Левитан был уже известным художником, но жил по-студенчески впроголодь и скитался по «меблирашкам». Летом он уезжал на этюды, а осенью возвращался в свое холостяцкое обиталище. Как неудобно заниматься живописью у мольберта, скупо освещенного маленьким окошком!
Зимой 1886 года Левитан заболел. Михаил Нестеров пришел его навестить.
«Помню, как сейчас, зимнюю морозную ночь в Москве; меблированные комнаты «Англия» на Тверской; довольно большой, низкий, как бы приплюснутый номер в три окна с неизменной деревянной перегородкой. Тускло горит лампа, 2-3 мольберта… От них тени по стенам. Тихо. Немного жутко. За стеной изредка стонет тяжко больной Левитан. Поздний вечерний час. Проведать больного зашли товарищи».
В тот вечер Нестеров впервые встретился с молодым врачом Чеховым, который пришел лечить больного товарища. В сильные морозы художник писал этюды на Москве-реке и простудился. Разыгралось воспаление надкостницы.
Когда боли забылись, Левитан снова приходил с этюдником к реке. Тусклый свет комнаты угнетал. Хотелось увидеть солнце, воздух, почувствовать простор и дали.
Ранние зимние сумерки. Хорошо после комнаты, пропитанной запахами масляных красок и керосиновой лампы, очутиться на улице и глубоко вздохнуть! Идет снег, и от этого на душе весело. Фонари, тумбы и даже городовой стоят под пушистыми шапками снега.
Приехал из Уфы Нестеров, надо навестить его, посмотреть, что он сделал. Там, наверное, уже собрались старые друзья, идут жаркие споры.
Недавно Левитан был у Переплетчикова, и опять говорили о реализме и романтизме. Где больше правды, что ближе к истине? Вот заснеженная московская улица, дома, в которых мы живем. Сделать эти обыденные вещи красивыми на холсте, разве это само по себе не романтично?
А Переплетчиков, посмотрев новые левитановские работы, обвинил его в излишней простоте, считая, что обыденность сюжета делает картину скучной.
Переплетчиков соглашался с Левитаном, что нельзя достигнуть высокого мастерства без образования. Не получил художник знаний в Академии или Училище — обязан учиться сам. К этому призывал Поленов. Он, кроме Академии, кончил Университет. Вспоминались и слова Крамского о том, что художник должен быть самым развитым и образованным человеком своего времени.
У Нестерова уже собрались однокашники: братья Коровины, Светославский, Сергей Иванов, Переплетчиков. Все старые друзья, имена их уже мелькают на страницах газет, и они вспоминают тех, кто «не выплыл», своих товарищей по Училищу, которых захлестнула нужда или покинули силы. Сколько даровитых людей, не выдержав борьбы, уезжают в провинцию учительствовать, идут реставрировать алтари, пишут для рынка дешевенькие картинки или рисуют генералов и купцов с пожелтевших фотографий!
Да Левитана и самого одолевает безденежье. Он хочет жить только своим искусством, не желает угодничать, а продаются картины не очень-то бойко.
И вновь возникает разговор о том, нужно ли прислушиваться художнику к голосу толпы или самому вершить «свой высший суд».
Как ответишь на этот вопрос? Хорошо, что есть товарищество. На этом все соглашаются, и хозяин разливает по бокалам красное вино. За дружбу!
Новая картина Нестерова, «Девушка-нижегородка», ни на кого большого впечатления не произвела, но чувствовалось, что художник выходит на какой-то новый для себя путь. А портрет Сергея Иванова друзьям очень понравился.
Переплетчиков заметил, что их приятель по Училищу Виноградов только Сергея Иванова и Репина считает за художников во всем русском искусстве, Поленова отрицает, Сурикову не отказывает в таланте, но отвергает его самобытность. И снова возвращаются молодые художники к достоинствам репинской кисти, к могучему цвету Сурикова, к тому, как много еще надо потрудиться, чтобы хотя бы приблизиться к ним.
Поздно. Как ни хорошо среди товарищей, а пора домой. Левитан привык очень рано начинать рабочий день. Но разошлись только после того, как обсудили недавно вышедшую пьесу Льва Толстого «Власть тьмы».
Антон Павлович жил не очень далеко от Левитана. Надо пройти до Триумфальной площади, повернуть за угол и быстрым шагом измерить несколько кварталов Садовой. Возле Кудриной стоял двухэтажный особняк Корнеева, в котором поселился Чехов и очень метко прозвал его «комодом».
Случалось, заработается Левитан у себя в номере или побывает в гостях, в театре, вдруг вспыхнет острое желание увидеть Чехова.
Ночь, морозно, снежок хрустит под ногами. В окнах домов гаснет свет. Не поздно ли?
Левитан подходит к дому. Спальня Чехова в первом этаже, и посмотреть в окно не представляет труда: свет есть. И слышится легкий стук в стекло, пронзительный шепот:
— Крокодил, ты спишь?
Все в доме спят. Стараясь не шуметь, Чехов выходит в прихожую, не зажигая огня, тихо открывает дверь и впускает Левитана вместе с ночной морозной сыростью.
Говорят шепотом. Рядом в маленькой комнате спит Михаил. Они сидят в кабинете, горит лампа под зеленым абажуром. Тихо льется беседа. Горькое растворяется в мягкой шутке, перестает казаться столь серьезным, на душу ложится покой. Не потревожь он Чехова, быть бы ночи бессонной, тоска душила бы до утра.
Бывал Левитан на Кудриной часто, как в родном доме. Работает Антон, можно подняться на второй этаж, посидеть с Марией Павловной, попросить Николая сыграть любимые вещи.
Так повелось. Напишет Чехов новый рассказ и читает его родным. Часто при этих чтениях бывал и Левитан. Пьесу «Иванов» он услышал впервые тоже в авторском исполнении. Понравилась она ему и в театре.
Чехов писал об этом брату Александру 24 ноября 1887 года: «Чтение пьесы не объяснит тебе описанного возбуждения; в ней ты не найдешь ничего особенного. Николай, Шехтель и Левитан — т. е. художники — уверяют, что на сцене она до того оригинальна, что странно глядеть».
Левитан переживает вместе с Антоном Павловичем удивительный успех его первой повести «Степь», читает ее в декабрьской книжке «Северного вестника», передает ему восторженные отзывы читателей.
Чехов заходит в сумрачный номерок Левитана.
Видит холсты, прислоненные к стене, перевернутые. Эти «дозревают». Видит свежие мазки, только что положенные на уже знакомых картинах. Чутким зрением проникновенного пейзажиста замечает, как от холста к холсту художник шагает все увереннее.
В доме на Кудриной было много веселья. Здесь молодел убеленный сединами писатель Григорович и расправлялись морщины на лице у поэта Плещеева.
Особенно бурно веселились в день рождения Чехова. Играли, исполняли шуточные танцы. Смех не умолкал. Сколько тут разыгрывалось сверкающих остроумием импровизаций, каких только забав не придумывали!
В Москве широкую известность приобрели шмаровинские «среды». Они получили свое название по имени хозяина дома в Савеловском переулке на Остоженке. Шмаровин после женитьбы стал богатым человеком, и дом его был широко открыт для людей искусства.
В среду приходили художники различных эстетических убеждений, все, кому дорого общество собратьев. Они рассаживались за большим столом, рисовали, писали акварелью. Левитан тоже бывал у Шмаровина.
Рисунки часто разыгрывались в лотерею. Приходили на «среды» артисты, писатели, меценаты. Иные из них покупали грошовые лотерейные билеты пачками и становились обладателями набросков, даже законченных композиций, принадлежавших перу или кисти Левитана, К. Коровина, Поленова, Нестерова.
Здесь можно было услышать пение Шаляпина, монолог артиста Ленского, игру блестящих пианистов.
В двенадцать часов пополуночи звучал гонг, возвещавший конец трудам. Шумное общество приступало к трапезе, поднимались тосты.
Завсегдатаем «сред» бывал литератор Гиляровский, «дядя Гиляй», он сочинял экспромты — острые, юмористические стихи, песни.
Был шуточный гимн «сред», который исполнялся, когда произносился уже не один тост.
Шмаровин покупал работы художников, у него собралась целая коллекция, и там было много левитановских полотен.
Расходились под утро, с тем чтобы через неделю вновь посетить дом, где так любили и оберегали искусство.
Адольф Левитан тоже посещал «среды». Его знали как умелого рисовальщика; особенно удавались ему зарисовки типажей. Старший Левитан мыкался по гостиницам, очень нуждался, кормясь неверным заработком журнального художника. Братья не ладили, всегда жили в разных номерах и встречались чаще всего в многолюдном обществе.
Не было у них родственной близости, а их родство в искусстве даже грозило еще большей рознью. Адольф ревниво относился к растущей известности младшего брата. Теперь, говоря о картинах Левитана, все реже прибавляли к этому имени словечко «младший». Ясно, что похвала и внимание относились к молодому пейзажисту.
Антон Павлович, который нередко встречался с Адольфом на страницах одних и тех же журналов, в письме к Лейкину сообщал, что с ним живет художник Левитан, в скобках заметил: «Не тот, а другой — пейзажист». Левитан-старший был известен в журнальной среде, Левитан-младший — в большом искусстве.
Еще в одном доме Левитан часто виделся со всеми Чеховыми и братом. Он бывал у Софьи Петровны Кувшинниковой, которая устраивала званые вечера и приглашала писателей, художников, артистов. Посещала ее салон Мария Николаевна Ермолова, здесь пел Донской, играли известные музыканты.
Жили Кувшинниковы в доме под пожарной каланчой, неподалеку от знаменитого Хитрова рынка.
Дмитрий Павлович был полицейским врачом. Не раз, когда в гостиной жены собиралось пышное общество, его вызывали остановить кровь, забинтовать рану или дать медицинское заключение о только что совершенном преступлении.
Он был общим любимцем, и даже хитровские жулики относились к нему с грубоватой нежностью.
После мрачной прокуренной комнаты полицейского участка, после зверских лиц и зрелища крови Кувшинников входил в освещенную гостиную. Он слушал звуки виолончели, пение, игру жены на рояле. Софья Петровна — в центре внимания, она — душа салона.
В опубликованной автобиографии С. П. Кувшинникова дала такую характеристику своей жизни: «Поклоняясь театру, музыке, всему прекрасному, доблестному, я часто сталкивалась с очень интересными людьми.
Имея мужа, человека на редкость гуманного, великодушного, так же глубоко любящего искусство, как и я, и не только не ставившего мне преград для занятий им, но, наоборот, всячески помогавшего в этом отношении, будет понятно, если я скажу, что жизнь моя была почти сплошным праздником…»
В искренность этих слов можно легко поверить. Софья Петровна была женщиной разносторонне одаренной, и она сама создавала себе этот вечный праздник.
Музыка — ее самый сильный дар. Она играла блистательно, имела разнообразный репертуар, особенно тонко чувствовала бетховенские сонаты.
Сколько раз Донской исполнял партии из «Лоэнгрина», «Пиковой дамы» или «Паяцев» под аккомпанемент Софьи Петровны. Она легко читала ноты с листа, часто играла трио с виолончелистом и скрипачом.
Софья Петровна увлеклась живописью довольно поздно, но училась упорно, и скоро ее имя примелькалось на московских выставках.
Скромная квартирка ее стараниями превратилась в оригинальное жилье.
Софья Петровна привлекала в свой салон людей искусства, которым улыбнулась слава. Поэтому после успеха крымских этюдов она заинтересовалась Левитаном и поспешила познакомиться с ним.
Художник посмотрел этюды хозяйки салона, нашел, что она не лишена дарования. Софья Петровна мечтала поучиться живописи у такого интересного пейзажиста, каким уже был Левитан.
Она спросила довольно робко, не согласится ли художник хоть изредка направлять ее занятия живописью. Левитан не смог отказать ей. А осенью Софья Петровна попросилась поехать с ним и Степановым на этюды в Саввинскую слободу.
Так Кувшинникова вступила в братство художников и старалась не отставать хотя бы в трудолюбии от молодых пейзажистов.
Чехов, чуткий к переменам настроений друга, в письме к Киселевой характеризовал его метко и коротко: «Левитан закружился в вихре». Это сразу обнимало все изменения в жизни молодого художника: и успех его в обществе, и хвалу его кисти, и, наконец, появление ученицы. Немногословен был Чехов и во внешней характеристике Левитана:
«Едва я кончил письмо, как звякнул звонок и… я увидел гениального Левитана. Жульническая шапочка, франтовской костюм, истощенный вид… Был он два раза на «Аиде», раз на «Русалке», заказал рамы, почти продал этюды… говорит, что тоска, тоска и тоска».
Крымские этюды почти проданы еще до выставки. Теперь можно купить новый костюм, утолить давнее желание хорошо одеться. Он ходит в театры, знакомится с интересными людьми, посещает художественные кружки.
Несмотря на такие внешние признаки благополучия, он жалуется на тоску. Таков Левитан. Приятное для него всегда отравлено ядом страданий.
Левитану в это время было только двадцать шесть лет. Сколько счастливых дней украл у молодости недуг, который врачи называли меланхолией! Это несчастье породили страдания и лишения юности.
Но в иные дни это был другой Левитан. Когда речь заходила об искусстве, он преображался.
Артист Донской рассказывает об этом: «И сейчас он стоит передо мной как живой, в разгар спора… со сдержанными, но полными внутреннего огня жестами, со сверкающими, удивительными глазами… Его речь в таких случаях была фейерверком, и он засыпал своего противника бесконечными потоками блесток… Откуда что бралось? Неожиданные мысли выливались в те образные и своеобразные выражения, которыми умеют думать и говорить только художники. В каждом слове чувствовалась сила и уверенность страстного убеждения, добытого долгими одинокими переживаниями и согретого темпераментом истинного большого художника».
Задумчивость сменялась в нем вспышками веселья, молчаливая угрюмость — мудрой импровизацией мыслителя.
Иногда, просидев мрачно весь вечер, Левитан брал альбом Софьи Петровны, задумчиво перелистывал его страницы. Мелькали рисунки, стихи, автографы. Среди них — рисунки, сделанные Д. П. Кувшинниковым, — какая-то старинная башня вроде часовни и колоннада, обрамляющая подход к ней. На втором — узорчатые ворота.
А вот и сам доктор Кувшинников, нарисованный братом Софьи Петровны А. Сафоновым. Глубоко посаженные глаза, спокойные очертания носа и подбородка, приятное лицо.
Левитан находит чистую страницу, вынимает карандаш, задумывается. Софья Петровна играет «Патетическую сонату» Бетховена. В альбоме появляется ночной пейзаж. Группа безлистных деревьев, темный силуэт леса и серп луны, отражающейся в ручье. Альбом закрыт. Левитан глубже усаживается в кресло.
Левитан мечтал о Волге давно. Первое влечение к ней пробудили картины. Мальчиком он увидел огромные просторы волжского половодья и небесные дали на полотнах Саврасова. Его юную душу потряс трагизм репинских «Бурлаков» и захватила поэтичность пейзажей Федора Васильева.
Ранней весной 1887 года Левитан оказался на берегах Волги. Паводок долго не унимался. Река небывало разлилась, затопила прибрежные леса.
Много воды. Она кругом — серая, мрачная, давящая. А над всей этой водной поверхностью — небо, как жесткий железный панцирь, сквозь который, казалось, никогда не пробьется солнце.
Хмурая весна слилась с тяжелым настроением художника. Одиночество замораживало его душу, и жалобы, как стоны, слышались в каждом письме.
Через несколько лет такой же пасмурной весной Чехов ехал по Волге, отправляясь на Сахалин. Он писал как-то сестре: «Левитану нельзя жить на Волге. Она кладет на душу мрачность».
Это было верно для первой весны, проведенной художником на Волге.
В Нижнем Новгороде Левитан сел на пароход и поехал вниз по реке. Останавливался там, где понравится.
Васильсурск оказался первым городком, заинтересовавшим художника. И действительно, это было благодарное место для живописцев.
Здесь поселится потом на даче Максим Горький и, приглашая к себе в гости Чехова, так скажет об этом местечке: «Живу в городе Васильсурске, Нижегородской губернии. Если б Вы знали, как чудесно здесь! Большая красота — широко, свободно, дышится легко…» И вскоре художника Г. Ф. Ярцева он заманивал еще более энергично: «Дядя Гриша! Красок бери с собой по полпуду, не меньше. Полотна — версты. Картины здесь сами на полотно полезут…»
Левитан снял комнату в Васильсурске. Но и здесь весна никак не веселила, ненастье и дождь преследовали его. Он заскучал, да так, что разразился унылым письмом к Чехову:
«…Разочаровался я чрезвычайно. Ждал я Волги, как источника сильных художественных впечатлений, а взамен этого она показалась мне настолько тоскливой и мертвой, что у меня заныло сердце и явилась мысль: не уехать ли обратно? И в самом деле, представьте себе следующий беспрерывный пейзаж: правый берег, нагорный, покрыт чахлыми кустарниками и, как лишаями, обрывами. Левый… сплошь залитые леса. И над всем этим серое небо и сильный ветер. Ну, просто смерть… Сижу и думаю: зачем я поехал? Не мог я разве дельно поработать под Москвой и… не чувствовать себя одиноким и с глаза на глаз с громадным водным пространством, которое просто убить может… Сейчас пошел дождь. Этого только недоставало!»
В такие дни, когда то и дело идет дождь, неуютно живется приезжему человеку. Все кажется неприятным: грязь, налипающая на сапоги, промозглый запах сырой одежды, влажный воздух нетопленной избы.
Ночью тоска подчиняла себе Левитана — он не спал. Мучили шумы угрюмого ветра, монотонность дождевых капель. А за стеной мирно похрапывали две старушки хозяйки, и храп их тоже окрашивал в мрачные тона докучливую бессонницу.
Наутро он приходил с этюдником к реке и писал, писал, пока дождь не прогонял его домой. Но художник оказался не менее упрямым, чем природа. Постепенно ему открывалась суровая, мудрая краса Волги. Даже в единости серых оттенков он увидел такое многообразие, что серебристо-серая гамма стала преобладающей в этюдах первой волжской весны.
Левитан писал Чехову о своих сокровенных думах. Слова эти, сказанные после глубоко пережитого, могли бы стать эпиграфом ко всей жизни художника:
«…Я никогда еще не любил так природу, не был так чуток к ней, никогда еще так сильно не чувствовал я это божественное нечто, разлитое во всем, но что не всякий видит, что даже и назвать нельзя, так как оно не поддается разуму, анализу, а постигается любовью. Без этого чувства не может быть истинный художник. Многие не поймут, назовут, пожалуй, романтическим вздором — пускай! Они — благоразумие».
Это чувство, это прозрение возникло на Волге. Ее могучая сила укрепила любовь Левитана к природе. Но следом за этой любовью к природе шло страдание: художник отступал перед красотой вселенной. В том же письме он с горечью в этом признался: «Может ли быть что трагичнее, как чувствовать бесконечную красоту окружающего, подмечать сокровенную тайну, видеть бога во всем и не уметь, сознавая свое бессилие, выразить эти большие ощущения».
Он пишет без устали, не щадя себя, бросает на холст краски и в момент экстаза порой думает, что на сей раз кисть чутко воспроизвела симфонию его чувств. Но сеанс окончен, кисти спрятаны, давно исчезло в природе состояние, взволновавшее художника. Он один на один со своим холстом и видит, что снова не достиг желаемого. Какое горькое сознание! В руках мастихин. Долой все, что написано с таким напряжением, с такой надеждой! Он был неукротимо требователен к себе.
В Васильсурске художник писал разлив рек, безлистные деревья ранней весны, бурую землю, едва сбросившую снег. Его привлекали бескрайные пространства, залитые водой, небесная глубина.
Не задерживаясь долго на одном месте. Левитан снова отправился в путь. Его гнало вперед беспокойное состояние, жажда новых мест. На полотнах появились Жигулевские горы, а за ними — плоты. Первый сюжет, посвященный трудовой Волге. И хоть не видно плотовщиков, нет людей, в стужу и непогодь ютящихся в утлых шалашиках, в картине ощущается присутствие волжского труженика.
После ярких красок Крыма на полотна хлынул серый цвет. Пасмурно на душе у художника. Он тянется к кистям в пасмурный день, передает грозовою нахмуренность реки, борьбу солнца с непроницаемостью туч.
Левитан писал Волгу и вечером. Он любил эту пору, когда день догорает и появляются новые, необычные краски, а масса мелочей, дробящих пейзаж, исчезает.
Художник начал картину «Вечер на Волге» полный раздумий и грусти, закончил ее следующим, более веселым и солнечным летом.
