Лагерный срок, последний лагерный срок Криста таял. Мертвый зимний лед подтачивался весенними ручейками времени. Крист выучил себя не обращать внимания на зачеты рабочих дней — средство, разрушающее волю человека, предательский призрак надежды, вносящий растление в арестантские души. Но ход времени был все быстрее — к концу срока всегда бывает так, блаженны освободившиеся внезапно, досрочно.
Крист гнал от себя мысли о возможной свободе, о том, что называется в мире Криста свободой.
Это очень трудно — освобождаться. Крист знал это но собственному опыту. Знал, как приходится переучиваться жизни, как трудно входить в мир других масштабов, других нравственных мерок, как трудно воскрешать те понятия, которые жили в душе человека до ареста. Не иллюзиями были эти понятия, а законами другого, раннего мира.
Освобождаться было трудно — и радостно, ибо всегда находились, вставали со дна души силы, которые давали Кристу уверенность в поведении, смелость в поступках и твердый взгляд в рассвет завтрашнего своего дня.
Крист не боялся жизни, но знал, что шутить с ней нельзя, что жизнь — штука серьезная.
Крист знал и другое — что, выходя на свободу, он становился навеки «меченым», навеки «клейменым» — навеки предметом охоты для гончих собак, которых в любой момент хозяева жизни могут спустить с поводка.
Но Крист не боялся погони. Сил было еще много — душевных даже побольше, чем раньше, физических — поменьше.
Охота тридцать седьмого года привела Криста в тюрьму, к новому увеличенному сроку, а когда и этот срок был отбыт, получен новый — еще больше. Но до расстрела было еще несколько ступеней, несколько ступеней этой страшной движущейся живой лестницы, соединяющей человека и государство.
Освобождаться было опасно. За любым заключенным, у которого кончался срок, на последнем году начиналась правильная охота — не приказом ли Москвы предписанная и разработанная, а ведь «волос не упадет» и так далее. Охота из провокаций, доносов, допросов. Звуки страшного лагерного оркестра-джаза, октета — «семь дуют, один стучит» — раздавались в ушах ждущих освобождения все громче, все явственней. Тон становился все более зловещим, и мало кто мог благополучно — и случайно! — проскочить эту вершу, эту «морду», этот невод, сеть и выплыть в открытое море, где для освобождающегося не было ориентиров, не было безопасных путей, безопасных дней и ночей.
Все это Крист знал, очень хорошо понял и знал, давно знал, берегся как мог. Но уберечься было нельзя.
Сейчас кончался третий, десятилетний, срок — а число арестов, начатых «дел», попыток дать срок, которые кончались для Криста ничем — то есть были его победой, его удачей, и сосчитать было трудно. Крист и не считал. Это плохая примета в лагере.
Когда-то Крист, девятнадцатилетним мальчишкой, получил свой первый срок. Самоотверженность, жертвенность даже, желание не командовать, а делать все своими руками жило в душе Криста всегда, жило вместе со страстным чувством неподчинения чужой команде, чужому мнению, чужой воле. На дне души Криста хранилось всегда желание помериться силами с человеком, сидящим за следовательским столом, — воспитанное детством, чтением, людьми, которых Крист видел в юности и о которых он слышал. Таких людей было много в России, в книжной России по крайней мере, в опасном мире книг.
Крист был приобщен к «движению» во всех картотеках Союза, и когда был дан сигнал к очередной травле, уехал на Колыму со смертным клеймом «КРТД». Литерник, «литерка», обладатель самой опасной буквы «Т». Листочек тонкой папиросной бумаги, вклеенный в личное дело Криста, листочек тонкой прозрачной бумаги — «спецуказание Москвы», текст был отпечатан на стеклографе очень слепо, очень неудачно, или это был десятый какой-нибудь экземпляр с пишущей машинки, у Криста был случай подержать в руках этот смертный листочек, а фамилия была вписана твердой рукой, безмятежно ясным почерком канцеляриста — будто и текста не надо — тот, кто пишет вслепую, не глядя вставит фамилию, закрепит чернила в нужной строке. «На время заключения лишить телеграфной и почтовой связи, использовать только на тяжелых физических работах, доносить о поведении раз в квартал».
«Спецуказания» были приказом убить, не выпустить живым, и Крист это понимал. Только думать об этом было некогда. И — не хотелось думать.
Все «спецуказанцы» знали, что этот листок папиросной бумаги обязывает всякое будущее начальство — от конвоира до начальника управления лагерями — следить, доносить, принимать меры, что если любой маленький начальник не будет активен в уничтожении тех, кто обладает «спецуказаниями», — то на этого начальника донесут свои же товарищи, свои сослуживцы. И что он встретит неодобрение от начальства высшего. Что лагерная карьера его — безнадежна, если он не участвует активно в выполнении московских приказов.
