– Как здесь хорошо! – воскликнул Толстой, когда увидел комнату, предоставленную в Оптиной пустыни гостинником братом Михаилом. Просторная, в три окна, с кисейными занавесками, с горшками фикусов, с большим образом Спасителя в углу, со старинным диваном и круглым столом перед ним, со вторым мягким диваном и желтыми деревянными, вделанными в пол ширмами, скрывающими удобную постель, – это была лучшая комната в гостинице. Когда Толстой ложился, он попросил еще один столик и свечку. Перед сном выпил чая. Брат Михаил принес ему антоновских яблок. Л.Н. похвалил яблоки и спросил:
– Нет ли у вас медку, брат Михаил? Ведь вы мантии не принимали еще, вот я вас и буду звать «братом».
Михаил принес ему и меда.
Но радость его была преждевременной… Ночь, проведенная в Оптиной, оказалась очень беспокойной. Хотя Маковицкий, не желая нарушать привычки Толстого спать в комнате одному, отправился ночевать в другой номер, напротив.
По коридору всю ночь бегали кошки, прыгали на мебель, расположенную у стены, за которой спал Толстой. Потом выходила в коридор выть какая-то женщина. У нее днем умер брат, монах-лавочник. Рано утром она пришла к графу и умоляла его пристроить ее малюток. Упала перед ним на колени. Толстой тяжело переносил, когда перед ним стояли на коленях. Когда это делали посетители Ясной Поляны, Л.Н. сам становился перед ними на колени, чтобы прекратить это.
В 7 часов утра он вышел из комнаты и в коридоре встретился с Алешей Сергеенко, секретарем Черткова, двадцатичетырехлетним сыном знакомого писателя Петра Алексеевича Сергеенко. Алеша принадлежал к избранному кругу посвященных в последние секреты жизни Толстого в Ясной Поляне, в том числе в историю его конфликтов с женой. Поэтому Алексею выпала одновременно почетная и неприятная миссия известить Толстого о том, что случилось в Ясной после его исчезновения.
Но откуда Алеша Сергеенко знал, что Толстой находится в Оптиной? Очень просто. Еще из Щекина Л.Н. отправил телеграмму Саше со словами «Поедем, вероятно, в Оптину… Пожалуйста, голубушка, как только узнаешь, где я, а узнаешь это очень скоро, – извести меня обо всем: как принято известие о моем отъезде, и всё чем подробнее, тем лучше».
Вот и вся конспирация. Но если бы и не было этой телеграммы… О том, что Л.Н. с Маковицким отправились в Козельск, знали на станции Щекино близ Ясной все, от начальника до кассира. Догадаться, что из Козельска он поедет к сестре в Шамордино, а по дороге не минует Оптину, где он бывал в зрелом возрасте три раза и где похоронены его тетки Александра Ильинична Остен-Сакен и Елизавета Александровна Толстая, было несложно. Вряд ли об этом не догадалась и С.А., посылавшая своего человека на станцию узнать, куда взял билет Л.Н.
Отправлять в качестве визитера к бежавшему Толстому Сергеенко было недобрым решением по отношению к С.А. со стороны ее дочери Саши и Черткова. С самого начала Толстой окружался людьми, настроенными недоброжелательно к ней, из их уст узнавая, что происходит без него в Ясной Поляне.
Отец Алеши Сергеенко был автором «драматической хроники в 4-х частях» «Ксантиппа» о сварливой жене Сократа, отравившей ему жизнь не хуже чаши с цикутой. В этой пьесе, впервые напечатанной в приложении к «Ниве» в 1899 году, отчетливо просматривались Л.Н. и его жена, о чем писал в своем дневнике зять Толстого М.С. Сухотин. Если этого не понимала широкая публика, то хорошо понимали в семье Толстого.
Мы не знаем, в каких словах и выражениях, с какими комментариями рассказывал Сергеенко о попытке С.А. утопиться в пруду. Мы знаем только, что рассказ этот произвел очень тяжелое впечатление на Толстого и вызвал по отношению к жене не только жалость, но и недоброе чувство.
«Спал тревожно, – записывает Толстой в дневнике 29 октября, – утром Алеша Сергеенко… Я, не поняв, встретил его весело. Но привезенные им известия ужасны. Они догадались, где я, и Софья Андреевна просила Андрея (сын Толстого. – П.Б.) во что бы то ни стало найти меня. И я теперь, вечер 29, ожидаю приезда Андрея… Мне очень тяжело было весь день, да и физически я слаб».
«Дневник для одного себя»: «Приехал Сергеенко. Всё то же, еще хуже. Только бы не согрешить. И не иметь зла. Теперь нету». Тяжелое чувство, с которым он боролся и которое, как думал, победил, было злостью к жене.
«…если кому-нибудь топиться, то уж никак не ей, а мне», – жалуется в письме к Саше Толстой.
«…я желаю одного – свободы от нее, от этой лжи, притворства и злобы, которой проникнуто всё ее существо… Видишь, милая, какой я плохой. Не скрываюсь от тебя».
Когда в Шамордине он вошел в келью сестры Марии Николаевны, то впервые после бегства из Ясной заплакал. Сестра была ему рада, но удивилась, что приехал в плохую погоду.
– Боюсь, что у вас дома нехорошо.
– Дома ужасно!
Разговор его несколько раз прерывался его рыданиями: «Подумай, какой ужас: в воду…» Бывшая здесь племянница Е.В. Оболенская предложила выпить воды… Толстой отказался…
После отъезда отца Саша долго сидела в кресле, закутавшись в одеяло. Ее трясло, как в лихорадке. Она отсчитывала минуты и часы. Поезд из Щекина отправлялся в восемь. В восемь часов утра она стала бродить по комнатам. Ей встретился старый слуга Илья Васильевич. Он уже понял, что случилось.
– Лев Николаевич мне говорил, что собирается уехать, а нынче я догадался по платью, что его нет…
Уже шушукались остальные слуги, строя предположения, а С.А. еще спала. Она встала поздно, в 11 часов, и, почувствовав по поведению слуг нехорошее, побежала к Саше.
– Где папа́?
– Уехал.
– Куда?
– Не знаю.
Саша подала прощальное письмо отца. С.А. быстро пробежала его глазами… Голова ее тряслась, руки дрожали, лицо покрылось красными пятнами.
Она не дочитала письмо, бросила его на пол и с криком: «Ушел, ушел совсем, прощай, Саша, я утоплюсь!» – побежала к пруду.
Так это выглядит в воспоминаниях Александры Львовны. В дневнике Валентина Булгакова это описано более подробно.
«Когда я утром, часов в одиннадцать, пришел в Ясную Поляну, Софья Андреевна только что проснулась и оделась. Заглянула в комнату Льва Николаевича и не нашла его. Выбежала в „ремингтонную“, потом в библиотеку. Тут ей сказали об уходе Льва Николаевича, подали его письмо.
– Боже мой! – прошептала Софья Андреевна.
Разорвала конверт письма и прочла первую строчку: „Отъезд мой огорчит тебя…“ Не могла продолжать, бросила письмо на стол в библиотеке и побежала к себе, шепча:
– Боже мой!.. Что он со мной делает!..
– Да вы прочтите письмо, может быть, там что-нибудь есть! – кричали ей вдогонку Александра Львовна и Варвара Михайловна, но она их не слушала.
Тотчас кто-то из прислуги бежит и кричит, что Софья Андреевна побежала в парк к пруду.
– Выследите ее, вы в сапогах! – обратилась ко мне Александра Львовна и побежала надевать калоши.
Я выбежал во двор, в парк. Серое платье Софьи Андреевны мелькало вдали между деревьями: она быстро шла по липовой аллее вниз, к пруду. Прячась за деревьями, я пошел за ней. Потом побежал.
– Не бегите бегом! – крикнула мне сзади Александра Львовна.
Я оглянулся. Позади шло уже несколько человек: повар Семен Николаевич, лакей Ваня и другие.
Вот Софья Андреевна свернула вбок, всё к пруду. Скрылась за кустами. Александра Львовна стремительно летит мимо меня, шумя юбками. Я бросился тоже бегом за ней. Медлить было нельзя: Софья Андреевна была у самого пруда.
Мы подбежали к спуску. Софья Андреевна оглянулась и заметила нас. Она уже миновала спуск. По доске идет на мостки (около купальни), с которых полощут белье. Видимо, торопится. Вдруг поскользнулась – и с грохотом падает на мостки прямо на спину… Цепляясь руками за доски, она ползет к ближайшему краю мостков и перекатывается в воду.
Александра Львовна уже на мостках. Тоже падает, на скользком месте, при входе на них… На мостках и я. Александра Львовна прыгает в воду. Я делаю то же. С мостков еще вижу фигуру Софьи Андреевны: лицом кверху, с раскрытым ртом, в который уже залилась, должно быть, вода, беспомощно разводя руками, она погружается в воду… Вот вода покрыла ее всю.
К счастью, мы с Александрой Львовной чувствуем под ногами дно. Софья Андреевна счастливо упала, поскользнувшись. Если бы она бросилась с мостков прямо, там дна бы не достать. Средний пруд очень глубок, в нем тонули люди… Около берега нам – по грудь.
С Александрой Львовной мы тащим Софью Андреевну кверху, подсаживаем на бревно козел, потом – на самые мостки.
Подоспевает лакей Ваня Шураев. С ним вдвоем мы с трудом подымаем тяжелую, всю мокрую Софью Андреевну и ведем ее на берег.
Александра Львовна бежит переодеться, поощряемая вышедшей за ней из дома Варварой Михайловной.
Ваня, я, повар увлекаем потихоньку Софью Андреевну к дому. Она жалеет, что вынули ее из воды. Идти ей трудно. В одном месте она бессильно опускается на землю:
– Я только немного посижу!.. Дайте мне посидеть!..
Но об этом нельзя и думать: Софье Андреевне необходимо скорее переодеться…
Мы с Ваней складываем руки в виде сиденья, с помощью повара и других усаживаем Софью Андреевну и несем. Но скоро она просит спустить ее».
После первой попытки самоубийства за С.А. стали следить. Отобрали у нее опиум, перочинный нож, тяжелое пресс-папье. Но она повторяла, что найдет способ покончить с собой. Через час ей удалось выбежать из дома. Булгаков нагнал ее по дороге к тому же пруду и силой привел домой.
– Как сын, как родной сын!.. – говорила она ему.
Эта история с двойной попыткой самоубийства не может не вызывать сострадания. Нужно обладать слишком черствой душой, чтобы увидеть в этом только стремление произвести эффект и напугать близких, а через них – мужа, заставить его вернуться.
Ну что ей теперь были его слова, пусть даже самые хорошие, добрые и правильные? Что ей теперь были его слова в сравнении с его поступком, который заметит весь мир и который (она прекрасно это понимала!) войдет в историю. Но войдет в эту историю и она, от которой так или иначе ушел ее великий муж.
Даже для простых женщин с простыми мужьями уход мужа болезнен не только по причине, что их оставили, но и по тому, как они выглядят в глазах окружающих. Значит, она была плохой женой? Все годы? Или, может, она стала плохой, когда состарилась? А пока была молода, она его устраивала? Пока была сильной, здоровой, привлекательной?
Конфликт мужа и жены – это еще и соперничество за свою правоту в мнении окружающих. Как ни велик был Толстой, он тоже зависел от этого мнения. Что же говорить о его жене?
После ухода Л.Н. она оказалась в одиночестве и «кругом не права». Весь дом, включая родную дочь, был на стороне несчастного беглеца. Как женщина она была обижена, как человек – оскорблена. Как мужчина, ее муж поступил сильно и по-своему красиво (никто ведь, кроме двух-трех людей, не видел его дрожащим в каретном сарае). Как человек, он совершил последний в своей жизни выбор в пользу независимости и духовной свободы (Толстой ведь еще не сошел в Астапове, поддерживаемый под руки, в поисках обычной кровати, где бы он мог просто лечь).
Прежде чем осуждать ее за слишком эффектную попытку самоубийства (да, можно было сделать это как-то иначе, но кто смеет об этом судить!), нужно оценить всю степень ее одиночества. На стороне мужа был весь дом и весь образованный мир. На ее стороне была только часть ее сыновей, но как раз их-то в тот момент и не было. Они приехали на следующий день, вызванные телеграммами Саши. А ведь это прежде всего ради них, запутавшихся в долгах, она пошла на конфликт с мужем из-за наследства. И некому было взять ее под руку, кроме Булгакова, в общем-то чужого ей, как и все секретари Толстого, засылаемые в их дом ненавистным ей Чертковым.
Не нам судить о том, что происходило в душе С.А. и как истерическое состояние уживалось в ней с хитростью. Конечно, сцена с бегством на пруд и падением в воду была ею отчасти разыграна (неслучайно, пишет Булгаков, она оглядывалась на своих преследователей). Но вовсе не с целью симулировать самоубийство, как она неоднократно делала раньше, стреляя в своей комнате из пугача, или говоря, что выпила всю склянку опиума, или ложась в платье на холодную землю в саду. Теперь ей было не до симуляции. Она должна была довершить то, чем пугала весь дом во время конфликтов с мужем, чего она не совершила и сейчас, возможно, очень об этом жалела. Ах, если бы она утопилась до его ухода, как не раз грозила! Крайним в этой истории оказался бы он. Это он погубил бы жену, которая беззаветно служила ему сорок восемь лет, воспитывала его детей, переписывала его рукописи и кормила его больного с ложечки. Это он был бы злодеем, а она мученицей.
