ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ГЛАВНЫЕ ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

Мисс Мэри, чье отсутствие позволяет Эрнесту предпринять несколько рискованных авантюр или просто идти на поводу у своих слабостей. Нгуи, великолепно справляющийся с обязанностями ружьеносца, когда преследуют леопарда, но, к сожалению, отсутствующий, когда преследуемым становится сам Эрнест.

Чаро, слишком старый, чтобы еще раз попробовать на себе клыки леопарда, и слишком храбрый, чтобы удержаться от риска.

Мистер Сингх, хозяин небольшой винной лавки в Лойтокитоке, чья утонченная дипломатия подкрепляется пистолетом.


Я оказался один на один с грустью мисс Мэри. Я не был одинок, ведь со мной оставались мисс Мэри, и лагерь, и наши друзья, и огромная гора Килиманджаро, которую все называли Кибо, и животные, и птицы, и поля вновь распустившихся цветов, и гусеницы, взявшиеся откуда-то из-под земли и набросившиеся на цветы. На гусениц слетелись орлы; их было столько, что они удивляли нас не больше, чем цыплята. Бурые орлы, в коричневых штанах из перьев, и другие, белоголовые орлы, расхаживали вместе с цесарками, деловито пожирая гусениц. Гусеницы на время примирили всех птиц. Европейские аисты тоже прилетели полакомиться гусеницами, и по всему пространству усыпанной белыми цветами саванны медленно передвигались с места на место большие стаи аистов…

У каждого человека, в теории, может быть лишь один-единственный прекрасный город или великое произведение искусства, которые в его восприятии наделены особой чистотой. Это всего-навсего теория, и я с ней не согласен. Все, что я любил, я всегда наделял этой особой чистотой, но до чего хорошо, когда удается передать свое восприятие кому-нибудь еще; и тогда чувствуешь себя не таким одиноким. Мэри любила мою Испанию и Африку и постигала все тайны так легко, что почти не замечала этого. Я никогда не раскрывал ей своих секретов и объяснял лишь чисто технические или комические стороны вещей, получая величайшее удовольствие от ее собственных открытий. Смешно ждать, чтобы любимая тобой женщина любила все то, что близко тебе самому. Но Мэри любила море, и ей понравилось жить на небольшом катере и ловить рыбу. Ей нравилась живопись, и она полюбила западную часть Соединенных Штатов, когда мы впервые побывали там вместе. Она никогда не притворялась, и это был большой дар, потому что я долгое время общался с великой притворщицей, а жизнь с настоящей притворщицей заставляет мужчину мрачно смотреть на многие вещи, и он теряет желание разделять с женщиной что-либо и даже начинает лелеять мечту об одиночестве.

Этим утром, пока жара набирала пары, а прохладный ветер с горы все еще не подул, мы прокладывали новую лесную тропу через оставленные слонами завалы. Прорубив путь сквозь особенно трудные участки и выбравшись на открытую местность, мы увидели первую большую стаю настоящих европейских аистов, черных и белых, на красных ногах, и они так усердно трудились над гусеницами, как будто это были немецкие аисты, получившие соответствующий приказ. Мисс Мэри нравились аисты, и она была рада увидеть их, поскольку нас обоих очень беспокоила одна статья, где говорилось, что аисты вымирают, и вот теперь мы убедились, что у них, как и у нас, просто хватило здравого смысла перебраться в Африку; но и аисты не рассеяли ее грусть, и мы отправились дальше к лагерю. Я не знал, как подступиться к грусти мисс Мэри. Казалось, ее не трогали ни орлы, ни аисты, против которых даже я не мог устоять, и тогда я начал понимать, как ей было тоскливо.

Нгуи заметил что-то неладное, достал из испанской кожаной сумки для патронов фляжку и протянул ее мне. Я передал фляжку Мэри, которая с довольно мрачным видом смотрела на аистов.

– Не слишком ли рано ты пьешь? – спросила она. Я с надеждой заметил, что она оставила фляжку у себя.

– По-моему, нет, – сказал я. – Немного для аппетита.

Она все еще держала фляжку, и мне показалось, я слышал, как она открыла ее. Нгуи незаметно кивнул.

– Залей свою проклятую грусть, и я тоже сделаю глоток.

– Я уже выпила немного, – сказала она и вернула мне фляжку. – О чем это ты думал все утро? Ты был так необычно молчалив.

– О птицах, и о разных местах, и о том, какая ты славная.

– Очень любезно с твоей стороны.

– Я делал это не ради гимнастики души.

– Скоро я приду в себя. Не так-то просто провалиться в преисподнюю и снова выбраться оттуда.

– Этот вид спорта войдет в олимпийскую программу.

– В таком случае ты бы, наверное, победил.

– Конечно. Я же должен думать о тех, кто на меня ставит.

– Все, кто ставил на тебя, уже на том свете, как и мой лев. Ты, должно быть, пристрелил их всех в один прекрасный день, когда пребывал в особенно хорошем расположении духа.

– Взгляни, вот еще одно поле, сплошь покрытое аистами.

– Да, – сказала она. – Взгляни, вот еще одно поле, сплошь покрытое аистами.

Африка – опасное место для затяжной грусти, особенно когда в лагере всего два человека, а после шести часов вечера быстро темнеет, даже если грусть эта вызвана охотой на льва мисс Мэри, убитого не совсем так, как нам бы хотелось… Мы сидели в палатке одни за столом, и тысячи насекомых рвались в завешенную сеткой дверь, к гибельному огню керосиновой лампы, а мы говорили о том, какое это счастье, что вот уже больше пяти месяцев мы не видели ни одного зануды и что, очень может быть, это рекордный срок, ведь в этом мире зануды так быстро переезжают с места на место. Конечно же, мы встречали их всякий раз, когда обстоятельства вынуждали нас выбираться в город. Но никого из них мы не принимали у себя и не сидели с ними за одним столом. Мы говорили также о том, как важно не делить пищу с врагами. В целях самообороны с ними можно выпить, но делить с ними пищу глупо, и за это следует наказывать так же строго, как и за неудачное самоубийство. Приятно было думать о том, что целых пять месяцев мы ни разу не разделили хлеб-соль ни с одним из богатых зануд, и я знал: в значительной степени мы обязаны этим «Мау-мау». В тот вечер в палатке мисс Мэри вновь была счастлива; мы почти всегда были счастливы, когда нам удавалось оставаться вдвоем.

Утром Нгуи и я охотились на леопарда. Это был новый день, как всегда неожиданный и непохожий на другие дни охоты. Никто из нас не верил в приманки, и я было вспомнил, как однажды леопард все же польстился на мертвого бабуина, но больше он к нему не возвращался. Вряд ли стоило винить леопардов, я лично относился к этой привычке с восхищением. Я шел домой по мокрой от росы траве и думал о всевозможной чепухе, которую читал сам или слышал об охоте на леопардов.

Теперь, когда они стали благородными животными (охраняемыми государством), а не просто зверьем, которое, как в былые времена, убивали ради шкуры, белые охотники создали им славу действительно страшных животных. Это были крупные кошки. Возможно, самые лучшие, быстрые и сильные из всех кошек такого размера, и, раненные, они становились очень опасными. Старик неоднократно вдалбливал мне это. Он думал, я недостаточно серьезно воспринимаю леопардов, потому что я разбирался в кошках и любил их. Львица тоже была кошкой, притом настоящей, и мне всегда казалось, я могу читать ее мысли. Кошек считают таинственными животными, но это не так, особенно если в вас есть хотя бы немного кошачьей крови. У меня ее было много, слишком много, чтобы пойти мне на пользу, но зато это здорово помогало в общении с кошачьей породой. Была во мне и медвежья кровь, и я мог читать мысли медведя, беседовать с ним и заставить вести себя благоразумно. Медведям нравился мой запах, а мне их, и не было такого медведя, с которым я не смог бы подружиться.

Возвращаясь домой утром, положившим начало новому дню, и чувствуя приятную прохладу промокших полуботинок и влажную ткань шаровар цвета хаки на икрах, забавно было думать о разных кошках и медведях. Лев-самец никогда не казался мне настоящей кошкой. В нем текла какая-то другая кровь, и из основных кошачьих черт в нем были только две – лень и внезапная страшная скорость. Гепард тоже мало походил на кошку. В нем текла кровь собаки, и его манера бежать скорее напоминала бег борзой. Леопард же, напротив, был настоящей и великолепной кошкой. Белые охотники рассказывали клиентам, что их невозможно или почти невозможно встретить на открытой местности, разве что они выйдут на приманку. Конечно же, благодаря этим россказням встреча с леопардом на открытой местности превращалась для клиента в редчайшее и огромное событие, воздававшее должное как репутации белого охотника, так и необыкновенной везучести клиента.

