Вдруг кухонное окно над нами распахнулось, и тётя Катя выплеснула нам на голову тёплую воду из детской ванночки.
Нет чтобы извиниться, так она ещё нас и выругала:
— Вечно вы вертитесь под ногами! Кто вас просил сидеть под окном? Ну, да ладно, вода чистая, я в ней Васюткино бельё сполоснула.
Ничего себе утешение!
— Сразу легче стало дышать! — сказал Петька и притворился, что доволен, хотя ему досталось больше всех: волосы у него на голове слиплись и напоминали ежовые иголки.
— Айда, ребята, на улицу! — сказал Димка, и мы вышли за ворота.
Наш дом стоит на углу. Одной стороной он выходит в тихий переулок, который ведёт к реке и огородам, а другой — на улицу, широкую, солнечную.
Нам очень нравится наша улица. Она вся заасфальтирована, только кое-где около тротуаров зачем-то оставлены голые квадраты земли. Нагретый солнцем асфальт блестит так, что невольно жмуришься. Но лучи проникают даже сквозь веки. Перед глазами плавают алые круги, а чуть разомкнёшь ресницы — кажется, от них разбегаются золотистые лучи.
Посреди улицы поблёскивают на солнце трамвайные рельсы. Они такие ровные, будто их вычертили по линеечке. На улице, как всегда, весело и шумно. Звонко тренькают трамваи, с тихим шуршанием проносятся легковые автомобили. Здесь никогда не бывает скучно: кругом все суетятся, куда-то спешат, так что поневоле начинает казаться, будто и ты очень занят. К тому же прохожим не до мальчишек, у них своих дел хоть отбавляй, и они редко обращают на нас внимание. А нам только это и нужно!
Санька на минуту куда-то исчез, но скоро вылетел из ворот и пронзительно закричал:
— Чур, первый!
В руках у Саньки его заветное сокровище — чугунное колёсико и железный прут с крюком.
— Чур, второй! — торопливо сказал я.
— Чур, третий! — взвизгнул Петька.
— Четвёртый, — недовольным голосом протянул Димка.
Санька подтолкнул колёсико, ловко подхватил его прутом и покатил вперёд. Со стороны может показаться, что это легко. Но это только со стороны. Если бы тротуар был пустой, тогда другое дело. А тут приходится всё время лавировать между прохожими. Мы шли рядом с Санькой и глаз не сводили с колёсика.
— Раз, два, три… десять… пятнадцать… — считал Петька.
На тридцатом шаге колёсико накатилось на какую-то собачку, отлетело в сторону и упало. Раздосадованный Санька в сердцах ткнул собачонку ногой, и она с визгом кинулась прочь.
Наступила моя очередь. Я покатил колёсико обратно к воротам. Мимо проскрипели чьи-то новые ботинки, промелькнули белые босоножки, простучали тоненькие каблучки.
— …двадцать… двадцать восемь… — считал за моей спиной Петька.
Я с замиранием сердца следил за колесом: ещё два-три шага, и я побью Санькин рекорд! Вдруг передо мной, как из-под земли, выросла нога в коричневой сандалии. Колёсико, ткнувшись в большой палец этой ноги, со звоном упало на тротуар.
— Чтоб тебе пусто стало! Любимую мозоль отдавил! — простонал кто-то надо мной. — Бездельник, мало тебе своего двора!
Я поднял голову — сверкают тёмно-карие глаза. Веером топорщится борода, ходуном ходят усы, такие длинные, что совсем закрывают рот. Кажется, будто старик говорит бородой и усами.
— А вы бы не лезли под ноги! — сгоряча сказал я и на всякий случай отступил во двор.
— Что-о-о? — Мохнатые брови старика подпрыгнули вверх. — Кто это научил тебя дерзить взрослым?
Он хотел схватить меня за плечо, но я увернулся и со всех ног бросился за сарай: ещё поведёт к матери! Ребята тоже разбежались. Василёк споткнулся, растянулся во весь рост и заревел.
— Ладно, вставай, — сказал старик, — не надо было от меня убегать. Уж не такой я страшный.
— Нет, страшный! — всхлипывал Василёк. — Вы, наверно, Бармалей.
— И как это ты догадался? — удивился старик.
— Я про вас в книжке читал.
— А тебя как зовут?
— Василёк.
— Так вот, Василёк, передай своим приятелям, чтоб они свой двор привели в порядок. Сколько земли зря пропадает! Срамота!
Старик с негодованием топнул и побрёл к воротам, чуть припадая на ушибленную ногу.
— Хорошо, дядя Бармалей, передам!
Из парадного выбежал Петька и лихо свистнул:
— Отбой, ребята!
Мы вышли из укрытия.
— Чудной старик! — сказал я.
— Да, странный! — подтвердил Димка. — А в общем, ничего старикан. Не ябеда!
— Чур, моя очередь! — закричал Петька.
И мы опять стали катать колёсико.
Весь день у меня не выходил из головы этот старик и его странные слова. И чем ему у нас не понравилось?
Наш двор не хуже других: просторный и очень интересный. Тут много сараев, на их крышах можно загорать. Правда, Димка раз загорал, загорал да и провалился: старая фанера не выдержала.
Или можно взять толстое полено из поленницы тёти Кати, положить на него тёти Машину доску, а потом скакать с кем-нибудь на пару так высоко, что дух замирает в груди. Мать увидит — будет кричать:
«Ногу сломаешь!»
А мы будем кричать:
«Не сломаем!»
Или можно спуститься в подвал, наловить жирных пауков-косилапок и пугать ими девчонок. Девчонки будут дико визжать и просить пощады.