Одна из глав обширных мемуаров С.А. под названием «Моя жизнь» называется «Мученик и мученица». Здесь было бы правильней вместо «и» поставить «или». В самом деле, кто был жертвой? Она, обычная женщина, назначенная служить гению, или он, гений, обреченный жить с обычной женщиной? Словесного ответа на этот вопрос быть не может. Ответом, который бы всех убедил, мог быть только поступок. И вот его-то Л.Н. совершил первым. Что ей оставалось? Смириться с поражением и войти в историю «кругом виноватой»? Для этого она была слишком гордой. Жаловаться, оправдываться? В конце концов, именно это ей и придется делать в Астапове в окружении корреспондентов. Но в первый момент, в состоянии шока, она попыталась тоже совершить красивый (как ей казалось) поступок, внести в роман жизни с Толстым свой независимый сюжет. Утонуть если не на глазах мужа, то на глазах тех, кто его поддерживал, а ее осуждал.
Не забудем, что она была женой величайшего романиста мира, автора «Анны Карениной». И если бы Курская железная дорога проходила не в нескольких верстах, но рядом с яснополянским домом, можно не сомневаться, что сюжет с попыткой самоубийства оказался бы другим. Она ведь однажды уже отправилась к железной дороге, как Анна Каренина, с мыслью, что «всё ложь, всё обман, всё зло», но случайно встретившийся по пути муж сестры, Кузминский, вернул ее домой.
В стиле ее поведения после ухода мужа было много неприятного, режущего слух и зрение. В стиле семейных конфликтов вообще мало приятного. И есть ли в них какой-нибудь стиль?
Но вернемся в прошлое. В этой книге нет смысла подробно останавливаться на армейском периоде жизни Толстого с 1851 по 1855 годы на Кавказе, в Румынии и Крыму. Толстой был хорошим солдатом и офицером, однако невыдающимся и несколько странным. Он был храбр, силен физически, был прекрасным товарищем, картежником и немного поэтом, написавшим сатирическую «Песню про сражение на реке Черной», которую охотно распевали солдаты и офицеры на привалах и которая в разных вариантах вошла в военный фольклор. Странности его заключались в том, что он часто был задумчив, был оригинален в суждениях и не желал пользоваться деньгами из казенного кармана, даже когда это позволялось негласным офицерским кодексом. Но главное – он был каким-то нелюбимым, по выражению Ерошки в «Казаках». Это народное выражение нельзя без потери смысла перевести на литературный язык. Кем нелюбимым? Женщинами, судьбой? Да всеми сразу! Толстой был неловок с женщинами, неудачлив в карьере, в карточной игре. Но конечно, этим не исчерпывается сложное слово «нелюбимый», которое, тем не менее, прекрасно понимали простой казак Ерошка и князь Оленин.
Но благодаря этому молодой Толстой и состоялся как писатель, реализуя в литературе то, чего недоставало в жизни. Ранний сирота написал самое поэтичное в русской литературе произведение о детстве. Отнюдь не поклонник войны воспел героизм русских солдат и офицеров в осажденном Севастополе, да так, что над «Севастополем в декабре» плакали императрица, строгий литературный ценитель Иван Тургенев и юный цесаревич (будущий Александр III), а молодой царь Александр II распорядился перевести рассказ на французский язык и даже, по слухам, направил в Крым фельдъегеря, чтобы талантливого офицера-писателя откомандировали в безопасное место.
Толстой был, как выражались, порядочным офицером, но не более того. Ни сомнительная героика войны, ни еще более сомнительная офицерская карьера во время покорения Кавказа и провала русско-турецкой кампании не привлекали его. Во всяком случае, не захватывали его целиком. А Толстой был очень цельным человеком, и уж если он чего-то желал, то желал исключительно.
Чего же хотел молодой Толстой? Любви и счастья. Определенно он хотел поселиться в Ясной Поляне и жениться. Писательство не привлекало его до такой степени, как вполне заурядная перспектива помещичьей жизни в усадьбе с преданной женой и портретами предков на стенах уютного дома. Литературный успех утолял его тщеславие, но не подчинял себе душевные силы. Литературная карьера требовала компромисса – с редакторами, издателями, цензурой, – а это не отвечало его представлению об идеале, совершенстве, «рае», в конце концов.
Ясная Поляна + женитьба наиболее близко стояли возле идеала. Это был предметный и олицетворенный «рай», который он нарисовал в письме из Моздока Т.А. Ергольской в январе 1852 года:
«Пройдут годы, и вот я уже не молодой, но и не старый в Ясном – дела мои в порядке, нет ни волнений, ни неприятностей; вы всё еще живете в Ясном. Вы немного постарели, но всё еще свежая и здоровая. Жизнь идет по-прежнему; я занимаюсь по утрам, но почти весь день мы вместе; после обеда, вечером я читаю вслух то, что вам не скучно слушать; потом начинается беседа. Я рассказываю вам о своей жизни на Кавказе, вы – ваши воспоминания о прошлом, о моем отце и матери; вы рассказываете страшные истории, которые мы, бывало, слушали с испуганными глазами и разинутыми ртами. Мы вспоминаем о тех, кто нам были дороги и которых уже нет; вы плачете, и я тоже, но мирными слезами… Я женат – моя жена кроткая, добрая, любящая, и она вас любит так же, как и я. Наши дети вас зовут „бабушкой“; вы живете в большом доме, наверху, в той комнате, где когда-то жила бабушка; всё в доме по-прежнему, в том порядке, который был при жизни папа́, и мы продолжаем ту же жизнь, только переменив роли; вы берете роль бабушки, но вы еще добрее ее, я – роль папа́, но я не надеюсь когда-нибудь ее заслужить; моя жена – мама́…»
В этой картине, на первый взгляд, идиллической, Толстой деспотически расписывает все роли, которые должны взять на себя будущие обитатели Ясной, или Ясного, как тогда было принято называть имение в мужском роде с патриархальным звучанием. Он – папа́, т. е. Николай Ильич Толстой, завершивший дело своего тестя, Николая Сергеевича Волконского по строительству яснополянского усадебного комплекса. Дальней родственнице Т.А. Ергольской отводится почетное место «бабушки», т. е. матери отца, Пелагеи Николаевны, урожденной княжны Горчаковой, властной, капризной, третировавшей своих слуг, но обожавшей сына Николая и не пережившей его смерти. Жене отводится роль мама́, Марии Николаевны Толстой, урожденной Волконской.
Это место в письме особенно важно. Если бы Соня Берс, перед тем как стать графиней Толстой, прочитала это письмо, она догадалась бы, какую роль готовит ей будущий супруг. Быть одновременно его женой и матерью.
Отца Толстой помнил, любил, гордился им и хотел ему подражать, а мать почти не знал, но боготворил, изобразив ее в образе княжны Марьи в «Войне и мире». Культ матери Толстой пронес через всю жизнь, к старости этот культ даже проявлялся в нем с куда большей силой. То, что он не помнил ее лица, а портретных изображений не было, только усиливало этот культ, превращая мать из земной женщины в образ Мадонны. Неслучайно репродукция полюбившейся ему в Дрездене «Сикстинской Мадонны» Рафаэля с 1862 по 1885 годы висела в его спальне, а затем перекочевала в кабинет, где и находится в яснополянском музее до сих пор.
В матери был воплощен его женский идеал, и вот его-то он бессознательно требовал от будущей жены. Вместе с тем она должна была стать и матерью в обычном смысле. Причем детям тоже отводилась своя роль в домашнем «рае». Они должны были повторить детство детей Марии Николаевны и Николая Ильича. «…наши дети – наши роли», – пишет он Ергольской. И еще она должна быть прекрасной хозяйкой. «Я воображаю… как жена моя будет хлопотать…» И еще… Чего еще он ждал от будущей жены, мы узнаем из рассказа «Утро помещика»:
«Я и жена, которую я люблю так, как никто никогда никого не любил на свете, мы всегда живем среди этой спокойной, поэтической деревенской природы, с детьми, может быть, с старухой теткой; у нас есть наша взаимная любовь, любовь к детям, и мы оба знаем, что наше назначение – добро. Мы помогаем друг другу идти к этой цели. Я делаю общие распоряжения, даю общие, справедливые пособия, завожу фермы, сберегательные кассы, мастерские; она, с своей хорошенькой головкой, в простом белом платье, поднимая его над стройной ножкой, идет по грязи в крестьянскую школу, в лазарет, к несчастному мужику, по справедливости не заслуживающему помощи, и везде утешает, помогает… Дети, старики, бабы обожают ее и смотрят на нее, как на какого-то ангела, как на провидение. Потом она возвращается и скрывает от меня, что ходила к несчастному мужику и дала ему денег, но я всё знаю, и крепко обнимаю ее, и крепко и нежно целую ее прелестные глаза, стыдливо краснеющие щеки и улыбающиеся румяные губы».
Впоследствии С.А. многое из этой картины воплотила в жизнь. В молодости носила простые короткие платья, лечила деревенских женщин. Она была прекрасной матерью и хозяйкой. В мечтах Нехлюдова из «Утра помещика» легко обнаружить и эротический подтекст. Жена должна быть ангелом, но со «стройной ножкой», «хорошенькой головкой», «румяными губами». С.А. не была красавицей, но ее привлекательность в молодости и моложавость в пожилые годы отмечали все.
В письме к Ергольской Толстой распределяет роли и для своих братьев. «Три новых лица будут являться время от времени на сцену – это братья, и, главное, один из них – Николенька, который будет часто с нами. Старый холостяк, лысый, в отставке, по-прежнему добрый и благородный. Я воображаю, как он будет, как в старину, рассказывать детям своего сочинения сказки. Как дети будут целовать у него сильные руки (но которые стоят того), как он будет с ними играть…»
И наконец – сестра Мария Николаевна, Машенька. Он отводит ей роль обеих сестер отца, Александры Ильиничны и Пелагеи Ильиничны. Только она не будет «несчастна, как они».
Но возникает вопрос: насколько всё это было серьезно? Может быть, бежавший на Кавказ Толстой размечтался, остановившись в Моздоке? Хотел потешить старую тетушку и самого себя?
Спустя пять лет он напишет брату Сергею: «Ты напрасно думаешь, что эта любовь к семейной жизни – мечта, которая мне опротивеет. Я семьянин по натуре, у меня все вкусы такие были и в юности, а теперь подавно. В этом я убежден так, как в том, что я живу».
Из четырех братьев Толстых (Николая, Сергея, Дмитрия и Льва) только последний обрел семейное счастье. Это счастье завершилось катастрофой, но катастрофа имела прелюдию в сорок восемь лет, из которых, по крайней мере, первые пятнадцать были всё-таки счастливыми. Николай и Дмитрий умерли холостяками. Сергей всю жизнь прожил с выкупленной из табора цыганкой Машей, и хотя по-своему любил ее, жил с ней, скорее, по долгу чести, а не по любви. Несчастной в браке оказалась единственная сестра Толстых, Мария, ушедшая от мужа с детьми и родившая в Европе незаконного ребенка, а на склоне лет обратившаяся в монахини. Все дети Льва Толстого, кроме тех, кто умер в младенчестве, стали заметными людьми, талантливыми и самобытными. Сегодня одних прямых потомков Толстого в разных странах проживает более трехсот пятидесяти человек, и все они поддерживают связь друг с другом. Это ли не свидетельство, что семейный проект Л.Н. и С.А. состоялся.
Но мог ли состояться семейный рай?
Внимательно вчитываясь в письмо к Ергольской, нельзя не поразиться, как он мастерски нарисовал этот рай в реальной и в мистической проекциях. Бог-отец. В реальной перспективе – это три поколения мужчин Волконских-Толстых: дед Николай Сергеевич (образ старика Болконского в «Войне и мире»), отец Николай Ильич (Николай Ростов) и сын Лев Николаевич. Пусть в глазах старших братьев он пока еще «пустяшный малый». Но Ясная принадлежит ему, и одно это дает ему законное право на продолжение перспективы Бога-отца. Святая Дева. В мистической проекции – мать, а в реальной – еще неизвестная, но идеальная жена. Святой Дух. Конечно, это тетенька Ергольская, душа дома, хранительница семейных преданий. Ангелы – дети. И архангелы – старшие братья.
В этой картине не хватает одного лица. Иисуса Христа. Отношение его к Христу в 1852 году было еще неопределенным. В «Исповеди» он уверяет, что в то время был вовсе атеистом, но это неправда. Кавказский дневник говорит о том, как порой горячо и страстно обращался он к Богу-отцу, Создателю мира. Но что касается христианства, здесь всё было очень неопределенно.
