Меня в свой закуток пригласил мастер Рахман Радонович и, потрясая перед моим носом эскизами, выговаривал:
– Ты что, хочешь остаться без зачета? Ни одной мужской обнажённой натуры!
Его мастерская была завалена гипсовыми головами, рулонами желтеющей бумаги; воздух густо пах скипидаром и увядшими соцветиями. В этом святилище искусства царил свой, особый порядок, понятный только ему одному. Рахман Радонович, человек лет шестидесяти, с седой взъерошенной шевелюрой и пронзительными глазами, смотрел на меня с упрёком и недоумением. Для него мир делился на тех, кто одержим формой и линией, и всех остальных – профанов.
– Ну вы же знаете... я не могу рисовать обнаженку, – выдохнула я, чувствуя, как по щекам разливается предательский румянец.
– Это не обнаженка! – парировал мастер, с силой шлёпая ладонью по стопке моих рисунков. На них были тщательно выведенные гипсовые антики, драпировки, натюрморты с атрибутами искусств – всё, что угодно, кроме живого тела. – Это искусство! Это ню! Это всё равно что учиться на медика и отказываться препарировать трупы!
Его сравнение казалось ему исчерпывающим. Но для меня, выросшей в семье, где понятия о стыде были возведены в абсолют, оно прозвучало как кощунство. В голове всплыли образы: бабушка, с неодобрением щёлкая языком, выключающая телевизор при откровенных сценах; её голос: «Приличные девочки так себя не ведут».
Я стояла, опустив голову, и молчала. Спорить с Рахманом Радоновичем было бесполезно. Он был из породы старых мастеров, для которых академический рисунок был религией.
– Послушай, деточка, не сделаешь – вылетишь из Академии.
– Но где я их возьму? – голос мой дрогнул.
– А вот не надо было пропускать занятия!
– Мне что, к таксистам приставать? Или к дворникам?
– Я тебя не принуждаю искать натурщиков по подворотням. Ступай в Эрмитаж, в Русский музей. Рисуй с антиков. Да хоть с анатомички Грея копируй мускулатуру! Но я должен видеть понимание пластики живого тела. Без этого – никак. Ты талантливая девочка, рука поставлена, глаз точный. Но ты рисуешь мёртвое. Мне нужно живое. Понимаешь?
«Живое». От этого слова стало ещё страшнее. Гипсовый Аполлон – это одно. Он безгрешен в своей мраморной холодности. Но живой мужчина, с его взглядом, дыханием... Нет. Это было за гранью моих возможностей.
– Я... попробую, – прошептала я, понимая, что это пустой звук.
– Не «попробую», а сделай. Зачёт ждёт. До конца недели. Хоть пару листов. Хотя... – он прищурился, – почему я тебя жалею? С тебя тысяча штрафных эскизов!
– Но... – я чуть не присела от ужаса.
– Ладно, не трави душу. Есть у меня на пятом курсе двое: Артём с Тимофеем. Поговорю с ними, может, кто-то согласится тебе помочь.
Слова мастера повисли в воздухе. Пятый курс. Художники. Те самые, про которых ходили легенды. Воображение услужливо рисовало картины: мольберт, залитая светом модель... во всей своей природной непринуждённости.
– Рахман Радонович, а что взамен? – выпалила я сдуру.
Преподаватель снисходительно фыркнул:
– Вот не надо. Не усугубляй.
Я замерла, не понимая. В мире, где всё покупалось и продавалось, это прозвучало непонятно.
– Свари суп, – его голос приобрёл бытовые нотки. – Картошки пожарь. Колбаски кусок, если найдётся. Они пацаны не гордые.
– Так... просто?
– А что сложного? – Рахман Радонович пожал плечами. – Студенты. Вечно голодные, как волчата. Без всяких там... – он махнул рукой, отмахиваясь от моих комплексов, – заморочек. Дело-то житейское.
«Житейское» – это слово добило окончательно. Я кивнула и почти бегом покинула кабинет, где законы мироздания так откровенно игнорировались.
На улице я шла, не видя ничего вокруг. Слова «ты рисуешь мёртвое» отдавались в ушах зловещим эхом. А что, если он прав? Что если моё стремление стать художником – всего лишь попытка спрятаться от жизни? Надо было идти в стоматологи – работать с зубами. Безопасно, стерильно.