При первом знакомстве с Волгой Левитан не увидел многих граней ее красоты, но она покорила его и казалась еще загадочней. Зимой художник продолжал жить волжскими впечатлениями, поэтому нетерпеливо ждал новой встречи с великой русской рекой.
Наступила весна, вскрылись реки. В газетах то и дело мелькали сообщения о прошедшем ледоходе. Разве тут усидишь дома?
Левитан поехал на этюды с постоянными спутниками — Софьей Петровной и Степановым, который был давним и очень близким другом Кувшинниковых.
Начали с путешествия по Оке. Приехали в Рязань. Но куда взять билеты? Сколько тут было смеха, веселых предложений! Кассир недоуменно поглядывал на пассажиров, которым все равно, куда ехать. Они читали по расписанию названия пристаней, гадая, где же лучше остановиться.
Какая-то женщина взяла билет до Чулкова. Художникам понравилось это название, они тоже поехали туда.
Ярко светило солнце, оживала природа. Деревня Чулково издали показалась приветливой и живописной. Но местные жители встретили приезжих сурово, недоверчиво. За каждым шагом художников наблюдали. А когда они устроились писать этюды, и вовсе поднялся переполох. Крестьяне заподозрили в этом что-то недоброе, собрали сход, волновались, не лихие ли это люди, почему им вздумалось «списывать» их дома и поля.
Как мало изменились нравы! Восемнадцать лет назад Репин и Васильев попали в такую же смешную историю, когда ездили с этюдниками по Волге. В Ширяевом буераке их тоже приняли чуть ли не за мошенников и срочно отправили верхового искать писаря, так как некому было прочитать удостоверения.
Художников такая обстановка начала угнетать. Они покинули Чулково и поехали искать на Волге место, более располагающее к творчеству. В Нижнем пересели на волжский пароход, идущий вверх.
Какое наслаждение, разложив вещи в каюте, выйти на палубу и бросать белым чайкам кусочки хлеба! Как легко дышится!
По берегам тянулись серые, печальные деревеньки. Нищета соломенных крыш. В солнечные дни так обнажено их убожество, так заливает сердце острая жалость!
На высоком берегу — Городец. Местные пассажиры рассказывают, что здесь по пути из Золотой Орды скончался и был захоронен Александр Невский.
На берегу строились баржи, баркасы и парусные расшивы, украшенные деревянной резьбой.
К вечеру Волга казалась еще прекрасней. Алый диск солнца опустился в сиреневые облака. Бакенщик на лодке, заставленной желтыми и красными фонарями, отчалил от берега. Фонари отражались в серо-лиловой глади воды, и светлобородый бакенщик походил на чародея.
Ночь. Мимо парохода тянется темная вереница плотов с красноватыми огнями костров, за ними крутой холм с темным силуэтом монастыря.
После Кинешмы левый берег Волги стал скучнеть, зато правый собрал все щедроты русской природы.
Леса тянулись теперь почти непрерывной грядой, изредка их рассекали овраги. Непроходимые чащи. Как хорошо бы тут побродить одному с ружьем за плечом!
Левитан и его спутники стояли на палубе, не отрывая глаз от берега. Вдруг все разом вскрикнули от неожиданности. Показался высокий зеленый холм, а на нем — темная деревянная церковка и возле нее кресты погоста.
Стариной повеяло от почерневших бревен, досок и острой крыши. Церковка возвышалась над огромным водным пространством, а от нее к реке уступами разметались дома какого-то селения.
Решение пришло мгновенно: вот здесь-то и надо остановиться. Узнали, скоро ли пристань и как она зовется. Капитан сказал, что пароход приближается к заштатному городу Плес и стоянка будет очень короткой.
Никто из троих ничего не слышал об этом городке, который теперь виден весь — гористый, со множеством церквей, зеленой набережной, солидными торговыми рядами.
Пароход подошел к пристани, матрос бросил чалку, положили сходни, и сразу колокол дал первый звонок.
Художники вышли в толпе пассажиров. И здесь их оглядывали с удивлением. На пристань сходили купцы в картузах и чуйках, мастеровые с пещурами за плечами, мешанки с мешками, из которых раздавался пронзительный визг поросят, крестьяне в домотканых одеждах и лаптях.
Грузчики торопливо выносили ящики с товаром для городских лавок, мешки с зерном, тюки ситцев.
Мелькнет в толпе и чесучовый пиджак учителя, форменный мундир почтаря или черная ряса священника.
Группа художников резко выделялась на фоне плесских жителей. Смуглый, чернобородый Левитан, изящная Кувшинникова в широкополой шляпе, Степанов, сгибающийся под этюдником, мольбертом и складным стулом, тщательно изучались плесскими кумушками, сидевшими на лавочке против пристани.
Куда идти, где остановиться? Левитан, тоже едва поднимая связки холстов, этюдник, зонт и мольберт, шел, не отрывая глаз от околдовавшей его церковки. Он хотел поселиться поблизости от нее, ведь ему так нравились эти памятники старинной архитектуры! — казалось, что свое, русское, скорее всего найдешь в древности.
Пристанские грузчики быстро расхватали багаж приезжих и повели их по набережной. Шествие растянулось на несколько шагов и замыкалось толпой белоголовых мальчишек.
Красный кирпичный дом принадлежал Солодовникову, в нижнем этаже его располагалась мелочная лавка хозяина. Он охотно сдал необыкновенным постояльцам мезонин, хотя предупредил, что дом недостроен и наверху еще не очень хорошо настелены полы.
Но кто обращает внимание на какие-то неудобства, если в окно одной комнаты виден холм и на нем та самая темная церковь, которая теперь владела воображением. В окно другой глядела Волга и зеленый лесистый противоположный ее берег.
Красный дом стоял уже не в городе, а в Заречной слободе. Подходя к нему через мост маленькой реки, Левитан оглянулся направо и пригласил своих спутников посмотреть туда же.
Грузчики, привычные к красотам родного города, однако с гордостью сказали, что маленькая речка, бегущая по живописной долине, зовется Шохонкой, зеленая гора направо — Соборная, а налево — Петропавловская. Могли ли они предполагать, что ведут на квартиру человека, именем которого через много лет будет зваться эта гора?
Левитан почувствовал неповторимость и разноликость пейзажей городка. Он улавливал красоту в природе так же чутко, как слушал музыку человек с абсолютным слухом.
Вскоре наступил вечер, которого Левитан ждал. Он поднялся с этюдником на гору к старой церковке. Все было залито золотисто-оранжевым светом заходящего солнца, но Левитану хотелось увидеть, как перед закатом вспыхнет последний солнечный луч. Он заранее подготовил рисунок, сделал подмалевок, чтобы не упустить короткий миг, которым солнце радует человека перед тьмой.
Но то, что сделал багровый луч с силуэтом церкви, превзошло ожидания художника. Казалось, занялось зарево, и пламя металось в стеклах маленьких окон, обняло стены и остроконечную крышу, вспыхнуло на верхушке креста.
Даже учащенно билось сердце. Левитан писал словно в лихорадке, писал, позабыв обо всем, кроме этого пожара красок и своей палитры. Писал быстро, судорожно, со всем напряжением сил.
Волшебство начало исчезать, багряные краски темнели и, наконец, погасли. Перед художником был только темный силуэт церкви, кругом разливались сумеречные туманы. Лишь взглянув на свои воспаленный этюд, Левитан вновь увидел пережитое. Сеанс был очень коротким, но обессиливающим.
Художник только сейчас заметил стайку зареченских ребятишек, которые плотно обступили его.
Совсем рядом послышалась песня. Молодой сильный голос пел «Вечерний звон», а хор ему подтягивал. Левитан закрыл этюдник и пошел на песню. Зареченские парни и девушки сидели на траве возле запевалы — высокого темноголового юноши.
Песня уносилась под гору и стелилась далеко по реке. Левитан присел поодаль и заслушался.
Запевала умолк, заметив незнакомца. Но художник просил петь еще. Голос у юноши был такой сочный, мягкий…
Познакомились, в песне сдружились. С тех пор Гриша Задумов стал самым преданным поклонником Левитана, а художник все чаще заслушивался его звучным басом, прочил ему большую будущность, советовал ехать учиться.
Гриша был солистом церковного хора, учился сапожному делу, был беден, и мечты о консерватории остались несбыточными.
Теперь часто по вечерам Левитан писал этюды, а песня Задумова была рядом.
Юноша старался быть полезен художнику.
По какому-то капризу Софье Петровне захотелось посмотреть церковную службу в старом храме, который давно стоял на запоре, и легенды облепляли его подлинную историю. Говорили, что церковь ведет свою летопись чуть ли не со времен Ивана Грозного, что под массивной плитой с кольцами у притвора похоронены три наложницы жестокого царя, сосланные в слободу за строптивость.
Говорили разное, но давно уже не открывались красные ворота ее алтаря.
Пошли к старому священнику отцу Якову. Проводником и главным ходатаем был Гриша. Просили долго. Священник опасался, что ветхие стены могут не выдержать. Но потом поддался уговорам гостей.
Софья Петровна вспоминала о том, какое впечатление произвела на Левитана эта обедня в старом храме. Он любил в русской церковной службе ее хоровую музыку и театральную красоту обряда.
«Впечатление получилось, действительно, и сильное и трогательное. Отец Яков и какой-то, тоже старенький, точно заплесневевший и обросший мохом дьячок, удивительно гармонировали с ветхостью стен и темными, почерневшими ликами образов. Странно звучали удары старого, точно охрипшего маленького колокола, и глухо раздавались, точно призрачные молитвенные возгласы. Где-то вверху на карнизах удивленно ворковали голуби. Аромат ладана смешивался с запахом сырой затхлости, и огненные блики мистически мелькали на венчиках образов на иконостасе, а в довершение впечатления в углу появились вдруг три древние старухи, точно сошедшие с картины Нестерова. Их фигуры в черных платках и старинных темных сарафанах странно мелькали в голубоватых волнах ладана. Истово крестились они двуперстным знаменьем и клали низкие, глубокие поклоны. Потом я узнала, что эти женщины здесь же, в этой церкви, были когда-то венчаны и очень ее почитали. Левитан был тут же с нами, и вот, как только началась обедня, он вдруг, волнуясь, стал просить меня показать, как и куда ставят свечи, и, действительно, стал ставить их ко всем образам. И все время службы с взволнованным лицом стоял он подле нас и переживал охватившее его трепетное чувство…»
Левитан всегда и везде оставался художником, и ему захотелось написать этюд внутри церкви. К нему присоединилась и Софья Петровна. Это был один из тех редких случаев, когда учитель и ученица работали рядом. Обычно их большие голубоватые зонты виднелись в разных местах, и только после работы Левитан разбирал сделанное со всей строгостью придирчивого педагога.
Памятные часы. Тишина, в крошечные окна пробивается свет голубого дня.
Левитан писал с удовольствием. Свободно и широко набросал он старинные иконы, ворота, расписанные ликами святых. Ему удалось точными прикосновениями кисти запечатлеть особую характерность старого дерева, темного, рыхлого, щелястого.
Кувшинниковой этюд тоже удался. Недаром зимой этого же года Третьяков приобрел у художницы ее работу — первую, удостоившуюся такой высокой чести.
Теперь этюды Левитана и Кувшинниковой лежат в одной витрине зала Третьяковской галереи, где собраны левитановские шедевры. А Чехов отозвался на это событие 25 декабря 1888 года таким теплым письмом к Кувшинниковой:
«…Поздравляю Вас с праздником и вступлением в ряды бессмертных. Ничего, что Ваша картина маленькая. Копейки тоже маленькие, но когда их много, они делают рубль. Каждая картина, взятая в галерею, и каждая порядочная книга, попавшая в библиотеку, как они малы ни были, служат великому делу — скоплению в стране богатств. Видите, во мне даже патриот заговорил!»
Скромному этюду с Петропавловской церкви в лучах заката суждено было сыграть большую роль в творчестве Левитана.
Интересная подробность. Куда бы вы ни приехали, где когда-то живал Левитан, вам расскажут, что именно здесь писались наиболее знаменитые его картины.
В Плесе так и было. Большинство шедевров, созданных в эти годы и принесших прочную славу пейзажисту, либо рождались по плесским этюдам, либо навеяны мотивами этого городка. Мало кто из старожилов Плеса помнит Левитана. Но такие еще есть. Воспоминания их отличаются уверенностью, закрепленной годами рассказов.
Мы сидим со старым волжским капитаном Александром Васильевичем Тимофеевым.
— Я Левитана знал, видел его, сидел около него, когда он писал картину «Над вечным покоем».
Речь шла об этюде Петропавловской церкви в лучах заката.
Слагаются даже легенды, похожие на анекдот. Плесчанка Молчанова вспоминала, что ее отец — священник Павел — давал Левитану ключи от церкви и он забирался на колокольню, чтобы оттуда писать ту же картину «Над вечным покоем». Так объяснялась точка зрения художника, как бы смотрящего на воду сверху.
Мы попытались разобраться в хронологии, и выяснилось, что отцу Павлу в годы, когда здесь жил Левитан, было не больше двенадцати лет.
Но рассказ этот укоренился и подтверждает все то же большое желание плесчан видеть свой родной город колыбелью прославленных картин Левитанa.
Не все из этих легенд лишены основания. Город Плес участвовал в создании этой картины. Даже сейчас, когда вы заберетесь на гору, носящую имя Левитана, многое станет ясным.
Старой церковки давно нет. Она сгорела в 1903 году, когда зареченские мальчишки дымом выгоняли из-под ее крыши голубей. Остались заросшие травой камни фундамента, остатки столбиков от ворот и ушедшие в землю могилы с покосившимися крестами.
Но зато ясно, что именно здесь у Левитана возникла идея его картины. С горы расстилается широкая панорама реки, рядом — старый деревенский погост. Сколько раз художник встречал здесь утреннюю зарю и провожал солнце!
Тут он думал. Но додумать картину и дописать ее смог только в более тихом месте, которое потом нашел на озере Удомля в Тверской губернии.
И как многие полотна художник привозил с собой дописывать в Плес, так и отсюда, кроме основной мысли, увез еще этюд деревянной церковки, которую поместил потом в картине «Над вечным покоем».
Поэтому плесчане вправе называть свой город родословной и этого произведения.
Мог ли Левитан написать такую картину целиком в Плесе? Нет. На озерах он нашел огромный водный простор и покой одиночества. Затерянный на островке погост, огонек, мерцающий в церковке, а кругом — безлюдье.
В Плесе — оживленная, веселая Волга с баржами, пароходами, лодками. Серковая слобода с ее трудовой жизнью на левом берегу. Церковка и кладбище, а в двух шагах от них разбросанная по холмам Заречная слобода, населенная кустарями и умельцами, песенниками и озорниками.
Нет, в Плесе нельзя было написать этой трагической картины.
Красота города поддерживала Левитана в непрерывном состоянии озаренности. Он вставал очень рано, до солнца. В охотничьих сапогах, в обычной холщовой блузе, с этюдником через плечо этот человек шел по пустынному, сонному городу. В калитках домов показывались лишь заспанные женщины, выгонявшие коров в стадо. Рожок пастуха заставал художника далеко от дома. Он любил эти сизоватые туманы раннего утра, когда противоположный берег заволакивает легкая пелена, а по воде стелется прозрачная дымка.
Часто Левитан уходил по утрам в более дальние походы, и сапоги его оставляли темный след на траве, блестящей от росы. Долину Шохонки заволакивала клубистая дымка, и сквозь нее едва просвечивали очертания гор.
Дневные часы Левитан посвящал работе в комнате, по натурным наброскам создавал картины. Потрудившись у мольберта, вновь уходил с этюдником, хотя и не очень любил краски середины дня: все кажется тогда обесцвеченным высоко стоящим солнцем.
Но до полудня выдавались интересные сюжеты. Один уголок Плеса Левитан написал с таким напором чувств, с такой гибкостью кисти и точностью мазка, что поныне знатоки дивятся этому этюду. Можно и сейчас увидеть в натуре этот мотив. Другими стали дома, но общий характер улочки, цепляющейся за холмистый рельеф, сохранился.
Писался этюд как бы одним дыханием. Кисть уверенно резким ударом придавала характер и материальность круглому бревну, потемневшей доске, траве, крышам, залитым солнцем. Весь этот уголок города, вскарабкивающегося по горе, купается в щедром летнем солнце.
В полное неистовство приводила Левитана луна. Стоило ему выйти из калитки своего дома, чтобы попасть во власть ее колдовских чар. В эти вечера он бывал более нервозен, редко оставался дома и бродил по долине, когда большая розовая луна только поднималась за рекой.
Однажды в такую ночь Левитану не спалось, и он пошел на Соборную гору.
Бледно-голубые стволы молодых берез закругленной аллеей вели его вокруг горы. Луна царствовала над миром с той же властью, как днем им командовало солнце.
Левитан запомнил свет луны и на другое утро написал березовую аллею на Соборной горе, тонкие, хрупкие стволы, купающиеся в голубом воздухе. Ничего нет на холсте, кроме этих задумчивых берез при лунном свете. Но сколько в них передуманного той ночью, когда одинокий художник бродил по горе, а внизу лежал уснувший городок!..
Юные березки давно уже стали пожилыми деревьями. Но они так же прекрасны в лунную ночь. По пейзажу, написанному Левитаном, можно судить об их неумирающей красоте.
Приезд художников только в первые дни живо обсуждали плесские обыватели, встречаясь по утрам на базаре. Потом новизна события притупилась, и к москвичам привыкли.
Появились знакомые. Неподалеку жила семья Фомичевых. Дед был крупным богачом, вел большую торговлю лесом, владел домами. Сын проживал нажитое отцом, кутил, изредка участвовал в операциях по сплаву леса. Жена и его две маленькие дочери подружились с Софьей Петровной. Сближала любовь к музыке: обе были пианистками, много играли в четыре руки. Музыка привела в дом Фомичевых и Левитана.
С самим Фомичевым, страстным охотником, Левитан быстро нашел общий язык. Охота в густых лесах показалась и ему заманчивой.
В конце июня Левитан поехал в Москву, пробыл там недолго. Степанов задержался. Оба привезли из Плеса этюды и поспешили их показать друзьям. С. С. Голоушев, врач, художник и критик, следивший за творчеством Левитана, пришел по первому зову, остался доволен осмотром работ и писал потом художнику Киселеву: «…Кое-где так хорошо схвачена природа, как раньше у него я еще не видал. И в манере стало меньше заученного левитановского».
Левитан вернулся в Плес с собакой Вестой и часто переезжал на ту сторону Волги к Фомичеву, который подолгу жил в своем лесном доме. Они вместе охотились. Софья Петровна ходила в мужском костюме, стрелять научилась еще в молодости, когда сопровождала на охоту отца. Была не менее азартной, чем Левитан. Оба они могли пробродить по лесам, не считая часов, от рассвета до вечера.
Однажды, собираясь на охоту за реку, Левитан и Кувшинникова ждали перевоза. Она сидела возле дома на завалинке, а Левитан бродил по берегу. Он был как-то особенно неспокоен в это утро, нервничал. Внезапно вскинул ружье и выстрелил в пролетавшую чайку. Выстрел был метким, птица упала замертво.
Софья Петровна не могла скрыть досады, вспылила. Левитан огорчился:
— Да, да, это гадко. Я сам не знаю, зачем я это сделал. Это подло и гадко. Бросаю мой скверный поступок к вашим ногам и клянусь, что ничего подобного никогда больше не сделаю.
Но даже этот несколько театральный жест не смог растопить раздражения. На охоту не поехали, вернулись сердитые домой, а потом убитую чайку похоронили в лесу.
Через два дня на рассвете Левитан исчез, никого не предупредив. Он бродил с ружьем по лесам, вернулся с полным ягдташем и вновь обретенным спокойствием…
Имя Левитана было довольно широко известно. Но ему не вскружил голову этот успех. Он понимал: так писать могут многие художники. А где же то, что должно отличать его, левитановскую, кисть от других? Где тот русский пейзаж, неповторимый и самобытный, ради которого он приехал на Волгу?
Когда что-то удавалось, работалось ровнее. Когда несколько дней подряд художник топтался на одном месте, он срывался, мрачнел, становился неприятен окружающим.
Уже двадцать восемь лет! Васильев умер в двадцать три, а в двадцать восемь и Лермонтов. Вера в свои силы гасла.
Кувшинникова умела возвращать Левитану спокойствие и веру в себя. Не эта ли чуткость, убеждение, что ему предстоит многое свершить, были основой их долгой дружбы?
В плесских этюдах художника стало появляться то неповторимое, что вскоре подняло его над всем»! русскими пейзажистами. Недаром здесь часто говорят: «Левитан открыл Плес, Плес открыл Левитана».
