Часть I

Гнездо на ветру

Это был долгожданный ребенок. Брак старшего сына Дмитрия, к огорчению Анны Ивановны Гумилевой, оказался бездетным. К осени 1912 года в семье младшего, Николая, ждали наследника. Почему-то все были уверены, что родится мальчик. Николай Степанович, узнав о беременности жены, повез ее в Италию от сырой весны, от пронизывающих балтийских ветров. Итальянское солнце казалось панацеей от телесных и душевных недугов. Об этой поездке сведений почти не сохранилось, только маршрут: Генуя – Пиза – Флоренция. Из Флоренции Николай Степанович один отправился в Рим и Сиену, потом вернулся, и они с Анной посетили Болонью, Падую, Венецию.

Вопреки надеждам, итальянское солнце холодноватых отношений между супругами не согрело.

Помолись о нищей, о потерянной,

О моей живой душе,

Ты, в своих путях всегда уверенный…

Под этими строчками Ахматовой дата: 1912, май, Флоренция.

В эти же майские дни появились стихи Ахматовой, необъяснимые, поразительные своим трагическим диссонансом с реальностью, казалось бы, вполне благополучной.

Тихий дом мой пуст и неприветлив,

Он на лес глядит одним окном,

В нем кого-то вынули из петли

И бранили мертвого потом.

Был он грустен или тайно-весел,

Только смерть – большое торжество.

На истертом красном плюше кресел

Изредка мелькает тень его.

<…>

И, пророча близкое ненастье,

Низко, низко стелется дымок.

Мне не страшно. Я ношу на счастье

Темно-синий шелковый шнурок.

Что это? Просто литературный сюжет? Но откуда эти мрачные видения? Может быть, предчувствие будущей трагической судьбы? Век войн и революций уже надвигался, и мирной жизни было отмерено всего два года.

В Россию возвращались через Вену, Краков и Киев. В Киеве Анна Андреевна осталась погостить у матери. Потом отправилась в Литки (Подольская губерния), имение своей кузины. Николай Степанович поехал в Петербург, затем – в Москву, по литературным делам. Но в начале июня он уже был у матери, в Слепневе, откуда писал жене: «…мама нашила кучу маленьких рубашечек, пеленок…»

Вторую половину июля и начало августа Николай и Анна провели в Слепневе. Тогда за Ахматовой внимательно наблюдала двенадцатилетняя Елена, внучатая племянница Анны Ивановны Гумилевой. По ее воспоминаниям, Ахматова была «укутана в шаль и ходила тихими шагами со своей очень симпатичной бульдожкой Молли. Держалась она очень уединенно». Анна своих привычек не меняла, вставала поздно, строгому распорядку слепневского дома не следовала. Но все относились к ней доброжелательно, оберегали, в буквальном смысле на руках носили. Ей трудно было подниматься по крутой лестнице, и Анна Ивановна поручила Коле-маленькому, если Коли-большого рядом не будет, носить Анну вверх и вниз на руках. Коля-маленький, племянник Николая Степановича, был тогда рослым и сильным юношей; не пройдет и года, как оба Николая отправятся в Абиссинию.

Даже слепневские крестьяне стали не только свидетелями, но и участниками больших ожиданий в господском доме. На сельском сходе им обещали простить долги, если родится наследник. Забегая вперед, скажем, что Анна Ивановна Гумилева обещание сдержала.

Мальчик увидел свет 18 сентября (1 октября по новому стилю) 1912 года в родильном приюте императрицы Александры Федоровны на 18-й линии Васильевского острова. Через несколько дней ребенка перевезли в Царское Село, в дом Гумилевых на Малой, 63. В семье был праздник, пили шампанское за счастливое событие.

Ребенка крестили в Екатерининском соборе Царского Села 7 октября по старому стилю. Ему дали имя Лев.

Жена Дмитрия Гумилева, тоже Анна Андреевна, в девичестве Фрейганг, утверждала, что ребенок с первого дня был «всецело предоставлен» бабушке, она его «выходила, вырастила и воспитала». Все-таки не с первого дня, а постепенно – естественно, с молчаливого согласия родителей. Тут стоит внимательно прочитать воспоминания Валерии Сергеевны Срезневской, подруги Ахматовой с гимназических лет, когда они были еще Аней Горенко и Валей Тюльпановой. Считается, что мемуары отредактированы самой Ахматовой, если не написаны под ее диктовку. Во всяком случае, это версия Ахматовой, и она кажется убедительной.

Из воспоминаний Срезневской: «Рождение сына очень связало Анну Ахматову. Она первое время сама кормила сына и прочно обосновалась в Царском». Но понемногу «Аня освобождалась от роли матери в том понимании, которое сопряжено с уходом и заботами о ребенке: там были бабушка и няня».

Так было принято среди женщин их круга. Кроме того, Анна уже тогда была Ахматовой. В марте 1912 года вышел сборник ее стихов «Вечер» и принес ей известность. Ахматова прислушивалась к себе, к своему дару и очень быстро вернулась к жизни литературной богемы Петербурга.

Возможно, Ахматова стала матерью слишком рано. В двадцать три года. Она не захотела менять привычный образ жизни.

Из биографической прозы Анны Ахматовой. «Смешили мы (Ахматова и Осип Мандельштам. – С.Б.) друг друга так, что падали на поющий всеми пружинами диван на “Тучке” (комната Гумилева в Петербурге, в Тучковом переулке, 17, кв. 29. – С.Б.) и хохотали так до обморочного состояния, как кондитерские девушки в “Улиссе” Джойса».

Позднее, в двадцатые годы, Ахматова будет забавлять маленькую еще Иру Пунину, звонить ей от имени собаки Тапа и лаять (Ира сначала не сомневалась, что звонил именно Тап). В тридцатые Анна Андреевна много занималась с соседскими детьми, Валей и Вовой («шакаликом»). В сороковые стала нянчиться с Аней Каминской. Но эти дети росли рядом, а Лева почти всегда оказывался далеко.

Николай Степанович тоже был доволен, вспоминает Срезневская, что «его сын растет под крылом, где ему самому было так хорошо и тепло». Так будет и дальше. Забегая вперед, приведем фрагменты писем Ахматовой Николаю Гумилеву лета 1914 года. Еще не началась война.

«Милый Коля, 10-го я приехала в Слепнево. Нашла Левушку здоровым, веселым и очень ласковым. <…> В июльской книге “Нового слова” меня очень мило похвалил Ясинский. Соседей стараюсь не видеть, очень они пресные. <…> Целую, твоя Аня». К письму приложены стихи: «Моей наследницею полноправной будь…» и «Целый год ты со мной неразлучен…» (13 июля 1914 года).

«Целые дни лежу у себя на диване, изредка читаю, но чаще пишу стихи. <…> Думаю, что нам будет очень трудно с деньгами осенью. <…> Хорошо, если с “Четок” что-нибудь получим <…> С недобрым чувством жду июльскую “Русскую мысль”. Вероятнее всего, там свершат надо мною страшную казнь Valere <…> Будь здоров, милый! Целую. Твоя Анна. Левушка здоров и всё умеет говорить». К письму приложено стихотворение «Подошла я к сосновому лесу» (17 июля 1914 года).

Перед нами письма поэта. Обращается Ахматова тоже к поэту, а не к отцу своего ребенка.

Роль бабушки в жизни Левы так велика, что необходимо сделать небольшое отступление. В год рождения Левы Анне Ивановне Гумилевой исполнилось пятьдесят восемь лет. Она была «хороша собой, – пишет Е.Б. Чернова, внучатая племянница А.И. Гумилевой, – высокого роста, худощавая, с красивым овалом лица, правильными чертами и большими добрыми глазами…». Анна происходила из мелкопоместных дворян Львовых. Лев Гумилев в конце жизни утверждал: «…Гумилевы, каста военных, были священники, но в основном военные, морские и сухопутные офицеры и разведчики». На самом деле его слова относились скорее к семье Львовых. Степан Яковлевич Гумилев, дед Льва Николаевича, был военным в первом поколении.

Анна Львова провела детство, юность и молодость (до замужества) в Слепневе (Тверская губерния), родовом имении Львовых. В семье была младшей. Рано потеряла родителей. Ей было восемь лет, когда умер отец. А через три года умерла мать. Образование получила домашнее, с гувернанткой. Очень любила родной дом, кабинет отца, где на стенах висели географические карты, а в шкафу стояли книги с описаниями военных кораблей и морских сражений. Библиотека в доме была замечательная, собиралась несколькими поколениями Львовых. Анна много читала, больше всего – русские и французские романы. Французским языком владела свободно. Любила гулять по слепневскому парку и окрестностям усадьбы. Возможно, на ее характер, спокойный и уравновешенный, неизменную доброжелательность повлияла окружающая природа. Повзрослевший внук Анны Ивановны, Лев Гумилев, установит связь между психологическим состоянием человека и ландшафтом, он же отметит умиротворяющий характер природы Тверского края: «…этот якобы скучный ландшафт, очень приятный и необременительный, эти луга, покрытые цветами, васильки во ржи, незабудки у водоемов, желтые купальницы – они некрасивые цветы, но они очень идут к этому ландшафту. Они незаметны, и они освобождают человеческую душу».

