, а они спят без задних ног! Сигналю вам, сигналю!

В автобусе нас укачало, и мы уснули снова, а когда проснулись, машина уже неслась к залитому солнцем побережью. Я обернулся — очертания гор сливались с небом.

Автобус встал на территории дагомысской турбазы, туристы высыпали из салона и гурьбой направились в административный корпус, а к нам подошел коренастый мужчина в светлом костюме:

— Вы журналисты? Я директор центральной турбазы. Пожалуйста, в мой кабинет.

В светлой комнате с картой области во всю стену директор любезно пододвинул к нам стулья, сам прошел за стол и лучезарно улыбнулся.

— Вы прошли по маршруту, говорили с Дедковым, знаю, знаю. Хороший он человек, добросовестный работник… Как вам наш Кавказ? Понравился? Да, места у нас редкие. Тут был один корреспондент из Ростова. Потом в «Ростовской правде» была его статья о некоторых конфликтах между заповедником и руководством турбаз. Но я не знал, что это дошло до… Москвы, — директор погрустнел и, помедлив, добавил: — Не стоит, как говорится, выносить сор из избы, думаю, что мы все уладим на местном уровне. Вы понимаете меня? Не хотелось бы, чтобы все это освещалось в центральной прессе.

Мы с Игорем переглянулись.

— Конечно, — напускным, серьезным тоном сказал я. — Можно просто написать о красотах Кавказа и прелестях туризма.

— И пропесочить леспромхоз за бездумное расточительство, — со знанием дела добавил Игорь.

— Вот, вот, именно, — ухватился за эти слова директор. — Именно так и нужно. И осторожно, вскользь. С ними тоже не следует ссориться. Понимаете, ведь мы и от них зависим. Они нам дают пиломатериалы… Как бы вам объяснить… Мы от многих зависим. Например, мебельная фабрика дает нам горячую воду, автобаза выделяет технику, чтобы завезти тес на ремонт турбаз… а мы в свою очередь, если они просят, размещаем их знакомых на отдых… А с чего начался конфликт? С чепухи. Мы им отказали в тушенке — нам база снабжения мало отпустила. Они нам не выделили делянку на дрова. Потом мы кое-кому отказали в отдыхе здесь, а они заявили: «Перекроем водопровод». «Не дадим машину», «Не разрешим идти по заповеднику»… И пошло, поехало… Но мы все уладим, уверяю вас… Так, теперь о вас лично, — с огромным запасом доверия директор перевесился к нам через стол:

— Сколько дней желаете отдыхать? Выделим вам хорошую комнату с лоджией. Обедать будете… в столовой есть отдельная комната…

Нас встретили как родственников, прибывших из-за границы, поселили в большой светлой комнате на втором этаже белокаменного корпуса, где в окна заглядывали пальмы, а с лоджии открывался вид на подстриженный газон и цветники; не успели распаковать рюкзаки, как принесли чай, фрукты.

— Ну что же, гулять так гулять, — потянулся Игорь. — Поживем здесь недельку, придем в себя — и домой.

Мы переоделись, вышли на улицу и сразу окунулись в многолюдье курортного городка, очутились в шумном, пестром мире: рябило в глазах от загорелых тел и ярких одежд, от красочных базаров с обилием фруктов и от многочисленных лотков. Из открытых дверей кафе доносились запахи шашлыков, цыплят табака. Мы подошли к морю и увидели пляж, забитый до отказа отдыхающими; к нему примыкали железнодорожная станция, камнедробильный завод и зловонный туалет. А рядом, за высокой изгородью, простирался полупустынный пляж и подавляли своей вызывающей роскошью здания «Интуриста» — по тому пляжу шастали парни, поигрывая то ли ключами от номеров, то ли от машин, и дефилировали девицы, оголенные без всяких пределов.

Но, войдя в море, мы сразу забыли и о плохом пляже для простых смертных, и о комфортабельном для избранных, море-то было одним для всех, спокойным и чистым… Мы доплыли до буйка и некоторое время качались на пологих волнах среди прозрачных медуз: над нами с писком носились чайки, далеко в открытом море резвились дельфины. Спустя часа два, сделав еще два заплыва, мы, ошеломленные многоголосьем и жарой, направились в столовую.

Мы шли по асфальтированной улочке, по обеим сторонам которой местные жители продавали фрукты. Были и приезжие из других городов Кавказа — они различались по номерам машин. Приезжие развернулись с размахом: в багажниках машин устроили импровизированные лавки с весами и ценниками, и продавали не только фрукты, но и босоножки, купальники, размалеванные гипсовые отливки, при этом зычно рекламировали товар, старались его всучить во что бы то ни стало — прямо за руки хватали отдыхающих, Некоторые, поглаживая «Жигули» со множеством дополнительных блестящих штуковин, зазывали прокатиться в экзотические места, но запрашивали астрономические суммы.

После строгой, величественной природы мы попали в какую-то безалаберную круговерть. Там, в горах, в приютах, между нами и туристами была открытость, душевность, в основе наших отношений лежала человечность, а здесь… Поэтому мы несказанно обрадовались, когда на турбазе встретили туристок, с которыми ехали из Солоха. Они гладили платья на веранде — готовились к танцам. Увидев нас, отложили утюги, сбежали по ступеням.

— Ой как хорошо, что мы вас встретили! Здесь все сами по себе, до нас никому нет дела. Нас поселили в этот барак… Ой, надо же — знакомые лица! Так приятно! А вы где устроились?

Игорь кивнул на двухэтажный корпус и сразу полез за сигаретой, устыдившись наших привилегированных хором.

— Знаешь что, пойдем-ка к директору и откажемся от «люкса», — сказал я, когда мы отошли.

— Я только хотел это предложить. И скажем ему все как есть.

Мы не вошли, а ворвались в кабинет.

— Вот что! — изрек Игорь. — Мы действительно журналисты, но здесь не по заданию. Цели у нас были другие — мы просто шли по горам… и невольно стали свидетелями конфликта между начальниками приютов и работниками заповедника. Мы поняли, что и те и другие в общем-то хорошие люди. Но что ж получается? Банка тушенки определяет государственные дела?! Теперь нам ничего не остается, как написать об этом позорном факте.

— Мы вам благодарны за то, что вы нас приютили, — сухо добавил я. — Но этот «люкс» нам ни к чему. Поселите нас к рядовым туристам.

Выпалив все это, мы ушли, довольные собственным благородством.

Мы засыпали в «бараке» под музыку с танцплощадки: слышались выкрики, смех, а перед глазами все еще стояли тропы, палатки у подножья гор, костры…

Два дня мы пробыли в Дагомысе. На третий день я решительно сказал Игорю:

— Ты как хочешь, а мне здесь надоело.

— Честно говоря, мне тоже, — откликнулся Игорь. — Поехали-ка в Адлер, в аэропорт.

Когда самолет развернулся и взял курс вдоль моря, я заглянул в иллюминатор. Далеко внизу проплывали сине-зеленые холмы и отдельные вершины с белоснежными шапками, появлялись и вновь исчезали блестевшие нити рек, мелькали точки селений. Я смотрел в иллюминатор, и меня сильно тянуло в горы — бесспорно, что-то я оставил там, частицу своего сердца, что ли…

— Теперь некуда деваться, — подтолкнул меня Игорь. — Придется в самом деле написать статью. Наконец-то займусь своим прямым делом. А ты статью проиллюстрируешь, договорились?!

В дождливую погоду

Осень была переменчива. Вначале долго стояла теплая погода, и началось вторичное цветение трав, потом заладили дожди, а после них, как вестники предзимья, ударили морозы — по ночам каменела земля, и лужи стягивались хрупким ледком, и вдруг снова — сухие яркие дни с листопадом.

Команда пожарного катера готовила судно к зимовью: чистила палубное оборудование и штурманскую рубку, убирала инвентарь, смазывала солидолом механизмы в машинном отделении, зачехляла лафетные стволы. Навигация для матросов прошла удачно — всего два раза пришлось потрудиться: в июне откачивали воду из затонувшего буксира, а в конце лета тушили дровяные склады — тот объект немного доставил хлопот — штабеля бревен находились в конце причала среди бочек с мазутом, и огонь грозил перекинуться на горючее, но пламя вовремя отсекли пеноводной струей из кормовой пушки, а потом вместе с портовыми рабочими потушили и основной очаг.

Как только катер поставили на прикол, капитан и стармех, распрощавшись, покинули судно, а матросам до ледостава предстояло кантоваться на случай непредвиденных обстоятельств. Дежурили поочередно: сутки работали — двое отдыхали. В одну смену заступали молодые матросы — эти ребята над времяпрепровождением голову не ломали — торчали в каюте, гоняли шары на бильярде, смотрели телевизор, вспоминали лето, рыбную романтику, девчонок в клубе из соседнего металлоремонтного завода. В другую смену дежурили пожилые мотористы Никитич и Палыч, оба эксперты по части разных механизмов, фронтовики, которых связывала тесная дружба — у стариков дежурство проходило в крайнем драматизме — они жили прошлым; для них война не кончилась — вернее, давно прошла, и после нее немало всего случилось, но те четыре года перевешивали все. Теперешняя жизнь для них — всего лишь однообразные будни, а те далекие годы — настоящие суровые испытания, настоящая жизненная правда. У них были свои, особые мерки ценностей — потому и судили обо всем с высоких позиций человечности, и отметали все мелкостное, наносное, проходящее. Что особенно обижало стариков — молодежь от их разговоров отмахивалась, все, кому было меньше тридцати, смотрели на войну как на далекую забытую историю.

Никитич был спокойный, обходительный, с низким гулким голосом, на его грубоватом лице сохранилась детскость — и не только на лице, но и в душе — он с удовольствием возился с детьми и собаками.

— Я люблю детишек, — говорил. — Помниться, в Берлине был случай. Наша часть только заступила в город. Кругом развалины дымятся. Мы выбивали немцев из одного дома, вдруг слышим плач: «Мутер! Мутер!». Смотрим, на улице под перекрестным огнем годовалый ребенок… Ну я обратился к взводному: «Разрешите, товарищ лейтенант?». Подполз, взял ребенка, притащил в укрытие… Вот так и получается, война войной, а дети расплачивались. Сколько их, сирот-то, осталось. Дети, они ведь везде дети.

Палыч считался сложным человеком, правдолюбцем, который все осматривал критически, выслушивал с недоверчивым прищуром, в людях ценил здравые мысли — ему лучше было не докучать по пустякам. Случалось, молодой матрос начнет показывать силу — выжимать ящик с песком, Палыч сразу бурчит:

— Постыдно бахвалишься. Не в силе дело, а в навыке… На фронте не такие здоровяки ломались. Бывало, ночной марш-бросок километров двадцать. Запас патронов брали не по четыре сотни, а по шесть и гранат побольше. Вот тогда и проверялся человек. Смотришь, один — косая сажень, уже язык на плечо повесил, а другой — этакий хилый, невзрачного вида, оказался двужильным.

Никитич прошел автоматчиком до Берлина, имел десяток шрамов — отметин ранений. Палыч сильно хромал, у него были прострелены ноги — он служил десантником.

В теплые дни старики покуривали на палубе.

— Люблю сухие деньки, — вздыхал Никитич. — Кажись, такие же стояли, когда мы форсировали Днестр. На переправу налетели «мессеры», и одна бомба угодила в паром. Спаслись только двое: один паренек с Урала, да я…

— …А нашу группу однажды забрасывали на один мыс в Северном море, — говорил Палыч. — Да, значит… Перед рассветом шли на катере. Шли в тумане на малых оборотах… Группа была небольшая, человек десять, но ребята все отборные, бывалые. И что ты думаешь?! До места высадки оставалось мили три, не больше, и нас засекли. И ударили из орудий. Один снаряд попал в катер, и он прямо на глазах развалился пополам. Меня взрывной волной отбросило на сотню метров. Вынырнул, смотрю — вокруг обломков горит разлитое горючее, и там кто-то из наших барахтается. «Поднырни!» — ору, а он, как факел, уже без сознания… Ну, поплыл я, значит, к берегу. А куда плыть-то? Кругом туман, и на берегу немцы. «Ну, — думаю, — доплыву до берега, а там, укрываясь, как-нибудь доберусь до наших…» На третьи сутки добрался… вначале километров пять отмахал в ледяной воде, потом карабкался по осклизлым скалам и хляби. Добрался, одним словом…

После листопада погода установилась ветреная, начались дожди, продолжительные, беспрерывные; сточные люки не справлялись с массой воды, и местами в порту заливало подвальные помещения. Никитич и Палыч отсиживались в каюте при тусклом свете керосиновой лампы, от качки по стенам прыгали тени, слышались хлесткие удары волн о корпус.

— Люблю дождь, — говорил Никитич, глядя на иллюминатор, где били потоки воды. — Помнится, раз в такую вот погоду взводный послал меня отвести «языков» в штаб. «Языков» было двое: солдаты… один пожилой, другой молодой… Инструкцию взводный дал такую: «Если один побежит, стрелять в ногу стоящего рядом и догонять того…». Шли мы перелесками, по топям. Немцы впереди, я за ними, в трех шагах… Дожди лили вроде нынешних… И вот вижу, немцы что-то переглядываются. Ну я прикрикнул, автомат взял на изготовку. И, скажу тебе, все ж упустил момент. Пожилой нырнул в кусты и побежал. «Стой!» — заорал я и дал очередь в воздух. Потом направил автомат на молодого, а он, понимаешь ли, бросился на колени и в рев. «Мутер! Мутер!» — бормочет и руки то к сердцу прижмет, то над головой вскинет, то ко мне протянет. Говорит: «У тебя мать, и у меня мать». Я малость по-ихнему уже научился разбирать… И вот как так получилось, до сих пор в толк не возьму, непроизвольно нажал я на спуск и прошил его очередью. Да… Так вот получилось… И того, пожилого немца не догнал. В общем, трибунал мне грозил, да отделался «губой». У меня уж тогда награды были… И вот, помнится, сидел я на «губе», а перед глазами все видел того молодого немца… Совсем мальчишка он был-то… Умоляет меня не убивать и плачет… Вот я и подумал — зачем совершил убийство?! Одно дело в бою, другое — вот так, пленного… Кажись, я даже бредил во сне…

— Не ты его, так он тебя бы, — мрачно со злой решимостью вставил Палыч.

— Так-то оно так, но все же глупо получается. Все мы, тогдашние солдаты, были кем? Рабочими там, крестьянами… У всех были матери, жены, невесты… Вот я и думаю теперь — все ведь должны быть братьями на этой земле, а люди убивают друг друга. Вот так и получается, что правители не могут договориться, поделить что-то… Все им места не хватает, границы какие-то завели… А от кого огораживаться-то?! От таких же, как и мы, ведь верно? Иными словами, везде такие же люди, как мы… Только Гитлер и его прихвостни их одурачили, натравили на других, заставили воевать…

— Экий ты, Никитич, мягкотелый, — хмурился Палыч. — Больно разжалобился. Забыл, что ли, как они наших-то? Стариков, женщин, детей расстреливали, мерзавцы!

— Да, да, — на лице Никитича появилась боль.