Нынешние белые охотники, проводившие сафари, развешивали по деревьям приманки для леопарда, обычно тушу небольшого самца антилопы, бородавочника или любого другого животного, и оставляли гнить. Вечером они объезжали приманки, рассаживали клиентов по заранее подготовленным укрытиям, и с наступлением темноты, когда сумерки быстро угасали и леопарды взбирались на деревья, клиенты стреляли, целясь в свои телескопические прицелы. В этом и заключалась современная охота на леопардов, и клиентов всячески уверяли, что другого способа не существует. Больше всего впечатлял тот миг, когда леопард каким-то чудом появлялся в развилине дерева, там, где была привязана приманка. Момент этот был столь загадочным, что навсегда врезался в память. Это, да еще злой взгляд и пятнистая шкура животного и производили мистическое впечатление. Все делал белый охотник, клиенту оставалось лишь спустить курок – и леопард падал замертво или, раненный, исчезал в зарослях, где его пожирали гиены.

Я думал обо всех леопардах, на которых случайно натыкался со времен своего первого приезда в Африку, и о том, что ни одного из них не убил с помощью приманки, и никогда не видел, как они бесшумно, в мгновение ока появляются в злополучной развилине дерева, и никогда не испытывал этого душещипательного, мистического для клиента ощущения. Приятно было вспомнить моего первого леопарда. Я увидел его в Танганьике, когда в одиночестве прогуливался по берегу реки, так похожей на пересекающую луг, богатую форелью речушку у меня дома. Леопард задрал небольшого самца антилопы и лакомился им, припав к земле и по-кошачьи сжавшись. Он первый почуял или заметил меня, и какую-то сотую долю секунды я видел две слившиеся воедино формы, пятнистую и рыжевато-коричневую, да еще голову и глаза леопарда, смотревшего на меня с расстояния в двадцать футов. Я не успел заметить, был ли его взгляд злым, как не успел сделать и какие-либо иные литературные умозаключения, потому что леопард взвился в прыжке, который отнес его далеко от самца антилопы, прямо в траву, и потом, слегка изогнув хвост и приподняв голову, он бросился прочь по низкой траве, да так быстро, что я не успел даже вскинуть винтовку. Пока он несся по направлению к зарослям, я трижды выстрелил ему вслед, и всякий раз пуля поднимала комья сырой красной земли позади него. В ту пору я еще не умел вскидывать винтовку достаточно быстро, чтобы стрелять наперерез, и леопард казался мне самым проворным животным; его длинный прыжок и бешеная скорость произвели на меня тогда неизгладимое впечатление. К тому же это был очень крупный леопард, и мне повезло, что я повстречал его именно при таких обстоятельствах.

В то время мне еще не доводилось видеть гепарда, и я не знал, что на открытой местности гепард бежит куда быстрее леопарда. Тогда мы были новичками в этой стране и охотились на гепардов. Теперь, узнав этих животных поближе, я ни за что не убил бы гепарда, но в то время мы были если не глупее, то, во всяком случае, невежественнее. Я тоже стрелял гепардов ради шкурок для шубы моей жены, а она умела одеваться…

Мэри спала, и мне незачем было ее будить. Я пошел в обеденную палатку, вынул из брезентового ведра холодную бутылку пива и сел читать… Я читал, пока в палатку не вошла мисс Мэри. Она прекрасно выглядела, весело поздоровалась со мной и спросила, почему я не разбудил ее раньше. Она чувствовала себя получше, но еще не совсем оправилась от болезни, и мы решили вызвать самолет и отправить ее в Найроби. Мэри была счастлива и с нетерпением ожидала предстоящую поездку, но в то же время не хотела расставаться с лагерем и нашей необычной жизнью здесь и сказала, что соскучилась по всему этому уже теперь, до отлета.

Нгуи и я охотились на леопарда в глухих местах заповедника и вдоль реки. Мы старались ступать бесшумно и внимательно осматривали ветви всех деревьев, где мог укрыться леопард. Мы охотились так, чтобы свет падал сзади. Ветер еще не поднялся, и, когда солнце было над самым пологим склоном горы, оно жгло нам спины…

Мы охотились спокойно, без напряжения, и я старался поставить себя на место крупного леопарда, в чьем распоряжении было полно диких животных, четыре шамбы с козами, собаками и цыплятами, лагерь с подвешенными на деревьях тушами, которые легко стащить, шесть или восемь стад бабуинов да к тому же, насколько ему было известно, никого в округе, кто охотился бы за ним, если, правда, не считать одного случая с месяц тому назад. Я решил, что, будь я на месте леопарда, я не был бы чересчур осторожен. В тот раз я заметил этого огромного леопарда на расстоянии примерно футов в тридцать. Шел проливной дождь, и он лежал вытянувшись на суку дерева, росшего на самом краю болота. Я был в очках, и дождь хлестал мне в лицо. Я хотел было протереть очки и вдруг, глядя через стекла, как сквозь залитое дождем ветровое стекло, я увидел глаза леопарда, прижатого дождем и ветром к стволу дерева. Голова его показалась мне большой – размером с голову львицы, и мы смотрели прямо в глаза друг другу и очнулись одновременно. Вскидывая винтовку, я мгновенно, как при стрельбе по взлетающей птице, оттянув тугой затвор, взвел курок, а он, повернувшись так быстро, что его очертания расплылись в одно большое пятно, подобно змее, сполз по противоположной стороне ствола, показав мне лишь самый краешек своего пятнистого брюха. Я обежал дерево с правой стороны, и в ту же секунду одним прыжком он скрылся в высоких папирусных зарослях болота. Не будь дождя, я смог бы выстрелить навскидку. Не будь очков, я мог бы выстрелить, несмотря на дождь. Но как бы там ни было, выстрела не получилось, и самый крупный из попадавшихся мне леопардов оказался самым быстрым и смышленым из всех кошачьих…

Ранним утром, отправляясь на охоту, мы видели на небольшой лужайке гепарда, и, когда мы возвращались, он все еще лежал в траве. Гепард приподнял голову и внимательно следил за пасшейся неподалеку небольшой антилопой с подергивающимся хвостиком, уже успевшей стать его собственностью. Я посмотрел на его хорошенькую мордочку и порадовался, что больше не охочусь на гепардов. Я вспомнил шубу, сшитую у Валентина из шкурок убитых мною гепардов, и как подбирали кольца шерсти вокруг шеи от разных шкурок, чтобы воротник правильно лежал на плечах женщины, и как прекрасно, как непохоже на другие пальто выглядела эта шуба одну осень в Нью-Йорке. И я подумал о том, что почти все женщины считают подобные подарки уклонением от выполнения взятых обязательств, ведь это не норка и не соболь, и такую шубу нельзя рассматривать как капиталовложение и нельзя перепродать. Это все равно что подарить подделку вместо настоящих драгоценностей. Подарив добротную, соответствующей длины шубу из темной дикой норки, мужчина может позволить себе кое-какие иллюзии, но никак не раньше; и я смотрел на гепарда и принадлежащую ему антилопу и надеялся, что как-нибудь вечером мне удастся подсмотреть, как он охотится вместе со своими братьями.

Теперь, когда я начал думать о той осени в Нью-Йорке и о том, чем кончила гепардовая шуба, мне не хотелось беспокоить ни этого гепарда, ни стадо животных, которые кормили его самого и двух его братьев. Мне доставляло большое удовольствие смотреть, как они охотятся, на их невероятный последний рывок и видеть эти шкуры на их собственных спинах, а не на плечах какой-либо женщины.

После отлета мисс Мэри и Роя[30] я чувствовал себя очень одиноким. Я не хотел отправляться в город и знал, как хорошо мне будет наедине с туземцами, всевозможными проблемами и со страной, которую я любил, но мне было одиноко без Мэри, и я скучал по Рою и тосковал по самолету.