Брак Анны Львовой и Степана Яковлевича Гумилева мемуаристы называют неравным: двадцатидвухлетняя потомственная дворянка и сорокалетний корабельный врач, сын сельского дьячка, вдовец с дочерью семи лет. Между тем Анна Львова послушала совета своего старшего брата (Лев Иванович познакомил ее с Гумилевым) и приняла решение, о котором никогда не жалела. Этот тип женщины любим русской литературой: пушкинская Татьяна, тургеневские девушки. Анна никогда не тяготилась сельским уединением, не любила праздности, была лишена кокетства. Она сочувствовала семейному горю Степана Яковлевича, жалела его осиротевшую дочь. С желания помочь и сострадания началась любовь.

Анна Ивановна легко вошла в роль хозяйки дома. Степан Яковлевич надолго уходил в плавание, после отставки часто и тяжело болел. Так получилось, что дом держался на ней. Все, кто знал Анну Ивановну, называли ее властной и умной. Она умела разбираться в людях. Казалось бы, ей, воспитанной в патриархальных традициях, невозможно принять характер и образ жизни Ахматовой. Между тем Ахматову не приняли как раз ее ровесницы. Довольно неприязненно пишет об Ахматовой А.А. Гумилева (Фрейганг): «В дом влилось много чуждого элемента». Как успела дворянка за несколько лет усвоить советскую фразеологию! Ей вторит соседка Гумилевых, Вера Андреевна Неведомская: «…в семье мужа она чужая».

Анна Ивановна, несмотря на разницу в возрасте и воспитании, приняла Ахматову как родную дочь. Между ними всю жизнь сохранялись родственные сердечные отношения.

Из писем Анны Гумилевой к Анне Ахматовой: «Анечка, дорогая моя», «я рада, что ты поправилась, моя родная», «голубчик», «горячо любящая тебя мама».

Из писем Анны Ахматовой к Анне Гумилевой:

«Дорогая мама, эти деньги исключительно для того, чтобы ты наняла человека для работы по дому и сама больше ни с чем не возилась».

«Дорогая мамочка! Не надо ли прислать чего-нибудь в посылке (муки, сахара, чая, мыла), может быть, какое-нибудь лекарство Левушке? Твоя Аня».

Наконец, слово самому Льву Гумилеву: «Бабушка была ангелом доброты и доверчивости и маму очень любила».

Первые шаги маленького Левы связаны с царскосельским домом Гумилевых. Анна Ивановна купила его летом 1911 года. Дом был деревянный, двухэтажный, с небольшим палисадником.

«Снаружи такой же, как и большинство царскосельских особняков. Два этажа, обсыпающаяся штукатурка, дикий виноград на стене. Но внутри – тепло, просторно, удобно. Старый паркет поскрипывает, в стеклянной столовой розовеют большие кусты азалий, печи жарко натоплены. Библиотека в широких диванах. Книжные полки до потолка… Комнат много, какие-то всё кабинетики с горой мягких подушек, неярко освещенные, пахнущие невыветриваемым запахом книг, старых стен, духов, пыли…

Тишину вдруг прорезывает пронзительный крик. Это горбоносый какаду злится в своей клетке. Тот самый:

А теперь я игрушечной стала,

Как мой розовый друг какаду.

«“Розовый друг” хлопает крыльями и злится», – вспоминал поэт Георгий Иванов.


На первом этаже были комнаты Николая Степановича и Ахматовой, Дмитрия и его жены, а также гостиная, столовая и библиотека. На втором этаже жили Анна Ивановна, Александра Степановна Сверчкова, дочь Степана Яковлевича Гумилева от первого брака, с детьми Николаем и Марией. Здесь же, на втором этаже, устроили детскую для Левы и его няни.

Из воспоминаний А.А. Гумилевой (Фрейганг): «Коля был нежным и заботливым отцом. Всегда, придя домой, он прежде всего поднимался наверх, в детскую, и возился с младенцем».

А вот Лев Николаевич в поздних интервью с сожалением утверждал, что своих родителей в детстве почти не видел. В этом нет противоречия. Если Николай Степанович бывал дома, он охотно играл с ребенком. Ему даже не надо было делать над собой усилия, как многим взрослым, временами он чувствовал себя ребенком. В 1919–1921 годах со своими студийцами, молодыми поэтами, с удовольствием играл в жмурки. Когда Лева немного подрастет, они будут играть в войну, в индейцев, в путешественников. Только вот свободного времени у Николая Степановича было немного. Осенью 1912 года он возобновил занятия в университете. Чтобы не ездить каждый день в Петербург из Царского Села, снял комнату в Тучковом переулке на Васильевском острове. Николай Степанович и Ахматова обычно не пропускали интересных вечеров в «Бродячей собаке», где собиралась литературная богема Петербурга. Только за последние три месяца 1912 года состоялось около десятка заседаний «Цеха поэтов». Иногда они проходили в доме Гумилевых. Случалось, полуторагодовалый Лева, убежав от няни, неожиданно появлялся перед поэтами. В фольклор царскосельских поэтов Ахматова и Лева вошли под именами Гумильвица и Гумильвенок. Весной 1913 года Николай Степанович с племянником отправились в Абиссинию. На пути в Африку, из Одессы, Гумилев писал Ахматовой 9 апреля 1913 года: «Целуй от меня Львеца (забавно, я первый раз пишу его имя) и учи его говорить “папа”».

Из письма Николая Гумилева Анне Ахматовой 25 апреля 1913 года: «Леве скажи, у него будет свой негритенок, пусть радуется».

Насчет негритенка Николай Степанович, конечно, пошутил. Но привез живого попугая, светло-серого, с розовой грудкой.

Первый этаж дома Гумилевых украшали шкуры леопардов, африканские браслеты, картины абиссинских художников. Особенно сильное впечатление на гостей производило чучело пантеры в нише между столовой и гостиной.

Из воспоминаний А.А. Гумилевой-Фрейганг: «Было совсем темно, только яркая луна освещала стоящую черную пантеру. Меня поразил этот зверь с желтыми зрачками. Первый момент я подумала, что она живая. Коля был бы способен и живую пантеру привезти».

Лева рос среди этих необычных предметов. Рассказы отца об Африке, картины, шкуры, экзотические птицы развивали и без того богатое от природы воображение. На сохранившейся фотографии маленький Лева сидит на леопардовой шкуре среди игрушечных зверей.

Оказавшись за пределами дома, Лева увидел тот же мир, что и маленькая Аня Горенко двадцать лет назад: «Мои первые воспоминания – царскосельские: зеленое, сырое великолепие парков…»

Нянька возила Левушку на санках, а «городовой грозил пальцем и говорил: “Плакать нельзя”». На прогулке в парке он однажды увидел царевича на сером ослике (запись секретаря Ахматовой Павла Лукницкого). Может быть, все-таки на пони?

В Царском Селе Гумилевы жили с сентября по май. На лето семья уезжала в родовое имение Львовых Слепнево, а дом на Малой сдавали дачникам, чтобы окупить его содержание и ремонт.

После смерти Льва Ивановича Львова (1908) имение перешло к его сестрам: Варваре, Агате и Анне. Агата умерла в 1910-м. Варвара Ивановна была очень немолода. Настоящей хозяйкой Слепнева стала Анна Ивановна.

Из автобиографии Анны Ахматовой: «Каждое лето я проводила в бывшей Тверской губернии, в пятнадцати верстах от Бежецка. Это неживописное место: распаханные ровными квадратами на холмистой местности поля, мельницы, трясины, осушенные болота, “воротца”, хлеба, хлеба…»

«Воротца» – характерная примета тверских селений и усадеб, они играли роль не защитную, а скорее декоративную. На звук колокольчика прибегали деревенские ребятишки и открывали воротца, за что господа одаривали их конфетами и пряниками. Это превратилось в своеобразный ритуал. В целом же устройство усадьбы и быт Слепнева типичны для мелкопоместного дворянства. Этот образ жизни хорошо известен читателям Тургенева и Бунина.

Дома косые, двухэтажные.

И тут же рига, скотный двор,

Где у корыта гуси важные

Ведут немолчный разговор.

В садах настурции и розаны,

В прудах зацветших караси.

Усадьбы старые разбросаны

По всей таинственной Руси.

Н.Гумилев. Старые усадьбы


Дом Гумилевых в Слепневе был одноэтажным, с крестообразным мезонином. С террасы можно было спуститься в цветник и дальше в парк, где росли акации, липы и одинокий старый дуб, который сохранился и в наши дни. Усадьбу разделял почтовый тракт. По одну сторону дом, по другую – фруктовый сад и огород.

В Слепневе сохранялись патриархальные традиции. Когда вся семья собиралась к столу, ждали Варвару Ивановну, самого старого человека в доме. Она чем-то напоминала Екатерину II и очень любила, когда это сходство замечали. «Пока Варвара Ивановна не сделает особый знак рукой, за стол никто не садится. <…> Анна Андреевна называла эти традиции ”китайской церемонией и XVIII веком”», – вспоминает родственница Гумилевых Е.Б. Чернова.

Летом в хорошую погоду стол накрывали прямо перед домом. Собиралось человек десять, а то и пятнадцать: сестры Львовы, их дети и внуки – Гумилевы, Лампе, Кузьмины-Караваевы, Оболенские.

За столом младшие (не только внуки, но и дети сестер – Николай и Дмитрий) разговора не начинали, а только отвечали на вопросы старших. Если Ахматова относилась к патриархальным обычаям дома иронично, то Николаю Степановичу они скорее нравились. Особенно он любил церковные праздники и старался всегда провести их с семьей. На Пасху вся семья шла в царскосельскую дворцовую церковь.

В Тверском крае сохранялись старорусские православные традиции. На Петров день монахи из Николаевской Теребенской пустыни привозили чудотворную икону Николая Мирликийского. Ее отправляли в Бежецк по реке Мологе на украшенной по такому случаю лодке. По преданию, икона еще с XV века берегла город от моровой язвы.

