Самуил Ефимович Полетаев Лето в горах

Лето в горах (маленькая повесть)

Ночные полеты

Было рано еще. В окошко брезжил серый рассвет, умирал в углу огонек керосиновой лампы. Чингиз разглядел в куче одеял головы ребятишек — мальчиков и девочек, его двоюродных братьев и сестер, которых он не различал еще и не знал по именам.

На полу он спал впервые. Это был не обычный пол, а сухая глина, покрытая старыми половиками, овечьей кошмой и одеялами, и непривычно было оттого, что некуда свесить руки и ноги, — сколько ни перекатывайся с места на место, все равно не упадешь. Правда, ложе, на котором он спал, чуть возвышалось над полом — он лежал на матраце, а прочие ребята спали пониже, — но все же скатиться с матраца было не страшно.

Чингиз перевалился к мальчишке, который лежал ближе всех к нему, и стал его рассматривать. Рассматривать по частям: сперва щеки — плотные, красные, как свеколки; потом глаза — не глаза, а раскосые щелочки; потом волосы — густые и черные, как смола, отдельных волосков не разобрать. Удивительно — мальчик тоже его двоюродный брат, и все ребята, в беспорядке разбросанные вдоль и поперек, — все они его братья и сестры.

Спать больше не хотелось. Чингиз поднялся, бесшумно оделся и вышел во двор. Под ногами хрустела земля, прихваченная инеем. Солнце еще не встало из-за гор, но глаза невольно щурились от резкого света. Справа и слева тянулись цепи снежных вершин. Между ними пролегла высокогорная долина, и по ней разбрелись саманные домики, а там, подальше, у подножия горы, одиноко белел домик с башенками, похожий на часовню, и над ними поблескивали полумесяц и звезда. Чингиз дышал разреженным, чистым воздухом большой высоты, оглядывался и вспоминал…

Где он видел все это? Отчего казалось все здесь знакомым? Может, когда-то приснились ему и эти снежные вершины, и висящие вровень с ними легкие облака, и эта часовня у подножия горы?

Да, он вспомнил теперь: такие же горы не раз ему снились, но так непохоже все это было на то, что окружало его! Чингиз вспомнил коня, который часто являлся во сне: он сидел на нем, уцепившись за гриву, парил в облатках, замирая от страха и радости, долго летал над горами, но всякий раз кончалось тем, что он падал с коня и стремительно летел к земле. Но, ожидая удара, Чингиз просыпался, не успевая досмотреть свой сон до конца.

Днем он не помнил о ночных полетах, но по ночам, когда они снова снились ему, его не покидало чувство, что все это уже бывало с ним, и бывало не раз. И только сегодня, глядя на вершины в снегу, на домик с башенками у подошвы горы, он догадался, что видит, впервые видит свой сон наяву.

Коромысло и эспандер

Чингиз пробрался в дом и вынес эспандер — две рукоятки на резиновых растяжках. Закинув эспандер за плечи, он стал отжимать его вправо и влево. Рыжий пес, дремавший у тандыра[1], подошел к мальчику и вежливо обнюхал его ботинки.

— Пшел! — испуганно крикнул Чингиз.

Пес зевнул, помахал обрубком хвоста и убрался в сени, Чингиз стал приседать: раз-два, раз-два! Поставив ноги на ширину плеч, он положил эспандер на грудь, развел его в стороны и повернулся корпусом влево: раз-два, потом вправо: раз-два!

Кто это вместе с ним разводит руками: раз-два, раз-два? За кустарником, возле ручья, стояла девочка. Волосы ее, разбросанные по плечам, блестели от капелек. Узенькие глаза с бесстыдным любопытством следили за ним.

— Эй! Проваливай! — крикнул Чингиз.

Разве сделаешь спокойно зарядку, когда пес смотрит из сеней, а тут еще следят из кустарников? Девочка фыркнула и пригнулась.

— Все равно я тебя вижу! Вылезай!

Вздумала играть с ним в прятки! Чингиз подошел к ручью, помахивая эспандером, как плеткой. В траве зияли водяные оконца, из-под ног выступала вода. Над кустами снова появилась черноволосая голова.

— Смотри не утони! — крикнула девочка.

— Сама не утони!

Чингиз подошел к ручью. Они стояли теперь разделенные кустарником и настороженно смотрели друг на друга.

— Ты что тут делаешь?

— А ты что?

Лицо девочки, скуластое, розовое, было в капельках воды. Капли дрожали даже на ресничках.

— Моешься?

— Какой ты догадливый! — Девочка рассмеялась и стала расчесывать косы.

— А это что? — спросил он, показывая на коромысло.

— А это что? — как эхо откликнулась она, кивая на эспандер.

— Сперва ответь на вопрос, а потом сама спрашивай.

— Я на глупые вопросы не отвечаю.

— Почему же глупые?

— Показывает на коромысло и спрашивает, что это такое! Разве не глупый вопрос?

— Коромысло? — переспросил Чингиз, рассматривая изогнутый обтесанный шест с железными крюками на концах. — А что это такое?

— Ой, не знает, что коромыслом ведра носят!

Чингиз пожал плечами. Где и когда он мог видеть коромысло? Разве в городе воду носят из ручья? Открыл себе кран, вода сама льется — наливай сколько хочешь. А эта чудачка не знает простых вещей. Чингиз милостиво объяснил ей, что такое эспандер.

— Значит, от него становятся сильнее?

— А как же! — Чингиз пощупал мускулы на правой руке.

— И ты сильный?

Чингиз скромно промолчал.

— Ну тогда понеси эти ведра с водой.

— Просто так взять и понести?

— Нет, на коромысле. Я тебе покажу.

Девочка присела на корточки и, поддев коромыслом ведра, оттолкнулась рукой от земли. Развернув коромысло поперек плеча, она пошла, вихляя боками и раскачивая ведра.

— Понятно? — спросила она.

— Ясно. Давай!

Чингиз отдал ей эспандер, встал на четвереньки, а когда поднялся, выжав ведра на плечах, понял, что дальше не двинется. Коромысло врезалось в косточку на плече, причиняя острую боль. Он постоял, не зная, как двинуться с места, но получилось так, что ведра сами потащили его вперед. Он торопливо подставлял ноги под тяжесть, которая стремилась вперед и тянула — нет, не тянула, а грубо тащила его за собой. Из ведер на землю выплескивалась вода. Девочка что-то кричала, но Чингиз не слышал ее: он кряхтел от позора и боли.

Впереди блистало водяное оконце. Даже не оконце, а форточка, просто лужица в траве — не на что глядеть, но Чингиз не мог оторваться от нее. Как он ни пытался обойти ее стороной, непонятная сила влекла его к воде, как магнит. Под ногами хлюпала жижа, ботинки булькали в воде, правая нога потеряла опору и скользнула вниз, коромысло взметнулось к небу. Чингиз бухнулся вместе с ведрами в роковое это оконце.

Девочка вытащила его, мокрого и несчастного. Подхватила коромысло, выудила ведра и, пока мальчик приводил себя в порядок, набрала воды из ручья.

Самое удивительное — она пошла к дому, в котором он ночевал, к дому дяди Каратая Эсенкулова! Девочка с неменьшим удивлением смотрела на мальчика, потому что и он шел к дому Эсенкуловых. Только поставив ведра у порога, она догадалась, что это и есть ее двоюродный брат — Чингиз. Он приехал вчера так поздно, что даже не успела его рассмотреть, Чингиз же ничего не понимал: что ей надо здесь, в этом доме? За завтраком, увидев ее вместе со всеми, понял, что она тоже его двоюродная сестра. Девочку звали Ларкан.

Родня

Только сейчас, когда все расселись на полу вокруг дастархана, уставленного лепешками, сахаром и кусками холодного мяса, — только сейчас Чингиз понял, как много у него братьев и сестер. Он сидел, переодетый в чистое, растерянный от крика и шума, отхлебывал маленькими глотками чай из пиалы, смотрел и удивлялся, как это хозяйка успевала делать несколько дел: кормить грудью младенца, резать мясо на кусочки, раздавать их детям и разливать чай из самовара. Губы ее были сомкнуты. Улыбалась она редко, а если улыбалась, то как бы невзначай прикрывала рукой рот, потому что у нее не было передних зубов.

Возле хозяйки стоял трехлетний малыш в одной рубашонке. Чингиз уже знал его: это был тот самый, с тугими и красными, как свеколка, щеками, что спал рядом с ним. Он толкал мать в плечо, просясь на руки вместо младенца — младшего братца, сосавшего грудь. Мать предлагала ему мяса, лепешек, сахару, но он отталкивал ее руку и хныкал — гнусаво и тягуче, как бычок. С лица хозяйки, неподвижного, как маска, не сходило выражение терпения и безучастия. Мальчик толкал ее, но это не мешало ей следить за детьми, вовремя наливать чай в пиалы. Она не забывала и Чингиза, молча подвигала ему хлеб, масло и сахар.

— Ешь, ешь, — напоминала она. — Бери масло, пей чай. Ешь больше, ешь.