7 июля 1854 года, находясь в Румынии, Толстой пишет в дневнике: «Что я такое? Один из четырех сыновей отставного подполковника, оставшийся с 7-летнего возраста без родителей под опекой женщин и посторонних, не получивший ни светского, ни ученого образования и вышедший на волю 17-ти лет, без большого состояния, без всякого общественного положения и, главное, без правил; человек, расстроивший свои дела до последней крайности, без цели и наслаждения проведший лучшие года своей жизни, наконец изгнавший себя на Кавказ, чтоб бежать от долгов и, главное, привычек, а оттуда, придравшись к каким-то связям, существовавшим между его отцом и командующим армией, перешедший в Дунайскую армию 26 лет, прапорщиком, почти без средств, кроме жалованья (потому что те средства, которые у него есть, он должен употребить на уплату оставшихся долгов), без покровителей, без уменья жить в свете, без знания службы, без практических способностей; но – с огромным самолюбием!»
Эта картина через шесть дней дополняется важным признанием: «Моя молитва. Верую во единого всемогущего и доброго Бога, в бессмертие души и в вечное возмездие по делам нашим; желаю веровать в религию отцов моих и уважаю ее».
В Бога-отца верит, а христианином и православным желает быть. Прежде всего потому, что это религия отцов. Это правила, но не искренняя вера. Через тридцать лет, в 1881 году, он будет вести дневник, который назовет «Записками христианина». Его отношение к Христу станет вполне определенным. Но как раз это и будет означать разрыв с «религией отцов».
Всматриваясь в историю сватовства и женитьбы Толстого на Сонечке Берс, невозможно отделаться от сравнения ее героя с персонажем гоголевской комедии «Женитьба», надворным советником Подколесиным. Та поспешность, с которой готовилась свадьба, а с другой стороны – нерешительность жениха и готовность сбежать перед венчанием напоминают сюжет «Женитьбы», где Подколесин бежит от невесты через окошко перед тем, как ехать в церковь.
Но разве можно сравнивать великого Толстого с ничтожным Подколесиным?! Заглянем в письмо сестры Толстого Марии Николаевны, написанное из французского курорта Гиера.
Находясь в Гиере, Мария Николаевна вздумала женить брата Льва на племяннице вице-президента Академии наук М.А. Дондукова-Корсакова, известного по эпиграмме Пушкина:
В Академии наук
Заседает князь Дундук.
Говорят, не подобает
Дундуку такая честь;
Почему ж он заседает?
Потому что ж… есть.
Толстой в это время был в Брюсселе и посещал семью князя, где познакомился с его племянницей Екатериной Александровной Дондуковой-Корсаковой. Княжна ему понравилась. В это время он целенаправленно искал невесту, и Мария Николаевна решила, что лучшей невесты не найти. Получив от брата из Брюсселя письмо (оно не сохранилось), где он, видимо, просил выяснить через княгиню, тетушку Катеньки, в каком состоянии находится сердце девушки, не занято ли неким Гарданом, о чем он имел сведения, она писала ему:
«Ради Бога, не беги от своего счастья; лучше девушки по себе ты не встретишь; и семейная жизнь окончательно привяжет тебя к Ясной Поляне и к твоему делу.
Приезжай, Левочка, в делах сердца, право, мы (т. е. женщины) лучше знаем, – если ты начнешь рассуждать, то всё пропало… Хоть бы кто-нибудь из нашего семейства был счастлив! Не думай, а приезжай… Я со страхом пишу тебе это письмо, боюсь, не уехал ли ты в Россию».
Но чего так боялась М.Н., что писала это письмо «со страхом»? Почему она умоляет брата не бежать от своего счастья?
«Но я именно боюсь в тебе подколесинскую закваску. Если это устроится, вдруг тебе покажется, зачем я это всё делаю. К.А., если не влюблена в тебя, чего я не думаю, то, вероятно, полюбит, сделавшись твоей женой, и в ее лета, конечно, можно наверное сказать, не разлюбит и имеет все данные, чтоб быть хорошей, понимающей женой и помощницей и хорошей матерью. Стало быть, с этой стороны ладно. Но чувствуешь ли ты, что серьезно хочешь жениться и заботиться о жене, желать то же, что и другая будет желать, т. е. не делать только исключительно, что тебе хочется, быть менее эгоистом; не придет ли тебе в одно прекрасное утро тихая ненависть к жене и мысль, что вот если бы я не был женат, то… вот что страшно! Впрочем, ради Бога, – не анализируй слишком, потому что ты, если начнешь анализировать, непременно во всяком обыкновенном вопросе найдешь камень преткновения и, не зная, как сам отвечать на что и почему, обратишься в бегство».
Синдром Подколесина – это не болезнь легкомыслия. Это болезнь умственности. Для Толстого, как и для Подколесина, женитьба – слишком серьезный «проект». Настолько серьезный, что когда доходит до дела и начинаешь взвешивать все «за» и «против», возникает столько вопросов, что хочется сбежать.
«Подколесин. На всю жизнь, на весь век, как бы то ни было, связать себя и уж после ни отговорки, ни раскаянья, ничего, ничего, – всё кончено, всё сделано… Эй, извозчик!»
«После смерти по важности и прежде смерти по времени нет ничего важнее, безвозвратнее брака, – пишет Толстой в дневнике 20 декабря 1896 года. – И так же, как смерть только тогда хороша, когда она неизбежна, а всякая нарочная смерть – дурна, так же и брак. Только тогда брак не зло, когда он непреодолим…»
Это мысль позднего Толстого, которую он любил повторять, как и слова апостола Павла, что лучше жить в браке, чем «разжигаться».
Но в этой мысли есть и другая составляющая – безвозвратность брака. Женитьба – это на всю жизнь. Жена может быть только одна. Это полностью совпадает с настроением Подколесина и с самочувствием молодого Толстого.
После совсем еще детской влюбленности в Сонечку Колошину первая попытка объяснения в любви возникла в Казани. В 1851 году по пути на Кавказ на балу Толстой встретился со своей знакомой, подругой и соученицей сестры Маши по казанскому Родионовскому институту Зиночкой Молоствовой. Зиночка не была красавицей, но была девушкой грациозной и мечтательной. Когда Толстой с братом Николаем приехали в Казань, Зинаида была почти невестой Н.В. Тиле, чиновника особых поручений при казанском губернаторе. Тем не менее, на балу в доме предводителя дворянства она все мазурки танцевала (танцовала, как писали тогда) с Толстым. Едва ли она была влюблена в него, как и он в нее. Потом она признавалась, что с ним было «интересно, но тяжело». Но в их жизни было одно невинное событие – скорее всего, еще во время студенчества Толстого.
«Помнишь Архиерейский сад, Зинаида, боковую дорожку. На языке висело у меня признание, и у тебя тоже. Мое дело было начать; но, знаешь, отчего, мне кажется, я ничего не сделал. Я был так счастлив, что мне нечего было желать, я боялся испортить свое… не свое, а наше счастие».
Это не письмо девушке, как можно подумать. Это записано в дневнике Толстого, уже на Кавказе, в Старом Юрте. Здесь же Толстой спрашивает себя: «Неужели никогда я не увижу ее?.. Не написать ли ей письмо? Не знаю ее отчества и от этого, может быть, лишусь счастья. Смешно…»
Это переживания юноши, впервые почувствовавшего себя «большим», способным самостоятельно решать свою судьбу. Их вряд ли можно воспринимать серьезно. Серьезно нужно отнестись к другой записи, сделанной уже через год и тоже на Кавказе, когда Толстой узнал о свадьбе Молоствовой и Н.В. Тиле: «Мне досадно, и еще более то, что это мало встревожило меня».
Здесь уже проявился особенный духовный эгоцентризм Толстого, оценивавшего всех людей и события не по степени их собственной важности, но по тому, как они отразились в его душе, какие чувства в ней подняли. Ему досадно не то, что Зинаида вышла замуж не за него, но что это оставляет его равнодушным. Значит, в нем нет полноты чувства? И он холодная личность? Значит, он не способен любить?
Сравните это место из раннего дневника с одной поздней записью, сделанной в 1909 году: «После обеда пошел к Саше (дочь. – П.Б.), она больна. Кабы Саша не читала, написал бы ей приятное. Взял у нее Горького. Читал. Очень плохо. Но, главное, нехорошо, что мне эта ложная оценка неприятна».
Следующей «жертвой» (в этот раз действительно жертвой) семейного «проекта» Толстого стала провинциальная барышня Валерия Арсеньева. Ее имение Судаково находилось в восьми верстах от Ясной Поляны. После смерти соседа Толстых В.М. Арсеньева Л.Н. был назначен опекуном его детей. Когда в конце мая 1856 года Толстой ехал из Москвы в Ясную и посетил Судаково, старшей из детей Валерии было двадцать лет. «Очень мила», – пишет он в дневнике. «Люблю ли я ее серьезно? И может ли она любить долго? Вот два вопроса, которые я желал бы и не умею решить себе».
«Свахой» выступил товарищ Толстого, тульский помещик Д.А. Дьяков. Он был старше Л.Н. на пять лет. Женатый, рассудительный человек, прекрасный хозяин. Но и Толстой к тому времени сильно изменился. Это был не юноша, а муж, прошедший две войны, ставший знаменитым писателем и успевший разочароваться и в войне, и в писателях.
Приехав в качестве курьера из Крыма в Петербург в ноябре 1855 года, Толстой больше не возвращался в армию и через год вышел в отставку. С осени 1855-го до лета 1856 года он перезнакомился с лучшими писателями России и вошел в самый престижный литературный кружок того времени, кружок журнала «Современник», возглавляемого Некрасовым. В Петербурге он жил в квартире Тургенева, общался с Некрасовым, Панаевым, Дружининым, Островским, Майковым и другими знаменитостями, но подружился только с Островским и Фетом, почувствовав в них ту же независимость от модных веяний времени и строптивость характера, которые были в нем самом. С Тургеневым отношения с самого начала складывались неважные и скандальные. Двум китам было тесно в одном литературном аквариуме. Через несколько лет дело чуть не кончилось дуэлью на ружьях…
Говоря одним словом, Толстой в конце концов сбежал из кружка «Современника», из этого, как он выразился, собрания «чернокнижников». «Казаки» и два романа, «Война и мир» и «Анна Каренина», были напечатаны в «Русском вестнике» М.Н. Каткова, сначала либерала, а затем реакционного публициста и издателя, о котором Тургенев написал «стихотворение в прозе» под названием «Гад». Но и с Катковым Толстой сошелся не по убеждениям, а из практических соображений. Например, «Казаков» он запродал Каткову потому, что проиграл тысячу рублей в китайский бильярд.
Мысль жениться на Арсеньевой овладела Толстым настолько серьезно, что их «роман» длился более полугода и отразился в повести «Семейное счастье», где Толстой задним числом смоделировал перспективу семейной жизни с Валерией.
В замечательной книге В.А. Жданова «Любовь в жизни Толстого» (1928), которую высоко ценил такой строгий судья, как Иван Бунин, показано развитие отношений Толстого и Валерии, где Толстой, надо признать, выглядит не лучшим образом. Это человек недобрый, рассудочный и не стесняющийся испытывать предмет своей любви на прочность. Именно – предмет любви, а не свою любовь, что было бы понятно и простительно. Валерия была обычной провинциальной барышней, воспитанной в деревне. Л.Н. был для нее, разумеется, завидным женихом – граф, военный, знаменитый писатель, «Детством» которого зачитывались все барышни…
В конце лета Валерия отправилась к своей тетке в Москву и видела коронацию Александра II. Пышность торжества поразила ее, о чем она и написала в Ясную Поляну тетушке Ергольской, наверное зная, что это письмо прочтет племянник. Реакция Толстого поражает жестоким тоном. Толстой сразу же дает почувствовать карамзинской Лизе, с каким Эрастом она имеет дело.
«Для чего вы писали это? Меня, вы знали, как это продерет против шерсти. Для тетеньки? Поверьте, что самый дурной способ дать почувствовать другому: „вот я какова“, это прийти и сказать ему: „вот я какова!“… Вы должны были быть ужасны, в смородине de toute beaute и, поверьте, в миллион раз лучше в дорожном платье.
Любить haute volee[2], а не человека нечестно, потом опасно, потому что из нее чаще встречаются дряни, чем из всякой другой volee, а вам даже и невыгодно, потому что вы сами не haute volee, а потому ваши отношения, основанные на хорошеньком личике и смородине, не совсем-то должны быть приятны и достойны… Насчет флигель-адъютантов – их человек 40, кажется, а я знаю положительно, что только два не негодяи и дураки, стало быть, радости тоже нет. – Как я рад, что измяли вашу смородину на параде, и как глуп этот незнакомый барон, спасший вас! Я бы на его месте с наслаждением превратился бы в толпу и размазал бы вашу смородину по белому платью… Поэтому, хотя мне и очень хотелось приехать в Москву, позлиться, глядя на вас, я не приеду, а, пожелав вам всевозможных тщеславных радостей, с обыкновенным их горьким окончанием, остаюсь ваш покорнейший, неприятнейший слуга Гр. Л. Толстой».