Порою крестный ход и пение,

Звонят во все колокола,

Бегут, – то значит, по течению

В село икона приплыла.

Лев Гумилев усвоит православную веру еще в раннем детстве, религия станет для него частью жизни, необходимым элементом бытия. Он сохранит веру во времена воинствующего безбожия. Даже в страшные тридцатые годы будет посещать храм. Со временем Гумилев приведет к вере своих учеников и многих друзей.

Из воспоминаний Льва Гумилева: «Помню себя в Слепневе. Тепло, сад, собаки, речки, где можно купаться…»

В Слепневе Ахматова и Лева встретили известие о начале мировой войны. Россия вступит в войну 1 августа 1914 года. Ахматовой дано было предвидеть будущее. Еще 20 июля она записала:

Стало солнце немилостью Божьей,

Дождик с Пасхи полей не кропил,

Приходил одноногий прохожий

И один на дворе говорил:

«Сроки страшные близятся. Скоро

Станет тесно от свежих могил.

Ждите глада, и труса, и мора,

И затменья небесных светил».

Предчувствия сбылись. 21 июля Дмитрия Гумилева призвали из запаса в 146-й пехотный Царицынский полк. Николай, освобожденный от военной службы медицинской комиссией еще в 1907 году, начал хлопотать о призыве в армию. Решил пойти добровольцем, как тогда говорили: «охотником».

Из записной книжки Анны Ахматовой: «…вечером вся жизнь вдребезги. (Недоумевающий Лева повторял: “Баба Ана – пачет, мама – пачет, тетя Хуха[1] – пачет”. И завыли бабы по деревне)».

Николай и Дмитрий Гумилевы и Николай Сверчков ушли на фронт.

Долетают редко вести

К нашему крыльцу,

Подарили белый крестик

Твоему отцу.

Было горе, будет горе,

Горю нет конца,

Да хранит святой Егорий

Твоего отца.

Между тем с начала войны дворянская идиллия Слепнева постепенно разрушалась. Имение уже не давало прежнего дохода. Весной 1916-го дом в Царском Селе пришлось продать. Правда, наступающий, 1917 год встречали еще по старинке. На Рождество приехала Ахматова: «Всё как-то сдвинулось в XIX век, чуть не в Пушкинское время. Сани, валенки, медвежьи полости, огромные полушубки, звенящая тишина, сугробы, алмазные снега». Но уже несколько месяцев спустя жить в Слепневе станет опасно. Весной и летом 1917 года дворянские усадьбы горели по всей России. Революция разбудила вековую ненависть к помещикам.

Мемуаристы и тверские экскурсоводы утверждают, будто бы крестьяне плакали, когда «добрая барыня» Анна Ивановна уезжала из Слепнева в Бежецк. Реальную картину событий, развернувшихся в тех краях (да и по всей России), оставила нам Анна Ахматова.

Из писем Анны Ахматовой к Михаилу Лозинскому, июль 1917 года: «Мужики клянутся, что дом (наш) на их костях стоит, выкосили наш луг, а когда для разбора этого дела приехало начальство из города, они слезно просили: “Матушка барыня, простите, уж это последний раз!” Тоже социалисты! <…> Вообще тьма кромешная царит в умах».

«Приехать в Петербург тоже хочется и в Аполлоне побывать! Но крестьяне обещали уничтожить слепневскую усадьбу 6 августа, пот<ому> что это местный праздник и к ним приедут “гости”. Недурной способ занимать гостей».

Усадьбу тогда не уничтожили. Но как-то летом 1917-го в парк пришел слепневский мужик Михаил Зубов и прямо на глазах Анны Ивановны начал рубить березу. После этого случая она решила уехать. Осенью 1917 года Гумилевы покидали Слепнево, уезжали на двух подводах. Лева не понимал, что происходит. Небольшое путешествие его только развлекало. Анна Ивановна еще раз оглянулась на оставленный, еще не разоренный дом, где прошла почти вся ее жизнь. О чем она тогда подумала? Догадывалась ли, что самые страшные потери ждут ее впереди?

Последней уезжала Александра Степановна Сверчкова. Крестьяне позволили ей забрать библиотеку, часть мебели и половину запасов хлеба. По воспоминаниям жительницы села Н.И. Приваловой, после отъезда хозяев мужики Зубарев и Соболев «взломали замок, вошли в барский дом и взяли оставшиеся там вещи».

Слепневский дом, задуманный и построенный на долгую счастливую жизнь, еще много лет будет служить людям. Там устроят начальную школу. В середине тридцатых годов, когда детей в селе останется мало, дом разберут и перенесут в соседнее село Градницы, в нем будет восьмилетняя школа, а позднее сельская библиотека и музей.

В Петрограде

В Бежецке семья Гумилевых обосновалась осенью 1917-го, а год спустя, в самом конце августа 1918-го, Анна Ивановна с внуком приехали в голодный Петроград.

Из автобиографической прозы Ахматовой: «Сыпняк, голод, расстрелы, темнота в квартирах, сырые дрова, опухшие до неузнаваемости люди. В Гостином Дворе можно было собрать большой букет полевых цветов».

Николай Степанович решил: в трудное время надо держаться всем вместе.

В мае 1918-го Николай Гумилев поселился в квартире издателя и редактора журнала «Аполлон» С.К. Маковского по улице Ивановской, дом 20/65, угол Николаевской, в квартире 15. Хозяин еще весной 1917-го уехал в Крым и оставил квартиру «Аполлону». Анна Ивановна с Левой поселились там в конце августа, а Дмитрий Гумилев с женой – в сентябре.

Главным добытчиком в семье был Николай Степанович. Дмитрий Гумилев в Первую мировую войну дослужился до поручика, был награжден четырьмя боевыми орденами, получил тяжелую контузию, после которой остался инвалидом (медицинская комиссия признала 80 процентов потери трудоспособности). Дмитрий переживет брата только на три года. Умрет в нищете в городе Режице в 1924 году (по другим данным – в 1922-м).

Николай Степанович читал лекции в Институте живого слова, состоял в редколлегии издательства «Всемирная литература», переводил европейских поэтов для этого издательства, вел занятия в нескольких поэтических студиях, в том числе в студии Балтфлота. Деньги тогда обесценились, платили чаще всего продуктами.

Из воспоминаний Корнея Чуковского: «С утра мы с Николаем Степановичем выходили на промысел с пустыми кульками и склянками. <…> Гумилев видел даже какую-то прелесть в роли конквистадора, выходящего всякий день за добычей».

Николай Степанович удивлял знакомых жизнелюбием, жизнестойкостью, а главное, необходимыми для выживания в это голодное и холодное время ловкостью и сноровкой. «…Мускулы у него были железные. В этом я не раз убеждался, любуясь, с каким профессиональным искусством действует он тупым топором, рубя на топливо <…> уцелевший каким-нибудь чудом деревянный забор…» – вспоминает Чуковский.

Однажды после лекций Чуковский и Гумилев везли на санках мешки с мукой. Они увлеклись спором о ненавистных Гумилеву символистах и не заметили, как вор срезал прикрученные к санкам мешки. Чуковский был в отчаянии, а Гумилев, «не теряя ни секунды на вздохи и жалобы, сорвался с места и с каким-то диким и воинственным криком ринулся преследовать вора».

Несмотря на все усилия, прокормить семью и согреть огромную сырую квартиру было очень трудно. Побывавшему на Ивановской Владиславу Ходасевичу квартира с чужой мебелью показалась очень неуютной, зато он оставил портретную зарисовку шестилетнего Левы: «…из боковой двери выскочил тощенький бледный мальчик, такой же длиннолицый, как Гумилев, в запачканной косоворотке и валенках. На голове у него была уланская каска, он размахивал игрушечной сабелькой и что-то кричал».

Эту сабельку и барабан упоминают многие мемуаристы. Отец и сын продолжали играть в войну, несмотря на занятость Николая Степановича. Отец читал сыну стихи. Многие Лева запомнил тогда с отцовского голоса, в том числе и поэму «Мик», посвященную ему отцом.

К Рождеству Николай Степанович совершил почти невозможное: достал пушистую новогоднюю елку. Пригласили гостей. Для них приготовили угощение и детские книжки. На этой елке побывали Коля и Лида Чуковские. Пятнадцатилетнего Колю игры малышей не интересовали. Но его поразило, что «в комнате было тепло, сверкала разукрашенная елка, в камине пылали настоящие дрова. <…> Вокруг елки бегал и прыгал семилетний Лева. <…> Николай Степанович поглядывал на него с нежностью».

В теплые дни отец и сын гуляли по городу. После тихого Царского Села и провинциального Бежецка Петроград ошеломил Леву: каналы, дворцы, мосты, трамваи. Трамвай Лева увидел впервые в жизни. «Он всю дорогу смотрел, не отрываясь, в окно и вдруг спрашивает: “Папа, ведь они все завидуют мне, правда? Они идут, а я еду!”» – рассказывал Николай Степанович Ирине Одоевцевой.

Иногда Гумилев, отправляясь по своим литературным делам, брал сына с собой. Лева не был избалованным, не мешал взрослым, пока они разговаривали. Таким его запомнила Лида Чуковская: «Левушка-Гумилевушка <…> мальчик с золотыми волосами, кудрявый <…> у нас в столовой сам с собой играл в индейцев, прыгая с подоконника на диван».