Близилась осень, самая волнующая плесская пора. Осеннее убранство деревьев вызывало у Левитана состояние, похожее на экстаз.
При одном только взгляде на залитые оранжевыми красками леса он приходил в свое тревожное, взбудораженное состояние. Его даже как-то лихорадило в такие дни. И не надо было измерять температуру или пить порошки — это была дрожь восхищения и нетерпеливой потребности побыстрее перенести на холст свои чувства, возбужденные осенним половодьем красок.
Мы знаем множество картин, этюдов, навеянных осенними мотивами. Он писал осень неистово и страстно, писал масляными красками, грубо, наотмашь, спеша лишь схватить основные соотношения, это золото, упавшее на сумрак листвы, этот багрянец, неожиданно пламенеющий сквозь желтизну. Он писал осень акварелью, следя за самыми тончайшими переходами тонов; он писал осень пастелью, хрупкими мелками, которыми сложно передать переход одного оттенка в другой.
Левитан пропадал на Шохонке, которую насмешливые зареченские мастеровые прозвали Тараканихой за то, что она мелка и таракан ее свободно переползет.
Но была она речкой быстротекущей, и немало плотин устроили на ней владельцы мельниц. Одновременно мололи зерно и на Маутинской мельнице и на Кузнечихе, что стояла у омута, куда ребятишки бегали купаться; еще выше, у Церковенского оврага, тоже крутились жернова.
Художник слушал неторопливый шелест воды и писал свою «Осень. Мельница». Покоем веет от этого полотна, словно Левитан перенес в него всю ту тишину, какую вселял в каждого благодатный город Плес.
Осень напоминала о себе не только буйством красок. Часто хмурилось небо и сердилась Волга.
Один раз Левитан, гонимый дождем, возвращался на лодке из заволжских лесов. Неожиданно нахлынул ветер. Это произошло мгновенно, как только может быть на Волге. Река стала коричневой, налетел ураган, поднялись высокие волны, засверкала молния и озарила церквушку на горе. Лодку бросало как щепку, заливало волнами. Небо обрушилось ливнем, сильным, бившим по лицу и плечам.
Только благодаря опытности гребца Левитан благополучно добрался до берега.
Он вышел бледный, потрясенный, почувствовав себя в эти мгновения мелкой песчинкой, которой повелевает разбушевавшаяся стихия. Вернувшись домой, обсохнув и придя в себя, Левитан набросал рисунок, который назвал «Буря-дождь». На нем — тонкие стебли деревьев, клонящиеся под ветром и ливнем. Это первая мысль будущей картины, которую зрители увидели ровно десять лет спустя.
Левитан вернулся в Москву с большим запасом впечатлений, этюдов и разбуженных замыслов картин. Он еще не насытился Плесом и разлуку с ним почитал временной.
Когда Чехов посмотрел все, что привез Левитан, он удивился его неутомимости, расцветающему таланту и с одобрением сказал:
— Знаешь, на твоих картинах появилась улыбка.
Художники тоже спешили навестить Левитана. Кое-кто завидовал, а другие ждали от него нового слова в живописи. Волжские этюды привели многих в замешательство. Не верилось, что все они принадлежат кисти одного человека.
«Совершенно новыми приемами и большим мастерством поражали нас всех этюды и картины, что привозил в Москву Левитан с Волги», — вспоминал Нестеров.
Левитан не спешил показывать свои полотна. О редкой картине он мог сказать, что достиг в ней замысла.
Петербургская печать не заметила волжских работ Левитана. В «Русских ведомостях» В. Симов нашел добрые слова только для одной из них. Он писал о «Пасмурном дне на Волге»: «…Серые тучи готовы подвинуться, и ветерок бороздит мелкой рябью поверхность реки. Картина прекрасно написана и выражает искренний интерес художника к своему сюжету».
Но Левитана не огорчала эта скупость отзывов печати. Он чувствовал: главные его волжские картины впереди.
Левитан не был портретистом, редко работал в этом жанре. Известно только несколько его портретов, и среди них один — Софьи Петровны Кувшинниковой, написанный зимой 1888 года.
Художница изображена сидящей в кресле, на ней белое атласное платье с розовыми цветами у ворота. Левая рука затянута в желтоватую перчатку.
Большие, испытующие карие глаза. Темные вьющиеся волосы. Тонкая, стройная фигура. Лиф платья плотно обтягивает узкую талию, атлас струится мягкими складками до пола.
Такой она и была, эта даровитая женщина с лицом мулатки.
Уроки живописи, совместные поездки на этюды сдружили Кувшинникову и Левитана. У них было много общего: искусство, музыка, охота.
Софья Петровна полюбила Левитана. Никто еще не относился к нему так заботливо, и сердце его отозвалось на эту преданность.
Поддержка Кувшинниковой стала Левитану необходимой. Ложность его положения причиняла новые страдания. Но подошло лето, и он вновь приехал в Плес с Кувшинниковой и Степановым, стараясь заглушить голос совести в упорных трудах.
Был снят тот же мезонин, и жизнь маленького кружка художников быстро вошла в свою колею.
На улицах встречалось много знакомых, облепили их и подросшие за зиму ребята. Девочки бегали «прихвостнями» за Софьей Петровной, тихо сидели поодаль, пока она работала.
Мальчишки льнули к Левитану. Он очень любил детей, всегда для них у него находилось доброе слово и полный карман конфет.
Ребята особенно зачастили к художнику, когда в мезонине поселился больной журавль. Левитан принес его с перебитой ногой из леса и теперь нежно выхаживал. Осенью журавль обосновался в московской квартире Кувшинниковой и неотступно ходил за ней.
Левитан звал ребят и для того, чтобы показать этюды, заполняющие стены его комнаты.
Второй год художник писал картину во дворе дома Солодовникова — старую деревянную кровлю, маленький сарайчик и траву, робко пробивающуюся сквозь камни.
Прохожие, заглядывая в калитку, дивились, чем могли заинтересовать этого человека в белой полотняной блузе трухлявые бревна и истлевшие доски. А художник создавал одно из своих трогательных произведений, показал убожество обнаженной нищеты со всей силой правды, на которую было способно его сердце, и создал при этом одно из своих обаятельнейших по цвету полотен. Картину «Ветхий дворик» Левитан окончил только через год. Обычно он долго работал над своими холстами. Случалось даже, что начинал мотив в одном месте, а дописывать увозил в другое.
Березовая роща, освещенная солнцем, приглянулась Левитану еще в Бабкине. Но там дописать ее не пришлось. А молодые березки были так хороши в Плесе, на другом конце городка, неподалеку от кладбищенской церкви, называющейся Пустынкой. И художник пришел в плесскую березовую рощу с картиной, начатой в Бабкине.
Левитан умел языком красок рассказывать людям о горе и печали. Но он умел написать гимн надежды и молодости. К таким полотнам его талант стремился не менее часто, чем к поэзии сумерек и увядания, певцом которых его так назойливо провозглашали критики.
Одним жарким июньским утром Левитан вернулся без написанного этюда, но с букетом одуванчиков. Желтые лепестки уже опали, и оставалось лишь легкое оперение этих неприметных цветов. Сколько ног затаптывало их при дороге! А художник поднял их и бережно принес домой, боясь дышать, чтобы не сдуть пушок. Он очаровался самым хрупким, беззащитным и поруганным созданием и проникся к нему участием.
А потом написал букет одуванчиков в простой глиняной крынке. Всю нежность вложил Левитан в эти зыбкие стебельки и легкий ореол, могущий через минуту осыпаться.
В другой раз Левитан принес пучок лесных фиалок с незабудками. И написал их так, что вы словно ощущаете острый, терпкий запах фиалок и сырость влажных стеблей незабудок.
Скромные полевые цветы! Им отдал художник сердце, кистью доказывая: красота не в барских розариях, она рядом с нами.
В одной из своих прогулок по заречным лесам Левитан набрел на полянку, усеянную пеньками. Здесь был недавно лес. Вокруг поднимался молодой ельник. Пахло дымком. На полянке расположился табор цыган. Белые шатры среди зеленых елок. Рядом — распряженные телеги, поодаль пасутся кони.
Вокруг бегают смуглые, черноволосые ребятишки, группами сидят на зеленой траве.
С детства любимые строчки пушкинской поэмы пришли на ум. До позднего вечера пробыл художник у гостеприимного костра. Он слушал рассказы цыган об их бродяжьей жизни, смотрел на пляски маленьких гибких девочек, на их полные грусти глаза.
Тут же сидели молодые матери и кормили грудью малышей. Как трогательны были их розовые ладошки, ступни босых ног, как непринужденно они лежали на коленях!
Темнеет, пора возвращаться домой, а так не хочется уходить от костра, который теперь ярко озарял темное лицо молодого цыгана в розовой рубашке, агатовые глаза и черные спутанные волосы! Пламя освещало его снизу, и он казался словно высеченным из темного дерева на фоне фиолетового неба.
С тех пор Левитан часто заходил к своим новым знакомым. Но когда однажды он пришел с красками, маленьким узким холстиком и хотел написать табор с натуры, цыгане забеспокоились. Они даже готовы были сняться с полянки, свернуть шатры и покинуть насиженное место.
Пришлось прервать работу ради сохранения добрых отношений. Сцену в цыганском таборе Левитан дописывал по памяти. Эта картина не удалась, она случайна по композиции, так и осталась в мастерской художника. Только иногда Левитан ставил ее на мольберт, вновь мысленно переносясь в то хорошее лето, когда ему так легко дышалось. Вспоминался вечер у костра и пленившие его вольные люди.
В узкую щель двери подглядывают дети Фомичевых — Маша и Шура. С ними несколько любопытных девочек. Толкаясь, они оттягивают друг друга от щелки. Там, в высоком зале, у мольберта работает Левитан. Он не замечает возни возле двери и пишет большое полотно: широкую, вдаль уходящую Волгу, высокий холмистый берег и возле реки — дом под красной крышей, в котором он сейчас устроил свое ателье.
Девочки узнают этот дом. Он принадлежит двум хозяевам, Грошеву и Подгорному. В его-то половине художник и работает.
Чехов, проезжая позже по Волге, писал Кувшинниковой: «Видел Плес. Узнал я кладбищенскую церковь, видел дом с красной крышей…»
И сейчас можно увидеть на набережной высокий дом. Внешне здание не изменилось. По-прежнему его красная крыша покоится над белыми стенами, в которых черными провалами смотрятся окна. Эти темные глубокие впадины так характерны для старинных строений Плеса, у которых крыши далеко выдаются козырьком над стенами.
Мы входим в высокий зал школы. Он теперь не разделен на две половины, как прежде. Пять окон от пола до потолка, узкие, закругленные, пропускают в зал много света. Здесь стоял мольберт Левитана. Тут написан его «Золотой Плес».
Невольный трепет охватывает вас при этой мысли. Вы находитесь в зале, стены которого, эти старые, добротные кирпичные стены, были немыми свидетелями творческих мук и радостей художника. В этих стенах на узкий продолговатый холст был нанесен первый набросок композиции, и каждый день в ней прибавлялась доля живых наблюдений.
Писалась эта картина очень своеобразно. На крошечной дощечке был сделан первый набросок с натуры. А потом художник по вечерам уходил на гору и находил точку, с которой ему были видны холм с пеньками и молодым кустарником, большой грошевский дом, высокая колокольня Зареченской церкви Варвары Великомученицы, за ней пятиглавье еще одного храма и бесконечная ровная гладь реки. Левитан наблюдал и даже заучивал краски, как учат наизусть стихи и сонаты.
Друзья с большой заинтересованностью относились ко всему, что теперь создавал Левитан, и о новом приеме его работы Виноградов той же осенью писал Хруслову:
«Левитан же мне нравится (особо по последним его вещам). Я слышал, что он писал картину там, в Плесе (закат), и писал следующим образом: ходил куда-то на гору каждый вечер и наблюдал закат, а днем писал дома картину по впечатлению, и так каждый вечер и день продолжалось. Любопытно очень, что из этого вышло. Это я слышал от В. Богданова, а он от Аладжалова».
Вечерняя пора. Не больше часа минуло после заката. Это состояние длится недолго, за ним быстро темнеет. Художник заменил этюд, в котором может быть много случайного, изучением. Потом переносил найденное в природе на холст.
Но не каждый вечер одарит таким спокойным закатом, когда краски неба почти сливаются с умиротворяющей поверхностью воды.
Ему нужно было тихое раздумье, а не взбудораженность чувств, не буря, а штиль. Он ждал терпеливо, когда ураган красок растворится в розовой дымке, на землю спадет торжественная тишина, а река подернется у берегов пеленой тумана, сольется в мягком созвучии розовато-желтых тонов с небом.
Если вы подниметесь сейчас на один из холмов, откуда открывается панорама, полюбившаяся Левитану. то так и не найдете точки, с которой написана картина. И не только потому, что десятки минувших лет изменили эти места. Выросли, похорошели ели. Холмы оделись лесами. Нет, это происходит по другой причине. Левитан сочинял свои картины, и в этом их неотразимая сила. Но сочинял перед натурой, с глазу на глаз с природой, находя в ней то, что гармонировало его идеям. И хотя он был пейзажистом, он мог всегда повторить за великим Рембрандтом: «Когда я перестаю мыслить, я перестаю писать».
В середине прошлого века в обиход художников вошло слово «пленер». В переводе с французского это значит — открытый воздух, и пленер знаменует собой живопись вне мастерской, на улице, в поле.
Группа французских художников, борясь против окостенелого академизма, за реальную и правдивую живопись, выходила со своими мольбертами в леса, деревни или на берега рек. Это течение в живописи получило название «барбизонской школы», по имени деревни Барбизон, в окрестностях которой работали Добиньи, Тройон, Дюпре, Руссо и другие.
Знаменитые Курбе и Коро тоже искали мотивы в природе и делали этюды с натуры, а потом в мастерских превращали их в картины. Но и барбизонцы в выборе мотивов не ушли от влияний голландских художников, хоть их и разделяло почти два столетия.
Сезанн сетовал на то, что восприятие художника утомлено, обмануто воспоминанием об образах, уже виденных в музеях. «Мы больше не видим природы: мы видим вновь картины. Видеть создание бога!»
Вот это «создание бога» впервые увидел Александр Иванов — художник, которого Левитан боготворил. Иванов изучал живопись в музеях Италии, но после музея шел проверять полученные познания на природу. Начав писать на открытом воздухе, он сумел забыть музеи и увидеть природу в ее первозданной свежести.
Этот удивительный и не понятый своим временем художник первый дал миру живопись, передающую солнце с непосредственностью ребенка и мудростью ученого.
Импрессионисты писали свои картины только на природе, отражая в них впечатления от мимолетных состояний освещения. Само название «импрессионисты» в переводе значит «впечатленцы». Под влиянием открытий в области оптики они выбросили из своих этюдников все краски, кроме тех, которые соответствовали цветам солнечного спектра. Но они далеки были от «научного» построения картины и писали свои гимны солнцу вдохновенно. Клод Моне говорил, что он работает так же, как птица поет.
В пору, когда Левитан работал на Волге, голландский художник Ван-Гог писал пейзажи на юге Франции. В одном из писем он говорит: «Подчас я работаю чрезмерно быстро. Недостаток ли это? Я ничего не могу поделать! Так, одно полотно я написал в один сеанс. Вторично вернуться к нему было невозможно. Испортить его? Но к чему? Ведь я нарочно для этого вышел на улицу при полном мистрале. Разве мы не ищем скорее интенсивности переживания, нежели спокойствия мазка?»
Но вот Дега, художник, близкий к импрессионистам, работал иначе. Он, как говорили о нем, наблюдает, не рисуя, и рисует, не наблюдая.
Дега заклинает: «Не нужно писать с натуры». Он считал, что непостоянство освещения на воздухе мешает работе живописца. «Вы знаете, — говорил Дега, —…если бы я был правительством, у меня была бы бригада жандармерии для надзора за людьми, делающими пейзажи с натуры. О, я не хочу ничьей смерти, но я, однако, согласился бы для начала пустить в ход дробь!»
Великий Домье не был так нетерпим к пленеристам и не помышлял стрелять в них дробью. Но сам с натуры тоже не рисовал. С ним был почти курьезный случай. Одно из воскресений он провел за городом у своих друзей. Увидев во дворе уток, он взял бумагу и карандаш: ему нужны были утки для рисунка, подготавливаемого к печати. Домье изрядно перепортил бумаги, но так и не нарисовал уток с натуры.
Вечером, когда хозяин поднялся в комнату Домье, он с изумлением увидел на столе готовый рисунок, в котором утки были нарисованы художником по памяти с большим чувством пластики и весьма реально.
У Левитана тоже был свой метод. Он работал и с натуры и по памяти. Он не подчинялся мимолетным явлениям природы, а добивался обобщенного образа, насыщая его своим чувством. Как Репин или Суриков, он упорно собирал натурный материал для задуманной картины, над которой работал не «один сеанс», а порой долгие годы.
Создавая свои этюды-картины, Левитан постоянно писал на открытом воздухе, «советуясь с природой», и не боялся, что в него кто-нибудь пальнет дробью.
Левитан жил в Плесе, когда от скоротечной чахотки умер Николай Чехов.
Первое горе посетило семью Чеховых. Левитан был с ними мыслями и чувствами, его потрясла эта безвременная потеря.
Смерть товарища по искусству как-то насторожила Левитана. Он понял, что надо спешить, если намерен осуществить хотя бы долю своих надежд.
Для художника этим летом больше, чем когда-либо прежде, в картине стала иметь значение мягкая тональная живопись при рассеянном свете. Он искал, как построить картину, чтобы с помощью перехода одного тона в другой передать пространство. Его занимало, как написать глубину неба, необъятность реки, уходящие горы.
Неутомимость Левитана вызывала всеобщее удивление. Осенью он вернулся в Москву с большим грузом: вез много готовых картин и превосходные этюды. Эту плодовитость отметил Голоушев в своей монографии и назвал Левитана «первым пейзажистом России».
Но пресса в Петербурге молчала, если не считать издевательских стишков, которые поместила «Петербургская газета». Что фельетонисту, скрывшемуся за подписью Боримир, до мук художника, его поисков и разочарований, находок и провалов! Эти упражнения стихоплета выдают лишь врага всего нового в искусстве, презирающего поэзию будней и правду на холстах.
«ПОСЛЕ ДОЖДЯ»
Сюжетец выбран нерушимый,
Блины пустивши по воде.
Скажите нам, художник, где
Идет весною дождик «блинный»?
И не менее иронически еще четыре строки того же остряка:
Третьяков картину вашу
Приобрел, а не отверг.
Кто другой купил бы разве
«После дождика в четверг»?
Петербургская пресса не обмолвилась больше ни словом о полотнах художника.
После такого приема в столице Левитан очень тревожится, как отнесутся к его последним поискам в Москве. Тревога его нашла отражение в письме к Поленову, одному из устроителей Передвижной выставки:
«…Я предоставляю Вам, если, конечно, позволите, право поставить мои картины, где найдете их удобнее, но просил бы иметь в виду, что они писаны не в сильном свету, и потому мне кажется, что их выгоднее было бы поставить не в сильный свет и никак уж не у окон… Я прошу об этих картинах не потому, конечно, что я дорожу ими или жаждал успеха, — нет, но окончательный неуспех их и в Москве докажет мне ошибочность той теории, в силу которой они были сработаны».
Московские критики заметили волжские картины Левитана. Они пленились их колоритом и поэтическим чувством, отдали должное зреющему таланту, мастерству.
Но, помимо этих скупых газетных строк, к Левитану уже стекалась любовь и нежность многих посетителей выставки.
Осенью Поленова не было в Москве, он жил за границей. Левитану очень хотелось показать ему свои работы. Он зашел к его жене, пригласил ее в свою новую мастерскую.
Да, у него было, наконец, настоящее ателье, с верхним светом, окнами, выходящими на север. Он мог работать, не проклиная маленьких окон, мог отходить от мольберта и видеть картины на большом расстоянии.
Мастерскую на льготных условиях уступил Левитану С. Т. Морозов, фабрикант и меценат, который брал уроки живописи у художника и стал горячим покровителем его таланта.
Поленова писала мужу за границу в ноябре 1889 года: «Левитан как-то был у меня, довольно долго просидел, просил прийти посмотреть его работы. Вчера мы были с Лилей. Он работает в мастерской у Сергея Тимофеевича. Чудная мастерская, и сам Левитан шагнул громадно за это лето. Работает страшно много и интересно».
Еще не раз успех прильнет и отхлынет, окрылит или опечалит. Но плоды второго лета, проведенного в Плесе, принесли Левитану славу устойчивую и заслуженную.
В двадцать лет Михаил Нестеров написал автопортрет: лицо встревоженное, полный ожидания взгляд, черты острые, жестковатые, выдающие решительность характера.