— Другое дело, испокон веков люди воюют, — с гримасой напряжения продолжал Палыч. — Безусловно, это не годится. Горстка тех, наверху, не могут договориться, а страдают целые народы…

— В самом деле, — вздыхал Никитич. — Бывало, войдешь в деревню, а в ней одни трубы торчат. Раз вошли в деревушку, дома дымятся — все выжжено. И вдруг, поверишь ли, кот мяукает. Вылезает откуда-то из-под обломков. Весь в саже… и к нам… А потом еще пес какой-то появился. Обожженный, припадает на одну лапу… Увидел нас, заскулил, ползет на брюхе, хвостом виляет… И так, скажу тебе, тепло на душе стало. Свои ведь они, нашенские… А потом из лесов и люди потянулись… Снова начали обживаться помаленьку… Жизнь-то продолжалась…

— Хм, ясное дело, всем от войны досталось, — протягивал Палыч. — В Пруссии, к примеру, я видел разбомбленный зоопарк, и один старик слонихе рану на шее обрабатывал. Мажет ей рану, а сам только головой качает… Наш врач потом ему помогал…

— Наш солдат незлобивый, — снова вздыхал Никитич. — Когда мы вошли в Берлин, так наши кашевары черпаками раздавали похлебку женщинам и детям. Немцы, а все же жалко… Они вылезали из подвалов, голодные, напуганные… Фашисты-то их запугали. Наших представляли зверьем… Так-то… А еще, скажу тебе, у нас в отряде был один пес. Длинноногий, левое ухо обмороженное, кривое, на одном глазу бельмо, шрам на шее, но на мордахе всегда широкая такая ухмылка. Его деревню немцы сожгли, он и пристал к нам. Прозвали его Серый — у него шерсть была серая с черными подпалинами. Так что ты думаешь? Этот Серый подтаскивал боеприпасы и, как санитар, носил сумку с медикаментами. Ранило кого, крикнешь: «Серый, ко мне!». Тут же подбегает… Раз и его ранило в живот. Наш врач осколок вытащил, все промыл, зашил… К тому псу я сильно привязался. И он ко мне. Без хвальбы скажу, он меня больше всех любил… Мы с ним даже в разведку ходили. Заляжем где-нибудь в кустарнике, осматриваюсь. Чуть он башку повернет в сторону, я взгляд туда. А там немец… Помогал брать «языка». И никогда не гавкнет. Молча, как волк. Видно, была у него волчья кровь — он имел хороший охотничий инстинкт… Потом, когда наши наступали, мы влились в один артиллерийский батальон, и мой Серый, скажу тебе, работал у связистов, таскал катушку с проволокой… И грохота не боялся. Ему копали отдельный маленький окопчик. Вокруг снаряды рвутся, а он спокойно лежит, ждет команды. И вот, представляешь, это его спокойствие и на бойцов действовало. Бывало, подумаешь, пес и тот не трусит, а тебя аж трясет. Соберешься как-то, успокоишься… Он с нами до Берлина дошел и выглядел молодцом, только морда поседела… Всякое бывало. Когда форсировали Неман, меня ранило, чуть не утонул. Так он, Серый, меня вытащил и рану зализывал, пока санитары не подошли. А пока я лежал в полевом госпитале, сидел перед дверью… Я медаль получил за то форсирование, а надобно было эту медаль ему отдать… Вот такой был пес Серый… Ну а погиб он здесь, в этих местах. Мы с ним вернулись сюда, а потом… Под полуторку он попал… И откуда она взялась, черт ее подери? Тогда и машины-то сюда не заезжали, а эта свернула с большака. Кто-то случаем наведался, а он, Серый… под нее и угодил. Глупо как-то все получилось… Ну, похоронил я его, конечно, все честь по чести… Из-за этого Серого, скажу тебе, я сильно полюбил животных, но собаку никогда не заведу. Веришь ли, не могу после него держать собаку…

— Хм, собака, она друг проверенный, — закашлял Палыч. — Бабы не все ждали, а собака… У нас вон у соседей был пес. Хозяин ушел на фронт, так пес каждый день встречал его на станции. Всю войну… И после войны. Хозяин тот погиб, а он все подходил к платформе и сидел… Бывало, всего запорошит снегом, а все сидит, ждет…

А дождям все не было конца. Наверху, на палубе, грохотало. Сквозь запотевшие иллюминаторы чернели стрелы портальных кранов. К полночи, укладываясь на койки, Никитич с Палычем продолжали вспоминать.

— …Однажды нашей группе дали задание — взорвать мост, по которому немцы подтягивали подкрепления, — рассказывал Палыч. — Ночью забросили нас в тыл да выкинули в десяти километрах от реки, да еще ветром отнесло. В общем, выкинули не туда. Прям на немцев. Приняли мы, значит, бой. Каждый отбивался сам по себе. Группа-то разбрелась. А у нас был договор — собраться у реки, в плавнях, и кричать селезнем. У всех имелись манки… Было нас десять человек, а собрались трое, и у каждого тридцать килограммов тола. Такие дела… Сидим, значит, в плавнях, посреди ветвей, обглоданных водой. Продрогли страшно… К рассвету по берегу подошли к мосту, а он на голом месте, и охрана с двух сторон. Нечего было и думать, чтоб подходить — перед ним все как на ладони… Порешили так: дождаться ночи и вплавь, маскируясь топляком и ветвями, подтаскивать ящики к опорам… Но, сам знаешь, одно дело прикинуть, а на поверку все оборачивается сложнее. У свай-то течение оказалось сильное, затяжное. Несколько раз промахивались, вылезали в километре от моста и в обход снова к нашей засидке… Короче, не управились. Пришлось и второй день хорониться в плавнях… Ну а на вторую ночь все сделали: привязали ящики к одной свае, стали ждать состава… Я и один сержант, Прохоров такой у нас был… Таскал все самое тяжелое, бревна брал самые большие… Такой был… вот… Сидим, значит, в воде, а Омельчук — третий наш, в засидке. Он должен был на случай, если нас обнаружат, отвлечь огонь на себя. Вот так, все мы распределили заранее. Ну ждали состава, значит, часа два. Потом заслышали, запалили бикфордов шнур и тягу вниз по реке. Тут-то нас и засекли… Прохорова я сразу потерял из виду, но стрельбу Омельчука слышал… А потом так рвануло! Обернувшись, я увидел, летят вагоны, точно коробки… Такие дела… Ни Прохорова, ни Омельчука я больше не видел… Двинул на восток, к своим… Без еды, без всего… Населенные пункты обходил стороной. Ничего, добрался… Такие дела… Потом уж, после войны узнал: один я и остался в живых из всей группы…

— Из моих боевых дружков тоже никто не вернулся, — откликнулся Никитич. — Раз, помню, весь день дрались за высоту и всю ночь… Пошли мы в атаку, а их пулемет бьет и бьет, ребята падают слева, справа… Двоих моих близких друзей убило… Залегли, но снова надо лезть на высоту. И вот лежу, а над головой пули свистят, и так жить хочется. А надо вставать… Потом мы отступали, а мои друзья так и остались лежать там на взгорье в темноте… Был у меня еще один друг. Макеев Николай… Вот судьба у человека! Раненый попал в плен. Увезли его в Германию. Бежал из лагеря. Добрался до Франции, воевал вместе с партизанами… Снова ранило его… Снова попался немцам. Его допрашивали, избивали… Очнулся он на больничной койке. Огляделся — вокруг одни немцы. Смекнул, что в ихнем лазарете. Ночью сбежал. Его припрятала одна француженка… Да, вот так… Выходила его… К концу войны сын у них родился… Потом Николай вернулся на Родину. Приезжала к нему эта француженка. Я видел ее. Хорошая, добрая женщина. Но у Николая уже была семья, двое детишек… и француженка все поняла, ничего не требовала… А вот года два назад Николай умер… Надо же! Всю войну прошел, столько пережил, все вытерпел, и вот… все же достала война. Раны его сильно мучили… Особенно по весне и осенью… Вот в такую погоду…

Палыч закурил, закашлял.

— А я после войны еще с год служил при комендатуре в одном городке. В восточной Германии. Представь себе — вокруг все разбито, местные немцы голодные, разутые, а мы занимали приличный особняк. Да, значит… Нас было человек семь, да взвод охраны. А обслуга — все из местных. И вот, значит, работал у нас уборщиком Ганс. Ничего не скажу, этот Ганс работал добросовестно, с раннего утра до позднего вечера, без передыха, как заведенный. Он жил в соседнем разбитом доме, в подвале. Он, жена и четверо детей. Нищета полная, понимаешь ли. Но каждая вещь — утварь там — знала свое место. Аккуратные черти — это у них не отнимешь. Такие дела… И вот когда мы уезжали, наш начальник решил сделать детям Ганса подарки. Мы набили в вещмешки одеяла, шапки, мыло. Скажу тебе, дорогие вещи в то время. Да, значит… Пришел Ганс с женой, начальник похвалил его за работу, вручил подарки. Ганс с женой благодарят, прикладывают руку к сердцу… А через какое-то время я пошел под навес, где стояла наша техника. Ну, пошел готовить машину к отъезду, и что ты думаешь? Случайно в конце улицы, в мусорном контейнере увидел наши вещмешки. Такие дела… Они, немцы, рассудили как? Плата за работу — одно, а подарки от победителей — не возьмем. Гордые, ничего не скажешь… А у нас теперь что? — Палыч сплюнул. — Побежденные присылают гуманитарную помощь победителям. Позор! — Палыч выругался и плюнул. — Мне принесут, выкину за борт!

— Да, — вздыхал Никитич. — До какого унижения дошли наши правители! Перестройка называется!..

Дальше старики ругали теперешнюю власть и «демократов».

Дубовая роща

Дуб не сдавался, только подрагивал и глухо стонал; уже больше двух часов рабочие возились с ним и не могли повалить; у раскаленной бензопилы ломались зубья, а исполин все стоял — огромный, с развесистой кроной и узловатым, бронзовым, прямо-таки кованым стволом; он возвышался над остальными деревьями, как патриарх всей рощи.

Рабочие матерились, с остервенением вбивали клинья в пропиленный паз; точно чугунные отливки, отлетали куски коры, сыпались желуди, но дуб даже не шатался — казалось, он настолько врос в землю, что стал с ней единоцелым и может погибнуть только со всем живым в этом мире.

Рабочие пригнали бульдозер, обвязали дерево стальным тросом; некоторое время машина буксовала на месте, но сотня лошадиных сил все же свое взяла — дуб зашатался, наклонился и начал падать, цепляясь ветвями за соседние деревья, как за последнюю возможность сохранить равновесие; потом раздался оглушительный треск, и гигант медленно и тяжело рухнул; низкое протяжное эхо, как предсмертный вздох, еще долго отражалось от близстоящих домов.

Та дубовая роща находилась на окраине города и служила местом отдыха, приютом влюбленным и убежищем бездомным собакам; зеленый массив облюбовали соловьи. Дубы стояли задолго до того, как началась застройка района, и простояли бы еще не один век, но кому-то из власть имущих понадобился именно тот клочок земли, хотя вокруг было немало пустырей.

Вадим жил рядом с рощей и каждый вечер прогуливался среди дубов; листва гасила шум шоссе, поглощала запахи выхлопных газов, как бы создавала особый воздушный колокол — в роще всегда было тихо и дышалось легко, и каким бы усталым и разбитым Вадим не был, прогуливаясь по роще, чувствовал, как к нему возвращается душевное спокойствие — особенно весной, когда буйно цвели кустарники, стоял душистый древесный настой и неистово пели соловьи.

Но последние годы даже весенние прогулки не спасали Вадима от натиска злости к «демократическим» реформам в стране.

…В тот жаркий летний день Вадим пришел домой поздно и, изнывая от удушливой духоты, отправился проветриться в рощу, но еще издали увидел — часть деревьев обнесена дощатым забором. Вначале он подумал — решили благоустроить зону отдыха, но глухой забор навел его на мысль, что планируется какая-то основательная стройка. Несмотря на поздний час, в роще полным ходом прокладывали гравийную дорогу.

Вадим подошел к рабочим.

— Что здесь собираются делать?

— А кто их знает, — протянул один из рабочих. — Наше дело маленькое, бери побольше да тащи подальше.

Другой рабочий, густо пересыпая речь матом, сообщил о каком-то «тузе из новых русских», приезжавшем на джипе, будто бы этот «туз» собирается строить себе в роще особняк.

Утром Вадим проснулся от грохота бульдозера — в роще уже спиливали дубы: корчевали пни, срезали кустарник.

— Это что же творится? — пробормотал Вадим и бросился по этажам созывать людей. Звонил в каждую дверь.

— Ну и что? Может, магазин наконец сделают, а то ходим незнамо куда, — говорили одни.

— А что изменится? — отмахивались другие. — За нас все уже давно решили. Властям на нас начхать. Мы ничего не изменим.

— Как не изменим! — повысил голос Вадим. — Выйдем, встанем толпой, не дадим губить деревья!.. Сидите в своих норах, жалуетесь на жизнь, а что вы сделали, чтобы изменить эту жизнь, сделать ее лучше?!

Призывы Вадима наталкивались на равнодушие, апатию.

Все оттого что многим давно стало ясно — «демократы» все делают для себя, а на народ им попросту наплевать; тех, кто поднимал голову, объявляли экстремистами и быстро ставили на место; не мудрено, что люди разуверились в своих силах.

Из всех жильцов лишь одна старушка согласилась пикетировать стройку; вдвоем они и направились к роще.

— Это ж вандализм, то, что вы делаете! — срывающимся голосом сказал Вадим прорабу.

— У нас предписание, — проворчал прораб. — Спилить столько-то корней, подготовить площадку под строительный объект.

— Что ж у вас, сынок, неужто сердца нет, — пробормотала старушка. — Ведь здесь же и детишки гуляли, и мы, пенсионеры. Где теперь мы гулять-то будем?

— Мамаша, мне и самому эта стройка вот здесь сидит, — прораб приложил ладонь к горлу. — Я этих новоиспеченных миллионеров с шальными деньгами… всех бы отправил куда надо. Проворовались вконец, и творят что хотят… А мы здесь мелкие сошки, выполняем что прикажут… Пишите жалобы в префектуру, или как там она называется.

Вадим приехал в префектуру, с полчаса ходил из кабинета в кабинет, пока его не направили к заместителю префекта; еще полчаса ожидал приема в очереди, наконец вошел к молодому человеку с холодным, безучастным взглядом.

Выслушав Вадима, чиновник отчеканил:

— Есть решение о возведении частных коттеджей. Вы газеты читаете?

— Но ведь вокруг полно пустырей, почему именно в роще? — возмутился Вадим.

— До пустырей далеко вести коммуникации.

— Это разве ж довод! Да вы знаете, что этой роще не одна сотня лет?! Что в ней поют соловьи?!

— Какие соловьи?! О чем вы говорите?! В стране идут реформы… Мы поддерживаем людей с новым мышлением, предприимчивых — тех, кто занимается бизнесом и хочет жить благополучно, а не в трущобах… Пора отказываться от устаревших понятий — общественное, общее, наше. Стране нужны личности, а не абстрактные понятия.

— Но реформы должны приносить пользу, а не вред, и всем, а не единицам. Вы подумали о людях, которые отдыхают в роще, о пенсионерах?

— Реформы проводятся не для пенсионеров, а для их детей и внуков… Пенсионерам, как вы наверняка знаете, постоянно увеличивают пенсии и льготы…

— Вам бы эту пенсию, вместо вашей зарплаты! — Вадим чуть не выругался и вышел, хлопнул дверью.

Кто-то посоветовал Вадиму сходить в Общество охраны природы.

Общество находилось в убогом одноэтажном доме. Вадима встретил тщедушный близорукий старик; вникнув в суть дела, он затряс головой, взмахнул маленьким сухим кулаком, визгливо вскрикнул:

— Мы это так не оставим! Мы на это не закроем глаза! Мы знаем, от кого это проистекает! Кто получает взятки за подобные участки!

Старик записал адрес Вадима и обещал прислать сотрудника Общества.

На следующий день действительно явился молодой энергичный человек и с порога, без лишних слов, спросил:

— Где производится порубка?

Вадим отвел его в рощу. К этому времени там уже уничтожили половину деревьев — часть распилили и увезли на грузовиках, часть оттащили бульдозером к пустырям; повсюду валялись ветки и щепа, в воздухе остро пахло древесиной, соляркой и гарью.

— Я из Общества охраны природы, — представился молодой человек прорабу. — Покажите разрешение на порубку.

Он тщательно записал все данные, которые представил прораб, и на обратном пути сказал Вадиму:

— Я знаю проблему не понаслышке, знаю кто нам поможет. Обещаю, сегодня же это безобразие прекратится.

Но ничего не прекратилось. Спилив деревья, рабочие удалились.

С неделю стройка пустовала; все эти дни Вадим ходил удрученный и злой и от своей беспомощности и от равнодушия жильцов; в конце концов, не выдержав, снова поехал в Общество охраны природы.

— Понимаете, с нами никто не считается, — возвестил близорукий старик. — Мы существуем номинально. Мы звонили, писали, вооружились поддержкой ученых, но от нас все равно отмахнулись… Господа в префектуре сказали: «Пересаживайте, это ваша забота». Это они так смеются над нами. Прекрасно знают, что пересаживать можно только молодые деревья… Не первый раз так поступают… Да и на молодые деревья откуда у нас деньги, скажите? Это дорогостоящая процедура. А мы бедная организация… Когда-нибудь они, кончено, спохватятся… Ведь одно такое дерево дает кислорода десятерым, да и вообще, красота, ландшафт… Досадно, что все так получилось… Но, что вы хотите, если в Сибири кедры ради шишек спиливают… Всеобщая экологическая безграмотность…

— Не безграмотность, а варварство, — процедил Вадим. — Эти новые русские — преступники! Дорвались до власти, наворовали мешки денег и возомнили себя хозяевами земли. Их надо судить!

Через несколько дней на стройку привезли экскаватор и на месте бывшей рощи появился огромный котлован. К котловану пригнали множество всякой техники и ускоренным методом — день и ночь начали возводить кирпичное строение немыслимой конструкции.

Спустя два месяца уже возвышались трехярусные стены с зеркальными окнами и парадный подъезд — на фоне облезлых пятиэтажек строение выглядело вопиющей, наглой роскошью.