Весной 1919 года Николай Степанович водил Леву к Ахматовой. Она тогда жила в квартире востоковеда В.К. Шилейко во флигеле Шереметевского дворца. К этому времени сам Лев Николаевич будет относить первое увлечение историей. Слушая разговоры взрослых, Лева обратился к Владимиру Казимировичу: «Научите меня по-вавилонски». «Маленький Левка бредил Гильгамешем», – говорил Шилейко.

Лев Николаевич вспоминал, как бабушка читала ему «Илиаду». Возможно, Гомера ему читал и отец. «Илиада» была настольной книгой Николая Степановича. Получается, увлечение историей Льва Гумилева начинается с Гомера и Гильгамеша. Почему бы и нет. В конце концов, это тоже история, пусть и сильно мифологизированная.

В тридцатые годы Гумилев будет рассказывать Руфи Зерновой, будто бы он еще в возрасте четырех – шести лет просил у отца толстые и сложные книги по истории. Когда девушка усомнилась, неужели четырехлетний малыш может прочитать толстую книгу, Лев самодовольно усмехнулся: прочел и всё понял.

4 апреля 1919 года семья переехала на улицу Преображенскую, дом 5/7, квартира 2. Здесь 14 апреля родилась дочь Николая Степановича и Анны Николаевны Энгельгардт (в замужестве Гумилевой) Елена.

Летом Анна Ивановна, Анна Николаевна и дети уехали в Бежецк. Николай Степанович на день-два, но довольно часто ездил навестить семью: «Левушка <…> водит гулять Леночку, как взрослый, оберегает ее и держит ее за ручку. Смешно на них смотреть, такие милые и оба мои дети. Левушка весь в меня. Не только лицом, но такой же смелый, самолюбивый, как я в детстве. Всегда хочет быть первым и чтобы ему завидовали», – рассказывал Гумилев Одоевцевой.

В последний раз отец и сын виделись в Бежецке в мае 1921 года, тогда Николай Степанович забрал в Петроград жену и дочь. Лева и Лена встретятся в Ленинграде только в марте 1928 года.

Из записей Павла Лукницкого: «Лена не узнала брата, но когда ей сказали, очень обрадовалась. Трогательно болтала с ним в течение часа, показывала ему книжки, игрушки».

11 марта 1938-го сотрудник внутренней тюрьмы НКВД со слов арестованного Гумилева заполнял анкету. Там, в частности, записано: «Гумилева Елена Николаевна, 18, учащаяся, ул. Бассейнова (так в тексте. – С.Б.) – ул. Некрасова (точного адреса не знает)».

В самом ли деле не знал или просто пытался отвести беду от сестры? Конечно, второе. Гумилев вспоминал, что не раз встречался «с Леночкой», когда уже окончательно обосновался в Ленинграде. Более того, изредка заходил к ней в гости: «…мы были в самых дружеских отношениях, хотя встречались, естественно, редко – она была много моложе меня».

Родственников у Льва Николаевича было немного, но он их ценил, дорожил связью с ними. Он легко оставлял друзей и возлюбленных, но до конца дней поддерживал отношения с Орестом Высотским, своим единокровным братом.

В конце тридцатых годов актриса и художница О.А. Гильдебрандт-Арбенина встретила на улице свою бывшую гимназическую подругу Аню Энгельгардт, в то время уже вдову Гумилева, «с дочкой Леночкой – высокой, белокурой, с размытыми бледно-голубыми, косящими глазами – акварельной, хорошенькой дочкой Гумилева».

Скромная и стеснительная Елена Гумилева перед войной работала в кукольном театре. Она умерла от истощения 25 июня 1942 года в блокадном Ленинграде. Незадолго перед этим она потеряла свои хлебные карточки.

Еще раньше, в апреле, от голода умерла Анна Николаевна Энгельгардт.

Бежецк

Бежецк расположен в 130 километрах к северо-востоку от Твери, на правом берегу реки Мологи при впадении в нее реки Остречины. Город очень старый, он возник еще в XIII веке (до второй половины XVIII назывался Городецко). Хотя к концу XIX века в городе работали двадцать шесть небольших заводов (главным образом по обработке льна, а также свечные, кожевенные, маслобойные, винокуренные), реки еще были чистыми, а городские окрестности славились густыми зарослями малины. Куст малины в серебряном поле украшает герб Бежецка.

«Там белые церкви и звонкий, светящийся лед…» С этой ахматовской строчки начинаются теперь все рассказы о Бежецке. В городе было тринадцать церквей, в том числе и очень старые: Воздвиженская и Введенская – обе XVII века. «И город был полон веселым рождественским звоном».

Лева успел еще застать и неразрушенные церкви, и колокольный звон. От церквей пошли названия многих улиц: Рождественская, Воздвиженская, Введенская. Центр Бежецка украшали купеческие особнячки, двухэтажные, каменные, с портиками, эркерами и даже кариатидами. Город был чистым, зеленым, уютным. Гумилевы сняли квартиру у М.Ф. Знаменской на Рождественской улице, 68/14. Дом был двухэтажным, деревянным на каменном фундаменте. Очень скоро улицу переименуют в Гражданскую (современное название – Чудова).

Сначала Гумилевы вместе с родственниками Кузьмиными-Караваевыми снимали весь второй этаж. Когда Караваевы уехали, у Гумилевых осталось три комнаты. Потом началось «уплотнение». В конце концов Анна Ивановна и Александра Степановна остались в одной угловой комнате. К этому времени Лева уже уехал в Ленинград.

Когда и как в Бежецке узнали о гибели Николая Гумилева? В записках Павла Лукницкого сохранилось очень странное свидетельство: «В Бежецке ни Анна Ивановна, ни Лева не знают о смерти Н<иколая> С<тепановича>. У них существует мнение, что он сейчас в Африке <…> на Мадагаскаре. <…> Когда Лева ленится, ему говорят: “А что ты папе покажешь, когда он вернется?”»

Но Лев Николаевич утверждал совсем другое: «Конечно, я узнал о гибели отца сразу: очень плакала моя бабушка, и такое было беспокойство дома. Прямо мне ничего не говорили, но через какое-то короткое время из отрывочных, скрываемых от меня разговоров я обо всём догадался».

Самым убедительным представляется свидетельство А.С. Сверчковой. Александра Степановна писала, что о гибели брата узнала из газет. Советские газеты читали все грамотные люди, так что утаить известие о расстреле участника контрреволюционного заговора было просто невозможно. Но некоторое, очень недолгое время могли скрывать от Левы.

Другое дело, что Анну Ивановну, по свидетельству Сверчковой, кто-то уверил, что «Николай Степанович не такой человек, чтобы так просто погибнуть, что ему удалось бежать, и он, разумеется, при помощи своих друзей и почитателей проберется в свою любимую Африку. Эта надежда не покидала ее до смерти».

Анне Ивановне особенно трудно было принять новую жизнь и новую власть, которой она не простила гибель сына. Среди ее знакомых преобладали люди «из бывших»: священник отец Иоанн (Постников), учитель А.М. Переслегин. И восприятие времени у нее было дореволюционным – в письмах к Ахматовой она датирует события по церковному календарю: на Страстной, на третий день Пасхи, на шестой день поста.

Анна Ивановна с недоверием относилась даже к достижениям советской власти – к бесплатному образованию и медицине. «Доктор и лекарства у нас безплатныя, вероятно на этом основании мы все и хвораем». В то же время она понимала, что Леве придется жить при большевиках. Анна Ивановна просила Ахматову «выправить» Леве метрику: «…если он записан сын дворянина, то похлопочи, попроси, чтобы заменили и написали сын гражданина или студента, иначе и в будущем это закроет ему двери в высшее заведение…».

Анна Ивановна сделала для внука всё, что было в ее силах. Но жизнь младшего Гумилева наладится слишком поздно, слишком поздно придут к нему слава и успех. Анна Ивановна умрет в 1942 году в Бежецке, так и не дождавшись возвращения внука из лагеря.

Все годы жизни в Бежецке рядом с Левой была Александра Степановна Сверчкова, тетя Шура. Ее образ в биографической и мемуарной литературе создан прежде всего усилиями Павла Лукницкого. А Павел Николаевич находился под влиянием Анны Ахматовой, он совершенно принял ее сторону. Анна Андреевна Александру Сверчкову откровенно не любила. Это была упорная и совершенно иррациональная неприязнь.

Из записей Павла Лукницкого:

«АА расстроена. Ей грустно, что такой эгоистичный и с такими мещанскими взглядами на жизнь человек, как А.С. Сверчкова, воспитывает Леву. АА опасается, что влияние Сверчковой на Леву может ему повредить».

«А.С. Сверчкова: лживая, лицемерная, тщеславная, глупая и корыстная женщина. Ее влияние, несомненно, исключительно вредно. <…> Страшно и больно, что такой человек, как А.С. Сверчкова, находится в непосредственной смежности с Левушкой и старается на него влиять».

Авторитет великого поэта любую ложь превращает в истину, но справедлив ли суровый приговор Ахматовой и Лукницкого?

Александра Сверчкова прожила жизнь долгую и тяжелую (1869–1952). В раннем детстве она потеряла мать, умершую от чахотки, воспитывалась в пансионе для благородных девиц. В тридцать два года осталась вдовой с восьмилетним сыном и шестилетней дочерью. В ноябре 1918-го в двадцать два года умерла ее дочь Маруся. В марте 1919-го умер двадцатипятилетний сын Николай. Он ушел на мировую войну вольноопределяющимся, был тяжело контужен, отравлен газами.

