Когда я добрался до Каира, сынок, это была многовековая блистательная столица империи, престольный град, место пребывания халифа. Когда я покинул его, он был лишь главным городом провинции. Никогда уж не вернуть ему своего былого величия.
Богу было угодно, чтобы я стал свидетелем его упадка и тех бед, что ему предшествовали. Я еще плыл по Нилу, загадывая, что уготовила мне жизнь, как беда уже дала о себе знать. Но тогда я не умел отнестись к ней с должным уважением, как и распознать ее послания.
Лениво вытянувшись на дне просторной «джермы», оперевшись головой о перекладину, под монотонный говор моряков и гармоничный плеск воды я созерцал солнце, уже начинавшее окрашиваться в алые тона, которому часа через три предстояло закатиться где-то на африканском берегу.
— Завтра на заре мы будем в Старой Мисре, — крикнул мне моряк-негр и лучезарно улыбнулся.
Я ответил ему такой же улыбкой и подумал, что ничто более не способно преградить мне путь в Каир. Оставалось лишь отдаться на волю времени и Нила.
Я задремал, как вдруг голоса моряков изменились, зазвучали громче и возбужденнее. Приподнявшись, я увидел другую «джерму», поднимавшуюся вверх по реке. Вот она поравнялась с нами. Мне потребовалось некоторое время, чтобы понять, что в ней необычного. Среди сотен баранов, чей запах разносился по реке, там находились красивые, богато одетые женщины с детьми. Вид у них был растерянный; у иных на лбу были драгоценности в виде гирлянд, а на головах длинные и узкие чепцы в виде трубы высотой в одну пальму[32].
Порой достаточно какого-нибудь необычного зрелища, чтобы увидеть драму. Моряки с вытянутыми от расстройства физиономиями и воздетыми к небу ладонями явились ко мне. Долго молча стояли, а затем с уст самого пожилого сорвалось: «Чума!»
В начале этого года, на следующий день после сильнейшей грозы и ливневых дождей — очевидных знаков гнева Божьего и неотвратимости наказания, — в Каире разразилась эпидемия. Первыми ее жертвами стали дети. Люди с достатком срочно вывозили свои семьи, кто в Тор, кто на юг Синая, где здоровый климат, а кто — в оазисы; если имелся дом в Верхнем Египте, уезжали туда. Вскоре нам навстречу плыли уже бесчисленные барки, переполненные беглецами.
Было бы неразумно продолжать путь, не зная размеров бедствия. Мы причалили к восточному берегу Нила, в пустынном месте, решив выждать какое-то время, питаясь теми запасами, которые перевозили, и меняя каждую ночь стоянки, чтобы уберечься от возможных грабителей. Пять-шесть раз в день мы подплывали на лодке к тем, кто поднимался по Нилу, и интересовались, как обстоят в городе дела. Эпидемия взялась за Каир не на шутку: что ни день, официально регистрировалось пятьдесят, шестьдесят, сто смертей, но по опыту было известно, что далеко не все заявляли о скончавшихся, и их было раз в десять больше. Каждый называл новую цифру и не терпел никаких возражений. Так, на христианскую Пасху земля три раза дрогнула, на следующий день было отмечено двести семьдесят четыре смерти. Через несколько дней разразился ливень с градом — явление неслыханное для этого времени года, — в тот же день насчитали триста шестьдесят пять смертельных исходов. По совету своего врача султан Египта, старый мамлюк[33], черкес по имени Канзох, дабы предохраниться от чумы, стал носить два рубиновых перстня, запретил употребление вина и хашиша, а также изгнал проституток. Во всех городских кварталах были оборудованы дополнительные места для омовения покойников.
Но не только дети и слуги становились жертвами эпидемии. В войсках начался мор. Султан поспешил заявить о своем праве на остававшееся от воинов снаряжение и велел держать под арестом тех вдов, что не возвращали в арсенал сабли, инкрустированные серебром, кольчуги, шлемы, колчаны, а также двух положенных воину лошадей либо их стоимость. Помимо этого, рассудив, что население Каира заметно уменьшилось и будет уменьшаться и впредь, Канзох постановил отбирать часть пшеницы нового урожая в пользу казны и продавать ее в Дамаске и Алеппо, где она стоила втрое дороже. В связи с этим подскочили цены на хлеб и муку.
Когда вслед за обнародованием этих указов султан покинул цитадель и отправился инспектировать дорогостоящую реконструкцию учебной коллегии, которая должна была носить его имя, план которой он вычертил сам и чей купол в третий раз дал трещину, население выразило ему свое презрение. До его слуха доносились крики: «Да сгубит Господь тех, кто морит голодом мусульман!» На обратном пути он поостерегся пересекать народный квартал Баб Зувайла и предпочел вернуться в цитадель менее населенным предместьем.
Все это мы узнали от одного богатого, молодого, образованного купца, который, спасаясь от чумы со своей семьей, пристал на барке к берегу в том месте, где находилась наша стоянка, и провел с нами несколько часов. Он как-то сразу почувствовал ко мне расположение, расспросил, откуда я родом, в каких краях мне приходилось бывать, при этом его вопросы отличались большей глубиной, чем мои ответы. Когда я вновь вернулся к разговору о Каире, он сказал мне задушевным тоном:
— К счастью, порой монархи заходят слишком далеко, иначе они никогда не слетели бы со своих тронов. — И добавил с искрящимся взглядом: — Безумие государей — это мудрость Судьбы.
Кажется, я понял, что он хотел сказать.
— Так что, скоро нужно ждать восстания?
— У нас так не говорят. И вправду в трудную годину простые люди проявляют чудеса храбрости, тогда как могущество султана меркнет по сравнению с могуществом Всевышнего, который косит целые полки. Однако люди не держат дома оружия, разве что кухонный нож. Когда происходит переворот, один черкесский мамлюк приходит на смену другому.
Перед тем как проститься с нами и плыть дальше, египтянин сделал мне неожиданное предложение, которое я с благодарностью принял, хотя только потом оценил все его благородство.
— Я собираюсь провести несколько месяцев в Асьюте, это мой родной город, но мне не хотелось бы оставлять без присмотра дом в Каире. Если бы ты смог пожить в нем в мое отсутствие, я почел бы это за честь.
Я стал отказываться, тогда он взял меня за запястье:
— Поверь мне, благородный путник, речь идет не о том, чтобы сделать тебе одолжение, а о том, чтобы спасти мой дом, который в отсутствие хозяина неминуемо станет жертвой грабителей по нынешним трудным временам. Согласившись, ты обяжешь меня и снимешь тяжесть с моей души.
Мне не оставалось ничего иного, кроме как принять его предложение. Было видно, что он давно вынашивал замысел поручить дом заботам человека, внушающего доверие.
— Я сейчас же напишу доверенность, подтверждающую, что ты можешь проживать в доме до моего возвращения.
Он тут же достал бумагу, чернильницу и калам и пристроился рядом со мной. Уточняя, как меня зовут, каково мое звание, он составил бумагу и передал мне ее вместе со связкой ключей, указав, какой ключ от какой двери. И наконец объяснил, как найти дом.
— Белое здание в окружении пальм и диких смоковниц. Стоит на небольшой возвышенности в самой северной части старого города, на берегу Нила. В твоем распоряжении будет садовник.
Мне не терпелось добраться до города. Я спросил его, когда можно ожидать конца эпидемии.
— Все предыдущие эпидемии заканчивались до наступления месяца мезори.
Я попросил его повторить последнее слово, мне показалось, что я не расслышал. Он благожелательно улыбнулся.
— У коптов[34] мезори — это месяц, на который приходится пик половодья.
— Египет и впрямь заслуживает уважения за то, что является мусульманской страной при том, что Нил и чума продолжают жить по календарю фараонов.
По тому, как он потупил взор и смущенно заулыбался, я понял, что он — не мусульманин.
— Темнеет, — засобирался он в дорогу. — Пора поднимать паруса. — И обращаясь к одному из своих детей, бегавших вокруг пальмы, крикнул: — Сезострис, занимай свое место, мы отплываем!
В последний раз пожав мне руку, он проговорил в замешательстве:
— В доме есть крест и икона. Если они тебя оскорбляют, сними их и сложи в чулан до моего возвращения.
Я пообещал ему, что все останется на своих местах, и поблагодарил.
Пока я с ним разговаривал, моряки держались в сторонке и о чем-то оживленно спорили, размахивая руками. Как только мой благодетель удалился, они подошли ко мне и торжественно объявили о том, что намерены продолжить путь до Каира. И хотя все они были мусульманами, они тоже знали, что чума не прекратится раньше мезори. Однако ими двигали иные побуждения.
— Нам сказали, что цена на съестное подскочила. Самое время прибыть в старый порт, сбыть товар и вернуться по домам.
Я и не думал протестовать. Я был как любовник, уставший проводить ночь за ночью в нескольких шагах от предмета своих желаний.
И вот наконец Каир!
Ни в одном другом городе не забываешь так скоро, что ты чужестранец. Едва ступив на эту землю, путешественник попадает в гущу слухов и пересудов. Сотни незнакомцев о чем-то нашептывают ему на ухо, берут в свидетели, толкают в бок, ожидая ответа на их шутки. Отныне он — один из них, ему доверяют, посвящают в невероятные истории, конца которых ему нужно непременно дождаться, пусть и придется задержаться здесь до следующего каравана, праздника или разлива Нила. И историям этим нет конца.
Когда я, обессиленный и растерянный, высадился наконец на берег примерно в миле от своего нового жилья, весь город, бывший во власти смертельной болезни, зубоскалил по поводу августейшего ока. Первый же продавец сиропа, к которому я обратился, смекнув, что я еще ничего не знаю, почел своим долгом просветить меня по поводу всего, что происходило в городе. Впоследствии другие каирцы подтвердили мне все сказанное им.
— Все началось со стычки между султаном и халифом.
Халиф был старым человеком, тихо-мирно проживавшим со своим гаремом. Упрекнуть его в чем-либо было невозможно. Но султан оскорбил его и потребовал, чтобы он сложил с себя полномочия под тем предлогом, что у него слабое зрение, что он почти ослеп на левый глаз и его подпись на указах неразборчива. Видимо, Канзох хотел напугать духовного руководителя мусульман, чтобы выманить у него несколько десятков тысяч динар, взамен сохранив за ним прежний статус. Но тот не попался на крючок. Он взял лист глянцевой бумаги и, не дрогнув, подписал акт об отречении в пользу своего сына.
Дело на том бы и кончилось — мало ли несправедливостей на свете, — если бы некоторое время спустя султан не ощутил боли в левом глазу. Это случилось за два месяца до моего прибытия в Каир, во время разгара чумы. Государю, однако, было не до эпидемии: его левое веко перестало двигаться, и вскоре ему пришлось приподнимать его пальцем. Лекарь поставил диагноз: паралич века, необходима операция.
Мой собеседник предложил мне сиропа, настоянного на листьях розы, и усадил на деревянный ящик.
— Поскольку султан категорически отказывался от операции, — повел он рассказ дальше, — лекарь привел к нему эмира тысячи, которого поразил такой же недуг, и на глазах у него прооперировал. Неделю спустя тот вернулся со здоровым веком.
Но султан упирался и предпочел обратиться к врачевательнице, пообещавшей ему вылечить его без хирургического вмешательства, с помощью мази на основе стальной пыли. Три дня спустя отказало второе веко. Султан перестал выходить из своих покоев, не занимался делами и даже не мог носить на голове норию — тяжелый головной убор с рогами, атрибут последних мамлюкских правителей Египта. Дошло до того, что его приближенные, эмиры, стали подыскивать ему преемника.
Накануне моего приезда Каир полнился слухами о заговоре. Достигли они и ушей правителя, и он объявил о введении комендантского часа с наступления темноты до рассвета.
— И потому, — закончил рассказ продавец сиропа, указывая на солнце на горизонте, — если дом твой не близко, тебе стоит поспешить, поскольку через семь градусов всякий, обнаруженный на улице, будет подвергнут бичеванию до крови.
Семь градусов означало меньше получаса. Я огляделся. На улице не было никого, кроме людей в военной форме, нервно поглядывающих в сторону заката. Не осмеливаясь ни побежать, ни осведомиться о местонахождении дома, из страха показаться подозрительным, я пошел вдоль реки, ускоряя шаг и надеясь, что легко узнаю дом моего благодетеля.
Вскоре впереди я завидел солдат, недобро поглядывавших в мою сторону; на мое счастье, справа открылась тропинка. Ни секунды не колеблясь, я устремился по ней, испытав странное ощущение, что уже много раз бывал здесь.
Тропинка привела прямо к дому. На земле перед дверью сидел садовник. Я поприветствовал его и вынул из кармана ключи. Он молча посторонился, пропуская меня и нисколько не удивившись тому, что кто-то проникает в дом его хозяина. Видимо, моя уверенность подействовала на него успокаивающим образом. Считая все же необходимым объяснить ему свое появление, я вынул из кармана доверенность. Он даже не взглянул на нее — не умея читать, он был вынужден доверять мне, — сел на прежнее место и замер.
На следующий день, когда я вышел из дома, он сидел все на том же месте, так что было непонятно, провел ли он здесь ночь или явился на рассвете. Я пошел по улице, показавшейся мне чрезвычайно оживленной. Все почему-то смотрели на меня. И хотя мне известно, что такое ощущение испытывают все путешественники, попав в чужую страну, все же внимание к моей персоне было явно повышенным. Я отнес это на счет своего магрибского платья. Но дело было в ином. Один лавочник вышел мне навстречу и дал совет:
— Люди удивлены, что такой человек, как ты, передвигается пешком, по пыли.