Дома я открыла анатомический атлас Грея. Идеальные, лишённые пола изображения. Линии выходили точными, но безжизненными. Это был чертёж, а не рисунок.
Потом я попыталась срисовать Давида Микеланджело. Камень. Холодный, идеальный, бездушный. Всё то же мёртвое совершенство.
Зазвонил телефон. Лариска.
– Ну что, как твой тиран? Зачёт поставил?
– Нет, – вздохнула я. – Даёт срок до конца недели. Найти мужчину без штанов.
– О! – в голосе Лариски послышалось оживление. – Наконец-то ты заживёшь! Идём в стриптиз-клуб?
– Очень смешно. Я не знаю, что делать.
– Слушай, а что, если... – Лариска сделала драматическую паузу, – пойти в спортивный зал? Там мужики потеют, мышцы напрягают... Чистая анатомия в динамике!
Идея была безумной, но не лишённой смысла. Спортзал... Публичное место, никто не раздевается догола. Можно рисовать людей в форме, наблюдая за работой мышц. Это было бы куда живее гипсовых торсов.
– Ларис, ты гений!
– Я знаю. Но с тебя мороженое. За вдохновение.
Положив трубку, я с горечью осознала: попасть в фитнес-клуб – это уже другая проблема. Одна трудность тянула за собой десятки других. Я снова взглянула на чистый лист, чувствуя, как нарастает паника.
И тут в дверь постучали.
Сердце ушло в пятки. Я сделала глубокий вдох, судорожно поправила несуществующие морщины на кофте и открыла дверь.
На пороге стоял молодой человек. Высокий, худощавый, в поношенных джинсах и тёмно-синей футболке, обтягивавшей плоский, но рельефный торс. В одной руке он держал потрёпанный планшет, в другой – прозрачный пакет с батоном хлеба. Скуластое лицо, короткие тёмные волосы, внимательные черные глаза. Выглядел спокойным и собранным.
Боже мой, сам Артём на пороге моей комнаты.
– Регина? – спросил он без фамильярности. – Меня зовут Артём. Я от Рахмана Радоновича.
– Да, да, заходите, – я отскочила от двери, пропуская его внутрь, и почувствовала, как по щекам разливается предательский жар.
Он вошёл, окинул комнату беглым, профессиональным взглядом, оценивая свет из окна.
– У тебя тут хороший, боковой свет. Для портрета идеально, – заметил он деловым тоном. – Но для эскизов лучше пришторить.
– Я… суп сварила, – выдавила я, указывая на кастрюльку на подоконнике-холодильнике. – И картошку пожарила.
Он кивнул, поставил планшет и пакет с хлебом на стул.
– Спасибо. После, если можно. Сначала поработаем, свет потом уйдёт.
«Поработаем». Это слово прозвучало так естественно, будто мы были коллегами на заводском конвейере.
– Хорошо, – кивнула я.
Артём снял куртку, повесил её на спинку стула. Потом, без лишних слов и театральности, скинул футболку через голову. Движения его были экономичными и лишёнными какого-либо намёка на эротизм. Просто человек, готовящийся к работе.
Я застыла, не в силах отвести взгляд. Его тело не было похоже ни на гипсового Аполлона, ни на глянцевые картинки из анатомического атласа. Оно было живым. Кожа чуть золотистого оттенка, с парой мелких шрамов на предплечье и ребре. Игра мышц спины и плеч, когда он отложил футболку. Лёгкая тень в ключицах. Это была сложная, дышащая архитектура. Та самая «пластика живого тела», о которой говорил Рахман Радонович.
– Куда встать? – спросил он, обернувшись. Его лицо оставалось спокойным, взгляд – нейтральным, рабочим.
Я молча показала на место у окна. Он встал, принял непринуждённую позу, перенеся вес на одну ногу. Мышцы спины и плеча красиво напряглись, вырисовав чёткий, ясный рисунок.
Я старалась смотреть на безопасные части – сильные плечи, напряжённые предплечья, – но взгляд невольно скользил ниже, выхватывая детали. Сердце заколотилось, когда я заметила тёмные, жёсткие волоски, рассыпавшиеся упрямыми завитками у него в паху. Я тут же отвела глаза, чувствуя, как горит всё лицо, но образ уже был выжжен в памяти.