Вадим смотрел на особняк и ему хотелось взорвать его… Он уже слышал грохот взрыва, чувствовал сотрясение земли под ногами, видел, как на огромную высоту взлетают кирпичные стены, оконные рамы, двери, как все это на мгновенье зависает в воздухе и шумно обрушивается, превращаясь в груду обломков.

В тайге

Мы с Дмитрием спускались на байдарке с верховьев таежной реки и за весь день не видели ни одной деревни, не встретили ни одного человека. По берегам тянулся сплошной лесной массив. Русло реки постоянно менялось: то образовывало узкости и крутые колена с мощным прижимным течением около отвесных обрывов, то разделялось на рукава, где затяжной ток воды шел среди густого кустарника, то превращалось в плес с почти стоячей водой. Погода была жаркая. На исходе дня, когда уже приближались сумерки, на правом берегу лес расступился, и на холме показались дома, прикрытые разлапистыми елями.

Пристав к берегу, мы направились к крайнему дому. Нас встретила пожилая женщина, приветливо поздоровалась, пригласила в дом, угостила чаем. За чаем женщина сообщила, что никого из мужчин в деревне нет — они с собаками преследуют медведя, который недавно здесь объявился.

— …С неделю здесь шастал, у ямы отходы собирал. А намедни вдруг напал на одного нашего мужика. Помял малость. И с чего бы? Отродясь такого не слыхала… Бывало, пойдешь за малиной, встретишь его. Он малину жуть как любит. Постучишь по ведру — сбегает. Он шума пужается. А этот не испужался. Ну его наши мужики и решили застрелить. Да только подранили. Вот щас и гоняют. Да уж, небось, убили.

Мы остановились ниже по течению, в семи-десяти километрах от деревни; палатку разбили под соснами; место было сухое, продуваемое, и комары не слишком досаждали. На противоположной стороне чернела стена леса, а за изгибом реки, словно тусклый фонарь, сквозь туман виднелась луна. Насобирав сухих веток, мы разожгли костер и повесили над ним котелок. Не успели поужинать, как с низовьев реки уловили далекий глуховатый рев.

— Похоже, медведь, — сказал Дмитрий.

— Может, тот самый? — предположил я.

Вскоре рев прекратился, но ночью раздался снова. Теперь уже отчетливо различалось, как рев время от времени переходил то в сухой хрип, то в затяжной вой.

На следующий день погода испортилась: небо заволокло, подул сильный ветер, то и дело начинало моросить. К полудню, промокшие и усталые, мы решили пристать к берегу и передохнуть. Дмитрий, сидящий на корме, уже повернул руль, чтобы обогнуть небольшую излучину, как вдруг перед нами открылась песчаная коса. Сквозь сетку дождя на песке темнело что-то большое и бесформенное. Мы подгребли и увидели труп медведицы; она лежала на боку… с медвежонком в лапах. Вытащив лодку на песок, мы подошли ближе. Медвежонок повернулся в нашу сторону, стряхнул с головы капли дождя и, жалобно поскуливая, начал теребить лапой медведицу.

— Это та медведица, о которой говорила женщина, — сказал Дмитрий. — Надо же, уже мертвая, а все прижимает к себе малыша.

— Теперь понятно, почему она напала на мужика, — сказал я. — Но как они не увидели, что она с медвежонком?

Долго мы стояли на косе, не в силах снять тяжесть этой встречи, встречи с беспомощностью животного перед оружием, и рассуждали, как совместить людские законы с законами зверей. В какой-то момент хотели взять с собой медвежонка, но решили сообщить о нем в первой же деревне.

За косой река выходила на равнину и делала огромную луку, по которой мы плыли не меньше часа. А когда снова подошли к лесу, увидели на косогорье лошадь, запряженную в телегу, и мужиков с ружьями. На телеге лежала медведица, и лошадь все время косилась назад и ржала. Чуть в стороне за телегой семенил медвежонок.

К вечеру дождь усилился и не прекращался больше суток. Мы отсиживались в палатке, кипятили чай на туристическом примусе и разговаривали. Дмитрий был опытным туристом, с ним немало всего случалось, ему было что рассказать. Одну из историй я запомнил.

— …Однажды мы с приятелем спускались по таежной реке на плоту. Места были дремучие, безлюдные, русло реки неизвестное. Ну, и так случилось — налетели на каменную гряду. Плот разнесло, все утонуло: шамовочный рюкзак, палатка. Остался только «неприкосновенный запас», который приятель держал в кармане куртки — коробок спичек, документы и карта в непромокаемом пакете. И осталось ружье с одним единственным патроном — оно случайно оказалось у меня под рукой, когда плот разбило и мы очутились в воде. Ружье мы брали не для охоты, а чтобы, если понадобится, отпугнуть зверя. Да и мало ли что может произойти в тайге — без ружья никак нельзя.

…И вот выбрались мы на берег, я смотрю — а у приятеля вся голова в крови, и он еще жалуется на ногу — ступить не может — так сильно швырнуло его на камни. А мне повезло — я отделался ссадинами. Ну, порвал я рубашку, перевязал приятеля. Потом развел костер, просушил одежду. А что делать дальше? Посмотрел на карту — до ближайшего селенья километров сорок, а то и больше. По прямой не пойдешь — чащоба, завалы, да и без компаса заблудишься. Решили идти берегом — река рано или поздно приведет к жилью. Сделал я приятелю что-то вроде костыля и мы двинули. Он опирался на костыль и мне на плечо.

…Переночевали кое-как у костра, а утром приятель еле поднялся — его ногу разнесло так, что пришлось надорвать брюки. Но он был стойкий парень — «пойдем!» — говорит. Мы пошли. Спотыкались о коряги, падали, проваливались в ямы, лицо и руки зудели от укусов комаров. Наверно, половину пути прошли, но стали выдыхаться. Да у приятеля еще сильно разболелась голова.

…На третье утро у него и вовсе появился жар — его тело покрылось пятнами. И вот тут меня охватил страх. Настоящий страх, понимаешь? Страх реальной опасности здоровью товарища. Но потом я приказал себе: «Не давай отчаянию победить себя. Главное не проблемы, а отношение к ним. Можно себя так накрутить, так раскиснуть — руки опустятся что-либо делать». Короче, я потащил приятеля на себе. Немного протащу — передых, потом снова тащу. И так весь день. Под вечер прямо рухнул. Но отдышался, развел костер. «Осталось немного, — говорю себе. — Вот только надо подкрепиться для последнего броска». Меня уже тошнило от голода, о приятеле и не говорю, он совсем был плох.

…В ружье был патрон с картечью, и я решил подстрелить какую-нибудь крупную дичь вроде утки. Взял ружье и пошел по мелководью. Около часа брел по реке, отошел довольно далеко от отмели, но вспугнул только маленького чирка. Стало темнеть и я уже хотел повернуть назад, вдруг увидел широкую заводь с высоким тростником. Сделал еще несколько шагов и замер — по реке в двадцати метрах от меня плыли четыре лебедя. Впереди медленно скользила лебедиха, за ней гуськом, суетливо, плыли два молодых лебедя; замыкал цепочку крупный вожак. Охраняя семейство, он шел зигзагами, настороженно поворачивая голову из стороны в сторону. На фоне темного тростника лебеди выглядели особенно белыми и такими красивыми, что некоторое время я стоял и любовался ими, совершенно забыв, для чего подошел к заводи. Спохватился только когда птицы стали скрываться за поворотом, и от напряжения меня начало трясти. «Что делать, стрелять или не стрелять? — мелькнуло в голове. — Второго такого случая не подвернется, и в нашем положении выбирать не приходится, но все-таки лебеди!». Я вспомнил о больном товарище и страх за него подхлестнул меня.

…Я вскинул ружье и начал целиться в молодых лебедей. Птицы не видели меня, но внезапно почувствовали опасность. Лебедиха, а за ней молодняк заспешили в заросли тростника, но вожак неожиданно несколькими рывками выплыл на чистую воду, как бы отвлекая мое внимание от подруги с выводком, как бы принимая выстрел на себя. Я повел ствол за молодыми лебедями и нажал на спуск.

…После отдачи еле устоял на ногах — такой был обессиленный. Руки дрожали, перед глазами плыли какие-то круги, но сквозь них я успел увидеть, как три белых пятна исчезли в тростнике, а самое крупное закачалось, как лодка на стремнине, и вдруг перевернулось.

…Я бросил в глину ружье, вбежал в воду, доплыл до птицы, схватил ее за шею и потащил к берегу. Еще на мелководье по тяжести в руке я понял, что убил вожака.

…На нашей отмели я разжег костер, ощипал лебедя и повесил на рогульках. Когда туша пропеклась, приятель проглотил несколько кусков мяса. Я жутко хотел есть, но не смог. Передо мной внезапно появились гладь воды, тростник и семейство белоснежных птиц. Представил, как сейчас осиротевшая троица кружит по заводи и… не смог. Лег рядом с приятелем и отключился.

…А утром напротив отмели сквозь деревья я разглядел луга. Переплыл на противоположную сторону и увидел деревню. Оказалось, мы были в двух шагах от жилья.

Одержимый, неугомонный

Тот пустырь находился на пропыленной рабочей окраине и начинался сразу же за пятиэтажками — обширная территория с буграми и рытвинами, испещренными трещинами, с топкой низиной, заросшей скрюченным хвощом. Говорили, пустырь вот-вот начнут застраивать многоэтажными домами, но пока шли разговоры, часть пустыря прибрали к рукам предприимчивые люди. Одни разбили огороды, сколотили сараи-времянки, обзавелись мелкой техникой; другие возвели гаражи-мастерские; третьи, любители пива и домино, устроили навесы, притащили столы, табуреты, после чего пустырь превратился в некий самостоятельный городок с четко обозначенными сообществами и даже со своим микроклиматом — во всяком случае, когда в жилом массиве стоял полыхающий зной и воздух был тягучий и липкий, пропитанный мазутом и выхлопными газами, там, на пустыре, тянуло ароматной прохладой.

Не каждый допускался в тот городок; на разных праздношатающихся ротозеев смотрели как на потенциальных доносчиков о самострое и частном предпринимательстве — таких чужаков быстро изгоняли с территории городка, и они глазели на пустырь издали, как бы сквозь непроницаемый занавес.

Только один человек, не состоящий ни в одном из пустырных кланов, пользовался всеобщим доверием и был желанным гостем и у огородников, и у гаражников, и даже у доминошников, которые особо бдительно оберегали свою компанию от посторонних — по идеологическим соображениям, поскольку меж собой вели опасные политические разговоры. В домах его звали Алексей Петрович, а на пустыре, в знак особого уважения, — папаша Петрович.

Он появился на окраине, когда разговоры о строительстве многоэтажек несколько поутихли и раздел пустыря шел полным ходом. Бывший фронтовик, Петрович имел интеллигентную внешность и сразу поразил всех тем, что в разговоре не употреблял нецензурных слов, а они были нормой на рабочей окраине, без них не обходились не только мужчины, но и женщины, и дети. Всегда небрежно одетый: галстук на боку, носки сползают, но празднично возбужденный, с выразительными жестами и голосом налитым силой, ироничный, вежливо-язвительный ко взрослым и чуткий, внимательный к детям, он за короткий срок сколотил вокруг себя группу подростков и предложил устроить на месте низины площадку для игры в городки.

— Ахнете, какая игра! — объявил ребятам, собрал из щепок на земле «крепость» и «письмо» и объяснил правила игры.

— Спятил старикан, впал в детство, — слышалось то и дело.

Особенно усердствовали пенсионеры, изображавшие из себя степенных мудрецов:

— Больно активный, видать на работе не сильно ломается, хребет не гнет. Уже в возрасте, а все суетится…

А дома Петровича «пилила» жена — сварливая особа с неприятным взглядом и вечно недовольной миной на лице — вечно расстроенная душа, полная противоположность мужу — во всяком случае никто никогда не видел, чтобы она улыбалась, и было трудно представить, как можно жить с такой женщиной. Но Петрович все обращал в шутку:

— Не стоит слишком серьезно относиться к женщинам, принимать их всерьез — им лучше всего удается болтовня… Жена что-то шебуршит, а я гну свое… Ну в мелочах, вроде курева, можно и уступить — отчего не уступить, от меня не убудет. Но в главном — дудки!

А главным для Петровича было жить для других, приносить окружающим пользу — такое до большинства туповатых людей доходило с трудом и особенно контрастно смотрелось на фоне деятельности «пустырников», которые только и думали о личной выгоде. Но неглупые, из числа рабочих, догадывались, откуда в Петровиче это повышенное человеколюбие — много пережив, потеряв на войне десятки друзей, он испытывал острую потребность в общении и стремился заразить людей общим делом, наглядно показать, что только общее дело способно рассеять всякие распри и вражду, оторваться от мерзостей быта, которых хватало в том рабочем районе. Не зря он говорил:

— Все мы связаны с другими людьми, хотим этого или нет.

До переезда на окраину, Петрович жил в центре города и возглавлял — ни много ни мало — производственную мастерскую в НИИ. Жадный до работы, он сам трудился неистово и от подчиненных требовал полной отдачи.

— Не люблю спокойных, — говорил. — Спокойный не может взорваться, работать на запредельном усилии. Серьезная работа требует сверхнапряжения, а его можно почерпнуть только в наэлектризованных мозгах, в горячем сердце. С холодным сердцем ничего дельного не создашь.

Эти слова звучали как лозунг — их Петрович высказал в минуту эмоционального настроя, а кое-кто думал — так говорили Ленин со Сталиным. Между тем Петрович иногда и не такое изрекал — он был мыслящий, масштабный, дальновидный и подобные сентенции выдавал не для того, чтобы оглушить эрудицией, а исключительно ради истины.

К подчиненным в мастерской Петрович подходил со своими мерками, был убежден — каждый может делать как он, просто не хочет.

— Не понимает, что здесь одного желания мало, — вздыхали некоторые, плохо освоившие ремесло или имеющие слабые умственные способности.

Другие, из числа лентяев, считали, что мастер своими завышенными требованиями и беспокойным характером вносит в коллектив суматоху, нервозность. Не раз на него писались жалобы, и директор НИИ — тоже сильная личность — просил Петровича быть терпимей и мягче, а работникам мастерской говорил:

— Ваш шеф жесток, но справедлив, и в работе практически не допускает ошибок. А то, что он резковат, ну и пусть. Когда он повышает голос, я отшучиваюсь, и вам советую.

Но недруги Петровича множились, наседали на директора — ходили к нему косяком — тот только разводил руками. А Петрович все поддавал жара — точно гонщик, который с опытом приобрел уверенность и смелее идет на риск, становился все более непримиримым, и в какой-то момент потерял чувство опасности — не сработал его инстинкт самосохранения, а может он и не имел его.

На общем собрании Петровича подвергли жестокой критике, обвинили чуть ли не в сатанинских методах. Он держал оборону в одиночку, отчаянно защищался, потом вдруг взял и написал заявление об уходе… И устроился мастером на завод, и на новом месте всех тормошил, подстегивал, никому не давал спокойной жизни.

Поменяв работу, непоседа Петрович поменял и местожительство, совершил витиеватый поворот — переехал на окраину и особенно ярко проявил себя на пустыре.

— Каждый должен заниматься спортом, — сказал он подросткам. — Особенно мужчина, чтобы при случае постоять за себя.

Они приходили на пустырь по вечерам и лопатами сравнивали бугры вокруг заболоченного места. В разгар работы Петрович подогнал самосвал с песком и несколько дней юные строители таскали песок на носилках, утрамбовывали его, размечали и цементировали квадраты…

Уже через две недели часть низины превратилась в отличную площадку с лавкой для зрителей. И начались баталии, да такие, что случалось, к играющим подключались огородники и гаражники, и уже никто не делил окраинное население на «своих» и «чужаков»; только доминошники продолжали стучать костяшками — считали свою игру более «интеллектуальной», но издали все же наблюдали за игрой.

Соорудив первую игровую площадку, Петрович принялся за вторую.

— Пора возродить и другие русские спортивные игры, — сказал и начал завозить грунт под площадку для игры в «чижа» и лапту.

Второе обустроенное место для «малого спорта», как называл народные спортивные игры Петрович, сделали быстрее — уже набили руку на земляных работах. С появлением этой «спортивной зоны» многие решили, что теперь Петрович успокоится, но не тут-то было — он вдруг вздумал устроить волейбольную площадку — к этому времени помощников у него прибавилось. Пустырь, точно гигантская мембрана, как бы передавал колебания от кипучей работы любителей спорта — эти колебания все настойчивей проникали в окраинные квартиры, будоражили жителей. Ребята приводили с собой приятелей, старших братьев, отцов. Увлеченностью, настроем на полезное дело Петрович заражал все большее количество людей, его деятельность оздоравливала атмосферу окраины; до него процветало пьянство, рабочие изъяснялись только посредством мата — теперь многим стало не до пьянок, а ругаться при интеллигентном Петровиче и вовсе выглядело дикостью; некоторые при нем даже стеснялись говорить неправду; до него подростки бесцельно слонялись по дворам, покуривали, хулиганили — теперь сразу после школы спешили на пустырь, а дома только и говорили о своем кумире и его планах насчет волейбола.