Можно играть в мяч — кидать его в стену меж двух окон.
Да мало ли ещё что можно придумать! Но взрослые не любят выдумок. Они любят, чтоб вокруг было тихо.
Дядя Лев как-то раз проговорился, что в детстве загорал на крыше. После этого мы стали уважать его ещё больше. Видно, раньше он был весёлым парнем. А теперь стал сердитым, оттого что все наши жильцы без конца что-нибудь требуют от него, и часто такое, чего он не может дать. Как-то раз пришла к нему какая-то строгая женщина. Вдвоём они долго о чём-то говорили, ходили по двору, смотрели. Потом дядя Лев созвал жильцов и сказал:
— Вы все, товарищи жильцы, знаете, что город наш отстраивается. Дома растут как грибы. По улице пройдёшь — смотреть любо-дорого, а во двор заглянешь — хоть слёзы лей: ни детской площадки, ни деревца.
— Правильно! — сказала тётя Катя. — Никакой заботы о детях. И что только домоуправление думает!
Тут все жильцы зашумели и начали ругать домоуправление. Дядя Лев всех выслушал, а потом и говорит:
— Один в поле не воин. Надо вместе за дело браться, тогда будет толк. Начнём хотя бы с детской площадки. Для неё нужны доски, а досок нет. Давайте искать выход…
Разговор этот происходил во дворе, а мы рядом играли в классы и делали вид, что ничего не слышим. При слове «выход» дядя Лев покосился на доски тёти Маши. А доски эти очень красивые: ровненькие, гладкие, белые, с разводами от сучьев. Очень жалко, если осенью их распилят и сожгут в печке.
Дядя Лев только посмотрел на эти доски, а тётя Маша, которая сидела на лавочке и вязала чулок (она всё время что-нибудь вяжет!), почему-то стала жаловаться:
— Я женщина одинокая, некому позаботиться обо мне. Детишки мне стёкла мячом разбили — небось никто не помог вставить. А доски зимой мне самой сгодятся.
Выяснилось, что эти доски ей подарили за хорошую работу. Мы-то думали, что тётя Маша только и умеет, что вязать чулки, а оказалось, что она всю жизнь проработала на лесопильной фабрике и чуть ли не половина мебели в нашем городе сделана из досок, которые она на машине обстругала. Наверно, и наши парты сколочены тоже из её досок. А мы и не знали!
Нам сразу же стало не по себе. Но что мы могли сделать? Выбивать стёкла мы умеем, а вставлять — нет! Мы притворились, что ничего не видим и не слышим.
Наши родители долго успокаивали тётю Машу, а о нас опять забыли. Тётя Маша здесь, конечно, ни при чём. На её досках свет клином не сошёлся, как говорит моя мать. Но надо было собирать деньги со всех жильцов, а половина из них сейчас разъехалась в отпуск. Потом надо было где-то занимать очередь за этими досками. В общем, наши родители поговорили, поговорили да и разошлись.
А управдом пожал плечами и сказал:
— Ну вот, отвели душу, и по домам! Эх, люди! Совесть свою успокоили, и ладно!
Я прекрасно его понял, потому что сам пробовал успокаивать свою совесть. Помню, когда мне не хотелось учить уроки, чего я только не придумывал, чтобы вырваться на улицу! Я говорил матери, что слушал уроки внимательно и повторять их дома для меня совсем даже лишнее; что до вечера уйма времени и сесть за стол я ещё успею; что у меня болит голова; что память ослабела и пора сделать передышку; что надо выпустить кошку; что я обещал одолжить учебник товарищу, который живёт на другом конце улицы, — в общем, чего только не придумывал!
Мать сердилась и строго говорила, что обмануть её мне не удастся. Очень может быть. Но себя мне всегда удавалось обмануть. Потому что мне действительно казалось, что у меня болит голова, или я вспоминал об обещанном учебнике, а кошка вдруг начинала жалобно мяукать и царапаться в дверь.
Я рассказал о нашем дворе, а о саде позабыл. Наш сад — это только одно название, или, как говорят жильцы, «остатки былой роскоши». Ведь трудно представить себе сад без деревьев. А наш сад теперь превратился в огород. Зимой он покрыт снегом, весной чернеет свежевскопанными грядками, а летом на нём жёлтыми и фиолетовыми глазками цветёт картошка. Границей между огородом и соседним двором, который как две капли воды похож на наш, служит канава. Зимой под снегом её почти не видно, но с первыми тёплыми деньками она превращается в настоящую речку, и мы пускаем по этой речке бумажные кораблики и катаемся на половинке бывших садовых ворот, как на настоящем плоту «Кон-Тики».
Когда-то росли тут липы, тополя, фруктовые деревья, но теперь остались от них только пни. Мама мне рассказывала, что во время войны немцы вырубили наши сады и сожгли их вместе с заборами. Многие дома сгорели. А когда немцев прогнали, бывшие сады разделили на участки и засадили картошкой.
Когда мама рассказывает о том, каким наш сад был до войны, у неё в глазах будто зажигаются огоньки. Осенью собирали богатый урожай. Белый налив был с отцовский кулак величиной. А райские яблочки, из которых варили особое, вкусное варенье, так и таяли во рту. Все жильцы нашего дома справляли Праздник Урожая: варили варенье, приглашали друг друга в гости.
«Если бы я тогда жил, — как-то сказал я, — то ни за что не позволил бы рубить такой чудесный сад!»
Но мать рассердилась, назвала меня хвастунишкой и сказала, что надо благодарить судьбу за то, что я не родился в войну, когда людям пришлось столько пережить, голодать и холодать.