Не дожидаясь ответа, он подозвал погонщика ослов и тот предложил мне прекрасный экземпляр вьючного животного с красивой попонкой, а в придачу дал мальчика для посылок.
Взобравшись на осла, я объехал старый город Миср ал-Атика, остановился у знаменитой мечети Амра и у сундуков с тканями, а затем направился в новую часть Каира, откуда вернулся с головой, полной слухов. С тех пор у меня вошло в привычку объезжать город по этому маршруту, иногда более длинному, иногда более короткому в зависимости от настроения и занятости. Прогулки эти были всегда полезны, поскольку я перезнакомился с кучей людей разных званий и состояний и понемногу втянулся в дела. С первого же месяца моего житья в Каире я поручил купцам одного каравана, магрибцам, груз индийского крепа и пряностей с просьбой доставить его одному торговцу в Тлемсене. По моей просьбе он выслал мне ларец амбры из Мессы.
Между делами я интересовался тем, что происходит во дворце. Неделю спустя после моего приезда султан полностью излечился. Уверовав в то, что недуг послан ему свыше, он призвал четырех великих кади Египта, представляющих четыре школы толкования писания[35], упрекнул их в том, что они допустили его до совершения стольких преступлений и не предостерегли его, не осудили. Вроде он даже расплакался в их присутствии, чем поверг их в великое изумление: султан был дородным мужчиной, высокого роста, с окладистой бородой. Каясь в поступке, совершенном в отношении престарелого халифа, он обещал безотлагательно исправить зло. И тут же продиктовал отошедшему от дел понтифику[36] послание, доставленное тому комендантом цитадели. Оно гласило:
Приветствует тебя султан, который вручает себя твоим молитвам. Он осознает ответственность за свое поведение по отношению к тебе и был бы безутешен, если б ты не осыпал его упреками. Виной всему дурные поползновения.
В тот же день мухтасиб в сопровождении факельщика вышел в город и провозгласил: «Согласно указу Его Королевского Величества султана отменяются помесячные и понедельные подати, как и все косвенные налоги без исключений, в том числе на право владения мельницами Каира».
Султан вознамерился, чего бы то ему ни стоило, пробудить во Всеблагом милосердное отношение к себе. Приказал собрать на ипподроме всех неимущих мужчин и женщин и раздал милостыню — по две монеты в полфадды на брата, что составило сумму в четыреста динар. Кроме того, раздал три тысячи динар бедным, особенно тем, кто проживал в мечети Ал-Азхар, а также в склепах предместья Карафа.
Затем Канзох вновь призвал великих кади и попросил их заказать во всех мечетях страны молебны на выздоровление августейшего ока. Только трое кади откликнулись, четвертый, маликитского обряда, в этот день хоронил своих детей, умерших от чумы.
Султан согласился на операцию, которая была назначена на пятницу как раз после этих молебнов. Еще неделю он соблюдал постельный режим, после чего подписал помилование многим узникам, содержащимся в четырех тюремных домах, цитадели и в Аркане — дворцовой темнице; среди них было немало членов его семьи, некогда впавших в немилость. Самым знаменитым арестантом, вышедшим таким образом на свободу, был брадобрей Камаледдин, чье имя тут же обошло весь Каир, вызвав множество иронических откликов.
Долгое время красавец Камаледдин ходил в фаворитах султана. В его обязанности было массировать тому подошвы перед сном. Однако, когда господин заболел воспалением мошонки и потребовалось отворить ему кровь, брадобрей раззвонил об этом по всему городу. Чем и навлек на себя монарший гнев.
И вот теперь был прощен. И не только прощен, но еще и получил извинение от своего хозяина за плохое с ним обхождение и также удостоился чести поведать горожанам, что августейшее око излечено. Сюзерен, правда, носил еще повязку на глазах, но уже мог участвовать в заседаниях. Надо сказать, что на подходе были события чрезвычайной важности. Прибыли один за другим посланник шерифа Мекки и индусский посол с одним и тем же известием: португальцы захватили остров Камаран, взяли под свой контроль вход в Красное море и высадили войска на Йеменском побережье. Шериф опасался, как бы они не принялись нападать на паломников из Египта, которые высаживались обычно в портах Йанбо и Джидды, отныне находящихся под наблюдением португальцев. Индусский посланник прибыл с большой помпой, в сопровождении двух громадных слонов, убранных красным бархатом; его больше всего заботило торговое сообщение между Индией и мамлюкской империей, нарушенное португальским нашествием.
Султан заверил их, что очень тронут, отметив, что расположение звезд в этом году не в пользу мусульман, раз в одно и то же время случились и чума, и угроза, нависшая над святыми для магометан местами, и его собственный недуг. Он приказал смотрителю чердаков эмиру Хушкадаму сопровождать посланника до Джидды и оставаться там с целью получения сведений о намерениях португальцев, а также пообещал вооружить флот и самому возглавить его.
Свою тяжелую норию Канзох вновь водрузил на голову не ранее месяца шаабана. Стало ясно, что он окончательно поправился, и городским властям было велено украсить улицы стягами. В один из дней состоялась праздничная процессия, во главе которой шли четыре королевских эскулапа в мантиях из красного бархата, подбитых соболем — подарок благодарного пациента, — за ними сановники в желтых шелковых шарфах. С окон домов свешивались полотнища того же цвета. Великие кади украсили свои двери затканными и усеянными крупинками амбры муслиновыми драпировками, в цитадели били в литавры. Комендантский час отменили, на закате по всему городу пели и играли на музыкальных инструментах. Когда же стемнело, на берегу Нила под приветственные крики забили фонтаны фейерверков.
Среди всеобщего веселья меня вдруг охватило неодолимое желание одеться на египетский манер. Я снял с себя фесское платье и отложил его подальше в ожидании дня, когда мне придется прощаться с Каиром, после чего облачился в длинную рубаху в зеленую полоску, узкую в груди и расширяющуюся книзу, и сандалии, на голову намотал широкий тюрбан из индийского крепа, и в таком виде взгромоздился на осла и отправился на празднество.
Всем нутром я ощущал: этот город мой, и мне здесь удивительно хорошо. В несколько месяцев я сделался уважаемым человеком. У меня был свой погонщик ослов, свой поставщик фруктов, свой парфюмер, золотых дел мастер, поставщик бумаги; дела пошли в гору, связи во дворце налаживались, в моем распоряжении был особняк на берегу Нила.
Я думал, что достиг оазиса с источником свежей воды.
Жизнь Каира со всеми своими радостными и печальными сторонами, наверное, поглотила бы меня с головой, если бы в этот год одна женщина не выбрала меня в качестве поверенного в свою тайну, самую губительную, какая только могла быть, и способную лишить меня как этого света, так и того.
Начало дня, когда я с ней познакомился, было ужасным. Мальчик, погонщик осла, незадолго до въезда в новый город отклонился от привычного маршрута. Я не стал возражать, думая, что он хочет обогнуть какое-то препятствие. Однако вскоре мы попали в толпу. Вложив мне в руки поводья, он извинился и исчез, не дав мне возможности расспросить, куда он меня завел. Дотоле он никогда так не поступал, и я дал себе слово, что пожалуюсь его хозяину.
Вскоре мне открылась причина скопления народа. По улице Салиба приближался вооруженный отряд с барабанщиком и факелоносцем впереди. В середине шел человек с обнаженным торсом и вытянутыми вперед руками — его вел за собой всадник. В это время глашатай зачитал приговор: за кражу тюрбанов преступник приговаривался к разрубанию мечом пополам. Этот род наказания, как я знал, применялся к убийцам, но за несколько последних дней был совершен ряд краж, и торговцы требовали суровой кары.
Несчастный не кричал, лишь стонал, тихо покачивая головой. Два солдата набросились на него, сбили с ног, один из них схватил его под мышки, а другой за ноги. Палач, вооруженный двуручным мечом, приблизился к нему и единым махом разрубил его тело пополам. Я отвернулся, ощутив в животе такой резкий спазм, что чуть не упал. Чья-то рука протянулась ко мне, помогая мне удержаться на осле, и старческий голос проговорил:
— Не след взирать на смерть свысока.
Вместо того чтобы спрыгнуть на землю, я уцепился за осла, дернул поводья и стал выбираться из толпы, навлекая на себя недовольство тех, кому я мешал видеть продолжение зрелища: верхнюю часть туловища поставили на кучу негашеной извести лицом к толпе, чтобы люди могли наблюдать за агонией.
Чтобы как-то справиться с этим страшным впечатлением и не дать ему навсегда поселиться в моей памяти, я решил в этот день не заниматься делами, а разузнать о прибытии и отправлении караванов, а заодно послушать, что говорят. Но чем дальше, тем хуже мне становилось. Меня словно поразили временные слепота и глухота; я ехал, не разбирая дороги, минуя улицы, базары, в полубессознательном состоянии, вдыхая запахи шафрана, поджаренного сыра, слыша как будто вдалеке крики звавших меня торговцев. Без погонщика мой осел пустился блуждать по городу согласно своему разумению. Так длилось до тех пор, пока один торговец не заметил, что со мной творится что-то неладное, не подхватил поводья и не подал мне чашку сахарной воды с запахом жасмина, которая принесла мне облегчение, словно чья-то рука наконец перестала сжимать мои внутренности. Я очутился в Хан ал-Халили, а моим благодетелем оказался один из богатейших персидских купцов, некий Акбар, да осыпет Господь его своими милостями! Он усадил меня, сказав, что не отпустит, пока я окончательно не приду в себя.
Так прошел, наверное, целый час, мой разум постепенно выбирался из потемок, когда в лавку Акбара вошла она, Черкешенка. Не знаю, что меня поразило в первую очередь: ее ли прекрасное открытое лицо (лишь черный шелковый шарф был наброшен на ее светлые волосы), ее ли тонкий стан, необычный для этих мест, где в женщинах ценится дородство, или двусмысленность, проскользнувшая в обращении к ней Акбара — спокойного, без заискивания: «Ваше Высочество!»
Сопровождавшая ее служанка была простой крестьянкой, каких много, с замедленными движениями и не сходящим с лица веселым выражением. В руках она держала плоский предмет, завернутый в старую простыню.
Взгляд мой был, судя по всему, слишком настойчив, поскольку Черкешенка подчеркнуто отвернула лицо; видя это, Акбар с важным видом сообщил мне:
— Ее Высочество принцесса Нур, вдова эмира Аладина, племянника падишаха.
Как ни старался я отвести взгляд, ничего не получилось, любопытство пересилило. В Каире всем была знакома трагическая судьба этого Аладина. Он принял участие в братоубийственной распре, расколовшей наследников султана Баязида. В какой-то момент ему вроде бы даже удалось одержать победу, овладеть городом Бруссом и даже угрожать Константинополю. Но его дядя Селим[37] оказался удачливее. Придя к власти, он безжалостно перерезал всех братьев и казнил каждого десятого человека из их рода. Аладину удалось бежать и укрыться в Каире, где его приняли с почестями. Ему отвели дворец, дали слуг; по слухам, он готовился с помощью мамлюкской империи, персидского Софи и могущественных тюркских племен совершить переворот в самом сердце Анатолии.
Удалось бы этой коалиции одолеть грозного Селима? Этого никто не узнает, поскольку четыре месяца спустя после приезда в Каир Аладин был унесен чумой. Ему не было и двадцати пяти лет, он только что женился на прекрасной Черкешенке, дочери военного из его охраны, в которую влюбился. Султан Египта, опечалившись смертью принца, сам прочел молебен по усопшему. Были устроены грандиозные похороны, поразившие всех тем, что обряд совершался по оттоманским обычаям, редким в Каире: лошади Аладина шли с обрезанными хвостами и перевернутыми седлами, на носилках над телом усопшего лежали его тюрбан и сломанные стрелы.
Два месяца спустя султан вернул себе дворец, предоставленный ранее Аладину, чем вызвал порицание со стороны простого люда. Вдове было выделено скромное жилье и содержание, столь незначительное, что она была вынуждена продавать те ценные вещи, которые остались у нее после смерти мужа.
Все это я знал и раньше, но тогда это не имело для меня какого-то особого значения. В этот момент я услышал резкий, но исполненный достоинства голос Нур:
— Принц у себя во дворце строит планы, не зная, что в то же самое время в какой-нибудь лачуге ткач уже занят изготовлением его савана.
Она говорила по-арабски, но с тем черкесским акцентом, который без труда распознается каирцами, поскольку он присущ султанам и мамлюкским военачальникам. Не успел я ответить, как вернулся Акбар, оценивший принесенный ею предмет:
— Семьдесят пять динар.
Кровь отлила у нее от лица.
— За единственную в своем роде вещь!
Это был гобелен ручной работы с поразительно четким рисунком, вставленный в деревянную резную раму. На нем была изображена стая волков, бегущая к вершине заснеженной горы.