На самом деле планы Петровича, человека революционной закалки, простирались гораздо дальше — различные спортивные сооружения и футбольное поле, а конечная цель — нешуточный размах — настоящий стадион с трибунами — и это был не какой-то авантюрный романтизм, не нахальные планы, а пытливый энтузиазм, основанный на точном расчете. В отличие от разных крикунов с дикими взглядами (из числа райкомовских деятелей), которые призывали тратить время на какие-то отдаленные искания, приземленный, независимый, свободомыслящий Петрович имел четкие, конкретные ориентиры. За одни только планы Петровичу следовало бы поставить памятник, и уж, конечно, было бы справедливо, если бы людям платили деньги не только за работу, но и за идеи — как в Японии. От этих самых идей у Петровича трещала его волшебная голова, они не давали ему покоя, он спешил воплотить их в жизнь — потому и на пустырной стройке работал как одержимый, без передыха; с каплями пота на переносице носился от одной группы строителей к другой, всех подбадривал, хватался за самые тяжелые бревна, возил самые нагруженные тачки, и никто не знал, как по ночам он страдал одышкой, глотал таблетки, как его «пилила» жена.

Под волейбольную площадку пришлось завозить три самосвала песка, и утрамбовывали его с неделю, потом сыпали толченый кирпич, обтесывали и вкапывали столбы; и никто не догадывался, что и песок, и столбы, а позднее — весь спортивный инвентарь Петрович купил на собственные деньги; на вопросы «где достал?» — отмахивался:

— Договорился на работе, списали как брак… Нашел дома случайно.

Кое-кто (из среды доминошников) усмехался:

— Взял, где плохо лежало.

Но таких было ничтожное меньшинство, единицы и, как правило, — сами нечистые на руку, большинство считало Петровича в высшей степени порядочным, кристально честным и, что особенно важно, бескорыстным стариком. Собственно, слова «старик», «папаша» ему совершенно не подходили — мальчишеский задор делал его молодым.

К концу лета началось центральное действие — любители спорта, возглавляемые неутомимым Петровичем, принялись за футбольное поле: выравнивали колдобины и рытвины, таскали на носилках и возили на тачках дерн с косогора. Теперь Петровичу помогала вся окраина — приходили целыми семьями. Случалось, на пустыре работало около сотни человек, а по воскресеньям — и в два раза больше — это был массовый воспламенительный порыв.

Как только поставили ворота, Петрович организовал футбольные команды; сам не играл, но вдохновенно руководил тренировками — выжимал максимум из каждого момента — и еще более вдохновенно, даже азартно судил матчи. Что удивляло в Петровиче-тренере, так это требовательность; он никому не позволял расслабляться, не давал поблажек ни подросткам, ни взрослым, не делал скидок на усталость после рабочего дня и давал задание серьезно, без своих обычных шуточек. Свой жесткий метод объяснял предельно просто:

— Не темпераментный тренер, который всегда улыбается, не воспитает настоящего спортсмена. Я строю тренерскую работу на требовательности и доверии. Не доверять тоже плохо, если не доверяешь, рано или поздно потеряешь и спортсмена, и человека.

А в Петровиче-судье поражала осведомленность в тонкостях игры, зоркая наблюдательность, отличный глазомер — он видел все поле, даже игроков, не владеющих мячом.

Поединки на пустыре были захватывающим зрелищем — по накалу борьбы не хуже, чем у мастеров, а кое в чем даже лучше — без симуляции и разных артистических трюков, которые демонстрируют мастера, когда их сбивают, и они, работая на публику, корчатся от боли и катаются по земле, а выклянчив штрафной, вскакивают и бегут как лоси; без поцелуев и объятий, которыми награждают мастера за каждый забитый гол. Игра была мужественной и благородной, проникнутой уважением к противнику и зрителям, а их собиралась целая толпа, сплошной стеной они стояли вокруг поля; еще больше болельщиков наблю-дало за игрой из окон близлежащих домов. Даже доминошники — самые заядлые из игроков, фанатично преданные своим костяшкам, и те подходили к кромке поля. И зрители «болели» не как на центральных стадионах — без всяких улюлюканий и свиста и дурацких выкриков — «болели» сдержанно, по справедливости аплодируя каждой команде за удачную комбинацию, каждому игроку за индивидуальное мастерство.

Конечно, находились люди, которые бросали в сторону пустыря осуждающие взгляды; строители — любители спорта отбивались от едких нападок, а Петровичу так просто писали угрожающие записки; некоторые жаловались в райком, дескать, пустырь превратили в балаган, сачкодром, рассадник западного влияния (имелась в виду незаконная частная собственность). Про таких злопыхателей Петрович говорил:

— Они несчастные люди — во всем видят плохое, а его при желании всегда можно увидеть.

Однажды, после игры, среди болельщиков пронесся прискорбный слух, что в райкоме принято решение о строительстве на пустыре многоэтажек. Петрович тут же составил петицию к властям с требованием оставить все, как есть; петицию подписали любители спорта, владельцы огородов и самостроя, и безусловно доминошники (которые считали свою игру не только самой «интеллектуальной», но и самой спортивной) — на этом этапе борьбы за существование они не только поставили подписи, но и придали посланию политическую окраску — мол, зажимают рабочий класс, хотят заграбастать единственную отдушину — зону отдыха. От подписей петиция разбухла до объема амбарной книги, но на райкомовские власти должного впечатления не произвела, они выполняли указы вышестоящей почтенной власти — городской, а той было не до каких-то любителей спорта.

Война продолжалась несколько месяцев и стоила Петровичу немалых нервов — внезапно его хватил обширный инфаркт, из которого он так и не выкарабкался.

Вскоре по спортивным площадкам прошелся бульдозер, извещая о начале строительства многоэтажек. Кое-кто радовался такому повороту событий, но большинство вспоминали Петровича добрыми словами.

Путешествие

Более странной речки, чем Друть в Белоруссии, я не видел. Плывешь по равнине под палящим солнцем, до леса, темнеющего впереди на холме, — рукой подать, по проселочной дороге так и есть, но по реке петляешь полдня. Случается, минуешь какой-нибудь рыбацкий шалаш, а через час, сделав огромный крюк, возвращаешься к нему с обратной стороны. Но вот, кажется, все, ты уже у леса, у спасительной прохлады, уже различаешь раскидистые ели с золотистыми шишками, уже представляешь, как разобьешь палатку в тени, отдохнешь… Но что это?! Река, словно в издевку, вновь поворачивает назад, в луга. Только после еще одной, заключительной, самой длинной петли, вконец измочаленный, вплываешь под свод деревьев.

Ничего нет удивительного, что за четыре дня, судя по карте, мы прошли всего ничего — в масштабе излучины сглажены, а некоторые и вообще не обозначены. Да и течение на Друти не ахти какое, а, известное дело, при слабом течении на веслах далеко не уйдешь.

Все дни стояла изнуряющая жара. Иногда налетал ветер, но и он был тягучий, обжигающий. Я еще более менее переносил пекло — нахлобучил на голову панаму, то и дело перегибался через борт и плескал на тело водой, — а вот мой пес совсем раскис: дышал тяжело, все время лакал воду и бросал на меня страдальческий взгляд. Навес, который я сделал из рубашки, мало ему помогал, и приходилось часто причаливать, чтобы он окунулся. От его купаний в нашей маленькой резиновой лодке постоянно была вода, и чтобы не намокли спальник и продукты, я упаковывал их в целлофан.

Мой пес Челкаш — беспородный, довольно большой, с красивой черно-коричневой шерстью. Челкаш немолод, ему девять лет; переводя на человеческий возраст, это означает — седьмой десяток. У него мудрые глаза, седые усы; движенья неторопливые, степенные; лает он редко и только по делу — чего, мол, зря глотку драть.

Челкаш опытный путешественник, поскольку все свои девять лет плавает со мной по разным речкам средней полосы. На каких только посудинах мы не ходили! И на катерах, и на плотах, и на байдарках! И всегда флотилией из нескольких посудин. Но с годами я стал уставать от компаний. В редакции, где я работаю, тьма сотрудников, трещат пишущие машинки, звонят телефоны, все носятся взад-вперед с разными бумагами. Каждый вечер я возвращаюсь домой с головной болью. Приду, погуляю с Челкашом, поужинаю, закурю и только уютно расположусь в кресле посмотреть футбольный матч, как звонит приятель: «Что делаешь? Сейчас приду, будем вместе смотреть, бутылку захвачу, готовь закуску». Или: «Давай приходи, тут все наши собрались».

«Наши» — это мои дружки, уже немолодые холостяки и разведенные, вроде меня. Понятно, семейным некогда попусту языками чесать, у них забот полно.

Говорят, таким, как я, пора заводить новую семью, но я уже стал слишком недоверчив: женщина, которая сразу изъявляет готовность выйти замуж, вызывает подозрение, которая не хочет — раздражение. И вообще, последнее время я стал нервным, невыдержанным, а тут еще выдалось нестерпимо жаркое лето — ночами прямо изнывал от духоты. Когда подошел отпуск я твердо решил хотя бы неделю провести на реке вдвоем с Челкашом, молчаливым и самым верным другом. Кто-то посоветовал пройти по Друти, и я, особенно не раздумывая, начал собираться.

Надо сказать, наша промышленность выпускает чересчур громоздкое и тяжелое туристическое снаряжение. Его можно использовать, если в поход отправляется большая группа, но для одного человека оно слишком обременительно. Поэтому я взял с собой самодельные вещи: надувную лодку, склеенную из автомобильных камер, палатку, сшитую из парашютного шелка и весящую всего три килограмма, перьевой спальник, фонарь-малютку, фотоаппарат «лилипут» и маленький радиоприемник, чтобы по вечерам у костра слушать музыку. Все это, продукты и еще кое-что уместилось в моем огромном «абалаковском» рюкзаке.

Кстати, не так давно я пришел к тому, что и во всем надо экономно использовать материал и пространство. К сожалению, эта простая истина до меня дошла слишком поздно, когда я уже завалил свою квартиру тяжеловесной мебелью, неподъемными вещами. Но последние годы, если я и покупал какие вещи, то обязательно малогабаритные и легкие, и коллекционировал все, что относится к малым формам (даже вырезал из газет статьи о складных мопедах и самолетах). Как конечную цель я хотел заиметь разборный дом, чтобы все втискивалось в чемоданы. Уложил, вскинул и пошел. И не привязан ни к какому месту.

Перед отъездом из Москвы на всякий случай я прикрепил на ошейник Челкаша бирку с адресом, а на обратной стороне написал: «Нашедшего собаку просьба сообщить за вознаграждение». Чтобы подчеркнуть, что пес мне дороже всего на свете, я хотел было приписать: «За тысячу рублей», но подумал, что именно тогда-то его и стащат, и оставил надпись без дополнений.

До вокзала мы доехали на такси без сложностей, а потом произошло то, что случалось каждый раз, когда мы отправлялись в поездку.

— Собаку не посажу, — заявил проводник. — В общем вагоне собак запрещено возить, да еще без намордника.

— В вашем поезде нет купированных вагонов, а намордник — вот, — сказал я, надевая Челкашу унизительные для него, дружелюбного пса, доспехи.

— Все равно не посажу.

Пришел начальник поезда, с брезгливой гримасой повертел мой полный билет и детский Челкаша и разрешил провезти собаку, но только в тамбуре хвостового вагона.

Семнадцать часов нам с Челкашом предстояло трястись в холодном тамбуре, и это при полупустом составе! В конце концов проводник понял нелепость такого положения и махнул нам, чтобы мы проходили в вагон.

Челкаш почувствовал всю неприязнь к нему работников транспорта и долго сидел в закутке понурый, насупившийся, а с наступлением вечера залез под стол, отвернулся к стене и заснул. Во сне он скулил и вздрагивал, и я догадывался, что его, как и меня, переполняет обида — обида за дикие порядки на нашем транспорте. Разных безбилетников за взятки в вагон сажают, перед всякими пьяными тузами даже расшаркиваются, а «братьев наших меньших» с билетами на дух не принимают. Что и говорить, нашему Отечеству еще далеко до гуманизма и милосердия.

На следующий день к вечеру мы прибыли в Могилев. Взвалив рюкзак и взяв Челкаша на поводок, я направился к автостанции.

Автобус до Белыничей, где протекала Друть, шел меньше часа, но шофер наотрез отказался нас сажать.

— Запрещено, — сказал. — Ну маленькую собаку еще туда-сюда, а такого — ни за что!

— Да он тихий пес, мы пристроимся сзади, нас никто и не увидит, — объяснял я.

— Вот еще, с собаками! — возмутилась какая-то пассажирка. — У меня дети, еще покусает!

До самого отхода автобуса я уговаривал шофера, но он согласился нас взять только после того, как я пообещал приличную надбавку к билетам.

Я ехал в автобусе и рассуждал: «И откуда эта неприязнь к животным?! Сколько ни пишут в газетах, ни говорят по телевидению — все одно. Не мешало бы ввести в школах предмет „Защита окружающей среды и животного мира“, чтобы с детства прививать любовь ко всему живому. Все дети тянутся к животным, а взрослые частенько убивают это влечение, им мерещатся заразные болезни и агрессивные намерения собак и кошек. А между тем ни одно животное ни с того ни с сего не бросится на человека, тем более на ребенка. Этого природного табу придерживаются даже дикие хищники…».

Было начало августа. Как зачин осени, летела паутина, кое-где виднелись желтеющие листья, но излом погоды не наступал: по-прежнему стояли на редкость жаркие дни.

Мы вышли из автобуса, не доезжая до Белыничей, в небольшой деревушке, где шоссе пересекало Друть. Местность была открытой, только у самого горизонта равнина переходила в подножие холмов.

Речка оказалась неширокой и мелководной, со множеством стариц, заросших остролистом. В старицах, радостно гогоча, плескались гуси.

Подойдя к воде, я скинул рюкзак и присел перекурить. Челкаш сразу искупался и начал бегать по берегу кругами — разминался после утомительной дороги. Почувствовав под собой твердую почву, он повеселел, в его глазах появился озорной блеск, пасть растянулась в улыбке. Он прекрасно знал, что теперь-то на нас никто не будет покрикивать и мы будем делать то, что захотим, без всяких ограничений.

Пока я надувал лодку, нас окружили мальчишки и обрушили на меня такое количество вопросов, что я еле успевал отвечать:

— Сколько человек берет лодка? Какая порода у собаки? Откуда вы? Далеко ли поплывете?..

Получив подробные ответы, ребята стали дотошно рассматривать наше снаряжение; потом помогли спустить лодку и дали несколько ценных профессиональных советов: на что ловить рыбу и в каких местах собирать грибы. Мы с Челкашом уселись в лодку и поплыли, а ребята еще долго сопровождали нас по берегу. Я бормотал слова прощания, а Челкаш поскуливал, подталкивал меня — никак не мог взять в толк, почему бы нам не прихватить с собой эту замечательную компанию?

Солнце село, и вокруг разлилась чуткая вечерняя тишина. Из далекой деревни слышались крики петухов, мычание коров. После городского шума эти звуки и горячий запах разогретых за день трав вселял радостное спокойствие.

Мы плыли до самой темноты. Только когда в реке отразились первые звезды, я выбрал уютный залив, окаймленный кустами тальника, и причалил.

Разбив палатку, я разогрел на костре банку тушенки; мы с Челкашом перекусили, легли в палатке на спальный мешок и уснули спина к спине.

Я проснулся поздно. Челкаша в палатке не было. Выглянув наружу, я увидел, что он сидит у воды и с невероятным интересом наблюдает, как на противоположном берегу вышагивают аисты — он впервые видел таких больших птиц и разинул пасть от удивления. Заметив меня, аисты не испугались, только замерли на мгновение, потом снова стали шлепать в прибрежных травах как ни в чем не бывало.

Челкаш поприветствовал меня сдержанно, как бы укоряя за позднее пробуждение, и сразу подбежал к котелку, со всей определенностью показывая, чем мне следует заняться. Но я сделал вид, что не понял его, спустился к реке, вошел в воду, нырнул и поплыл около самого дна. Вода была прохладная и чистая; на песчаном дне сверкали ракушки, колыхались мягкие травы. Я нежился в воде, пока Челкаш не начал сердито лаять, отчитывая меня за безрассудное, на его взгляд, времяпрепровождение — попросту отлынивание от своих непосредственных обязанностей. В самом деле, солнце стояло уже довольно высоко, уже сильно припекало, нормальные туристы были давно в пути, а мы даже еще не завтракали. Только перекусив, Челкаш простил меня за «безрассудство» и подошел мириться. В отличном расположении духа мы погрузились в наше суденышко и двинули вниз по реке.

