Воздух в мастерской был густым и сладким, как церковный ладан, только вместо молитв здесь витали запахи скипидара, старого дерева и безмолвного отчаяния. Пыль, позолоченная лучами заходящего солнца, лениво кружила в столбах света, падавших с высоких окон под потолком. Она опускалась на холсты, на палитры, застывшие с комками масляной краски, на бронзовые ручки шкафов, превращая все в призрачное, нереальное царство.

В центре этого царства, неподвижный, как один из своих холстов, стоял Максим Воронов.

Год. Целый год.

Его пальцы, привыкшие к уверенным, почти яростным движениям, к мазкам, рождавшим жизнь из хаоса красок, теперь бесцельно скользили по шершавой поверхности мольберта. Завтра — вернисаж. Его триумф. Главное событие арт-сезона, которого ждала вся столица. Апофеоз его карьеры.

«Воронов. Возвращение», — кричали афиши по всему городу.

Возвращение к чему? К славе? К деньгам? К пустоте.

Он медленно обвел взглядом мастерскую. Она была похожа на склеп, на музей одного человека. Или одной души. Десятки холстов, больших и малых, смотрели на него со стен, из темных углов, прислоненные к стенам. На всех них — она. Елена.

Только Елена.

Вот она смеется, запрокинув голову, и кажется, что сейчас в тишине мастерской прозвучит ее хохот, звонкий и заразительный. Вот она серьезная, смотрящая куда-то внутрь себя, и в ее огромных, как летнее небо, глазах читается бездонная глубина. Вот она в полумраке, обнаженная, закутанная лишь в складки простыни, и свет на холсте исходит не от окна, а от ее кожи.

Он писал ее влюбленным, одержимым, боготворящим. Он ловил каждую веснушку на ее носу, каждую искорку в глазах, каждую тень улыбки. Он знал каждую клеточку ее лица, каждый изгиб тела лучше, чем свои собственные. Она была его вселенной, его воздухом, его навязчивой идеей. Его музой.

А теперь все это было просто товаром. Экспонатами для выставки. Предметами торга.

Максим тяжело вздохнул, и его взгляд упал на вазу из темно-синего стекла, стоявшую на массивном дубовом столе посреди хаоса. В ней торчал жалкий, иссохший скелет букета. Сиреневые ирисы. Когда-то они были сочными, бархатистыми, пахли весной и надеждой. Теперь это были просто ломкие прутики, покрытые пылью, едва державшие форму, напоминающую цветок. Он не мог выбросить их. Это был последний материальный след того дня. Дня, когда все закончилось.

Он закрыл глаза, и время обратным ходом рвануло назад, к тому утру.

Солнце било в глаза, и он ворчал, натягивая на себя футболку. В мастерской пахло кофе и свежей выпечкой, которую Елена принесла из их любимой булочной.

— Вставай, соня! — ее смех колокольчиком рассыпался по комнате. — Смотри, какие ирисы расцвели у Марьи Ивановны! Украла для тебя парочку. Они же точно цвета на твоей палитре! Она тыкала ему в нос букетиком, холодными каплями росы на лепестках. Он смеялся, ловил ее за тонкую талию, целовал в шею под самой мочкой уха — то самое место, откуда она сразу вся сникала, как кошка.

— Отстань, бездарь! — она вырывалась, но ее глаза смеялись. — У меня пары через час. А ты обещал сегодня начать новый холст. Тот, большой.

— Я уже начал, — он не отпускал ее. — Эскиз. У меня в голове он идеален. Ты в белом платье, у окна, а свет… свет будет падать так, что ты будешь светиться изнутри.

— Фу, какая романтика, — она скривила нос, но было видно, что ей приятно. — Ладно, я вечером приду, посмотрю на этот шедевр. Только, чур, не залей всю краску на пол, как в прошлый раз.

Она выскользнула из его объятий, поцеловала в щеку и выпорхнула за дверь. Легкий топот ее каблучков затих внизу на лестнице. Он подошел к окну, увидел, как ее стройная фигурка вынырнула из подъезда и зашагала по бульвару, раскачивая сумкой через плечо. Солнце играло в ее волосах, делая их не просто русыми, а золотыми. Она обернулась, помахала ему рукой и скрылась за поворотом.

Он больше никогда ее не видел.

Вечером она не пришла. Не отвечала на телефон. Сначала он злился. Потом начал волноваться. Потом… потом был звонок ее взволнованной маме, милиция, бесконечные вопросы, пустые взгляды оперативников, которые сначала думали, что она просто ушла от знаменитого, но сложного художника. Потом — тишина. Год тишины.

Его муза не ушла. Она растворилась. Испарилась. И увела с собой весь свет, весь цвет, все звуки его мира.

Резкий, наглый звонок домофона вырвал его из воспоминаний. Он вздрогнул. Кто? Он никого не ждал. Пресса была допущена только на завтра, на официальное открытие. Он медленно подошел к панели.

—Да?

—Максим Воронов? — голос был молодым, настойчивым, чуть хрипловатым от плохого сигнала. — Дмитрий Колесников, «Глянцевый журнал». Мне нужен комментарий для завтрашнего номера.