Акбар взял меня в свидетели:
— Ее Высочество говорит чистую правду, но моя лавка ломится от ценных вещей, которые я вынужден распродавать по сниженным ценам. Покупателей раз, два и обчелся. — Я вежливо кивнул. Ободренный моей поддержкой, он продолжал: — За тридцать лет, что я занимаюсь своим делом, этот год самый плохой. Люди боятся показать, что у них водятся деньжата, из страха быть обвиненными в сокрытии богатств и потерять их. На той неделе по доносу задержали певицу. Султан самолично допрашивал ее, а его охрана сдавливала ей ноги. Из нее удалось вытянуть сто пятьдесят золотых монет. — Помолчав, он продолжал: — Заметьте, я прекрасно понимаю, почему наш повелитель — храни его Господь! — вынужден так поступать. Порты перестали давать казне доход. Из-за португальских корсаров в Джидду уже год как не заходят суда. Да и в Дамиетте не лучше. Что до Александрии, итальянские купцы покинули ее, потому как торговля там замерла. Подумать только, в прошлом в этом городе было шестьсот тысяч жителей, двенадцать тысяч лавок с пряностями, открытых до позднего вечера, сорок тысяч евреев, плативших джизью[38]! Сегодня — и это факт — Александрия дает казне меньше, чем получает из нее. Что мы имеем в итоге? Брожение в войсках, которым полгода не выдавали мяса, и султана, нуждающегося в деньгах и прибегающего к крайним мерам.
Вошел покупатель, и наша беседа прервалась. Акбар пошел ему навстречу, извинившись перед нами. Принцесса собралась уходить, но я удержал ее:
— Сколько ты надеялась выручить?
— Не меньше трехсот динар.
Я попросил разрешения взглянуть на гобелен. Про себя я уже принял решение купить его, но сделать это, не взглянув на него, — более походило на милостыню. Однако и рассматривать его слишком пристально я не хотел, чтобы она не подумала, будто я желаю нажиться на нем позже. Словом, я бросил на гобелен беглый взгляд и проговорил:
— Триста так триста. Я беру.
Однако она раскусила меня:
— Женщине не пристало получать подарки от мужчины, которого она не может отблагодарить.
Слова были резкие, чего нельзя было сказать о тоне. Я притворно возмутился:
— Речь не идет о подарке. Я покупаю, потому что мне это дорого!
— Но почему?
— С ним у меня связано воспоминание.
— Ты же впервые видишь его!
— Порой достаточно одного взгляда, чтобы что-то стало для тебя незаменимым.
Она залилась краской. Наши взгляды встретились, наши уста приоткрылись. Мы уже были друзьями. Служанка, еще больше повеселевшая, сновала между нами, прислушиваясь к нашим словам. Мы назначили друг другу свидание: в пятницу, в полдень на площади Эзбекия.
Со времени прибытия в Египет я ни разу не пропустил торжественной пятничной молитвы. И вот это произошло, а я не испытал особых угрызений совести. В конце концов именно Создатель сотворил эту женщину столь прекрасной и ниспослал ее мне на моем пути.
Медленно, по мере того как заканчивалась молитва в мечетях, заполнялась народом площадь Эзбекия. У каирцев вошло в привычку собираться здесь, чтобы поиграть в кости, послушать зазывал, а то и провести вторую половину дня в злачных заведениях на прилегающих улочках, заманивающих более коротким путем в Рай.
Черкешенки еще не было, и я смешался с толпой, окружившей человека, выступавшего с ослом. Ротозеев все прибывало, я посматривал вокруг, не мелькнет ли знакомое лицо, а также на солнце в надежде, что оно хоть немного умерит свой жар.
Бродячий артист и его осел исполняли танец, так что было трудно понять, кто кому подражает. Затем человек принялся разговаривать со своей скотиной и сказал, что султан намерен предпринять большое строительство и для перевозки извести и камней собирается реквизировать всех каирских ослов. Осел тут же упал на землю, перевернулся на спину копытами вверх, надул живот и закрыл глаза. Плут стал оплакивать перед зрителями потерю осла и просить денег на покупку другого. Собрав несколько десятков монет, он заявил:
— Не думайте, что мой осел издох. Этот обжора, зная мою бедность, притворился мертвым, чтобы я собрал немного денег и купил ему поесть.
Схватив палку, он обрушил на осла град ударов.
— А ну вставай!
Но осел не двигался. Тогда шарлатан обратился к зрителям:
— Каирцы, султан только что издал указ: все население обязано завтра выйти на улицу и встречать его торжественный въезд в столицу. Ослы реквизируются для знатных дам.
Осел тут же вскочил и принял гордый и радостный вид. В толпе раздался хохот.
— Вот как, а ты, оказывается, любишь хорошеньких женщин! Здесь много таких! Какая тебе по нраву?
Осел побежал по кругу, словно выбирая, а затем остановился возле одной из зрительниц в нескольких шагах от меня. И хотя ее лицо было закрыто плотным куском материи, я тут же узнал ее благодаря высокому росту и манере держаться. Испугавшись смеха и направленных на нее взглядов, она сама подошла ко мне и взяла меня под руку. Я бросил в сторону осла:
— Ну уж нет, моей жены тебе не заполучить! — и с достоинством увел ее прочь.
— Не думал, что ты явишься с закрытым лицом. Если б не осел, мне бы ни за что не узнать тебя.
— Для того-то я и закрыла лицо, чтобы не быть узнанной. Мы на улице, вокруг столько любопытных глаз, и никому невдомек, что я не твоя жена. — И добавила, подтрунивая надо мной: — Когда я хочу нравиться всем, я открываю лицо, когда хочу нравиться одному — закрываю его.
— Отныне мне будет неприятно видеть тебя с открытым лицом.
— Так ты совсем не желаешь смотреть на него?
Мы не могли пойти ни ко мне, ни к ней, нам оставалось лишь бродить по городу. В день нашего первого свидания Нур настояла, чтобы мы посетили запретный сад.
— Он так называется оттого, что окружен высокими стенами, и султан запретил его посещать, чтобы сохранить чудо природы: единственное в мире дерево, дающее настоящий бальзам.
За серебряную монетку служитель пропустил нас туда. Склонившись над бальзамическим тополем, Нур отвела с лица покрывало и надолго замерла, впав в мечтательность.
— В целом мире одно лишь дерево, такое хрупкое, нежное и такое бесценное! — проговорила она, будто обращалась к себе.
На мой взгляд дерево было самое заурядное: листья походили на виноградные, правда, чуть меньше. Вот только росло оно прямо в источнике.
— Говорят, если его поливать другой водой, оно тут же засохнет.
Мне показалось, что посещение сада взволновало Нур, но почему — этого я понять не мог. На следующий день мы встретились снова, она была весела и чутко внимала мне. С тех пор наши прогулки стали ежедневными или почти ежедневными, поскольку по понедельникам и вторникам она была занята. Когда месяц спустя я завел об этом речь, она вспыхнула:
— Ты мог бы вообще меня не видеть или видеть раз в месяц, но я с тобой два, три, пять раз в неделю, а ты меня упрекаешь.
— Я не считаю тех дней, когда вижу тебя. А вот прочие кажутся мне нескончаемыми.
Было воскресенье, мы проходили мимо мечети ибн Тулуна[39].
— Готов ли ты следовать за мной, не задавая вопросов?
— Хоть до Китая, если потребуется!
— Тогда жди меня завтра утром с двумя верблюдами и полными бурдюками воды перед Большой Мечетью Гизеха.
Полный решимости сдержать слово, я не спрашивал у нее, куда мы направляемся, за два часа пути мы обменялись лишь несколькими словами. И все же один вопрос я счел не противоречащим нашему договору:
— Где-то здесь должны находиться пирамиды. Мы движемся в том направлении?
— Да.
— Ты каждую неделю отправляешься в путь, чтобы взглянуть на эти круглые постройки?
Она от души расхохоталась, я же смутился и, чтобы выказать недовольство, отстал, слез с верблюда и стреножил его. Она повернула назад.
— Извини меня за смех. Но ты сказал, что они круглые.
— Это не я придумал. Ибн Баттута, великий путешественник, именно так и написал: «они имеют круглую форму».
— Значит, он их никогда не видел. Или же видел издалека и ночью, да простит его Господь! Но не осуждай его. Когда путешественник рассказывает о своих подвигах, он попадает в ловушку восторженных возгласов тех, кто его слушает. И не осмеливается заявить «не знаю», «не видел» из страха потерять авторитет. Есть ложь, в которой уши виноваты в большей степени, чем уста.
Мы двинулись дальше.
— А что еще рассказал этот Ибн Баттута о пирамидах?
— Что они были возведены ученым, сведущим в движении светил, и что он предугадал потоп, оттого и выстроил эти пирамиды, чтобы изобразить на них все искусства и науки и спасти их от забвения.
Боясь услышать от нее новые саркастические шутки, я поспешил добавить:
— Как бы то ни было, Ибн Баттута уточнил, что это не более чем предположения и что никому не ведомо, каково назначение этих необычных построек.
— По мне так пирамиды были выстроены лишь для того, чтобы быть прекрасными и величественными, чтобы стать первым чудом света. Наверное, у них было какое-то предназначение, но это не более чем оправдание для того, кто затеял строительство.
Мы достигли вершины холма, на горизонте четко вырисовывались пирамиды. Черкешенка придержала верблюда и торжественно и взволнованно протянула руку в сторону востока.
— Не будет ни наших домов, ни дворцов, ни нас самих, а пирамиды все еще будут стоять. Не означает ли это, что в глазах Вечности они важнее всего?
Я накрыл ее руку своей.
— Но мы еще живы. Мы вместе. И одни.
Оглядевшись, она вдруг ответила шаловливым тоном:
— И то верно!
И приблизившись ко мне вплотную, отвела с лица покрывало и поцеловала меня в губы. Боже! Я мог бы остаться там до Страшного Суда!
Не я прервал поцелуй, и не она отстранилась от меня. Виноваты были наши верблюды — они разошлись в разные стороны, так что мы чуть не свалились с них.
— Смеркается. Не отдохнуть ли нам?
— На пирамидах?
— Чуть дальше. В нескольких милях отсюда есть деревушка, где живет воспитавшая меня няня. Каждый понедельник она ждет меня.
Несколько в стороне от деревни особняком стояла лачуга, утопавшая в грязи, в каких обычно живут феллахи[40]. К ней вела тропинка, по которой и отправилась Нур, заклиная меня не следовать за ней. Я ждал, прислонившись к пальме. Уже почти стемнело, когда она вернулась в сопровождении толстой и добродушной крестьянки.
— Хадра, вот мой новый муж.
Я вздрогнул. Мои расширенные от удивления глаза увидели, как нахмурились брови Нур. Нянька в это время благодарила Небо:
— Вдова в восемнадцать лет. Может, хоть на этот раз моей красавице повезет больше.
— Думаю, что да! — ответил я.
Нур расцвела, а Хадра, пробормотав молитву, повела нас к глинобитному домику, стоящему неподалеку от ее дома, еще более невзрачному и тесному.
— Это не дворец, но сухо и никто вас не потревожит. Если я вам понадоблюсь, кликните в окно.
Отведенный нам домик состоял из одной квадратной комнатки, освещенной колеблющимся пламенем свечи. Там стоял легкий запах ладана. Через окно доносился рев буйвола. Черкешенка заложила дверь на засов и прислонилась к ней. Распустила волосы, скинула платье. На шее поблескивало рубиновое ожерелье, а самый большой рубин свешивался между грудей, талия была схвачена тонким ремешком из переплетенных золотых нитей. Никогда еще глаза мои не видели столь роскошно раздетой женщины. Она шепнула:
— Другие в первую очередь освободились бы от драгоценностей. Я же оставила их. Дома, мебель продаются, этого не скажешь о теле и его украшениях.
Я прижал ее к себе.
— С сегодняшнего утра я смиренно принимаю все, что посылает мне судьба: пирамиды, твой поцелуй, эту деревню, весть о том, что мы муж и жена, эту ночь, твои украшения, твои прелести…
Но все это были только цветочки, главное было впереди. Я совершенно потерял голову в ту бесконечно упоительную ночь. Под утро мы лежали так близко прижавшись друг к другу, что мои ресницы подрагивали, когда она что-то шептала.
Ее согнутые и тесно сведенные в коленях ноги образовывали пирамиду. Я дотронулся до них, и они разошлись. Словно поссорились.
Моя Черкешенка! Мои руки и сегодня еще порой обнимают ее воображаемое тело, да и губы ничего не забыли.
Когда я проснулся, Нур стояла, прислонившись к двери, как вчера. Только теперь она что-то держала в руках и улыбка ее была напряженной.
— Вот мой сын Баязид, которого я прячу, словно родила его во грехе!
Она подошла и положила его словно подношение на мои покорные ладони.
В этом ребенке текла чужая кровь, но он появился в моей жизни, чтобы благословить или наказать мою плоть, и потому был моим. Чтобы погубить его во имя Веры, мне понадобилась бы смелость Авраама. Не во взмахе ли ножа, занесенного Другом Господа над сыном, обнаруживается то общее, что роднит религии[41]? Самому мне совершить подобное, каждый год прославляемое во время праздника Адха, оказалось не по силам. А ведь долг повелевал мне поступить именно так, ибо в этот год на моих глазах рождалась мусульманская империя, и это дитя представляло для нее угрозу.
— Однажды Баязид, сын Аладина, потрясет основы османского трона. Он один, последний в роду, сможет поднять племена Анатолии, объединить вокруг себя мамлюков и персидских сефевидов[42], чтобы одолеть турецкого султана. Он один. Если только султан Селим не расправится с ним с помощью своих людей.
Нур стояла, склонившись над колыбелью сына, и даже не догадывалась, какие муки испытываю я от ее слов. Империя, чью гибель она предрекала, появилась в моих молитвах задолго до того, как я научился молиться, ведь только на нее рассчитывал я в деле освобождения Гранады.