Я был счастлив: впервые за многие годы плыл с собакой, без приятелей, и при этом не испытывал ни малейшего чувства одиночества. Теперь я не был стеснен рамками коллективных туристических правил, и мог поступать как заблагорассудится: грести сколько хочется, останавливаться где вздумается, вдоволь спать и просто бездельничать.

Но главное, что давало уединение, — более внимательно наблюдать за всем, что нас окружало. Теперь я особенно остро воспринял призывы к охране окружающей среды — то тут, то там на берегах виднелись следы варварства: порубки в молодой березовой рощице, костры в сухом чернолесье, брошенные сети, в которых гнила запутавшаяся рыба. Теперь я в полной мере ощутил чувствительность и хрупкость природы, и мне захотелось объявить все земли вне городов заповедниками. Много раз я слышал от туристов, что они не видят большой беды в одной срубленной для палатки елке. Им и в голову не приходило помножить эту елку на количество подобных палаточников, ежедневно плывущих по реке. И уж совсем им было невдомек, что вместе с этой елкой разрушился целый маленький мир, связанный с ней: владения птиц, жуков и пауков; без тенистой хвои выгорели травы, зачахли цветы, потрескались норки кротов и выползней, погибли слизняки и личинки. Да и соседние деревья начали болеть, поскольку в природе все взаимосвязанно, соединено воедино невидимыми нитями и одно без другого не может существовать.

На второй день пути мы с Челкашом догнали пластмассовую лодку. В ней сидели старичок со старушкой; оба неторопливо гребли. Метров за триста до этой лодки Челкаш вдруг вскочил, стал принюхиваться, бурчать. Тут же в лодке старичков поднялся здоровенный дог и залился басистым лаем. Поравнявшись, я поздоровался. Старички вежливо ответили и как-то извинительно объяснили свою тихоходность «созерцанием красот». И они, и я перестали грести, и некоторое время наши лодки течение несло рядом.

Старички оказались пенсионерами из Минска. Бывшие учителя, они решили посетить места, где в молодости познакомились.

— Я работал в одной сельской школе, она — в другой. Встречались на полпути, между деревень, — с улыбкой рассказывал старичок.

Охваченная романтическими воспоминаниями, старушка улыбалась, кивала, дополняла рассказ существенными подробностями — какие полевые цветы и яблоки приносил ее ухажер на свидания.

Сколько перевидал я туристов! Некоторые плывут на двухэтажных плотах, и их песни слышны на десятки километров окрест. Другие бесшумно скользят по воде в какой-нибудь изящной байдарке и на громкие приветствия попутчиков отвечают только легким кивком. Вечером того же дня мы увидели гигантскую надувную лодку, в которой находилось несколько семей, в том числе трехгодовалые дети. Юные путешественники плыли с игрушками, но уже показывали чудеса героизма: случалось вставали на борт лодки с радостными криками, делая вид, что бросаются в воду. На них были спасательные жилеты, но, конечно, после таких номеров матери шлепали отпрысков, а то и безжалостно привязывали их веревками к мачтам. На реке насмотришься таких плавсредств, такой экипировки, понаблюдаешь такие сценки — вроде побывал в театре!

На следующий день в полдень мы подошли к деревне Угольщино. Дома окружали бесчисленные огороды; земли там были не скудные, и от буйной зелени заборы прямо-таки потрескивали.

Оставив лодку в камышах, мы с Челкашом пошли в магазин — пополнить запасы продовольствия.

Наверняка жители деревни повидали немало туристов, но все равно на нас с Челкашом глазели из палисадников и окон — ясное дело, в размеренной деревенской жизни появление нового человека — событие. Меня встречали с радушной учтивостью — подробно объясняли, где магазин, когда он работает и что в нем есть.

Челкаша местные низкорослые собаки облаивали без всякой учтивости, но с некоторым недоумением, с ленцой — видимо, псы никогда не видели чужаков столь внушительных размеров. Челкаш делал вид, что не замечает собратьев, но на всякий случай искоса посматривал по сторонам — как бы кто не подкрался и не цапнул его сзади.

На ночлег мы встали пораньше, как только по левому берегу потянулись прямоствольные сосны, и с реки я заметил оборудованную стоянку с настилом сена для палатки и сушняком для костра.

Разбив на поляне лагерь, мы прошлись по лесу вдоль реки, и я насобирал целый котелок грибов: плотных, увесистых белых, чистых маховиков и лисичек, разноцветных сыроежек. Лес был наполнен запахами земляники, медуницы и хвои. Дышалось необыкновенно легко. Я заметил, что совершенно перестал кашлять. В городе по утрам не мог откашляться, и прострелы замучили, а здесь за два дня все как рукой сняло.

Ну а Челкаш и вовсе был счастлив — столько свободы после городского двора! И сколько новых впечатлений! Он носился от дерева к дереву, подкидывал ветки, «метил» кусты и пни — все, мол, наше, хозяина и мое — он был готов остаться в этих местах навсегда. За два дня мой лохматый друг помолодел, вместо степенности в его поведении появилась какая-то дурашливая беспечность.

Суп из грибов получился наваристый, пахучий, но, принюхиваясь к нему, Челкаш все-таки многозначительно посматривал на меня, намекая, что не мешало бы в котелок добавить тушенки. Это я и сделал, поскольку у нас вкус одинаковый.

Перед сном мы сделали небольшой заплыв по течению и потом, возвращаясь назад, шли по прохладному песку среди цепочек птичьих следов, ракушечника и мелких камней, отполированных водой. А по правому берегу, вровень с нами, скакали аисты — наша постоянная стража — на фоне малинового диска заходящего солнца они выглядели особенно впечатляюще.

На этот раз спали «валетом» — так решил Челкаш, чтобы, после нашего заплыва, лучше просохла и не свалялась его шерсть, он всегда тщательно следит за своим внешним видом.

Следующий день тоже был жарким. В полдень мы остановились у деревни Ядреная слобода, где Друть пересекала автомобильная трасса. Мы решили передохнуть у моста в тени деревьев. Искупались, легли на песчаную отмель и долго бездумно смотрели на фермы моста, по которым проходили грузовики и легковушки. Невдалеке на пружинящих дощатых настилах раскачивались дети, чуть дальше, среди застоялых бочагов неторопливо, с достоинством вышагивали гуси. Еще дальше, за мостом, река разливалась по равнине, и там виднелось множество островов с цветущим камышом.

Из-за поворота реки появилась байдарка, и к нам причалили трое парней туристов. Челкаш вскочил и отчаянно завилял хвостом, приветствуя пришельцев. Парни оказались студентами из Смоленска; без всяких предварительных условностей они сразу ввели меня в курс своих отношений.

— Я им давно говорил, надо распределить должности, — неистово жестикулируя, сказал высокий бородач. — Я казначей, этот — завхоз, тот — матрос. Но разве с этими извергами сэкономишь деньги! Как деревня — давай раскошеливайся на наливку. Последний раз проявляю слабость, а на будущее все должности забираю себе.

Бородач с одним из приятелей отправился в магазин, а третий их спутник, волосатый толстяк, плюхнулся в воду и, показывая высший класс плавания, дал по реке круг стилем «дельфин». Потом вылез, сделал несколько гимнастических упражнений и подсел к нам.

— Друзья у меня что надо! — начал он, пошлепывая Челкаша по загривку. — В одном месте заметили, что по берегу тянется бахча с тыквами, так у них глаза разгорелись. Заговорщически переглянулись, ха-ха! Я их сразу раскусил… «Ладно! — сказал. — Таскайте. А я буду стоять на стреме…». А потом, когда мы отгребали от берега, я вдруг заметил сторожа с ружьем. Старикан такой, маленький, щуплый. Смотрит на нас и смеется. Меня холодный пот прошиб. А эти, мои дружки, одеревенели. «Чего ж он не стреляет?» — говорят. А я сразу сообразил. Разрезал пару тыкв, а они — незрелые, ха-ха!

Вернулись товарищи толстяка, уложили продукты в лодку; на прощание решили нас с Челкашом сфотографировать. Мой пес приосанился и растянул пасть в улыбке — он ужасно любит фотографироваться.

Байдарка студентов удалилась, а мы с Челкашом загрустили. Эти веселые парни, их въедливая симпатия друг к другу напомнили мне наши прежние путешествия большой компанией, когда подобные дурацкие шуточки моих друзей снимали напряжение, помогали легче переносить тяготы походной жизни; мне показалось даже, что наше подтрунивание носило более утонченный характер.

На исходе дня мы остановились на водохранилище. Обосновались на песчаной косе, к которой подступал смешанный лес — в нем неподвижно стоял раскаленный, насыщенный запахами воздух, а с водохранилища тянул теплый солнечный ветер — мы как бы находились на стыке двух погодных условий. Стоило сделать десять шагов в сторону леса — и попадаешь в ароматную парилку, а подойдешь к воде — обдувает приятная струя. На противоположном берегу виднелись стога, и оттуда доносился запах свежескошенной травы.

Чуть в стороне от нас находилась спортивная база; там вдоль берега сновали узкие лодки «академички», в них загорелые гребцы ритмично махали веслами. А посередине водохранилища, на островах среди деревьев, стояли яркие палатки туристов, и над всей акваторией с писком носились чайки. Я мысленно поднялся на воздушном шаре и оглядел все это великолепие с высоты, и мне вдруг невыносимо захотелось с кем-нибудь поделиться увиденным. «Зачем все эти красоты, все мои открытия, если они только для меня одного», — внезапно пришло мне в голову, и, поразмыслив еще немного, я заключил, что именно мои друзья, люди моего возраста, моих взглядов, могли бы все это оценить по-настоящему. Мне вдруг захотелось, чтобы прямо сейчас здесь, на водохранилище, появились мои друзья, чтобы мы поужинали под бутылку наливки, а потом долго сидели у костра и разговаривали о всякой всячине.

Опустившись на землю, я подумал, что и моя «чемоданная» мечта — сплошная глупость, что основательный дом и назначение привычных вещей в нем — совсем не отвлеченное понятие.

Потом я пошел еще дальше: сделал вывод, что мне, сорокапятилетнему холостяку, пора обзаводиться семьей, и что крепкую семью, взаимоотношения надо строить, а не ждать, когда с неба свалится совершенная женщина, с которым будет полное единство душ, что как раз усилия в поисках общего, годы притирания и есть самое ценное в семейной жизни.

Я поделился своими мыслями с Челкашом и он полностью со мной согласился. Всем своим видом он дал понять, что даже не против моей семейной жизни, но при условии, что он, как друг, всегда будет на первом месте. В этом я, естественно, поклялся Челкашу.

В ту ночь мы спали в обнимку.

Утром мы подплыли к плотине около деревни Чигиринка. Подбадриваемый лаем Челкаша, я перетащил лодку и рюкзак через насыпь и подошел к крайнему дому — узнать, есть ли в деревне почта. Я хотел позвонить матери, узнать о ее самочувствии. Перед моим отъездом ее мучили головные боли, но я думал — виновата неустойчивая погода, и был уверен, что скоро все наладится.

Опрятный старик подробно объяснил мне, что почта есть, но закрыта, и надо искать Лену, которая и начальник почты, и телефонистка-связистка, и почтальон. Чтобы не нервировать местных собак, я наказал Челкашу сидеть около лодки, а сам пошел по деревне. Леной оказалась веснушчатая женщина лет тридцати; словно романтическая мечтательница, она сидела на крыльце дома и читала книгу. Я принял ее за дачницу и сказал, что разыскиваю Лену.

— Это я, — женщина поспешно закрыла книгу и встала. — Вам нужно дать телеграмму или позвонить?.. Сейчас открою почту, только возьму ключ.

По пути мы разговорились. Лена была родом из Чигиринки, закончила техникум связи в Минске, работала телефонисткой в Барановичах, вышла замуж, но семейная жизнь не сложилась, развелась и вернулась с сыном в деревню к матери. Лена быстро и искренне все рассказала о себе, точно выплеснула наболевшее. Она нескрываемо радовалась встрече с горожанином.

— …А здесь скукота. Клуб не работает, молодежи почти нет. Думала, пробуду зиму и снова поеду устраиваться в город, да так и осела. Уже четвертый год здесь…

Что меня поразило — с номером матери соединили через пять минут. Мать говорила совершенно больным голосом, просила приехать.

— Плохие наши дела, — сказал я Челкашу, вернувшись к реке. Мой пес обладает недюжинными умственными способностями, ему ничего не надо было объяснять, он все понял еще издали по моему лицу.

Развернув карту, я подсчитал, что до ближайшей железной дороги не менее тридцати километров. Проезжавший мимо на велосипеде подросток подтвердил это и объяснил, что в двенадцати километрах есть деревня Вязьма, откуда ходит автобус.

Челкаш выразительно посмотрел на меня, как бы говоря: это для нас не расстояние. Я стал сдувать лодку. Через полчаса мы упаковались и по пыльной ухабистой дороге двинули в сторону Вязьмы.

Уже через пару километров я почувствовал, как врезаются в плечи ремни увесистого рюкзака, да еще время приближалось к полудню, и от нещадно палящего солнца не было спасения: дышалось тяжело, все время хотелось пить. Я прихватил бутылку воды, но берег ее для Челкаша, поскольку он, хотя и брел налегке, жару переносил тяжелее: язык высунул, глаза полузакрыл. К тому же, я знал по опыту: ходокам следует прикладываться к воде в крайних случаях.

К счастью, начались перелески, а потом мы вступили в полосу многолетнего леса и смогли идти по теневой стороне. Но тут пришлось одолевать подъемы, и начали досаждать слепни и мухи — они так и слетались на мое взмокшее тело. И Челкашу доставалось — его эти кровопийцы прокусывали через шерсть. Когда показались крыши первых домов, мы уже порядком устали, но тревога за мать подгоняла меня, и я прикрикивал на Челкаша, чтобы не отставал.

В деревне было пустынно. Около колодца я скинул рюкзак, и мы с Челкашом напились холодной, до ломоты в зубах, воды. Потом подошли к автобусной остановке — разбитому колесами пятаку. Там тоже не оказалось ни одного человека. Я присел под дерево отдохнуть, Челкаш рухнул рядом. Вскоре нас кто-то окликнул из палисадника. Повернувшись, я увидел бабку, протягивающую кусок хлеба и две картофелины.

— Поешь, сынок. И собачке дай. Небось, проголодались.

— Спасибо, мамаша, — поблагодарил я. — Мы есть не хотим, просто устали.

— Издалече идете?

Я сказал и спросил насчет автобуса до станции.

— О, сынок, автобус будет только вечером… Да ты заходи, чайку попьешь. И собачку свою зови. Разморило ее, бедную, ишь с языка-то как капает…

Я еще раз поблагодарил, объяснил, что мы спешим, и попытался выяснить, каким образом все же можно добраться до железной дороги. Бабка сказала, что за деревней в поле работают комбайны и что они часто ходят в ту сторону, но недалеко, километров пять-семь. «Все ближе к цели», — подумал я, поднимаясь.

— Постой, сынок, нарву тебе яблочек на дорожку. — Бабка засеменила в глубь сада.

Потом мы ехали на комбайне, на высокой узкой площадке, подрагивающей от работы мощного двигателя. Этот грохочущий двигатель вселял в Челкаша невероятный страх, он все время пятился от него и наваливался на меня с такой силой, что, если бы не поручни, мы давно свалились бы с комбайна. Я обнимал своего друга, поглаживал, успокаивал. Дорога была в глубоких рытвинах, и нас так подбрасывало, что площадка уходила из-под ног. После особенно сильных встрясок комбайнер, симпатичный парень в промасленной ковбойке, оборачивался к нам и виновато улыбался.

Потом мы тряслись в кузове попутного грузовика, который свернул в сторону, не доехав до станции каких-то три-четыре километра. Их преодолели пешком, причем Челкаш на всякий случай время от времени метил дорогу. К станции подходили по шпалам старой ветки, где взад-вперед ходил маневровый паровик — старый задыхающийся трудяга. Трогаясь, паровик вздрагивал, из его заклепанных и залатанных боков сочился пар; казалось, агрегат вот-вот развалится.

— Подбросить?! — крикнул нам из будки чумазый машинист и расплылся в улыбке.

— Здесь есть проходящие поезда на Москву? — спросил я.

— На Москву-у! Чего захотел! Отсюда только на Могилев можно добраться, а там пересядешь на Москву. Но могилевский состав, кажись, ходит только по четным дням, а сегодня сам знаешь какое. Но ты спроси получше на станции.