Левитан узнал такого Нестерова еще в Училище. Он был смолоду человеком непреклонных взглядов, преданным искусству.
Они стали друзьями. И хотя трудно найти две более несхожие натуры, молодые люди этого не замечали. Не всегда ведь дружба в полной гармонии, иногда ее питает интерес к противоположности характеров.
Резкий в суждениях, фанатично религиозный Нестеров. Мягкий, впечатлительный, убежденный атеист Левитан. Чехов сказал о нем как-то писателю П. Сергеенко: «Он ни во что не верил, — в тамошнее…» Что общего было между друзьями? Любовь к искусству.
В разное время они едут за границу, посещают Всемирную выставку в Париже. Нестеров приезжает, покоренный мистиком Пюви де Шаванном. Левитан не находит слов, чтобы выразить свое отвращение к этому художнику. Но они не поссорились, умея уважать убеждения друг друга.
Долго каждый из них искал свой путь в искусстве. В 1889 году Левитан по волжским впечатлениям написал картины, говорящие о растущей самобытности.
В этом же году Нестеров показал первую картину на Передвижной выставке. Это был «Пустынник», и с нею начинается своя тропа в творчество Нестерова.
Позади остались жанровые сценки, которые писали многие, исторические картины, в них тоже голос художника не отличался от других. Пробы в портретах — заявка на большое и славное будущее. Наконец картины религиозных сюжетов, в которых найден свой стиль.
Встречались товарищи редко, урывками. Нестеров уезжал учиться в Академию, вернулся в Московское училище, когда Левитан его окончил, часто гостил у родных в Уфе. Но чем реже встречи, тем они желаннее, насыщенней.
В новую светлую мастерскую Левитана пришел П. М. Третьяков. Он смотрел здесь «Золотой Плес» и «После дождя». Купил обе картины еще перед тем, как их увидели на выставке.
Левитан спешит поделиться с друзьями тем, что фортуна, наконец, повернулась и к нему. Он вбегает в номер гостиницы, где остановился приехавший из Уфы Нестеров. Но ничего не успел рассказать взволнованный художник. Поеме первых слов привета он засмотрелся на картину, которую Нестеров тоже привез на выставку. Перед ним было «Видение отроку Варфоломею».
Левитан смотрит на озаренное верой лицо отрока, его сжатые в священном трепете руки, на нимб вокруг головы старца и сказочно русский пейзаж с холмистыми полями, стогами и старинной деревянной церковкой, так похожей на ту, что он сам недавно писал в Плесе.
Он долго молчал, забыв о присутствии автора картины, весь отдаваясь чувству ее новизны. Потом сказал скупо:
— Картина хороша, успех будет.
И меньше всего, конечно, Левитан отдал своих чувств отроку, остолбеневшему перед старцем с сиянием святого. Его захватил расстилавшийся перед ним осенний русский пейзаж, написанный так искренне.
Вот где они больше всего сходились, таких два разных человека, — в восприятии и передаче природы.
Новое произведение Нестерова встретило разноречивые оценки. Третьякову оно понравилось, и он приобрел его еще до открытия выставки.
Резко и справедливо осудил картину В. В. Стасов. Он писал: «Только одному из новоприбывших я не могу симпатизировать — это Нестерову. Еще не в том беда, что он вечно все рисует скиты, схимников и монашескую жизнь и дела, это куда бы ни шло: что ж, когда у него такое призвание; но в том беда, что все это он рисует притворно, лже-наивно, как-то по-фарисейски, напуская на себя какую-то неестественную деревянность в линиях, фигурах, пейзажах и красках, что-то мертвенное и мумиеобразное…»
Но отталкиваясь от нестеровской религиозной тональности, Левитан не мог полностью избежать ее влияния. Один раз его кисть пошла за елейной смиренностью. которая исходила от картин Нестерова. Только один раз…
Подобно тому как родословную человека мы узнаем из биографии его предков, родословную художника мы читаем в творчестве его предшественников.
Давно миновали времена, когда молодым художникам в Академии на получение золотой медали предлагалось такое задание:
«Оливковое дерево, на котором повешены кирасы, сумы и другие военные знаки с именем на оных Ее Величества, под оным несколько военных людей и пастухов с пастушками, играющих на их инструментах и веселящихся, украшенное солнечным сиянием, лесом, полями и ручьями».
Русские пейзажисты прошли и через другой этап, когда красота в природе мнилась им лишь в солнечной Италии, под лазурным небом, у пенящихся морских волн. Только изобильная роскошь вечнозеленых деревьев в заморских странах привлекала их кисть. Рядом лежащие поля, леса и реки скорбной родины не казались достойными для изображения.
Осталась позади и эта пора, когда красота была лишь предметом импорта.
Пришло время, когда на полотнах художников появились родные луга и пашни, березы и ели, серые избы и белые хаты.
Первенство в создании русского пейзажа принадлежит не пейзажистам, а литераторам. Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Тургенев опередили живописцев.
Художники опрокинули академических кумиров и также воспели не замки и парки, а пашни и хижины, не вечнозеленые оливы, а желтеющие клены. Когда-то скульптор Антокольский назвал пейзаж пассивным искусством. Но это заблуждение. Пейзажи Шишкина, Васильева, Куинджи, Саврасова, Поленова учили любить свою страну. Поэтому пейзажисты стояли в одном боевом строю с Крамским, Репиным, Суриковым, Верещагиным, Ярошенко, Маковским и, кстати, с Антокольским.
Левитан изучал своих предшественников и соратников, как изучал Добролюбова, и знал их, как знал наизусть Пушкина или Никитина.
Саврасов, понимая силу таланта Левитана, передал ему факел русского искусства правды. Но Саврасов же предостерегал молодого Левитана и от национальной ограниченности. Он настоятельно советовал ему внимательней и серьезней присмотреться к Коро, разделяя сам его многие взгляды на живопись.
Сергей Михайлович Третьяков в отличие от брата собирал только картины западных художников, и у него были чудесные полотна Коро.
Левитану посчастливилось получить заказ на копии с картин французского художника. И, следуя кистью за каждым мазком Коро, он вдумчиво и напряженно познавал волшебство его живописи.
Теперь Левитан хотел узнать о французском маэстро больше, чем могли рассказать несколько полотен галереи. Он раскрыл книги. В одной была подробно рассказана жизнь Коро, как рождалось его искусство, печаталось много новых репродукций. Но книга Руже Милле была на французском языке. Познаний, полученных в детстве на уроках отца, оказалось недостаточно. Нетерпеливое желание ближе узнать полюбившегося ему художника вынудило Левитана серьезно вернуться к изучению языка. Он берет уроки у своей престарелой хозяйки, которая сдавала ему комнатенку в Уланском переулке.
Хорошая память Левитана помогает ему быстро преуспеть в языке, и вот книга Руже Милле прочитана от корки до корки.
Ему нравится все в облике Коро. И то, что он вставал чуть свет и шел в лес или к озеру, если было лето, к мольберту в свою скромную мансарду, если была зима. Он ел, не выпуская из рук кистей, и на все попытки родителей женить его весело замечал, что не может же он изменить музе, с которой уже давно повенчан судьбой.
Нравилось Левитану и то, что Коро считал для себя важнейшим в живописи: искренность и глубину настроений. «Добивайтесь того, — советовал Коро, — чего вам не хватает. Работайте, усовершенствуйте форму: ваша живопись от этого только выиграет, но прежде всего следуйте вашему чутью и непосредственному впечатлению; будьте сознательны и искренни…»
Как это все было похоже на то, что говорил Саврасов! Но Саврасов, пожалуй, ошибся как педагог, когда, теряя силы, отослал Левитана к Коро.
Сам Коро сознавал, что краски даются ему с трудом, что природа не наградила его даром колориста. Он строил свою живопись на тональных отношениях больших силуэтов, тончайших градациях тонов от темного к светлому. Вот этой-то так называемой валерной живописью и начинает увлекаться Левитан. Он стремится писать при ровном рассеянном свете, приглушая свет, а порой ищет туманов, которыми так славился Коро. Одна картина так и называется: «Осеннее утро. Туман». Она писана в Плесе.
Дело не в туманах, а в том, что Левитана природа не обделила живописным талантом, и порой краски, рожденные чувством, он рассудочно глушил во имя системы, совершенно чуждой его дарованию. Все время шла борьба: то на этюде появлялись буйные солнечные краски, когда верх брала природа, то вдруг, когда верх брала «система», обычно не на воздухе, а в мастерской, краски обуздывались и цвет превращался в тон.
Так на какое-то время «валеры» окутывают Левитана, а Коро занимает место в его родословной.
Ранней весной 1890 года Левитан впервые поехал за границу. В Париже он застал Всемирную выставку. «Впечатлений чертова куча! — пишет он Чехову. — Чудесного масса в искусстве здесь, но также и масса крайне психопатического, что, несомненно, должно было появиться от этой крайней пресыщенности, что чувствуется во всем. Отсюда и происходит, что французы восхищаются тем, что для здорового человека с здоровой головой и ясным мышлением представляется безумием. Например, здесь есть художник Пюви де Шаванн, которому поклоняются и которого боготворят, а это такая мерзость, что трудно даже себе представить. Старые мастера трогательны до слез. Вот где величие духа!»
Что же это за художник, который вызвал такую бурю возмущения Левитана?
Пюви де Шаванн известен как мастер огромных полотен, в которых сочетал оскопленный классицизм с откровенной мистикой. Его религиозные сюжеты, где святые, парящие в воздухе и вытянутые фигуры античных дев встречаются в одном полотне с вполне современными персонажами, имели своих поклонников.
Понятно, что у Левитана, который исповедовал только один символ веры — правду, все эти выверты мистика вызывали лишь взрыв негодования.
Па Всемирной выставке были полно представлены барбизонцы и особенно Коро. Левитан с наслаждением переходил от картины к картине. Он не мог оторвать глаз от рисунков Коро, поражающих своим ритмом.
Но вот что интересно: после этой встречи с холстами Коро в самом Париже «туманы» не сгущаются над Левитаном, а, напротив, начинают рассеиваться. Как будто только здесь, у холстов Коро, русский художник по-настоящему понял призыв француза к искренности, к тому, чтобы всегда оставаться самим собой.
Выставки и музеи Парижа Левитан сменил на Италию: хотелось отдохнуть. Была ранняя весна, и художник бродил со своим маленьким альбомчиком, занося в него наброски горных вершин н старинных итальянских домов. Ветка цветущего дерева сменялась видом развалин, а флорентийский собор располагался на соседнем листе с тонкими стволами юных деревьев.
Левитан писал и много этюдов. Один из них, «Весна в Италии», передает розовое облако цветущих деревьев маленькой деревушки, прилепившейся у подножья фиолетовых гор. Над всей этой прозрачной картиной пробуждения природы господствует снежная вершина Альп.
Позже Левитан подарил этот чудесный этюд Ермоловой в день ее юбилея. Он познакомился с великой русской актрисой в салоне Кувшинниковой.
В Италии Левитан тоже был захвачен маленькими сельскими хижинами у подножья грандиозных гор, миндалем, расцветающим возле серого каменного дома.
Жилось здесь как будто неплохо. И все-таки скорее хотелось ехать домой. А в Москве, как обычно, знакомые смотрели этюды. И тихонько от одного к другому пополз слушок: «Работы неудачны, Левитан выдыхается, успеха на выставке не будет».
В мастерской уже стояли на мольбертах начатые холсты по впечатлениям от поездки. Художник был полон желания трудиться, новые мысли теснили голову, захлестывали его. А слушок расползался и дошел до Левитана. Находились даже такие «пророки», которые употребляли столь жестокие слова: «Левитан спел свою песенку и умер для русского пейзажа».
Хотя все это была неправда, желчный пасквиль завистников, Левитан тяжко переживал свою мнимую неудачу. Шпицер рассказывал со слов сестры художника, что «равнодушие общества к его заграничным пейзажам совсем поразило художника, и он был сам не свой. Целые дни он угрюмо молчал, не мог найти себе места».
Мрачное настроение сгущалось. Чехов собирался в дальний путь — на Сахалин, и некому будет веселой шуткой отвлечь художника от тяжелых мыслей. Звал и Левитана с собой. Но разве бросишь сейчас все накопленное, что требует большого труда? Уехать в новые места — значит погубить полученные впечатления. И Левитан неохотно отказался сопровождать Чехова.
Художник в своих итальянских произведениях не сделал живописных открытий. Но он продолжал быть и в них Левитаном; только, может быть, «дедушка» Коро «остался» в Париже. Надо было побывать во Франции, чтобы избавиться от французских влияний.
На мольберте уже стоял пейзаж, сделанный пастелью по довольно тусклому быстрому масляному этюду. Это «Близ Бордигеры». Левитан нашел удивительную пластику в шершавых камнях дома, смелое сочетание тонов в зеленой траве и бирюзовых наличниках, легкость в брызгах цветущего миндаля. Всю эту немеркнущую свежесть цвета может дать только пастель, которой Левитан увлекся в эту пору.
Художник И. Остроухов позже писал о своем путешествии по Италии:
«Нашумят, накричат, втиснут в вагон, звучное «Partensa» — и вы в Италии. Сразу тишина, бедные, бедные каменные коричневатые, серые домики у скал с черными отверстиями вместо окон, словно необитаемые. Все, все так красиво! И комбинации этой бедности и грусти с красотой и какой-то лаской удивительно трогательны.
Далекий колокол благовеста. Ave Maria усугубляют впечатление. Красивейшая и ласковая, бедная и грустная Ave Maria!.. Левитан чудесно выразил это настроение в своей Бордигере».
19 апреля 1890 года Левитан провожал Чехова на Сахалин. Ехал с писателем до Сергиевской лавры.
На вокзал опоздал доктор Кувшинников. Он примчался почти перед отходом поезда и повесил Антону Павловичу через плечо дорожную фляжку в кожаном чехле. В ней был коньяк, который доктор наказывал выпить только на берегу океана.
Чехов не нарушил обещания. Он писал Кувшинниковой, что ест удивительную икру, а «бутылка с коньяком будет раскупорена на берегу Великого океана».
Несколько месяцев о дорогом путешественнике напоминали только редкие письма. И почти не было ни одного, обращенного к сестре, в котором Антон Павлович не вспоминал бы о друге. Волга и Плес вызывают в его памяти «томного Левитана». Суровая, величественная природа Сибири возбуждает сожаление о том, что рядом нет художника. «И горы, и Енисей подарили меня такими ощущениями, которые сторицею вознаградили меня за все пережитые кувырколлегии и которые заставили меня обругать Левитана болваном за то, что он имел глупость не поехать со мной».
Эпитеты становятся все злее, а природа все самобытнее. Однако в каждом письме Чехов просит передать привет «красивому Левитану».
«Прогулка по Байкалу вышла чудная, во веки веков не забуду». И опять художник этого не видит: «Дорога лесная: направо лес, идущий на гору, налево лес, спускающийся вниз к Байкалу. Какие овраги, какие скалы! Тон у Байкала нежный, теплый».
Левитан и сам, видимо, сожалел, что не поехал с Чеховым. Но сейчас он спешил после Парижа и Италии скорее опять в Плес. Туда, где наедине с природой приведет в порядок все мысли и впечатления.
Вторая половина дома, в котором Левитан устроил ателье, принадлежала плесскому купцу Грошеву. Он недавно женился на воспитаннице богатого фабриканта из соседнего поселка. Анна Александровна попала в душную семью старообрядцев-фанатиков, изнывала под гнетом жестокой свекрови. Молодой муж, с виду довольно приятный, женившийся по любви, тоже ничем не мог облегчить участь Анны.
Она тосковала, металась. В доме опекуна ей довелось получить кое-какое образование у гувернанток, приглашенных к его дочерям.
Анна тянулась к знаниям, любила читать. Но для свекрови книги — дьявольское наваждение.
В доме у Грошева была своя молельня. Он, сам истый старообрядец, требовал и от жены постов да поклонов перед иконами.
Грошева познакомилась с художниками, подружилась с Софьей Петровной.
Кувшинникова вспоминала об этой встрече:
«Судьбе угодно было впутать нас в семейную драму одной симпатичной женщины-старообрядки. Мятущаяся ее душа изнывала под гнетом тяжелой семейной жизни, и, случайно познакомившись с нами, она нашла в нас отклик многому из того, что бродило в ее душе. Невольно мы очень сдружились, и, когда у этой женщины созрело решение уйти из семьи, нам пришлось целыми часами обсуждать с ней разные подробности, как это сделать. Видеться приходилось тайком по вечерам, и вот, бывало, я брожу с нею в подгородной рощице, а Левитан стережет нас на пригорке и в то же время любуется тихой зарей, догорающей над городком».
В это лето с художниками приехал на этюды и С. Т. Морозов — сын фабриканта. Он пробовал силы в живописи, брал уроки у Левитана и, прослышав об изумительной природе Плеса, захотел там поработать.
Он принял близкое участие в судьбе Грошевой, вызвался помочь деньгами, нанял лошадей. Анна Александровна уехала из Плеса с Морозовым.
Для тихой жизни маленького городка с благовестом церквей под праздник и семенным домостроем поступок Анны Грошевой прозвучал как неожиданный взрыв.
Муж поехал в Москву урезонивать жену. Она отказалась вернуться. А судьба ее сложилась далеко не так блистательно, как это казалось.
История эта поросла быльем, и, пожалуй, в наши дни никто о ней не вспоминал, если бы писатель Северцев-Полилов в 1903 году не выпустил роман под названием «Развиватели» и не сделал участников бегства Дины Грошевой его героями.
Имена очень прозрачно изменены. Левитан зовется Львовским. Кувшинникова — Хрустальниковой. Морозов — Зиминым. Грошев — Полушкиным. Соответственно названы и другие действующие лиц.
Уже ироническим названием «Развиватели» писатель обвиняет художников в ложном просветительстве, в том, что они подговорили Грошеву бежать из дому, а потом бросили на произвол судьбы. Обвинение адресовалось и Левитану, через три года после его смерти.
При жизни художника писатель не отважился бы на такой пасквиль, а он даже осмелился посвятить свой роман Л. П. Чехову.
Северцев-Полилов был знаком с Левитаном, виделся с ним в Плесе и, конечно, знал, что одержимому работой художнику было не до побега Грошевой. Он был просто невольным свидетелем этой истории.
Северцев-Полилов подробно рассказал, как Левитан писал масляными красками портрет Анны Грошевой на фоне распустившихся кустов шиповника. И с тех пор как роман «Развиватели» зачитывался в Плесе до дыр, старики подтверждали, что Левитан действительно писал Грошеву, да еще один портрет ее мужу, а другой — себе.
Где этот портрет, никто вам не скажет. Видимо, вымысел романиста перешел в жизнь, с годами стал выдаваться за быль.
В Плесе нам удалось найти фотографию Анны с мужем, снятую вскоре после свадьбы. Старинный снимок утратил свежесть, к тому же он был не пропечатан.
На нас пристально смотрят вопрошающие глаза. Их встревоженный взгляд выдает натуру мятежную, ищущую. Если к мягкому овалу круглого лица прибавить яркие краски молодости, то возникнет образ милой женщины.
В немногочисленной портретной галерее художника сохранился один рисунок, загадочно называющийся «Женский портрет». Сделан он в начале девяностых годов углем и подцвечен сангиной.
Портрет этот находится в Музее Художественного театра, но его авторство больше не приписывается Левитану, так как не удалось установить, кто послужил ему моделью. Но подпись художника на рисунке видна отчетливо.
Кто эта женщина?
Рисунок на первый взгляд кажется даже чужеродным в творчестве Левитана. Он изобразил очень печальную женщину в широкополой шляпе с вуалью, в пушистом темном боа, накинутом на плечи. Она позирует задумчиво, погруженная в свои печальные мысли.
Не Анна ли Грошева вдохновила Левитана на этот рисунок? Положим рядом пожелтевшую фотографию. Многое в юном лице напоминает эту женщину. Та же линия округлого лба, те же очертания бровей, мягко обрамляющих продолговатые светлые глаза, тот же юношеский овал лица, круглый нос и совсем еще детский подбородок.
Левитан мог нарисовать ее уже в Москве, она часто бывала у Кувшинниковой, в ее трагические дни, в годину невзгод, когда пылкие и радужные мечты ее разбились и жизнь предстала перед ней во всей суровой наготе.
Какими ненужными смотрятся эта дешевенькая меховая горжетка и шляпа, будто надетые с чужой женщины! Огромное горе излучает рисунок, так удавшийся Левитану.
Название «Женский портрет» мы не можем заменить с полным основанием другим — «Портрет А. А. Грошевой», но предположить, что это именно она сидела в глубокой задумчивости перед Левитаном, есть достаточно оснований.