Малыш отдохнул немного, пососал палец, разглядывая Чингиза, а когда удовлетворил свое любопытство, снова затянул канитель. Было непонятно, как в маленьком грудастом тельце рождается такой могучий рев — рев, который, похоже, никогда не кончится, и от рева этого, заглушающего все голоса, Чингиз чувствовал себя оглохшим и больным. Он не понимал, как ребята могут спокойно есть и пить, слушая этот нудный и нескончаемый рев. Лепешка застревала у него в горле, уши горели, забитые криком, как ватой, по спине пробегали мурашки озноба. Крик никого не смущал здесь: нему, наверно, привыкли. Заглядывая друг к другу в чашки, ребята сопели, чавкали, обмазывались до ушей, пили вприхлеб и, кряхтя, подвигали к самовару пиалы.

Только самый старший из них — звали его Талайбек — вел себя степенно, как взрослый. Он сидел недалеко у входа и не сводил с Чингиза застенчивых глаз.

— Сколько ты еще будешь сидеть? — крикнула мать.

Талайбек не допил чая, натянул зимнюю шапку, телогрейку в заплатах, снял с гвоздя камчу и вышел во двор. Там он сел на коня и погнал перед собой овец. Теснясь и толкаясь, овцы бежали за черным длинношерстным козлом — своим вожаком.

Пришел дядя Каратай, молодой еще, розовощекий, в нарядном полушубке и мятой синей шляпе. Он кивнул Чингизу, рассмеялся чему-то, разделся и притянул к себе оравшего малыша. Но тот кряхтел, вырываясь из рук, бил отца кулаками в лицо. Каратай жмурился от удовольствия, вытягивал губы и целовал его в живот. Но малыш не унимался.

— Ну-ка, подержи, — сказала хозяйка и передала отцу младенца, сосавшего грудь, а сама взяла крикуна и прижала к себе. Тот зачмокал и сразу замолчал.

И тихо стало в доме. Так тихо, что слышно, как муха бьется в стекло, тикают ходики на стене и падают из самоварного крана капли, ударяясь о поднос.

— А, что скажешь? — обратился дядя Каратай к Чингизу. — Три года ему, кричит, как паровоз, а все еще грудь сосет. — Он рассмеялся и подмигнул Чингизу, как взрослому. — Кормилица у нас одна, — он шлепнул жену по плечу, но та не шелохнулась, — а сосунков вон сколько!

Дядя Каратай с гордостью оглядел ребят, а Чингиз недоумевал: как же он, такой молодой и веселый, мог жениться на тете Накен — старой, беззубой и суровой женщине?

В дом часто вбегала Ларкан. Она хватала ведро или миску и, не глядя на Чингиза, будто не знала его, вылетала во двор. Там она мыла посуду, рубила топором хворост, подбрасывая в печку.

— Говорят, кто-то успел уже с утра искупаться и даже чуть не утонул?.. — Дядя Каратай подмигнул Чингизу, а тот уставился в пиалу и покраснел. — А как тебе спалось на новом месте, дорогой наш гость? Блохи не кусали?

— Спасибо, ага, хорошо.

— А почему должно быть плохо? Одеял сколько хочешь, подушки мягкие, свои. Слава богу, живем хорошо: едим вдоволь, спим крепко. Бараны есть, корова есть, кобыла есть — что еще надо? Разве это называется плохо, скажи?

Чингиз не знал, надо ли отвечать на вопрос. Но дядя Каратай и не ждал ответа. И это хорошо, ибо что мог сказать Чингиз? Ему казалось, что беднее жить нельзя, но вот дядя Каратай считал, что живут неплохо. И так, наверно, все здесь считают. Непонятно, отчего тогда ребята жадничают, отчего тянут друг у друга лепешки и едят наперегонки?

— Пей чай, ешь больше, а то худой будешь, — говорил дядя и подмигивал. — Домой приедешь, Куманбет скажет: что так плохо кормили сыночка? Худой поехал, худой вернулся. Ешь, ешь, надо жирным быть, как барашек. Книжки читай меньше, ешь больше.

Дядя Каратай много смеялся. Куча детей, большой дом, заботы, хозяйство не тяготили его. Дети липли к нему, лезли на колени, просились на руки, дергали его, вечно клянчили что-то. И он не уставал возиться с ними, делал это как-то легко; не обращая на них внимания, продолжал что-то рассказывать, смеясь и без конца подмигивая правым глазом.

Позднее Чингиз понял, что глаз у дяди моргает сам по себе, просто нерв какой-то испорчен. Но, когда он, подмигивая, оборачивался к Чингизу, всякий раз казалось, что дядя собирался сказать что-то смешное.

Чингиз — великий фотограф

После завтрака Чингиз вспомнил, что привез с собой фотоаппарат, и предложил всех снять. Он не думал, что это вызовет такой переполох.

Ребята тут же забросили эспандер, дядя Каратай выгнал всех во двор, тетушка Накен стала одевать малышей, отмывала им грязные щеки и привязывала девочкам бантики к косичкам.

Из соседних дворов заглядывали женщины и ребята. Каратай кивал им, приглашая пристроиться, и те, смущаясь, присоединялись к семье Эсенкуловых. Но Каратай на этом не успокоился — он побежал по аилу, созывая близких и дальних родственников, стариков и женщин — в общем всех, кто был свободен от колхозных работ. Вскоре во дворе Эсенкуловых стало шумно, как на базаре.

Все смотрели на Чингиза с интересом и почтением, а он, важный и молчаливый, ходил, как дирижер перед оркестром, передвигал одних, сближал других, усаживал и расставлял, создавая из пестрой толпы симметричные сооружения. Он снимал долго — вместе и отдельно, группами и в одиночку. Дядю Каратая и тетю Накен, например, отдельно, потом вместе с детьми. Снял он их вместе с родственниками, а потом с соседями. Соседей отдельно снял тоже. И снимал до тех пор, пока не кончилась пленка.

— Ой-бай, какой замечательный мальчик! — хвалили одни.

— Чтоб ты был богат и счастлив и никогда не забывал нас, — говорили другие.

— А сколько ты возьмешь за карточку? — поинтересовался кто-то.

— Я за деньги не снимаю, — смутился Чингиз.

— Он не за деньги, он за барана снимает! — вмешался Каратай. — Хочешь карточку — тащи барана! Зарабатывать будем, а? — Он подмигивал, хлопал племянника по плечу и хохотал. — Напишем вывеску: «Фотография-портрет, деньги не принимаем, баран на бо́чка! Чингиз — великий фотограф».

Все смеялись, Чингиз тоже смеялся. «А вдруг, — подумал он, — и в самом деле кто-нибудь принесет барана?»

— Когда карточки сделаешь? — спросили его.

— Был бы свет, я бы хоть сегодня, — сказал Чингиз. — У меня все с собой есть — увеличитель, бачки. Свет вот только…

— Свет? А переноски от машины тебе хватит? — спросил Каратай. — Ну, тогда все в порядке — сегодня же будет у тебя свет. А теперь, дорогие гости, расходитесь по домам — то́я[2] никакого не будет, фотография закрывается. Кажется, всех сняли, никого не обидели.

— А где же Ларкан? — вспомнил Чингиз.

— Эй, Ларкан, сюда! — позвал отец.

Девочка выскочила из сарая, где она пряталась, заметалась по двору, как заяц, и прошмыгнула в дом, не дав навести на себя аппарат.

Взрослые стали расходиться, а ребята еще долго вертелись возле Чингиза. Он показывал аппарат, объяснял, как надо снимать. Они, конечно, ничего не поняли, зато в восторг пришли от автоспуска. Стоило сдвинуть рычажок, а сделать это было проще простого, и аппарат начинал жужжать, как шмель, и жужжал до тех пор, пока не раздавался звонкий щелчок.

— Сила! — шумели ребята и почти весь день не отставали от гостя.

Каратай слов на ветер бросать не любил. К вечеру, когда в колхозе закончились работы, он пригнал из МЖС[3] машину, перетащил в темный чулан столик, втянул туда переноску-лампочку на длинном шнуре, пристроил к ней шнур для красного света и, закрыв Чингиза в чулане, весь вечер охранял его от ребят.

— Ша! — кричал он. — Тихо! Не мешайте работать. Кто будет шуметь, не получит карточку.

Когда совсем стемнело, когда в небе показалась луна и ребята разошлись по домам, Чингиз вышел из чулана. На нем не было лица: пленка оказалась чистой. Что случилось, он толком не понял; перфорация на пленке была изжевана и смята — оттого, наверно, что зарядил не так, как надо.

— Совсем-совсем не вышло? — удивился Каратай.

Чингиз заплакал.

— Ой-бай! Зачем плакать? — Каратай состроил гримасу и вдруг схватился за живот. — Свяжите меня, а то я лопну от смеха! Ты представляешь, утром, мы еще спим, а к нам во двор тащат баранов — много баранов, целую отару!..