На угольной разведке заключенных было мало. Бухгалтер разведки, по совместительству секретарь начальника, бытовичок Иван Богданов разговаривал с Кристом несколько раз. Была хорошая работа — сторожем. Сторож, эстонец-старик, умер от сердечной слабости. Крист мечтал об этой работе. И не был на нее поставлен… И ругался. Иван Богданов слушал его.
— У тебя — спецуказание, — сказал Богданов.
— Я знаю.
— Знаешь, как это устроено?
— Нет.
— Личное дело — в двух экземплярах. Один — с человеком, как его паспорт, а другой — хранится в управлении лагерей. Тот, другой, конечно, недоступен, но никто никогда там не сверялся. Суть в здешнем листочке, в том, что идет с тобой.
Вскоре Богданова куда-то переводили, и он пришел прощаться к Кристу прямо на работу, к разведочному шурфу. Маленький костерчик-дымарь отгонял комаров от шурфа. Иван Богданов сел на край шурфа и вынул из-за пазухи бумажку, тончайшую выцветшую бумажку.
— Я уезжаю завтра. Вот твои спецуказания.
Крист прочел. Запомнил навечно. Иван Богданов взял листочек и сжег на костре, не выпуская из рук листка, пока не сгорела последняя буква.
— Желаю тебе…
— Будь здоров.
Сменился начальник — у Криста было много-много начальников в жизни — сменился секретарь начальника.
Крист стал сильно уставать на шахте и знал, что это значит. Освободилась должность лебедчика. Но Крист никогда не имел дела с механизмами и даже на радиолу смотрел с сомнением и неуверенностью. Но Семенов, блатарь, уходивший с работы лебедчика на лучшую работу, успокоил Криста:
— Ты — фраер, такой лох, нет спасения. Вы все такие — фраера. Все. Чего ты боишься? Заключенный не должен бояться никаких механизмов. Тут-то и учиться. Ответственности никакой. Нужна только смелость, и все. Берись за рычаги, не держи меня здесь, а то и мой шанс пропадет…
Хотя Крист знал, что блатари — это одно, а фраер — особенно фраере литером «КРТД» — это совсем, совсем другое, когда речь идет об ответственности — уверенность Семенова передалась ему.
Нарядчик был прежний и спал тут же, в углу барака. Крист пошел к нарядчику.
— У тебя же спецуказания.
— А я откуда знаю?
— Ты-то не знаешь. Да и я, положим, дела твоего не видал. Попробуем.
Так Крист стал лебедчиком, включал и выключал рычаги электрической лебедки, разматывал стальной трос, опуская вагонетки в шахту. Отдохнул немного. Месяц отдохнул. А потом приехал какой-то бытовик-механик, и Крист опять был послан в шахту, катал вагонетки, насыпал уголь и размышлял, что механик-бытовик не останется и сам на такой ничтожной, без «навара», работе, как шахтный лебедчик, — что только для «литерок» вроде Криста — шахтная лебедка — рай, а когда механик-бытовик уйдет — Крист снова будет двигать эти благословенные рычаги и включать рубильник лебедки.
Ни один день из лагерного времени не был забыт Кристом. Оттуда, с шахты, его увезли в спецзону, судили, дали вот этот самый срок, которому близок конец.
Крист сумел кончить фельдшерские курсы; остался в живых и — что еще важнее — приобрел независимость — важное свойство медицинской профессии на Дальнем Севере, в лагере. Сейчас Крист заведовал приемным покоем огромной лагерной больницы.
Но уберечься было нельзя. Буква «Т» в литере Криста была меткой, тавром, клеймом, приметой, по которой травили Криста много лет, не выпуская из ледяных золотых забоев на шестидесятиградусном колымском морозе. Убивая тяжелой работой, непосильным лагерным трудом, прославляемым как дело чести, дело славы, дело доблести и геройства, убивая побоями начальников, прикладами конвоиров, кулаками бригадиров, тычками парикмахеров, локтями товарищей… Убивая голодом — «юшкой» лагерного супчика.
Крист знал, видел и наблюдал бессчетное количество раз — что никакая другая статья Уголовного кодекса так не опасна для государства, как его, Криста, литер с буквой «Т». Ни измена Родине, ни террор, ни весь этот страшный букет пунктов пятьдесят восьмой статьи. Четырехбуквенный литер Криста был приметой зверя, которого надо убить, которого приказано убить.