И вот она начала создаваться прямо на моих глазах. Она уже включала в себя Константинополь, Сербию, Анатолию, готовилась подчинить себе Сирию, Ирак, Аравию Пустынную, Аравию Счастливую, Аравию Каменистую, а также Египет. Завтра уже она приросла бы Берберией, Андалузией и, быть может, Сицилией. Все мусульмане могли бы объединиться, как во времена Омейядов[43], в лоне одного процветающего и устрашающего халифата, который диктовал бы свою волю неверным. Империя — самая большая моя мечта, самая затаенная моя надежда! Буду ли я служить ей, способствовать ее развитию? Ничуть. Я был обречен бороться с ней либо бежать от нее. Селиму Завоевателю, который убрал со своего пути отца, братьев со всем их потомством — и при этом длань Господа не остановила его, — которому предстояло принести в жертву и своих трех сыновей, так вот этому орудию Божьего гнева противостоял ребенок, которого я намеревался охранять и кормить до тех пор, пока он не станет мужчиной, эмиром, могильщиком этой самой империи и не примется убивать сам, как велит ему закон крови.
Я не делал выбора, за меня выбор сделали жизнь и мои чувства.
Отныне я должен был покинуть Египет, где Баязид и его мать подвергались опасности. Нур в свое время скрыла свою беременность, родить ей помогла Хадра, которая и взяла заботу о младенце на себя. Случись что с няней, и ребенка пришлось бы перевезти в Каир, где бы быстро догадались, чей он сын. И тогда его жизнь висела бы на волоске, да и сам султан Канзох мог выдать его: слишком напуганный турецким султаном, он вряд ли мог отказать ему в такой малой просьбе.
Решение мое созрело само собой: жениться на Нур и возвратиться с нею и ребенком в Фес, где можно будет выдать его за своего сына, а в Египет вернуться позже. Когда никто уже не догадается о его происхождении.
Свадьбу сыграли скромную, поскольку Нур была вдовой: несколько друзей и соседей да один нотариус андалузского происхождения. В момент заключения брака он заметил на стене крест и икону и попросил снять их.
— Не могу, — отвечал я. — Я обещал хозяину дома ничего не трогать здесь до его возвращения.
Нотариус и гости пребывали в замешательстве. И тогда Нур нашла выход из положения:
— Если нельзя снять эти предметы со стены, что нам мешает прикрыть их? — И, не дожидаясь ответа, придвинула к стене ширму.
Мы оставались в доме еще две ночи, а потом с огромным сожалением покинули его. Случай представил его в мое распоряжение, его хозяин копт так и не появился, не подал весточки. Я узнал, что чума поразила Асьют и его окрестности, и подумал, что, вероятно, он стал ее жертвой, как и многие-многие другие. Дай Бог, чтобы я ошибался, но как еще объяснить его отсутствие и особенно молчание. Перед тем как покинуть Каир, я отдал ключи от дома своему мастеру золотых дел Дауду Алеппцу. Будучи братом Йакуба, управляющего Монетным двором, близкого к султану человека, он мог бы защитить дом от посягательств какого-нибудь мамлюка.
В путь мы пустились в месяце сафар, накануне христианской Пасхи. Первый привал сделали в лачуге Хадры под Гизехом и уже оттуда с Баязидом, которому исполнилось шестнадцать месяцев, отправились в Булак, большой каирский порт на берегу Нила. За разумное вознаграждение нам удалось получить места на «джерме», перевозившей в Александрию рафинированный сахар, выработанный на фабрике, принадлежащей султану. В Булаке было немало и других торговых судов, не менее пригодных для перевозки людей, но я подумал, что лучше все же прибыть в порт Александрии на судне, идущем под королевским флагом, поскольку друзья предупредили меня о возможных трудностях на таможне. Придирчивые чиновники обыскивали там путешественников вплоть до исподнего, причем облагали налогом не только товары, но и деньги.
Избежав этого неудобства, я весь отдался созерцанию античного города, основанного Александром Великим, о котором в восторженных выражениях говорится в Коране и чья могила превратилась в место паломничества. Правда, в наше время от прежнего города осталась лишь тень. Жители еще помнят время, когда сотни кораблей из Фландрии, Англии, Бискайи, Португалии, Сицилии, Апулии, но более всего Венеции, Генуи, Рагузы и турецкой Греции стояли на его рейде. Теперь о том остались лишь воспоминания.
В самом городе напротив порта есть высокий холм, которого не было в античные времена и который является нагромождением руин. Там находят ценные старинные предметы. На вершине этого холма выстроили башню, с нее день и ночь ведется наблюдение за проходящими судами. За каждое судно, о котором наблюдатель сообщает таможне, он получает вознаграждение, если же он засыпает или отлучается с поста, в то время как в порт заходит судно, он подвергается штрафу в размере, в два раза превышающем вознаграждение.
За пределами города также находятся очень древние сооружения, среди которых выделяется одна высокая и мощная колонна, возведенная Птолемеем. На ее верхушке будто бы находилось огромное стальное зеркало, которое было способно зажечь вражеское судно, пытавшееся пристать к берегу[44].
Многое стоило бы осмотреть, но мы спешили и дали себе слово когда-нибудь вернуться и спокойно все обойти.
На египетском судне мы прибыли в Тлемсен, где целую неделю отдыхали, прежде чем снова пуститься в путь.
Я вновь облачился в прежнее платье и, чуть только оказался внутри крепостной стены Феса, закрыл лицо тайлассаном. Я не хотел, чтобы о моем приезде стало известно прежде, чем я повидаюсь со своими, то есть отцом, матерью, Вардой, Сарват, а также узнаю новости о Харуне и Мариам.
Я не мог не остановиться перед своим недостроенным дворцом. Он был таким, каким я его оставил, разве что зарос травой. До дома Кхали было рукой подать. Незнакомый человек сказал мне, что моя мать больше здесь не живет. Я был так взволнован, что не смог задать других вопросов и направил мула к дому отца.
Сальма прижала к груди сначала меня, потом Нур и Баязида, удивившись, что я дал сыну такое необычное имя и наградил такой светлой кожей. Она ничего не сказала, но по ее глазам я прочел, что отца больше нет. Слеза, скатившаяся по ее щеке, подтвердила мою догадку. Но начала она с другого.
— У нас мало времени. И прежде, чем ты снова пустишься в путь, послушай, что я тебе скажу.
— Но я не собираюсь уезжать!
— Выслушай меня, а там решай.
Она говорила больше часа, словно уже тысячу раз обдумывала, что скажет мне в день моего возвращения.
— Я не могу проклинать Харуна, но он погубил нас всех. За смерть Зеруали в Фесе его никто не осудил. Увы! На этом он не остановился.
Некоторое время спустя после моего изгнания, — рассказывала она, — султан выслал отряд в двести человек, чтобы схватить Харуна, но горцы встали на его защиту. Шестнадцать человек попали в засаду в горах и погибли. Когда весть об этом долетела до Феса, на улицах появилось объявление о вознаграждении за голову Проныры. Наши дома были взяты под наблюдение, день и ночь за нами следили, допрашивали всякого, кто к нам направлялся, так что даже самые близкие и родня боялись нас навещать. С тех пор что ни неделя, то весть о новом преступлении Харуна и его банды — нападение на отряд сопровождения, ограбление каравана, расправа над путниками.
— Ложь! — вскричал я. — Я знаю Харуна. Он мог убить ради мести либо защищаясь, но ограбить!..
— То, что не ложь, важно лишь для Бога, а для нас главное, что думают люди. Твой отец снова стал подумывать о переезде в Тунис или другой какой город, но сердце его не выдержало. Это случилось внезапно, в прошлом году, на рамадан. — Сальма набрала воздуха в грудь перед тем, как продолжить: — Он пригласил нескольких друзей отпраздновать с нами окончание поста, но никто не осмелился переступить порог этого дома. Жизнь стала ему невмоготу. На следующий день во время сиесты я услышала, как что-то упало. Вышла. Он лежал на земле в патио, по которому с утра нервно расхаживал. Ударился головой о край бассейна. Он уже не дышал.
В груди у меня началось жжение. Я закрыл лицо руками. Мать продолжала рассказ, не глядя на меня:
— Женщины смиряются с бедой, а мужчины ломаются. Твой отец был в плену у своего честолюбия. Меня же научили подчиняться.
— А что Варда?
— Она покинула нас после смерти Мохаммеда. Осталась без мужа, без дочери, у нее здесь никого больше нет. Думаю, она вернулась на родину, в Кастилию. — И добавила вполголоса: — Не нужно нам было уезжать из Гранады.
— Возможно, мы туда еще вернемся.
Сальма не удостоила меня ответом. Лишь махнула рукой, словно желая прогнать назойливую муху.
— Лучше спроси о своей дочери.
Лицо ее осветилось, как и мое.
— Я ждал, когда ты заговоришь о ней. Не осмелился прерывать тебя. Когда я уезжал, она была такой крохой!
— Теперь это толстушка и такая отчаянная. Сейчас она у Сары, дружит с ее внуками.
Час спустя появились Сара с Сарват. На шею мне, против всякого ожидания, бросилась Сара, дочь же держалась на расстоянии. Саре пришлось представить ей меня:
— Сарват, это твой отец.
Девочка шагнула ко мне и замерла.
— Ты был в Том…
— Нет, не в Томбукту, а в Египте, и привез тебе братика.
Я посадил ее на колени, покрывая поцелуями, вдыхая запах ее черных гладких волос, гладя по голове. У меня было ощущение, что я в точности повторяю то, что видел сотни раз: как мой отец держит на руках сестру.
— Есть ли новости о Мариам?
Отвечать взялась Сара:
— Вроде бы видели ее с саблей в руках рядом с мужем. Но про них столько всего говорят…
— А ты веришь в то, что Харун — разбойник?
— Среди людей всегда найдутся непокорные. Публично их проклинают, а оставшись наедине с собой, боготворят. Даже среди евреев имеются такие. В этой стране они тоже есть: налогов не платят, всегда вооружены. Мы зовем их караимы. Да ты, верно, знаешь.
— Да, — подтвердил я. — Их сотни, они живут по военным законам в горах Деменсеры и Хинтаты, под Марракешем. — Я снова заговорил о том, что интересовало меня в первую голову: — Веришь ли ты, что в Фесе есть люди, которые втайне боготворят Харуна и Мариам?
Тут уж не выдержала Сальма:
— Да будь Харун бандитом, разве б на него так ополчились! Когда он убил Зеруали, то чуть не стал героем. Тогда захотели представить его вором. В глазах людей золото пачкает сильнее крови. — И добавила так, будто кто-то другой говорил вместо нее: — Ни к чему оправдывать твоего зятя. Станешь защищать его, снова будешь объявлен его сообщником.
Мать боялась, как бы желание помочь Харуну и Мариам не заставило меня наделать новых ошибок. Она была права, и все же я должен был попытаться что-то сделать для своего друга. То, как я был изгнан, привело меня к мысли, что теперь султан Феса меня выслушает.
В это время султан вел военные действия против португальцев в Булауане. Несколько месяцев следовал я за его войсками, порой берясь за оружие. Я был готов на все, чтобы получить прощение. В перерывах между боями мне удавалось побеседовать с ним, его братьями и советниками. Однако это ни к чему не привело. Один близкий к султану человек в конце концов признал, что многие преступления были несправедливо приписаны Харуну. И добавил с обезоруживающей искренностью:
— Даже если б мы и простили его за то, что он совершил, как мы сможем простить его за то, в чем его обвиняем?
Настал день, когда я прекратил попытки добиться прощения для Харуна. Не потому, что мне это удалось, а потому, что я получил некие сведения, которые требовали проверки. Я вернулся в Фес, взял Сальму, Нур, Сарват и Баязида и, ничего не сообщая им о своих намерениях, пустился в путь, решив не оглядываться назад. В Фесе у меня остался лишь недостроенный дворец — камни, лишенные воспоминаний и полные сожалений.
Наше путешествие длилось недели, но цели назначения я никому не открывал, к тому же это было не место, а человек: корсар Аррудж по прозвищу Барберусс[45]. Я узнал, что Харун у него, и отправился в Тлемсен, оттуда взял восточнее, избегая городов, занятых кастильцами, таких как Оран, Мерс ал-Кебир, и останавливаясь там, где можно было встретить выходцев из Гранады: в Алжире и особенно Шершеле, чье население чуть не целиком состояло из андалузских беженцев.
Свою ставку Барберусс разместил в небольшом портовом городе Джиджелли, отвоеванном у генуэзцев в прошлом году. Не успев туда добраться, я узнал, что он осадил Буджию, а поскольку этот город находился на пути моего следования, я наведался туда, оставив родных в безопасном месте в нескольких милях, у имама сельской мечети, пообещав вернуться тотчас после осмотра поля боя.
В Буджии я и повстречался с Барберуссой, как рассказываю о том в «Описании Африки». У него и впрямь была рыжая борода, доставшаяся ему от природы, хотя, возможно, он и подкрашивал ее хной, поскольку человек он был немолодой, казался старше своих лет и держался молодцом, благодаря воле к победе. Он сильно хромал, а вместо левой руки у него был протез из серебра. Руку он потерял во время предыдущей осады Буджии, закончившейся разгромом его войска. На этот раз боевые действия разворачивались как будто бы более успешно. Он уже отвоевал старую цитадель и собирался занять крепость, в которой засели кастильцы.