Максим чуть не рассмеялся. «Глянцевый журнал». Какое им дело до его искусства? Им нужны сплетни. Скандал. Слеза.

—Вы не вовремя. Все вопросы — завтра.

—Я знаю. Именно поэтому я сегодня. Мне нужен эксклюзив. Пять минут. Вы не пожалеете.

В голосе была наглая уверенность, которая почему-то сработала. Возможно, потому, что это было хоть какое-то живое взаимодействие, разрыв этой удушающей годовой тишины. Максим молча нажал кнопку разблокировки двери.

Через минуту в мастерскую ворвался не просто человек — ворвался вихрь энергии. Молодой парень в модной кожанке, с щетиной в два дня и слишком уверенным взглядом. Он нес с собой запах улицы, холодного осеннего воздуха и голод — журналистский голод.

—Воронов, — отрывисто кивнул он, оглядывая мастерскую жадным, все запоминающим взглядом. Его глаза скользнули по портретам, и в них вспыхнул неподдельный восторг, быстро прикрытый профессиональной маской. — Мощно. Я в шоке. Правда.

Максим не предложил ему сесть.

—У вас пять минут, мистер Колесников. Говорите.

—Ну, формальности… — журналист достал диктофон, щелкнул, положил на стол рядом с мертвыми ирисами. Красная лампочка замигала, как капелька крови. — Выставка — громадное событие. Весь город говорит. Инвесторы, критики, коллекционеры… все в ожидании. Вы довольны?

Максим холодно посмотрел на него.

—Я художник. Я никогда не бываю доволен. Я могу быть только недоволен в меньшей степени.

—Скромничаете, — парировал Колесников, ухмыльнувшись. — Говорят, на все работы уже есть покупатели. И цены… заоблачные. Особенно на тот, центральный, «Елена у окна».

Максим сжал кулаки. Этот, центральный… Он писал его тем утром, пока она была жива, пока шла на пары, пока смеялась. Он был наполнен ею, ее ожиданием, ее будущим приходом вечером. После ее исчезновения он не смог к нему прикоснуться. Он стоял в углу, накрытый тканью, как труп.

— Искусство — это не про цены, — сквозь зубы произнес Максим.

—Конечно, конечно, — журналист сделал вид, что соглашается, но его глаза кричали обратное. — Оно про душу. Про эмоции. И, как говорят, про музу. Все ваши работы последних лет… это она. Елена.

Он произнес ее имя слишком легко, слишком фамильярно, как будто был с ней знаком. Максиму захотелось схватить его за шиворот и вышвырнуть вон.

—Что вы хотите услышать? — голос Максима стал тихим и опасным.

—Правду, — так же тихо ответил Колесников, и его бравада куда-то испарилась. В его глазах появилась острая, хищная серьезность. — Год назад она исчезла. Вы заявили в полицию. Было расследование, ничего не нашли. И вы… вы замолчали. Перестали писать. А теперь — эта выставка. Все эти портреты. Это про что? Про память? Про любовь? Или про то, чтобы поставить точку? Продать все и сбежать?

Максим чувствовал, как каждый нерв в его теле натягивается, как струна. Этот мальчишка влез в открытую рану и копался в ней своими грязными пальцами.

—У вас бездарная профессия, вы знали? — прошипел Максим. — Вы приходите и требуете у людей куски их души, чтобы перемолоть их в дешевую газетную жвачку.

—Моя профессия — задавать вопросы, на которые у людей нет ответов. Или которые они боятся произнести вслух, — не смутился Колесников. Он наклонился чуть ближе, и красная лампочка диктофона отразилась в его зрачках. — Вот главный вопрос, Максим. Тот, который все задают за вашей спиной, но боятся произнести в лицо. Тот, из-за которого ваша выставка — не просто культурное событие, а сенсация. На него вы ответите?

Он сделал паузу, давая словам нависнуть в густом, пропитанном краской воздухе.

—Правда ли, что вы больше не пишете, потому что ваша муза мертва?

Тишина, наступившая после этого вопроса, была оглушительной. Она вобрала в себя все звуки мира, всю пыль, весь свет из окон, все краски на холстах. Максим услышал, как снаружи проехала машина, как где-то закаркала ворона. Он увидел мельчайшие трещинки на засохших лепестках ирисов. Он почувствовал вкус собственной ярости и боли на языке.

Он посмотрел на портрет напротив — на ту самую «Елену у окна». Он писал ее с такой любовью, что казалось, еще мгновение — и она обернется, и с губ ее слетит та самая шутка про краску на полу.

Мертва? Нет. Он бы почувствовал это. Он бы умер сам. Ее исчезновение было не смертью. Это было похищение. Пропажа. Незавершенность. Незакрытая скобка в тексте его жизни. И эта незакрытость мучила его куда сильнее, чем уверенность в смерти.

Он медленно поднял глаза на журналиста. В его взгляде не было ничего человеческого — только холодная сталь человека, которого загнали в угол и который готовится к прыжку.