Лева заменил ей сына, Сверчкова даже хотела его усыновить, дать свою фамилию. Льву Сверчкову было бы намного легче поступить в университет. Фамилия Сверчков не привлекла бы внимание следователя, оперуполномоченного, заведующего спецчастью.

После гибели Николая Степановича скромное жалованье тети Шуры (62 рубля), учительницы начальных классов железнодорожной школы Бежецка, было основным источником существования всей семьи. Еще каждый месяц посылала 25 рублей Ахматова из своей пенсии. Но пенсию иногда задерживали. Выручал огород. Он находился за городом, отнимал много времени и сил.

У себя в бежецкой школе Сверчкова ставила музыкальные спектакли и сама сочиняла пьесы для детей.

Однажды Александра Степановна написала революционную пьесу для детей и привезла ее в Ленинград, решила показать Ахматовой. Мы не знаем, хороша ли была пьеса. Скорее всего, нет. Но в желании посоветоваться с Ахматовой нет ничего предосудительного. Все-таки они были свойственники. Настоящее представление разыгралось в Фонтанном доме. Анна Андреевна пробовала воспротивиться, знакомиться с творчеством Сверчковой было выше ее сил. Но Сверчкова не сдавалась. Тогда Ахматова призвала на помощь верного Лукницкого, тот явился незамедлительно по телефонному звонку и увел Сверчкову.

Вспомним бессмертную чеховскую «Драму». Антон Павлович просто оправдывает убийство графомана. Вот она, ненависть таланта к посредственности!

Литературный талант не связан с душевными свойствами человека. Недавно опубликованные письма Сверчковой к Ольге Николаевне Высотской совершенно разрушают образ, созданный Ахматовой и Лукницким. Перед читателем появляется добрая и бескорыстная женщина.

Из письма Александры Сверчковой к Ольге Высотской от 8 марта 1946 года:

«Дорогая моя, я очень рада нашему с Вами не только знакомству, но и родству. Вы – моя невестка, и Орик[2] – мой племянник, такой же, как и Лева, только Леву я воспитала, а Орика неожиданно нашла. <…> Нас всех соединяет любовь к брату, моему любимому брату, который был для меня и учителем, и другом».

Ей семьдесят шесть лет, она совершенно одинока. Она ничего не просит у племянника, не попрекает, напротив, только сочувствует ему.

«Милый мой мальчик! Воображаю, как много приходится ему заниматься, чтобы сдать государственный экзамен! Как он, бедный, устал после всего пережитого и только что вернувшись с фронта. Я рада, что Вы послали ему деньги, а я ничем, к сожалению, помочь ему не могу…»

И эту женщину Лукницкий с Ахматовой упрекали в корыстолюбии?! Письма Сверчковой отправлены до ждановского постановления, Ахматова еще в славе. Ее печатают газеты, литературные журналы. Сверчкова всё это знает, но даже не пытается воспользоваться родством с известным человеком. Ей, «тщеславной» и «корыстной», даже в голову не приходит такое! «С Ан<ной> Анд<реевной> я никогда близка не была. Она слишком “велика” для меня и недоступна».

Лев Гумилев до поры до времени писал Сверчковой. Она сожалела, что пишет он мало, очень кратко, но тут же и оправдывала его: «Конечно, всё это глупости, пережиток старины, есть ли ему время писать старой тетке?»

«Старая тетка» воспитывала Леву с шести до семнадцати лет, до самого его отъезда в Ленинград. За это время Ахматова лишь дважды навестила Леву в Бежецке – на рождество 1921 года и летом 1925-го. Последний визит не был долгим.

У Анны Ахматовой и Николая Пунина были так называемые разговорные книжки, где они по очереди делали записи.

Из разговорной книжки, 21 июля 1925 года: «Завтра утром уезжаю в Бежецк <…> Когда меня здесь не будет, пусть и тебе не приходят дурные мысли, ты знаешь, как всегда горька мне разлука с тобой».

Из Бежецка Ахматова вернулась уже 26 июля. Я даже комментировать это не решаюсь. Пусть родственники сами выясняют отношения.

Анна Ивановна Гумилева никогда не жаловалась, что Ахматова не навещала Леву. Зато Инна Эразмовна Горенко мягко упрекала дочь. 15 октября 1924 года она пишет Ахматовой из поселка Деражня Подольской губернии, где жила у сестры: «Спасибо, Аничка, за обещание приехать сюда, но извини, детка, совсем ему не верю. Если в Бежецк ты подолгу не можешь собраться, то тем паче в такую глушь не заедешь». Она предлагает дочери на Пасху съездить в Бежецк вместе, повидать Левушку. Поездка не состоялась. Возможно, просто не нашли денег. Инна Эразмовна вместе с сестрой Анной Эразмовной жили почти без средств, натуральным хозяйством, к тому же сестры были немолоды. Тем не менее бабушка старалась порадовать внука, отправляла небольшие посылки.

Из письма И.Э. Горенко Анне Ахматовой 5 сентября 1925 года: «Дорогая моя детка! Поздравляю тебя, Аничка, с Днем рождения Левушки. Дай Бог ему здоровья и сил для учения. Послала ему вареных в сахаре груш, сушеных вишен и черешен. Не знаю, будет ли доволен?»

Ахматова в письмах к матери всё больше рассказывала о себе:

«Осень я провела в Царском, много гуляла в парке, чудесно отдохнула. Возможно, после рождества опять поеду туда на всю зиму. <…> Лева писал мне, что получил твое письмо и орешки».

Эгоцентризм гения, сосредоточенность Ахматовой на себе отмечали ее современники.

Из дневника Корнея Чуковского. 24 декабря 1921 года: «…я впервые увидел, как неистово, беспросветно, всепоглощающе она любит себя. Носит себя повсюду, только и думает о себе – и других слушает только из вежливости».

Взаимное непонимание, отчуждение матери и сына намечается уже в двадцатые годы. Тогда Лева очень любил мать, нуждался в ее ласке, в заботе. Он ждал ее, каждый раз просил приехать хотя бы на Пасху и на Рождество. В холодности Ахматовой он винил только себя. Из письма Левы Гумилева Павлу Лукницкому, конец 1925 года: «Мама мне не писала с моего приезда, верно, я что-нибудь сболтнул, и она во мне разочаровалась».

Почтительность, удивительная для тринадцатилетнего подростка.

Воспитание дофина

С первых лет жизни маленький Лев оказался в центре внимания поэтов и поклонников Ахматовой и Гумилева. Уже тогда его называли «Левушка-Гумилевушка», «Гумильвенок» и «дофин».

Из статьи Владислава Ходасевича «Гумилев и Блок»: «Гумилев тотчас отослал его – тоном короля, отсылающего дофина к его гувернерам. Чувствовалось, однако, что в сырой и промозглой квартире нет никого, кроме Гумилева и его сына».

Гувернеров у Левы Гумилева никогда не было. Волшебное царскосельское детство мальчика на леопардовой шкуре осталось в прошлом. «Жили мы бедно, сами возделывали грядки. <…> Я помогал бабушке: поливал и собирал навоз для удобрения», – вспоминал Гумилев.

У Коли Гумилева в детстве было много игрушек: рыцари, солдатики, сабли, мечи. В его комнате жили еж и морские свинки. Чтобы сыновья росли здоровыми, Степан Яковлевич купил имение Березки в Рязанской губернии. Митя и Коля Гумилевы ездили верхом, катались на велосипедах (редкость для тех лет), у них была малокалиберная винтовка «монтекристо».

Лева о собственном велосипеде и «монтекристо» только мечтал. В руках, правда, держать ружье приходилось и даже стрелять. Но не более того. Хотя в чем-то детские игры отца и сына были похожи.

«Я увлекаюсь индейцами. И у нас создалось племя из четырех человек, в котором я состою колдуном, я вылечил вождя и тетю Шуру. Мы устраиваем индейскую войну солдатиками, которых делаем сами», – писал Лева Ахматовой.

Лева устроил свой «музей естествознания». Ребята собирали для него камни, ракушки, листья, насекомых, скелеты рыб. В маленьких городках у детей есть свои радости. Летом Лева целые дни проводил на реке: плавал за кувшинками, нырял с плотов за ракушками, загорал. Зимой катался с крутых горок на санках и ходил на лыжах, воображая себя путешественником, исследователем Севера.

Кроме бабушки, тети Шуры и редко освещавшей своим сиянием тверское захолустье Ахматовой Леву воспитывал еще один человек. С его именем мы уже встречались.

Павел Николаевич Лукницкий до революции учился в Александровском кадетском корпусе, тогда же успел побывать во Франции, Германии, Австрии, Швейцарии, Дании, Греции.

Его отец – военный инженер, будущий доктор наук, еще в царской армии дослужился до полковника. Полковник царской армии – это почти что статья уголовного кодекса. Казалось бы, при советской власти Лукницких ждала незавидная судьба лишенцев. Но Николай Николаевич Лукницкий в СССР сделал карьеру – преподавательскую и военно-инженерную. А Павел Николаевич поступил на факультет общественных наук Ленинградского университета и, получив приличное гуманитарное образование, стал вести жизнь исключительно интересную, хотя и несколько странную. Он писал стихи, прозу, путевые очерки, а, главное, уже в двадцатые годы стал путешественником. Во второй половине двадцатых и все тридцатые годы он почти не пропускал экспедиционных сезонов. Сначала были горный Крым и Кавказ, потом Туркмения и, конечно, Памир, где Лукницкий даже открыл горную вершину, Заполярье, Казахстан, Сибирь и вновь Памир. Многие из этих экспедиций наводят на размышления. На Памире Лукницкому приходилось бывать в пограничной зоне. Таджикистан тогда кишел басмачами. Попасть в экспедицию мог профессионал, допустим, геолог или врач, но Лукницкий был поэтом. Возможно, в научных экспедициях Павел Николаевич вел особую, скрытую для его товарищей работу.