Непонятно, что тут было смешного, но смеялись все: и тетушка Накен, и Ларкан, и даже Талайбек, только что вернувшийся с пастбища и не понимавший, что происходит. В конце концов рассмеялся и Чингиз.

— Что карточка? Карточка — тьфу! — кричал Каратай и устало гладил себя по бокам. — А тут такая история, что на десять лет рассказывать хватит, и все будут смеяться… А что карточка? Карточка — тьфу!..

Выпьем за память Ибрая

На следующий день, захватив с собой книжку, Чингиз убежал к ручью и бродил там в кустарниках, прячась от людей. Как ни смеялся дядя Каратай, а все же Чингиз не мог забыть вчерашнего позора. Как он теперь посмотрит людям в глаза?

Земля успела отпотеть, и на склонах, еще недавно забеленных инеем, проступила зелень — влажная, блескучая. В долине виднелись отары овец и черные фигуры всадников. У предгорья четко выделялся белый домик, похожий на часовню, и золотисто сверкали над башнями полумесяц и звезда. Где же все-таки видел Чингиз этот домик, где он встречался ему?

Чингиз побродил вдоль ручья, а потом, укрывшись в кустарниках, долго читал. И только после полудня, проголодавшись, спокойный вернулся домой.

Под вечер к Эсенкуловым набились соседи. Из города приехал племянник: как же не напроситься по этому случаю на угощенье? Хотя Каратай и предупреждал, что тол не будет, все знали, что это пустые слова. Гости рассаживались вокруг дастархана, покашливая и потирая руки. Возле железной печурки появился кипящий самовар. Ребята гуляли во дворе, только некоторые из них жались за спинами взрослых, но Чингиза попросили остаться с гостями. Он сидел на почетном месте, у стены, завешенной старым ковром, сидел смущенный и неподвижный. Когда гости, входя, здоровались, они особо приветствовали Чингиза, пожимая ему руку, как взрослому. Все уже знали о его неудаче с карточками, но никто о них не напоминал.

Взрослые ели, пили, говорили о своих делах, малоинтересных ему, — об урожае, о сене, о топливе на зиму, о скоте, — но Чингиз все время чувствовал на себе их внимание. Возле него лежала книга, которую он не дочитал, — о веселых похождениях Куйручука, — но читать было неудобно. Иногда, оборачиваясь к нему, гости спрашивали про отца и мать, но отвечал дядя Каратай, отвечал так, словно Чингиза не было здесь. И вообще старался перевести разговор на другое.

Чингизу надо бы, конечно, выйти во двор и поиграть с ребятами, но что-то сдерживало его. Вдруг это покажется всем невоспитанностью? У самовара распоряжалась тетушка Накен. Держа младенца в одной руке, она разливала чай. Ларкан на гладкой доске раскатывала тесто, резала его на тонкие полоски и складывала в миску. На дворе топился тандыр, в казане варилась баранина. Каратай вытащил из-за спины бутылку, сорвал с горлышка мягкую пробку и разлил вино по стопкам. Он подвинул стаканчик и Чингизу:

— Выпей с нами.

Тетушка Накен отодвинула стаканчик и пальцем постучала себя по лбу.

— Не разрешает! — Дядя Каратай рассмеялся. — Ничего, подрастешь — свое выпьешь. Ну, салам! За мир во всем мире!

Гости чокнулись и выпили. Они закусывали, отрывая от лепешек крохотные кусочки и запивая чаем.

Каратай потянулся к соседу за папиросой.

— Зачем ты столько куришь? Ты знаешь, от никотина дохнут лошади. Если помрешь, что будут делать твои жена и дети?

Каратай своих папирос не держал и всех уверял, что не курит, но стоило ему увидеть курящего, как он тут же просил папиросу.

— Пускай мне будет хуже, — говорил он, глубоко затягиваясь. — Но зато тебе будет лучше — дольше будешь жить.

Ларкан внесла со двора широкий поднос с бешбармаком; дом наполнился паром, запахом вареного теста и баранины. Из-за спины дяди Каратая, уже красного, веселого, появилась вторая бутылка. Снова наполнились стопки.

Взрослые говорили теперь, перебивая друг друга, становилось шумно. Чингиз устал сидеть, поджавши ноги, он хотел выйти во двор, где ребята гоняли мяч в наступившей уже темноте, но усатый, с веселыми глазами чабан Казак-пай, сидевший рядом, то и дело оглядывался на него, словно хотел убедиться, на месте ли он, и нежно поглаживал его по плечу. Казакпай участвовал в общем разговоре, но одновременно не забывал следить за ним. Доброту и внимание излучало его морщинистое, круглое, немолодое лицо с глубоко сидящими веселыми глазами.

Из-за спины Каратая выскочила и третья бутылка. Дым пошел коромыслом. О Чингизе давно все забыли. Он решил потихоньку выйти, отодвинулся к стенке, чтобы за спинами взрослых пробраться к выходу, но Казакпай, положив руку на плечо, задержал его, поднял стаканчик и сказал:

— Выпьем в память нашего доброго Ибрая! Это был человек… такой человек, такой, я вам скажу… — Вдруг лицо его скривилось, и по морщинам потекли слезы, стекая по усам прямо в стаканчик и на пиджак. Все закивали, соглашаясь с ним. Он подержал стопку в протянутой руке, но слов, чтобы закончить, так и не нашел и опрокинул ее в рот, а вслед за ним и другие.

Говорили о каком-то Ибрае, которого все здесь знали. Вспоминали о добрых делах его, шумели, перебивая друг друга. Каждый старался доказать, что был Ибраю самым близким другом. Один вспоминал, как вместе перегоняли скот на зимовку; другой — о том, как гуляли на чабанском слете; третий — о том, как Ибрай выручил его от суда за недостачу, когда волк зарезал в отаре нескольких овец. Ибрай многим давал взаймы, но был настолько вежлив, что никогда не напоминал о долге. Наверно, и среди присутствующих гостей немало людей, которые так и не вернули ему долга. То-то они так нахваливают его!

Тетушка Накен утирала нос платком и смотрела на Чингиза. Мальчику было неловко от ее взгляда. Когда он тоже взглянул на нее, она кивнула ему и улыбнулась, тотчас прикрыв ладонью рот. Только Каратай мрачно молчал. Он сердито переводил глаза с одного на другого, но никто не обращал на него внимания. Тогда он хлопнул одного из рассказчиков по руке и обратился к Чингизу:

— Послушай, сынок, тебе, наверно, скучно с нами? Я вижу, тебе надоели наши пьяные разговоры. Иди-ка лучше погуляй во дворе. Смотри, какая луна в небе, светло как днем.

Чингиз хотел показать свою вежливость и сказать, что ему вовсе не скучно, но в тоне дяди слышался приказ, и он покорно встал и вышел во двор.

В небе сияла луна. Синеватым блеском светились снега на вершинах. Клубились черные кустарники у ручья. У стога, выделяясь над близким горизонтом, стояли черные кони.

Чингиз присел на завалинку. На лужайке кучкой лежали овцы, недавно пригнанные с пастбища. Талайбек бил на чурбане топором толстую кость. От ударов с треском разлетались осколки, и ребята с криком расхватывали их. Пес бросался в общую свалку, рычал, метался, пока не ухватил изрядный кусок и не скрылся в сарае. Талайбек заметил Чингиза и отдал ему свою долю.

— Ешь, — сказал он. — Очень вкусно.

Чингиз подержал кость, не зная, что с ней делать. Он засунул ее в рот и пососал. Он даже виду не подал, что ему неприятно. Хорошо, что из сарая появился пес, а Талайбек отвернулся. Чингиз бросил кость с облегчением.

Потом гоняли мяч. При луне хорошо было видно. Ребята кричали, и крик их далеким эхом отдавался в горах. Больше всех орал Талайбек. Весь день он пропадал на пастбище с овцами и только сейчас мог вдоволь наиграться.

А в доме шумели гости…

«Спи, сыночек, спи, дорогой!»

Ночью Чингиз долго не мог заснуть от тоски и одиночества. Спрятав голову под тяжелое одеяло, он тихонечко скулил, вспоминая свою мать — толстую, добрую, ласковую Солтобу. Он плакал, думая о том, что она в больнице и он больше никогда, никогда не увидит ее. Сердце беспомощно сжималось, когда он вспоминал, как мать сидела с ним на кухне и, вдруг побелев, сползла со стула на пол и долго лежала там, пока он, сотрясаясь от душивших его слез, не сбегал за соседями.

Потом мать пришла в себя, ее перенесли на кровать, и она смотрела на него странными, неподвижными глазами, пытаясь что-то сказать, но, кроме «бу-бу-бу», ничего нельзя было разобрать.

С машиной «скорой помощи» приехал отец. Высокий, полный, неторопливый, он один был спокоен среди набившихся в квартиру людей. Он сидел возле матери, гладил ее руку. Она же, немая, с бурым лицом, раздувшимся и отяжелевшим, страдальчески смотрела на него. Потом ее унесли на носилках во двор и увезли в больницу.