Фантазия плесчан рождает и поныне разные небылицы. Все уже давно забыли, о чем повествовал Северцев-Полилов. Однако вам расскажут, что Левитан влюбился в красавицу Грошеву, похитил ее и потом коварно бросил.
Так легенды сплетаются с былью.
В путевом альбоме Левитана виды Венецианского канала перемежались с записями волжских впечатлений. Веселый этюд итальянской весны летом 1890 года совершил путешествие в Плес; здесь по нему художник написал картину.
Но Италию настойчиво вытесняла Русь, и Волга навевала замыслы новых картин.
Пора освежить впечатления. Всплыли в памяти обрывистые песчаные берега возле Юрьевца. Несколько часов езды пароходом, и Левитан сходит по шатким, скрипучим мосткам на берег.
Город верст на пять раскинулся вдоль берега, а над городом — поросшие хвоей горы, между ними огромные, как пропасти, овраги.
Природа здесь суровее, чем в Плесе. Глухие, таинственные овраги овеяны страшными рассказами о колдуньях, приютах юродивых, чудодейственных свойствах родников.
Три года назад здесь побывал В. Короленко и в очерке описал затмение солнца, наблюдавшееся 7 августа 1887 года. Он увидел удивительную темноту юрьевцев, ожидавших чуть ли не конца мира и встретивших приезжих ученых-астрономов, как вредных еретиков.
Эти грустные наблюдения позволили писателю воскликнуть с горечью: «Сколько призрачных страхов носится еще в этих сумеречных туманах, так густо повисших над нашей святою Русью!..»
Левитан бродил по городу, богатому старинными церквами. Он поднимался в гору и карабкался по древнему валу, который многие столетия назад окаймлял Белый город, старинную крепость, воздвигнутую на неприступном высоком берегу. История, еще более древняя, чем плесская, листала перед ним свои увлекательные страницы.
Задумчивые, тихие пруды, когда-то бывшие крепостными рвами, немые свидетели старины.
Особенно нравился художнику один пруд, под крепостным валом. Он словно вышел из какой-то сказки. Длинный, ровный, неподвижный, закрытый плотной зеленой скатертью ряски. Солнечные лучи выхватывают на ней яркие фисташковые пятна, а рядом лежат голубые тени сосен и елей.
Левитан запечатлел в этюде нижнюю часть юрьевецкого побережья. Называют этот этюд «В пасмурный день на Волге». И сейчас можно бы найти место, с которого художник его писал, если бы Большая Волга не разлилась широко в этих краях. Но нам удалось точно установить, что этот безыменный этюд написан в Юрьевце.
Лодки стоят у самой воды, и волна прибоя намывает на них песок. Вдали маленький буксир деловито пускает дым. Направо — строения под горой, вдали крутой извилистый подъем, ведущий к так называемому Белому городу. Кусочек жизни волжского городка, распорядок которого диктуется рекой, ее размеренной, неторопливой деятельностью.
Юрьевец привлек симпатии художника. Обворожил его один монастырь, расположенный в лесу на противоположном берегу около большого Кривого озера, во время весеннего половодья сливающегося с Волгой.
Дивные истории рассказывали Левитану о прошлом Кривоозерского монастыря.
Был такой странник родом из плесских крестьян — Симон Блаженный. Оставил он родной дом и пошел по деревням. Видали его среди нищих и убогих на церковных папертях. Появился он в Юрьевце и сразу стал совершать чудеса.
Сохранилась старинная тетрадь, в которой неизвестный летописец терпеливой славянской вязью вел реестр содеянных им чудес. Начиналась тетрадь с главного чуда. Один юрьевецкий житель будто видел Симона Блаженного шагающим по волжским водам яко по суху. Свидетель оного чуда клятвенно подтверждал, что Волга держала странника и была ему твердой опорой.
После такого чуда Симону Блаженному ничего не стоило стать пророком: он предсказывал, где вспыхнуть пожарам, кому умереть.
И поговаривали, пророчества сбывались: когда-нибудь вспыхивал пожар или кто-то умирал.
Так хитрого странника после смерти возвели в сан святых. В его честь воздвигли на горе храм, а на берегу Кривого озера — монастырь.
Левитан слушал эти легенды и все чаще переезжал на лодке к монастырю. Шел по узким хрупким лавам, бродил вокруг массивных башен. Он зарисовывал тяжеловесные колокольни, монахов, плывущих по реке.
Что так пленило художника в этом уединенном пристанище монахов?
Впервые он увидел монастырь в час заката, и его влекло сюда воспоминание о другом монастыре, освещенном последними лучами солнца. Это было в Саввинской слободе. Еще тогда возникла неясная мысль о картине. Теперь уединенная от жизни обитель вызвала желание вернуться к этому сюжету. В альбоме появились первые эскизы.
По вечерам Левитан с берега слушал звон монастырских колоколов, напоминающий о тех, кто нашел успокоение, уйдя от мирских бурь в одинокие кельи.
Под благовест церковный рождался замысел картины, возникали эскизы, художник запасался натурным материалом. Иногда это набросок, почти чертежик с мостков, ведущих к монастырю. Он не обладает обаятельностью рисунка с натуры, но зато ясно переносит нас к тому времени, когда художник раскрыл альбом и зачертил в нем несколько линий. Черновая композиция будущей картины уже рисовалась в воображении.
Больше всего художнику запомнились лавы, переброшенные через озеро к монастырю. В них было много наивной прелести, но главное — они уводили глаз зрители в глубь пространства, а это Левитан любил и всегда стремился к возможной глубине в картине. Лавы заняли центральное место и в цветном эскизе, который иногда ошибочно принимают за масляный этюд с натуры.
Захваченный мыслью о новой композиции, Левитан спешит обратно в Плес. И то, чего ему не хватало в Юрьевце, он дополнил наблюдениями на Соборной горе. Отсюда взял он для картины архитектурный церковный ансамбль с древней конической колоколенкой. И на этот раз картина возникала из многих наблюдений, набросков, сделанных в разных местах. Левитан писал с редкостным увлечением и упорством. Это почти никогда не случалось: картина нравилась самому.
Тишина, предвечернее умиротворение. У мостков, ведущих к тихой обители, обрывается суетный мир с его трагическим безвременьем. Восьмидесятые-девяностые годы прошлого столетия. Смельчаки, упрятанные за решетки, страдания родных, сдавленные голоса протеста. Души, попранные произволом, и души мятежные. Все остается на земле. Мостки, ведущие в монастырь, — граница, шлагбаум, за ними покой и нирвана, никаких тревог, сомнений, порывов.
«Тихая обитель» произвела огромное впечатление на выставке. Ее наперебой славили газеты, ею восхищались зрители.
А. Чехов писал сестре 16 марта 1891 года: «Был я на Передвижной выставке. Левитан празднует именины своей великолепной музы. Его картина производит фурор. По выставке чичеронствовал мне Григорович, объясняя достоинства и недостатки всякой картины; от левитановского пейзажа он в восторге. Полонский находит, что мост слишком длинен; Плещеев видит разлад между названием картины и ее содержанием: «Помилуйте, называет это тихой обителью, а тут все жизнерадостно»… и т. д. Во всяком случае, успех у Левитана не из обыкновенных».
Возбужденный таким успехом, художник потом написал несколько измененный вариант картины, назвал «Вечерний звон», использовал свои наброски с монахов в лодках, сделанные там же на Кривом озере. Она экспонировалась в Русском отделе Чикагской всемирной выставки.
И вот люди, которые только что кричали, что Левитан для искусства уже кончился, начали кричать о том, что Левитан только еще начался. Находились даже его современники, которые считали, что до «Тихой обители» Левитан не выделялся из общей массы русских пейзажистов и только эта картина открыла перед всеми его несравненный дар.
Так думал Александр Бенуа-художник и критик, рафинированный вкус и субъективные оценки которого обычно делали его мнение спорным.
Бенуа придавал также непомерное значение для развития Левитана его первой поездке за границу, посещению Всемирной выставки в Париже.
Слов нет, художнику было очень важно увидеть своих собратьев по искусству в разных странах, узнать ярчайшие явления художественной культуры. Но нельзя забывать, что в Париж он уже ехал художником с большим практическим опытом. Никакого чудесного перевоплощения в Париже не произошло. Напротив, он отказался от теории Коро и стал писать искреннее и непосредственнее. Колорит «Тихой обители» — свежий, чистый и красочный — ярко об этом свидетельствует.
Но А. Бенуа не отступал от своей точки зрения. Он утверждал:
«В первый раз Левитан обратил на себя внимание на Передвижной выставке 1891 года. Он выставлял и раньше, и даже несколько лет, но тогда не отличался от других наших пейзажистов, от их общей, серой и вялой массы. Появление «Тихой обители» произвело, наоборот, удивительно яркое впечатление. Казалось, точно сняли ставни с окон, точно раскрыли их настежь и струя свежего, душистого воздуха хлынула в спертое выставочное зало».
Картины в Третьяковской галерее, созданные в конце восьмидесятых голов, были лучшим опровержением того, что летосчисление художника Левитана надо начинать с момента рождения «Тихой обители».
Живопись этой картины выгодно отличается от «валерной» манеры предыдущих работ. Сколько в мастерской Левитана лежало этюдов, напоенных красками солнца, которые не уступали по сочности «Обители», но художник никогда не показывал их на выставках.
Успех не бывает полным, крупица горечи всегда сопутствует ему. Такой крупицей была неожиданная выходка приятеля по Училищу Аладжалова.
Художник, не блещущий дарованием, он восполнял трудолюбием отсутствие таланта. Но успех товарища больно ранил. Аладжалов распустил слух, что Левитан для своей прославленной «Тихой обители» заимствовал у него сюжет.
Клевета быстро прилипает. Левитан нервничал, его оскорбляло подобное подозрение. Путь последней картины был очень сложен.
Художник всегда создавал произведения, насыщенные многими впечатлениями, зарисовками, этюдами. Природа так щедро обогащала фантазию, что Левитану смешно было обращаться к Аладжалову за вдохновением.
Много лет спустя Левитан с волнением вспоминал эту историю, даже в доказательство показывал фотографии, снятые им самим в Юрьевце с Кривоозерского монастыря.
Аладжалов бывал и в Плесе, он тоже познакомился с Фомичевыми и в сердцах даже подарил им свой этюд, с которого, как он считал, Левитан заимствовал мотив.
Мы держим в руках этот потемневший холст. Выставленный рядом с картиной Левитана, он мог в свое время служить четким опровержением клеветы. Темная масса леса, и в ней — церковка. Мотив, который на Волге встречался всюду, но что здесь хоть отдаленно напоминает картину?
Только мучительная ревность к восходящей славе Левитана могла породить столь беспочвенное обвинение.
Зрители рукоплескали художнику. Он слышал хвалу своему произведению, которое сам ценил. Все, кому хотелось спрятаться от тягот жизни, пленялись картиной тишины и уединения.
В тот же год, когда зрители уходили растроганными и умиленными от картины монашеского смирения, Репин на своей персональной выставке впервые показал вольнолюбивых «Запорожцев» и «Арест пропагандиста» — картины, зовущие к борьбе за свободу.
Какие мысли будила «Тихая обитель», дивная картина, чарующая знатоков свежим и ярким колоритом, мастерски передающая воздух, небо, облака, пленительную красоту тихого вечера с алыми лучами заходящего солнца?
С кем был художник? С теми перепуганными и усталыми, кто охотно скрылся бы в «тихой обители», или по эту сторону мостков, в бурной, трудной жизни своей исстрадавшейся родины? Он ведь не мог писать такой насыщенный мыслями пейзаж, только увлекшись освещением заката.
Многое в картинах, созданных под церковный благовест, Левитан писал, поддаваясь успокоительным мелодиям «Вечернего звона». Частенько Кувшинникова читала вслух евангелие.
Дружба с религиозным Нестеровым, любовь к его аскетическому искусству, озаренному верой, тоже находила отзвук в чуткой душе Левитана. И этот человек, который яснее других понимал, в какой несправедливый век он живет, отдал свой несравненный дар прелестным картинам, в которых на первый план выползли идеалы приуставшего обывателя.
— Наше искусство должно не усыплять, а пробуждать, — говорил скульптор Антокольский.
«Вечерний звон» и «Тихая обитель» именно усыпляли. Кстати, вся Передвижная выставка этого года не отличалась высокой идейностью.
Левитан писал эту картину искренне, вдохновенно, убежденно. Он отдал ей лучшие силы души и таланта. Но с такой же искренностью, талантом и убежденностью через каких-нибудь два года художник напишет другое полотно, которое станет гордостью русского искусства, а художника сомкнет с несокрушимыми прогрессивными борцами за лучшее будущее человечества. Левитан напишет «Владимирку» теми же кистями, что и «Тихую обитель», с той же и даже большей силой вдохновения. Оба произведения создает один художник.
Но после варианта «Тихой обители» Левитан больше никогда не обращался к сюжетам, которые бы уводили от житейских бурь.
Поленов был убежден, что «искусство должно давать счастье и радость». Своей долгой жизнью и творчеством он подтвердил, что девиз этот всегда вел его вперед.
Всем ученикам, которые прошли через его мастерскую в Училище или прильнули к нему потом, он внушал эту мысль, старался разбудить в них чувство цвета, любовь к светлому, отрадному колориту, к сюжетам, которые помогали бы людям переносить тяготы жизни.
Семья Поленовых была неистощимым источником бодрости для многих молодых художников. Они тянулись к ней, привлеченные мудрым талантом Поленова, его кровной заинтересованностью в том, чтобы все подопечные шли своим путем и быстрее нашли его в искусстве. Сестра Поленова — Елена Дмитриевна — была одаренной художницей, ее акварели и иллюстрации пользовались успехом на выставках, печатались в книгах.
Жена Поленова — Наталия Васильевна — тоже занималась живописью, обладала большим вкусом.
В доме Поленовых все интересы подчинены искусству. Только оно одно занимало всех членов семьи.
В письме от жены Поленов прочитал такие приятные ему строки: «Меня ужасно радует та роль, которая тебе сложилась среди этой молодежи. Ты и наш дом для них центр света художественного, их тянет к нам, да, по-видимому, им это полезно».
Кроме больших художественных интересов, молодых привлекала и большая сердечность. Новая картина — сколько искренней, горячей заинтересованности в ее судьбе! Удачный этюд. Это — событие всей семьи.
И если Константин Коровин — талантливый, но взбалмошный — выбивается из рабочего настроения, Наталия Васильевна уже бьет тревогу, пишет мужу: «Костенька вообще производит сейчас неприятное впечатление: болтается, ничего не делает; просто хочется на него прикрикнуть, да я и прикрикиваю».
Но озадаченный Коровин не только слышит нотацию, он получит немедленную поддержку: ему помогут найти холст, посоветуют, как лучше построить панно, к нему отнесутся, как к родному сыну, неудачи которого огорчают, а взлеты вызывают чувство гордости.
И та же Наталия Васильевна спешит поделиться с сестрой Поленова большой личной радостью. Она пишет еще во времена молодости Левитана: «Я сейчас просто в восторге. Ученик Левитан принес свои этюды. Подобного, кажется, не видывали».
Появляется в доме незнакомый молодой художник. «Очень меня заинтересовал Виноградов, — пишет мужу Наталия Васильевна. — Это совсем юнец, из которого можно все сделать… Теперь он, к счастью, вышел из кружка, где его спаивали, и под влиянием Иванова».
Новый талантливый живописец попадает под поленовскую опеку. Не успевает присмотреть сам, всегда заменит жена или сестра.
А сколько общих волнений бывает в доме, когда молодые экспоненты отправляют свои картины на Передвижную в Питер!
Устроителем выставки едет Поленов. Все нетерпеливо ждут телеграммы с извещением о том, кто из молодых принят, чьи произведения получили мало голосов, отвергнуты.
До позднего вечера не покидают гостеприимного дома художники, нервно вздрагивая при каждом звонке у входной двери.
Наконец пришла долгожданная телеграмма. Облегченный вздох. Поленов радостно сообщает: все питомцы приняты. Они прыгают, резвятся, буйствуют, наполняя квартиру шумом молодости.
Еще большие волнения вызвала другая поездка Поленова в Петербург. Молодые экспоненты собирались стать полноправными членами товарищества. Выберут ли их?
В три часа ночи, вернувшись с бурного собрания, садится за письмо Поленов: Светославский, Остроухов, Левитан, Степанов и другие приняты общим собранием.
Левитан был на торжественном годовом обеде передвижников. А когда вернулся в Москву, поспешил поделиться радостью с Поленовым. Василий Дмитриевич оставался в Петербурге, и жена написала ему об этом посещении. Быстро пришел его отклик: «…Как мне приятно слышать про Левитана, что он в хорошем настроении, хочет работать и доволен тем, что был на обеде. И я остался доволен обедом и тем, что приняли так много молодежи. Действительно почувствовалась возможность обновления, какой-то молодостью повеяло…»
Много вдохновенных часов провел Левитан на знаменитых поленовских рисовальных вечерах. На них бывали друзья хозяина, старшее поколение художников: Репин, Суриков, В. Васнецов. Приходила и молодежь: братья Коровины, Виноградов, Врубель, Серов, Пастернак, Архипов и другие.
Собирались рисовать и по утрам в воскресенье. Е. Д. Поленова писала в 1889 году П. Д. Антиповой: «…Устраиваются акварельные утра, горячее участие будут принимать Левитан и Коровин, самые даровитые ученики здешней школы… Такие молодые, свежие, верующие в будущее. Новой и хорошей струйкой пахнуло от этого элемента».
Приглашали натуру, позировали по очереди и участники вечеров. Делали наброски пером, акварелью, кто любил — пастелью.
Не раз позировал и Левитан: то в костюме бедуина, то в чалме.
Поленов сделал два наброска — пером и акварелью. Быстрыми, уверенными штрихами нарисовал друга М. Несторов, карандашный рисунок оставил Виноградов.
Рисовальные вечера очень сближали, за чаем после трудов велись разговоры о самом животрепещущем в искусстве. Тут же разбирали работы, в дружеской обстановке, без тени неприязни. Очень полезно было молодым порисовать рядом с маститыми, хотя бы с таким виртуозным рисовальщиком, как Репин.
Левитан старался не пропускать этих вечеров. Дом Поленовых, как и дом Чеховых, был для него родным. Он чувствовал к себе большую нежность, а главное — искреннюю заинтересованность в его творческом развитии.
Сам Поленов относился к Левитану с особой приязнью не только, как к своему многообещающему ученику. Он любил его восторженно, любил его красивую внешность и не раз усаживал позировать.
Удивительно хорош один портретный этюд! Написана только голова в белой шапочке и рука, подпирающая щеку. Модель получилась похожей. Спокойная поза, устремленный вдаль задумчивый взгляд. Лицо вылеплено уверенной кистью. Чувствуется: художник поработал с волнением.
Набросок этот — этюд для картины Поленова «На горе» («Мечты») и вошел в нее почти без изменений.
Но знакомый профиль бросается в глаза и на другой картине Поленова — «Христос и грешница». Принято считать, что и в этом холсте этюды с Левитана помогли Поленову создать центральный образ Христа.
Это отчасти верно. Какие-то черты Левитана можно найти в лице Христа. Но целиком его профиль послужил для создания типа араба, высокого, в белой шапочке, опирающегося на большой посох.
Можно сличить этюд, хранящийся сейчас в Поленовском музее, чтобы в этом убедиться. Здесь совпадение почти полно!
Нашел свое применение и набросок, сделанный с Левитана в костюме бедуина. Хотя сходство здесь и менее заметное, но общий характер головы в белом струящемся покрывале очень напоминает акварель, сделанную в тот вечер, когда позировал Левитан. Эти наброски, этюды разбудили более глубокий живописный интерес Поленова. Он все чаще с восхищением приглядывался к лицу Левитана. Какое оно изменчивое! То воодушевленное, пылающее, то потускневшее, задумчивое, даже страдальческое. Не уследишь за этими мгновенными переменами. И какое из этих выражений вернее характеризует талантливого пейзажиста?
Так постепенно у Поленова рождалась мысль о портрете. Он написал своего любимца в 1891 году, в год бурного успеха его пейзажей. Сам Поленов сообщал жене из Петербурга: «Дворик» Левитана производит общий восторг».
Раздумье, пристальный взгляд и очень покойная поза. Портрет поэтичен, резко выделяются белые руки с манжетами, воротничок и светлое лицо. Верный образ Левитана.
Поездка оказалась очень веселой. В теплый майский день Левитан и Лика Мизинова — подруга Марии Павловны — задумали навестить Чеховых, живущих на даче в Алексине. Добираться туда не просто. От Серпухова они сели на пароход и проехали по Оке всю ночь.