За этим литером охотился весь конвой всех лагерей страны прошлого, настоящего и будущего — ни один начальник на свете не захотел бы проявить слабость в уничтожении такого «врага народа».
Сейчас Крист — фельдшер большой больницы, ведет большую борьбу с блатарями, с тем миром уголовщины, который государство призвало себе на помощь в тридцать седьмом году, чтобы уничтожить Криста и его товарищей.
В больнице Крист работал очень много, не жалея ни времени, ни сил. Высшее начальство, по постоянному повелению Москвы, не раз давало приказ о снятии таких, как Крист, на общие работы, отправке. Но начальник больницы был старым колымчанином и знал цену энергии таких людей. Начальник хорошо понимал, что Крист вложит и вкладывает в свою работу очень много. А Крист — знал, что начальник это понимает.
И вот срок заключения таял медленно, как зимний лед в стране, где нет преображающих жизнь весенних теплых дождей — а есть только медленная разрушительная работа то холодного, то жгучего солнца. Срок таял, как лед, уменьшался. Конец срока был близок.
Страшное приближалось к Кристу. Все будущее будет отравлено этой важной справкой о судимости, о статье, о литере «КРТД». Этот литер закроет дорогу в любом будущем Криста, закроет на всю жизнь в любом месте страны, на любой работе. Эта буква не только лишит паспорта, но на вечные времена не даст устроиться на работу, не даст выехать с Колымы. Крист внимательно следил за освобождениями тех немногих, кто, подобно Кристу, дожил до освобождения, имея в прошлом тавро с буквой «Т» в своем московском приговоре, в своем лагерном паспорте — формуляре, в своем личном деле.
Крист пытался представить себе меру этой косной силы, управляющей людьми, оценить ее трезво.
В лучшем случае его оставят после срока на той же работе, на старом месте. Не выпустят с Колымы. Оставят до первого сигнала, до первого рога на травлю…
Что делать? Может быть, проще всего — веревка… Так многие решали этот же самый вопрос. Нет! Крист будет биться до конца. Биться, как зверь, биться, как его учили в этой многолетней травле человека государством.
Много ночей не спал Крист, думая о своем скором, неотвратимом освобождении. Он не проклинал, не боялся. Крист искал.
Озарение пришло, как всегда, внезапно. Внезапно — но после страшного напряжения — напряжения не умственного, не сил сердца, а всего существа Криста. Пришло, как приходят лучшие стихи, лучшие строки рассказа. Над ними думают день и ночь безответно, и приходит озарение, как радость точного слова, как радость решения. Не радость надежды — слишком много разочарований, ошибок, ударов в спину было на пути Криста.
Но озарение пришло. Лида…
Крист давно работал в этой больнице. Его неизменная преданность интересам больницы, его энергия, постоянное вмешательство в любые больничные дела — всегда на пользу больнице! — создали заключенному Кристу особое положение. Фельдшер Крист был не заведующим приемным покоем, то была вольнонаемная должность. Заведующим был неизвестно кто — штатная ведомость была всегда ребусом, который ежемесячно решали два человека — начальник больницы и главный бухгалтер.
Всю свою сознательную жизнь Крист любил фактическую власть, а не показной почет. И в писательском деле Криста когда-то — в молодые годы — манила не слава, не известность, а сознание собственной силы и умения написать, сделать что-то новое, свое, чего никто другой сделать не может.
Юридическими хозяевами приемного покоя были дежурные врачи, но их дежурило тридцать — и преемственность: приказов, текущей лагерной «политики» и прочих законов мира заключенных и их хозяев — хранилась только в памяти Криста. Вопросы эти тонки, не всякому доступны. Но они требуют внимания и выполнения, и дежурные врачи хорошо это понимали. Практически решение вопроса о госпитализации любого больного принадлежало Кристу. Врачи это знали, даже имели словесные, конечно, прямые указания начальника.
Года два назад дежурный врач из заключенных отвел Криста в сторону…
— Тут девушка одна.
— Никаких девушек.
— Подожди. Я сам ее не знаю. Тут вот в чем дело.
Врач зашептал Кристу на ухо грубые и безобразные слова. Суть дела была в том, что начальник лагерного учреждения, лагерного отделения преследует свою секретаршу — бытовичку, конечно. Лагерного мужа этой бытовички давно сгноили на штрафном прииске по приказу начальника. Но жить с начальником девушка не стала. И вот теперь проездом — этап везут мимо — делает попытку лечь в больницу, чтобы ускользнуть от преследования. Из центральной больницы больных не возвращают после выздоровления назад: пошлют в другое место. Может быть, туда, куда руки начальника этого не дотянутся.