После дождя мне всегда бывает одиноко, но сейчас, к счастью, были письма, которые в первый момент, когда Рой только что привез их, ничего для меня не значили. Я разложил их по порядку, а заодно привел в порядок все бумаги. Здесь были «Ист Африкен стандартс», зарубежные издания «Таймс» и «Телеграф» на их напоминающей луковую шелуху бумаге, литературное приложение «Тайме» и рассылаемое авиапочтой издание «Тайма». Прочтя письма, я порадовался, что нахожусь в Африке…

Беренсон[31] был здоров, что уже прекрасно, и находился в Сицилии, что беспокоило меня, и совершенно напрасно, поскольку ему лучше знать, что делать. У Марлен[32] были проблемы, но ее великолепно приняли в Лас-Вегасе, и она прилагала вырезки из газет… Эта девочка, которую я знал вот уже восемнадцать лет, а встретил впервые, когда ей самой было восемнадцать, которую я любил и другом которой был и которую продолжал любить, даже когда она дважды выходила замуж, и благодаря собственному уму четырежды наживала состояния, и, надеюсь, сумела их сохранить, и приобрела всевозможные блага и самые разнообразные носильные вещи, которые можно заложить или продать, и потеряла все остальное, написала мне письмо, полное новостей, сплетен и глубокой печали. Новости были настоящие, да и печаль неподдельная, и еще были обычные для всех женщин жалобы. Письмо это огорчило меня больше других, потому что она не могла приехать в Африку, где, пусть даже всего пару недель, ей было бы по-настоящему хорошо. Теперь, когда она не сумела приехать, я понял, что никогда больше не увижу ее, разве что муж пошлет ее ко мне с каким-либо деловым поручением. Она еще побывает во всех тех местах, которые я обещал ей показать, но меня с ней не будет. Она может поехать с мужем, и они будут по-прежнему действовать друг другу на нервы. Он повсюду будет привязан к междугородному телефону, без которого не может обойтись, равно как я не могу обойтись без восхода солнца или Мэри – без ночных звезд. Она могла тратить деньги, и покупать вещи, и накапливать имущество, и обедать в очень дорогих ресторанах, и Конрад Хилтон открывал, отделывал или проектировал отели для нее и ее мужа во всех городах, которые мы некогда собирались посетить вместе. Теперь у нее не было проблем. Теперь, благодаря Конраду Хилтону, эта поблекшая красавица всегда сможет возлежать в удобном номере на расстоянии вытянутой руки – не далее – от междугородного телефона. А проснувшись ночью, отчетливо представит себе, что такое пустота и почем она сегодня, и станет пересчитывать собственные деньги, чтобы снова заснуть, и проснуться попозже, и хоть немного оттянуть свидание с очередным днем. Может статься, подумал я, Конрад Хилтон откроет отель в Лойтокитоке. Тогда она выберется сюда и увидит гору, и гостиничные гиды отвезут ее к мистеру Сингху, где она сможет купить копья в качестве сувенира на память. И повсюду будут услужливые белые охотники с леопардовой лентой на шляпе, и на каждом ночном столике вместо гидеоновских библий[33] рядом с междугородным телефоном будут разложены экземпляры «Белого охотника», «Черного сердца» и «Нечто ценное» с автографами авторов, отпечатанные на специальной универсальной бумаге.

У пива было характерное, соответствующее племенным обычаям название; по-моему, среди прочих ритуальных напитков оно было известно как «Пиво, чтобы Спать в Постели Тещи», и здесь оно имело не меньшее значение, чем кадиллак в кругах вроде тех, где вращался О'Хара, если только таковые еще существуют. Я страстно желал, чтобы подобные круги не исчезли, и думал об О'Хара, толстом, как питон, проглотивший журнал, именуемый «Колльерс», и мрачном, как мул, которого укусила муха цеце, а он, ничего не замечая, продолжает слепо брести куда-то, и желал ему удачи и всяческого счастья. Я вспомнил, не без улыбки, его вечерний, с белой каймой галстук, в котором он появился в Нью-Йорке во время одного из своих выходов в свет, и нервозность хозяйки дома, когда она, представляя Джона гостям, высказала ему вежливое пожелание не развалиться на части. Как бы скверно ни оборачивались события, любой человек может утешиться, вспоминая О'Хара в пору его расцвета.

Я думал о наших планах на Рождество, которое я очень любил, и хорошо помнил, как встречал его в разных странах. Это Рождество обещало быть либо прекрасным, либо воистину ужасным, потому что мы решили пригласить всех масаи и всех уакамба, и такой нгома, если его не организовать правильно, мог положить конец всякому веселью. К тому же будет волшебное дерево Мэри… Я не знал, стоит ли рассказывать ей, что это в действительности не что иное, как разновидность сильнодействующего дерева марихуаны. И вот почему: во-первых, Мэри твердо решила выбрать именно это дерево, а кроме того, уакамба полагали, что это, как и необходимость убить льва, один из таинственных обычаев ее племени. Арап Маина доверительно сообщил мне, что с одного такого дерева мы с ним могли бы быть навеселе несколько месяцев и что если бы слон съел облюбованное мисс Мэри деревце, то он, слон, захмелел бы на несколько дней. Он спросил также, приходилось ли мне видеть пьяного слона. «Конечно», – ответил я, хотя ничего подобного раньше даже и не слышал. Тогда он поведал мне, что только таких слонов бвана и могли убивать. Еще он сказал, что никогда не встречал бвану, который мог бы отличить пьяного слона от трезвого, и что, увидев слона, бвана очень волновались и даже не замечали, есть ли у него бивни. Все бвана, сказал он по секрету, пахнут так ужасно, что животные никогда не подпускают их близко, и что любой охотник, связавшийся с бваной, всегда мог легко определить его местонахождение, стоило только поймать его запах по ветру и затем двигаться против ветра, пока запах бваны не станет невыносимым.

– Это правда, бвана, – сказал он мне и, когда я посмотрел на него, добавил: – Брат, я назвал тебя так, не подумав и не желая обидеть. Ты и я пахнем одинаково, сам знаешь.

Положение белого в Африке всегда казалось мне глупым, и я вспомнил, как двадцать лет назад меня пригласили послушать миссионера-мусульманина, который объяснил нам, своей аудитории, преимущества темной кожи и недостатки пигментации белого человека. Сам я достаточно загорел, чтобы сойти за метиса.

– Посмотрите на белого человека, – сказал миссионер. – Он ходит под солнцем, и солнце губит его.

Стоит ему открыть свое тело солнцу, как оно сгорает, покрывается волдырями и гниет. Бедняга вынужден укрываться в тени и убивать себя алкоголем, коктейлями и смесями вроде «чота пег»,[34] потому что он в ужасе от мысли о предстоящем солнечном дне. Понаблюдайте за белым человеком и его мванамке,[35] его мемсаиб. Женщина, если она выходит на солнце, покрывается коричневыми пятнышками, как при проказе. Если она продолжает оставаться на солнце, то кожа слезает с нее, как с человека, прошедшего сквозь огонь… Бедняга белый боготворит лошадь. Но стоит его лошади попасть в местность, где водятся мухи, и она умирает, равно как и его собака.

– Бедный белый человек, – говорил миссионер, – кожа у него на ступне ненастоящая, потеряв ботинки, он погибает, ведь он не может ходить босиком. Им правят женщины. Даже во главе его племен попадаются женщины. Посмотрите на лицо мванамке на таллере времен Марии Терезии.[36] Вот такие мванамке и правят белым человеком. На протяжении целой человеческой жизни англичанами правила старуха, до сих пор на некоторых шиллингах можно видеть ее изображение. И все же белому не стыдно, что им правят женщины. Только немцами правили мужчины, и вы знаете, какие они, эти немцы. По сравнению с англичанами они все равно что морани.[37] по сравнению с мтото[38] Но и немец, как бы он ни был хорош, не может устоять против солнца – кожа его тоже становится красной, еще краснее, чем у англичанина.

– Белый человек краснеет, когда живет с нами и попадает под солнце, а когда он у себя на родине, то лицо у него цветом походит на лизунец. Лишенный пива и виски, он не может держать себя в руках и начинает ругать своего бога, младенца Христа. А теперь я расскажу вам о младенце Христе, – продолжал миссионер. – В поклонении этому младенцу и проявляется инфантильность белого человека. Эта болезнь гложет мозг белого человека, подобно червю, и заглушить ее он может только пивом, виски и джином с содовой, и так, пока снова не начинает проклинать дитя, которое боготворит. Братья, у этого самого младенца была мать, но не было отца. Белый человек допускает это, о чем мне самому довелось услышать в так называемой «школе для обращенных», которую я посещал, дабы лучше познакомиться с их верой и успешнее противостоять ей. Родился младенец в семье плотника, достойного человека, которому в жизни выпал всего лишь один осел да еще жена, которая произвела на свет младенца Христа и при этом не спала со своим мужем. Клянусь вам, белые люди верят во все это. О предстоящем рождении младенца этой непорочной жене доложил человек с крыльями ндеге.[39] Настоящей ндеге, а не самолета. Птичьи крылья с перьями. И белый человек всему верит, а истинную религию считает языческой и ошибочной.

В то чудесное утро я не пытался вспомнить всю проповедь миссионера. Это было давно, и я успел забыть ее наиболее яркие места…

Утром, когда Муэнди принес чай, я уже встал, оделся и сидел у потухшего костра в двух свитерах и шерстяной куртке. Ночь оказалась очень холодной, и я не знал, распогодится ли днем.