Казалось, «роман» должен был закончиться не начавшись. Но Толстой поставил перед собой задачу: жениться! Он пишет в дневнике: «Шлялся с Дьяковым. Много советовал мне дельного об устройстве флигеля, а, главное, советовал жениться на В. Слушая его, мне кажется, тоже, что это лучшее, что я могу сделать…»
Синдром Подколесина, которого товарищ может убедить жениться, накладывается на желание Толстого строить жизнь по правилам. В течение нескольких месяцев он изучает Валерию, занося в дневник свои впечатления, в которых холодный печоринский ум сочетается с нерешительностью Подколесина.
16 июня. «В. мила».
18 июня. «В. болтала про наряды и коронацию. Фривольность есть у нее, кажется, не преходящая, но постоянная страсть».
21 июня. «Я с ней мало говорил, тем более, она на меня подействовала».
26 июня. «В. в белом платье. Очень мила. Провел один из самых приятных дней в жизни…»
28 июня. «В. ужасно дурно воспитана, невежественна, ежели не глупа».
30 июня. «В. славная девочка, но решительно мне не нравится. А ежели этак часто видеться, как раз женишься».
2 июля. «Опять в гадком, франтовском капоте… Я сделал ей серьезно больно вчера, но она откровенно высказалась, и после маленькой грусти, которую я испытал, всё прошло… Очень мила».
25 июля. В первый раз застал ее без платьев, как говорит Сережа. Она в десять раз лучше, главное, естественна… Кажется, она деятельно-любящая натура. Провел вечер счастливо».
30 июля. «В. совсем в неглиже. Не понравилась очень».
31 июля. «В., кажется, просто глупа».
1 августа. «В. была в конфузном состоянии духа и жестоко аффектирована и глупа».
10 августа. «Мы с В. говорили о женитьбе, она не глупа и необыкновенно добра».
12 августа. «Она была необыкновенно проста и мила. Желал бы я знать, влюблен ли или нет».
16 августа. «Все эти дни больше и больше подумываю о Валериньке».
24 сентября. «В. мне противна».
Чтобы проверить свои отношения с Валерией, Толстой уезжает в Петербург и в ноябре-декабре 1856 года пишет ей длинные письма, в которых нет страсти, одни наставления, перемежаемые неуверенными объяснениями в любви.
«Вечера, пожалуйста, не теряйте… Не столько для того, что вам полезны будут вечерние занятия, сколько для того, чтобы приучить себя преодолевать дурные наклонности и лень… Ваш главный недостаток – это слабость характера, и от него происходят все другие мелкие недостатки. Вырабатывайте силу воли. Возьмите на себя и воюйте упорно с своими дурными привычками… Ради Бога, гуляйте и не сидите вечером долго, берегите здоровье».
«Вы говорите, что за письмо от меня готовы пожертвовать всем. Избави Бог, чтобы вы так думали, да и говорить не надо. В числе этого всего есть добродетель, которой нельзя жертвовать не только для такой дряни, как я, – но ни для чего на свете. Подумайте об этом. Без уважения, выше всего, к добру нельзя прожить хорошо на свете… Работайте над собой, крепитесь, мужайтесь».
Но есть в этих письмах два очень жестоких момента. Первый – Толстой всё-таки признавался ей в любви: «…я просто люблю вас, влюблен в вас…» И второй, куда более важный… Он придумывает пару: Храповицкий и Дембицкая. Они «будто бы любят друг друга» и собираются жениться, но при этом являются людьми «с противуположными наклонностями». Он описывает их будущий образ жизни, с подробностями, с цифрами доходов и расходов, с количеством комнат в воображаемом доме и т. д. По сути, он приглашает Валерию поиграть в свой семейный «проект». При этом тщательно разбирает не только ее недостатки, но и недостатки ее прежней пассии – француза-пианиста Мортье де Фонтена, которым она была увлечена в Москве. Он пишет: «Не отчаивайтесь сделаться совершенством». Советует надевать чулки и корсет без помощи прислуги. И многое в этом роде, о чем можно писать только невесте.
В начале 1857 года Толстой уезжает за границу и пишет Арсеньевой прощальное письмо, ставя точку в конце «романа»: «Что я виноват перед собою и перед вами ужасно виноват – это несомненно. Но что же делать?.. Прощайте, милая Валерия Владимировна, Христос с вами; перед вами так же, как и передо мной, своя большая, прекрасная дорога, и дай Бог вам по ней прийти к счастию, которого вы 1000 раз заслуживаете. Ваш гр. Л. Толстой».
Через год Валерия вышла замуж за ротмистра Талызина, родила ему четверых детей, но затем развелась и вышла замуж вторично. В 1909 году она скончалась в Базеле, где и была похоронена.
«Тютчева, Свербеева, Щербатова, Чичерина, Олсуфьева, Ребиндер – я во всех был влюблен», – пишет Толстой через год после разрыва с Арсеньевой, но в эту любовь не очень верится. И еще: сестры Львовы, баронесса Менгден, княжна Дондукова-Корсакова, княжна Трубецкая…
Дольше всех после Арсеньевой занимала его мысли Екатерина Федоровна Тютчева, дочь его любимого поэта.
29–31 декабря 1857 года. «Тютчева начинает спокойно нравиться мне».
1 января 1858 года. «К. очень мила».
7 января. «Тютчева, вздор!»
8 января. «Нет, не вздор. Потихоньку, но захватывает меня серьезно и всего».
19 января. «Т. занимает меня неотступно. Досадно даже, тем более, что это не любовь, не имеет ее прелести».
20 января. «М. Сухотину с язвительностью говорил про К.Т. И не перестаю думать о ней. Что за дрянь! Всё-таки я знаю, что я только страстно желаю ее любви, а жалости к ней нет».
21 января. «К.Т. любит людей только потому, что ей Бог приказал. Вообще она плоха. Но мне это не всё равно, а досадно».
26 января. «Шел с готовой любовью к Тютчевой. Холодна, мелка, аристократична. Вздор!»
1 февраля. «С Тютчевой уже есть невольность привычки».
8 февраля – 10 марта. «Был у Тютчевой. Ни то ни се, она дичится».
28 марта. «Увы, холоден к Т. Всё другое даже вовсе противно».
31 марта. «Тютчева положительно не нравится».
В сентябре 1858 года он предпринимает последнюю душевную попытку жениться на Тютчевой. «Я почти бы готов без любви спокойно жениться на ней; но она старательно холодно приняла меня».
В конце этого же года с Толстым произошел случай, который, разумеется, не имел отношения к его жениховству, но который точно иллюстрирует его попытки обрести семейное счастье против всех принятых в нормальном обществе правил. В декабре он отправился в Вышний Волочек на медвежью охоту. Поставленный в определенном месте, он не стал отаптывать вокруг себя снег, как это положено, и чуть не поплатился за это жизнью. Выбежавшая на поляну медведица бросилась прямо на Л.Н. Первым выстрелом он промахнулся, вторым – попал ей в пасть, так что пуля застряла в зубах. Медведица сначала перелетела через него, а потом вернулась и стала грызть ему голову, содрав кусок кожи с лица. Подоспевший егерь застрелил ее. Шкура этой не убитой им медведицы потом лежала в его доме в Ясной, а затем в Хамовниках.
На пути к семейному счастью, к земному раю, ему, как и следовало ожидать, предстоял целый ряд искушений.
С одним из главных искушений, о котором он пишет в «Исповеди», тщеславием, он справился не то что легко, но сам по себе этот грех до поры до времени не вступал в противоречие с рисуемой его воображению семейной идиллией. Выдающегося военного из него не получилось; первое разочарование в опыте помещичьего хозяйствования было позади, но обещало удачную вторую попытку, вместе с ясногорской хозяйкой. А вот литературный успех был несомненный и, кроме реальных денег, давал гарантию весьма привлекательной деревенской жизни, лишенной неизбежной сезонной скуки. Сочетание сельского хозяйства с литературным трудом, да еще и практически выгодным, – чего ж еще желать!
Главным камнем преткновения на пути к «раю» был другой грех – похоть. В этом грехе, как ему казалось, он погряз до такой степени, что это сводило его с ума, сделавшись постоянной темой дневника.
По-видимому, чувство похоти было в нем очень развито, но едва ли превышало чувство всякого молодого, здорового и неженатого мужчины. Крестьянки-солдатки, горничные в европейских гостиницах и, наконец, проститутки были к его услугам, но связь с ними не доставляла ничего, кроме досады и нравственных мук. Служение похоти не только не могло быть для него целью жизни, но и буквально мешало жить. «Девки сбили меня с толку», «девки мешают», «из-за девок… убиваю лучшие годы своей жизни», – рефрен дневника его молодости. По нравственной натуре Толстой был несомненным «монахом», не видевшим в половой страсти ни единого светлого момента. Но главное – от этой страсти некуда было бежать, она настигала везде: в Ясной, Москве, Петербурге, на Кавказе, за границей, и даже есть подозрение, что его почти счастливое состояние в осажденном Севастополе во многом объясняется тем, что ядра и картечь лучше всего разгоняли мысли о девках. Страх смерти был острее «чувства оленя».
«Чувство оленя» – выражение Толстого в дневнике. Это очень сильное определение похоти! Но именно то, что Толстой так точно ее определил, доказывает, что в нем это чувство не занимало всего внутреннего объема, что Л.Н. был способен и видеть, и осуждать в себе «оленя». Олень ни во время, ни после гона не способен рассуждать по этому поводу, а рефлексия Толстого о похоти была куда более изнурительной, чем сам «гон».
Его заграничный дневник 1857 года может вызвать впечатление, что Толстой был эротоманом. Сначала он едет в Париж, затем – в Швейцарию. Женева, Кларан, Берн… О красотах и достопримечательностях пишет скупо. Самое сильное впечатление от Парижа – демонстрация смертной казни на гильотине. Но вот на что он постоянно обращает внимание – это «хорошенькие».
«Бойкая госпожа, замер от конфуза». «…кокетничал с англичанкой». «Прелестная, голубоглазая швейцарка». «Служанка тревожит меня». «Красавицы везде с белой грудью». «Еще красавицы…» «Красавица с веснушками. Женщину хочу ужасно. Хорошую». «Красавица на гулянье – толстенькая». «Девочки. Две девочки из Штанца заигрывали, и у одной чудные глаза. Я дурно подумал и тотчас был наказан застенчивостью. Славная церковь с органом, полная хорошеньких. Пропасть общительных и полухорошеньких… Встреча с молодым красивым немцем у старого дома на перекрестке, где две хорошеньких». «Встретил маленькую, но убежал от нее».
Но посмотрим на вещи здраво. Париж, Швейцария, Женевское озеро… И наконец – весна, ведь первый заграничный дневник велся в марте, апреле и мае. Бегство Толстого за границу чем-то напоминает его бегство на Кавказ шестилетней давности и тоже весной. В России остались долги и «роман» с Арсеньевой, за который ему стыдно. Но мечты о женитьбе не покидают его, и в Дрездене он готов влюбиться в княжну Екатерину Львову («красивая, умная, честная и милая натура»), но чего-то и в ней ему недостает. «Что я за урод такой?» В Женеве он опасно близок к любви даже к своей двоюродной тетке Alexandrine, Александре Андреевне Толстой, фрейлине, которая больше всех женщин отвечала его духовному идеалу. И если бы она не была старше его на десять лет…
Это еще не Лев Толстой, яснополянский старец, каждый жест и слово которого будут притягивать к себе внимание всего мира. Но это уже очень сложный человек, о котором встречавшийся с ним в Париже Тургенев напишет П.В. Анненкову: «…странный он человек, я таких не встречал и не совсем его понимаю. Смесь поэта, кальвиниста, фанатика, барича – что-то напоминающее Руссо, но честнее Руссо – высоконравственное и в то же время несимпатическое существо».
«Хорошенькие», «маленькие», «чудные» – это лишь дополнительная краска в том сложном, многокрасочном восприятии мира, которым всегда отличался Толстой. Это еще не «гон». Но сам-то Толстой уже видит в этом заманки дьявола и оттого так дотошно фиксирует это в дневнике. Уже в старости, перечитывая дневник и думая, как издавать его после его смерти, он сначала предложит выбросить эти места, но потом всё-таки посоветует их сохранить, как свидетельство, что даже такого грешного и ничтожного человека, как он, не оставил Бог.
А Бог напомнил о своем существовании очень скоро. В июле 1857 года он проигрался в Бадене в рулетку «в пух и до копейки», так что вынужден писать Тургеневу и просить выслать немедленно пятьсот франков. А вскоре пришло известие из России, что сестра Маша бежала с детьми от мужа, узнав о его развратной жизни. «Эта новость задушила меня», – пишет Толстой в дневнике.
В этом же дневнике конца июля – начала августа он подозрительно жалуется на «нездоровье». Это было то самое «нездоровье», с которым он начал вести дневник в Казани весной 1847 года. Это была венерическая болезнь.
Срочно приехавший в Баден-Баден Тургенев нашел его в ужасном состоянии. Больной, проигравший все деньги, оскорбленный за сестру. К тому же ее муж Валериан был фактическим управляющим Ясной Поляны в отсутствие Толстого, потому что брат Сергей от этого отказался. Смятый, раздавленный Толстой уезжает в Россию.
И здесь дьявол окончательно настигает его.