— Вот что, — сказал Крист. — Ну-ка, давай эту девушку.
— Она здесь. Войди, Лида!
Невысокая белокурая девушка встала перед Кристом и смело встретила его взгляд.
Ах, сколько людей прошло в жизни перед глазами Криста. Сколько тысяч глаз понято и разгадано. Крист ошибался редко, очень редко.
— Хорошо, — сказал Крист. — Кладите ее в больницу.
Начальничек, который привез Лиду, бросился в больницу — протестовать. Но для больничных надзирателей младший лейтенант небольшой чин. В больницу его не пустили. До полковника — начальника больницы — лейтенант так и не добрался, попал только к майору — главврачу. С трудом дождался приема, доложил свое дело. Главный врач попросил лейтенанта не учить больничных врачей, кто больной, а кто не больной. А потом — почему лейтенанта интересует судьба его секретарши? Пусть попросит другую в местном лагере. И ему пришлют. Словом, у главного врача нет больше времени. Следующий!..
Лейтенант уехал, ругаясь, и исчез из Лидиной жизни навсегда.
Случилось так, что Лида осталась в больнице, работала кем-то в конторе, участвовала в художественной самодеятельности. Статьи ее Крист так и не узнал — никогда не интересовался статьями людей, с которыми встречался в лагере.
Больница была большая. Огромное здание в три этажа. Дважды в сутки конвой приводил смену обслуги из лагерной зоны — врачей, сестер, фельдшеров, санитаров, и обслуга бесшумно раздевалась в гардеробной и бесшумно растекалась по отделениям больницы, и только дойдя до места работы, превращалась в Василия Федоровича, Анну Николаевну, Катю или Петю, Ваську или Женьку, «длинного» или «рябую» — в зависимости от должности — врача, сестры, санитара больничного и лица «внешней» обслуги.
Крист не ходил в лагерь при круглосуточной его работе. Иногда он и Лида видели друг друга, улыбались друг другу. Все это было два года назад. В больнице уже дважды сменились начальники всех «частей». Никто и не помнил, как положили Лиду в больницу. Помнил — только Крист. Нужно было узнать, помнит ли это и Лида.
Решение было принято, и Крист во время сбора обслуги подошел к Лиде.
Лагерь не любит сентиментальности, не любит долгих и ненужных предисловий и разъяснений, не любит всяких «подходов».
И Лида и Крист были старыми колымчанами.
— Слушай, Лида, — ты работаешь в учетной части?
— Да.
— Документы на освобождение ты печатаешь?
— Да, — сказала Лида. — Начальник печатает и сам. Но он печатает плохо, портит бланки. Все эти документы всегда печатаю я.
— Скоро ты будешь печатать мои документы.
— Поздравляю… — Лида смахнула невидимую пылинку с халата Криста.
— Будешь печатать старые судимости, там ведь есть такая графа?..
— Да, есть.
— В слове «КРТД» пропусти букву «Т».
— Я поняла, — сказала Лида.
— Если начальник заметит, когда будет подписывать, — улыбнешься, скажешь, что ошиблась. Испортила бланк…
— Я знаю, что сказать…
Обслуга уже строилась на выход.
Прошло две недели, и Криста вызвали и вручили справку об освобождении без буквы «Т».
Два знакомых инженера и врач поехали вместе с Кристом в паспортный отдел, чтобы видеть, какой паспорт получит Крист. Или ему откажут, как… Документы сдавались в окошечко, ответ через четыре часа. Крист пообедал у знакомого врача без волнения. Во всех таких случаях надо уметь заставить себя обедать, ужинать, завтракать.
Через четыре часа окошечко выбросило лиловую бумажку годичного паспорта.
— Годичный? — спросил Крист, недоумевая и вкладывая в вопрос особенный свой смысл.
Из окошечка показалась выбритая военная физиономия:
— Годичный. У нас нет сейчас бланков пятилетних паспортов. Как вам положено. Хотите побыть до завтрашнего дня — паспорта привезут, мы перепишем? Или этот годовой вы через год обменяете?
— Лучше я этот через год обменяю.
— Конечно. — Окошечко захлопнулось.
Знакомые Криста были поражены. Один инженер назвал это удачей Криста, другой видел давно ожидаемое смягчение режима, ту первую ласточку, которая обязательно, обязательно сделает весну. А врач видел в этом божью волю.
Крист не сказал Лиде ни одного слова благодарности. Да она и не ждала. За такое — не благодарят. Благодарность — неподходящее слово.
1965