Птица, знамение.

– Развести костер? – спросил Муэнди.

– Небольшой, на одного человека.

– Вы бы поели, – сказал Муэнди. – Мемсаиб уехала, и вы забываете поесть.

– Я не хочу есть до охоты.

– Охота может быть долгой. Поешьте теперь.

– Мбебиа не проснулся?

– Все старые люди проснулись. Спят только молодые. Кэйти сказал, чтобы вы поели.

– Ладно, поем.

– Что вам принести?

– Фрикадельки из трески и мелко нарезанный жареный картофель.

– Съешьте печень антилопы и бекон. Кэйти сказал, мемсаиб велела вам принимать таблетки от лихорадки.

– Где таблетки?

– Вот. – Он достал пузырек. – Кэйти сказал, чтобы вы съели их при мне.

– Хорошо, – сказал я и проглотил таблетки.

– Что вы надели? – спросил Муэнди.

– Полуботинки и теплую куртку для начала и нательную рубашку на случай, если станет жарко.

– Я потороплю остальных. Сегодня очень хороший день.

– Да?

– Все так думают.

– Тем лучше. Мне тоже кажется, что день будет хорошим.

– Вам что-нибудь снилось?

– Нет, – сказал я. – Правда нет.

– М'узури, – сказал Муэнди. – Я расскажу Кэйти.

В полдень стало очень жарко, и, хотя мы ничего не подозревали, впереди нас ждала удача. Мы ехали по территории заповедника, внимательно осматривая деревья, на которых мог укрыться леопард. Леопард этот доставил много неприятностей, убить его меня просили жители шамбы, где он задрал семнадцать коз, и я охотился по поручению департамента охоты, так что, преследуя его, мы могли пользоваться машиной. Леопард, некогда официально считавшийся вредным животным, а теперь находящийся под охраной государства, ничегошеньки не знал о своем переводе в другую категорию, а не то он никогда не убил бы семнадцать коз, из-за которых стал преступником и вновь оказался в прежнем положении. Семнадцать коз за ночь, пожалуй, многовато, тем более что больше одной ему все равно никогда не съесть…

Мы выехали на великолепную поляну. Слева от нас стояло высокое дерево, две толстые ветви которого расходились параллельно земле: одна влево и другая, более тенистая, вправо. Это было раскидистое дерево с густой кроной.

– Вот идеальное место для леопарда, – сказал я Нгуи.

– Ндио, – сказал он очень тихо. – Он как раз на этом дереве.

Матока поймал наш взгляд и, хотя он не мог нас слышать и не видел леопарда, остановил машину. Я вышел из машины, прихватив старый спрингфилд, который держал на коленях, и, встав твердо на ноги, увидел леопарда, длинного и тяжелого, распластавшегося на уходившей вправо толстой ветви дерева. Очертания его длинного пятнистого тела растворялись в тени дрожащих на ветру листьев. Он лежал на высоте в шестьдесят футов в идеальном для такого чудесного дня месте, и с его стороны это было большей ошибкой, чем бессмысленное убийство семнадцати коз.

Я поднял винтовку, сделал глубокий вдох, выдохнул и выстрелил, целясь точно в загривок. Я взял высоко и промахнулся, и он, длинный и тяжелый, прижался к ветке, а я перевел затвор и выстрелил ему под лопатку. Послышался гулкий шлепок пули, и леопард, изогнувшись, как молодой месяц, упал, глухо стукнувшись о землю.

Нгуи и Матока хлопали меня по плечу, а Чаро жал руку. Ружьеносец Старика также жал мне руку и плакал, потрясенный зрелищем падающего леопарда. Минуту спустя я перезаряжал винтовку, и мы с Нгуи, от волнения прихватившим вместо дробовика ружье калибра 0,577, осторожно направились взглянуть на убийцу семнадцати коз, чья цветная фотография появилась на страницах центрального журнала задолго до его кончины, очистившей наконец мою совесть.[40] Но тела леопарда мы не нашли.

Там, где он упал, осталась лишь ложбинка да следы крови, которые вели к островку густых кустарниковых зарослей слева от дерева. Кусты стояли сплошной стеной, как мангровые заросли, и рукопожатий больше не было.

– Друзья мои, – сказал я по-испански. – Положение резко изменилось.

Оно действительно изменилось. Я знал, что делать дальше, Старик хорошо вымуштровал меня, но никогда нельзя предугадать, как поведет себя раненый леопард в густых зарослях. В таком случае у каждого леопарда свои повадки, но они обязательно нападают и при этом готовы на все. Вот почему первый раз я стрелял в загривок. Но теперь было слишком поздно анализировать промахи.

Больше всего меня беспокоил Чаро. Трижды его калечил леопард, и он был далеко не молод: никто не знал, сколько ему лет, но наверняка он годился мне в отцы. Чаро рвался в бой с одержимостью охотничьей собаки.

– Шел бы ты к дьяволу отсюда, залезь лучше на крышу машины.

– Хапана, бвана. Нет, – сказал он.

– Ндио, черт побери, ндио, – сказал я.

– Ндио. Хорошо, – сказал он, не добавив «ндио, бвана», что, как мы оба знали, звучало оскорбительно.

Нгуи заряжал винчестер крупной дробью. Мы еще ни разу не пользовались крупной дробью, а мне совсем не хотелось попасть в переделку, и я вытряхнул картечь, зарядил ружье свежими, прямо из коробки патронами с дробью № 8 и оставшиеся патроны рассовал по карманам. На близком расстоянии заряд мелкой дроби из плотно набитого дробовика не менее надежен, чем пуля, и я хорошо помнил, какое впечатление производит рана на теле человека, когда изнутри на кожаной куртке остается лишь сине-черный овал по краям небольшого отверстия, а весь заряд глубоко в груди.

– Квенда, – сказал я Нгуи, и мы пошли по кровавому следу. Я с дробовиком прикрывал прокладывающего путь Нгуи, а ружьеносец Старика стоял в кузове с ружьем калибра 0,577. Чаро не полез на крышу кабины, он сидел на заднем сиденье, держа наготове лучшее из наших копий.

Нгуи поднял из сгустка крови острый осколок кости и передал его мне. Это был обломок лопатки, и я сунул его в рот. Это невозможно объяснить. Я сделал это не задумываясь. Но теперь мы были связаны с леопардом более тесными узами, и я попробовал кость на зуб и почувствовал вкус свежей крови, мало чем отличающейся от моей, и понял, что леопард не просто потерял равновесие. Нгуи и я шли по следам, пока они не скрылись в густой части зарослей. Листья здесь были ярко-зеленого цвета и блестели на солнце, и следы леопарда, отпечатавшись на земле, с каждым неровным прыжком уходили в толщу кустарника, и там, где он прополз, на листьях, на высоте его лопаток, остались капли крови.

Нгуи пожал плечами и покачал головой. Сейчас мы оба были сосредоточенными уакамба, и рядом не было ни одного умудренного жизненным опытом белого, который мог бы спокойно дать совет или яростно раздавать приказы, поражаясь тупости боев, и осыпать их проклятиями, словно непослушных гончих псов. С нами был лишь один, находящийся в ужасно неблагоприятном для него положении, раненый леопард, которого сбили выстрелом с высокой ветви дерева, и он, перенеся смертельное для любого из людей падение, занял оборону в укрытии, где, если ему удалось сохранить свою восхитительную, невероятную кошачью жизнеспособность, он мог изувечить каждого, кто рискнет отправиться за ним. Мне так хотелось, чтобы не было ни этих семнадцати коз, ни моего обязательства убить леопарда и сфотографироваться с ним для какого-либо из центральных журналов, и я с чувством удовлетворения укусил осколок лопаточной кости и подал рукой знак шоферу. Острый край расщепленной кости порезал мне щеку изнутри, и я почувствовал знакомый вкус моей крови, смешавшейся теперь с кровью леопарда.

Медленно и бесшумно подъехала машина, и никто не проронил ни слова. Нгуи показал на место, где укрылся леопард; мы с ним сели на крыло и на тихом ходу осторожно объехали островок зарослей. Следов, ведущих из островка, не оказалось, и стало ясно – леопард, если только он уже не умер, решил дать последний бой именно здесь.

Был разгар дня и очень жарко, и крохотный островок густых кустарниковых зарослей показался мне едва ли не более зловещим, чем все опасности, с которыми мне когда-либо приходилось встречаться. Конечно, находись там вооруженный человек, это было бы значительно опаснее. Но тогда бы мы действовали иначе, и человек был бы убит или взят в плен.