Повесть с одноименным названием Толстой написал в ноябре 1889 года, залпом, за десять дней. Однако не только не пытался ее напечатать, но прятал в обшивке кресла от жены. Это самое интимное произведение Л.Н. о самом себе. Даже более интимное, чем «Детство».
Этот «скелет в шкафу» (вернее, в кресле) находился в неподвижности в течение 20 лет, пока не был обнаружен женой.
«Софья Андреевна сегодня охвачена злом, – пишет Маковицкий 13 мая 1909 года, – гневно, злобно упрекала Л.Н. за повесть… которую он и не помнил, что и когда написал».
Не помнил? 19 февраля того же года Толстой пишет в дневнике: «Просмотрел „Дьявола“. Тяжело, неприятно».
Повесть «Дьявол» касалась одной из самых интимных и болезненных страниц их семейной жизни. Речь шла о связи Толстого с замужней крестьянкой Ясной Поляны Аксиньей Базыкиной, самой продолжительной и мучительной связи с женщиной до женитьбы. Результатом ее стал внебрачный сын, о чем С.А. знала.
26 апреля 1909 года зять Толстого Сухотин пишет в дневнике:
«Ездил со Л.Н. к Чертковым. По дороге заехали к одной бабе, у которой умер ночью неизвестный странник. Покойный лежал на полу, на соломе, лицо было прикрыто какой-то тряпкой. Л.Н. приказал открыть лицо и долго вглядывался в него. Лицо было благообразное, покойное. Тут же сидели несколько мужиков. Л.Н. обратился к одному из них:
– Ты кто такой?
– Староста, ваше сиятельство.
– Как же тебя зовут?
– Тимофей Аниканов[3].
– Ах, да, да, – произнес Л.Н. и вышел в сени. За ним последовала хозяйка.
– Какой же это Аниканов? – спросил Л.Н.
– Да Тимофей, сын Аксиньи, ваше сиятельство.
– Ах, да, да, – задумчиво произнес Л.Н.
Мы сели в пролетку.
– Да ведь у вас был другой староста, Шукаев, – произнес Л.Н., обращаясь к кучеру Ивану.
– Отставили, ваше сиятельство.
– За что же отставили?
– Очень слабо стал себя вести, ваше сиятельство. Пил уж очень.
– А этот не пьет?
– Тоже пьет, ваше сиятельство.
Я всё время наблюдал за Л.Н. и никакого смущения в нем не заметил. Дело в том, что этот Тимофей – незаконный сын Л.Н., поразительно на него похожий, только более рослый и красивый. Тимофей – прекрасный кучер, живший по очереди у своих трех законных братьев, но нигде не уживавшийся из-за пристрастия к водке. Забыл ли Л.Н. свою страстную любовь к бабе Аксинье, о которой он так откровенно упоминает в своих старых дневниках, или же он счел нужным показать свое полное равнодушие к своему прошлому, решить не берусь».
Тимофей Базыкин родился в 1860 году, за два года до свадьбы Л.Н. и С.А. Когда молодожены поселились в Ясной, он был младенцем. Именно об этом младенце пишет С.А. в дневнике, пересказывая свой сон через четыре месяца после свадьбы:
«Пришли к нам в какой-то огромный сад наши ясенские деревенские девушки и бабы, а одеты они все как барыни. Выходят откуда-то одна за другой, последней вышла Аксинья, в черном шелковом платье. Я с ней заговорила, и такая меня злость взяла, что я откуда-то достала ее ребеночка и стала рвать его на клочки. И ноги, голову – всё оторвала, а сама в страшном бешенстве. Пришел Левочка, я говорю ему, что меня в Сибирь сошлют, а он собрал ноги, руки, все части и говорит, что ничего, – это кукла».
Это был всего лишь «неприятный» сон. Но какой выразительный! С.А. была очень ревнива. Но здесь не только ревность. Запись в дневнике сделана в январе 1863 года, когда она была уже беременна. Уже придумано и имя для их первенца: если будет мальчик, то Сергей, если девочка – Татьяна. Нужно ли говорить, что сама мысль, что это будет первенец ее, но отнюдь не его, не могла не терзать сердце молодой жены и будущей матери?
Слухи, что в Ясной Поляне живет внебрачный сын графа, ходили среди крестьян и доносились до С.А. Когда выросли их с Л.Н. собственные дети и стали по примеру отца участвовать в полевых работах, они тоже слышали это.
Яснополянский «рай» с самого начала был осквернен. Дьявол оставил в нем следы, стереть которые было нельзя.
С крестьянкой Аксиньей Толстой вступил в связь через год после возвращения из-за границы. Это случилось на Троицу, в мае 1858 года. «Чудный Троицын день. Вянущая черемуха в корявых руках; захлебывающийся голос Василия Давыдкина. Видел мельком Аксинью. Очень хороша. Все эти дни ждал тщетно. Нынче в большом старом лесу, сноха, я дурак. Скотина. Красный загар шеи… Я влюблен, как никогда в жизни. Нет другой мысли. Мучаюсь. Завтра все силы».
Лето 1858 года стало одним из самых тяжелых в жизни Толстого. «Я страшно постарел, устал жить в это лето», – пишет он в дневнике. Его связь с Аксиньей продолжалась два года и разрушала его морально гораздо сильнее всех прежних связей. Эта связь стала «исключительной» и привела к тому, что в замужней крестьянке он впервые почувствовал то, чего не находил в провинциальных и столичных барышнях, – не просто женщину, но жену. И не чужую жену, а свою.
Если через год после начала связи он «вспоминает» об Аксинье «с отвращением, о плечах», то в октябре встречается с ней уже «исключительно». Еще через полгода понимает, что запутался окончательно. «Ее нигде нет – искал. Уж не чувство оленя, а мужа к жене. Странно, стараюсь возобновить бывшее чувство пресыщения и не могу».
Это было серьезным открытием для Толстого и первым страшным ударом по его семейному «проекту».
Но что такого произошло? Молодой барин согрешил с крестьянкой, муж которой находился в городе, зарабатывая на семью и барину же на оброк. Дело, разумеется, нехорошее, но обыкновенное.
Это была не первая его любовь к простолюдинке. Скорее всего, знаменитая казачка Марьяна из повести «Казаки» имела реального прототипа по имени Соломонида. О ней он пишет в своем кавказском дневнике: «Пьяный Епишка (в повести – дядя Ерошка. – П.Б.) вчера сказал, что с Соломонидой дело на лад идет. Хотелось бы мне ее взять».
Вернувшись из Севастополя и живя то в Ясной, то в Москве, он отмечает в себе «уже не темперамент», а «привычку разврата». «Похоть ужасная, доходящая до физической боли». «Шлялся в саду со смутной, сладострастной надеждой поймать кого-то в кусту. Ничто мне так не мешает работать. Поэтому решился, где бы то и как бы то ни было, завести на эти два месяца любовницу». «Очень хорошенькая крестьянка, весьма приятной красоты. Я невыносимо гадок этим бессильным поползновением к пороку. Лучше бы был самый порок».
Ну, вот он и получил и «самый порок», и постоянную любовницу, и не на два месяца, а на два года.
Почему вожделение к казачке Соломониде породило поэтичнейших «Казаков», а связь с ясногорской крестьянкой – страшного, безысходного «Дьявола»?
Причиной был семейный «проект» Толстого. В письме к Ергольской и в «Утре помещика» он выработал целую программу своей будущей семейной жизни и в конце 50-х годов уже сознательно искал кандидатуру на место хозяйки яснополянского рая. И если бы он только всё продумал как нормальный, расчетливый человек… Но он был гениальным художником. Он нарисовал этот рай в своем воображении до такой степени прозрачной ясности и в то же время конкретности, что, по сути, уже жил в нем. На связь с Аксиньей он поначалу смотрел как на временное состояние.
И вдруг оказалось, что она и есть жена. Похоть и ее удовлетворение – не временное явление, не «прилив» и «отлив», не вопрос физиологии, но основа и самое «сердце» семейной жизни.
В «Дьяволе» помещик Евгений Иртенев (почти однофамилец Николеньки Иртеньева из «Детства») – это, несомненно, сам Толстой, с некоторыми оговорками. Толстой даже не утруждает себя скрывать это. Евгений закончил юридический факультет. Толстой пытался получить диплом юриста в Петербурге экстерном. Евгений получил наследство после раздела с братьями, точно так же было в жизни Толстого. Евгений начинал служить в министерстве (скорее всего, внутренних дел), и там же хотел одно время служить молодой Толстой. Евгений поселяется в деревне, мечтая «воскресить ту форму жизни, которая была не при отце – отец был дурной хозяин, но при деде». Отец Толстого не был дурным хозяином, но в том, что отец делал в Ясной, он продолжал линию тестя, князя Волконского, которую, как следует из письма к Ергольской, хотел продолжить сын и внук Лев. Евгений очень силен физически, «среднего роста, сильного сложения с развитыми гимнастикой мускулами, сангвиник с ярким румянцем во всю щеку, с яркими зубами и губами». Толстой был заядлым гимнастом. С юности до старости поднимал гири, крутился на турнике.
Но это мелочи в сравнении с главным. Главное, что мучает Евгения и мешает заниматься хозяйством, – это похоть. «Он не был развратником, но и не был, как он сам себе говорил, монахом. А предавался этому только настолько, насколько это было необходимо для физического здоровья и умственной свободы, как он говорил…»
Кому же он это говорил? Это сам Л.Н. писал в дневнике: «Ничто мне так не мешает работать» (как похоть).
Евгений, как и молодой Толстой, – человек программы, «проекта». Он поставил себе цель превратить имение в образцовое хозяйство и жениться на добродетельной девушке. Не по денежному расчету, но и не по случайному чувству, а сообразно внутренним убеждениям и представлениям о семейном рае.
Но беда! «Невольное воздержание начинало действовать на него дурно. Неужели ехать в город из-за этого? И куда?»
И тогда в жизни Евгения появляется Степанида. Само ее имя является соединением Соломониды и Аксиньи, средним арифметическим из двух имен. Оно простонародное, но не распространенное. И в нем есть отчетливый «мужской» элемент.
В конце повести, когда Евгений прозревает, он говорит о Степаниде: «Ведь она черт. Прямо черт. Ведь она против воли моей завладела мною». В другом варианте это звучит так: «Господи! Да нет никакого Бога. Есть дьявол. И это она. Он овладел мной. А я не хочу, не хочу. Дьявол, да, дьявол». В первом варианте повести Евгений застрелился. Во втором – убил Степаниду. В обоих случаях его сочли временно умалишенным. В обоих вариантах последние фразы почти идентичны. «И действительно, если Евгений Иртенев был душевнобольной, то все люди такие же душевнобольные, самые же душевнобольные – это несомненно те, которые в других людях видят признаки сумасшествия, которых в себе не видят».
Таким образом, в истории Евгения, как и в истории с Аксиньей, Толстой видел универсальную ситуацию. Это судьба всех мужчин. И те из них, кто этого не понимают, куда больше являются душевнобольными, чем Иртенев.
Повесть «Дьявол» писалась позже, чем «Крейцерова соната» (1888), но зато одновременно с «Послесловием к „Крейцеровой сонате“», где Толстой вынес нравственный приговор не только половой любви, но и браку: «Христианского брака быть не может и никогда не было…»
«Крейцерова соната» написана раньше, но по сюжету является продолжением «Дьявола». После того, как Евгений убил Степаниду, его признали душевнобольным и приговорили к церковному покаянию. Из следственной тюрьмы и монастыря он вернулся безнадежным алкоголиком. Убивший жену герой «Крейцеровой сонаты» Позднышев тоже выходит на свободу благодаря суду присяжных. Во время разговора с попутчиком Позднышев постоянно пьет крепчайший чай, который «как пиво». Это человек с разрушенной психикой, но убежденный в том, что он душевно гораздо здоровее окружающих. Позднышев познал (но слишком поздно), что нет принципиальной разницы между соитием с женой и любой другой женщиной. Брак – это сокрытое преступление.
Отношение позднего Толстого к браку было не то чтобы полностью отрицательным. Но, по его убеждению, первая женщина, с который мужчина «пал», и должна стать его женой. Эту мысль он высказывал неоднократно, не стесняясь присутствия С.А. Этой мысли он не изменил до конца дней.
Вот в чем было открытие Толстого-Иртенева-Позднышева. И если бы Толстой в конце 50-х годов довел эту мысль до конца, не было бы пятидесятилетнего брака с Софьей Андреевной, как не было бы «Войны и мира» и «Анны Карениной».
Но пока, возможно, испугавшись этой мысли, он лихорадочно напишет в дневнике 1 января 1859 года: «Надо жениться в нынешнем году – или никогда».
В конце мая 1860 года Толстой признается в дневнике: «Ее (Аксиньи. – П.Б.) не видал. Но вчера… мне даже страшно становится, как она мне близка». В это же время он испытывает новое разочарование в сельском хозяйстве: «Хозяйство в том размере, в каком оно ведется у меня, давит меня» (письмо к Фету).