И остались они с отцом одни. В обеденный перерыв Чингиз заходил в институт, где работал отец, вместе шли в ресторан и ели там все, что хотели: остро наперченный суп, чебуреки… Отец брал себе бутылку пива, а ему фруктовой воды. Они сидели и ели не торопясь и почти ни о чем не говорили, потому что оба думали об одном и том же — с Солтобу.

В квартире все напоминало о маме. Стоило случайно увидеть в углу ее растоптанные босоножки, как он слышал грузные, шаркающие шаги. В прихожей он припадал иногда лицом к ее старенькому халату, висевшему на вешалке. От халата пахло мамой. Да и сам халат — воротничком, рукавами, пуговицами — чем-то неуловимо был похож на нее. Сердце у Чингиза теплело от радостно-обманчивой надежды: скрипнет дверь, из кухни выйдет мама, от улыбки на ее крупном добром лице станет светлее в прихожей… Чингиз торопился в комнату и долго не мог успокоиться: «Мамочка, мама!..»

Целые дни Чингиз проводил один. Много читал, иногда он сидел в деканате института, дожидаясь, пока не вернется с лекции отец. Так продолжалось недолго. По словам отца, навещавшего мать, ей становилось легче, но Чингиза в больницу не брал с собой — маму нельзя волновать.

Однажды в доме появился Каратай, младший брат отца. Он и раньше, бывало, навещал их — приезжал на базар, привозил на продажу овчины и мясо, бегал по магазинам, — но никогда не оставался у них ночевать. Братья не очень ладили между собой. Куманбет был доцентом и гордился тем, что выбился в люди. Ну, а Каратай кто? Однако у него, простого чабана, была собственная гордость, он не хотел унижаться перед старшим братом.

На этот раз Каратай приехал, чтобы забрать Чингиза и отвести его в аил, где он жил и пас колхозных овец.

Так мальчик попал в горы.

Чингиз лежал, задыхаясь под жарким одеялом, и плакал, вспоминая мать. Если она умрет, думал он, ему придется остаться у Каратая, в этом доме, где он чувствовал себя неуютно среди грязных, шумных, горластых братьев и сестер. Он был так поглощен своим горем, что даже не слышал, как тетушка Накен подошла к нему и, присев на корточки, неотрывно смотрела на него, осторожно поглаживая одеяло. Она улыбалась и не заслонялась рукой, потому что знала, что на этот раз все равно никто не увидит ее беззубого рта.

— Спи, сыночек, спи, дорогой!

И опять во сне он летал на коне, парил над горами и сверкала звездой и полумесяцем часовня у подножия горы. С замиранием сердца держался он за гриву коня, и под ним торжественно проплывала зеленая долина…

Баня во дворе

Кто это сидит рядом, сидит и смотрит на него? Чингиз еще не проснулся, но знает, но чувствует, что кто-то копошится рядом и смотрит на него в упор. Он приоткрыл свой заспанный глаз и увидел Ларкан. Она сидит, ноги поджав под себя, расплетает косички — одну держит в губах, другую пересыпает в быстрых своих пальцах. Целый ворох волос лежит на плечах; долго придется сидеть, заплетая тугие косички, и она не торопится. Руки делают свое дело, а глаза между тем скользят по лицу спящего Чингиза с неутомимым любопытством.

Чингиз шевельнулся, чтобы откинуть одеяло, и девочка исчезла. Только что была здесь, расплетала косички, а вот уже и нет ее — сквозь стенку прошла!

Видно, Чингиз еще не совсем проснулся. Очень может быть, что Ларкан приснилась ему. Чего не случится в доме, к которому он еще не привык. Чингиз натянул одеяло, повернулся на бок и опять задремал.

Когда он снова проснулся, в доме никого не было. Если не считать солнца, которое пожаром полыхало на стене, на узорчатом старом ковре. Чингиз вскочил с постели и застыл у окна.

А во дворе, а во дворе — что там творится! Братишки и сестренки, те, что поменьше, и те, что побольше, сидят у тандыра, прижавшись друг к дружке, как воробьи. В цинковом корыте барахтается голая малышка, орет в три голоса, закрыв кулаками глаза, а сверху Ларкан сливает воду из старого щербатого чайника.

— Вот и все, дурочка!

Ларкан вытаскивает сестренку из корыта, и плач прекращается. Девочка сама вытирается платьем своим, потом натягивает его на себя и усаживается, довольная, рядом с братьями и сестрами. Теперь она — счастливый зритель, глаза ее сияют от радости и ожидания.

Ларкан раздела другую сестренку, усадила в корыто и добавила в казан холодной воды.

— Хороша! — Ларкан пробует воду рукой и под безжалостный смех малышей обливает ревущую девочку водой. Она мылит, натирает колючей мочалкой, скребет до тех пор, пока на оливковом теле девочки не проступают красные пятна.

Чингиз вышел во двор, присел на корточки возле корыта и тоже стал смотреть, как лютует Ларкан. Трехлетний Суюндик, тот самый крепыш, что спал рядом с Чингизом, хватал пятерней мыльную воду и швырял ее в лица сидящих. Роль простого зрителя не устраивала его. Ларкан отгоняла его, но он подбирался к корыту с другой стороны, цеплял пятерней мыльную пену и с визгом отбегал, чтобы снова в кого-то плеснуть. Ларкан рассердилась, поймала его, раздела и стала мыть вне очереди. Он рычал, брыкался, расплескивал воду, плевал на свою мучительницу, а братья и сестры изнемогали от веселья.

В это время мимо двора на ишаке проехала женщина с тяжелой сумкой, свисавшей с седла.

— Что это у вас, тетушка Дильде?

— Рыба, дочка. В сельпо привезли морской окунь.

— Окунь? Это с таким глазом на одном боку?

— Беги скорее, а то все разберут.

Ларкан уставилась на Чингиза с немою просьбой в глазах.

— Ладно, я помою его, — сказал он великодушно.

Ларкан, радостная, влетела в дом, выскочила оттуда с мешком — на такую семью, как у них, простая сумка не годилась, — вывела из сарая коня, влезла в седло и ускакала в поселок. А Чингиз, полный усердия, поймал Суюндика, успевшего сбежать со двора, и усадил в корыто. На минуту утихший было мальчик опять заорал, замолотил руками и ногами, брызгая водой.

Теперь ребята уже не сидели на месте. То один, то другой подбегали к корыту и плескали на брата водой. Чингиз не знал, как унять разгулявшуюся ораву. Он отошел, чтобы набрать в чайник воды и ополоснуть забияку, но тот выпрыгнул из корыта и, недомытый, с клочьями пены на теле, спрятался в сарай. Чингиз погнался за ним, но из сарая послышалось рычание пса:

«Р-р-р-ра-а-у! Га-а-у!»

Чингиз медленно попятился, а из сарая полетели в него куски кизяка. Маленький, от горшка полвершка, а швырялся Суюндик ловко и сильно. В конце концов мокрый шмат навоза угодил Чингизу в лоб и залепил глаза. От меткого выстрела ребята пришли в восторг.

— Ах ты сопляк! — обиделся Чингиз. — Выходи, кому говорят?

В сарае затихло. Пес разлегся у порога и на этот раз миролюбиво зевнул. Чингиз осмелел и прошел в сарай.

Буланая кобыла хрупала сено, на насесте копошилась больная курица, из темных углов несло прокисшей духотой.

Суюндика в сарае не было. Не было его ни в коровьем закутке, ни там, где стояла кобыла. Чингиз поискал его за горкой кизяка, в груде сена, но нигде не нашел.

Во дворе послышались крики и смех. Чингиз выскочил и увидел мальчика на плоской крыше сарая. Суюндик стоял на четвереньках задом к ребятам и смотрел на них из-под ног, вниз головой. Как он залез туда? Что он затеял?

— Слезь, прошу тебя! — взмолился Чингиз. — Прошу тебя, осторожно!

Суюндик встал на толстые и кривые ножки свои, стряхнул с живота клок навоза, подошел к краю крыши и начал сверху поливать тоненькой желтой струйкой. Вид его был сосредоточен и деловит.

Когда вернулась Ларкан, Суюндик все еще был на крыше. Он кривлялся и показывал язык, снизу летели в него комья земли и навоза. Молодецкая потеха была в самом разгаре. У печи валялось перевернутое корыто, в казане остывала вода. Чингиз стоял, прижавшись к стене сарая, наблюдая за Суюндиком и надеясь поймать его на лету, если тот упадет.

Сбросив мешок с рыбой, Ларкан подогнала коня к сараю, замахнулась камчой. В следующую секунду Суюндик сам заторопился к ней, ухватил за шею и сполз в седло. А когда Ларкан расседлала коня, снова наполнила корыто водой, Суюндик без всякого напоминания сам заторопился в корыто и на этот раз, хитрец, был покорен и тих — дал делать с собой все, что угодно.