Пароход тащился очень медленно. Однако путешественники не грустили.
Левитан был неистощимо любезен, остроумен. Лика смеялась, отвечая на его шутки.
В пути случайно познакомились с помещиком Былим-Колосовским, который ехал в свое имение Богимово. Узнав о том, что поблизости живет его любимый писатель, новый знакомый пригласил Лику, Левитана и Чеховых к себе в гости.
Вечером того же дня в Алексин прислали лошадей, и молодая компания поехала за двенадцать верст в Богимово.
Неожиданно все попали в старинное запущенное имение с огромным парком, липовыми аллеями. В доме были просторные комнаты, окна выходили в парк.
А вскоре Чехов писал Лике: «Мы оставляем эту дачу и переносим нашу резиденцию в верхний этаж дома Былим-Колосовского», «… в Богимово, где Вы были и стояли под навесом, когда шел дождь».
Левитан переехал на дачу к дяде Лики Мизиновой Н. П. Панафидину и поселился в маленьком деревянном домике из трех комнат неподалеку от самой усадьбы. Это местечко носило поэтичное название «Затишье», находилось вдали от дорожных шумов и веселой жизни большого дома Панафидиных.
Переписка этого лета между друзьями была наполнена шутками, поддразниваниями. Левитан подшучивал над чувствами Чехова к Лике, а он весело изображал свою ревнивую тревогу. Тон был взят уже в первом письме Левитана:
«Пишу тебе из того очаровательного уголка земли, где все, начиная с воздуха и кончая, прости господи, последней что ни на есть букашкой на земле, проникнуто ею, ею — божественной Ликой!
Ее еще пока нет, но она будет здесь, ибо она любит не тебя, белобрысого, а меня, волканического брюнета, и приедет только туда, где я. Больно тебе все это читать, но из любви к правде я не мог этого скрыть…»
И дальше все письма в том же юмористическом тоне, с такой же колючей шуткой.
Шутит Левитан, отвечая на шутки Чехова, вносит свою веселую нотку в эту переписку и сама Лика.
Левитан приехал с Софьей Петровной. Степанова после шумного успеха его картины «Журавли летят» задержали в Москве заказы. Художник, по словам Лики, «мрачен и угрюм, и я часто вспоминаю, как Вы его называли Мавром».
Софья Петровна хорошо относится к Лике, приглашает ее в гости к себе, скучает, когда девушка долго не приходит. Но, шутит Лика в письме к Чехову, «ко мне близко он подойти не смеет, а вдвоем нас ни на минуту не оставляют».
Чехов приглашает Лику в Богимово, острит над ее вниманием к своему другу и шутливо заканчивает:
«…Кланяйтесь Левитану. Попросите его, чтобы он не писал в каждом письме о Вас. Во-первых, это с его стороны не великодушно, а, во-вторых, мне нет никакого дела до его счастья».
В доме Панафидиных очень бережно относились к Левитану, его покой не нарушался, несмотря на то, что летом здесь жила огромная семья, с детьми и внуками.
В Затишье никто без приглашения не шел, и к часам работы художника испытывали большое почтение. Но когда Левитан отдыхал, все старались его развлечь. Ходили вместе за грибами, в леса, а вечера отдавались музыке.
Софья Петровна играла в зале, и звуки доносились на террасу, где тихо сидел Левитан, погруженный в свои мысли.
Музыки в доме было много. Тем летом в имении жила родственница Панафидиных Наталия Баллас. У нее был низкий, сочный голос, она кончила консерваторию в Вене.
По вечерам Наташа иногда появлялась перед террасой с длинными светлыми распущенными волосами и начинала кричать по-совиному. Певица так умело подражала крику сов, что они слетались к дому.
Эта перекличка с совами нравилась Левитану, особенно когда вся сцена происходила при ярком свете луны. Тогда она выглядела еще более таинственной, даже зловещей.
Гости все прибывали, становилось шумней. Но часы, посвященные работе, для Левитана нерушимы. Он покидал самое веселое общество и уходил один в поисках мотивов.
Природа в этих местах не очень пленяла Левитана. Он даже Чехову писал об этом разочаровании: «…выбрал я место не совсем удачно. В первый мой приезд сюда мне все показалось здесь очень милым, а теперь совершенно обратное, хожу и удивляюсь, как могло все это понравиться. Сплошной я психопат!»
Но так было в ненастные дни. «С переменой погоды стало здесь интересней, явились довольно интересные мотивы».
В плохую погоду уютнее сидеть дома. Однажды Левитан прочитал вслух Софье Петровне и Лике — рассказ Чехова «Счастье». Он читал с наслаждением, вникая в каждое слово, читал с вдохновением. Впечатление было огромным.
Ведь для всех, кто слушал чтение, Чехов — близкий знакомый, с которым они часто встречались, шутили. А он вырастал тем временем в огромного, мудрого писателя, рассказы его печатались в сборниках, имя произносилось на Руси с восхищением.
Левитан очень рано оценил глубину таланта Чехова и ждал от него больших свершений в литературе.
Он поспешил написать писателю об этом чтении, сдобрил, конечно, свое письмо порцией добродушной шутки: «Я вчера прочел этот рассказ вслух Софье Петровне и Лике, и они обе были в восторге. Замечаешь, какой я великодушный, читаю твои рассказы Лике и восторгаюсь! Вот где настоящая добродетель».
Но шутки отходят в сторону, и звучат слова, сказанные от самого сердца: «В предыдущие мрачные дни, когда охотно сиделось дома, я внимательно прочел еще раз твои «Пестрые рассказы» и «В сумерках», и ты поразил меня как пейзажист. Я не говорю о массе очень интересных мыслей, но пейзажи в них — это верх совершенства, например, в рассказе «Счастье» картины степи, курганов, овец поразительны».
Оценка эта была особенно дорога писателю — ведь она дана пейзажистом, который многие годы бился над тем, чтобы цветом выразить свои впечатления от природы. Чехов сделал это словами. И как много духовно близкого нашел Левитан хотя бы в этом описании степи:
«В синеватой дали, где последний видимый холм сливался с туманом, ничто не шевелилось; сторожевые и могильные курганы, которые там и сям высились над горизонтом и безграничною степью, глядели сурово и мертво; в их неподвижности и беззвучии чувствовались века и полное равнодушие к человеку; пройдет еще тысяча лет, умрут миллиарды людей, а они все еще будут стоять, как стояли, нимало не сожалея об умерших, не интересуясь живыми, и ни одна душа не будет знать, зачем они стоят и какую степную тайну прячут под собой».
Мысли, выхваченные из недр души Левитана. Как часто, оставаясь один на один с другом, он говорил ему о своей тоске, о ничтожестве человека перед спокойным бессмертием природы. И показалось, будто осколок собственной души присутствует в этом рассказе.
Близость! Оба стеснялись выражать ее внешне. И только нет-нет промелькнет в письме замаскированная нежность: «Целую тебя в кончик носа и слышу запах дичи. Фу, как глупо, совсем по-твоему».
Или мужская, суровая ласка: «Дай руку, слышишь, как крепко жму я ее».
Их тянет друг к другу, они хотели бы чаще видеться. То Чехов заманивает Левитана в Богимово, то художник обольщает его прелестями рыбной ловли: «Было бы крайне радостно видеть твою крокодилью физиономию у нас в Затишье. Рыбная ловля превосходная у нас: окуни, щуки и всякая тварь водная!» Но в Богимово Левитан во второй раз так и не собрался поехать: «затеяны вкусные работы».
Когда Левитан с Ликой были в Алексине, вечером они предавались обычным занятиям: Чехов импровизировал. Лика пела, Левитан читал стихи и среди них — свое любимое пушкинское: «В уме, подавленном тоской…»
Стихи продолжали звучать и после отъезда гостей, преследуя своей навязчивой мыслью. И Чехов просит прислать ему полный текст пушкинских стихов.
Левитан ответил и позже прочитал стихи в эпиграфе к XVII главе чеховской «Дуэли».
Интересная подробность: читаешь рассказы Чехова, следующие за годами знакомства с Левитаном, и очень часто чувствуешь в них его присутствие. Редко — это какая-то черта, похожая на Левитана. Скажем, внешний облик нотариуса в рассказе «Несчастье», где героиней — Софья Петровна.
Иногда это мысли, которые были предметом споров между Чеховым и Левитаном, а потом вложены писателем в уста его героев.
Особенно отчетливо это чувствуется в рассказе «Огни». Словно мы присутствуем при разговоре друзей, словно слышим глуховатый голос Левитана, печальные интонации его больной души. Словно только что произошел этот эпизод, когда Чехов с братьями пришел к Левитану в Максимовку и застал его после попытки к самоубийству.
Это именно его раздирают мысли о неизбежной и близкой смерти, о бренности всего живущего, о тоске, которая давит душу художника, заслоняя от него порой и радость молодости и радость самого бытия. А рассказ «Огни» как бы служит подтекстом к картине Левитана «Над вечным покоем».
Так тесно сплелись творческие пути художника и писателя. В повести «Три года» Чехов приводит героиню Юлию Сергеевну на выставку передвижников, и явно левитановский пейзаж раскрывает ей тайну настоящего искусства.
Вы не найдете картины у Левитана, которая бы точно соответствовала чеховскому описанию. Но тонким чутьем художника он сумел рассказать о магическом действии его полотен.
И когда потом потрясшая Юлию Сергеевну картина появилась в ее гостиной, Чехов показал, как облагораживающе воздействует на человека истинно талантливое произведение — такое, которое напоминало хотя бы левитановский «Омут».
В нескольких верстах от Затишья было имение Берново, принадлежавшее баронессе Вульф. Левитан пришел как-то туда и заметил там старую плотину через реку. Его заинтересовал этот мотив. Баронесса Вульф рассказала ему трагическую легенду, передающуюся об этой тихой заводи из уст в уста.
Бывал тут Пушкин, он гостил в имении Малинники и там слышал рассказ о трагедии, происшедшей у заброшенной мельницы. У мельника была красавица дочь Наташа, а у деда баронессы Вульф — тоже очень красивый конюший. Молодые люди полюбили друг друга. Когда Наташа ждала ребенка, кто-то донес об этой тайной любви барину-деспоту. Он приказал конюшего засечь до полусмерти, а потом отправить на всю жизнь в солдаты.
Наташа с горя утопилась в этом омуте.
Драматическая история поруганной любви послужила Пушкину для создания «Русалки».
Левитан слушал эти рассказы, и заброшенная плотина облекалась для него мрачной поэтичностью. Его влекло сюда, к темным от времени толстым бревнам, к таящей тайну стоячей воде и глухому лесу.
Мысль о картине легла на бумаге в первом эскизе, сделанном тушью и сепией. По этому эскизу Левитан писал большой этюд с натуры. Но Берново далеко, и каждый день ходить туда с громоздким подрамником утомительно. Кувшинникова потом вспоминала:
«…целую неделю по утрам мы усаживались в тележку — Левитан на козлы, я на заднее сиденье — и везли этюд, точно икону, на мельницу, а потом так же обратно».
Картина затянула Левитана. К осени, когда Софья Петровна уехала, Левитан переселился в большой дом. Хозяева имения предоставили ему для работы светлую столовую с пятью окнами. Там-то он и начал писать «У омута».
Иногда отрывался от картины и просил позировать для портрета хозяина дома Н. П. Панафидина. Он изобразил его сидящим в кресле со спокойно сложенными на коленях руками. Портрет, видимо, был похож на модель, родные его любили. Он долгие годы висел в столовой, и, как вспоминает Т. М. Смирнова-Панафидина, с самых детских лет она не могла представить этой комнаты без дедушки, сидящего в кресле.
Тем же летом Левитан написал и второй портрет Панафидина, во весь рост.
Это как бы благодарность за радушие, с каким встретили художника все члены семьи Панафидиных.
Основная работа над картиной началась уже в мастерской.
Тема волновала. Полусказочный сюжет переносил к тем дням, когда в этих темных водах потопила свое горе молодая женщина. Мысль о перенесенных ею страданиях окрашивала в мрачные тона и пейзаж. Лес казался художнику угрюмым, вода — маслянистой, гладкой, даже зловещей.
Настроение в картине создать удалось. Она была замечена на выставке, о ней много писали, отмечая поэтичный дар художника. Картину купил Третьяков, несмотря на то, что Репин в письме к нему отозвался об этом произведении довольно резко. Он писал: «Левитана большая вещь («Омут») мне не нравится — для своего размера совсем не сделана. Общее недурно, но и только».
Замечание суровое, но не лишенное оснований.
Трагический случай, вдохновивший Левитана, придал угрюмый колорит картине. Художник написал сгущающиеся сумерки. И, пожалуй, только верхушки деревьев на фоне сумрачного гаснущего неба переданы верно по цвету. Картина слишком перечернена. Черная краска так и остается краской, не став живым цветом.
Левитан отдал этому полотну много душевных сил, работал с большим упорством. Но он чувствовал, что вода еще не полностью ему удалась, он хотел бы ее видеть иной.
Желание художника доработать картину совпало и с просьбой Третьякова. Будущей весной Левитан писал коллекционеру:
«Не подумайте, что я забыл Вашу просьбу и мое собственное сознание исправить воду в моем «У омута». Я не решался переписывать его до той поры, пока не проверю этот мотив с натурою. Теперь напишу несколько этюдов воды и в конце мая приеду в Москву и начну переделывать картину».
Трудно установить, исполнил ли художник свое обещание переделать картину. В том виде, в каком она предстает перед нами сейчас, хороший колорист найдет много поводов для разговоров о ее живописных недостатках. А вода по мастерству исполнения уступает небу. Это один из тех редких случаев, когда мысль художника, его настроение не слились воедино с совершенной колористической формой.
Маленький альбом Софьи Петровны обычно лежал в гостиной, и все посетители салона могли в него заглядывать. Кроме рисунков и стихов, несколько страниц альбома были исписаны размашистым, неразборчивым почерком. Это дневниковые записи Кувшинниковой, относящиеся к 1883 году.
Записи очень откровенные, и непонятно, почему они были доступны для всех. Софья Петровна подробно рассказывала о своей жизни в доме отца в маленьком сибирском городке, о бурном романе с одним человеком, сосланным за политическую деятельность. День за днем описывала она растущую нежность этого человека, жалкие письма его жены и свои большие чувства. По временам, казня себя, вспоминала о муже, разрешала неразрешимые вопросы о будущем и успокаивалась на том, что: «Мне, все-таки, лучше, еду к личности, как мой Дмитрий, который именно бескорыстно, отрешаясь от своего я, умел любить меня одиннадцать лет».
Она пишет о том, как в десять часов вечера приносят телеграмму от Кувшинникова, полную тревог об ее расстроенном здоровье.
Довольно часто бывая в гостиной, Чехов, конечно, не раз держал в руках этот альбом и читал последние страницы.
Не они ли дали ему отдаленный повод написать еще осенью 1886 года рассказ, в котором героиню звать Софьей Петровной, героя — сильного, громадного мужчину с черной бородой — Ильиным? В этом рассказе Чехов измену женщины мужу назвал коротким словом «Несчастье».
Дневник Софьи Петровны чувствуется и в другом шедевре Чехова — его «Попрыгунье».
Есть такие произведения, которые нельзя читать без содрогания. Страница за страницей показывает нам писатель одаренную женщину, эгоистку до мозга костей, помешанную на знаменитостях и не приметившую рядом с собой большого человека.
Чехов срывает покровы со своей героини, сохраняя ее внешнюю обаятельность, он высказывает ей резкое осуждение и делает виновницей гибели человека большой души.
Рассказ этот наделал много шуму. Его несравненная талантливость была одной из причин быстрой популярности.
Но читатели захотели искать прототипы основных героев, и они быстро узнали в хорошенькой блондинке брюнетку Софью Петровну.
Чехов писал об этом Л. Д. Авиловой 29 апреля 1892 года: «Вчера я был в Москве, но едва не задохнулся там от скуки и всяких напастей. Можете себе представить, одна знакомая моя, 42-летняя дама, узнала себя в двадцатилетней героине моей «Попрыгуньи»… и меня вся Москва обвиняет в пасквиле. Главная улика — внешнее сходство: дама пишет красками, муж у нее доктор, и живет она с художником».
Чехов попробовал отшутиться. Конечно, рассказ был глубже и трагичнее того, что он наблюдал в жизни.
Софью Петровну он теперь заметно недолюбливал. Называл ее семидесятилетием соперницей Лики, стареющей Сафо, которую тогда с огромным успехом исполняла Ермолова в пьесе австрийского писателя Франца Грильпарцера. Распределял он и другие роли. Лику называл Мелитой и предрекал ей в будущем обольстить Фаона — Левитана.
Софья Петровна пыталась отмахнуться от осуждения своими взглядами на независимость женщины. В автобиографии она назвала это так: «Жизнь шла шумно, разнообразно, часто необычайно, вне всяких условностей».
Чехов очень близко подходил в описании героини «Попрыгуньи» к характеру Софьи Петровны.
Какие-то внешние черты и Левитана легли в основу образа художника Рябовского. Он говорит иногда слова, которые любил повторять Левитан, и Чехову они были хорошо знакомы.
Но если от Софьи Петровны очень многое перешло в образ молодой героини, то художника Чехов наделил только внешними чертами своего друга, оставив нетронутыми глубины его души.
Дымов несравненно больше Кувшинникова. Но благородство, высокая человечность скромного врача, его преданность профессии и честное служение долгу дали повод для создания прекрасного образа талантливого ученого, беззаветного целителя человеческих недугов — Дымова.
В «Попрыгунье» врач противопоставлен актерам, музыкантам, художникам. Чехова давно волновала мысль о том, что знаменитостью может стать любая опереточная певичка, а кто построил, скажем, мост, никто никогда не узнает. И Чехов создал образ человека, который делает добро людям без аплодисментов.
«Попрыгунья» печаталась в двух январских книжках журнала «Север» за 1892 год.
В начале апреля Левитан приехал погостить к Чехову в недавно купленную им усадьбу Мелихово. Новый рассказ не повлиял на их отношения. Жилось им по-прежнему дружно. Много сердечных, волнующих бесед об искусстве и жизни, но много дурачились, смеялись.
Осталась фотография, которая напоминает об этой веселой поре. Левитан снял писателя В. Д. Гиляровского, когда он вез на тачке братьев Антона и Михаила Чеховых. Посылая эту фотографию Д. И. Смагину, Антон Павлович шутил, что он вышел с одним глазом.
Охотились каждый день. 8 апреля Чехов сообщал Суворину:
«У меня гостит художник Левитан. Вчера вечером был с ним на тяге. Он выстрелил в вальдшнепа, сей, подстреленный в крыло, упал в лужу. Я поднял его: длинный нос, большие черные глаза и прекрасная одежда. Смотрит с удивлением. Что с ним делать? Левитан морщится, закрывает глаза и просит с дрожью в голосе: «Голубчик, ударь его головкой по ложу…» Я говорю: не могу. Он продолжает нервно пожимать плечами, вздрагивать головой и просить. А вальдшнеп продолжает смотреть с удивлением. Пришлось послушаться Левитана и убить его. Одним красивым, влюбленным созданием стало меньше, а два дурака вернулись домой и сели ужинать».
В Москве Левитан застал самый разгар сплетен о новом рассказе Чехова. Одни возмущались прозрачностью намеков писателя, другие злорадствовали, давно озадаченные вызывающей откровенностью жизни Кувшинниковой.
Негодовала Софья Петровна. Она-то и подбила Левитана написать возмущенное письмо.
Отношения накалились.
29 апреля Лика писала Чехову: «Вчера был у меня Левитан, и опять говорили об рассказе. Сам он, кажется, сознает, что все вышло очень глупо. И очень нужно было еще ему писать письмо. Точно не могли вы сообразить, что теперь писать не следовало, потому что это то же, что написать Кувшинниковой».
Недолго имя художника было на устах у москвичей. Новые сенсационные слухи давали им пищу для пересудов. А ссора друзей принимала затяжной характер. Около трех лет продолжался этот разрыв. Он принес обоим много горя. Особенно труден он был Левитану, ему предстояло пережить очень много тяжелого. А друга рядом не было…
Бесконечная тянется дорога. Сумрачное, облачное небо нависло над землей, как бы придавило ее. Дорога плотно утоптана. Кругом бескрайные поля с перелесочками и бугорками. В чахлую зелень врезается желтизна убегающих в стороны стежек.
Бредет по тропинке одинокая странница, да голубец стоит при дороге. Тишина.
Какая знакомая картина! Сколько на Руси таких полевых дорог, нив, подпаленных солнцем, и тропочек, растрескавшихся от сухости и зноя!