В июле с сестрой Марией Толстой уезжает за границу, в Соден. По дороге, в Москве, делает в дневнике короткую запись: «Москва. Берсы». В Содене умирает от чахотки их брат Николенька. Он скончался во Франции, в Гиере, 20 сентября. Это событие произвело страшное впечатление на Толстого.
«Для чего хлопотать, стараться, коли от того, что было Н.Н. Толстой… ничего не осталось», – пишет он Фету.
Безвозвратность смерти и невозможность ее разумно объяснить ошеломляет его настолько, что он решает отказаться от литературного творчества. Зачем оно? Ведь «завтра начнутся муки смерти со всей мерзостью подлости, лжи, самообманыванья, и кончатся ничтожеством, нулем для себя». Единственное, что остается, это «глупое желание знать и говорить правду», «только не в форме вашего искусства. Искусство есть ложь, а я уже не могу любить прекрасную ложь».
Одновременно он убеждает себя, что сам болен чахоткой. Мечется по Европе, словно стараясь убежать от болезни. Гиер – Париж – Ницца – Флоренция – Ливорно – Неаполь – Рим – Лондон – Брюссель – Франкфурт-на-Майне – Эйзенах – Веймар – Дрезден – Берлин – вот карта бегства Толстого, во время которого он, тем не менее, не теряет времени даром, изучая европейскую практику преподавания в школах. В мае он возвращается в Ясную Поляну и отдается новой страсти – педагогике, которую называл своей «последней любовницей».
Что же представляет из себя Толстой накануне женитьбы на Софье Берс в сентябре 1862 года?
1) Он считает себя больным, будучи в целом физически крепким и здоровым.
2) Он панически боится смерти.
3) Он боится физической связи с женщинами, но при этом одержим повышенной чувственностью.
4) Он является вторым после Тургенева признанным лидером русской литературы, но готов бросить писательство ради нового увлечения – педагогики.
5) Прекрасный помещик из него не получился.
6) Он человек страстный, но не спонтанный, человек «проекта».
7) Он несомненный эгоцентрик, взгляд которого постоянно обращен внутрь своей души, но при этом он обладает повышенной восприимчивостью внешнего мира, жадным взглядом на людей.
8) Он верит в Бога, не будучи христианином.
9) Он очень хочет жениться.
Вот какой невообразимый «букет» должен был достаться его избраннице. Неудивительно, что он не спешил отдать его в первые слабые руки. Наконец, его взгляд остановился на семье Берсов…
Всё здесь было прекрасно и в то же время практично. Мать будущей жены Толстого являлась его детской подругой, в которую он был почти влюблен ребенком и, по слухам, правда, опровергаемым будущей тещей, как-то в порыве ревности даже столкнул Любочку с балкона яснополянского дома.
Отец Любови Александровны Берс, в девичестве Иславиной, Александр Михайлович Исленьев, был соседом Николая Ильича Толстого. Это был настоящий русский барин, в большей степени послуживший прототипом папа́ в «Детстве», чем отец Толстого.
Имение Исленьевых Красное находилось в тридцати пяти верстах от Ясной Поляны. Николай Ильич и Александр Михайлович постоянно вместе охотились и гостили друг у друга семьями целыми неделями, привозя своих поваров, лакеев, горничных. Весь этот люд ютился в комнатах и коридорах и спал прямо на полу на войлоках и рогожах.
Любовь Александровна была незаконной дочерью от третьего, незарегистрированного брака Исленьева с княгиней Козловской, бежавшей от первого мужа и тайно обвенчавшейся с Исленьевым в селе Красном. История наделала много шума в свете, потому что княгиня Козловская в девушках была фрейлиной при дворе. По жалобе князя Козловского брак был признан незаконным, и дети Исленьева от третьей жены вынуждены были носить «исправленную» фамилию Иславины.
В истории рода жены Толстого со стороны матери было много поэтического, по-настоящему русского, старинного, что не могло не согревать душу автора повести «Детство», в которой семья Берсов-Иславиных безошибочно узнавала своих родственников и обожала эту повесть до какого-то почти религиозного восторга. Сонечка Берс выучила ее наизусть целыми кусками.
Таким образом Толстой роднился с семьей, в которой уже существовал его культ как писателя. С другой стороны, с матерью своей будущей жены он был на «ты» и называл ее «Любочкой», а она его «Левочкой». Это заранее снимало возможность натянутых отношений между зятем и тещей. Для главного после него человека яснополянского дома, тетеньки Ергольской, Любовь Александровна Берс тоже была своим человеком, она знала ее с раннего детства. Это вселяло уверенность, что и дочь поладит с Татьяной Александровной.
В семье Берсов было приятно находиться. Толстой был угловат в общении и считал себя некрасивым, «ужасным» (большой нос, большие уши, кустистые брови, небольшие, голубоватые, глубоко посаженные глаза).
Но у Берсов всё было просто.
На правах друга детства хозяйки дома Толстой приходил к ним обедать, когда бывал в Москве, приезжал и приходил пешком на их дачу в Покровское, оставался там ночевать, а наутро добрейший муж Любочки Андрей Евстафьевич Берс отвозил его в Москву в своей коляске по пути в Кремль.
Андрей Евстафьевич работал кремлевским врачом. Он тоже был древних кровей, но германских. По матери он принадлежал к многочисленной в России семье вестфальских дворян. Отец его был богатым московским аптекарем, разорившимся во время пожара Москвы 1812 года, но затем вернувшим относительное благосостояние. Два его сына, Александр и Андрей, закончили лучший в Москве немецкий частный пансион Шлецера, а затем медицинский факультет Московского университета. По окончании курса Андрей Евстафьевич Берс в качестве домашнего врача поехал в Париж с семьей Сергея Николаевича и Варвары Петровны Тургеневых, с их сыном Ванечкой, будущим классиком русской литературы. Вернувшись из Парижа, он поступил на службу в Сенат. В здании Кремлевского дворца ему отвели казенную квартиру. В царствование императора Николая Павловича он получил звание гоф-медика. Затем хлопотал о восстановлении дворянского достоинства и герба (все документы сгорели в 1812 году), что и было возвращено обоим братьям, но уже без медведя на гербе («берс» в немецком склонении означает «медведь»).
Андрей Евстафьевич в молодости был сердцеедом. Варвара Петровна Тургенева даже родила от него незаконную дочь, которая таким образом была сводной сестрой Тургенева и жены Толстого. Варвара Житова оставила после себя интереснейшие воспоминания. По слухам, вождь русского анархизма, князь Петр Алексеевич Кропоткин, на самом деле тоже был сыном домашнего врача Кропоткиных – Берса.
Андрей Евстафьевич был человеком практическим и сентиментальным. Эта глубокая немецкая черта передалась его средней дочери Сонечке, в которой практицизм уживался с повышенной чувствительностью, нередко переходящей в истеричность. Это был человек упрямый, порой тяжелый для домашних, но беспредельно любящий, заботливый отец своих «папиных дочек» и, как потом оказалось, превосходный тесть, чьи письма в Ясную к С.А. и Л.Н. после их свадьбы невозможно читать без доброй улыбки.
24 сентября 1862 года: «Как-то вы доехали, мои милые и дорогие друзья? Воображаю себе, какая встреча вам была. Прошу засвидетельствовать мое почтение Татьяне Александровне и дружески кланяться Сергею Николаевичу (старший брат Толстого. – П.Б.). Тебя, милая Соня, обнимаю, а ты расцелуй от меня своего мужа. Мать целует вас и благословляет. Весь день говорили об вас. Прощайте, ваш искренно любящий батька».
27 сентября: «Целуешь ли ты крепко своего доброго и милого мужа? – расцелуй и за меня да потрепли его хорошенько за бороду».
Сразу после отъезда молодых в Ясную он настойчиво, но ненавязчиво зовет их в Москву, обещая предоставить в их распоряжение кремлевскую квартиру или подыскать им недорогие, но удобные апартаменты рядом с Кремлем. Он готов ходить в Охотные ряды закупать для них провизию, что ему совершенно нетрудно, ведь он и так это делает для своей семьи. Первым, как врач, догадавшись по описаниям недомогания Сони, что она беременна, он успокаивает не ее, а Л.Н. Сонечке же настоятельно советует не кататься на саночках, не есть тяжелой пищи, которая давит на матку, а от тошноты использовать безотказное французское лекарство под названием «tranche de citrone», что означает по-русски просто «ломтик лимона». Но – Боже упаси! – не глотать его с коркой.
Увозя их среднюю дочь из Кремля в Ясную Поляну почти сразу после венчания, Толстой оставлял Берсам тяжелое наследство в виде их старшей дочери Лизы, которая до последнего считалась невестой Л.Н. и убедила себя, что влюблена в него.
В семье Берсов было три сестры: Лиза, Соня и Таня. И разумеется, все трое были в него влюблены! Это он думал, что он такой некрасивый, «ужасный», со своим носом, ушами и бровями. Но для девочек из скромной семьи гоф-медика, сына аптекаря, за которого даже незаконнорожденную Любочку Иславину отдавали скрепя сердце («Ты, Александр, будешь скоро своих дочерей за музы́кантов отдавать», – по-старинному выговаривая слово «музыканты», сердито говорила ее отцу бабушка Дарья Михайловна Исленьева, помня о своем родстве с самими Шереметевыми), для этих «милых девочек», как вскользь выразился о них в дневнике Толстой, он был самым интересным мужчиной, какого они только могли себе представить.
Он тогда еще не носил знаменитых «толстовок», которые потом будет шить С.А. вместе с просторными панталонами. Он обшивался у лучших и самых дорогих портных Москвы и Петербурга. Знаменитый писатель, боевой офицер, которого готова была обласкать императорская семья, если бы не его характер. Культ императорской фамилии в семье дворцового лекаря был безусловный. С.А. не избавилась от него даже будучи женой Толстого, когда он стал злейшим врагом самодержавия. Но, конечно, не в отблеске высшего света, лежавшем на поручике Толстом, заключался его шарм для «милых девочек». Но в чем же? Может быть, в том, что он прилично пел и музицировал? В том, что, равный по возрасту с их матерью, он «танцовал» с ее дочерьми как с большими? В том, что самая младшая из них, Танечка, просто использовала его как верховую лошадь, с победоносным криком разъезжая на его спине по комнате?
«То-то пойдет у нас верховая езда по зале, – писал Андрей Евстафьевич Берс Толстым в Ясную, уговаривая приехать в Москву. – Танька того и ждет только, чтобы взобраться на спину твоего мужа».
Разумеется, Толстой стал кумиром всех трех сестер, этих непохожих друг на друга девичьих сердечек, объединенных восторгом перед великолепным Л.Н., каждое посещение которого в Кремле или в Покровском перед отъездом в действующую армию или за границу было событием невероятного счастья, о котором потом вспоминали всё время до его нового прихода.
И сам Толстой это понимал и чувствовал и дышал этим воздухом всеобщей в него влюбленности, воздухом, без которого задыхается любая артистическая натура.
Ну разве не приятно получить в день рождения такое «пригласительное письмо»:
«Во главе всех пишущих приношу вам, любезный Граф Лев Николаевич, мое задушевное поздравление со днем вашего рождения и прошу вас приехать к нам сегодня обедать и ночевать. В среду утром я обязуюсь доставить вас в Москву, если вам угодно будет со мной ехать. Надеюсь, что добрый Лев Николаевич не откажется всех нас утешить, – подавно в такой день, который многих утешил появлением и теперешним вашим пребыванием на белом свете. – И так надеюсь, что до свидания. Ваш искренно любящий Берс».
Впрочем, на обороте листа была приписка другим почерком, которая едва ли могла понравиться перспективному жениху:
«В старину, Левочка и Любочка танцовали в этот день, теперь же на старости лет, не худо нам вместе попокойнее отобедать, в Покровском, в кругу моей семьи вспомнить молодость и детство. Л. Берс».
Напоминание о его возрасте от будущей тещи не могло понравиться Л.Н. Тем более в августе 1862 года, когда участь его была решена. И решена в пользу не старшей, Лизы, а средней – Софии.
В семью Берсов Толстой вошел на законных правах старинного знакомого, но в девичьей ее части произвел разрушения как беззаконная комета.
В истории сватовства Толстого, на первый взгляд такой запутанной, даже какой-то «водевильной», можно выделить несколько этапов. В мае 1856 года по дороге из Севастополя в Ясную он останавливается в Москве, навещает в Покровском свою детскую подругу Любовь Александровну Берс и впервые обращает внимание на то, что у нее подрастают три прелестные дочки. По причине временного отсутствия прислуги девочкам (Лизе – двенадцать лет, Сонечке – одиннадцать, Танечке – девять) доверили сервировать стол для дорогих гостей (Толстого и их дяди Константина Александровича Иславина) и ухаживать за ними. Как же они были счастливы!
Больше других хлопотала средняя сестра. По негласному семейному раскладу средней из сестер доставалось больше всего забот. Старшая – умная, начитанная, «правильная», но, как водится, не самая любимая. Младшая – кокетка, «чудо в перьях», избалованная и всеми обожаемая. Средняя должна соединять в себе живость младшей с основательностью старшей, не рассчитывая при этом ни на особое уважение, ни на обожание. Больше всего дел, естественно, падает на ее плечи, потому что старшая вечно сидит со своими книжками, а младшая вечно стоит на голове.