Чингиз следил за Ларкан и думал: отчего же так получается? Его в семье оберегали от забот, а эта девочка работала, не зная отдыха. Но что же в этом удивительного, думал он, если смотрят на нее, как на взрослую, если тетушка Накен, имея стольких детей, вдруг ни с того ни с сего бросает на девочку дом и бежит в колхозный амбар, как вот сегодня, чтобы вместе с другими женщинами перелопачивать ячмень и заработать лишний трудодень. В этой большой и шумной семье любая копейка была нелишней, наверно…

Ты настоящий джигит, Чингиз

В полдень с пастбища вернулся Талайбек, слез с коня, осунувшийся, большеголовый, похожий на маленького старичка. Он сел у остывшего самовара, и мать кормила его, подвигая мясо, хлеб и подливая айран[4]. До начала школьных занятий оставался месяц, но ему надо было на репетицию струнного оркестра, который готовился к открытию учебного года. Вместо него на пастбище поедет сестра.

Талайбек еще не кончил есть, а Ларкан стянула с него сапоги, вытащила из-за пояса бич, отвязала от ограды коня. Чингиз с завистью смотрел, как девочка уверенно влезла в седло.

— Тоже хочешь? — рассмеялась она, — А если костей не соберешь, что тогда?

Чингиз промолчал.

— Ладно, поедешь на буланке. Она тихая.

Талайбек вывел из сарая желтую маленькую кобылу с темным ремешком вдоль спины и оседлал ее.

— Но я… ни разу не ездил, — сказал Чингиз.

— Никогда-никогда?

Ларкан с жалостью и даже с презрением оглядела его. Пришпорив, она развернула коня. Чингиз понял: отступать поздно. Талайбек помог ему влезть в седло.

И случилось чудо: опустившись в мягкое, как кресло, седло, он усидел в нем и не упал. Не успел он опомниться, как конь уже бежал вслед за Ларкан. Из дома выскочила тетушка Накен и что-то кричала, но поздно — кони перешли ручей и выехали в поле.

И чудо продолжалось. Чингиз сидел в качающемся кресле, взлетал вверх и вниз — и не падал, а только весь закаменел и оцепенело-восторженным взглядом успевал замечать, как колыхались вдали горы, как змеилась короткая тень от коня, на котором сидела Ларкан, как стремительно катилась навстречу земля.

Теперь уже не в бесплотном сновидении — Чингиз в самом деле парил над долиной, летел к облакам, выползавшим из-за гор. Сердце его сжималось от вольной силы полета, от власти своей над пространством. Радость не умещалась в груди и подступала к горлу. Он не отставал от девочки и даже — кто бы поверил! — придерживал коня, чтобы не обогнать ее. Ларкан сидела в седле, чуть повернувшись боком, оглядывалась назад и кивала ему головой. Руки ее натягивали поводья, не давая коню разогнаться. Она помахивала оттопыренными локтями, как птенец крылышками, который пытается взлететь. Она и верно летела, и он летел вслед за ней, и долина падала под копыта коней, и горы, и отары на склонах, и низкое солнце вздрагивали от гулкого стука копыт.

Непонятная сила держала Чингиза на коне. Ему казалось, что он уже ездил когда-то верхом, а теперь вспоминал лишь давно забытое чувство — нет, не во сне, а вот так, с прохладным ветром на губах, с запахом свежего сена и речной воды. И конь был на диво послушен, словно бы чуял хозяина в нем, легко и чутко ловил приказания несмелой руки.

— Чу! Чу!

Со склона навстречу с лаем выскочил пес. Овцы с шорохом раздвинулись, пропуская коней. Любопытство не было свойственно им. Их не удивил — нет, не удивил мальчишка, сидевший на коне. Только черный козел поднял голову с острыми штыками рогов, недружелюбно посмотрел на Чингиза прозрачными глазами, но и он не удивился.

То здесь, то там раздавалось щелканье бича. Ларкан объезжала стадо и сгоняла овец в середину. Чингиз не хотел отставать — он гнал их с другой стороны.

А потом они просто так гарцевали, красуясь друг перед другом. Ларкан поднимала коня на дыбы, разгоняла его и склонялась почти до земли, рукой задевая полынь. И Чингиз поднимал на дыбы коня и мчался навстречу, чуть припадая набок.

— Хватит, — сказала Ларкан и слезла с коня.

Она показала Чингизу, как стреляют бичом. Он оказался понятливым учеником — не так, правда, звонко, как у Ларкан, но и от его удара шарахались овцы.

Ларкан завязала камешек в кончик бича, развернулась, взмахнула над головой и рванула бич на себя. По долине пронесся дрожащий звон. Эхо долго и жалобно звучало в горах. Чингиз тоже завязал камешек в кончик бича, раскрутил его над головой, дернул на себя и присел, оглохший от боли, — камешек угодил ему в щеку, и слезы выступили на глазах. Ларкан посмеялась над ним, а потом притихла и странно посмотрела на него.

— Зачем же ты врешь?

— Кто врет?

— Ты просто обманщик.

Чингиз растерянно глядел на нее.

— Говоришь, никогда не ездил на коне, а ездишь не хуже меня.

— Но это правда — никогда…

— Нет, неправда, неправда! — закричала Ларкан и замахнулась на него… Но нет — она не ударила, она только осторожно коснулась пальцем его горячего лба и с тихим удивлением сказала: — Но ты же настоящий джигит!

Чингиз совершенно забыл о боли в щеке.

— И ты не знаешь, почему ты так хорошо ездишь? Нет, ты совсем-совсем не знаешь, почему?

— Не знаю.

Глаза Ларкан были пронзительны. Чингиз покраснел. Он не мог смотреть ей в глаза. Да и что он мог сказать, когда он и в самом деле не знал?

Уже смеркалось. Ребята погнали отару домой. Овцы шли за козлом, похожие на большое серое животное. Шевелясь, оно медленно ползло по долине. Отара была небольшая — три семьи объединили своих овец для общей пастьбы, — но Ларкан носилась на коне из конца в конец, словно в стаде тысяча овец. Раскосые глаза ее горели, как раскаленные угли, тугие косички метались по плечам. И каждый раз, проносясь мимо Чингиза, она странно смотрела ему в глаза и кричала:

— Не знаешь, да?

Чингиз еле держался в седле. Еще недавно мягкое, как кресло, оно выгнулось жестким горбом и стало горячим. Теперь это уже был не лихой джигит, а несчастный, жалкий мальчишка, который не чаял поскорее добраться до дому.

Ночной разговор

Всю ночь Чингиз бредил. Ему снилось, что он скачет на коне, но это были не давние полеты, легкие и счастливые, когда он с замиранием сердца ждал, что упадет, заранее зная, что с ним ничего не случится. Нет, на этот раз он испытывал настоящий ужас, ноги сводило от бессилия, он падал, сползая набок, цепляясь за гриву, и от удара о землю спасался лишь тем, что тут же просыпался. Едва он задремывал, как опять сидел на коне и снова падал, сползая набок и цепляясь за гриву. Он стонал, кричал, задыхался и не видел, что над ним сидит тетушка Накен.

— Что ты, сынок, кричишь?

Она гладила его сухой шершавой ладонью, дула ему в лоб, прогоняя видения, укрывала одеялом, которое он сбрасывал с себя. Только под утро, проснувшись, он заметил ее. Накен сидела, поджав ноги и прикрыв глаза, с распущенными волосами и заунывно что-то напевала. Он видел ее словно в тумане, но все же заметил, что волосы у нее густые и без седины. Если бы она вставила зубы, то не казалась бы старой такой и суровой. Чингиз закрыл глаза и затих, а тетушка посидела над ним еще немного, затем отползла в другой конец комнаты и улеглась рядом с Каратаем.

— Зачем ты смотришь на него? — заворчал он спросонья. — И этот дурень Казакпай, хоть бей его по голове, ничего не понимает: при мальчишке заводит разговор об Ибрае!

— Тише! Да спи ты, разбудишь ребят!..

Чингиз слышал во сне их слова, но что они значат — не понимал. Почему нельзя при нем говорить об Ибрае? Что же, что же взрослые скрывают от него?

Проснулся Чингиз от щекотки. Это ползал по нему Суюндик и что-то искал. Искал под одеялом, под подушкой и под боками.

— Что тебе? — спросил Чингиз.

— Жжжу-у-у!

— Жу?

— Жу-жу! — закивал Суюндик.

Понятно: нужен фотоаппарат. Чингиз достал его из рюкзака, малыш вцепился в аппарат, отвел рычажок автоспуска и застыл с вытаращенными глазами, будто держал рычащего зверя. Когда жужжание кончалось, он заводил еще и еще. Чингиз, которому показалось, что он заболел, почувствовал вдруг, что ему хорошо. Вставать, однако, не хотелось — ноги ныли после вчерашней езды.

— Тетя Накен, можно, я поваляюсь еще немного?

— Лежи, сынок, отдохни, — закивала она. — Я тебе дам сюда покушать.

Тетушка Накен захлопотала над ним. Удивительно: Чингиз теперь не замечал ее беззубого рта, ее лицо казалось милым и все чаще хотелось взглянуть в ее глаза, добрые и усталые от вечной тревоги за детей. И дом уже не казался таким бедным и тесным. Даже Суюндик, этот сопливый грудастый крикун, хотя безобразничал и орал по-прежнему, добиваясь своего, не угнетал Чингиза, как раньше, не оглушал и не делал несчастным.