В конце шестидесятых Гумилев уже был уверен, что Лукницкий служил в «органах». Его подозрения подкрепила этнограф Т.А. Крюкова, давний друг Льва Николаевича. Будто бы Лукницкий был следователем НКВД и допрашивал ее в 1925 году. На самом деле в 1925 году Татьяна Крюкова жила в Праге, училась в Карловом университете. Арестуют ее только в 1928 году. И НКВД в 1925-м еще не существовал, тогда было ОГПУ. Но подозрения все-таки не рассеиваются. Рассказ Крюковой сохранился в передаче Натальи Викторовны Симоновской-Гумилевой, жены Льва Николаевича. Она могла перепутать и название спецслужб, и даты, но вряд ли перепутала бы фамилии. В 1928-м Лукницкий вполне мог допрашивать Татьяну Александровну. Наконец, бывший генерал КГБ Олег Калугин прямо назвал Павла Лукницкого «агентом ОГПУ» и сослался на его донесения.

Но всё это откроется только много лет спустя. А тогда, в двадцатые годы, Павел Николаевич стал другом, помощником, наставником Левы. Молодого Гумилева Лукницкий не мог не привлекать: человек умный и отважный, поэт, путешественник, друг Ахматовой, уже в двадцатые годы собиравший материалы о жизни Николая Гумилева. А Леве, окруженному исключительно женским обществом, не хватало мужчины-наставника. Лукницкому казалось, что Лева слишком робок, мягок, стеснителен, и Павел Николаевич пытался как-то помочь ему. Видимо, не без успеха. Когда Лева вырастет и станет Львом Николаевичем, ни один друг, знакомый или коллега не найдет в нем и следа детской нерешительности и робости.

Лева дорожил мнением Лукницкого, присылал ему свои новые сочинения. Лукницкий, в свою очередь, показывал Леве Ленинград, водил в Эрмитаж, в театры, в кинематограф, на спортивные соревнования. Они катались на лодке и на велосипеде. Ахматова была благодарна Лукницкому, она ведь часто не знала, что делать с повзрослевшим сыном, как с ним разговаривать.

В июне 1926 года Анна Ивановна с Левой приехали в Ленинград. Остановились, как обычно, у Кузьминых-Караваевых на Фурштатской, 11. Пришли навестить Ахматову, которая жила тогда еще в квартире В.К. Шилейко, в служебном корпусе Мраморного дворца. Ахматова очень обрадовалась дорогим гостям, но уже пять минут спустя Лева ушел с Лукницким в музей.

Конечно, Анна Андреевна любила Леву, но не умела помочь ему в жизни. Поэтому она впадала то в одну, то в другую крайность. Иногда испытывала необъяснимый, панический страх за него. Как-то Лева попросил у нее разрешения (он всегда просил разрешения у мамы или у бабушки) покататься с Лукницким на лодке. Из записей Павла Лукницкого, 17 июля 1926 года: «АА дико восстала – каждый день столько тонет. Вы сумасшедший…»

С другой стороны, она сыну не потворствовала и приучала к мысли: надо рассчитывать только на себя. В ноябре 1934 года, когда молодой Лев несколько лет как жил в Ленинграде, Ахматова оставила сыну записку: “Una salus nullam sperare salutem. A. (ad usum delphini)” («Единственное спасение – не надеяться ни на какое спасение. А. (дофину для пользования)». Мы не знаем, чем была вызвана записка – жалобами ли Льва на трудности в университете, или чем-то еще, не в этом главное. Ахматова принципиально не баловала сына.

Была еще одна болезненная история, разделившая Леву и Ахматову. Стихи. Ими был переполнен дом Гумилевых в Царском Селе. Лева услышал их, наверное, раньше колыбельной песни. Как и отец, Лева начал сочинять очень рано и, конечно, отцу подражал. Ахматовой не нравилось увлечение сына экзотикой. Пусть пишет не о пиратах, не о древних греках, не о норманнах. Ахматова хотела, чтобы сын увидел поэзию в окружающем мире, в русской природе. Ей ведь и поэзия Николая Гумилева не нравилась по той же причине. Ахматова не увидела в стихах младшего Гумилева большого поэтического дара. А судьбы посредственного поэта она ему, конечно, не желала. Ахматова поставила диагноз верно, а для лечения, очевидно, выбрала радикальное средство.

Из письма Льва Гумилева Павлу Лукницкому (получено 5 января 1926 года): «Мне как начинающему особенно было интересно узнать, какого мнения о них мама, но из ее слов я понял, что из меня ничего хорошего не выйдет. Видя, что в поэты я не гожусь, я решил со стихами подождать, я сам понимаю, что я должен писать или хорошо, или ничего».

В начале шестидесятых, когда к Ахматовой, давно признанному живому классику, обращались многочисленные графоманы, она щадила их самолюбие.

Анатолий Найман в «Рассказах об Анне Ахматовой»: «…она старалась не обидеть и говорила что-нибудь необязательное, что из ее уст могло быть воспринято как похвала. <…> “В ваших стихах есть чувство природы”. <…> “Белые стихи писать труднее, чем в рифму”. <…> “Это очень ваше”. <…> “В ваших стихах слова стоят на своих местах”».

Но это были чужие люди, а Лева-то свой, и она думала о его будущей судьбе.

Три школы и университет в березовой аллее

Двадцатые годы XX века – смутное время для отечественного школьного образования. Разрушали старую дореволюционную систему, насаждали смелые эксперименты вроде комплексного обучения или бригадного. Но вопреки разгулу опасных стихий педагогического свободомыслия детей все-таки учили географии, арифметике и родному языку.

Лева учился в трех школах Бежецка. Сначала во 2-й советской. Она занимала половину двухэтажного краснокирпичного здания бывшей женской гимназии. В другой половине разместили педагогическое училище. После реорганизации Бежецкого реального училища во 2-й советской оказалось много бывших «реалистов», известных в городе буйными нравами. В школе, по воспоминаниям одноклассницы Левы Дины Флейшман, стало «очень страшно». Ей запомнились «буйствующие мальчишки», от которых она даже пряталась за печку.

Можно себе представить, как относились малолетние соловьи-разбойники к домашнему мальчику, который девочек называл на «вы». Кроме того, на нем уже было клеймо сына расстрелянного контрреволюционера: «В школе положение было сложным, ибо началось гонение на людей с “происхождением”, но это еще не “травля”, а просто неодобрение», – писал Гумилев.

Вскоре, однако, травля началась: «Плохо было очень в школе, просто убивали меня», – вспоминал Гумилев. Лев Николаевич даже назвал имя обидчика, от которого ему больше всего доставалось, – Колька Москвин. К несчастью для юного Левы, учитель Кирсанов встал на сторону обидчика, так что Гумилеву не приходилось уповать и на помощь взрослых.

Эти события скорее всего относятся к учебе в шестом классе, потому что именно в это время тетя Шура перевела племянника в железнодорожную школу, где сама работала. Однако и там отношения с одноклассниками у Левы не сложились.

«Держался Лева особняком. Мы все были пионеры-комсомольцы, он никуда не вступал, на переменах, когда все играли, стоял в стороне. Через 2–3 месяца тетка перевела его в другую школу», – вспоминал бывший одноклассник Гумилева Б.П. Тарасов.

С 1926-го по 1929-й Лева учился в 1-й советской школе. Дети стали старше и умнее. Теперь одноклассники могли оценить редкие способности Левы Гумилева, его начитанность, прекрасную память и литературный талант.

Для школьной газеты «Прогресс» Гумилев писал фантастические и приключенческие рассказы: «Ужас лунной ночи», «Тайна морской глубины». За последний Гумилев даже получил денежную премию ШУСа (школьного ученического совета).

Кроме того, Лева был прилежным читателем бежецкой библиотеки. Несомненно, эта библиотека была одним из самых любимых его мест в Бежецке. Много позже он напишет в эссе «Биография научной теории, или Автонекролог»: «К счастью, тогда в маленьком городе Бежецке была библиотека, полная сочинений Майн Рида, Купера, Жюля Верна, Уэллса, Джека Лондона и многих других увлекательных авторов. <…> Там были хроники Шекспира, исторические романы Дюма, Конан Дойла, Вальтера Скотта, Стивенсона. Чтение накапливало первичный фактический материал и будило мысль».

Лев Гумилев в библиотеке даже выступал с докладами о современной русской литературе и руководил литературной секцией в Клубе друзей книги. Известны дата и тема его последнего доклада. Присутствовали шесть человек.

Из протокола собрания Клуба друзей книги от 21 июля 1929 года:

«Повестка дня

1. Литературные течения XX в. докл. т. Л.Гумилева».

Льву тогда задали один вопрос: «К какой группировке принадлежит поэзия Мандельштама?»

У молодого Гумилева были и замыслы романов: «Атлантида», «Подземное царство», «Новый астероид». Он не успел их написать – не хватило времени. Если стихи Гумилев будет писать еще очень долго, то к прозе вернется только в 1941 году, в Норильском лагере.