Семья Берсов была во всех отношениях классической семьей. Баловал дочек, разумеется, папа́, а воспитывала из них настоящих женщин и будущих жен, конечно, мама́. Танечку баловали больше всех, а Лизу и Соню с раннего детства приучали к хозяйству. «Кроме уроков, – вспоминала С.А., – мы, две сестры, должны были сами шить и чинить белье, вышивать… Хозяйство тоже было отчасти в наших с сестрой Лизой руках. Уже с 11-ти летнего возраста мы должны были рано встать и варить отцу кофе. Потом мы выдавали кухарке из кладовой провизию, после чего к 9-ти часам готовили всё к классу… Отец вообще баловал нас и любил доставлять нам не только нужное, но даже роскошное. У матери были свои, довольно своеобразные взгляды. Она боялась доставлять нам роскошь, приучать к ней, заставляла нас шить на себя белье, вышивать, чинить, хозяйничать, убирать всё… А между тем она не могла представить, чтобы мы, девочки, гуляли без ливрейного лакея или ездили бы на извозчике».
«Обедали у Любочки Берс, – записывает Толстой 26 мая в дневнике. – Дети нам прислуживали. Что за милые, веселые девочки».
Десятью днями раньше в дневнике есть запись: «Никогда не упускай случаев наслаждения и никогда не ищи их. – Даю себе правило на веки никогда не входить ни в один кабак и ни в один бардель…» Однако в феврале того же года, находясь в Петербурге и решая служебные и литературные дела, он пишет: «Поссорился с Тургеневым, и у меня девка».
Надо почувствовать, какая огромная психологическая дистанция была между опытным мужчиной и «милыми, веселыми девочками», которые прислуживали ему за столом. Через шесть лет одна из этих девочек станет его женой. Чтобы представить себе ее внутренний облик, обратимся к одному эпизоду из ее мемуаров:
«Когда мне было 15 лет, приехала к нам гостить двоюродная сестра Люба Берс, у которой только что вышла замуж сестра Наташа. Эта Люба под большим секретом сообщила мне и сестре Лизе все тайны брачных отношений. Это открытие мне, все идеализирующей девочке, было просто ужасно. Со мной сделалась истерика, и я бросилась на постель и начала так рыдать, что прибежала мать, и на вопросы, что со мной, я только одно могла ответить: „Мама, сделайте так, чтоб я забыла…“»
«…и вот я решила тогда, – продолжает С.А., – что если я когда-нибудь выйду замуж, то не иначе как за человека, который будет так же чист, как я…»
В изложении этого сюжета есть одна сомнительная нота. Свои мемуары она начала писать в 1904 году, когда уже знала о муже решительно всё, в том числе и его дневник 1856 года, где «милые девочки» простодушно соседствовали с «девками». К тому времени уже было написано «Воскресение», где главной героиней, воспетой ее мужем, была, как бы то ни было, проститутка. Этот роман не нравился С.А. не из-за его художественных недостатков, но именно по этой причине. «…мне неприятно читать подробности жизни проституток, этих тварей, которых посещали наши мужья, сыновья, отцы и вообще мужчины. А мы, чистые, невинные девушки оказывались наследницами этих падших тварей; и описанье их Л.Н. болезненно напоминало мне и его неоднократные посещения домов терпимости, о чем он мне сам говорил и о чем писал в своих молодых дневниках. А я в то время (когда писалось „Воскресение“. – П.Б.) как раз усердно переписывала дневники Л.Н., чтоб один экземпляр хранить в музее, другой в Ясной Поляне. Это было для моей души большим терзанием».
Но тогда, в Покровском, весной 1856 года, перед восторженной Сонечкой сидел не автор «молодых дневников» и «Воскресенья», но автор «Детства». И еще это был автор патриотических «статей» в «Современнике» о защитниках Севастополя, которые так понравились Государю.
Это было начало первого этапа. Через два года, в сентябре 1858 года он приезжает к Любови Берс на именины и затем в дневнике почти буквально дублирует свою дневниковую запись 56-го года: «Милые девочки!» Но опять – всё еще очень неопределенно. Просто «милые девочки», три сестры. Но уже появился восклицательный знак, кстати, не частый в дневниках Толстого. Соне в то время четырнадцать лет, по тем временам она вполне девушка, но Толстой еще не видит ее в отдельности от «милой» троицы. Между тем он уже влюблен. Но не в Соню, а в Берсов.
Пробежим взглядом дневник 1858 года, чтобы представить себе самочувствие этого человека.
«Тютчева… холодна, мелка, аристократична. Вздор!» «Александрин Толстая постарела и перестала быть для меня женщина». «Был у Тютчевой, ни то ни се…» «Чудный день. Бабы в саду и на копани. Я угорелый…» «Надежда Николаевна была одна. Она сердита на меня, а улыбка милая. Ежели бы не павлиньи руки». «Живем с тетенькой по-старому славно». «Видел мельком Аксинью. Очень хороша… Я влюблен, как никогда в жизни. Нет другой мысли». «Имел Аксинью…; но она мне постыла». «Тургенев скверно поступает с Машенькой». «Видел Валерию – даже не жалко своего чувства».
В этих записях можно проследить три важных момента. Настоящая любовь, даже нежность вспыхивают в Толстом только по отношению к близким людям – к тетеньке Ергольской, к сестре Маше, которая в это время влюблена в Тургенева и безнадежно надеется на развитие романа с ним. Но эта нежность быстро переходит в злость по отношению к тем, кто обижает его родных. «Дрянь», – пишет о Тургеневе, единственной виной которого была его вечная нерешительность во всех решительно «романах» с женщинами. Еще один вектор – яркое, сильное, но животное чувство к крестьянкам вообще и Аксинье Базыкиной в частности. И третий – холодное, лишенное жизни отношение к потенциальным невестам – Екатерине Тютчевой и Валерии Арсеньевой.
Но любил ли Толстой вообще женщин? Очень сложный вопрос.
С одной стороны, известна «женофобия» позднего Толстого, над которой посмеивались в его семье и которая очень сердила С.А. Известны резкие высказывания Л.Н. об эмансипации, о повальной моде среди девиц идти в учительницы и акушерки. Почти крылатой стала его фраза, что правду о женщинах он скажет только на краю могилы: прыгнет в гроб, скажет правду и захлопнет крышку. С другой стороны, Толстой сентиментально любил своих дочерей, Таню, Машу и Сашу, что, кроме счастья общения с отцом, создавало им жизненные проблемы: обожая дочерей, он ревновал дочек к их женихам.
Просто словом «женофобия» его отношение к женщинам не определишь. Да и странно было бы говорить о «женофобии» творца Наташи Ростовой, Марьи Болконской, Кити Левиной, Катюши Масловой…
И всё-таки отношение Толстого к женщинам любовью тоже не назовешь. С молодости и до конца дней это было смешанное чувство страха, жгучего интереса и тяжелых мыслей о дьявольской природе половой любви.
«Женофобия» Толстого не могла не породить в ХХ веке миф о его подспудном гомосексуализме. К несчастью, он сам предоставил карты любителям раскрашивать классиков в голубой цвет. Речь идет о его записи в дневнике, которую мы приведем полностью, потому что это всё-таки признание самого Толстого.
«Я никогда не был влюблен в женщин. Одно сильное чувство, похожее на любовь, я испытал только, когда мне было 13 или 14 лет; но мне не хочется верить, чтобы это была любовь; потому что предмет была толстая горничная (правда, очень хорошенькое личико), притом же от 13 до 15 лет – время самое безалаберное для мальчика (отрочество): не знаешь, на что кинуться, и сладострастие в эту эпоху действует с необыкновенной силою. В мужчин я очень часто влюблялся, 1 любовью были два Пушкина, потом 2-й – Сабуров, потом 3-ей – Зыбин и Дьяков, 4 – Оболенский, Блосфельд, Иславин, еще Готье и многие другие… Я влюблялся в мужчин, прежде чем имел понятие о возможности педрастии[4]; но и узнавши, никогда мысль о возможности соития не входила мне в голову. Странный пример ничем необъяснимой симпатии – это Готье. Не имея с ним решительно никаких отношений, кроме по покупке книг. Меня кидало в жар, когда он входил в комнату. Любовь моя к Иславину испортила для меня целые 8 месяцев жизни в Петербурге. Хотя и бессознательно, я ни о чем другом не заботился, как о том, чтобы понравиться ему. Все люди, которых я любил, чувствовали это, и я замечал, им тяжело было смотреть на меня. Часто, не находя тех моральных условий, которых рассудок требовал в любимом предмете, или после какой-нибудь с ним неприятности, я чувствовал к ним неприязнь; но неприязнь эта была основана на любви. К братьям я никогда не чувствовал такого рода любви. Я ревновал очень часто к женщинам. Я понимаю идеал любви – совершенное жертвование собою любимому предмету. И именно это я испытывал. Я всегда любил таких людей, которые ко мне были хладнокровны и только ценили меня. Чем я делаюсь старше, тем реже испытываю это чувство. Ежели и испытываю, то не так страстно, и к тем людям, которые меня любят, т. е. наоборот того, что было прежде. Красота всегда имела много влияния в выборе; впрочем, пример Дьякова; но я никогда не забуду ночи, когда мы с ним ехали из Пирогова, и мне хотелось, увернувшись под полостью, его целовать и плакать. Было в этом чувстве и сладострастие, но зачем оно сюда попало, решить невозможно; потому что, как я говорил, никогда воображение не рисовало мне любрические картины, напротив, я имею страшное отвращение».
Это признание относится к 1851 году. Поразительно, с какой беспощадностью двадцатидвухлетний Толстой анализирует свои переживания.
В том же 1858 году, когда он пишет о сестрах Берс: «Милые девочки!» с восклицательным знаком, – он записывает в дневник странный сон, в котором фигурирует еще живой брат Николай Толстой: «…видел во сне, что Николенька в женском голубом платье с цветком едет на бал». Толстой серьезно относился к снам, постоянно фиксировал их в своих дневниках, посвящал им отдельные места в сочинениях и даже отдельные сочинения («Сон молодого царя», «Что я видел во сне…» и др.).
Этот «голубой» сон 1858 года просто напрашивается быть осмысленным в эстетике Серебряного века, как и другой – начала 1859 года: «Видел один сон – клубника, аллея, она, сразу узнанная, хотя никогда не виданная, и Чапыж в свежих дубовых листьях, без единой сухой ветки и листика…»
Да это же Незнакомка, «узнанная» за полвека до появления ее в поэзии Блока! Это заставляет по-новому взглянуть на облик Толстого-жениха.
Когда посещение Толстым семьи Берсов стало слишком частым и приобрело явно жениховский характер, старшая сестра решила, что она и есть избранница Л.Н. А как иначе? Ведь к тому времени, как он начал различать трех «милых девочек» как отдельных личностей, Елизавета Берс была единственной сестрой на выданье. Да и порядок требовал, чтобы первой замуж вышла старшая сестра.
Однако недаром бабушка сестер Берс, родная тетка их отца Мария Ивановна Вульферт говорила о Сонечке, которую она любила больше всех: «Sophie a la tête abonnée». Это игра слов. «У Сони – голова в чепце» или «У Сони – голова абонирована». Это означало, что Сонечка первой выйдет замуж.
Старшей сестре Лизе чего-то недоставало. Она была девушка милая, серьезная, но необщительная. Ее постоянно видели с книгой в руках.
– Лиза, иди играть с нами, – звали ее младшие сестры и брат Саша, пытаясь отвлечь от чтения.
– Погоди, мне хочется дочитать до конца.
«Но конец этот длился долго, – вспоминала Т.А. Кузминская, – и мы начинали игру без нее. Она не интересовалась нашей детской жизнью, у нее был свой мир, свое созерцание всего, не похожее на наше детское. Книги были ее друзья, она, казалось, перечитала всё, что только было доступно ее возрасту».
Казалось, эта серьезность должна была привлечь Толстого. Ведь что его больше всего раздражало в Арсеньевой? Кокетство, любовь к нарядам, балам и умственная пустота. Лиза была полной противоположностью ей. И Толстой поначалу это оценил и даже привлек девушку к сотрудничеству в своем педагогическом журнале «Ясная Поляна». Всё, казалось, говорило за то, что в лице старшей сестры он имеет готовую жену и сотрудницу для писательской жизни. В это время начинается второй этап его вхождения в семью Берсов, происходит как бы разграничение полномочий трех сестер. С Лизой он сотрудничает, с Соней музицирует, нещадно критикуя за неверные звуки, с Танечкой поет и дурачится.
И в это же время Толстой заявляет сестре Марии, которая была очень дружна с Любовью Берс:
– Машенька, семья Берс мне симпатична, если бы я когда-нибудь женился, то только в их семье.
Он еще не знает, на ком женится, но уже знает – где. Эти слова, которые подслушала гувернантка детей Марии Николаевны и передала своей родной сестре, гувернантке детей Берсов, в семье Берсов расценили по-своему. Единственной невестой в доме была Лиза. Соня была еще просто «здоровая, румяная девочка с темно-карими глазами и темной косой», как вспоминала о ней сестра Татьяна. Что касается Танечки, она была совсем ребенком.