Старик всегда учил меня не спешить, дать зверю время набраться уверенности и перед тем, как взяться за дело, выкурить по крайней мере одну трубку. Совет этот мало чем помог мне, ведь я не курил, а пить при таких обстоятельствах просто не решился бы. Так что я, нарочно оттягивая время, велел Матоке поставить машину с противоположной стороны островка и дал ему и Чаро по копью. Если леопард выскочит с их стороны, им следовало завести мотор и сигналить: гудки мы услышим наверняка. Я также велел им громко разговаривать и вообще производить побольше шума. Но дольше тянуть было нельзя, и потому, как только Матока объехал заросли и заглушил двигатель, я сказал Нгуи и ружьеносцу Старика: «Квенда ква чуй» – «Мы идем к леопарду».

Пробраться к леопарду оказалось не так просто. У Нгуи были спрингфилд и отличное зрение. Ружьеносец Старика шел с ружьем, которое при выстреле опрокинуло бы его навзничь, правда, видел он ничуть не хуже Нгуи. Я взял видавший виды любимый, однажды сгоревший, трижды восстановленный, потрепанный, гладкий, привычный винчестер, который в деле был проворнее змеи и, оставаясь неразлучным со мной вот уже тридцать пять лет и верно храня молчание обо всех наших секретах, успехах и неудачах, стал таким близким другом и спутником, каким может стать только человек…

Мы прочесали запутанные, переплетающиеся корни зарослей от начала кровавых следов, обозначивших место входа леопарда в чащобу, в левом, западном направлении, пока не показалась машина, но леопарда не обнаружили. Мы повернули назад и, крадучись, заглядывая в темень низких корневых лабиринтов, прошли в противоположную сторону. Леопарда не было, и мы пробрались обратно, к поблескивавшим на темно-зеленых листьях свежим следам крови.

Ружьеносец Старика стоял у нас за спиной, держа наготове двустволку, а я, сидя на корточках, начал горизонтальный обстрел корневых лабиринтов патронами с дробью № 8. На пятом выстреле леопард яростно зарычал. Рык донесся из глубины зарослей, слева от следов крови на листьях.

– Ты его видишь? – спросил я Нгуи.

– Хапана.

Я перезарядил магазин и быстро дважды выстрелил в ту сторону, откуда услышал рычание. Леопард вновь зарычал и затем кашлянул два раза.

– Пига ту, – сказал я Нгуи, и он выстрелил в том же направлении.

Леопард зарычал еще раз, и теперь уже Нгуи сказал: «Лига ту».

Я дважды выстрелил на рык.

– Я его вижу, – шепнул ружьеносец Старика. Мы встали, и Нгуи тоже увидел его, а я по-прежнему нет.

– Пига ту, – сказал я.

– Хапана, – ответил он. – Квенда ква чуй.

И мы снова вошли в заросли, но на этот раз Нгуи знал, куда идти. Мы продвинулись не более чем на ярд и уткнулись в небольшой земляной бугор, из которого торчали корни. Мы пробирались на корточках, и Нгуи подсказывал мне, куда двигаться, слегка дотрагиваясь то до левой, то до правой ноги. Наконец я разглядел ухо леопарда и пятнышки на загривке и лопатке. Я выстрелил ему в шею, у самого основания, и тут же выстрелил еще раз; рыка не последовало, и мы, так же на корточках, выбрались из зарослей, я перезарядил ружье, и мы быстро обогнули островок с западной стороны и подошли к машине.

– Амекуфа, – сказал Чаро. – М'узури мкубва сана.

– Амекуфа, – сказал Матока. Они оба сумели разглядеть леопарда, а я нет. Они вышли из машины, и мы снова направились в заросли, и я велел Чаро держаться в стороне с копьем наготове. Но он сказал: «Нет, он мертв, бвана. Я видел, как он умер».

Я с дробовиком прикрывал Нгуи, пока он прорубал себе путь, снося ножом корни и кусты, словно это были наши враги, а потом он и ружьеносец Старика вытащили леопарда и мы вместе забросили его в кузов. Леопард был хорош, пусть не больше того, что убил Мейито, но мы охотились на него по всем правилам, как подобает братьям, и весело, и без белых охотников, егерей и следопытов, и к тому же он был приговорен к смерти за бессмысленное убийство в деревне уакамба, и все мы были выходцами из этого племени и умирали от жажды.

Крытые листовым железом крыши Лойтокитока поблескивали на солнце, и, когда мы подъехали ближе, показались эвкалипты и спланированная на английский манер улица, омраченная тенью британского могущества. Улица вела к небольшому форту, тюрьме и пансионам, где могли отдохнуть отправлявшие британское правосудие чиновники и клерки, если у них не хватало средств вернуться на родину. Мы не собирались нарушать их покоя, хотя для этого пришлось отказаться от прекрасного зрелища – садов с декоративными каменными горками и текущего по проложенному руслу порожистого ручейка, который ниже по течению превращался в речку.

В универсальной лавке толпились бойкие и ничего не покупающие женщины племени масаи, а чуть выше по улице их обманутые мужья попивали привезенный из Южной Африки херес «Голдн джип», держа в одной руке копье, а в другой бутылку… Я знал, где они собираются, и, стараясь не привлекать к себе внимания, прошел по узкой тенистой улице, заглянул в бар масаи, где сказал всем «соба», пожал несколько холодных рук и вышел, ничего не выпив. Пройдя восемь шагов, я свернул вправо, к мистеру Сингху. Мы обнялись, и я сначала пожал, а потом поцеловал руку миссис Сингх, что всегда доставляло ей большое удовольствие, поскольку она была из племени туркана,[41] а я здорово научился целовать ручки. Это напомнило мне о путешествии в Париж, о котором она никогда не слышала, но украшением которого могла бы стать. Потом я послал за боем-переводчиком из миссии, и он, войдя, снял свои миссионерские ботинки и отдал их одному из многочисленных, увенчанных опрятным тюрбаном и ядовито вежливых боев мистера Сингха.

– Как поживаете, мистер Сингх? – спросил я через переводчика.

– Ничего. Пока. Торгую потихоньку.

– А очаровательная мадам Сингх?

– Через четыре месяца должна родить.

– Felicidades,[42] – сказал я и снова поцеловал ее ручку, только теперь в стиле Альварито Каро, маркиза Вилламера, города, который мы некогда заняли, но вынуждены были оставить…

– Что нового скажете, мистер Сингх?

– Ровным счетом ничего, – сказал мистер Сингх, – разве что в зале вас поджидает некий сомнительный субъект.

– Кто такой?

– Один из ваших братьев масаи. Его жена спуталась с кем-то из ваших людей, если вам это интересно.

– Нисколечко, – сказал я, и мистер Сингх остался доволен. Мы оба понимали, что в наших интересах давно уже следовало бы разобраться с этим малым.

Я вышел в салон для посетителей, где, опираясь одной рукой на не знавшее еще крови копье, а в другой держа бутылку «Таскера», стоял крепко сбитый коричнево-желтый масаи, которому перевалило за тридцать два, а он все еще носил спадающий на глаза головной убор морани.

– Как дела, Симеон? – спросил я, заметив по мелким капелькам пота на верхней губе, плечах и подмышках, что это была его первая бутылка.

– А ваши, сэр?

– Отлично.

– Мы приняли к сведению, что Мемсаиб убила опасного льва.

– Очень мило с вашей стороны, – сказал я. – Пожалуйста, передайте старейшинам, что я приехал в город, дабы доложить об этом при первой же возможности.

– Поздравляю вас с последним чуи, сэр.

– Леопард – это пустяки.

– Вы застрелили его из пистолета или просто задушили?

– Тебя бы я мог пристрелить или просто повесить в один из прекрасных дней твоей жизни, а леопарда я убил из дробовика.

– Кажется, с ним охотятся на птиц.

– Точно.

– Очень странно.

– Сам ты немного странный, – сказал я. – Копье отравлено?

– Как и все копья масаи.

– Сунь его знаешь куда?

– Я вас не понимаю.

Я выразился точнее и почувствовал, как мистер Сингх принял вторую позицию леопарда, а мадам Сингх, достойная дочь племени туркана, достала из-под прилавка дротик.

Перед тем как выйти в салон, я расстегнул кобуру. Мистер же Симеон, как говорят французы, то ли страдал комплексом неполноценности, то ли разыгрывал спектакль, в чем я сомневался, но в этом случае он, имея длинное копье со стальным наконечником, делался непобедимым.

– Дайте мистеру Симеону жевательную резинку, – сказал я мадам Сингх, решив ускорить развязку. Я быстро опустил руку и слегка выгнул вверх бедро, на котором висела кобура, а миссис Сингх протянула коробку с жевательной резинкой. Она проделала это очень учтиво. Вообще-то все это выглядело нарочито и напоминало не совсем удачную комедию нравов, но мы имели честь знать Симеона еще с сентября, и потому я сказал:

– Симеон, может, лучше действовать, чем жевать резинку? Жена твоя жует резинку, когда некто спит с ней?