В это время у Гумилева появился еще один наставник – преподаватель литературы и обществоведения А.М. Переслегин. Переслегин и Сверчкова тогда дружили, так что пути Левы и Александра Михайловича пересеклись неизбежно. Переслегин преподавал и в железнодорожной, и во 2-й советской. С Левой он занимался и вне уроков. Подобно древним перипатетикам, Переслегин и молодой Гумилев беседовали о философии и литературе во время прогулок. В березовой аллее Александр Михайлович читал лекции своему ученику. Переслегин был человеком не только широко образованным, но и увлеченным. Б.П. Тарасов, простой советский парень, будущий шофер, вспоминал Переслегина с уважением: «Всем в своей жизни я обязан Александру Михайловичу Переслегину <…> он зажег во мне искру Божию».

«Александр Михайлович был европейски образованным человеком. Им мог бы гордиться любой университет», – говорил Лев Гумилев, к тому времени уже защитивший две докторские диссертации.

У Льва Гумилева были известные учителя: член-корреспондент Академии наук Якубовский, профессора Кюнер и Артамонов, – но рядом с ними надо поместить имя скромного учителя бежецкой школы, ведь он оказал на Гумилева влияние в самые важные, драгоценные для учебы годы. Лекции в березовой аллее Гумилев еще не раз вспомнит: «Этих незабываемых бесед мне хватило не только на сдачу экзаменов по философии в университете и в аспирантуре, но и на всю оставшуюся жизнь».

Гумилев сохранил о Переслегине добрую память. В шестидесятые Лев Николаевич будет посылать ему в Бежецк оттиски своих статей. Их переписка продлится до самой смерти Александра Михайловича (в 1972 году) – случай необычайный для Льва Николаевича, ведь он нередко забывал о старых друзьях и помощниках.

Вкус к литературным занятиям Гумилев унаследовал от родителей. Первые знания о философии принес ему Переслегин. Интерес к исторической науке был у Гумилева природным.

«Это от Бога», – не раз говорил Лев Николаевич.

Любовь к истории заметна даже в самых ранних стихотворениях Льва Гумилева. Впрочем, слово «любовь» здесь не совсем на месте. История – это воздух, которым он дышит. Это способ мировосприятия. Даже в стихах о речке Мологе у Гумилева появляются хазары, татары, монголы, древние финны:

Здесь лося бил из лука финн,

Не сеял здесь ржаное семя

Лесов дремучих властелин.

Бывало, из варяг в хазары

К далеким чуждым городам

Купцы везли свои товары

По разливным твоим водам…

Гумилев писал о битве при Йорке и битве при Гастингсе, а еще раньше, в 1924 году, одиннадцатилетний Лева пытался написать «нечто вроде драмы в стихах из рыцарских времен в Бретани». В это время одноклассники Левы не то что средневековой Бретанью, но и современной Британией вряд ли интересовались. Им просто неоткуда было узнать о Харальде Саксонском и Вильгельме Завоевателе, о Карле Мудром и Дюгеклене. Историю в школе не преподавали, ее заменяло обществоведение.

Историю Лева учил самостоятельно, по гимназическим учебникам. Они были подробными, а вся прелесть истории – не в схемах, а в исторических фактах. Сумасбродства Карла Безумного и ярость Фридриха Барбароссы, мудрость Филиппа Августа, мнимые или подлинные преступления тамплиеров – что может быть интереснее?

С первых школьных лет Леве совершенно не давалась математика. Чрезвычайно любопытны его письма к Ахматовой. Они оригинальны, образны, художественны: «Только арифметика мой враг, и с ним сражаюсь, бывают мелкие стычки и большие бои. Сегодня я выиграл бой, но проиграл несколько стычек!»

Из письма Льва Гумилева Павлу Лукницкому от 20 декабря 1926 года: «Дела мои по школе вовсе не блестящие: у меня два незачета, по геометрии и по физике. <…> Признаюсь, поленился и жестоко наказан».

В начальной школе с Левой занимались тетя Шура и бабушка, но в старших классах они уже не могли ему помочь. Ахматова как-то даже отправила 15 рублей, чтобы Лева мог взять хоть несколько частных уроков математики.

Практичная тетя Шура советовала Леве после школы поступать в Бежецкий педагогический техникум, но Ахматова об этом и слышать не хотела: только университет или педагогический институт.

Гумилев еще не раз вспомнит город своего детства добрым и недобрым словом. А тогда, осенью 1929-го, он уезжал к матери в Ленинград с легким сердцем и большими надеждами.

Фонтанный дом

Образ Фонтанного дома в мемуарах неизменно двоится: Шереметевский дворец, «сиятельный дом», «Дом поэта» и просто ленинградский адрес: Фонтанка, 34, кв. 44, скромное жилище в миру Анны Андреевны Ахматовой. Здесь, в южном флигеле дворца, в служебной квартире своего гражданского мужа, искусствоведа и сотрудника Русского музея Николая Николаевича Пунина она прожила много лет. Пройдя через кружевные чугунные ворота и вестибюль дворца, посетитель попадал во внутренний двор, где росли старые, еще шереметевские липы, «будто из ее стихов или пушкинских». И вдруг… обшарпанный флигель. «Я поднялась по черной, трудной, не нашего века лестнице, где каждая ступенька за три <…> ободранности передней, где обои висели клочьями, я как-то совсем не ждала <…> Кухня, на веревках белье, шлепающее мокрым по лицу <…> Коридорчик после кухни и дверь налево – к ней», – вспоминала Лидия Чуковская.

Тот же контраст впечатлений остался в памяти Руфи Зерновой: «“Фонтанный дом”. Это получалось вроде Бахчисарайского фонтана, загадочно, красиво, с нежным поворотом полугласных “н”». Но дворец показался ей «огромным грязным домом с огромным темным двором».

Лев Гумилев приехал в Ленинград в начале сентября или в конце августа 1929 года, ему еще не исполнилось и семнадцати лет. Вероятнее всего, ни Ахматову, ни Пунина он не застал дома. Николай Николаевич провел сентябрь 1929-го на Черном море, в Хосте, Анна Андреевна лечила астму в Крыму, в Гаспре. Впрочем, она могла и встретить Леву, провести с ним несколько дней, а затем уехать. Свидетельств не осталось, можно только предполагать. Первый месяц своей ленинградской жизни Лев провел в обществе восьмилетней Ирины Пуниной и ее матери, первой жены Пунина, Анны Евгеньевны Аренс.

Эмоциональный и еще совсем юный Лев, сменивший провинциальный Бежецк на Ленинград, видимо, был счастлив. 19 сентября 1929 года Пунин из Хосты пишет Ахматовой: «Вчера была от Левы и Иры открытка. Лева чего-то ликует, вероятно, оттого, что его никто не шугает». Не знаю, для чего Пунину было «шугать» Леву, который, вероятно, просто опьянел от осеннего ленинградского воздуха. Как не опьянеть: ведь бедный провинциал Лева жил теперь в самом центре Ленинграда, с его музеями, библиотеками, театрами, с его институтами наконец!

Для Левы это был город его отца, а сам Николай Степанович Гумилев, мир повидавший, некогда уверял: «Петербург – лучшее место земного шара». «…В Городе я чувствую себя как в сказке», – писал Лев. Ленинград навсегда останется для Льва Гумилева любимым, родным городом. Даже ленинградские тюрьмы он будет предпочитать всем прочим тюрьмам и лагерям Советского Союза.

«Лучшего места на земле нет», – напишет он Сергею Лаврову четверть века спустя. Ленинграду будет посвящать свои стихи:

Когда мерещится чугунная ограда,

И пробегающих трамваев огоньки,

И запах листьев из ночного сада,

И темный блеск встревоженной реки,

И теплое, осеннее ненастье

На мостовой, средь искристых камней,

Мне кажется, что нет иного счастья,

Чем помнить Город юности моей.

Мне кажется… Нет, я уверен в этом!

Что тщетны грани верст и грани лет,

Что улица, увенчанная светом,

Рождает мой давнишний силуэт,

Что тень моя видна на серых зданьях,

Мой след блестит на искристых камнях.

Как город жив в моих воспоминаньях,

Как тень моя жива в его тенях.

Правда, эти стихи он сочинит в Норильске.

Для нищего и бесправного зэка прекрасный и величественный «град Петров» был воспоминанием о прошлом, в сравнении с лагерной жизнью относительно благополучном. Между тем 1929 год был для Ленинграда тяжелым и мрачным. Веселые времена нэпа прошли, вновь ввели карточки на продукты, появились забытые со времен военного коммунизма хвосты очередей. Гумилев не мог оценить нищету и убожество тех лет, но практически одновременно с ним в Ленинград приехал Игорь Дьяконов, будущий знаменитый востоковед. Игорь был всего двумя годами моложе Льва, но прибыл он не из бедной тверской провинции, а из Норвегии, где прожил несколько лет, учился в норвежской школе, не раз бывал и в соседней Швеции. Неудивительно, что его первые ленинградские впечатления отличались от гумилевских.

Город стоял «обнаженный, некрашеный и мрачный», привыкшего к европейскому уюту молодого человека угнетали «убогие пригороды, красные трамвайчики, низкий и захолустный Финляндский вокзал». В то время как раз закрывались последние частные лавки, исчезали или превращались в артели сапожные, портняжные, часовые мастерские. «На полках кооперативов было пустовато, а то и совсем пусто, и часто на требование дать товар – с полки ли, или с витрины – следовал лаконичный и мрачный ответ: “Бутафория”». Брат Игоря Михаил встретил вернувшихся из Скандинавии родителей и брата словами: «В Ленинграде голод».