Станция называлась Воронино и представляла собой одноэтажный побеленный вокзал. Как и говорил машинист, поезд на Могилев шел только на следующий день.

— Да, Челкашка, в неприятное положение мы с тобой попали, — пробормотал я, но мой друг завилял хвостом, как бы намекая, что кроме поездов есть и другие виды транспорта.

Мы подошли к стоящим в стороне «газикам» и «козлам».

Бывалые шофера посоветовали выйти на автотрассу Гомель — Москва и попытаться сесть на междугородный автобус. До трассы было чуть больше пятидесяти километров, всего час езды, но никто из шоферов не соглашался нас везти: один ждал родственников, другой сдавал груз. Мы с Челкашом уже отошли от станции, как вдруг рядом притормозил один из «газиков» и, открыв дверь, шофер крикнул:

— Забирайтесь, подброшу до Быхова, а там что-нибудь словите. Там оживленная линия.

Я впихнул в кабину рюкзак, помог забраться Челкашу, втиснулся сам.

— Тебя одного ни за что не повез бы, да больно пес у тебя хороший, — проговорил шофер, включая скорость. — Что, притомился, лопоухий? — он стиснул лапу Челкаша, а тот уже с комфортом устроился на рюкзаке и пялился на мостовую, мощеную брусчаткой.

Так, благодаря Челкашу, мы и прикатили в Быхов, маленький, залитый солнцем городок на Днепре. Высадив нас и развернув машину, шофер крикнул:

— Пройдешь город, там будет перекресток, стой и голосуй, говори: «На Довск», возьмут, там недалеко. Пока, Алкаш… или как там тебя…

Челкаш кивнул, потом посмотрел на меня и фыркнул, как бы говоря: «Конечно, в кабине удобства, но уж очень бензином несет. В кузове лучше, а еще лучше пешком». Он не представлял, что до Москвы почти шестьсот километров.

Солнце уже давно отошло от зенита, но по-прежнему было невероятно жарко. Мы шли по узким улочкам Быхова, мимо лотков и магазинов с убогими вывесками. Прохожие недоуменно оборачивались на нас, не в силах понять: откуда в их тихом, чистом городке взялись эти запыленные путники? Неожиданно я заметил, что рядом легко, спортивно бежит старик в шароварах и майке. «Раз-два», — бормочет, смотрит на нас и улыбается.

— Сколько мне лет, как по-твоему? — обратился ко мне. У него были умные, насмешливые глаза.

— Пятьдесят.

— Это тебе скоро будет пятьдесят, а мне уже почти семьдесят. Ничего я парень, а? Каждое утро делаю десять километров, но это еще что! У меня есть приятель, майор в отставке, ему под девяносто, он тоже бегает… Вот так, милый… Далеко путь держите?

— Пока до трассы, а там до Москвы.

Старик только присвистнул.

— Ничего, помаленьку доберетесь.

Когда мы вышли к Днепру, в лицо наконец ударил ветер. После узкой Друти Днепр прямо подавлял своей ширью. По его фарватеру буксир тянул баржу, а вдоль берега сновали моторные лодки.

Увидев с обрыва воду, Челкаш заскулил и ринулся вниз. Я хотел было его окликнуть — не стоило терять время, самочувствие матери беспокоило меня не на шутку — но потом подумал, что десять минут ничего не изменят, и поспешил за ним.

Мы окунулись около дебаркадера, к которому был причален допотопный колесный пароход; из его трубы попыхивал дымок, терзаемый ветром. Рядом стоял тупоносый, похожий на утюг катер «Прогресс». В каюте виднелся мужчина, что-то завинчивающий пассатижами; под седой шерстью рук красовались татуировки. Мужчину песочила полная особа:

— У всех мужья как мужья. Лето проводят как люди. А ты только и копаешься в своем катере. Да пропади он пропадом…

— А что ж, в огороде, что ли, копаться?! — усмехнулся мужчина и подмигнул мне как единомышленнику.

Так же запросто, словно старым знакомым, мужчина показал нам тропу на мост через Днепр и объяснил, как отыскать перекресток на той стороне реки. Объяснил, ни о чем не расспрашивая, точно все это я знал и просто забыл.

Дальше идти стало полегче, но когда мы подошли к перекрестку, я уже снова заливался потом, как будто и не искупался полчаса назад. И Челкаш еле ковылял.

Через перекресток проходило немало машин, но около нас никто не останавливался. Я тянул руку, оттопыривал большой палец, показывая, что нам в одном направлении, укоризненно качал головой, взывая к совести, изображал вконец изможденного, чтобы сжалились, или, наоборот, расправлял плечи, корча из себя весельчака и балагура — прямо находку, а не попутчика. Целый час занимался этой клоунадой, и все бесполезно. А Челкаш сидел в трех шагах на обочине около рюкзака и с состраданием смотрел на мои потуги. На солнцепеке он чуть не падал в обморок, а вокруг, как назло, ни одного дерева.

Наконец один частник на старых, жутко дымящих «Жигулях» подрулил ко мне.

— Старина, выручай! — начал я. — Срочно нужно в Довск. Мать у меня заболела.

— Куда? В Довск? О, да ты с собакой! Не-ет! Еще сиденья испачкает и вообще… — он брезгливо поморщился и рванул от нас с удвоенной скоростью.

Смахнув пот, я присел на рюкзак и достал сигарету. Приветливо вильнув хвостом, Челкаш уткнулся в мои колени — не огорчайся, мол, все равно кто-нибудь нас возьмет.

И действительно, не успел я затянуться, как раздался скрежет тормозов и, подняв облако пыли, около нас застыла махина «КрАЗа», огромного грузовика, полного толстых досок. Из кабины выглянул пожилой шофер и, обращаясь не ко мне, а к Челкашу, бросил:

— Садись!

Челкаш сорвался с места, полез на ступень. Я открыл ему дверь, подсадил, потом подтащил рюкзак и тоже забрался в кабину.

Всю дорогу шофер разговаривал только с Челкашом и не переставая повторял:

— Хорошая собака, сразу видать. У меня точно такая же была, да не уберег ее. Погибла под машиной… Надо же, так похож на моего, прямо вылитый Анчар. Может, братья, а? Ты откуда, ушастый?.. Тяжеловато дорогу переносишь с непривычки-то? В окно особо не выглядывай, ветер глаза надует…

Грузовик тащился по шоссе, весь сотрясался от работы двигателя и раскачивался под тяжестью досок. На нас бежала тягучая лента дороги. Шофер разговаривал с Челкашом, а на меня даже ни разу не взглянул, хотя именно я отвечал на его вопросы, а Челкаш, разинув пасть, клевал носом.

Шофер не только довез нас до Довска, но и через какой-то каменный проулок доставил к автостанции, а когда я хотел расплатиться, презрительно оттопырил губы:

— О чем ты говоришь?! — и, все так же глядя мимо меня, добавил: — Береги собаку. Хорошая, сразу видать. У меня такая же была.

Проходящий автобус на Москву прибывал только поздно вечером, и билетов на него не было. Около кассы толпилось полсотни желающих уехать, еще больше сидело в тени на лавках среди узлов. Я окликнул Челкаша, и мы пошли на трассу.

До Москвы было больше пятисот километров. При удачном стечении обстоятельств это означало восемь часов пути, то есть мы могли бы оказаться дома засветло, но нам не повезло — в столицу никто не ехал. Даже в близлежащие города Славгород и Кричев прошло всего несколько легковушек, но, завидев нас, они включали прямо-таки бешеную скорость.

Солнце уже клонилось к горизонту. На окраине Довска, где мы находились, появлялись первые гуляющие парочки, старики выносили из дома табуретки и усаживались на тротуаре, чтобы посудачить и посмотреть, что творится на шоссе — основной артерии городка.

А на шоссе ничего не творилось — оно было пустынным, только мы с Челкашом маячили одиноко. Состояние у нас было — хуже нельзя придумать. От перегрева, паров бензина и голода казалось — кто-то взял за горло и душит; перед глазами все плыло, во рту стоял горький привкус. Я сидел на рюкзаке, держал за поводок измученного Челкаша и смотрел на дорогу. И вдруг из боковой улочки выскакивает роскошный новенький фургон, за рулем которого восседает… женщина. Румяная женщина в цветастом платье. Я думал, мне померещилось, даже протер глаза. Это выглядело сказкой. «Женщина нас обязательно возьмет», — подумал я и попал в точку.

— Это куда же вы на ночь глядя? — певуче спросила женщина и, когда я все выпалил залпом, проговорила: — Я только до райцентра. Если устроит, пожалуйста, полезайте в фургон. Там ящики, но поместитесь. В кабину сейчас сядет экспедитор. Вон в тот дом надо заехать, — она кивнула вперед, где на развилке дорог виднелось какое-то строение.

В фургоне было темно, но между пахучих ящиков из-под помидоров лежал целый ворох соломы, на котором мы с Челкашом и устроились. Машина шла легко и ровно; то ли дорожное покрытие было отличным, то ли женщина ехала аккуратно, словно везла драгоценный груз, — я так и не понял.

Через час в дверную щель я увидел мелькнувшую заправочную колонку, дорожные знаки, одноэтажные каменные дома. Машина въехала в райцентр Славгород и остановилась около клуба, к стенам которого жались девушки.

Только мы с Челкашом выпрыгнули из фургона, как на нас свалилась новая удача: от клуба в Кричев, городок за пятьдесят километров в сторону Москвы, отправлялся еще один фургон. Его шофер вышел из клуба и крикнул:

— Кто в Кричев, забирайся!

Несколько разношерстных попутчиков подошли к машине, и мы с Челкашом тоже. Кричев являлся железнодорожным узлом, и я подумал, что там должны проходить составы на Москву.

Так, не разглядев толком один городок, мы вскоре очутились в другом. В отличие от предыдущего фургона, где было окно и в двери зияла огромная щель, в этом мы ехали как сельди в консервной банке: в полной темноте и чуть ли не друг на друге — фургон наполовину был забит какими-то коробками. Но попутчики были людьми, привыкшими к подобным неудобствам, — всю дорогу горланили песни. Вообще в провинции пятьдесят километров — чепуховое расстояние — как для нас, горожан, пять остановок на троллейбусе.

Расплатившись с шофером, мы направились к вокзалу.

Уже темнело, и на улицах почти не было прохожих. Миновав площадь с клумбой, кинотеатр, стекольный завод, маленький ресторанчик, из которого доносилась популярная мелодия, мы перешли мост через речку Сож и очутились около станции. Я привязал Челкаша к рюкзаку, сам пошел в кассу.

Поезд на Москву шел всего один раз в сутки, в семь часов утра, и тянулся невероятно медленно: прибывал только к вечеру.

— Что вы хотите, почтовый! — сказала кассирша. — Останавливается около каждого столба.

«За это время мы как-нибудь доберемся на попутных машинах», — подумал я и через платформу вышел в город, где еще раньше приметил киоски.

Я купил сигарет и пирожков с мясом — нам с Челкашом на ужин, но когда повернул назад — ко мне пристали два подвыпивших парня. Ни с того ни с сего, им просто «не понравилась моя морда», как процедил один. Дело чуть не закончилось дракой, но парней увели их девицы.

Озлобленный, я подошел к вокзалу и с ужасом увидел, что около рюкзака лежит пустой поводок. Подскочив, я стал озираться и кричать не своим голосом:

— Челкаш! Челкаш! Ко мне!

Но мой друг не появлялся.

Я обежал привокзальный сквер, снова сгонял к киоскам — подумал, что Челкаш, перекусив поводок, побежал меня искать, но потом вдруг вспомнил — ремень был просто отстегнут. «Кто-то увел! — мелькнуло в голове. — Но почему без поводка? За ошейник его далеко не утянешь…». В полной растерянности я носился по темным привокзальным улицам и громко звал своего друга.

Внезапно где-то в стороне услышал душераздирающий лай и помчался туда сломя голову. «Только бы не попал под машину», — пронеслась страшная мысль, и вдруг я увидел его. Он стоял, прижавшись к забору, и отбивался от наседавшей своры собак. У меня отлегло от сердца.

— А ну, ребята, хватит! По домам! — рявкнул я, и псы разбежались.

Обняв дрожащего друга, я почувствовал на руке что-то липкое — из его уха сочилась кровь. Когда мы направились к вокзалу, я заметил, что он еще и припадает на переднюю лапу.

— Ничего, Челкашка, — сказал я. — Главное, мы нашлись.

Каким образом поводок оказался отстегнутым, так и осталось загадкой. Быть может, какая-нибудь сердобольная душа отпустила его «искать хозяина»? Или какой-нибудь дуралей?! Скорее всего Челкаш это сделал сам — дотянулся зубами — почувствовал, что мне угрожают, и бросился на выручку, да попал в переделку.

Мы выходили из Кричева вконец измученные, я еле волочил ноги, Челкаш — лапы. Со стороны мы выглядели бродягами, которых никто не захотел приютить.

Через полчаса мы отошли от города и стали голосовать. Машин не было. Проехал только междугородный автобус с яркими фарами, но шофер даже не заметил нас или сделал вид, что не заметил.

Я посмотрел на Челкаша. Он сидел с закрытыми глазами и, высунув язык, никак не мог отдышаться. «Надо перекусить и передохнуть», — подумал я и посмотрел в сторону, где прямая лента дороги уходила в лес.

Достигнув первых деревьев, мы устроились под кустами, недалеко от обочины. Вокруг нас были лишь деревья и небо; с шоссе тянул теплый ночной ветер.

Мы съели банку тушенки с пирожками, выпили бутылку воды, забрались в спальник и тут же отключились. Сквозь сон раза два я слышал шум моторов, шуршанье шин, но не было сил подняться.

Меня разбудила трескотня кузнечиков — они прыгали прямо перед лицом; Челкаш еще похрапывал, на его ухе виднелось запекшееся пятнышко крови. Было очень рано, солнце освещало только верхушки деревьев, а внизу еще блестела мокрая трава и пахло сыростью.

Не успели мы подняться, как со стороны города послышалось урчание машины. Я быстро убрал спальник в рюкзак и мы с Челкашом вышли на шоссе.

К нам приближалась «Колхида». Шофер заметил нас еще издали и заранее сбавил скорость, как бы приглашая в кабину; подъехав, сразу открыл дверь и махнул рукой.

Дальнобойщик оказался мрачноватым мужчиной, с большими руками и складками на лице. Меня ни о чем не спросил — видимо, имел наметанный взгляд на всяких голосующих. Когда мы с Челкашом уселись, я поинтересовался его маршрутом. Он хрипло ответил, что ведет грузовик из Херсона в Подмосковье.

— Довезете до Малоярославца? Там электричка.

— Отчего же не довезти? Место-то пустует.

— А почему ездите в одиночку?

— Напарник приболел.

— Трудновато без него?

— Не трудновато, просто все не то, — он включил радиоприемник и поймал музыку.

Грузовик шел на пределе — стрелка спидометра прыгала около цифры «девяносто». Как-то незаметно мы въехали в Смоленскую область, проскочили несколько поселков, городки Юхнов и Медынь и уже в десять часов утра были в Малоярославце.

Мы устроились в пустом тамбуре электрички — я сел на рюкзак, Челкаш примостился у моих ног. За прошедшие сутки мы оба жутко устали и, как только состав тронулся, сразу уснули.

Во сне я видел асфальтированные дороги, которые неизвестно где начинались и кончались, видел наполненные солнцем провинциальные городки, вспоминал случайные встречи с людьми. Во сне же думал: «Из таких городков, собственно, и состоит страна. Их и на карте с трудом отыщешь, а между тем в них своя, особая жизнь, и люди в большинстве добросердечные, готовые прийти на помощь, не то, что в больших городах, где суета и спешка, и люди часто не замечают нуждающихся в помощи». Мне пришло в голову и что-то умное — вроде того, что, в сущности, каждая судьба — тоже своего рода путешествие. Путешествие с постоянными открытиями, с целью познать людей и самого себя.

Я проснулся перед Москвой и сразу поразился — тамбур был плотно забит пассажирами, они сочувственно посматривали на нас и разговаривали шепотом, оберегая наш сон.

Недотрога (Хроника одной жизни)

Мы познакомились лет пятнадцать назад, во время моей командировки в Кострому; познакомились на набережной, где они выгуливали собак. На той набережной по вечерам собиралось немало костромичан-собачников. Это был определенный клан любителей животных, объединяющий людей разных возрастов и профессий; они ходили друг к другу в гости, сообща отмечали праздники, вязали собак, тщательно подбирая пары и потом сообща пристраивали щенков в надежные руки, делились лекарствами, когда заболевал кто-либо из их питомцев и, не поморщившись, брали опеку над собакой, если ее хозяин отлучался; даже издавали собственную газету — по воскресеньям вывешивали на столбе лист бумаги с фотографиями и адресами потерянных и бездомных животных, там же были забавные случаи из жизни четвероногих. Газета называлась предельно просто — «Тузик».