В день моего появления в его лагере в боях наступила передышка. Перед шатром главнокомандующего стояла стража, один из охранников был родом из Малаги. Он-то и позвал Харуна, и по тому, с какой почтительностью это было сделано, я понял, что мой друг один из военачальников Барберусса. Вскоре мы уже бросились в объятия друг другу и долго стояли так, обмениваясь лишь дружескими ударами в плечо или по спине и выражая этим все накопившееся за годы разлуки — и радость встречи, и боль. Харун представил меня Арруджу как известного поэта и дипломата, а отчего так — я понял лишь позднее. Корсар вел себя по-королевски, выражал свои мысли коротко, не подлежащими обсуждению фразами, вроде вполне понятными, но с каким-то тайным подтекстом. Речь зашла о победах, одержанных Селимом, о нарастающей самоуверенности кастильцев. Он грустно заметил, что на Востоке солнце ислама восходит, а на Западе заходит.
После Харун повел меня в свою палатку, не такую просторную и роскошную, как шатер корсара, но довольно-таки вместительную, рассчитанную человек на десять. Там было вдоволь напитков. Вопросов задавать не пришлось, Харун сразу принялся говорить о том, что меня тревожило.
— Я убивал лишь убийц, грабил лишь воров. Ни на секунду не забывал о Боге. Разве что перестал дрожать от страха перед богатыми и власть предержащими. Здесь я воюю с неверными, которых наши правители обхаживают, защищаю города, которые они оставляют. Мои товарищи — разбойники всех сортов. Но разве не из внутренностей кашалота добывается серая амбра?
Все это он проговорил так, словно читал наизусть суру. Затем добавил совершенно иным тоном:
— Твоя сестра неподражаема. Атласская львица. Она дома, в Джиджелли, в шестидесяти милях отсюда, с нашими тремя сыновьями, младшего из которых зовут Хасан.
Как тут было не разволноваться.
— Я ни секунды в тебе не сомневался.
Когда мы были детьми, Харун всегда брал в спорах верх. Но на сей раз я был вынужден рассказать ему, как его поступки отразились на моей семье. Он помрачнел.
— В Фесе я представлял для них угрозу. Здесь буду их защитником.
Неделю спустя мы были в Джиджелли. Остатки моей семьи воссоединились, десять беженцев собрались под крышей корсара. Я вспоминаю о том времени, как о редкой счастливой поре, выпавшей на мою долю, которую я охотно продлил бы.
Я, бежавший все дальше ради того, чтобы Баязид не погиб в результате мести со стороны османов, в этом году оказался с женой и ребенком в сердце Константинополя, причем в самой невероятной ситуации: я стоял, склонившись над дланью грозного Селима, а он кивком и едва наметившейся на губах улыбкой благодарил меня. Говорят ведь, что жертву часто притягивают клыки, готовые ее растерзать. Может, этим объясняется моя безрассудная отвага. Но в тот момент она мне таковой не казалась. Я лишь плыл по воле происходящего, пытаясь заново выстроить свою жизнь на том небольшом куске земли, с которого еще не был изгнан. Но обо всем по порядку.
Дела Барберусса шли все лучше, а в его тени поправлялось и положение Харуна. Осада Буджии не задалась, но в первых числах нового года корсару удалось заполучить в Алжире власть, собственноручно расправившись с прежним правителем города, когда тот мылся в бане.
Алжир не такой большой город, как Оран или Буджия, его территория меньше квартала в Тлемсене, но все же это город с четырьмя тысячами очагов, рынками, на которых каждому ремеслу и товару отведено свое место, улицами, на которых стоят красивые особняки, банями, постоялыми домами, а самое главное, с великолепной стеной, сложенной из крупных камней, тянущейся вдоль побережья и оканчивающейся просторной эспланадой. Барберусс превратил Алжир в свою столицу, провозгласил себя королем и ожидал признания со стороны всех исламских государей.
Я же после Джиджелли вновь пустился в путь. Устав от бесконечной смены мест и по-прежнему сожалея о том, что не пришлось остаться в Египте, я надеялся бросить якорь в Тунисе, хотя бы на несколько лет. Я переоделся согласно обычаям этой страны, стал носить тюрбан с длинным покрывалом, питаться безисом и ал-безином и даже принимать ал-хашиш — смесь сахара с наркотическим веществом, вызывающая опьянение, веселость и аппетит. Это снадобье к тому же чрезвычайно возбуждает похотливость, что весьма ценит король Туниса Абу-Абдаллах.
Благодаря Харуну, у которого в городе были надежные знакомства, и среди них мизвар — главнокомандующий армией, я легко нашел дом в предместье Баб ал-Бахр и наладил отношения с местными производителями ткани, рассчитывая обзавестись собственным торговым предприятием.
Однако не успел. Еще и месяца не истекло со времени моего приезда, как однажды в мою дверь постучал Харун. С ним были еще трое военных, одного из которых я видел в Буджии в шатре корсара. Вид у Проныры был серьезный, как у кади при исполнении служебных обязанностей.
— У нас для тебя послание от Его Величества, победителя при ал-Каим би-амриллах.
Это был титул, заслуженный Барберуссом после расправы над алжирским эмиром. Он просил меня отправиться в Константинополь с посланием для султана, ставящим его в известность относительно создания алжирского королевства, выражающим его подданнические чувства и заключающим мольбу о поддержке в борьбе с кастильцами, удерживающими морскую цитадель при входе в порт Алжира.
— Польщен таким доверием. Но вас и так уже четверо. Зачем вам я?
— Султан Селим отказывается принимать посла, если тот не поэт и не адресует ему славословий в стихах.
— Я могу сочинить поэму, а ты ее прочтешь.
— Нет. Мы — вояки, ты — другое дело, ты уже выполнял поручения такого рода. У тебя получится лучше, а это важно — нужно, чтобы наш государь предстал королем, а не корсаром.
Я замолчал, подыскивая предлог, чтобы уклониться от столь опасной повинности, но Харун и слышать ничего не желал и стоял на своем. Казалось, его голос шел из глубины моей собственной совести.
— Ты не имеешь права колебаться. На Востоке рождается великая мусульманская империя, мы должны протянуть ей руку с Запада. До сих пор мы жили под игом неверных. Они овладели Гранадой, Малагой, затем Танжером, Мелильей, Ораном, Триполи и Буджией; завтра в их руках окажутся Тлемсен, Алжир, Тунис. Чтобы противостоять им, мы нуждаемся в помощи падишаха. Мы просим тебя о помощи, ты не в праве отказать. Никакое занятие не может быть важнее этой миссии. Твоя семья в безопасности. К тому же ты будешь избавлен от каких-либо расходов и получишь щедрое вознаграждение. — И добавил, улыбаясь уголками губ: — Разумеется, ни я, ни мои товарищи не осмелились бы передать Барберуссу, что ты отказался.
Я располагал такой же свободой действий, как птенец, преследуемый соколом. Не имея возможности назвать подлинную причину моего колебания, не выдав при этом Нур, я не знал, какие доводы привести в пользу своего отказа.
— Когда же в путь?
— Этой ночью. В Гулете нас ждет флот. Мы завернули сюда за тобой.
Словно прося о последней милости перед смертью, я оговорил право посоветоваться с Нур.
Мне не забыть, как она отреагировала: не как наседка, а как дочь солдата, каковой она всегда и оставалась, и как мать султана, которой надеялась стать. Стоя с высоко поднятой головой и открытым лицом, она произнесла:
— Ты должен это сделать? — Она не то спрашивала, не то утверждала.
— Да, — только и смог я из себя выдавить.
— Думаешь, это ловушка?
— Ни в коем случае. Готов голову дать на отсечение.
— Нужно избежать только этого. Если же ты веришь Харуну, мы можем отправиться все вместе.
Я был не уверен, что правильно понял. Она убежденно продолжала:
— Баязид своими глазами должен увидеть свой город и свой дворец. Возможно, другой такой возможности до поры возмужания ему не представится. Морские путешествия полны опасностей, но мой сын должен к ним привыкать. Богу решать — оградить ли его от смерти или дать погибнуть.
Она была так в себе уверена, что я не стал с ней спорить, предпочтя слукавить:
— Харун ни за что не согласится, чтобы я взял с собой жену и ребенка.
— Если ты согласишься выполнить его поручение, он тоже не откажет тебе. Поговори с ним, ты сможешь убедить его.
На восходе мы уже оставили позади Гаммар. Морская болезнь породила у меня ощущение полного кошмара.
Странный город Константинополь, такой наполненный историей и все же такой новый, вечно меняющийся. Это касается и его построек, и его людей. Меньше чем за семьдесят лет османского владычества он полностью изменил свой облик. По-прежнему стоит Святая София, превращенная в мечеть, куда султан со свитой является каждую пятницу. Уже возведено множество зданий, а сколько будет еще дворцов, мечетей, медресе или незамысловатых деревянных домов, в которых поселятся тысячи степных кочевников!
Несмотря на настоящий исход из провинций в столицу, народ-победитель все равно здесь в меньшинстве и не опережает представителей других национальностей по накоплению богатств, за исключением разве что правящей семьи. В самых прекрасных загородных виллах, среди преуспевающих владельцев лавок чаще видишь армян, греков, итальянцев и евреев, причем часть последних явилась сюда из Андалузии после падения Гранады. Их не меньше сорока тысяч, и все они согласны прославлять падишаха. На рынках турецкие тюрбаны, христианские скуфейки и еврейские кипы так и мелькают, а их хозяева уживаются друг с другом без всякой злости либо ненависти. За небольшим исключением городские улочки узки и грязны, оттого состоятельные и знатные люди передвигаются на спинах носильщиков. Этим тяжелым трудом заняты тысячи бедняков, по большей части недавних кочевников или земледельцев, еще не подыскавших себе другого занятия.
В день нашего прибытия в Константинополь мы были слишком измучены, чтобы выйти в город. Плавание проходило в тяжелых погодных условиях, кроме того, нужно было достичь Константинополя до того, как султан отправится на театр военных действий. Первую ночь мы провели на постоялом дворе, который содержал грек родом из Кандии, дальний родственник Барберусса. Но уже на следующий день явились в сераль. Нур осталась за решеткой и что-то нашептывала Баязиду, невзирая на его малый возраст. Подозреваю, что в этот день она ему прилежно поведала всю как есть кровавую и славную историю его династии, вплоть до его появлению на свет два года назад.
Сам я в это время находился внутри дворцовой ограды и уже переступил порог Блистательной Порты[47], одетый в длинное шелковое платье с золотыми вставками, повторяя про себя поэму, которую мне предстояло продекламировать в честь султана. Я сочинял ее в море, между приступами тошноты. Меня окружали тысячи стражников, чиновников, горожан всякого звания — из уважения к месту все вели себя очень тихо. Я ждал больше двух часов, уверенный, что меня попросят прийти позже.
Сказалась моя недооценка важности Барберусса и того интереса, который проявлял к нему государь Османской империи. Вскоре за нами — мной, Харуном и его товарищами — явился паж и повел нас во двор дивана. Через Срединную дверь мы вышли в цветущий парк, по которому бегали страусы, и в нескольких шагах перед собой увидели стену из неподвижных спаги. И тут со мной что-то случилось: глаза заволокло пеленой, в ушах зашумело, а горло так перехватило, что я был неспособен выдавить из себя ни звука. Что это? Страх? Или сказалась усталость? А может быть, волнение от близости к султану? Спаги расступились: проходя меж их рядами, я не видел ничего, кроме блеска и сверкания, и хотя и пытался идти обычной походкой, подстраиваясь под шаг пажа, но был на грани того, чтобы упасть. Больше всего на свете я боялся лишиться способности говорить в присутствии грозного Селима, не выдавить из себя ни звука.
И вот я увидел его: хотя я готовился, все равно это произошло неожиданно — он восседал этакой шелковой пирамидой на парчовых подушках. Его холодный взгляд развеял туман, застилавший мне глаза, но не избавил от страха. Я превратился в автомат, действующий по указке бесстрастного султана. Принялся декламировать, может быть, без особого подъема, но и без робости, а на последних строках даже осмелился на какие-то жесты, от которых у меня по спине заструился пот. Султан качал головой, изредка переговариваясь со своим окружением. Цвет его лица, лишенного бороды, но с внушительными усами, которые он то и дело теребил, показался мне пепельным, а глаза огромными и чуть раскосыми. Небольшой, плотно прилегающий к голове тюрбан украшал рубин в золотой оправе. С правого уха свешивалась жемчужина в форме груши.
Закончив поэму, я припал к августейшей длани и поцеловал ее. На руке он носил серебряный перстень грубой работы, как мне сказали — подарок его астролога. Когда я выпрямился, паж накинул мне на плечи плащ до пят из верблюжьей шерсти и пригласил следовать за ним. Свидание было закончено. Обсуждение дел происходило в другом помещении, на нем присутствовали советники султана. Я едва ли два раза раскрыл рот. Моя роль состояла в том, чтобы представительствовать, но не вести переговоры, к тому же разговор, начавшись по-арабски, продолжался по-турецки, на языке, которым я плохо владел до того, как попал в Рим.
Благодаря оплошности одного из советников я смог получить информацию чрезвычайной важности. «Для человека нет ничего хуже, чем длинный язык», — говорил халиф Али, да воздаст ему Господь! Так вот, язык этого вельможи явно был длиннее, чем нужно. Речь шла о цитадели Алжира, занятой неверными, а он то и дело оговаривался: «цитадель Каира», при этом кастильцев называл «черкесами», и так продолжалось до тех пор, покуда другой советник, гораздо моложе, не метнул в его сторону такой негодующий взгляд, что тот побледнел, предчувствуя, что не сносить ему головы. Сама эта сцена больше, чем оговорки, дала мне понять, что наружу всплыло нечто очень важное. Так и оказалось: в этом году султан Селим делал вид, что военные приготовления направлены против персидского Софи и даже позвал каирского владыку присоединиться к нему в борьбе с еретиками, на самом же деле готовился к захвату мамлюкской империи.