Но в этой дороге, написанной Левитаном, какая-то необычайная хмурость. Огромное, давящее небо угнетает. Тревогой окрашен этот унылый пейзаж, тревогой и предчувствием горя.
Нет, это не просто мастерски написанный пейзаж — это народная эпопея. Левитан назвал картину «Владимирка» — так, как народ прозвал эту дорогу. Вот он, путь страданий, пройденный тысячами людей!..
Дорога эта уходит в бесконечную даль, но она не манит. Содрогаешься от беспросветного мрака, в который она ведет. И только вдалеке светлеет, озаренная уходящим солнцем, полоска спеющей ржи. Это робкий луч надежды.
Первое впечатление было мгновенным и очень сильным. Левитан жил летом 1892 года в Болдино по Нижегородской дороге. Однажды, возвращаясь с Кувшинниковой после охоты, они вышли на старое шоссе.
Вечер был близок. Сумрачное небо настраивало печально.
— Постойте, — сказал Левитан, — да ведь это Владимирка, та самая Владимирка, по которой когда-то, звякая кандалами, прошло в Сибирь столько несчастного люда.
Воображение художника включено, быстро рисуются перед его глазами печальные картины. Дорога перестает быть безлюдной. Этапом гонят в ссылку людей, измученных, исстрадавшихся. Рассечены в кровь ноги, измеряющие версты по этой каменистой. твердой дороге.
Пушкинское «Послание в Сибирь» ведет воображение за эту дорогу, далеко на каторгу. Мужество женщин, воспетых Некрасовым, всплывает в памяти.
Левитан вполголоса читает строки из «Колодников» Ал. Толстого:
Спускается солнце за степи,
Вдали золотится ковыль, —
Колодников звонкие цепи
Взметают дорожную пыль…
…День меркнет все боле, — а цепи
Дорогу метут да метут…
И вот уже перед Левитаном не простой проезжий путь, а дорога горя. Она и символ жестокости.
В черновых записях к своей книге «Сахалин» Чехов сказал слова, идущие от острой душевной боли: «Мы осквернили эти берега насилием». И за минуту до того мирная картина погружающихся в сумерки полей тоже предстала перед Левитаном, как земля, оскверненная десятилетиями насилия.
Большие порывы вызвал в душе Левитана этот день, когда он сидел у придорожного голубца и смотрел в синюю даль бесконечной дороги.
Тем вечером и созрела мысль о картине. Дома он порывисто набросал эскиз. На другой день с большим холстом отправился на дорогу.
Сюжет так полонил художника, что он работал с полным напряжением сил и окончил этюд «Владимирки» в несколько сеансов. Мольберт его стоял неподалеку от голубца, который мы видим на картине.
Будто история Руси вырастала за спиной художника.
Он не написал колодников, тянущих цепи по дороге. Но в цвете, бесконечности пути, мрачном нависшем небе художник передал все то горе, которое повидала эта земля.
Как перекликалось его настроение со словами Чехова: «Мы сгноили в тюрьмах миллионы людей, сгноили зря, без рассуждений, варварски; мы гоняли людей по холоду в кандалах десятки тысяч верст, заражали сифилисом, размножали преступников и все это сваливали на тюремных красноносых смотрителей… виноваты не смотрители, а все мы, но нам до этого дела нет, неинтересно».
И хотя по приезде в Москву Левитан не мог показать Чехову «Владимирку», а писатель не мог прочитать ему главу из своей новой книги «Сахалин», они продолжали быть близкими в творчестве. Ссора — глупая дань вспыльчивости и подстрекательству — не разлучила столь близко слившиеся души друзей.
Не случайно два крупных художника слова и кисти в начале девяностых годов обратились к теме невинности осуждения.
Написать в годы реакции и неприкрытого террора картину о скорбном пути арестантов — значило проявить большое гражданское мужество. Это был вызов самодержавию, протест против деспотизма.
Приглушенный колорит картины не был продиктован желанием изобразить меланхолический серый день. Нет, такой колорит обличения художник избрал для того, чтобы красками сказать о том, что Горький назвал «свинцовыми мерзостями».
Вот когда Левитан-пейзажист заговорил во весь голос о возмущении полицейским террором. Он достиг этого своими же средствами пейзажиста, но так обдуманно и страстно, что «Владимирка» встала в один строй с лучшими произведениями революционного искусства.
Показанная на Передвижной выставке весной 1893 года новая картина встретила очень осторожные отзывы печати. Рецензент «Русских ведомостей» сказал о ней наиболее похвально: «Картина производит весьма глубокое и цельное впечатление». В журнале «Семья» ее причислили к удачному «пейзажу настроения», зато «Петербургская газета», которая позволяла себе печатать открыто издевательские материалы о Левитане, нашла такие «окрыляющие» слова о новом, значительном творении художника: «Темой для картин служит природа России. Выбраны самые неприглядные, «серые» мотивы. Что может быть скучнее «Владимирки — большой дороги» г. Левитана…» Рецензент предпочел не вникать в подтекст картины: это было небезопасно.
Но не газетные отзывы определили место «Владимирки» в русском искусстве. Это сделали зрители. Одни из них подолгу стояли возле картины, и чувство глубокой благодарности к художнику наполняло их сердца. Как много говорил им этот скромный пейзаж! Они преклонялись перед мужественной кистью Левитана.
Другие не хотели замечать большой мысли картины, нарочито сводя ее лишь к изображению серого дня. Они даже побаивались смелости художника, замалчивали ее.
«Владимирку» не приметил и Третьяков — вернее, и его смутила откровенная тенденция, заложенная в этой картине. Он не купил ее для галереи, которую уже к тому времени передал во владение городу.
Тогда Левитан принес картину в дар галерее. Он писал Третьякову 11 марта 1894 года: «Владимирка», вероятно, на днях вернется с выставки, и возьмите ее и успокойте меня и ее».
Так плод зрелой мужественной кисти художника занял свое законное место в галерее, рядом с другими его прославленными полотнами.
Об эскизе к картине «Владимирка» рассказывает в своих воспоминаниях писатель И. А. Белоусов: «Левитан подарил Михаилу Павловичу эскиз своей картины «Владимирка».
Я как-то пришел в дом Корнеева: Антона Павловича не застал дома; зашел в комнату Михаила Павловича и увидал у него на столе подаренный Левитаном эскиз. Я стал рассматривать его и хвалить.
Михаил Павлович как-то раздраженно сказал:
— Нет, вы посмотрите, что он написал!
И я прочитал надпись, сделанную чернилами на самом эскизе: «Будущему прокурору Михаилу Павловичу Чехову. И. Левитан».
А нужно заметить, что Михаил Павлович был на юридическом факультете, и Левитан своей надписью делал тонкий намек на будущее — вот, дескать, по какой дорожке ты будешь посылать людей, закованных в кандалы, когда будешь прокурором.
— А эскиз все-таки хорош, — продолжал хвалить я.
— Вам очень понравился? Так не хотите ли, я его подарю вам?
— Да как же так, ведь он вам подарен, — возражал я.
— С такой надписью я его иметь не хочу!..
И я взял этот эскиз, который у меня пропал во время переездов с одной квартиры на другую».
После плодотворного лета в Болдино Левитан возвращался домой, полный больших планов. Но там его ждал тяжелый удар.
По приказу, подписанному Александром III, все евреи должны были оставить Москву к 14 июля 1892 года. Левитан был признанным художником, гордостью России. Но и на него распространялся этот приказ.
Доктора Кувшинникова знакомый пристав предупредил, что приказ о выселении касается и Левитана. Его талант не служит для него защитой от произвола властей.
Тяжкие, тревожные дни. Левитан уехал опять в Болдино и до декабря не появлялся в Москве. А Кувшинниковы и другие друзья художника начали энергичные хлопоты. Все волновались: неужели не удастся доказать, что выселение Левитана — это позор России, скандал, который будет услышан далеко за ее пределами?
Вот, кстати, где сказались изумительные человеческие достоинства доктора Кувшинникова! Не щадя своих сил и времени, он сделал все, чтобы помочь Левитану.
Удивительное и многозначительное совпадение: художник только что успел написать свою мятежную картину о дороге ссыльных, как на него самого обрушился страшный произвол.
До разрешения дела въезд в Москву ему запрещен, дальнейшая судьба неизвестна. Надо увозить картины из мастерской, разорять обжитую квартиру и скитаться по городам, отнесенным к черте оседлости.
Какое несчастье и какой позор для родины, которую так беззаветно любил художник!
Четырнадцатого числа каждого месяца на московском вокзале происходили трагические сцены. Уезжали целыми семьями, не зная, куда они едут, где преклонят голову, найдут заработок. Уезжала еврейская беднота на нищету, голод, унижения.
Царский приказ не давал пощады никому. Четырнадцатое число стало черным днем московского изгнания.
Максим Горький впоследствии с гневом и болью осудил это надругательство над человеком. «Проклятое правительство… черта оседлости — это такой несмываемый позор для нас».
Перепуганные скандалом, под давлением общественности власти, наконец, разрешили знаменитому художнику остаться в Москве. В знак милостивого расположения и для прекращения толков о выселении сам великий князь Сергей Александрович и великая княгиня Елизавета Федоровна посетили мастерскую художника в феврале 1893 года. Левитан поспешил сообщить об этом в газету и тем легализовать свое положение.
Софья Петровна устроила в ознаменование радостного события веселый вечер. Тревога, казалось, миновала.
Но кто сумеет залечить рубцы, которые легли на сердце Левитана, кто исцелит глубокую душевную травму, которую принесли ему месяцы унижений! В его тяжелую болезнь «московское изгнание» внесло свою неумолимую лепту. Пережитое никогда не могло забыться…
Да к тому же из Москвы выселили всех родных Левитана, и его старшая сестра уехала с детьми на жизнь, полную нищеты. Забота о воспитании племянников до конца дней обременила художника, заставляя его работать даже тогда, когда сердце требовало отдыха. Другая сестра вовсе покинула Россию.
В эту трагическую пору Левитан не видел рядом Чехова, он был лишен его сердечной и мудрой поддержки.
Еще целый год отголоски угрозы выселения преследовали художника. Для летних поездок требовалось особое разрешение. А добыть его — значит истратить и без того малые нравственные силы, отнять их от искусства.
Пришел на помощь знакомый художник-передвижник — П. А. Брюллов, обладавший большими связями. Благодарное к нему письмо показывает степень его отзывчивости.
22 мая 1893 года Левитан писал ему: «Я просто не знаю, как Вам и выразить свою благодарность, уважаемый Павел Александрович. Такое участие и готовность помочь просто трогательны и, конечно, выше всякой благодарности, и потому лучше об ней ни слова. Бумаги мои на днях перешлю, теперь они в канцелярии обер-полицеймейстера. где я прошу о выдаче мне какого-либо временного паспорта на жительство вне Москвы. (В Москве меня не беспокоят!) Вся эта канцелярщина, стеснения, хлопоты доводят меня минутами до бешенства. Мне кажется мое дело бесконечным».
Через несколько месяцев Левитан вновь благодарил Брюллова: «Позвольте сказать Вам русское спасибо и крепко пожать Вам руку. От какого громадного количества неприятностей избавило меня Ваше содействие…»
Знакомые Левитана не замечали в нем резких перемен. Он вел свой обычный образ жизни. Много работал, гуляя по улицам Москвы, приходил на конкурсы, устраиваемые Обществом любителей художеств. Оскорбление, нанесенное ему, ушло вглубь, и только чаще стали посещать его приступы тоски.
На мольберте в мастерской стояла картина, которую Левитан готовил для Чикагской всемирной выставки. Помня о шумном успехе «Тихой обители», он писал ее вариант. Многое изменил в композиции.
Работая, художник напевал свою любимую песню «Вечерний звон» на слова поэта-страдальца Козлова, который начал писать стихи, когда потерял зрение. До того он преуспевал на службе, безоблачной была его личная жизнь. Несчастье не сломило его, оно открыло в нем поэтический талант. Левитан любил его стихи, а песню эту часто напевал.
Она переносила его в летние вечера Плеса, когда все многоголосие церковных колоколов вступало в строй и певучий благовест разносился окрест.
Левитан писал картину, полный воспоминаний об этом церковном благолепии. Даже картину назвал «Вечерний звон».
В той же мастерской, написанная тем же художником, стояла готовая к выставке «Владимирка». Одна — вдохновленная звоном кандальным, другая — звоном вечерним.
В одной — протест, бунт, негодование.
В другой-смирение, покой, умиление.
И обе эти картины — знамение своего времени.
Одна — отголосок мужественного сопротивления, зов к борьбе.
Другая — дань безвременью. Картина эта очень нравилась обывателям, готовым заткнуть уши и не слышать того грозного протеста, который зреет в народе, обывателю, сделавшему теперь песню Козлова чуть ли не своим гимном.
За несколько лет до появления картины «Вечерний звон» Чехов написал потрясающий рассказ «Святой ночью». Его герой истинно верующий человек. Но писатель срывает покровы святости с «Тихой обители». Он показывает монахов и их пастырей людьми корыстолюбивыми, чинопочитателями, чревоугодниками.
Как это далеко от того умиления, в какое привели Левитана слушание благовеста и частое посещение церквей!
Больше никогда в своем творчестве Левитан не вернется к подобным сюжетам. Да и здесь он, говорят, увлекся чисто живописной стороной догорающего дня.
Это действительно его привлекало. Но для него, художника, создающего мудрые картины и поднявшего искусство пейзажа до глубокого философского звучания, был не безразличен смысл того, что он изображал.
Рядом была «Владимирка» — свидетельство мужества, которым в большой степени обладал Левитан.
Так ярко в одном художнике отразились противоречия эпохи, два полюса: прогресс и депрессия.
Недавно нам в руки попала фотография, на которой запечатлен один из интересных моментов в жизни Левитана: он позирует Серову. Сеанс происходит в мастерской пейзажиста. Серову — двадцать семь лет, его модели — тридцать два.
Мы видим портретиста в момент, когда он положил мазок и внимательно смотрит на холст. Портрет еще не закончен. Многое в лице и фоне еще будет изменено, пока он попадет на выставку. Но уже и сейчас видно, каким он будет.
Рядом — Левитан, рука его лежит на спинке плетеного кресла.
Это самые задушевные минуты, проведенные друзьями вместе.
Портрет начат в декабре 1892 года. Дарование Серова всегда восхищало Левитана. А теперь он видел, как мазок за мазком создается портрет, с какой уверенностью лепится форма лица и как спокойно, красиво легла согнутая в кисти рука. Он видит, как день за днем товарищ переносит на холст черты его лица, как он освобождает создаваемый образ от всего случайного и как на холсте появляется портрет художника.
Многие поколения представляли себе Левитана по портрету Серова. Таким и рисовался он в представлении поклонников таланта — красивым, благородным, человеком большой души и лучистого обаяния, поэтом, углубленным в раздумье. Его проницательный, спокойный взгляд показывает нам художника трагической судьбы, много пережившего и испытавшего.
Серову удалось в этом портрете вылепить образ столь многогранный, тонкий и правдивый, что все остальные изображения Левитана сравнивались с этим созданием серовской кисти. И редко когда эти сравнения шли в пользу нового портрета. Серов так и остался в этом непобежденным.
Левитан считал это произведение шедевром.
Художник В. И. Соколов был свидетелем его восхищения. Он вспоминал:
«Однажды Исаак Ильич сказал мне: «Сейчас я вам покажу поразительную вещь!» Пошел в боковую комнату и вынес оттуда свой портрет, написанный Серовым в 1893 году.
— Серов — изумительный художник, — сказал Исаак Ильич. — Я уверен, что мой портрет его работы будет потом в Третьяковской галерее».
Так и случилось. Огромный успех на выставке сопутствовал этому произведению. Как будто Серов бросил вызов двору, создав восхитительный портрет изгнанника. Вместе с чертами поразительного сходства портретисту удалось передать и ярко выраженную поэтичность натуры, ее артистизм, изысканность и затаенную обреченность. В печальных, мягких глазах Левитана читалась глубина его тяжких страданий.
Все, кто не знал художника, поверили в этот портрет сразу и навсегда. Он занял в их сердце постоянное место рядом с картинами Левитана, которые надо только раз полюбить, и верность им сохраняется на всю жизнь.
Но Серов был не из таких художников, которых может убедить многоголосый хор похвалы. И. Э. Грабарь рассказывал, что Серов не любил этот портрет. Его взыскательность была очень высока. И ни восторги Левитана, ни единодушные отзывы зрителей не могли его переубедить, что все надо было написать иначе. Сколько раз сам Левитан испытывал подобное же чувство перед своими холстами! Вещи, от которых друзья приходили в восторг, казались ему недосказанными. И он снова оставлял их в мастерской, показывая только после долгих месяцев труда.
Но в данном случае он не понимал недовольства Серова. Ему-то были ясны огромные достоинства нового портрета, и он очень обрадовался, увидев его в Третьяковке.
Их разделяли годы. Пять лет в этом возрасте — чувствительный водораздел. Левитан учился в Москве, Серов — в Питере. Но это, пожалуй, единственные отдаляющие черты. В остальном их влекло друг к другу единство мыслей, чувств, видения.
Когда Серов писал пейзажи, то Левитану они были близки, новы и неожиданны. Им случилось даже соперничать в 1880 году на конкурсе Московского общества любителей художеств.
Волжский пейзаж Левитана получил тогда первую премию. Остроухов заранее предупредил Серова, что у его «соперника» шансов на успех больше.
Но чаще они не соперничали, а шли рядом.
Для Серова пейзаж не стал столбовой дорогой. Может быть, самобытность Левитана, его крепнущий талант порой останавливали Серова от пейзажных поисков. А вернее всего, дар портретиста обозначился с такой заметной яркостью, что все другое отступило для него перед этим увлекательным жанром.
Но когда вдохновение влекло Серова к природе, то он видел и изображал ее с тем же целомудренным чувством восхищения, которое отличало почти все полотна Левитана.
Художественная жизнь Москвы постоянно сталкивала их вместе. Серов рисовал модель на поленовских вечерах, видя, с каким проникновением отдавался этим сеансам Левитан.
Они вместе слушали пламенные речи художника Ге о пейзаже на вечерах общества любителей художеств и встречались в гостях у Светославского, чтобы говорить все о том же: о трудном пути русского художника в эти трудные для России годы.
Однажды ночью они вместе приехали на дачу к друзьям в Домотканово, переполошили весь дом. Заспанная девушка спросонья сказала хозяйке, что приехал «Тошка, а с ним еще какой-то черный». Это были Серов и Левитан. Вот они, чудесные места, которые вдохновили Серова на его восхитительные осенние пейзажи! Левитан теперь увидел их в натуре.
И еще одно особенно роднило друзей. Серов любил повторять, что писать картины надо очень просто, понятно для каждого мужика.
Не была ли девизом всего творчества Левитана простота, доступность для каждого зрителя?
Дружба скрепилась портретом.
На станцию Троица часто приезжали крестьяне из села Доронино. Справив свои дела, они ждали прихода дальнего поезда: не пожелает ли кто из пассажиров нанять возницу.
Рыбинский поезд подошел к платформе. Из вагона вышла Кувшинникова в сопровождении Левитана.
Они оглянулись вокруг, не зная, в каком направлении держать путь. Приехали сюда, привлеченные рассказами о необыкновенно поэтичных озерах.
Доронинский крестьянин Филипп Петров заметил растерянность новых пассажиров. Поезд давно отошел, а они стояли, не зная, на что решиться.
Петров расхвалил имение Ушаковых, стоящее на озере Островно, сказал, что там охотно примут дачников.
Художники попали в старую, запущенную барскую усадьбу. Сестры Ушаковы были приветливы и рады приезду культурных людей. Их брат, старый холостяк, веселый и беспечный человек, заметно ожил в обществе московских гостей.
Левитан и Кувшинникова поселились в доме, где рояль стоял в высоком зале с колоннами и старинными хорами. Хозяева жили в пристройке.
Дом выглядел таким заброшенным, что казалась неожиданной изысканность его внутреннего убранства.
Радушие молодых хозяев и их матери помогло тому, что дачники почувствовали себя как дома, расположились в усадьбе прочно.
Красота действительно кругом была редкая. Сад как огромный куст сирени: белая, голубая, фиолетовая, в полном цвету. Аромат ее заполнял комнаты, он налетал в окна порывами ветра, охватывал каждого, кто проходил по заросшим дорожкам.
Сирень — торжествующая над временем, разрушением, молодая, сильная. Как любил эти цветы Левитан!..
И он писал в тот год сирень запоем — маслом, пастелью. Он купался в одуряющих, сильных сиреневых настоях, ликовал, вглядываясь в богатство оттенков, какие давали фиолетовые кусты.
Счастливая пора!