Эта картина наложилась на другую – из академической столовой. Та давняя очередь, где мы с подружками толпились с подносами, а впереди стояли Артём с Тимофеем. Два полубога Академии Искусств. Все девчонки, включая меня, украдкой бросали на них взгляды, полные восторга и тайных вздохов.
А потом случилось невероятное. По какой-то нелепой случайности единственное свободное место оказалось за их столом. Пришлось сесть. Сердце колотилось так, что, казалось, его слышно через весь зал. Я уставилась в свой суп, чувствуя, как горят уши. Даже кусок в горло не лез. Весь мой мир сузился до пространства этого стола.
Я не смотрела на них, но чувствовала их каждой клеточкой. И пока они смеялись и спорили, моё разгорячённое воображение принялось дорисовывать то, что было скрыто тканью джинсов. Те самые потаённые места. Это было одновременно стыдно и пьяняще.
И вот теперь, глядя на обнажённого Артёма, я снова испытала тот же микс из стыда и острого интереса. Только теперь мои фантазии обрели плоть и кровь. И от этого сознания по телу пробежали мурашки.
– Так пойдёт? – уточнил он.
Я только кивнула. Потом села за мольберт, взяла в дрожащие пальцы карандаш и приставила его к бумаге.
– Не волнуйся, это самая простая поза. Как у инструкции по сборке мебели.
Я провела первую линию. Она дрожала сильнее, чем мои руки.
– Блин. Не могу, – честно призналась я.
– Не переживай. Рахман Радонович говорил о твоих... проблемах. Не обижайся, но обычно такое случается со слишком впечатлительными натурами. И особенно похотливыми.
– Я похотливая? – взорвалась я.
– Ну да. Очень впечатлительная. Вот куда ты всё время смотришь?
– Куда? – удивилась я.
– Туда, – уклончиво ответил Артём. – Честно говоря, я и сам с трудом согласился тебе позировать. Я тебя приметил ещё в прошлом году. Но, блин, точно не в качестве модели, а в качестве... объекта симпатии.
– Чего? – я высунулась из-за мольберта.
– Мы будем работать? У вас тут не сауна. Холодно.
Я вновь уткнулась в бумагу. Руки уже не дрожали. Он меня разозлил, назвав впечатлительной. Чёрт! А по сути он был прав. Чего греха таить, мне больше хотелось прикоснуться к нему, почувствовать вкус его губ, чем рисовать.
– Вся магия в том, – продолжил Артём, – чтобы не видеть идеал, а уловить характер позы. А если тревожно – представь, что рисуешь карикатуру, но без обид.
– Хорошо.
– Начни с лёгкой компоновки. Нарисуй контур силуэта, потом добавим тени и настроение. И помни: если руки дрожат, сделай пару вдохов-выдохов – и продолжай.
– Ладно. Спасибо за поддержку, у тебя отличный способ... вдохновить.
– Всегда пожалуйста. И помни: главное – процесс.
Заткнись!
И тут случилось странное. Паника, стыд, смущение – всё это куда-то испарилось, уступив место совершенно иному чувству – жгучему, почти хищному профессиональному интересу. Линия живота, изгиб позвоночника, тень под лопаткой… Всё это нужно было уловить, понять, перенести на плоскость. Мой карандаш, сначала неуверенный, пошёл по бумаге смелее. Я смотрела на Артёма уже не как на обнажённого мужчину, а как на сложнейший набор форм, линий, светотеневых отношений. Это была та же анатомия, но одушевлённая, наполненная жизнью.
Я рисовала. В комнате стояла тишина, нарушаемая лишь скрипом карандаша и равномерным дыханием натурщика. Никаких «заморочек». Никакого смущения. Только работа. Только линия, пытающаяся поймать ускользающую красоту живого тела.
И я вдруг с поразительной ясностью поняла, что именно имел в виду Рахман Радонович. Это действительно было похоже на вскрытие. Только вскрытие не трупа, а самой жизни. И это было пугающе, сложно и бесконечно прекрасно.
В дверь негромко постучали.