По окончании переговоров я поспешил рассказать обо всем Нур, что было с моей стороны проявлением все той же несдержанности на язык. Мне следовало предвидеть, как подействует услышанное мною на Черкешенку, какой огонь пробудит в ее душе. Она желала во что бы то ни стало предупредить своих братьев по крови о грозящей им опасности.
— Султан Канзох — больной нерешительный старик, который и дальше будет с упоением внимать заверениям в дружбе Селима, до тех пор, пока османская сабля не пройдется по его горлу. Когда-то это был бесстрашный воин, но теперь его занимает лишь его здоровье и желание вытянуть у своих подданных побольше золота. Нужно предупредить его о том, что замыслил Селим, и сделать это можем только мы, поскольку мы одни об этом знаем.
— Да понимаешь ли ты, что предлагаешь? Стать шпионами, выйти от Селима и прямиком отправиться к Канзоху! Понимаешь ли, что этих разговоров, которые мы с тобой тут ведем, уже достаточно, чтобы лишиться головы?
— Не пытайся меня напугать! Мы одни, я говорю тихим голосом.
— Ради тебя я покинул Египет, а теперь ты же просишь меня туда вернуться!
— Нужно было бежать, чтобы спасти Баязида, сегодня нужно вернуться, чтобы спасти моих братьев, да и будущее моего сына. Всех черкесов перережут, Селим захватит их врасплох, завладеет их землями и выстроит такую мощную и огромную по своим размерам империю, что моему сыну и мечтать о ней не придется. Если что-то можно сделать, я должна пойти на это, пусть и ценой жизни. Отправимся в Галату, сядем на первый корабль до Александрии. В конце концов две империи еще не вступили в войну и даже делают вид, что они союзники.
— А если я тебе отвечу «нет»?
— Скажи мне: «Нет, ты не станешь спасать от резни своих братьев по крови», «Нет, ты не станешь драться за то, чтобы однажды твой сын воссел на константинопольский престол», скажи мне эти слова, и я послушаюсь тебя. Но утрачу вкус к жизни и любви.
Я промолчал.
— Из какого теста ты сделан, что соглашаешься с потерей одного за другим города, одной за другой родины, одной за другой жены и никогда не сопротивляешься, не сожалеешь, не оборачиваешься назад? — добавила она.
— Жизнь — всего лишь переход от Андалузии, которую я покинул, к Раю, который мне обещан. Я никуда не рвусь, ничего не жажду, ни за что не держусь, я доверяю своей страстной привязанности к жизни, своему инстинкту, указующему, где счастье, а также Провидению. Разве не это свело нас с тобой? Не колеблясь, покинул я свой город, дом, другую жизнь ради того, чтобы следовать за тобой, чтобы лелеять твое упорство.
— Почему же теперь ты не хочешь следовать за мной?
— Я устал от навязчивых идей. Конечно, я буду оберегать тебя здесь, где ты окружена врагами, отвезу тебя к твоим братьям по крови, чтобы ты могла предупредить их, но после пути наши разойдутся.
Я не был уверен, что поступаю правильно и что у меня хватит решимости сдержать слово. По крайней мере, как мне казалось, я наметил для себя самого рамки авантюры, в которую позволил себя увлечь. Что до Нур, то она вся сияла. Пока мои колебания не вставали преградой на ее пути, они для нее не существовали. Из моих недоговоренных мыслей она услышала лишь «да», которого я так и не произнес. И пока я обдумывал, что бы такое измыслить в качестве отказа следовать за Харуном, она, не откладывая, заговорила о приготовлениях в дорогу.
Когда в александрийском порту таможенник, роясь в багаже, спросил меня, правда ли, что Османская империя готовится подчинить себе Сирию и Египет, у меня вырвалось проклятие в адрес всех женщин земли, и в частности белокурых черкешенок, на что он, к моему великому изумлению, охотно закивал головой, словно этим и объяснялись все грядущие беды.
На всем протяжении пути в страну Нила Нур пришлось выдерживать мои укоры и саркастические попреки. Но уже на третий день нашего пребывания в столице я признал, что она была отчасти права, пустившись в столь отчаянное предприятие. Бродившие по Каиру слухи были столь противоречивы, что в умах воцарилось полнейшее смятение, причем это можно было сказать не только применительно к обычным людям, но и тем, кто проживал в цитадели. Султан вознамерился отправиться в Сирию навстречу османскому войску, затем, поддавшись обнадеживающим сведениям, отказался от своего намерения. Полкам, уже получившим приказ выступить, было велено вернуться в казармы. Халифа и четырех великих кади дважды просили быть готовыми сопровождать государя в Алеппо, дважды их кортежи выдвинулись в сторону цитадели, и оба раза был дан отбой.
Полномочный османский посланник с большой помпой явился к султану Канзоху с заверениями в мире и дружбе, в какой уже раз ведя речь об альянсе против еретиков и неверных, чем еще больше усилил неразбериху. Состояние ожидания и неуверенности понижало боевую способность армии, чего и добивался падишах. И потому было важно, чтобы правдивое известие, полученное из Константинополя, открыло властителям глаза. Требовалось таким образом довести его до их сведения, чтобы ему поверили, и при этом не был раскрыт источник.
Нур пришло в голову написать письмо и доставить его запечатанным в дом государственного секретаря, Туманбея, второго человека в султанате, самого популярного из руководителей страны. Она считала, что послание черкесской женщины будет без помех доставлено одному из виднейших мамлюков.
В ту же ночь в нашу дверь постучали. Туманбей самолично явился к нам, причем один — вещь совершенно невероятная в городе, где самый последний десятник ни за что не станет перемещаться без эскорта. Это был мужчина лет сорока, статный, элегантный, светлокожий, носивший усы, отпущенные на черкесский манер, и аккуратно подстриженную бородку. Стоило мне произнести первые несколько слов приветствия, лицо его помрачнело. Его обеспокоил мой магрибский акцент, поскольку считалось, что магрибская община Каира симпатизирует Османской империи. Я позвал Нур. Она предстала с открытым лицом, и Туманбей ее узнал. Одной с ним крови, вдова противника Селима не могла не внушить ему полного доверия.
Государственный секретарь сел и стал слушать мой рассказ. Я передал ему все, что услышал, не прибавив, не убавив ни йоты. Когда я замолчал, он прежде всего заверил меня:
— Я не стану ссылаться на ваше свидетельство. Главное — внутренняя убежденность правителей. Я давно составил свое мнение и после услышанного с еще большей силой буду сражаться за то, чтобы убедить в этом султана.
Судя по виду, в его голове происходила сложная работа мысли. Гримаса исказила его рот и, словно отвечая на какие-то внутренние сомнения, он произнес:
— С султаном все так сложно… Начни я настаивать, он решит, что я пытаюсь удалить его из Каира, и не захочет покинуть город.
Его доверительный тон придал мне храбрости.
— Отчего бы тебе самому не выступить с армией? Разве ты не моложе его лет на тридцать?
— Одержи я победу, он испугается моего возвращения во главе войска.
Оглядевшись, он заметил коптские крест и икону на стене и улыбнулся, почесав в затылке. Да и то сказать, было отчего: перед ним сидел магрибец, одетый на египетский манер, женатый на черкешенке, вдове османского эмира, в доме которого висят атрибуты христианской религии! Только было собрался я рассказать ему о том, как мне достался этот дом, как он опередил меня:
— Эти предметы не оскорбляют меня. Милостью Божией теперь я мусульманин, но родился христианином, был крещен, как султан, как все мамлюки.
После чего встал и поблагодарил меня. Нур сидела в темном углу комнаты и в беседе участия не принимала. Но была явно довольна:
— Ради одной этой встречи стоило совершить такой неблизкий путь.
Вскоре события подтвердили ее правоту. Стало известно, что в конце концов султан решил отправиться в поход. Его гвардия вышла с ипподрома, пересекла площадь Румайла и двинулась по Бычьему склону и улице Салиба, где в ожидании зрелища собралась толпа. В числе зрителей находился и я. Когда султан под овации вышел вперед и находился в нескольких шагах от меня, я обратил внимание на то, что золотая ажурная птица с его зонта — мамлюкская эмблема — заменена на золотой полумесяц; вокруг меня зашептались, что замена была произведена по получении письменного приказа, поступившего от падишаха. Это ставило под сомнение религиозный пыл Канзоха.
Во главе нескончаемого султанского кортежа выступали верблюды — полтора десятка рядов со сбруей, украшенной тканными золотом помпонами, и еще полтора десятка — со сбруей, украшенной разноцветными помпонами из бархата, за ними шла кавалерия с сотней боевых коней впереди, в стальных с золотой насечкой доспехах. Потом появились паланкины на мулах, убранные желтыми шелковыми полотнищами, — в них находились члены монаршей семьи.
Накануне Туманбей был назначен великим эмиром Египта, наделенным всеми полномочиями, присущими его новому статусу, однако, по слухам, султан увозил с собой всю казну — несколько миллионов динар, а также самое ценное — предметы из королевских запасников.
Я просил Нур сопровождать меня, чтобы воочию увидеть то, чему она споспешествовала. Она отказалась под предлогом плохого самочувствия. Мне показалось, она хотела избежать появления на людях, но вскоре я узнал, что она беременна. Слишком бурно выражать свою радость я не осмеливался, поскольку, хотя в свои без малого тридцать и желал всеми фибрами души сына, зачатого от меня, понимал, что отныне не мог покинуть Нур либо бежать с ней из Каира, как того требовал здравый смысл.
Миновало три месяца, мы регулярно получали вести о продвижении султана Канзоха: Газа, Тибериада, Дамаск, где произошел досадный случай. Один держатель гостиницы «Монетный двор», некий еврей по имени Садака, согласно обычаю, стал бросать новые серебряные монеты под ноги коня Канзоха во время торжественного въезда того в город. Стража султана бросилась собирать их, так что в суматохе султан едва-едва не оказался на земле.
После Дамаска Канзох отправился в ал-Хамму, оттуда в Алеппо. А дальше — тишина! Более трех недель не поступало ни одной вести. Вначале даже слухов не было. И только в субботу, на шестнадцатый день шаабана 14 сентября 1517 года, до цитадели добрался гонец, задыхающийся и весь в пыли: в Марж Дабеке, неподалеку от Алеппо, произошла битва. Султан принял в ней участие: в белом плаще, в шапочке, с топором на плече, в окружении халифа, четырех кади и сорока носильщиков Корана. Сперва верх одерживала египетская армия: было захвачено семь знамен неприятеля и артиллерийские орудия, поставленные на повозки. Однако султана предали, это сделал Хайрбак, правитель Алеппо, снюхавшийся с османами. Командуя левым крылом, он повернул назад, что вызвало заминку во всем войске. Когда Канзох понял, что произошло, его хватил удар. Упав с коня, он умер на месте. В неразберихе его тело даже не было найдено.
Жители Каира были глубоко потрясены случившимся, вскоре поползли слухи о продвижении неприятеля по тому пути, который проделал султан некоторое время назад, только в обратном направлении. Сначала Алеппо, потом ал-Хамма оказались захваченными. В Хан ал-Халиле египтянами были разграблены склады, принадлежавшие выходцам из Малой Азии и магрибцам, но Туманбей вскоре восстановил там порядок, кроме того, чтобы смягчить последствия трагических событий, объявил об отмене всех налогов и снизил цены на товары первой необходимости.
Государственный секретарь, великий эмир держал ситуацию в руках, и месяц спустя провозгласил себя султаном. В этот день пал Дамаск, та же участь ожидала и Газу. За неимением средств, Туманбей приказал учредить народное ополчение, выпустил из тюрем содержащихся там заключенных и объявил, что тем, кто вступит в дружины, будут прощены все преступления и даже убийства. Когда в последние дни этого года османская армия подошла к Каиру, султан собрал свое войско в поле Райданьех, в восточном пригороде, придал ему нескольких слонов и заново отлитые пушки и велел выкопать длинный и глубокий ров вокруг Каира в надежде выдержать долгую осаду.
Однако в намерения Селима осада не входила. Дав своим войскам два дня передышки после нелегкого перехода через Синай, он бросил на Каир силы, настолько численно и в артиллерийском отношении превосходящие египетские, что те отступили через несколько часов.
Так, в самый последний день года падишах совершил торжественный въезд в Каир. Бежавшие впереди него глашатаи оповещали жителей, что им ничего не грозит, и призывали их вернуться к своим занятиям. Это была пятница; халиф, плененный в Сирии и доставленный в свите победителя, заказал во всех мечетях столицы проповедь во славу «султана, сына султана, владыки обоих континентов и обоих морей, одержавшего победу над двумя армиями, государя обоих Ираков, слуги священных алтарей, короля-победителя Селима-шаха».
Глаза Нур налились кровью. Триумф падишаха произвел на нее такое впечатление, что я испугался за дитя, которое она носила под сердцем. Поскольку до родов оставалось несколько дней, я взял с нее слово не вставать с постели. Себя же утешал тем, что как только она будет в силах, мы тут же покинем эту страну. На нашей улице все состоятельные люди спрятали в подвалах ценные вещи, опасаясь грабежей.