Внизу под холмом, на котором стояла усадьба, тянулось огромное озеро — чистое, со студеной водой.
Левитан хорошо плавал и, не боясь утренней прохлады, сильными взмахами рук быстро достигал островка, зеленого, уединенного.
Иногда он брал лодку и, тихо перебирая веслами, огибал озеро, вглядываясь в прибрежные березовые рощи, дальние церквушки в зелени и густые, непроходимые леса.
Да, эти места были похожи на застывшую сказку. У берега такого тихого озера, далекого от московской грязи, можно забыть о недавно пережитых страданиях.
Этюды копились. Много цветов написал в то лето Левитан. Сестры Ушаковы смотрели на него восхищенными глазами и были счастливы, что их старая, заброшенная усадьба в полотнах знаменитого художника увидит свет.
Широкая гладь озера будила одну давнюю мысль, возникшую еще на высоком берегу Волги.
Однажды Левитан поехал с Кувшинниковой верхом в далекую прогулку. Он давно слышал рассказы о старинном монастыре, который в древние времена был на месте усадьбы Гарусово, о схимниках, живших на островке Удомельского озера.
Мысль о картине гнала его на поиски близкого замыслу мотива.
Озеро Удомля — удивительно прозрачное, с островком посредине, казалось, лучше всего отвечало его чаяниям. Аракчеев — хозяин имения Гарусово — возил Левитана на своей лодке к островку. С него-то и писал художник этюд для большой картины.
Церковь с погостом он увидел на берегу и только в эскизе перенес ее на островок.
Прежде был написан этюд «Забытые», в котором горькое уныние заброшенного сельского погоста.
Иногда Левитан оставался ночевать в Гарусове. Вставал рано. На берегу сушились сети: для Аракчеева рыбная ловля была обязательным занятием.
Картина названа «Вечер на озере». Она написана в Гарусове.
У берега сушатся сети, острые вершины елей отражаются в зеркальной поверхности воды. Здесь удивительны эти отражения, особенно ранним утром, когда прозрачен и тих воздух.
С маленького возвышения далеко виднеется озеро, и на воде качаются чайки. Над озером — огромный небосвод. Кажется, нигде прежде не видел художник такого бесконечного неба и такой светлой, почти молочного цвета воды.
Он наблюдал за небом, иногда набрасывал рисунок облаков, делал этюды. А больше запоминал своей цепкой памятью, чтобы потом в тиши мастерской «сочинить» то грозовое небо, которое как бы вступало в спор с застывшей тишиной озера.
Первый эскиз картины «Над вечным покоем» Левитан писал в большом зале ушаковского дома. Он просил Софью Петровну играть. Страстные и мятежные шопеновские ноктюрны сменялись Бахом. Но чаще всего Левитану хотелось слышать траурный марш из «Героической симфонии» Бетховена. Его скорбными и торжественными звуками словно пропиталась кисть художника, когда он создавал свое самое трагическое произведение.
Только что пережитая трагедия, слабеющее здоровье, чувство собственной обреченности и страшная жажда жизни диктовали ему сюжет картины. Но мысли о том, что радости может больше не быть, сливались для Левитана с окружающим мраком, с той беспросветностью, которая держалa всех мыслящих людей в тисках. В этой картине личное переплеталось с жизнью страны и потому прозвучало так сильно.
Это замечательный пример философской идеи, выраженной пейзажем.
Тяжелые, сумрачные облака проходят, как Время. И, чтобы подчеркнуть вечность, Левитан заменил современную церковь в картине древней деревянной церквушкой из Плеса.
В ее окнах теплится огонек — там человек, там жизнь. И этот маленький светлячок возле холмов, под которыми ушедшая жизнь, говорит о ее непрерывности. Одни умирают, рождаются другие. Но что ты, человек, сделал на этой земле? Какую память, кроме этого креста, оставил по себе? На небе ведь нет ничего, кроме несущихся туч, и «вечный покой» остается на этом погосте.
Картина заставляла думать и действовать.
Радуясь тому, что «Над вечным покоем» попадает в галерею Третьякова, Левитан писал ему об этой картине: «В ней я весь, со всей своей психикой, со всем моим содержанием».
Как бы пробужденный собственной картиной, Левитан обратился к тому радостному, чем благодетельствовала человека природа, и стал писать торжественные гимны земле, а не только смотреть на нее, как на будущую могилу. Он спешит создавать вещи, которые бы остались после него и могли соперничать с величественным бессмертием природы.
Поэтому с годами росла требовательность к своему искусству. Он научился пейзажами говорить с людьми.
Так было всегда. Вдруг потянет в новые края, хочется повидать иные страны. И Левитан спешит уехать. Мелькают названия городов: Вена, Ницца, Париж.
«Все неизведанное влечет», — признается он в одном письме. А Третьякову пишет: «…чувствую себя так ужасно, сознаю, что если останусь теперь весною в нашем климате, то останусь навсегда; может быть, это моя болезненная мнительность, но это так».
Левитан уехал за границу в марте. Очень устал. Всю зиму упорно готовил к выставке картину «Над вечным покоем». Нужен был отдых, смена впечатлений. В поездке Левитан окреп, поздоровел, но все время нетерпеливо стремился домой. Париж с его музеями, выставками, ателье художников, которые можно всегда посетить, также привлек ненадолго.
Все мысли о родной природе, они заполняют письма: «Воображаю, какая прелесть теперь у нас на Руси — реки разлились, оживает все…» — пишет Левитан Ап. Васнецову. «Нет лучше страны, чем Россия! Только в России может быть настоящий пейзажист. Здесь тоже хорошо, но бог с ней».
«Мучительно хочется видеть тающий снег, березку», — признается Н. В. Медынцеву.
В начале июля Левитан побывал в деревне Шашково, на даче у Переплетчикова. Наполненный впечатлениями заграничной поездки, он был разговорчив, бодр, в хорошем настроении.
Начались сильные грозы. Левитан наслаждался родными пейзажами, замирал при взгляде на очищенную дождями звонкую зелень, успокоенный вдыхал особую свежесть земли, недавно умытой дождем.
Он гостил у приятеля недолго и быстро собрался снова на озера. Места эти запомнились, редкая тишина действовала успокоительно.
На старых бревнах дома еще не смылись следы масляных красок, которые Левитан оставлял, чистя палитру. Хозяева не сердились на такую потраву. Они даже берегли эти яркие пятна, как напоминание о дорогом госте.
Сирень уже отцвела, и Левитан бродил по окрестным деревням, глухим лесам в поисках новых мотивов. Но чаще он проводил дни у озера. От него трудно было оторваться.
Опять приехала сюда и Софья Петровна. На лето она пригласила свою знакомую — молодую поэтессу Щепкину-Куперник с подругой. Девушки радовались полной свободе. В доме каждый делал, что хотел. Они целые дни проводили на озерном островке — зеленом, заросшем земляникой. Полное уединение. Левитан отвозил их на лодке, а перед вечером приезжал за ними. Издалека слышались плеск весел и его шутливые слова:
— Девочки, ужинать! Сегодня раки и малина!
Иногда он усаживал подруг на посеребренных от времени ступенях террасы, заросшей сиренью, и писал, плененный свежестью их лиц, мягкими тонами розового и фиолетового платьев.
Получалось неудачно. Но художник не огорчался. Сеанс портрета в сиреневом саду сам по себе был так приятен, что слабость наброска не волновала. Он прост не мог устоять от соблазна пописать розовые лица, сияющие глаза и торжествующую силу молодости. Этюд быстро уничтожил, благодарный девушкам за приятно проведенное время.
Имение Ушаковых лежало на холме, возвышающемся направо от проезжей дороги; налево от нее, тоже на холме, был густой бор, и в нем — Горка, имение Турчаниновых. Озером до него ехать совсем близко, дорогой — чуть подальше.
Этим летом, как всегда, Анна Николаевна Турчанинова приехала с тремя дочерьми в свое имение. Она дружила с Ушаковыми. Прослышав о том, что у них живет известный художник, взяла старших дочерей и поехала знакомиться.
Скоро Варя и Соня Турчаниновы подружились с молодыми гостьями Софьи Петровны. Они вместе купались, ездили на островок, грелись на солнце, срывая крупную землянику прямо губами.
Всей компанией отправлялись в Горку. Там было меньше простоты, чем в ушаковской запущенной усадьбе. Девушки говорили по-английски с гувернанткой, играли в лаун-теннис. Взрослые тоже ходили друг к другу в гости, участвовали в праздниках, какие часто устраивала Турчанинова.
В Горке была хорошая библиотека, и Левитан провел в ней немало увлекательных часов. Даже писал знакомому Н. Н. Медынцеву: «Я работаю много и еще больше читаю. В моем распоряжении огромная библиотека, где много запрещенных книг и очень интересных».
Анна Николаевна блистала тонким очарованием ума, была хорошо образованна, умела увлечь человека интересной беседой. Чем доверчивее относилась к Левитану эта непостижимо обаятельная женщина, тем мрачнее он становился, на несколько дней исчезал, бродя с Вестой по лесам.
А ведь так хорошо складывалось лето, так хорошо работалось — и вдруг снова меланхолия!
Софья Петровна, которая умела когда-то заботливо помогать Левитану в тяжкие дни, сама то и дело доводила его до приступов.
Зимой они встречались не часто, порой Левитан даже избегал этих встреч.
Но сейчас, в разгар работы, начались сцены ревности, слезы, истерики. Эта женщина, которая поссорила его с Чеховым, хотела повелевать всеми его поступками и ревновала не только к Турчаниновой, но и к запрещенным книгам.
Ссора кончилась тем, что Софья Петровна уехала, и Левитан спокойно вздохнул. Но злые, оскорбительные письма Кувшинниковой не давали ему прийти в себя.
Семья Турчаниновых прилагала все усилия, чтобы художник вернулся к работе. Его пригласили в Горку и сердечно оберегали. И вот к осени живопись вновь захватывает Левитана, он забывает обо всем на свете, неистово пишет, пишет и пишет до глубокой осени. В короткой записке он извинялся перед Терезой: «Я немного запоздал с деньгами, прости, я уезжал из деревни к знакомым и забыл, по правде сказать, о времени посылки денег…»
Левитан создал целую сюиту в честь красок осени. Наконец появляется «Поздняя осень». Художник увлечен пастелью, и цветные мелки в его руках творят чудеса.
В знак благодарности он дарит всем Турчаниновым свои работы, и среди них совершенно пленительную пастель, изображающую васильки в такой же простой глиняной крынке, в какой он написал в Плесе одуванчики. Это — старшей дочери, светловолосой Варе: «Сердечному, чудному человеку В. И. Турчаниновой на добрую память. И. Левитан. 1894 г.». Младшим девочкам — тоже цветы, Анне Николаевне — пейзаж.
Уже были заморозки, когда Левитан вернулся в свой Трехсвятительский переулок с холстами, которые поразили друзей новизной и силой темперамента.
Левитан всегда производил впечатление человека сдержанного, как бы застегнутого наглухо от посторонних взглядов. Иногда внешняя воспитанность, даже деликатность, казалась сухостью.
Но Чехову он бы сказал все, выплеснул бы ту боль, какая накопилась за три года их разлуки.
Никто не хотел сделать первый шаг. Нужен был толчок извне. Щепкина-Куперник давно собиралась к Левитану посмотреть островенские этюды, которые писались в знакомом ей месте. Она застала художника за работой, с перепачканными руками. Гостье был рад, усадил на мягкий диван и начал горестно жаловаться на одиночество.
Поэтесса ехала в Мелихово. Как всегда при этом, исполняла массу поручений, данных в шуточной форме. То «взять полфунта прованского масла, подешевле для гостей», то «два фунта крахмалу самого лучшего для придания нежной белизны сорочкам, а также панталонам».
Ожидая Куперник в Мелихово, Чехов шутливо предупреждал: «Я буду в восторге, если Вы приедете ко мне, но боюсь, как бы не вывихнулись Ваши вкусные хрящики и косточки. Дорога ужасная, тарантас подпрыгивает от мучительной боли и на каждом шагу теряет колеса. Когда я в последний раз ехал со станции, у меня от тряской езды оторвалось сердце, так что я теперь уже не способен любить».
Не убоявшись этих предупреждений, купив все, что было поручено, Куперник предвкушала, как она вновь очутится в семье Чеховых.
Левитан грустно слушал ее рассказы, завидовал тому, что она скоро увидит его близких друзей, растревожил своей печалью и гостью.
— За чем же дело стало? — сказала она весело. — Раз хочется, так и надо ехать. Поедемте со мной сейчас.
Неожиданность этого предложения ошеломила Левитана.
— Как? Сейчас? Так вот и ехать?
— Так вот и ехать.
— А вдруг это будет некстати?.. А вдруг он не поймет?
Но Куперник с решительностью начала собираться и торопила Левитана. Она уверяла его, что все кончится хорошо и не будет никаких осложнений.
Под градом самых убедительных доводов художник согласился, отмыл руки, переоделся и, дико волнуясь, отправился в Мелихово.
По дороге веселая спутница отвлекала Левитана своими живыми рассказами. Она сама была очень неспокойна и тревожилась за исход затеянного дела.
Дорога от Лопасни оказалась нестерпимо трудной — такие колдобины, так трясло, что уж не до тревожных мыслей. Но когда сани остановились возле крыльца, оба, и поэтесса и художник, замирали от страха.
Щепкина-Куперник записала, как произошла знаменательная встреча:
«И вот мы подъехали к дому. Залаяли собаки на колокольчик, выбежала на крыльцо Мария Павловна, вышел закутанный Антон Павлович, в сумерках вгляделся, кто со мной, — маленькая пауза, — и оба кинулись друг к другу, так крепко схватили друг друга за руки — и вдруг заговорили о самых обыкновенных вещах: о дороге, о погоде, о Москве… будто ничего не случилось.
Но за ужином, когда я видела, как влажные блеском подергивались прекрасные глаза Левитана и как весело сияли обычно задумчивые глаза Антона Павловича, я была ужасно довольна сама собой».
Наутро Антон Павлович спешил в Москву и не хотел будить Левитана. Художник оставил Чехову на своей визитной карточке такую записку. «Сожалею, что не увижу тебя сегодня. Заглянешь ты ко мне? Я рад несказанно, что вновь здесь, у Чеховых. Вернулся опять к тому, что было дорого и что на самом деле и не переставало быть дорогим. Жму дружески руку. Твой Левитан».
И Чехов всегда с любовью вспоминал о Левитане. Почти год назад в письме к Лике, которую он приглашал в гости, Антон Павлович писал: «У нас природа грустнее, лиричнее, левитанистее…»
Через несколько дней Чехов поднимался по чугунной лестнице в мастерскую, обитую серыми сукнами.
Давненько он здесь не бывал и не знает того, что художник пока скрывает от взоров зрителей.
Чехов верил в дарование Левитана. Еще весной 1891 года, побывав в парижском салоне, он все же пальму первенства оставил за другом, а потом делился с сестрой своими впечатлениями: «Кстати сказать, русские художники гораздо серьезнее французских. В сравнении со здешними пейзажистами, которых я видел вчера, Левитан король».
Чего же достиг за годы разлуки коронованный им пейзажист?
Пастельная сюита — гимн осени, созданная Левитаном в Горке, уже демонстрировалась в залах очередной периодической выставки. Но на нескольких мольбертах стояли картины. И нельзя поверить, что недавно художник отправил так много законченных произведений.
Чехов рассматривал полотна, которые еще не скоро увидят свет. Близилась к концу величавая волжская эпопея, задуманная еще несколько лет назад. Только теперь найдена композиция и цвет воды приближается к тому, который хотел художник. Это «Свежий ветер» — картина, начатая еще в Плесе.
Увидел Чехов и многие другие холсты. За годы разлуки заметно возмужало искусство живописца. Сделанное прежде ему самому казалось пройденным этапом, и он стремился найти новые формы для выражения своих чувств. Он искал и в природе и на палитре новые краски, и эти поиски в последнее время обуревали его особенно настойчиво. Требовательность к себе становилась деспотической, безжалостной. Чаще, чем прежде, Левитан увозил с выставки картины, так и не решаясь их показать, зная, что еще может в них досказать.
Чехов пришел в мастерскую в разгар этих новых поисков. И не все еще было ему ясно. Многое пленяло сразу, но что-то и настораживало.
Друзья провели у картин несколько часов. Как им было хорошо! Левитан не знал, куда усадить Чехова, что еще ему показать. Он оживился, весь как-то лучился от радости, что опять его мятущаяся душа нашла, к кому притулиться.
Вернувшись в Мелихово, Чехов поделился с Сувориным своими впечатлениями от встречи со старым товарищем. Тогда-то он и написал такие суровые слова: «Был я у Левитана в мастерской. Это лучший русский пейзажист, но, представьте, уже нет молодости. Пишет уже не молодо, а бравурно. Я думаю, что его истаскали бабы… Эти милые создания дают любовь, а берут у мужчины немного: только молодость. Пейзаж невозможно писать без пафоса, без восторга… Если бы я был художником-пейзажистом, то вел бы жизнь почти аскетическую».
Не понял Чехов смелых поисков Левитана. Сказались годы разлуки. Многие мысли, стремления художника еще были далеки писателю. Одной встречи слишком мало для того, чтобы постигнуть глубину происходивших перемен.
На такую оценку могли повлиять и рассказы Левитана о житейских передрягах.
Сам Чехов был в это время поглощен рассказом «Супруга», который кончил в феврале. Образ женщины, превратившей мужа в униженную тряпку, занимал его мозг. Рождалась тогда и знаменитая «Ариадна» — женщина еще более хищная, опасная, перед капризами которой тоже угасала воля мужчин.
Писатель пришел в мастерскую художника от письменного стола, от маленьких листков бумаги, на которых скупо, выпукло и беспощадно он рисовал облик женщин, приносящих несчастье.
Чистосердечный рассказ Левитана о событиях минувшего лета вызвал у Чехова мысль об утерянной молодости, о бравурности искусства.
Никогда еще искусство Левитана не было таким молодым. И если сравнить картины его последнего пятилетия с теми, которые он создавал юношей, то право называться молодыми останется за созданиями зрелой левитановской кисти.
Очень скоро Чехов смог в этом убедиться.
Писатель подарил художнику труд, который написал тоже в годы их разлуки. Это была книга «Остров Сахалин», и Чехов сделал на ней такое веселое посвящение: «Милому Левитану даю сию книгу на случай, если он совершит убийство из ревности и попадет на оный остров».
В конце января Левитан вновь приехал в гости к Чехову, и тот рассказал ему, какая стычка произошла у Маши с Маминым-Сибиряком из-за его живописи. Она была с ним в цирке и потом написала брату: «Кончилась эта поездка не совсем благополучно. Мамин разозлился на меня за Левитана, за то, что я похвалила его как художника-пейзажиста, да еще назвала русским пейзажистам… Приедешь, все расскажу. Досталось мне здорово!»
Это было очень характерно для отношения некоторой части русской интеллигенции к творчеству своего современника. Одни с пеной у рта вычеркивали его из истории русского искусства. Другие поклонялись ему и ждали каждой новой картины.
И. Э. Грабарь вспоминал о том, как он и другие молодые художники любили Левитана, как они «с нетерпением ждали некогда открытия Передвижной выставки, и жадно искали уголка с его новыми картинами. Каждая из них была для нас новым откровением, ни с чем не сравнимым наслаждением и радостью. Они вселяли бодрость и веру в нас, они заражали и поднимали. Хотелось жить и работать. Велика должна быть сила художественных произведений, если они действуют столь неотразимо и благодатно. В них есть дыхание истинной жизни и скрыта подлинная поэзия».
В новых живописных поисках Левитан укрепился после встречи с Суриковым возле его картины «Ермак». Она произошла около года назад.
Тогда-то Суриков, этот немногословный и угрюмый человек, с полной убежденностью произнес фразу:
— Колорист — художник, не колорист — не художник.
Композиция его картины закончена. От тона сепии, которым подготовлен рисунок, художник переходил постепенно к богатейшему колористическому решению.
Левитан был покорен и «Ермаком» и Суриковым, хвалил картину за экспрессию и жизненность ее персонажей. Об этом записал в своем дневнике Переплетчиков.
Встреча с великим колористом возле его неоконченной картины оказалась очень многозначительной для Левитана. Пожалуй, никогда он не чувствовал так несостоятельность своих прежних методов тональной живописи, как в мастерской Сурикова, где каждый мимолетный набросок вызывал желание повторить за Гоголем: «Яркая музыка очей, живопись, ты прекрасна».
Для Левитана теперь колорит стал основой живописи. А для всех людей, ожидающих от искусства нового слова, творчество Левитана было подобно свежему ветру, очищающему картины от рутины и косности.