Но он не взял резинку и даже не пошевелился, и я повернулся к нему спиной и подождал, пока не ощутил холодок в паху, и не спеша направился к деревянной стойке и прилавку с галантереей. Я почувствовал, что покрылся испариной, и не без удовольствия заметил крупные капли пота под тюрбаном мистера Сингха. Такие же капли покрывали его щеки, чуть повыше бороды.

– Мистер Сингх, – сказал я. – Мы должны повысить уровень торговли в этом дука.

Я все еще опасался, что Симеон рискнет бросить копье от двери, но он по-прежнему колебался, и в этом была его большая ошибка.

– Это трудно, – сказал мистер Сингх. – Торговля здесь так многообразна…

Мы вошли в заднюю комнату, и мистер Сингх протянул мне бутылку «Белого вереска», и я налил нам обоим. Никогда еще шотландское мужество, разбавленное простой водой, не было таким приятным на вкус.

– Жаль, что вы не пьете, мистер Сингх.

– Я всегда сожалел об этом, – сказал он. – Могу я позволить себе одно замечание?

– Ну что за вопрос!

– По-моему, не все в нашем недавнем спектакле было так уж необходимо.

– Вы совершенно правы. Не откажите в критике. Рад буду выслушать.

– Мне кажется, упоминание о недостойном поведении жены подвергло опасности оба ваши фланга.

– И тыл.

– В Лойтокитоке так мало развлечений. Позвольте поблагодарить вас за эту забаву. Я держал его на мушке.

– Ого!

– У меня есть на то разрешение, – сказал он. – Или не у меня. Какая разница? Кому хочется оказаться на виселице в наше-то время?

Он повел плечом, и каким-то чудом в его левой руке оказался пистолет. Это был старый «уэбли».

– Восхитительно. А теперь обратно. Пистолет так же молниеносно исчез.

– Обычный эластичный шнур, – сказал мистер Сингх. – Нужно только, чтобы прочность и степень растяжения шнура точно соотносились с весом оружия.

– Просто замечательно.

Мистер Сингх передал мне бутылку, я налил совсем немного, и мы оба добавили воды.

– Если хотите, я могу служить вам бесплатно, как доброволец, – сказал мистер Сингх. – Я теперь состою осведомителем сразу трех правительственных служб, которые совершенно не координируют информацию и плохо взаимодействуют.

– Не все так просто, как вам кажется, и эта империя существует не первый день.

– А вам она по душе?

– Я иностранец и гость и критикой не занимаюсь.

– Так вы хотите, чтобы я работал на вас?

– Это будут копии донесений для других служб?

– Нельзя сделать копию устной информации, разве что с помощью магнитофона. У вас есть магнитофон?

– С собой нет.

– Четырех магнитофонов достаточно, чтобы повесить половину Лойтокитока.

– У меня нет на это ни малейшего желания.

– У меня тоже. Кто тогда станет покупать в дука?

– Мистер Сингх, если бы мы делали все так, как положено, это вызвало бы экономическую катастрофу.

– Вместо нынешней катастрофы, – сказал мистер Сингх.

– А теперь мне пора вернуться к машине.

– Я провожу, если не возражаете. Три шага сзади и по левую руку.

– Пожалуйста, не беспокойтесь.

– Какое тут беспокойство!

Я попрощался с миссис Сингх, сказал ей, что мы подъедем на машине забрать три ящика «Таскера» и ящик кока-колы, и вышел на живописную главную и единственную улицу Лойтокитока.

Города с одной улицей вызывают то же чувство, что и небольшая лодка, узкий пролив, истоки реки или убегающая вверх по ущелью тропинка. Временами, после болота, пересеченной местности, пустыни и недоступных холмов Чиулус, Лойтокиток казался важной столицей, порой же он напоминал мне рю Ройаль. Сегодня это был просто Лойтокиток с оттенками Кода, Вайоминга в былые времена или Шеридана. Я внимательно, как на охоте, искал глазами Симеона, но под прикрытием мистера Сингха это была приятная беззаботная прогулка, и мы оба получили от нее удовольствие. Дойдя до универсальной лавки с широкими, как перед большим универмагом, ступенями, я подошел к охотничьей машине, вокруг которой толпились масаи, и сказал сидевшему за рулем Камау, что постерегу с винтовкой, пока он зайдет в магазин. Но он предпочитал сам остаться с винтовкой. Я поднялся по ступенькам в переполненную лавку и пробрался к вытянутому буквой «г» прилавку, чтобы купить медикаменты и мыло…

Нгуи пошел к мистеру Сингху. Он купил красильный порошок, чтобы покрасить мои рубашки и охотничьи жилеты в цвета масаи.

В присутствии мистера Сингха Нгуи спросил меня на камба, не хочу ли я переспать с миссис Сингх, и я с восхищением отметил, что либо мистер Сингх великий актер, либо у него не было времени или возможности выучить камба…

Когда я снова подъехал к ступенькам лавки, у входа собралось несколько масаи. Они ждали, не подвезу ли я их на машине вниз с горы.

– А ну их всех… – сказал Нгуи. Это было его любимое английское выражение. Во всяком случае, единственное, которое он часто повторял, поскольку с некоторых пор английский считался языком палачей, правительственных чиновников, служащих и вообще всех бвана. Это был прекрасный язык, но в Африке он постепенно отмирал и его терпели, но не любили. Но так как Нгуи, считавшийся моим братом, употребил его, то я ответил ему тем же и сказал: «И худых, и низких, и высоких…»

Нгуи посмотрел на назойливых масаи, которыми, родись он в былые и не столь уж отдаленные времена, он не отказался бы полакомиться, и сказал на камба: «Только высоких».

Я попросил Нгуи достать мои копья и с появлением луны собирался отправиться на охоту. Это, конечно, здорово смахивало на мелодраму, но таков уж наш Гамлет. Все мы были очень взволнованы. И возможно, я больше других, ведь, дав волю языку – моя обычная ошибка, – я теперь вынужден был охотиться с копьем и без собаки. Но у меня был пистолет, и это было очень приятно, я любил пистолет и ощущение его тяжести у пояса и продолжал спокойно читать. Ждать оставалось недолго. Не пройдет и десяти минут, как взойдет луна, и Нгуи, должно быть, уже смазывает копья. Он не умел точить их, зато Чаро, не поехавший в Лойтокиток, любил копья и все, что с ними связано, и ухаживал за ними не хуже, чем за ружьями. Но перед тем как отправиться на охоту, копье нужно проверить и смазать.

Я уже забыл, когда впервые начал охотиться с копьем. Помню, мы обучались владеть копьями на нашей первой стоянке в Селенгаи. Тогда я охотился на птиц с группой морани из племени масаи, и это были лучшие из воинов – молодые, неизбалованные и совершенно неиспорченные. Мы познакомились с ними в джунглях на острове, расположенном между двумя рукавами высохшей реки, чуть дальше за Селенгаи. Они возвращались после какого-то обряда, состоявшегося в глубине острова. По ритуалу во время этого ежегодного обряда полагалось есть мясо, и после торжественной церемонии они были веселы и возбуждены, как хорошая футбольная команда сразу после мессы.

Я был один, да к тому же незваный гость в их стране, и не говорил на языке масаи, и они, разыгравшись, держались несколько воинственно. Но они никогда не видели дробовика и не понимали, как можно подстрелить летящую птицу, и, пока мы стояли и присматривались друг к другу, я, не сходя с места, выстрелил по двум шумно вспорхнувшим куропаткам, и, увидев, как птицы глухо рухнули в кустарник, они пришли в совершеннейший восторг. Они нашли и принесли птиц, и восхищенно поглаживали их, и с тех пор мы стали охотиться вместе. Нас было слишком много, чтобы охотиться на крупных зверей, но они высматривали усевшихся на деревьях цесарок, которых я ни за что бы не заметил. Крупные птицы, нахохлившись, сидели высоко на ветках, и стоило им показать мне одну, как тут же рявкал дробовик, и птица, ударяясь о ветви, падала вниз, и затем раздавался последний глухой удар. Случалось, что и вторая птица, встревоженная выстрелом, взмывала вверх и, в последний раз мелькнув на фоне ясного неба, неожиданно, с таким же глухим стуком, падала на землю (однажды угодив прямо на одного из морани), и тогда мы обнимали друг друга.