В этот день мой мальчик-погонщик появился с ослом у моей двери, как обычно. И радостно сообщил мне, что по пути наткнулся на отрезанную голову мамлюкского воина. А поскольку мне было не смешно, позволил себе предположить, что я слишком серьезно ко всему отношусь. За что получил от меня затрещину.
— Вот значит как, — ворчал я, — твой город занят врагом, страна под пятой захватчика, правители перерезаны или бежали, на их место заступили чужаки, а ты меня упрекаешь в излишней серьезности.
Вместо ответа он лишь пожал плечами и изрек в знак векового смирения:
— Кто берет мою мать, становится моим отчимом. — И вновь рассмеялся.
Но один человек все же не смирился. Это был Туманбей. Он готовился вписать самые героические страницы в историю Каира.
Новый повелитель Каира, падишах, торжествовал и, объезжая свои владения, как будто желал оставить след в каждом святом месте, в каждом квартале, на каждом испуганно взирающем на него жителе. Предварявшие его появление глашатаи без устали кричали, что населению нечего бояться, в то время как полным ходом шли резня и грабеж, порой в нескольких шагах от султанского кортежа.
Первыми жертвами стали мамлюки и их потомки: их безжалостно истребляли. Если попадался бывший чиновник высокого ранга, его сажали на осла задом наперед, на голову напяливали голубой тюрбан, на шею вешали колокольчики и в таком виде возили по городу, после чего обезглавливали. Голову надевали на шест и выставляли на всеобщее обозрение, а тело бросали псам. В каждом воинском лагере сотни шестов были врыты в землю, образуя жуткие рощи, которые любил посещать Селим.
Черкесы, первое время обескураженные, поверили обещаниям завоевателя, но вскоре спохватились, сменили одежды, чтобы затеряться в толпе. После чего подручные султана стали хватать всех подряд, обвиняя в том, что они — переодетые черкесы, и требуя уплаты штрафа. Если улицы были пусты, они вламывались в дома и под предлогом поиска белых мамлюков предавались грабежу и насилию.
На четвертый день этого года султан Селим находился в предместье Булак в самом большом из военных лагерей. Поприсутствовав на казни нескольких военачальников, он велел сбросить в Нил сотни обезглавленных трупов, которыми был завален лагерь. После чего отправился в баню, а оттуда на вечернюю молитву в мечеть поблизости от плавучей пристани. С наступлением ночи он вернулся в лагерь и созвал помощников.
Только началось совещание, как поднялся необычный шум: сотни верблюдов с подожженной соломой на спине ринулись на османский лагерь. Одна за другой стали вспыхивать палатки. Под покровом темноты, воспользовавшись замешательством, вслед за верблюдами в стан Селима вошли тысячи вооруженных людей во главе с Туманбеем. Его войско состояло не столько из военных, сколько из обычных людей: моряков, разносчиков воды, бывших заключенных. Они были вооружены кто ножом, кто дубинкой, кто рогаткой. Им удалось посеять страх и смерть в рядах Селима. В самый разгар боя сам он был со всех сторон окружен, и только благодаря страже, с остервенением пробивавшей ему дорогу, ему посчастливилось спастись. Лагерь перешел в руки Туманбея; не теряя ни секунды, он приказал своим сторонникам преследовать бежавших и очистить Каир от завоевателей, расправляясь с ними на месте.
Улица за улицей столица была отвоевана. Черкесы настигали османских солдат, а население им в том активно помогало. Став палачами, жертвы были неумолимы. На моих глазах в мечети укрылось семеро турок: поднявшись на минарет, они стреляли по толпе. Но до них все же добрались, перерезали им горло и сбросили вниз.
Началось это все во вторник вечером. В четверг Туманбей превратил мечеть Шейху на улице Салиба в штаб. На следующий день со всех кафедр в его честь прозвучала проповедь.
Но положение было мало сказать опасное. Опомнившись от испуга, солдаты Селима перешли в наступление: отвоевали Булак, проникли в старый город, подступив вплотную к моей улице. Туманбей удерживал в основном народные кварталы, центр города, оградив их рвами и искусственными завалами.
Из всех дней, дарованных нам Аллахом, именно эту пятницу выбрала Нур, чтобы испытать первые схватки. Мне пришлось ползком пробраться к соседскому дому, чтобы позвать повивальную бабку, и потом еще час умолять ее о помощи; в конце концов она согласилась, запросив вознаграждение в золотых монетах: два динара, если родится девочка, четыре, если родится мальчик.
Когда она узрела, что это девочка, она разочарованно крикнула:
— Два динара!
На что я ответил:
— Если все кончится благополучно, ты получишь все четыре!
Довольная, она пообещала навестить нас еще раз через несколько дней для обрезания губ. Однако я просил ее не беспокоиться, объяснив, что в стране, откуда я прибыл, это не практикуется, что ее весьма удивило.
Моя дочь показалась мне столь же прекрасной, как и ее мать, и была такой же светлокожей. Я назвал ее Хайат, Жизнь, больше всего на свете желая ей, как и всем нам, выйти целой и невредимой из бойни, произошедшей вследствие столкновения двух империй, одна из которых была пьяна от своих побед, а другая никак не желала гибнуть.
Ожесточенные бои на улицах не стихали. Завладев несколькими предместьями, турки рвались в центр, но продвижение их было медленным и сопровождалось тяжелыми потерями. И все же исход битвы был предрешен: ополченцы покидали Туманбея, а во главе горстки преданных ему воинов стояли чернокожие стрелки и черкесы из его личной охраны: они продержались еще день. В ночь с субботы на воскресенье он решил оставить город, но не сдаться, надеясь вернуться с возросшими силами и выставить захватчиков из Каира.
Как описать то, что произошло после вторичного падения Каира? Для захватчиков вопрос уже не стоял так, как в первый раз, когда они вступили в столицу, — расправиться с черкесами: теперь они жаждали наказать все население Каира: падишах отдал приказ уничтожать все, что шевелится. Покинуть город было невозможно, все дороги были перекрыты, спрятаться было негде, поскольку даже кладбища и мечети превратились в поля битвы. Все сидели по домам в надежде, что ураган пронесется мимо. В этот день в Каире было убито восемь тысяч человек. Город был усеян трупами мужчин, женщин, детей, лошадей и ослов, представляя собой одно сплошное кровавое месиво.
На следующий день Селим выбросил над лагерем два штандарта: белый и красный; для его солдат это был знак, что отмщение состоялось и резня должна прекратиться. Самое время, поскольку, если бы бойня продолжалась еще несколько дней, город просто вымер бы.
Все эти кровавые дни Нур не переставала молиться за победу Туманбея. Мои симпатии также были на его стороне. Приняв его однажды в своем доме, я сочувствовал ему. Кроме того, нас заботила участь Баязида. Рано или поздно, по подозрению, доносу, по неосторожности он, а с ним и мы все могли попасть в руки безжалостных хозяев города. Победа Туманбея нужна была и для него, и для нас самих. Когда я понял в воскресенье, что Туманбей окончательно потерпел поражение, меня словно прорвало: поддавшись разочарованию, страху и ярости, я обвинил его в том, что он затеял такое рискованное предприятие и втянул в него простых людей, на которых и обрушился гнев Селима.
Хотя Нур была еще очень слаба, услышав мои слова, она мгновенно ожила, словно очнувшись от кошмара. На ее мертвенном лице жили одни глаза, обращенные в никуда.
— Вспомни пирамиды! Сколько людей погибло при их возведении, тех, кто мог еще долгие годы трудиться, есть, совокупляться! Чтобы однажды умереть от какой-нибудь чумы, не оставив по себе следа. И вот, повинуясь воле фараона, они создали памятник, который увековечил их труд, страдания и благородные порывы. То же самое сделал и Туманбей. Четыре дня отваги, чувства собственного достоинства, вызова врагу — разве это не лучше, чем четыре века рабства, смирения, осознания собственной ничтожности? Туманбей преподнес Каиру лучший из подарков: священный огонь, который озарит начавшуюся долгую ночь и согреет.
Слова Нур убедили меня лишь наполовину, но где уж мне было перечить ей. Я нежно обвил ее руками и уложил. Она говорила на языке своего народа, у меня же не было иного стремления, как выжить самому и сберечь своих, иного желания, как убраться подобру-поздорову, чтобы однажды описать падение Каира, империи и ее последнего героя.
Требовалась еще не одна неделя, чтобы Нур была в состоянии выдержать долгий путь. Жизнь в Каире становилась все тяжелее. Запасы продовольствия таяли. Сыр, масло и фрукты исчезли. Цена на злаки росла. Говорили, будто Туманбей хотел заморить голодом гарнизон неприятеля, ставя заслоны на подступах к городу и не позволяя провинциям, еще находившимся под его контролем, снабжать Каир. Кроме того, он сговорился с арабскими кочевниками, которые никогда не подчинялись власти Египта, о том, чтобы они разграбили окрестности столицы. И будто бы в то же время организовал доставку из Александрии пороха, стрел и луков, собрал свежие силы и подготовил новое наступление. И впрямь, стычки участились, особенно в районе Гизеха, делая дорогу, пролегавшую мимо пирамид, непроходимой. Баязид, находившийся у няни, оказался отрезан от нас.
И все же стоило ли невзирая ни на что пытаться бежать, рискуя нарваться на вражеский патруль, мамлюкских дезертиров или шайку грабителей? Я колебался до тех пор, покуда не узнал, что Селим принял решение выслать в Константинополь несколько тысяч каирцев. Сперва в качестве первых переселенцев называли халифа, всю знать с ее семьями. Но потом заговорили о каменщиках, плотниках, мастерах по обработке мрамора, мостильщиках, кузнецах и вообще обо всем мастеровом люде. Кроме того, мне стало известно, что составлялись списки всех магрибцев и евреев для последующей их высылки.
Словом, ждать больше было нельзя. Вознамерившись покинуть город не позднее трех дней, я в последний раз обошел его, завершая кое-какие дела, и тут до моих ушей долетел слух: Туманбей выдан вождем одного бедуинского племени и схвачен.
К полудню в городе поднялся гам: кто-то призывал в молитве, кто-то кричал. Рядом со мной прозвучало: ворота Баб Зувайла. Тысячи жителей устремились в этом направлении. Я последовал их примеру. Люди прибывали поминутно; зрелище толпы впечатляло еще и оттого, что она стояла молча. Вдруг все расступились, пропуская колонну из сотни конников и вдвое больше пехотинцев. Повернувшись спиной к толпе, они образовали три круга, один внутри другого. В центре находился человек на коне, в котором нелегко было узнать Туманбея. С непокрытой головой, всклокоченной бородой, в лохмотьях красного цвета, едва прикрытых белым плащом, ноги обмотаны кусками грубого голубого полотна.
По знаку военачальника бывший султан ступил на землю. Ему развязали руки, но при этом дюжина солдат с саблями наголо окружила его еще теснее. Он явно не собирался бежать. Он приветствовал толпу, подняв над головой свободные руки, в ответ толпа храбро ответила восторженными возгласами. Все взгляды, в том числе и его, обратились на знаменитые ворота, на которых палач уже прилаживал веревку.
Туманбей словно бы удивился, улыбка не сходила с его уст, только взгляд погас.
— Трижды прочтите для меня из Корана, — бросил он толпе.
Тысячи голосов разом принялись вслух читать:
— Слава Богу, Господу миров, милостивому, милосердому, держащему в своем распоряжении день суда!..[48]
В конце это был уже не просто гул, а рев — яростный, бунтарский, который вдруг резко стих. Турки и те как будто изумились.
— Эй, палач, делай же свое дело! — прокричал Туманбей.
На шею ему набросили веревку и завязали. Палач дернул. Туманбей чуть приподнялся и рухнул. Веревка оборвалась. Повторили все сначала, снова дернули и снова неудачно. Напряжение стало невыносимым. Один Туманбей был весел, словно пребывал уже в ином мире, где отваге уготовано иное вознаграждение. В третий раз палач постарался, и веревка выдержала. Воздух наполнился рыданиями, стонами, молитвами. Последний египетский император, самый бесстрашный из всех, когда-либо правивших долиной Нила, отдал Богу душу, повешенный на воротах Баб Зувайла как простой конокрад.
Всю ночь картина казни стояла перед моими глазами. Но утром, осмелев от горечи и бессонницы, перестав ощущать опасность, я отправился в путь по дороге мимо пирамид.
Лучшего момента для бегства из Каира трудно было себе представить: после казни своего главного врага турки ослабили бдительность, а друзья Туманбея, удрученные поражением, разбежались кто куда. Пять или шесть раз нас останавливали, задавая вопросы, кто мы да что, но зла не причинили и ничего не отняли, так что следующей ночью мы мирно спали в домике Хадры, том самом, где началась наша любовь.
Там прошли месяцы нашего простого и нечаянного счастья. Домик был слишком мал и беден, чтобы привлекать чье-то внимание, да и вся деревня жила на обочине потрясений. Это спокойное и размеренное существование было для меня тенистым оазисом между двумя переходами по пустыне. Вдали я уже слышал призывный гул, и было предначертано, что я не останусь глух к нему.
Из своего продолжительного уединения в сельской глуши, отмеченного созерцательностью и тихими радостями, я вышел, утратив всяческие иллюзии и последние убеждения. Города недолговечны, империи плотоядны, Провидение неисповедимо. Единственное, что обнадеживало, — половодье на Ниле, небосвод со звездами и ежегодное появление молодняка у буйволов.