Ира с Милой были самыми юными в этом сообществе — они недавно перестали играть в куклы и, как бы подчеркивая внезапное взросление, придумали себе более звучные имена: Рафаэлла и Габриэлла.

Так и представились мне, и хитро заулыбались, довольные, что озадачили взрослого мужчину.

— Вы, барышни, вероятно испанки? — подыграл я маленьким кокеткам. — Я тоже, в некотором роде, испанец. Дядя Леонардо. Попросту, дядя Леша из Москвы. Но ведь отсюда Москва почти что Испания, верно?

— И нет! — возразила Мила-Габриэлла. — Москва не так далеко. Я знаю, у меня там живут тетя и дед с бабушкой.

Ира-Рафаэлла ничего не сказала, только гордо вздернула голову, давая понять, что их приволжский городок ничем не хуже Москвы и даже Испании.

Ира была маленькая, зеленоглазая, и, несмотря на подростковый возраст, выглядела изящной, как статуэтка. Позднее я заметил — она обладала живым воображением и легким, непосредственным характером, но это скрывалось за необычным видом: ее облик, с высоко поднятой головой и балетной осанкой, выражал достоинство и независимость. Казалось, вокруг нее — прозрачная защитная скорлупа, которая оберегает хрупкий внутренний мир. Собственно, так и было, даже взрослые не догадывались о ее уязвимости под маской уверенной натуры, а что говорить о ребятах! Из-за этого независимого вида и редкой по красоте походки, девчонки считали ее «воображалой», а мальчишки звали Недотрогой. Когда-то один из них схватил ее за руку и, дернув, спросил: «Почему не играешь с нами?». Ира не терпела грубостей и выхватила руку: «Не трогай меня!». Страх перед грубостью у нее появился еще до того, как их бросил отец, когда он приходил домой выпивши и с бранью набрасывался на ее мать. Во время этих сцен доставалось и Ире, и ее младшему брату — дошкольнику: отец хватал их за руки, переворачивал и давал подзатыльники; по каждому пустяку — пьяного его раздражало все.

После случая с мальчишкой, к Ире так и прилипло прозвище Недотрога! Недотрога! — неслось ей вслед, когда она шла с собакой по набережной, улыбаясь и пританцовывая, и не глядя по сторонам. Кстати, и ее пес имел горделивую осанку, не всем позволял себя гладить и вообще не переносил фамильярности.

Мила была высокая, угловатая, с резкими движениями, не по годам рассудительная и практичная, гордившаяся семейным благополучием и многоступенчатой родословной, корни которой тянулись в Москву. Гордость и щепетильность Милы нередко приводили к ссорам с подругами и тогда она становилась жестока и беспощадна к обидчицам. Это я замечал не раз, поскольку пробыл в командировке несколько месяцев и мы часто прогуливались по набережной, которая являлась излюбленным местом не только собачников, но и многих костромичан. Мила вообще недолюбливала девчонок и постоянно тянулась к мальчишкам — с готовностью поддерживала любое их начинание, будь то рыбалка на Волге, вылазка в лес, дворовая игра или какая-нибудь проделка. Только для Иры Мила делала исключение — кроме привязанности к животным их сдружила любовь к театру — обе занимались хореографией в студии и пламенно мечтали стать танцовщицами.

Студия находилась в клубе картонной фабрики; иногда девчушки приглашали меня в клуб и вот что я заметил, насколько хватало моей зрительной эмоциональной подготовки. Мила считалась трудолюбивой танцовщицей, она хорошо запоминала рисунок танца, но когда танцевала, в ее старательности и серьезности виднелось напряжение, ее движения были скованными, расчетливыми, чувствовалось, что они даются исполнительнице ценой больших усилий. Она все выполняла правильно, как механическая кукла, а как известно, без погрешностей и неожиданностей нет жизненности, уж не говоря о волшебстве. Ира существенно отличалась от подруги — она танцевала легко, с радостной приподнятостью, постоянно импровизируя; жадная до новшеств, открытий, неиссякаемая на выдумки, она каждый раз давала танцу новую окраску, и, танцуя, вся светилась — ее глаза прямо-таки лучились, а улыбка не сходила с лица — в ней подкупали естественность и подлинность. Там же, в клубе я предсказал ей огромный успех в будущем.

Музыка и танцы были призванием Иры. Целыми днями она напевала, ее воображение постоянно рождало музыкальные образы и отдельные сцены, и эти видения она выражала в движениях: крутилась на одном месте, раскинув руки в стороны, делала пробежки с прыжками. Она пела и танцевала, когда шла в школу и в магазин, куда посылала мать, и когда прибирала в комнатах, и выгуливала собаку; даже делая уроки, непрестанно отвлекалась и нетерпеливо болтала в воздухе ногами, при этом мелодии и движения точно передавали ее настроения; если грустила — пела тихо и протяжно, руками поводила замедленно, ходила, вальсируя, а если радовалась — голос становился звонким, праздничным, движенья рук — энергичными, походка — приплясывающей.

Слух и голос к Ире перешли от матери, которая постоянно пела народные песни: грустные и веселые, мудрые и озорные, и величественные, точно сказанья. Мать не раз говорила дочери о мелодичности народных песен, о том, что в этих песнях видна щедрость русской души, надежды и радости простого человека. Случалось, Ира забывала слова песни и невнятно пропевала тот или иной куплет, а то и просто, импровизируя, вплетала в напев случайные слова, близкие по звучанью к тем, которые были на самом деле. Тогда мать отчитывала дочь за небрежное отношение к песне. Иногда по вечерам они устраивали двухголосое пение и прохожие останавливались перед их домом зачарованные мелодией. Это я могу засвидетельствовать, так как был непосредственным слушателем — однажды на набережной Ира гуляла с матерью и они пригласили меня к себе на чаепитие. С того дня я изредка навещал их и как-то само собой, стал участвовать в судьбе маленькой провинциальной танцовщицы Иры-Рафаэллы-Недотроги. И в дальнейшем, после окончания командировки, был в курсе ее жизни: вначале мы переписывались, а позднее, когда она переехала в Москву, часто звонили друг другу, а иногда и встречались.

Из писем я узнал, что после седьмого класса родители Милы повезли дочь в Москву для поступления в хореографическое училище, и что мать Иры уговорила взять и ее дочь. В училище отметили физические данные девушек, их музыкальность и ритмику, но конкурс был слишком большой и приняли только «дочек известных танцоров», как сообщила Ира. Я-то не видел в этом большого греха — считал, что у таких «дочек» срабатывает наследственный талант, да и подготовка выше, поскольку возможностей больше. Но мои приятельницы, судя по письму, расстроились не на шутку; в письме были такие слова: «…в Кострому вернулись зареванные и поняли, что ваша Москва для нас — недостижимая мечта». В конце письма Ира все-таки твердо написала: «Буду продолжать занятия в студии, несмотря ни на что».

В следующих письмах Ира описала дальнейшие «крупные события». Отец Милы через влиятельных родственников все же устроил дочь в училище и Мила стала жить в Москве у тетки (мне почему-то Мила ни разу не позвонила; возможно, ревновала к подруге, к которой я, не скрывая, относился с отеческой заботой). До окончания школы подруги виделись только летом, когда Мила приезжала на каникулы. «Став москвичкой, Мила заважничала, — писала Ира. — Всячески расхваливает столицу и небрежно говорит о нашем родном городе. Можно подумать, она переехала в страну людей высшего порядка. Говорит: „Там люди совсем другие. Более воспитанные и красивые“. Но ведь это не так, правда, дядя Леша? В каждом городе есть красивые и некрасивые люди, хорошие и плохие… Конечно, в Москве много музеев, театров…».

В письмах Иры угадывалась взволнованность, жгучая зависть. Я представлял, как подруги заходят в студию и Мила, словно профессиональная столичная актриса, дает просветительные уроки провинциальным девушкам. Она и раньше не отличалась эмоциональностью, а теперь мастеровитой артистичностью, холодной, отмеренной отработкой движений, наверняка, повергла студийцев в уныние. Возможно кое-кто пытался ей подражать, перенимал ее движения, но Ира, я уверен, уже тогда, будучи совсем девчонкой, чувствовала, что самая совершенная техника проигрывает в сравнении с заразительным настроем, высоким устремлением духа.

Забегая вперед, скажу: блестящее движение вверх по лестнице жизни у Милы продолжалось до семнадцати лет, именно в этом переломном возрасте она неожиданно располнела и потеряла форму, с классического отделения ее перевели в народное, но после окончания училища не без помощи родственников все же взяли в театр, во вспомогательный состав — миманс.

Ира после окончания школы приехала в Москву, решила поступать в институт Театрального Искусства: с одной стороны хотела жить в интересной среде, о которой много слышала от подруги, с другой — серьезно изучать театр и заниматься в хореографической студии при каком-нибудь заводе. Во всяком случае так мне объяснила, позвонив из общежития института. О конечной цели — попасть в ансамбль — она умолчала.

Она поступала на театроведческий факультет, вполне прилично сдала экзамены, но не прошла по конкурсу. Мы встретились в сквере перед институтом. Рядом с ней сидела курносая толстушка Катя, тоже абитуриентка-неудачница. Обе были в неважном состоянии, со следами размазанной туши на щеках.

— Кое-кого приняли по знакомству, — сказала Катя. — Разных отпрысков известных людей… Им всегда будет зеленая улица, им не нужен начальный разбег, мамы с папами все сделают. Это ужасно несправедливо, ведь даже в древнем Риме сыновей патрициев отдавали служить простыми легионерами…

Я пытался приободрить девушек, но они нуждались в конкретной помощи, а чем я мог помочь? В театральных кругах у меня знакомых не было; я даже не мог их приютить — мы с женой и дочерью жили в коммунальной квартире.

— Ты сама откуда? — обратилась Катя к Ире. — Из Костромы? И что теперь будешь делать?

Ира растерянно пожала плечами — похоже, ощущала себя бездомной сиротой.

— Вот и я не знаю. Я, вроде тебя, волжанка. Из Куйбышева… Неплохо бы нам зацепиться в Москве, обрасти знакомыми, узнать что к чему и на будущий год поступать во всеоружии… Говорят, можно устроиться в фирму «Заря», получить общежитие… Ты как на это смотришь? Давай, сходим?!

«Слава богу, у Иры хотя бы появилась единомышленница», — подумал я, прощаясь с девушками.

Через две недели Ира позвонила:

— Дядя Леша! Мы устроились в «Зарю» исполнительницами поручений… живем в квартирном общежитии… в нем скопище тараканов, Катька с визгом их бьет тапком, а мне жалко… днем работаем у заказчиков, по вечерам Катька занимается в библиотеке, а я иногда встречаюсь с Милой, смотрю спектакли с ее участием, — дальше она горячо пересказывала все, что видела на сцене и искренне радовалась за подругу, но, конечно, с нотой зависти. — …Если у Милы и у меня свободный вечер, гуляем по Москве, — слышал я в трубку. — Или заходим к ее знакомым. Это молодые люди — музыканты, художники из театров. В их компании я чувствую себя не в своей тарелке. Они такие самоуверенные, раскрепощенные. Подтрунивают надо мной… Но когда начинаются танцы, сразу пристают… А мне это неприятно… И опять меня зовут Недотрогой…

Я представлял ее в этих компаниях. Бесхитростная, она говорила то, что думала, и от застенчивости и боязни показаться провинциалкой, держалась подчеркнуто независимо. Никто из молодых людей и не догадывался о ее душевной мягкости и чувствительности. Только когда устраивали танцы, все оценивали ее по достоинству. Она танцевала самозабвенно, отключившись от присутствующих, словно в забытьи; и в партнерах не нуждалась — танцевала для себя. После двух-трех танцев, раскрасневшаяся, с каплями пота на переносице, сильно возбуждалась и начинала делать костюмы из всего, что было под рукой: из занавесок, фартуков, полотенец — так поступала еще в Костроме; и всех заражала внутренняя сила ее танца, упругость и пластичность движений, искренность чувств… Наверняка, кто-нибудь из молодых людей, вызывался провожать ее, но она вежливо благодарила и отказывалась. Конечно, в восемнадцать лет она хотела любить и быть любимой, но представляла своего будущего избранника героем из тургеневских романов, а отношения с ним, как некий показательный образец чистоты и целомудрия. Без сомнения, засыпая в своей девичьей постели, она некоторое время мечтала о возлюбленном, но эта мечта быстро заслонялась другой — мечтой о театральной сцене.

Спустя несколько месяцев, в начале зимы, мы встретились снова и Ира подробно рассказала о своей «столичной жизни», мы сидели в кафе, пили кофе, она говорила, я слушал; она была для меня неприкаянной дочерью, заслуживающей лучшей участи, я для нее — участливым другом, советчиком. Вот перечень ее мытарств в моем пересказе.

В «Заре» она зарабатывала сто рублей в месяц, но поскольку обедала у заказчика, деньги у нее оставались, даже по пятнадцать-двадцать рублей в месяц умудрялась посылать матери. У Иры было три заказчика. По утрам она работала у одинокого старика: делала легкую уборку, ходила в магазин за покупками и готовила обед; днем нянчила детей супругов-бухгалтеров, кормила, одевала, выводила гулять двух малышей; по вечерам ухаживала за больной женщиной.

Старик, коренастый, с раскидистыми усами, встретил Иру настороженно, долго смотрел на нее исподлобья, говорил низким, глухим голосом; он выглядел изможденным, был небрит, в замызганной одежде; в комнатах лежал толстый слой пыли. Но уже на следующий день старик преобразился: побрился, надел жилетку с карманными часами на цепочке и потеплевшим голосом заявил, что является «представителем старой интеллигенции». Пока Ира наводила порядок в комнате, старик доверительно рассказывал ей свою жизнь, а потом, когда она занялась готовкой, дал несколько ценных советов по кулинарии. С каждым днем старик все сильнее привязывался к юной няне и вскоре стал относиться к ней заботливо и ласково, как к дочери.

— Ты славная девушка, — говорил. — У меня ведь никого нет, все тебе завещаю.

— Что вы, мне ничего не надо, — смущалась Ира. — Вы и так меня многому научили. Под вашим руководством я прошла хорошую школу домохозяйки. Научилась готовить. Девчонки в общежитии удивляются: «Ты что, говорят, кулинарный техникум закончила?».

Супруги были молодыми людьми: она высокая, стройная, с медовыми глазами, носила узкие платья, которые подчеркивали ее стройность, он — невысокий, с большим животом, на голове — коротко стриженные и седые, несмотря на возраст, волосы. Она была энергичной, властной женщиной, он — безвольным мужчиной, хотя имел твердый квадратный подбородок и стальной взгляд. У супругов Ира добросовестно занималась детьми: кормила, стирала и гладила белье, водила на мультфильмы, учила читать и писать по букварю; сверх этого часто готовила ужин и для взрослых членов семьи, но бухгалтерша пыталась выжать из няни максимум: подсовывала стирать и свое белье и мыть грязную посуду, которую накануне «не успели вымыть». Она постоянно присматривала за Ирой, привередничала, а однажды заявила: «Разве можно есть такой суп?».

— Я вообще не должна готовить вам супы, — покраснев, сказала Ира. — И стирать я должна только то, что на детях… Вам нужна домработница, а не няня.

Бухгалтерша попросту не знала перечень услуг приходящей няни, а когда ознакомилась с ним, стала относиться к Ире помягче.

Ее муж был завзятым балагуром со здоровым цинизмом; к Ире относился изысканно вежливо, только бахвалился:

— Сегодня мирово выспался, а ведь вчера сбрендил. У меня отличный сон и все такое. Я вообще не знаю, где какие органы… От всех болезней вылечивает любовь…

Слово «сбрендил» он употреблял поминутно. Что оно означало, никто не знал. Жена считала его «туповатым»; нередко он раздражал ее и у них возникали перебранки, переходящие в яростные скандалы.

— Дети собирайтесь! — кричала бухгалтерша и ее медовые глаза становились янтарными, с угрожающим блеском. — Поедем к бабушке. Пусть ваш отец один поживет! — она хватала попавшийся под руку предмет и швыряла на пол. Дети рикошетом вылетали из комнаты, а сотрясенные скандалом комнатные перегородки начинали дрожать.

В один из таких моментов явилась Ира и, не растерявшись, начала примирять супругов и неожиданно они стали смущенно улыбаться, переглядываться, потом и у него, и у нее прорвался смешок и, наконец, оба закатились смехом. Дети, робко озираясь, вернулись в комнату, а затихшие было перегородки, снова начали вибрировать, но уже по другой причине.