В этом районе водились носороги, и я попытался объяснить, что нам следовало бы быть осторожнее, но морани решили, что я хочу убить носорога, а с дробовиком это практически невозможно, и тут они показали мне, на что способны их копья. Именно тогда, думаю, я и увлекся охотой с копьем. Меня беспокоил такой метод охоты на носорога, когда дробовик должен был взаимодействовать с копьями масаи, но я полагал, что, случись нам встретиться с носорогом, лучше всего стрелять по глазам или, для верности, в один глаз, а там – будь что будет. Потом я подумал, что носорог все равно едва видит, зато его нос действует безотказно, но, возможно, вторым выстрелом я смогу поразить и нос, если только у меня хватит духа не смазать пятки, а это совершенно недопустимо на глазах у моих новых друзей, так что мы охотились весьма беззаботно.

Очевидно, в то время масаи в возрасте моих друзей не были обременены какими-либо обязанностями, кроме охоты, и мы отправлялись в лес всякий раз, как у меня было свободное время, и я попытался выучить язык масаи, а заодно и овладеть искусством охоты с копьем, к чему относился с большим уважением, и наш небольшой отряд истребителей куропаток и потенциальных борцов с носорогами был известен как «Честные Эрни»… Вскоре «Честные Эрни» должны были оставить меня. Я так и не узнал почему; каким-то образом это было связано с тем же ритуальным праздником, который однажды послужил нашей удачной встрече в лесу. Все они унесли на память по патрону дробовика и по одноцентовой монете с дырочкой, простреленной пулей из пистолета, причем каждый держал монету, крепко зажав ее между большим и указательным пальцем правой руки. Пожалуй, это было единственной традицией отряда, и нам так и не довелось сразиться с носорогом или подстрелить что-нибудь покрупнее цесарки. Я не успел толком научиться владеть копьем и осилил не более двенадцати слов на языке масаи, но время это не пропало для меня даром.

Луна показалась из-за склона горы, и я пожалел, что со мной нет хорошей большой собаки и что я не сумел сдержать свой язык. Однако горевать об этом было поздно, и я проверил копья, надел бесшумные мокасины, поблагодарил Нгуи и вышел из палатки. Двое моих людей с винтовками и запасом патронов стояли на часах, над палаткой висел фонарь, и я, оставив позади огни лагеря, отправился в путь.

Приятно было ощущать в руке тяжесть копья. Чтобы рука не скользила, древко было обтянуто пластырем. Зачастую, когда пользуешься копьем, подмышки и предплечья покрываются обильным потом, и он стекает на черенок. Идти по скошенной траве было легко, и вскоре я почувствовал под ногой укатанную колею ведущей ко взлетной полосе дороги и чуть позже вышел на другую дорогу, которую мы величали Великим Северным путем. Это был мой первый самостоятельный ночной выход с копьем, и мне очень недоставало кого-нибудь из «Честных Эрни» или хотя бы большой собаки. Немецкая овчарка всегда предупреждает, не прячется ли кто-нибудь в очередном островке зарослей, она тут же забегает сзади и тычется мордой в ногу на уровне коленки. Но как бы мне ни было страшно, охота ночью с копьем – это большое удовольствие, за которое надо платить, и, подобно всем истинным удовольствиям, оно, как правило, стоило того. Мэри, С. Д. и я позволяли себе много удовольствий, и некоторые из них потенциально могли дорого обойтись нам, но они всегда оправдывали риск. Отупение скучных, разлагающих будней куда опаснее, думал я, и вновь принялся осматривать всевозможные заросли и высохшие деревья, в которых, как мне казалось, обязательно должны быть змеиные норы, а мне бы не хотелось наступить на выползших на охоту кобр…

Еще в лагере я слышал двух гиен, но сейчас они стихли. Я слышал льва и решил держаться от него подальше… Кроме того, в этой местности водились носороги. Впереди, на равнине, я увидел в лунном свете какую-то спящую тушу. Это оказался самец гну, и я повернул в сторону от него и снова вышел на тропинку.

Вокруг было много ночных птиц и ржанок, и мне попалось несколько лисиц и зайцев, но глаза их не светились, как это бывало, когда мы проезжали на лендровере, – фонаря у меня не было, а лунный свет не давал отражения. Луна теперь стояла высоко и светила довольно ярко, и я шел вдоль колеи, радуясь своей ночной прогулке, и совершенно не боялся встречи с любым зверем. Я посмотрел назад: огней лагеря не было видно, осталась лишь огромная квадратная, поразительно белая в лунном свете гора, и мне вовсе не хотелось никого убивать. Я мог бы, возможно, убить гну, но тогда мне пришлось бы свежевать тушу и сторожить ее от гиен или поднять лагерь, и вызвать грузовик, и быть в центре всеобщего внимания, и я подумал, что только шестеро из нас будут есть мясо гну, а к приезду мисс Мэри мне хотелось добыть что-нибудь получше.

Итак, я продолжал идти, прислушиваясь к движениям мелких животных и крику взлетавших из пыли птиц, и думал о мисс Мэри и о том, что она делает в Найроби, и как она будет выглядеть с новой прической, и что через день она опять будет со мной. К тому времени я почти дошел до места, где мисс Мэри убила своего льва, и отсюда услышал рычание леопарда, охотившегося слева от меня на краю большого болота. Я решил было пойти к солончакам, но там какое-нибудь животное непременно ввело бы меня в соблазн, и я повернул назад к лагерю и пошел по проторенной тропинке, любуясь горой и совершенно не думая об охоте.

Лежа в постели, приятно было вспомнить замечательных и уважаемых вралей и кое-что из их наиболее впечатляющих небылиц. Форд Мэдокс Форд был, пожалуй, величайшим вралем из всех известных мне штатских, и я думал о нем если не с любовью, то по крайней мере с уважением. Когда однажды поздним вечером в старой студии Эзры Паунда на рю Нотр-Дам-де-Шан я впервые услышал его поразительные и откровенные россказни, я был шокирован и даже оскорблен. Передо мной стоял человек, годившийся мне в отцы, самозваный мастер английской прозы, который врал так явно, что мне было стыдно. После того как Форд и его очередная подруга жизни, на которой он не мог жениться, потому что никак не мог толком развестись, ушли, я спросил, часто ли этот странный человек с тяжелым, противнее, чем у гиены, дыханием, плохо пригнанными зубами и напыщенными манерами, напоминающими пыхтение первых и неудачных моделей гусеничных бронемашин, так много врет людям, хорошо знакомым с предметом его разглагольствований…

В ту пору Эзра еще пытался воспитывать меня (занятие, которое он позже оставил как безнадежное), а я учил его боксировать. Правда, здесь я был вынужден отступить, и он занялся игрой на фаготе. Я не мог слушать его игру на фаготе и попытался заинтересовать Эзру контрабасом или тубой – двумя не слишком сложными инструментами, которые, я полагал, он сможет осилить, но по тем временам ни один из нас не располагал средствами, чтобы купить столь громоздкие инструменты, так что мне просто пришлось умерить свои визиты в студию, и мы с Эзрой встречались каждый полдень во время игры в теннис.

В этом виде спорта мы одинаково не преуспевали. Мы играли на платном корте, расположенном как раз напротив места, где установлена гильотина и где устраивались по-прежнему любимые французами утренние представления, и потому время от времени тротуар оказывался свежевымытым. Накинув пальто, коим для меня лично служила подстежка от старого непромокаемого пальто из ткани «барберри», мы подходили к металлическим воротам корта и вызывали звонком консьержа.

В то время я мало что мог себе позволить, кроме работы – единственного занятия, доступного нам с самого рождения, да еще оплаты продуктов и жилья для моей жены и ребенка. Эзра также был весьма небогатым человеком и одно время жил в Лондоне на бюджете, позволявшем ему одно утиное яйцо в день, так как он где-то вычитал, что утиные яйца были на семьдесят процентов питательнее куриных, и мы наслаждались нашим теннисом и играли в него, как нам казалось, с изяществом дикарей.

Итак, я думал обо всем этом и о веселых ночах в Гаване, которые сменялись дневной стрельбой по подбрасываемым в воздух глиняным мишеням.

Это были последние беззаботные месяцы за многие годы. Мне, как писателю и просто человеку, не верилось, что после Испании и Китая вновь разразится разрушительная война. Правда, мне повезло, и я успел по крайней мере написать одну книгу. Потом я перестал думать о Гаване, хотя, вспоминая Гавану, никогда не чувствуешь себя одиноким, и стал думать о гражданской войне в Испании. Эти воспоминания также прогоняют одиночество, правда, обычно после окончания войны я старался не думать и не вспоминать о ней, но временами это было невозможно.