Домик с башенками

Почти каждое утро, просыпаясь, он видел ее перед собой, Ларкан сидела на корточках и смотрела, приоткрыв рот, словно видела его впервые. Но стоило ему шевельнуться, как она тут же убегала. Дел у нее было много — она носилась из сарая к дому и обратно, бегала за хворостом, помогала матери одевать младших и готовить еду. При этом не переставала следить за гостем. Если он уходил к ручью с книжкой, она прибегала туда с бельем. Когда появлялись мальчишки и звали его играть в футбол, она бросала домашние дела и тоже увязывалась с ними. Девочки смеялись над ней, но это ее не смущало. Чингиз не знал, как скрыться от нее.

Однажды Чингиз пошел в поселок МЖС. Ларкан, как всегда, увязалась за ним и некоторое время шла поодаль. Когда он вышел на шоссе, она поравнялась с ним.

— Я знаю, куда ты идешь, — сказала она.

— Ну?

— На почту. Ты ждешь письма от дяди Куманбета.

Чингиз не ответил. И не удивился. Просто привык: Ларкан всегда угадывает его желания, знает наперед, что он собирается делать и куда пойдет.

— Ты скучаешь по дому?

Конечно, Чингиз скучает. Он пожал плечами. Он скучает по дому с первого дня, но разве скажешь об этом?

— А почему тетя Солтобу к нам раньше не приезжала?

— Мама никуда не ездит, она больная.

— И толстая, да?

— Ты дура, — спокойно сказал Чингиз, и Ларкан не обиделась. — Ты просто дурочка.

Конечно, она дурочка, подумал Чингиз. Она умела стирать, доить, скакать на коне, щелкать бичом, но разве станет умная девочка лезть со своими отгадками, когда об этом не просят ее? И не давать проходу заботами, на что уже все обращают внимание? Еще какая дурочка, думал Чингиз, но сейчас не обижался на Ларкан, потому что надеялся получить письмо и заранее радовался добрым вестям.

— Да, она толстая, — сказал он, — ну и что? Зато она хорошая. Она любит меня. Если б она только узнала, как я живу здесь! — Чингиз рассмеялся, но тут же стал серьезным. — Когда мама выйдет из больницы, папа повезет ее к доктору, и тот даст лекарство, от которого она вылечится…

— От чего вылечится? — подозрительно спросила Ларкан. — Чтобы дети были?

Чингиз остановился. Он посмотрел ей в глаза. Черные зрачки девочки сливались с радужками глаз, казались неестественно большими и собачьими, они блестели нехорошим блеском тайного любопытства. Но и это не обидело Чингиза.

— А для чего ей еще дети? — усмехнулся он.

Он был горд, что один у матери, что ни с кем не приходилось делить ее заботы и любовь. Он хотел унизить Ларкан, но она спросила с участливым видом, где живет тот самый доктор, к которому отец собирался ее повезти.

— Где же еще! Конечно, в Москве! — И тут Чингиз не удержался, чтобы не похвастаться: — Папа обещал, что и меня возьмет в Москву.

Чингиз стал рассказывать о Москве, как будто недавно вернулся оттуда. О Красной площади, о метро, об университете на Ленинских горах, о том, что, когда он кончит школу, он поедет учиться в Москву. Ларкан слушала и удивлялась. Она удивлялась тому, что Чингиз так много знает, так далеки его мечты. Все это не укладывалось в ее голове, потому что, кроме родного аила, она нигде не бывала — даже в городе, откуда приехал Чингиз.

На почте Чингиза ожидало письмо от отца. Он нетерпеливо вскрыл конверт, пробежал глазами листок, исписанный знакомым почерком. Добрые вести! Мать поднималась с постели, почти восстановилась речь, она расспрашивала даже, как живет-поживает дорогой сыночек, не соскучился ли по ней.

Чингиз был счастлив. Как любил он сейчас свою мать, как хотел видеть ее, обнять. Ему не хватало сейчас одного: чтобы кто-то разделил с ним радость, которой слишком было тесно в его сердце. Он протянул Ларкан письмо, но девочка не стала читать.

— Значит, ты скоро уедешь?

— Ну зачем же? — Чингиз был великодушен. — Я еще долго буду у вас…

Далеко в стороне блеснули серп и звезда на башенках часовни.

— Пойдем туда, — предложил Чингиз, но девочка схватила его за руку.

— Туда нельзя, — сказала она.

— Почему нельзя?

— Нельзя!

— Но почему?

— Потому что нельзя!

Чингиз рассердился и вырвал руку из цепкой ладони Ларкан.

— Я пойду без тебя!

Девочка осталась на месте. Чингиз подошел к домику, обошел его и остановился, охваченный смутным воспоминанием: домик этот, с облупленной побелкой, с серпиком луны и звездочкой, торчавшими на тонкой проволоке, невидной издалека, словно был ему давно уже знаком. Да, да, он видел его — и не раз — в своих сновидениях. Это был тот самый, а может, другой, но точно такой же, и смутное беспокойство охватило мальчика. Отчего же знаком, так странно знаком ему этот домик?

Ларкан не вытерпела и тихонько подошла. Она подняла голову, скулы ее побледнели.



— Сказать тебе, кто здесь? — спросила она. — Твой… твой дядя Ибрай, вот кто!

Ибрай, Ибрай… Чингиз слышал это имя. О нем говорил чабан Казакпай, все тогда вспоминали его.

— Дядя? — удивился Чингиз. — Мой?

— Ну да… твой.

Ларкан отвернулась.

— Но как же он мне… дядя? — не понимал Чингиз.

— «Как, как»! Брат дяди Куманбета, что же тут непонятного?

Чингиз все-таки ничего не понимал.

— Значит, Ибрай и мой отец — братья?

Ларкан всплеснула руками.

— О горе, какой ты догадливый!

— Но тогда же Ибрай и твой дядя?

— Да… дядя, — сказала она скучным голосом. — Что же тут непонятного? Он самый старший, потом дядя Куманбет, а самый младший… Каратай.

— Значит, дядя Ибрай — наш дядя, а это его могила? Почему же ты сразу не сказала? И почему никто не говорил, что Ибрай — мой дядя?

— Потому… потому что ты еще маленький, и тебе нельзя все знать. — Ларкан огляделась и, кивнув головой в сторону дома, видневшегося на краю аила, шепотом сказала: — Если дома узнают, что мы здесь гуляем с тобой и я сказала тебе о дяде Ибрае, Каратай знаешь что мне сделает… Голову оторвет. Просто возьмет меня вот так, — девочка ухватила рукой свою шею и рванула в сторону, — и оторвет!

— Но как же он узнает?

— Очень просто — от тебя.

— От меня? — обиделся Нингиз.

Но девочка не собиралась щадить его:

— Я знаю, ты самый большой болтун! У нас в аиле таких нет, как ты! Ты самый, самый большой болтун!

Чингиз не вытерпел, схватил ее за косичку и с силой пригнул к земле.

— Возьмешь свои слова обратно?

— Ой-вай, мамочка! Беру, беру обратно!.. Ты не болтун, совсем, совсем не болтун!

Чингиз небрежно оттолкнул ее от себя.

— Если еще раз скажешь — полетишь знаешь как? Вверх ногами!

Но Ларкан не хотела лететь вверх ногами. Она взяла его за руку и потащила к домику. Они пролезли внутрь и огляделись. В домике пахло пылью, на полу валялись остатки засохших лепешек и ветки, похожие на истлевшие кости.

— Видишь, какая у него могила! Такой ни у кого здесь нет, самая красивая могила. — Ларкан погладила рукой глиняный пол могилы. — Ему здесь хорошо. Очень много места. Совсем как дом, как настоящий дом.

— А отчего он умер?

И Ларкан рассказала, как Ибрай, перегоняя отару через горы, попал в буран. Всех овец пришлось загнать в пещеру, но одна овечка оказалась на скале. Ему бы надо плюнуть на нее и спрятаться от бурана, но он полез за овечкой, снял ее со скалы, а спускаясь вниз, сорвался в пропасть…

Чингиз представил, как дядя Ибрай летит вниз, переворачиваясь в воздухе, — совсем как он в своих сновидениях. Только дядя, он знал, никогда уже не проснется, как он, никогда…

— А почему на могиле луна и звезда?

— Луна — это надо, потому что так на всех мечетях. А звезда — потому что он воевал на войне. Он получил даже орден и две медали.

— А где же они?

Ларкан ткнула пальцем вниз.

— Их закопали вместе с дядей Ибраем?

Чингиз вспомнил чабана Казакпая, вспомнил, как тот, поднимая тост за Ибрая, расплакался.

— Казакпай был его лучшим другом, они вместе пасли овец в горах, и он видел, как это случилось.