Голод в Ленинграде рубежа двадцатых – тридцатых – преувеличение. Вероятнее, речь шла о постоянном недоедании и вообще о скудости жизни. Свидетельств тому множество, почитайте хотя бы переписку Лидии Корнеевны Чуковской с отцом, Корнеем Ивановичем. Семейство Чуковских «стояло на ногах» намного крепче, чем юный Гумилев, но даже Чуковским постоянно не хватало средств на рубашки и носки, вечной головной болью были дрова. В огромном, почти столичном городе на протяжении нескольких лет не хватало ни товаров, ни денег: «У Марины нет ни копейки. <…> Коля ходит с чеком в 400 р. в кармане, по которому банк не платит. У меня сейчас ровно 10 к. <…> Цезарю не заплатили в Институте жалования… <…> Дело не в том, что у твоих детей мало денег… а в том, что в городе нету денег (курсив Л.К. Чуковской. – С.Б.), их невозможно достать. <…> Денег нет ни у кого, все в таком же положении, как и мы».

Десятки тысяч людей бежали из деревни, где уже раскулачивали, в города, началась новая волна «уплотнений», росло население коммуналок. Такой коммуналкой была и квартира Пунина. В одной комнате жила Ахматова, в другой Анна Евгеньевна с дочерью Ириной, у Николая Николаевича был кабинет; наконец, еще одну комнату до войны занимала рабочая семья Смирновых. Место Леве нашлось только в коридоре на деревянном сундуке. Своя комната появится у него лишь после войны.

23 сентября 1929-го Анна Евгеньевна пишет Пунину: «Лева смешит своею детскостью и пугает ленью и безалаберностью. Учу и дисциплинирую как умею». Вернувшийся с Кавказа Пунин вскоре положит этой вольной жизни конец и устроит Леву в 67-ю единую трудовую школу, где директором был Александр Николаевич Пунин, брат Николая Николаевича. Ее предшественница – классическая 10-я гимназия, открытая на 1-й Роте (к 1929 году уже 1-й Красноармейской) в начале XX века. Сейчас это 272-я гимназия Адмиралтейского района. Так, не без помощи Пунина, Лев еще раз закончит девятый класс – уже в ленинградской школе – и подготовится к институту.

Пунин

Биографы Льва Гумилева относятся к Пунину с неизменной враждебностью. Пунина изображают скаредным и бесчувственным человеком, который унижал Анну Андреевну, а Леву попрекал куском: «Что же ты хочешь, Аня, мне не прокормить весь город!» Он не стеснялся сказать за столом при Анне Андреевне и Леве: «Масло только для Иры».

Биограф и друг Льва Николаевича Сергей Лавров даже поставил в вину Пунину «донос» на Николая Гумилева – заметку в газете «Искусство коммуны». В этой несчастной заметке Пунин, тогда заместитель Луначарского, народного комиссара просвещения, встречу с Гумилевым «в советских кругах» отнес к проявлениям «неусыпной реакции, которая то там, то здесь да и подымет свою битую голову».

Неосведомленный читатель только подивится: как же это могла Ахматова столько лет жить с таким чудовищем?

Эпиграфом к «пунинской» главе Лавров избрал слова из дневника Николая Николаевича: «Если бы я не был так ничтожен… <…> Но я труслив, слаб и изворотлив…» Образ создан. Но стоит вспомнить, где и когда появилась эта запись, как меняется всё. 15 октября 1941-го, блокадный Ленинград. Немолодой мужчина в осажденном, голодном городе размышляет о жизни, о наступающей старости: «Я встречаю ее в фантастическом пространстве войны. Я – один в мире и вместе с тем как будто не один. Рядом она – суровый сторож моей жизни. Перед ее непреклонностью я чувствую себя лживым мальчишкой, и помню, и вижу, как нечисто живу». Трагическая фигура этого незаурядного человека сто́ит внимания читателя.

Как известно, Ахматова и Пунин познакомились еще в 1913 году в редакции журнала «Аполлон». Ахматова окончательно переехала к Пунину в 1925 году. Разошлись они в 1938-м, но и позднее продолжали жить под одной крышей, пусть и вынужденно. Ахматову всегда окружали талантливые мужчины – от Николая Гумилева, Амедео Модильяни и Владимира Шилейко до Исайи Берлина, Иосифа Бродского, Арсения Тарковского. Но даже на их фоне Пунин не теряется. Биографы Ахматовой к Пунину гораздо снисходительнее. Современники ставили его очень высоко. «Умный, желчный, блестящий человек», – напишет о нем Надежда Яковлевна Мандельштам.

Психологический портрет Пунина в историко-литературном контексте оставил искусствовед Всеволод Петров:

«Николай Николаевич Пунин был похож на портрет Тютчева. Это сходство замечали окружающие: А.А. Ахматова рассказывала, что когда, еще в двадцатых годах, она приехала в Москву с Пуниным и они вместе появились в каком-то литературном доме, поэт Н.Н. Асеев первый заметил и эффектно возвестил хозяевам их приход: “Ахматова и с ней молодой Тютчев!”

С годами это сходство становилось всё более очевидным: большой покатый лоб, нервное лицо, редкие, всегда чуть всклокоченные волосы, слегка отвислые щеки, очки.

Сходство, я думаю, не ограничивалось одной лишь внешностью; за ним угадывалось какое-то духовное родство.

Оба – великий поэт и замечательный критик – были романтиками.

Оба более всего на свете любили искусство, но вместе с тем стремились быть, в какой-то степени, политическими мыслителями.

…Самой характерной чертой Пунина я назвал бы постоянное и сильное душевное напряжение. Можно было предположить, что в его сознании никогда не прекращается какая-то трудная и тревожная внутренняя работа. Он всегда казался взволнованным. Напряжение находило выход в нервном тике, который часто передергивал его лицо…»

Студенты же боготворили своего профессора: «Культ Пунина был частью, “подкультом” Искусства, ну, скажем, наподобие почитания Моисея в иудаизме, – пишет Борис Бернштейн. – В наших глазах Пунин был пророком, посвященным, жрецом Искусства – не по должности, не по многознанию, а по дарованному ему откровению и благодати. Он был там, в сакральном пространстве, куда нам, смотри – не смотри, учи – не учи, читай – не читай, входа нет, хорошо уже то, что мы можем слышать его речи – оттуда. Мы слушали эти речи, где бы он их ни произносил, кому бы ни предназначался курс, была ли это лекция, семинар или что другое, внеакадемическое, – мы бежали на звук пунинского голоса».

«Он удивительно понимает стихи, – говорила Ахматова. – Он так же хорошо слышит стихи, как видит картины». Вероятно, Пунин лучше других понимал Ахматову, потому их союз и оказался так долог.

Но для молодого Льва Пунин остался холодным и неприятным человеком: «Морду надо бы набить прохвосту», – писал Лев Николаевич много лет спустя, когда Пунина уже не было в живых. Гумилев будет проклинать Пунина до конца своих дней.

В дневниках Пунина имя Левы встречается нечасто, Пунин пишет о нем немного и довольно сдержанно: «Лева Гумилев проехал на фронт», «приехал с фронта Лева Гумилев». И так почти все записи о Льве. Поразительная для нервного и впечатлительного Пунина невозмутимость. И это тот самый Пунин, что будет долго и горестно оплакивать безвременную кончину кошки Андромеды!

Отношения усугубляла и скупость Пунина, известная нам не только по запискам Лидии Чуковской, интервью Льва Гумилева и мемуарам Эммы Герштейн, но и вот по этому документу.

6 сентября 1921 года Пунина, тогда комиссара Русского музея, освободили из-под стражи. Казалось бы, вырваться из застенков ЧК, где только что погиб Николай Гумилев, уже само по себе величайшее счастье. Но счастье Пунина было омрачено одним обстоятельством, о котором он поведал в своем заявлении к члену Петросовета товарищу Богданову:

«При освобождении 6 сентября мне не были возвращены подтяжки, так как их не могли разыскать. Вами было дано обещание разыскать их к пятнице 9-го. Если они разыскались, прошу выдать. На подтяжках имеется надпись “Пунин” (камера 32)».

Случай, достойный пера Зощенко. И вот этот человек еще до приезда Левы содержал дочку и двух жен.

С осени 1929-го на попечении Пунина оказался взрослеющий юноша, совершенно ему чуждый. Как же он мог относиться к Леве, который, даже переселившись к своему другу Акселю Бекману, продолжал столоваться у Пунина? Эти обеды назывались «кормление зверей».

На обед приходили и гости – Павел Лукницкий или приехавшая в Ленинград Эмма Герштейн. Прогнать их было нельзя, но денег на широкое застолье не хватало, а потому «…Николай Николаевич угрожающе рычал (ему казалось, что Лукницкий и Лева брали с блюда слишком большие куски жаркого): “Павлик! Лева!”».

Неожиданное для профессора изящных искусств сочетание рачительности с природной экспансивностью не раз становилось поводом для шуток. Николай Харджиев прозвал Пунина «сумасшедшим завхозом».

К 1937 году, когда Ахматова лишилась своей персональной пенсии, которую прежде получала «за заслуги перед русской литературой», отношения стали еще хуже. Атмосфера в Фонтанном доме была перенасыщена электричеством. Николай Николаевич сидел в красном халате и раскладывал пасьянс. Анна Евгеньевна подавала реплики («как ножом отрежет», по словам Герштейн), от которых, вероятно, вздрагивали даже гости. «“А за такие слова вам дадут десять лет”, – раздался мрачный голос Анны Евгеньевны с другого конца стола».

Загрузка...