Судя по дневникам, Толстой пристально всматривался во всех трех сестер, с интересом и каким-то даже изумлением наблюдая процесс их взросления, который в этом возрасте происходит стремительно: вчера еще ребенок в коротком платьице, а сегодня уже невеста. Эти наблюдения не прекратились и после женитьбы на Соне в отношении Танечки, которая послужила главным прототипом Наташи Ростовой. Именно образ Наташи Ростовой наиболее ярко отражает всю сложность отношения Толстого к сестрам Берс. «Я взял Таню, перетолок ее с Соней, и вышла Наташа», – шутил Л.Н.
И еще он шутил в присутствии жены и свояченицы: «Если бы вы были лошади, то на заводе дорого бы дали за такую пару; вы удивительно паристы, Соня и Таня». Художникам многое прощается. Но вряд ли С.А. была рада прочитать в дневнике своего мужа признание, сделанное через три месяца после их свадьбы: «В Таню всё вглядываюсь». И еще через три дня: «Боязнь Тани – чувственность».
Татьяна Андреевна Кузминская не была счастлива в семейной жизни. Едва ли не главной причиной этого стали Толстые. Уж очень они были интересные, харизматичные мужчины, рядом с которыми все прочие как-то меркли. Л.Н. был Толстым № 1. И он выбрал Соню. Но был еще его замечательный старший брат, Сергей Николаевич, в которого и влюбилась Таня на следующий год после свадьбы сестры, когда сама стала девушкой на выданье. Однако Сергей Николаевич, послуживший прототипом Андрея Болконского, в реальной жизни был связан с цыганкой Машей, жил с ней в Пирогово и имел незаконных детей. Влюбившись в Таню («Подарила нищему миллион», – говорил он о ее любви), он всё-таки не решился оставить Машу и детей, измучил обеих своими «ни да, ни нет» и, наконец, остался жить с цыганкой, поступив по отношению к ней как порядочный человек, но, по сути, подстрелив Таню в самый важный момент ее девического взлета.
Часто посещая Берсов и проговорившись сестре о том, что хотел бы найти жену в этой семье, Толстой дал Лизе повод надеяться, что этой женой станет она. Две сестры, гувернантки Берсов и Марии Николаевны, по очереди «стали напевать Лизе о том, как она нравится Льву Николаевичу». В свою очередь, Мария Николаевна «напевала» брату, какая прекрасная жена выйдет из Лизы. Уж очень она хотела его женить!
Лиза сначала относилась к этому равнодушно, но потом, по словам Татьяны, «в ней заговорило не то женское самолюбие, не то как будто сердце… Она стала оживленнее, добрее, обращала на свой туалет больше внимания, чем прежде. Она подолгу просиживала у зеркала, как бы спрашивая его: „Какая я? Какое произвожу впечатление?“ Она меняла прическу, ее серьезные глаза иногда мечтательно глядели вдаль».
Таня ей сочувствовала, Соня посмеивалась над ней. Она знала, что в соперничестве со старшей сестрой женское обаяние и привлекательность на ее стороне. В нее уже влюблялись четырнадцатилетние мальчики и тридцатипятилетние мужчины, приходившие в хлебосольный дом Берсов. Был забавный случай, который произошел в Покровском. К Берсам приехали их друзья Перфильевы и с ними четырнадцатилетний Саша, «недоразвитый, наивный мальчик». «Он сидел около Сони, – пишет Кузминская, – всё время умильно глядя на нее. Вдруг взяв рукав ее платья, он стал усиленно перебирать его пальцами. Соня конфузливо улыбалась, не зная, что бы это значило.
– Pourquoi touchez la robe de m-lle Sophie?[5] – послышался вдруг резкий голос Анастасии Сергеевны, матери Саши.
– Влюблен.
Все дружно засмеялись, и все взоры обратились на Соню, более смущенную, чем ее обожатель».
Ничего подобного не могло произойти с Лизой. Вот и тридцатипятилетний профессор Нил Александрович Попов, «степенный, с медлительными движениями и выразительными серыми глазами» мужчина, тоже влюбился в Сонечку. И еще – учитель русского языка Василий Иванович Богданов, которому в результате пришлось отказать от дома. И сын придворного аптекаря. И сын знаменитого партизана и поэта Дениса Давыдова. И еще Янихин, сын известного акушера.
В Соне было что-то такое, что притягивало к ней мужчин всех возрастов. Это «что-то» называется одним словом «женственность». Это было сочетание живого характера, мгновенной грусти и рано проявившегося материнского инстинкта. Сонечка была женщиной par excellence. Она была прекрасной артисткой в домашнем театре и могла изображать даже мужчин, тонко чувствуя их характерные слабости.
«Лиза всегда почему-то с легким презрением относилась к семейным, будничным заботам, – писала Кузминская. – Маленькие дети, их кормление, пеленки – всё это вызывало в ней не то брезгливость, не то скуку. Соня, напротив, часто сидела в детской, играла с маленькими братьями, забавляла их во время их болезни, выучилась для них играть на гармонии и часто помогала матери в ее хозяйственных заботах».
В то же время в Соне была черта, которая насторожила бы другого мужчину, но которая не могла не привлечь Толстого с его сновидческими представлениями об Идеальной Жене.
«Она имела очень живой характер, – пишет Кузминская, – с легким оттенком сентиментальности, которая легко переходила в грусть. Соня никогда не отдавалась полному веселью или счастью, чем баловала ее юная жизнь… Она как будто не доверяла счастью, не умела его взять и всецело пользоваться им. Ей всё казалось, что сейчас что-нибудь помешает ему… Отец знал в ней эту черту характера и говорил: „бедная Сонюшка никогда не будет вполне счастлива“».
Но только такой комплексный характер мог вполне удовлетворить Толстого. Не забудем, что в это время, да и потом всю жизнь он очень увлекался музыкой. В Соне была «музыкальность»! Нет, со слухом и исполнительским талантом у нее как раз были определенные проблемы. Но «музыкальность» была в самой ее природе, поступках, оттенках настроений.
Вот как будто ничего не значащий случай, который, однако, выразительно рисует «расстановку сил» в милой троице в глазах Л.Н. Покровское, весна. Лиза, Соня, Таня, их брат Петя отправились гулять с Л.Н., профессором Поповым и учителем французского Жоржем Пако. По своей привычке, Толстой повел всех неизвестной тропой, и скоро на их пути возник не то ручей, не то глубокая лужа. Что делать? Таня прыгает Л.Н. на закорки, и он переносит свою «мадам Виардо», как он шутливо называл ее за прекрасный голос, на ту сторону. Лиза степенно переходит ручей, приподняв платье, по сучьям, которые принес Пако. Танечка смотрит на нее и думает: «Ведь вот никто не предложит перенести ее. Отчего? Она совсем другая». А Соня? Ей предлагает услуги Попов.
– Софья Андреевна, вы не решаетесь и ищете место для перехода. Я помогу вам, перенесу вас.
– Нет! – закричала Соня, вся покраснев и, видимо, испугавшись его намерения. Она сразу шагнула в воду и быстро, с брызгами во все стороны, перебежала ее.
«Попов без чутья, – замечает про себя Танечка, – нельзя нести Соню – она большая, а он хотел, как Лев Николаевич. Меня можно».
Казалось бы, какой из этого можно сделать вывод? Никакого. Но, однако же, перед тем как лечь спать, Соня с Таней (без Лизы, та – в стороне) горячо обсуждают это «событие». И вдруг оказывается, что это «событие» взволновало и Толстого.
– Он очень одобрил меня, что я не позволила Попову перенести себя, – сказала Соня. – Я это самое и ожидал от вас, сказал он мне. Потом расспрашивал, что я делала за всё это время и чем увлекалась.
Есть вещи, которые нельзя объяснить. Например, почему все аргументы «за» для Толстого были на стороне Сони, а все аргументы «против» – на стороне Лизы. Маленькая Танечка это хорошо понимала. Поэтому она была «в игре», а Лиза «вне игры».
– Соня, tu aimes le comte? – однажды спросила сестру Танечка.
– Je ne sais pas[6], – тихо ответила та, нисколько не удивившись.
– Ах, Таня, – немного погодя заговорила она, – у него два брата умерли чахоткой…
Это было начало третьего этапа вхождения Толстого в семью Берсов, который не мог завершиться ничем, кроме женитьбы на Соне.
Толстой еще не влюблен, и Соня еще не влюблена. Вернее, она чуть-чуть влюблена в другого – в кадета Митрофана Поливанова, друга ее брата Саши. «Это был высокий, белокурый юноша, умный, милый, вполне порядочный». Соня тайно «помолвлена» с Поливановым, так же как Таня – со своим кузеном Сашей Кузминским.
Это детские, но вполне серьезные и многообещающие связи, которые в иной ситуации (то есть, говоря прямо, при отсутствии Толстого) закончились бы, наверное, удачными семейными романами. Саша Кузминский был родственник и «свой» в семье Берсов. Митя Поливанов, сын генерала императорских конюшен, коим и сам стал впоследствии, больше подходил по своему социальному положению Берсам с их «буржуазной», «аптекарской» родословной. Женитьба Толстого на Соне была всё-таки мезальянсом. Соня не была графиней, и за ней не было ни гроша приданого.
После катастрофы с Сергеем Николаевичем Таня вышла замуж за Кузминского, ставшего судебным деятелем, а затем даже сенатором, но это уже не мог быть счастливый семейный роман. С самого начала их жизнь была отравлена ревностью мужа к Толстым. И не только к Сергею Николаевичу, которого Таня любила всю жизнь, а к Толстым вообще, к самой их слишком выдающейся, талантливой породе, к тому, что его жена была беспредельно влюблена в Ясную Поляну и не мыслила своей жизни без нее, а значит, и без Толстых. К тому, что она уже не могла отделить себя от Наташи Ростовой.
Соня и Таня догадались о влюбленности графа в Соню раньше своих родителей и Лизы. Любовь Александровна и Андрей Евстафьевич поначалу были уверены, что если граф сделает предложение, то непременно Лизе. По Москве уже ходили слухи о скорой женитьбе Толстого на Лизе Берс. А сам Толстой не только не чувствовал себя влюбленным, но и заранее был уверен, что на Лизе никогда не женится.
22 сентября 1861 года он пишет в дневнике: «Лиза Берс искушает меня; но это не будет». После этого он прерывает дневник на полгода и начинает его в мае 1862-го, когда бежит в самарские степи лечиться кумысом. Он в самом деле серьезно болен, худеет, даже «хиреет» на глазах. Призрак чахотки, сгубившей двух его братьев, преследует его, несмотря на заверения А.Е. Берса, что это не чахотка, а только «мокрота в крови».
Но бегство в Башкирию весной 1862 года еще и очень напоминает бегство от Арсеньевой в Петербург. На пароходе Толстой «возрождается к жизни» и «к осознанию ее». «…меня немного отпустили на волю», – пишет он, имея в виду натянутые отношения с Лизой, которая ждет предложения руки и сердца. И вновь, как это было в истории уже с Тютчевой, он почти готов жениться. Но холодно, без любви. «Боже мой! Как бы она была красиво несчастлива, ежели бы была моей женой», – пишет он за неделю до того, как сделать предложение Соне. «Я начинаю всей душой ненавидеть Лизу», – пишет он через два дня, когда его отношение к Соне определилось окончательно: «Я влюблен, как не верил, чтобы можно было любить».
А Соня? Это уже не та девочка, которая, краснея от стыда и восхищения, прислуживала за столом автору «Детства». Соня вполне отдает себе отчет в том, что граф, возможно, болен чахоткой и может оставить ее вдовой раньше, чем она насладится семейным счастьем. Она уже способна осуждать его пороки: например, игорную страсть.
А Л.Н.? В последние дни перед тем, как сделать Соне предложение, он не спит ночами и страдает ужасно! Толстой впервые боится. Не того, что сделает неправильный выбор, а что ему откажут. Он чувствует себя и невозможно старым, и «16-летним мальчиком». Носит с собой письмо с объяснением в любви, комкает его в кармане в присутствии Сони и не решается отдать. Он готов даже прибегнуть к посредничеству Танечки. Да, я старый, говорит он себе, «но я прекрасен своей любовью». Попросту говоря, сходит с ума. «Я сумасшедший, я застрелюсь, ежели это так будет продолжаться».
Нам кажется таким простым и естественным то, что история любви Л.Н. и Сони Берс перешла в роман «Анна Каренина» практически «без редактуры». В самом деле, сватовство и женитьба Левина на Кити в мельчайших деталях совпадают с тем, что было между Толстым и Сонечкой.
Но в том-то и величайшая загадка Толстого-художника, непостижимый «фокус» его художественного гения. Каким образом живая жизнь, существенно не изменяясь, перетекает в плоть романа и фиксируется в ней на века? Это такая же загадка, как рождение человека от банального соития, с той разницей, что в случае Толстого мы не видим процесса перехода из одного состояния в другое. Всё происходит вдруг и сразу. Нет границы и ее преодоления.