Чингиз хотел еще о чем-то спросить, но Ларкан высунула голову из домика, посмотрела по сторонам и вылезла из него, а вслед за ней и Чингиз.

Каждый день Чингиз узнавал что-нибудь новое о своих родных. Раньше он не подозревал, что у него их так много. Ему вообще казалось, что, кроме отца и матери, у него нет никого. В их небольшой семье редко вспоминали о родне. Но сейчас круг родных расширялся. Чингиз впервые чувствовал, что он не просто мальчик Чингиз, единственный сын у папы с мамой, но и представитель большого киргизского рода Эсенкуловых, в котором почетное место занимал дядя Ибрай, так нелепо погибший в горах. Наверно, это был сильный, большой человек, с зоркими глазами, с крепкими руками, которые могли поднять фашиста и легко задушить его. Но все же это был очень добрый человек, если, не испугавшись бурана, полез на скалу спасать овечку. Жаль, очень жаль, что дядя Ибрай, так смело воевавший против фашистов, погиб, спасая овечку…

Только одно смущало Чингиза: что же, собственно, такого было в рассказе Ларкан о дяде Ибрае, что надо хранить как великую тайну? И дядя Каратай чудак — мог оторвать ей голову, но вот непонятно за что. Как бы там ни было, он, Чингиз, не подведет ее — слово свое он умеет держать.

На джайлау

Шли дни. Чингиз часто ездил на коне, в жару плескался в холодном ручье, похудел, почернел. Он излазил окрестные горы, истрепал свой костюм и мало чем отличался от аильских мальчишек. Книжки, которые он привез с собой, пылились на подоконнике так и недочитанные, он реже вспоминал город и находил в теперешней жизни немало радостей и удовольствия.

Однажды Каратай взял его с собой в горы. Они приехали на верхний джайлау — летнее урочище, где паслись колхозные отары и где жил в юрте возле ручья Казакпай с женой, маленькой внучкой и помощником, парнем лет восемнадцати.

— Ой-бай, кто приехал в гости! — Казакпай был рад Чингизу, как сыну, похлопывал его по плечу, ласково заглядывал в глаза и качал головой. — Смотри, какой большой стал!

Вечером, когда к горам подступили сумерки и вершины слились с потемневшим небом, в юрту набились чабаны из соседних отар. Пили чай, веселились. Казакпай, сняв со стены деревянный комуз, пощипывал на нем струны и щурил свои блестящие, веселые глаза.

— Спой нам, Казакпай, — просили гости.

— Хорошо, слушайте, — сказал он и вдруг повернулся к Чингизу, выделяя его среди взрослых. Он затянул песню, которую сам же, на ходу, придумал:

Я смотрю на тебя, мой мальчик,

И вспоминаю друга Ибрая.

Хороший был человек Ибрай,

Замечательный чабан!

Будь похож на него, мой мальчик…

— Вы друг Ибрая? — спросил Чингиз.

— Не то слово, сынок. Мы были как братья. Дай тебе бог иметь такого друга в жизни, каким был мне Ибрай.

Он бы, наверно, долго вспоминал своего друга, если бы тетушка Халима, его жена, не попросила его выйти из юрты. Потом он снова вошел, смущенный, посмотрел на Чингиза и опять взялся за комуз.

— Что тебе спеть, мальчик?

— Спойте еще что-нибудь про Ибрая!

Казакпай блеснул глазами на жену, прокашлялся, тряхнул головой и снова запел про Ибрая.

Чабаны смотрели то на Казакпая, то на Чингиза и дружелюбно кивали, потому что хорошо знали Ибрая, сообща могилу строили, вместе хоронили и каждый из них мог вспомнить о нем что-то хорошее. Казакпай, играя на комузе, начал вспоминать, как погиб Ибрай, на глазах появились слезы, а голос стал пронзителен и прерывист. Дядя Каратай выхватил у него комуз и тонким, высоким голосом затянул:

Ты, старый Казакпай,

Играешь на комузе,

А ведь когда-то

Ты играл не только на комузе,

Где твоя молодость, Казакпай?

Казакпай смахнул слезы, покачал головой и погрозил пальцем Каратаю.

Потом все пели про джигита и девушку, которая ждет его с войны; про чабана, который всех обскакал на байге[5] и увез в родной аил красавицу — дочку хана, и другие песни, которые Чингиз не слыхал. Чабаны еще долго веселились. Тетушка Халима постелила Чингизу одеяла возле горки подушек, и он уже во сне слышал, как разъезжались чабаны, как разносился в горах топот копыт, лаяли собаки, а овцы вздыхали за юртой.

Каменный солдат

Однажды, когда все сидели за дастарханом, соседка принесла письмо. Чингиз узнал на конверте почерк отца, но письмо было не ему. Каратай разрезал письмо ножом и пробежал глазами. Чингиз следил за ним. Не случилось ли с мамой несчастья? Сердце его застучало, а в глазах защипало от слез. От него, наверно, что-то скрывали. Ларкан тоже не спускала глаз с письма.

— На, читай, — сказал Каратай. — Солтобу уже дома. Просит привезти тебя. Что ж, надеюсь, не станешь обижаться на нас — принимали тебя как родного…

Чингизу вдруг с такой силой захотелось скорей убедиться, что мама жива и здорова, что даже руки задрожали от нетерпения. Он представил себе комнату с большими окнами, стол на кухне, накрытый к обеду, и маму, гремящую посудой. И увидел ее руки, полные, белые, с родимыми пятнышками около запястья. С папой они сидели на диване, играли в шахматы и принюхивались к жарким запахам, долетавшим из кухни: чем-то угостят их сегодня? И даже голос мамы слышал он: «Ну, сколько же можно вас просить?» Она всегда так говорила, даже когда звала их в первый раз, а папа виновато вздрагивал и тут же сдавался, опрокидывая набок короля. Он никогда не спорил с мамой и во всем ей уступал, а Чингизу, если дело шло к обеду, всегда проигрывал, хотя по шахматам имел второй разряд.

Оживление Чингиза погасло, когда он увидел Ларкан, — глаза ее блестели от слез. Ни с того ни с сего она встала и вышла из дому.

— Куда ты?

Чингиз выскочил вслед за ней и нагнал ее за ручьем. Он схватил ее за руку; она пыталась вырваться, он не отпускал ее. Чингиз был полон своим счастьем и не мог мириться с чужой и непонятной бедой.

Они долго шли, держась за руки, пока Ларкан не успокоилась. Тогда они повернули в горы и шли, шли, и вот уже не стало видно аила. Далеко внизу петляла дорога, и по ней, как одинокие муравьи, ползли машины. Ребята остановились на каменистой лужайке возле крутой скалы, похожей на солдата, — он стоял по колени в земле, в шинели с толстыми складками, с руками по швам.

— Я навсегда запомню, как мы приходили сюда, — торжественно сказал Чингиз. — И тебя я буду помнить всегда!

— Приедешь и сразу забудешь.

— А хочешь, я поклянусь? Кровью поклянусь?

Он схватил с земли острый камешек и стал расцарапывать себе ладонь, но Ларкан выхватила камешек и отбежала. Чингиз погнался за ней, но она спряталась за скалу:

— Все равно не догонишь!

— Не догоню?

Он кинулся догонять, уверенный, что сразу поймает ее, но услышал только шорох за спиной. Тогда Чингиз остановился, подождал и внезапно бросился в другую сторону.

— Вот и попалась! (Но странно — девочка бесшумно ускользнула от него.) Ну погоди, сейчас я тебя!..

Чингиз кричал, смеялся, бегал то туда, то сюда, но получалось так, что он бегал сам за собой, потому что Ларкан провалилась куда-то и даже не подавала звука.

— Где же ты, Ларкан?

Чингиз обошел скалу не торопясь, потрогал каждую складку на шинели солдата, каждый бугорок и выступ, заросшие коричневым мхом. Он смотрел даже под ноги, будто Ларкан могла превратиться в камешек и затеряться в траве.

Ну хорошо, показала свою ловкость, удивила, можно вылезать из укрытия. Но Ларкан не торопилась. Нет, она не собирается вылезать. И тогда Чингиз отошел от скалы, равнодушно растянулся на земле и закрыл глаза, делая вид, что намерен вздремнуть.

И вдруг над ним закричала галка. Он открыл глаза и увидел, как галка пересекла поляну и полетела к скале. И тогда он увидел Ларкан. Она стояла на самой шапке солдата и махала рукой, не давая птице присесть.

— Постой там, я сейчас к тебе!

Чингиз поднялся с земли. Легко сказать — к тебе, но как залезть туда, если нет ни лесенки, ни ступенек, ни мало-мальски сносных выступов, за которые было бы удобно ухватиться? Он только оцарапал руки и стоял, сконфуженно поглядывая вверх.

— А вот теперь и не спустишься! — сказал он тогда. — Там навсегда и останешься!

Ларкан усмехнулась и спрыгнула вниз. Спрыгнула — не ойкнула даже.

— Спрыгнуть что! — сказал он. — Ты вот поднимись.

И она поднялась.