Ночью я лежал и слушал, и пытался понять голоса ночи. Кое в чем Кэйти был прав, ночь для всех оставалась загадкой. Но я собирался разгадать ее, и по возможности самостоятельно. Я не хотел делить это удовольствие с кем-либо. Можно делиться, когда речь идет о деньгах, но женщину ни с кем не делят, а я не стану делить ночь. Я не мог заснуть и не принимал снотворное, потому что хотел слушать ночь и еще не решил, идти ли на охоту с появлением луны. У меня не было достаточного опыта в обращении с копьем, чтобы охотиться в одиночку и не попасть в неприятную историю, и к тому же это был мой долг, и притом приятный, – оставаться в лагере, ожидая возвращения мисс Мэри… И я подумал, что добрая половина моей жизни, которую принято считать лучшей, – это ночи, проведенные с женщинами, получавшими или не получавшими удовольствие от любви; женщинами, всегда оставлявшими длинные сигаретные окурки и начинавшими свои предложения со слова «дорогой».

Слово это так приедается мужчине, а погасшие окурки пахнут так отвратительно, и я думал обо всех этих не вдохновляющих и ничего не дающих ни уму ни сердцу вещах и прислушивался к ночи, обыкновенной ночи, многообещающей и манящей, как блудница, но только не для меня. Я слишком долго не спал и, слушая, незаметно заснул.

Не было еще ни одной проведенной в одиночестве ночи, когда бы меня не посещали приятные или, напротив, изматывающие сны. Иногда их трудно запомнить, особенно если тебя разбудили выстрелы из стрелкового оружия, или телефон, или раздраженная жена; но обычно сны стоили того, и этой ночью мне приснилось, что я в кабачке или, вернее, в «гастхаусе», в кантоне Вод в Швейцарии. Со мной была моя первая и самая любимая жена – мать моего старшего сына, и, чтобы согреться, мы спали, крепко прижавшись друг к другу, как лучше всего спать любящим людям, особенно в холодную ночь. Фасад гостиницы и беседка были увиты ветвями глицинии или виноградника, и конские каштаны в цвету напоминали залитые воском канделябры. Мы собирались на рыбалку на Ронский канал, а за день до этого удили рыбу в Стокальпере. Стояла ранняя весна, и от талых вод обе речушки были молочного цвета. Моя первая и лучшая жена, как всегда, крепко спала, и я чувствовал тепло и аромат ее тела и цветущих каштанов, и голова ее лежала у меня на груди, и мы спали, доверчиво прижавшись друг к другу, как котята. Случалось, мне снились сны, вызванные наследием или последствиями скверной войны, и тогда по ночам мне хотелось лишь забытья или его сестры смерти… Но этой ночью во сне я спал счастливо, обняв свою любимую, и ее голова покоилась у меня на груди, и, проснувшись, я с изумлением думал о том, сколько возлюбленных, которым мы до поры до времени храним верность, может быть у мужчины, и еще о чудных рамках морали в различных странах, и о том, кто же все-таки может определить, что такое грех.

У Нгуи, что совершеннейшая правда, было пять жен и двадцать голов скота, хотя в этом мы сомневались. У меня, как полагалось в Америке, была одна законная жена, но все с уважением вспоминали мисс Полин,[43] которая приезжала в Африку много лет назад, и наши друзья, особенно Кэйти и Муэнди, любили и восторгались ею и, по-моему, считали ее моей темноволосой женой-индианкой, а Мэри – белокурой женой-индианкой. Они не сомневались, что, пока мы с Мэри находимся в Африке, мисс Полин присматривает дома за шамбой, и я не говорил им о смерти мисс Полин, потому что это бы их опечалило. Никто также никогда не рассказывал им о другой жене, которая им наверняка не понравилась бы. Считалось само собой разумеющимся, причем так думали даже наиболее консервативные и скептически настроенные старейшины, что если у Нгуи пять жен, то у меня, в силу различия в нашем финансовом положении, их должно быть по крайней мере двенадцать.

Полагали также, что я был женат и на мисс Марлен, которая, судя по полученным мною фотографиям и письмам, работала в принадлежащей мне небольшой увеселительной шамбе, именуемой Лас-Вегас. Они знали мисс Марлен как автора «Лили Марлен», и многие люди действительно думали, что это ее настоящее имя, и все мы сотни раз слушали на старом патефоне ее песню «Джонни», и следующей была мелодия «Рапсодия в стиле блюз», и мисс Марлен пела о «мотыльках вокруг огня».[44] Мелодия эта глубоко волновала нас, и, когда порой, находясь вдали от своей увеселительной шамбы, я пребывал в мрачном или подавленном состоянии, Моло, единокровный брат Нгуи, спрашивал: «Мотыльки вокруг огня»? И я просил поставить пластинку, и он заводил патефон, и все мы с удовольствием слушали красивый, глубокий, необыкновенный голос моей несуществующей жены, певшей в увеселительной шамбе, которой она так успешно и преданно заправляла.

Наверное, потому, что я не спал и сомневался, удастся ли мне вообще заснуть, я думал еще об одной знакомой, которую в то время очень любил. Это была длинноногая американка, широкоплечая, с обычной для американок пышной грудью, что особенно нравится тем, кто не познал прелестей небольшой, упругой, правильной формы груди. Но эта девочка, с красивыми ногами негритянки, была очень нежной, правда, она постоянно на что-нибудь жаловалась. Ночью, пока не спалось, думать о ней было довольно приятно, и я вспоминал ее, и коттедж, и Ки-Уэст, и охотничий домик, и всевозможные игорные заведения, где мы бывали, и пронизывающий утренний холод, когда мы вместе охотились, и порывистый ночной ветер, и вкус горного воздуха, и запах шалфея в те дни, когда она еще интересовалась охотой на что-либо, кроме денег. Человек никогда не бывает по-настоящему одинок; даже когда в предполагаемых темных глубинах души время останавливается в три часа утра, это лучшие часы человека, если только он не алкоголик и не страшится ночи и того, что принесет грядущий день. В свое время я боялся ничуть не меньше, чем любой человек, а может быть, даже больше. Но с годами страх стал казаться мне своего рода глупостью, такой, как, например, превышение банковского кредита, получение венерического заболевания или пристрастие к наркотикам. Страх – порок молодости, и, хотя мне нравилось ощущать его приближение, что, впрочем, касалось всякого порочного чувства, все же испытывать его было недостойно взрослого мужчины, и единственное, чего следовало бояться, так это соприкосновения с настоящей и неминуемой опасностью, да и то ты не должен терять контроль над собой и делать глупости. При столкновении с настоящей опасностью от инстинктивного страха испытываешь покалывание в затылке, а если ты утратил подобную реакцию, значит, пора заняться чем-нибудь другим. Итак, я думал о мисс Мэри и о том, какой она была смелой все девяносто шесть дней охоты на льва, и это при том, что из-за небольшого роста она никак не могла толком выследить его и занималась новым для себя делом, не имея достаточного навыка и соответствующего снаряжения, и о том, как она силой своей воли заставляла всех нас вставать за час до рассвета, и о том, как однажды Чаро, преданный и любивший мисс Мэри, но старый и уставший от схваток со львом человек, сказал мне: «Бвана, убей льва, и покончим с этим. Женщине не дано убить льва».

Но мы продолжали бесконечные преследования, и мисс Мэри убила своего льва, как того хотел во время своей последней охоты Старик, а потом охота приняла неудачный оборот, и Мэри подозревала всех нас.

В Африке всегда пребываешь в состоянии счастливой беззаботной грусти… Но из всех нас лишь один осведомитель испытывал угрызения совести. Он таскал с собой раскаяние, как носят бабуина на плече. Раскаяние – прекрасная кличка для скаковой лошади, но плохой попутчик в жизни человека. У меня была воистину восхитительная бабушка с лицом ангела, если только ангелы могут быть похожи на орлов, и однажды, проведя шесть дней у моей постели после того, как я, боксируя под чужим именем, получил сотрясение мозга (в ту пору никто не хотел платить денег, чтобы посмотреть, как дерется мальчишка по фамилии Хемингуэй), она, написав мне объяснительную записку за пропуск занятий в школе, сказала:

– Эрни, обещай мне делать только то, чего тебе действительно хочется. Всегда поступай так. Я уже старая женщина, и я всегда старалась быть хорошей женой твоему деду, а ты сам знаешь, каким он подчас бывает. Но я хочу, чтобы ты запомнил, Эрни. Ты запомнишь, Эрни?

– Да, бабушка, я могу запомнить все, кроме шести раундов.

– Не в них дело, – сказала она. – Запомни-ка лучше вот что. Единственное, о чем я жалею, так это о том, чего я не сделала.

– Спасибо большое, бабушка. Я постараюсь запомнить.


Загрузка...