Когда настал час покидать этот мирный край, я обратил свой взор в сторону Мекки. Паломничество было мне просто необходимо. Нур боялась пускаться в путь с двумя малолетними детьми, и я попросил Хадру сопровождать нас, на что она с радостью согласилась, поскольку побывать в святых местах было ее затаенной мечтой.
Мы взошли на борт парусника на африканском берегу Нила, в половине дня пути от Гизеха на юг. Парусник принадлежал богатому производителю кунжутного масла, который доставлял свой товар в Верхний Египет, останавливаясь на день-другой в любом мало-мальски значительном городе. Вместе с ним мы посетили Бени Суэйф, ал-Минию, Манфалут, где к нам подсел один пожилой человек. В ту же ночь, воспользовавшись тишиной, я взялся за калам при свете свечи, когда меня окликнул новый пассажир:
— Эй! Пойди разбуди кого-нибудь из команды! Я вижу в воде здоровое полено, оно нам пригодится для приготовления пищи!
Мне не понравился ни его развязный тон, ни его простуженный голос, ни то, что он беспокоил меня в такую пору. Однако из уважения к его возрасту я почтительно ответил:
— Уже полночь, лучше никого не будить. Я сам смогу тебе помочь.
И с сожалением отложив свой калам, сделал несколько шагов по направлению к нему, но он раздраженно бросил мне:
— Мне никто не нужен! Сам справлюсь!
С веревкой в руках он перевесился через борт и пытался подцепить бревно, как вдруг из воды показался огромный хвост, обвил его и утащил за собой в реку.
Я поднял крик, чтобы разбудить пассажиров и команду. Спустили парус, причалили к берегу и долго стояли, покуда бесстрашные моряки ныряли в воду. Но без толку. Все сошлись на том, что несчастного сожрал крокодил.
Остаток пути только и разговору было об этих гигантских ящерицах, наводящих ужас на Верхний Египет. Из них следовало, что во времена фараонов, затем римлян и даже в начале мусульманского завоевания Египта крокодилы причиняли человеку мало вреда. Но в третьем веке Хиджры произошло странное событие, изменившее положение вещей: в гроте поблизости от Манфалута нашли свинцовое изваяние одного из этих животных, в натуральную величину, покрытое древними надписями. Решив, что это идол какого-то нечестивого культа, тогдашний правитель Египта, некий Ибн-Тулун, повелел уничтожить его. С того дня крокодилы утратили свой тихий нрав и стали набрасываться на людей, сея панику и смерть. Только тогда поняли, что изваяние было создано для укрощения этих животных. К счастью, проклятие коснулось лишь Верхнего Египта. В месте расположения Каира крокодилы не питаются человечиной — наверняка потому, что олицетворяющее их изваяние не найдено.
После Манфалута мы миновали Асьют, но не стали останавливаться по причине новой вспышки чумы. Местом нашей следующей остановки стал ал-Муншия, где я нанес визит правившему там берберскому синьору[49]. Затем ал-Хийам, городок, чье население сплошь исповедует христианскую веру, за исключением главного стража порядка. Два дня спустя мы были в Кене, большом поселении, окруженном кирпичной стеной, на которой болталось более трех сотен крокодильих голов. Там мы сошли на берег и пешком добрались до порта Кусейр на Красном море, запасшись бурдюками с водой, поскольку на всем протяжении пути от Нила до морского побережья нет ни одного источника воды. Нам понадобилась неделя, чтобы добраться до Йанбо, порта в Аравии Пустынной; это было в месяце рабих-тхани, на новолуние, когда сезон паломничества подходит к концу. Шесть дней спустя мы достигли Джидды.
В этом порту, раздувшемся от тщеславия и благополучия, мало что достойно посещения. Большинство домов — деревянные хибарки, исключение составляют лишь две почтенного возраста мечети и несколько постоялых дворов. Следует отметить и скромного вида собор, где, по преданию, прародительница всех людей Ева провела несколько ночей. В этом году город временно подчинялся одному оттоманскому адмиралу, расправившемуся с прежним правителем, верным мамлюкам — он сбросил его в воды, кишащие акулами. Население, в большинстве своем бедное, ожидало от новой власти жестокого отношения к неверным, мешавшим грузообороту в Красном море.
В Джидде мы провели два дня, этого времени нам хватило, чтобы присоединиться к каравану, отправлявшемуся в Мекку. На полпути я оделся в ихрам — наряд, предусмотренный для кающихся грешников: два длинных не сшитых между собой полотнища белой ткани — одно оборачивается вокруг бедер, другое набрасывается на плечи. Мои уста без устали повторяли вслед за другими паломниками: «Labbaika Allahoumma!» (Вот я, Господи!). Мои глаза жадно выискивали на горизонте Мекку, но я увидел святой город лишь в конце еще одного дня пути и только тогда, когда оказался у его стен. Родной город Пророка — мир ему и спасение! — расположен в долине и окружен горами, скрывающими его от глаз.
Я вошел в него через ворота Баб ал-Омрах. Улочки показались мне узкими; дома лепились друг к другу, но были крепче и богаче, чем в Джидде, а рынки полны плодами земли, несмотря на засушливый климат.
По мере продвижения по городу я словно переносился в иной мир — мир сказки или мечты: казалось, этому городу на роду написано стать местом благоговейного сосредоточения на духовном. В центре его находится мечеть Эль-Харам, жилище Авраама, и в ней Кааба, внушительных размеров здание, вокруг которого хочется ходить и ходить до изнеможения. Угол Ирака, Угол Сирии, Угол Йемена и Черный угол, самый почитаемый из четырех, обращенный на Восток. Там-то и лежит Черный камень. Дотрагиваясь до него, дотрагиваешься до правой руки Создателя. Обычно возле него скапливается столько народу, что не удается подольше побыть рядом с ним. Но поскольку наплыв паломников миновал, мне было дано вдоволь налюбоваться им и оросить его слезами.
Нур на некотором удалении следовала за мной, я уступил ей место, а сам отправился испить воды из святого источника Зам-зам. Увидя, что дверь Каабы приоткрылась для какого-то важного гостя, я вошел туда, чтобы помолиться. Пол там вымощен белым мрамором с красными и голубыми прожилками, а стены завешаны черным шелком.
На следующий день я вернулся туда и с начала до конца повторил весь ритуал, а затем много часов просидел, прислонившись к стене мечети, нечувствительный ко всему окружающему. Я не пытался размышлять. Мое сердце и ум были просто открыты для Господа, как цветок на заре открыт для росы, и меня охватило такое блаженное состояние, что всякий жест, всякое слово или взгляд казались лишними. Так продолжалось несколько дней, и каждый раз я с сожалением уходил и с радостью возвращался туда.
Часто мне на память приходили стихи из Корана, особенно из суры «Корова», где речь идет о Каабе: «Мы назначили этот дом в сборище и убежище людям: держите для себя место Авраамово мольбищем»[50].
Мои уста, как в школьные времена, шептали слова Всевышнего: «Скажите: мы веруем в Бога и в то, что свыше ниспослано нам, в то, что было ниспослано Аврааму, Исмаилу, Исааку, Иакову и коленам исраильским, в то, что было дано Моисею и Иисусу, что было дано пророкам от Господа их; не делаем различия между всеми ими, и Ему покорны мы»[51].
Месяц промелькнул быстрее любовной ночи, и вот мы уже покидали Мекку. Мои глаза еще хранили умиротворенный покой; Нур делала все, чтобы дети не мешали мне. Мы отправились на север, в Медину, на могилу Божьего посланника, а затем в Табук, Акабу и Газу, где один торговец из Суса предложил нам место на своем судне — каравелле, пришвартованной в бухте в западной части города. Знакомство с этим человеком я свел во время последнего перехода, мы часто шли рядом. Звали его Аббад. Он был моих лет, моего роста, так же, как я, склонен к путешествиям и торговле, разница между нами была в том, что он был очень прямодушен. Он мало читал и, видимо, о многом не догадывался, я же слишком рано расстался с некоторыми заблуждениями.
Только когда мы вышли в открытое море, Нур впервые спросила:
— Куда мы направляемся?
Ответ был вроде бы очевиден: разве не в Тунис, где остались моя мать и старшая дочь? И все же я медлил с ответом, загадочно улыбаясь. Она стала настойчивее:
— Что ты сказал своему другу?
— Его судно обойдет все Средиземное море. Высадимся там, где захотим.
— Ни в Египте, ни в Сирии, ни в Кандии… — певучим голосом проговорила она.
— Ни в королевстве Фес, ни в Сусе… — подхватил я затеянную ею забавную игру.
— Ни в Бруссе, ни в Константинополе…
— Ни в Алжире…
— Ни в Черкесии…
— Ни в Андалузии…
Мы оба расхохотались, краем глаза поглядывая друг на друга — кто первым из нас двоих, изгнанников, глубоко затаивших тоску по родине, сдастся. А десять дней спустя я увидел черные от пыли слезы своей Черкешенки.
Во время остановки в Александрии, как раз в тот момент, когда, взяв на борт все необходимое, судно собиралось продолжить плавание, офицер турецкого гарнизона поднялся на борт с намерением произвести последний досмотр, что в общем-то дело обычное. И хотя он вроде бы исполнял лишь то, что было ему предписано, в его манере вглядываться в лица было нечто такое, что заставляло чувствовать себя виноватым, беглым или нарушающим закон.
Как раз в эту минуту сын Нур вырвался из рук Хадры и побежал прямо к нему.
— Баязид! — крикнула нянька.
Услыша это имя, офицер нагнулся к ребенку, поднял его и стал разглядывать его волосы, руки, шею.
— Как тебя звать?
— Базид.
— Чей ты сын?
Я задохнулся. Все во мне кричало: «Несчастная, я тебя предупреждал!» Дважды заставал я Нур за обучением сына тому, как его звать, кто его отец, и корил ее за это, объясняя, что в его возрасте он легко выдаст себя. Соглашаясь со мной, она тем не менее отвечала, что ребенок должен знать, кто он, и понимать, каково его предназначение, и что она боится не успеть передать ему все, что касается тайны его рождения. И вот теперь она дрожала от страха за него, как и я.
— Сын Аладина, — ответил Баязид, показав пальцем в мою сторону.
Я встал и подошел к офицеру, широко улыбаясь и протягивая руку.
— Аладин Хасан ибн ал-Ваззан, торговец из Феса, уроженец Гранады, да вернет нам ее Господь с помощью оттоманского меча!
Застеснявшись, Баязид бросился ко мне и зарылся лицом у меня на груди.
— Красивый мальчик! Зовут как моего старшего! Я уже семь месяцев его не видел.
Его усы дрогнули, взгляд смягчился. Он отвернулся и взошел на мостик, дав знак Аббаду, что можно отчаливать.
Когда от берега нас отделяло полмили, Нур выплакала все слезы, которые до того держала в себе.
А месяц спустя в Джербе Нур вторично испытала страх. Но на этот раз плакала уже без меня.
На ночь мы сошли на берег. Признаюсь, я с удовольствием променял качающуюся палубу на твердую землю под ногами. Кроме того, мне хотелось увидеть этот остров, о котором я был столько наслышан. Долгое время он принадлежал правящей династии Туниса, но в конце прошлого века жители решили провозгласить независимость острова и разрушить мост, связывавший их с континентом. Они жили тем, что вывозили на продажу растительное масло, шерсть и изюм. Но вскоре между кланами вспыхнула гражданская война, и город обагрился кровью. Мало-помалу истреблена была всякая власть. Что, однако, не мешало Аббаду регулярно заходить в порт Джербы.
— Безвластие неплохо уживается с радостями жизни! — заметил он и повел меня в таверну для моряков. — Там подают самую лучшую местную рыбу и отличные вина.
Ни объедаться, ни уж тем более напиваться по возвращении из паломничества мне не хотелось. Но после долгих недель, проведенных в море, я решил не отказывать себе в небольшом празднике.
Едва мы вошли и стали осматриваться в поисках свободного столика, как до меня долетел обрывок фразы, привлекший мое внимание, и я прислушался. Один моряк рассказывал, как на площади в Оране видел выставленную на обозрение голову Арруджа Барберуссы, убитого кастильцами и возимого ими из одного порта в другой.
Я стал рассказывать Аббаду о корсаре, о моем посещении его лагеря, о поручении, которое выполнял от его имени в Константинополе. Как вдруг мой товарищ сделал мне знак говорить тише.
— За твоей спиной два сицилийских моряка — молодой и старый, слушают тебя с нескрываемым интересом.
Я украдкой обернулся. Повадка наших соседей внушила мне беспокойство. Мы поменяли тему беседы и успокоились, только когда те вышли.
Час спустя мы тоже покинули таверну и в веселом расположении духа отправились прогуляться по мокрому песку вдоль моря. Ярко светила луна.
Только мы миновали несколько рыбацких хижин, как вдруг перед нами выросли подозрительные тени. Нас вмиг окружили с десяток вооруженных ножами и саблями людей, среди которых я без труда узнал наших соседей по таверне. Один из них на ломаном арабском выкрикнул несколько слов; я тотчас сообразил, что если мы не хотим тут же распроститься с жизнью, не следует ни отвечать, ни двигаться. Секунду спустя мы уже лежали на земле.
Последнее, что я помню, — это кулак, который опустился на голову Аббада. После чего я и сам погрузился в мучительную, душную тьму.
Мог ли я догадаться, что таким образом начиналось самое невероятное из моих путешествий?