Да, фокуса не было здесь. Просто не раз поднималась и хорошо знала каждый выступ на скале. Она и сейчас вскарабкалась легко и бесшумно, по-змеиному прижимаясь телом к скале, быстро находя руками и ногами нужные щели и выемки…

В конце концов Чингиз кое-как взобрался. И вот они стояли на шапке солдата, брат и сестра, и крепко держались за руки. Ветерок обдувал их горячие лица. Они смотрели вниз, на ущелья, скалистые отроги. Тени от облаков скользили по склонам. Если долго глядеть на них, сам начинаешь лететь.

Чингиз еще крепче сжал руку сестры — теплую, шершавую руку. Он знал: пока она рядом, ему не страшно это небо, опрокинутое вверх и глубокое, как пропасть. Он смотрел на облака и тени от них и думал о дяде Ибрае, о том, как тот карабкался по скале, пряча на груди ягненка. И думал о сестре, стоявшей рядом. Ибрай был дядей и ему и Ларкан, и это связывало их. Он погиб, оставив добрую память о себе, и эта память тоже была общей у него с Ларкан…

Ребята возвращались домой. Ларкан вспрыгивала на камень, поджидала Чингиза и прыгала вниз, взмахивая руками, как крыльями. Она воображала себя птицей и пыталась задержаться в воздухе, и это ей почти удавалось. Косички шлепались по плечам и разлетались веером, а платье трепетало, как флаг на ветру. Ее оживление и радость — радость просто от того, что они были вдвоем, ходили, бегали и прыгали, — сейчас ничем не омрачались. Она не думала сейчас о том, что они гуляют вот так в последний раз…

Прощайте, родные!

Два дня шли сборы к отъезду. Тетушка Накен и Ларкан стирали, латали ему вещи, готовили припасы — пекли лепешки, жарили мясо, бегали за покупками в сельпо. Каратай и Чингиз ходили по поселку и раздавали карточки: когда и как, никто не знал и не видел, но Чингиз ухитрился тайком сфотографировать многих из тех, кого неудачно снимал в первый раз.

— Тихо! Без паники! — поднимал руку Каратай, когда люди пытались отблагодарить Чингиза и чем-то его угостить. — Берем только баранов, и не таких тощих, как у вас. Пусть нагуляет больше весу, тогда поговорим!

Люди смеялись и приглашали Чингиза приехать на будущий год. Приходили соседские мальчишки и смотрели на Чингиза чужими глазами, потому что теперь он вместе с ними не поедет в горы, не будет гонять в футбол, играть в бабки и лапту. Между ними выросла стена, и обнаружилось вдруг, что он уезжает от них далеко и, может быть, даже навсегда.

Чингизу было грустно расставаться с новой своей жизнью, но все же он не мог скрыть радости — скорей хотелось домой, увидеть мать и отца, школьных друзей. Ведь скоро и в школу пора.

Братья и сестры липли к нему и все время заставляли, чтобы он фотографировал их. Давно уже кончились пленки, но как обидеть их? Он наводил на них аппарат и щелкал, и они оставались довольны. Эспандер с собой он не взял — на нем пробовали свои силы все мальчишки аила, тугие когда-то резины превратились в дряблые тесемки. Горластый Суюндик забирался к Чингизу на колени и требовал, чтобы тот читал ему книжку про Куйручука. Один лишь Талайбек по-прежнему робко смотрел на него. Дома он почти не бывал, все дни проводил с овцами на пастбище. О нем рассказывали, что он лучший домрист в школьном струнном кружке, но Чингиз так ни разу и не слышал, как он играет, потому что дома музыкального инструмента не было, а из школы не выдавали. Как хорошо было бы, мечтал Чингиз, подарить ему домру. Когда-нибудь он это сделает. Жаль ему было расставаться и с тетушкой Накен. Эта молчаливая женщина редко улыбалась, но глаза ее, малоподвижные, все замечающие, светились добротой, шедшей из глубины ее сердца. Как бы хорошо, думал Чингиз, подарить ей деньги, чтобы она вставила себе новые зубы и не стеснялась своей доброй улыбки. Он всегда с хорошим чувством будет вспоминать дядю Каратая, этого веселого, неунывающего шутника с мигающим глазом. Чингиз мечтал подарить ему сто пачек лучших папирос и красивую трубку. Но чаще всего он думал о Ларкан. Хорошо иметь такую сестру и жить с нею вместе. Он был единственным ребенком в семье, и ему не хватало сестры.

И вот настало последнее утро. Малыши еще спали, Талайбек — на пастбище. Ларкан куда-то исчезла. Тетушка Накен на миг прижала Чингиза к себе и отвернулась. Первый раз Чингиз видел ее слезы. Каратай замахал на нее руками и взвалил на плечи мешок, в котором лежали гостинцы. Он вышел из дома не оглядываясь. Через пятнадцать минут должен прийти автобус, и Чингиз побежал за ним, поправляя на ходу рюкзак. Ни во дворе, ни в поселке он не увидел Ларкан, а ему так хотелось проститься с ней и еще раз пригласить ее в гости. Он бы тоже нашел что показать ей в городе.

Внизу на повороте стоял автобус. Каратай, вскидывая мешок на спине, припустился бегом. Когда они уселись, мотор уже работал. Дядя поставил мешок и стал обходить пассажиров, здороваясь со всеми за руку. Поздоровался он и с шофером.

— Э, у тебя, кажется, «Беломор»? — Он взял у шофера из пачки сразу три папиросы. — Пускай мне будет хуже, не могу видеть, как хороший человек убивает себя никотином.

Чингиз уселся у окошка и весь отдался радости предстоящей поездки. Скорей бы, скорей бы автобус поехал! Ему казалось, что, если автобус задержится, набьется много народу или вообще вдруг скажут: поездка отменяется, автобус уходит на ремонт.

Но, слава богу, ничего не случилось. Шофер захлопнул дверцу, и автобус, сотрясаясь дряхлыми боками, выехал из поселка. Сперва он спустился вниз, проехал долиной, мимо желтых посевов ячменя, а потом, обогнув поселок, стал карабкаться вверх. Чингиз нашел глазами у зеленой полосы кустарников дом, в котором прожил все это время, увидел стадо овец на склоне и всадника на коне: может быть, это Талайбек, а может, кто другой, отсюда не разобрать.

А вот, у подножия горы, белеет часовня с башенками. В последний раз блеснули на солнце золотистые серпик и звезда, блеснули, повернувшись ребром, — теперь их уже не видать.

Вот и дядю Ибрая он увезет в своем сердце. Чингиз вспомнил все, что о нем рассказывали, вспомнил Казакпая, песни его, вспомнил ночные разговоры Каратая с тетей Накен и странное поведение Ларкан…

Да, так бывает. Это как с задачей, которая долго не дается, а потом как бы решается сама по себе. Может, Ибрай и был его настоящим отцом? И не только это — может, и Накен его мать? Чингиз слышал о добром обычае своего народа — когда умирает брат, младший брат берет вдову себе в жены. И о том, что в бездетные семьи забирают сирот…

От внезапной догадки одиноко и тоскливо стало Чингизу. Беда или радость была в этом позднем открытии? Если Солтобу не родная, то что же — он не должен любить ее? Но почему? Она же любит его больше всех на свете. Скорей, скорей домой! Он знает — только бы взглянуть ей в глаза, и сразу все станет на место.

Поселок скрылся в тумане. Дорога шла по склону горы. Машина то ревела, карабкаясь вверх, то тихо шуршала гравием, спускаясь.

Чингиз узнал знакомую скалу — солдата в шинели, стоявшего в земле по колени, — и ему стало чуточку легче от его спокойной и вечной силы. Солдат стоял в горах, как часовой, охраняя мир и покой чабанов. Что это чернеет на его шапке-ушанке? Маленькая фигурка вытянулась и машет рукой. Это, наверно, Ларкан. Чингиз машет ей в ответ, хотя и знает, что она не видит его.

Солдат и девочка скрываются в тумане. Автобус после долгого отдыха на спуске теперь снова трудится, поднимаясь вверх. Он идет, натужно рыча, скрипя старыми боками, карабкается все выше и выше. Теперь облака клубятся совсем близко, с вершин они сползают навстречу. Внизу сияют обманчиво жаркой желтизной странной формы озера. Но это не озера, а прямоугольные поля с ячменем. В утреннем тумане, освещенные солнцем, они кажутся плывущими в воздухе озерами, и вся долина отсюда, с заоблачной высоты, величественна и прекрасна.

Да, вот и осуществился его сон. Он летит над горами, над долиной, над поселком — надо всем, что видел в далеком младенчестве и что не раз являлось потом во сне. Это все было — и конь, и горы, и домик с башенками, только все это в забытом уже прошлом, которое изредка оживало во сне…

Чингиз по самые плечи пролезает в открытое окошко. Ветер бьет в глаза, высекая слезы; слезы катятся по щекам, а вместе с ними, закругляясь и меняя очертания, оплывают, горы, облака, склоны и дорога, петляющая в тумане…

Загрузка...