К вечеру Ира спешила к больной женщине. Бывшая машинистка Елена Алексеевна была немощной — с трудом доходила до кровати, и почти слепой — еле реагировала на свет и различала вещи по запаху, время от времени обливая их настоями трав. Недалеко от Елены Алексеевны жила ее дочь, у которой неудачно складывалась семейная жизнь и чтобы не быть ей обузой, Елена Алексеевна обратилась за помощью в «Зарю». Ира выводила ее гулять, читала ей книги, ходила в магазин и аптеку. Елена Алексеевна была умной и добросердечной женщиной, она сразу поняла, что такой девушке, как Ира, трудно привыкнуть к московской среде и старалась расположить ее к себе, быть ей советчиком и другом, чем вскоре и стала, почти вытеснив меня — ведь они общались ежедневно, а мы — от случая к случаю.

До болезни Елена Алексеевна была замужем; ее муж считал себя «непризнанным архитектором», на самом деле был лентяем и гулякой — по нескольку дней не приходил домой ночевать, но Елена Алексеевна любила его, стойко переносила измены и не теряла наивной надежды «сделать из гуляки добропорядочного семьянина». Она верила в мужа и как в творческую личность, и эту свою уверенность постоянно вселяла в него и убеждала в этом окружающих. В тайне от мужа ходила в архитектурную мастерскую, хлопотала, упрашивала за него, пробивала его проекты — и все это делала, несмотря на то, что у нее уже отнимались ноги и резко упало зрение. В конце концов к ее мужу пришел успех — он стал известным и… еще более небрежным к жене. «Вот видишь, я всего добился без всяких знакомств, — заносчиво говорил он. — А ты как стучала на машинке, так и простучишь всю жизнь», — с этой грубостью он ушел к более молодой и абсолютно здоровой женщине.

Первое время после общения с больной, Иру не покидало ощущение подавленности (ей не хватало еще чужих болей!), но чем ближе она узнавала Елену Алексеевну, тем больше восхищалась ею; несгибаемость этой женщины давала прекрасный пример мужества.

В общежитие Ира возвращалась поздно; от переутомления засыпала не сразу, вспоминала Кострому, монастырские башни, колоннады торговых рядов, драматический театр, Волгу, делящую город пополам, пароходы, гуляния на набережной, мать, брата, собаку… По воскресеньям она подходила к Большому театру, выспрашивала лишний билет и, если попадала на спектакль, по ее словам «была счастлива и потом в общежитии всю ночь повторяла движения знаменитых танцовщиц».

С Милой она виделась все реже — та собиралась выходить замуж и ей было не до подруги. К своему удивлению, Ира заметила, что охлаждение в отношениях с землячкой ее не очень огорчает. Последнее время Мила в театре только «отбывала часы» и говорила, что «главное в жизни женщины — удачно выйти замуж». С Катей у Иры было гораздо больше общего — их объединяли не только предстоящие экзамены, общежитие и работа, но и планы на будущее.

С общежитием соседствовал заводской клуб. Как-то после кинофильма девушки остались на танцы, и Катя сказала:

— Ты, Ирка, танцуешь потрясающе. Сдался тебе этот театроведческий факультет. Тебе надо показываться в ансамбли, ты уже готовая танцовщица.

— Туда без специальной подготовки, без диплома, не берут, — вздохнула Ира. — Но я и, правда, хочу попробовать.

— Обязательно сходи. Бывают же исключения.

Кто-то на танцах сообщил Ире, что с нового года в клубе откроется хореографическая студия, но в нее возьмут только работников завода. Дождавшись начала занятий студии, Ира пришла к ее руководителю, молодому парню, театральному танцовщику, и попросила посмотреть ее. Руководитель студии сразу понял, что к нему пришла необыкновенно одаренная девушка, которой не надо начинать с чистого листа, и начал было уговаривать Иру перейти работать на завод, потом махнул рукой и сказал, что и так ее оформит. Уже через два месяца он ввел Иру в спектакли и доверил самые сложные партии. Ира танцевала цыганские и кубинские танцы, и испанский танец с двумя партнерами и современный танец «Линда» и твист, и шейк, и рок-н-ролл в спектакле-пародии «Возврат к обезьянам». На этот последний спектакль Ира пригласила меня и я вполне серьезно был поражен ее талантом, а своими хлопками заменил десяток зрителей, не меньше.

Как я понял — большинство студийцев составляли учащиеся заводского профтехучилища, они приходили на репетиции после четырех-пятичасовых занятий. Ира приходила после напряженного трудового дня, но все равно танцевала лучше всех. При мне после спектакля руководитель студии расхваливал ее «большие шаги, широкие движенья, чувство сцены». Он советовал Ире «показаться» в Цирковой труппе. Позднее она позвонила мне и сообщила, что из цирка ее направили в «Мюзик-холл», но и там не взяли.

— …У них все девушки высокие, одного роста, — с отчаянием в голосе сказала Ира, но быстро взяла себя в руки: — Но я все равно буду танцевать в каком-нибудь ансамбле. Ведь не зря говорят: «Если тебе чего-то нужно — добивайся!». А осенью буду снова поступать на театроведческий, чтобы быть поближе к театру…

Я как мог поддержал ее устремленность, «все уладится, образуется, устроится», — бормотал, и заканчивал «успехом», который ее ждет в будущем.

Мы встретились летом — Ира пригласила меня на очередной спектакль, но как оказалось, не только для того, чтобы я оценил ее новую работу. За этот промежуток времени у нее появился поклонник — электрик клуба Игорь, белобрысый парень, с жестким лицом, худой, сутулый, какой-то изломанный, нескладный: его руки и ноги болтались, точно на шарнирах; когда он говорил, казалось, в горле что-то перекатывалось, но он был умным, начитанным и, главное, как сказала Ира, «порядочным». Каждый раз, когда Ира танцевала, он смотрел на нее из-за кулис и то восторженно, то задумчиво улыбался, а когда она вбегала за кулисы, порывисто подскакивал.

— Вы прелесть! — бормотал. — Знаете, Ира, я здесь много видел всяких танцоров, но вы… вы выше всяких похвал!

Этот рыцарский ритуал он совершал после каждого ее выступления, иногда добавлял что-нибудь такое: «Смотрю на вас и думаю — танцор, актер — самая зависимая профессия и вечный экзамен, это страшное напряжение и как вы выдерживаете?».

Он заканчивал вечерний электромеханический институт и в клубе подрабатывал; мы с Ирой пили кофе в буфете, когда он появился. Ира представила меня:

— Дядя Леша, мой старый друг, который давно, еще в Костроме, напророчил мне огромное будущее, но оно никак не приближается.

— Приблизится! — пожимая мне руку, уверенно заявил Игорь, и я понял — он свою подружку в беде не оставит.

На мой вопрос, чем он будет заниматься после окончания института, Игорь отшутился:

— Буду строить двигатель, работающий на воде… Если серьезно, мы в институте работаем над батареями, которые питаются солнечной энергией… Представляете, если удастся создать такие батареи, дома будут отапливаться солнцем, и машины ездить от энергии солнца. Сейчас такие батареи громоздки и неэкономичны, но мы сделаем, это факт. Ну, а пока об этом что говорить! Пока это все в стадии работы… Знаете, я вообще заметил, кто слишком много говорит о том, как у него много работы и как он занят, как правило, мало работает. Работа — дело святое, и что о ней говорить. Надо ее делать и все…

Обычно в обществе молодых людей Ира чувствовала себя неловко, но с Игорем ей было легко, от него исходило какое-то душевное тепло. «Как странно, — сказала мне наедине, — бывает человека знаешь давно и все равно как бы не знаешь, а с ним мы сразу стали друзьями. Только друзьями», — подчеркнула она, и я понял — она все еще оставалась Недотрогой.

Игорь посоветовал Ире пойти учиться в техникум связи.

— Поговорим серьезно, — сказал он. — Танцы для вас главное, ведь так? Рано или поздно вас примут в ансамбль, это факт, я уверен. А пока, чем работать, лучше учиться, но не на театроведческом — туда и поступить сложно, да вам и не нужно. Театровед ведь кто? Журналист, критик. Совсем другой талант. А ваш талант — танец, это же ясно всем. В институте, если и поступите, будет не до танцев. Лучше пока выбрать нейтральную учебу, как трамплин, чтобы прыгнуть в ансамбль. За два года заимеете хорошую специальность. Стипендия в техникуме приличная, и свободного времени полно — занимайтесь в студии сколько хотите.

Игорь помог Ире подготовиться к вступительным экзаменам и осенью ее зачислили в техникум на факультет проводной связи. В «Заре» Ира отказалась от бухгалтеров и старика, который вполне мог сам себя обслуживать, а Ира ему была нужна просто как собеседница, скрашивающая его одиночество. Но все равно расставание было грустным — Ира уже привыкла к старику и детям бухгалтеров — они ей стали почти родными. О том, чтобы отказаться от Елены Алексеевны, Ира даже не задумывалась и по-прежнему каждый вечер заезжала к ней.

Учеба в техникуме давалась Ире легко, от занятий она не уставала и теперь в студии танцевала и после репетиций, иногда до полуночи; Игорь включал магнитофон, а она отрабатывала отдельные движения. Вскоре в спектаклях она стала танцевать все сольные партии, ее имя писали на афишах, зрители приходили специально посмотреть на мастерство юной танцовщицы, кидали на сцену полевые цветы. Однажды один из ее танцев сняли на пленку и показали перед кинофильмом вместо киножурнала, после чего студийцы горячо поздравили «именинницу», а она, растроганная, всплакнула от счастья. Это был шаг навстречу мечте, и немалый, а приличный; успех вселял в Иру уверенность, но и грусть — все-таки в ансамбль ее не приглашали. Она видела — весь этот шум, гром побед был лишь в пределах завода, общежития, близлежащих улиц, а дальше путь для нее был закрыт. А тут еще в студии появились завистницы. Однажды во время спектакля у Иры спала одна из юбок, не растерявшись она перепрыгнула через нее и зрители оценили ее находчивость, но партнерши с тайным злорадством потом долго смаковали это событие. В другой раз во время характерного танца, Ира вдруг почувствовала острую боль в ноге — с трудом дотанцевала и когда за сценой сняла туфель, увидела… кнопку.

На один из клубных спектаклей пришла Мила, похвалила Иру «за индивидуальность» и пригласила к себе. Она уже вышла замуж, родила ребенка, еще больше располнела, о ее былой балетной стройности напоминала только прямая спина и широко расставленные носки ног. Из театра ее уволили, но родственники устроили преподавать танцы в Институт культуры. Она ежедневно читала «познавательную» литературу, не ела мучного, сохраняя «стройность линий» и тщательно следила за одеждой, чтобы «ходить в аккуратном виде».

Года на два Ира исчезла, потом вдруг объявилась и я узнал, что произошло за этот отрезок времени. Перескажу с ее слов основное.

После окончания техникума ее направили в телефонный узел, где некоторое время она работала телефонисткой, а потом техником, обслуживающим аппаратуру связи — «слаботочницей», как шутил Игорь.

— Ну вот, Ира, одна хорошая женская специальность у вас уже есть, — сказал он. — Теперь можно заиметь и другую.

Ира думала, Игорь имеет в виду ансамбль, а он неожиданно сделал ей предложение.

— Выходи за него, и не раздумывай, — сказала Катя. — Он отличный парень, на него можно положиться.

Ира привыкла встречаться с Игорем, привыкла к его вниманию и помощи, он много знал, с ним было интересно, но мысль о замужестве даже не приходила ей в голову. Это она откладывала на будущее, после того, как станет профессиональной танцовщицей. К тому же, Ира представляла свой брак результатом сильной любви, а Игорь был ей просто симпатичен. Она вежливо отказала ему.

Вскоре Игорь получил диплом инженера, уволился из клуба и стал работать в научно-исследовательском институте. Теперь Ира виделась с ним редко и, случалось, по вечерам ей не хватало его.

А потом из общежития уехала Катя; однажды ворвалась в комнату и объявила:

— Поздравь меня, Ирка! Выхожу замуж! Он инженер, разведенный, намного старше меня… У нас нет сильной любви, но это не главное. Мне с ним хорошо и спокойно. Главное в браке — уважение и дружба. Это прочнее, чем всякая безумная любовь. Безумная любовь быстро проходит и, если нет уважения и дружбы, остается пустота… И тебе советую выходить за Игоря. Он отличный парень. Потеряешь — будешь жалеть…

Как-то Игорь пришел в клуб на премьеру нового спектакля, в котором Ира танцевала две сольные партии. Как и прежде, он был самым восторженным зрителем, а после спектакля, провожая Иру в общежитие, сказал ей множество комплиментов.

— …Мне кажется, Ира, для вас уже не существует секретов в танце. Вы танцуете так легко, словно не думаете, как станцевать, а только — что выразить в танце. Это очевидный, бесспорный факт. Вы обязательно будете танцевать в театре, вот увидите… — в заключение он повторил свое предположение.

Они расписались без всяких торжеств, сняли скромную комнату в малонаселенной квартире, мать Игоря подарила им кое-что из мебели, а мать Иры прислала красивое белье. Жизнь Иры приобрела новый смысл: она получила специальность, стала замужней женщиной, имела свою комнату, первые собственные вещи — все это радовало ее, но не настолько, чтобы быть счастливой. Ее мечта — танцевать в театре, так и оставалась недосягаемой мечтой, несмотря на успехи на самодеятельной сцене.

Через год Ира стала матерью — родила сына и занятия в клубе пришлось временно оставить, но и в эти месяцы она ежедневно делала гимнастику, чтобы не выйти из формы. Несколько раз она встречалась с Милой и они гуляли с детьми. Однажды позвонили мне.

— Приезжайте дядя Леша! — сказали. — Погуляем в сквере, познакомитесь с нашими чадами.

Мои приятельницы сильно повзрослели. Милу я вообще с трудом узнал.

— …Как странно, — говорила она. — Мы стали москвичками, заимели детей, гуляем с ними, совсем как когда-то в Костроме с собаками. Вот только танцовщицы из нас так и не получились. Правда, я об этом не жалею. У меня хороший муж, зарабатывает прилично…

— Мне прямо кто-то иногда нашептывает: «Забудь о своей мечте», — с потускневшей улыбкой откликнулась Ира. — Но я все равно буду танцевать в театре, — она посмотрела на меня, ожидая поддержки.

Я-то верил в нее и догадывался — как только ребенок подрастет, она вернется в клуб, начнет заниматься с удвоенной энергией, быстро восстановит свои партии и снова станет ведущей танцовщицей студии.

…Прошло семь лет. Как-то сын пригласил Иру на школьный вечер и в разгар веселья, когда устроили танцы, она не выдержала и тоже ворвалась в круг танцующих детей. Она танцевала так артистично и вдохновенно, что ей аплодировали все взрослые, а ребята спрашивали у ее сына: «Это твоя сестра?».

Среди родителей оказался артист балета из театра имени Станиславского, он подошел к Ире, когда они выходили из школы и, узнав, что она не профессионалка, удивился.

— Просто поразительно! — воскликнул. — У вас явный природный дар. Если хотите, можно попробовать небольшую партию на сцене. Я посодействую.

От растерянности Ира долго не могла вымолвить ни слова, потом, собравшись с духом, поблагодарила и тихо сказала:

— Об этом я мечтала всю жизнь.

На следующий день артист привел Иру в театр и представил балетмейстеру. Вызвали аккомпаниатора и Иру пригласили на сцену — огромную, ярко освещенную сцену столичного театра. Иру охватил страх; в зале никого не было, кроме балетмейстера и артиста, но ей показалось, что зал заполнен тысячью зрителей и все они ждут от нее чуда. На мгновенье она подумала, что там, в клубе, среди заводских девушек она и в самом деле выделялась и пользовалась успехом у неискушенных зрителей, в большинстве простых рабочих, но здесь, среди профессионалов, тонких знатоков балета, вдруг почувствовала себя беспомощной девчонкой. Она не помнила, как танцевала, но знала, что все делала не так, как могла бы; почему-то ее тело вдруг потеряло невесомость и гибкость, движения стали замедленными, скованными. И все же балетмейстер ее похвалил:

— У вас, действительно, редкое дарование. Нам с вами придется кое над чем поработать, но уже сейчас мы можем вас зачислить во вспомогательный состав.

Всю дорогу к дому Ира бежала. Она добилась своего, добилась, благодаря счастливой случайности, но эта случайность наступила в результате ее упорства и трудолюбия, ведь свою любовь к танцу она пронесла через всю жизнь и ее не смогли вытравить никакие преграды.

В тот же вечер у меня раздался телефонный звонок и я услышал ликующий голос:

— Дядя Леша! Я победила!

Загрузка...