—Убирайтесь, — тихо сказал Максим.

—Но…

—Убирайтесь отсюда, — голос сорвался на низкий, звериный рык. — Пока я не сделал так, что вашим следующим репортажем будет репортаж из реанимации.

Колесников замер на секунду, оценивая серьезность намерений. Он увидел все, что нужно было увидеть. Он щелкнул диктофоном, лампочка погасла. Он кивнул, без ухмылки, почти уважительно.

—Я понял. Спасибо за… беседу. До завтра, Воронов.

Он развернулся и вышел так же быстро, как и появился. Дверь захлопнулась.

Максим остался один. Снова один. Среди десятков глаз своей пропавшей любви. Вопрос журналиста висел в воздухе, смешиваясь с пылью и запахом краски.

«Правда ли, что вы больше не пишете, потому что ваша муза мертва?»

Он подошел к мольберту, на котором стоял тот самый, незаконченный холст. Он взял в руки огромный мастихин, тяжелый, холодный, идеально отточенный кусок стали. Его пальцы сомкнулись на рукоятке.

И тогда он понял. Понял, что будет делать.

Он больше не будет ждать. Не будет писать по памяти. Не будет выставлять эту боль на всеобщее обозрение и торговать ею.

Нет. Его муза не мертва. Его муза потеряна. И он найдет ее. Он будет искать ее не как безутешный влюбленный, а как одержимый детектив, который знает лишь одну улику — самого себя и свое искусство. Он будет срывать маски, раскапывать грязь, пугать тех, кто что-то знает. Он заставит этот город говорить. Он напишет ее портрет заново. Но на этот раз — не красками.

Он поднес мастихин к холсту. К лицу улыбающейся девушки. И одним резким, яростным движением вонзил сталь в ее изображение, прорезая его от края до края, сдирая краску, рвя холст.

Он больше не художник. Он следователь по собственному делу. И его выставка — не триумф. Это приманка. Первый шаг к тому, чтобы докопаться до правды. Или до мести.

Он смотрел на изуродованный портрет, на его живую, страшную рану. И впервые за год его пальцы не дрожали. В них была твердость. Решение.

Шоу начиналось.

Воздух в мастерской был густым и сладким, как пролитый мед, смешанный с едкой пыльцой творческого безумия. Он состоял из запахов: льняного масла, скипидара, свежего грунта на холстах и едва уловимого, горьковатого аромата жженого кофе из старой эспрессо-машины. Лучи позднего полуденного солнца, пробиваясь сквозь высокие запыленные окна, освещали мириады пылинок, превращая их в золотую взвесь, танцующую в такт неспешным движениям кисти.

В центре этого хаотичного рая, на низком постаменте, залитая светом, сидела она. Елена.

Она была одета в простое платье цвета увядшей розы, ткань которого мягко облегала ее хрупкие плечи и струилась по коленям. Ее ноги были босы, и этот контраст — утонченная линия щиколотки и шершавые, испачканные краской половицы — сводил Максима с ума. Он писал ее не первый час, и мускулы на ее спине, должно быть, ныли от неподвижности, но она не подавала вида. Ее лицо, обращенное к свету, было спокойно и отстраненно. Она смотрела куда-то вдаль, за пределы студии, за пределы этого города, и в ее огромных, серых, как дымка, глазах плескалась целая вселенная, которую Максим отчаянно пытался поймать и заключить в границы холста.

Его рука двигалась с уверенностью хирурга и скоростью дуэлянта. Широкой кистью он задавал фон — тревожные, глубокие тона умбры и охры, на которых ее фигура должна была светиться, как жемчужина в раковине. Малой, тончайшей, почти волосяной кисточкой он выписывал изгиб ее губ, едва тронутый усталостью, игру света на мочке уха, едва видную голубую жилку на виске.

Он был на пике. Каждое движение было выверено, каждая краска на палитре ложилась именно так, как он задумал. Это был тот редкий, божественный момент, когда художник не творит, а лишь слушает, пропуская через себя нечто большее. И источником этого «большего» была она. Всегда она.

— Ты сегодня молчишь, — его голос прозвучал хрипло, нарушая гипнотическую тишину. Он не отрывался от холста. — О чем думаешь?

Елена медленно перевела на него взгляд. Казалось, ей потребовалось усилие, чтобы вернуться из своих далеких миров в эту запыленную мастерскую.

—О том, что у меня затекла нога, — она улыбнулась, но улыбка не дошла до глаз. — И что ты, наверное, единственный человек в мире, кто может заставить меня сидеть так долго, обещая «совсем чуть-чуть».

— Это не я заставляю. Это искусство, — он сделал яростный мазок ультрамарином в тени платья. — Оно требует жертв. А твои ноги — жертва более чем достойная.

— Спасибо, польщена, — она пошевелила пальцами ног, пытаясь разогнать онемение. — А о чем думаешь ты? Когда вот так вглядываешься в меня. Ты же не просто мое лицо видишь.

Максим на секунду замер, кисть застыла в воздухе.

—Я вижу… историю. Трепет. Легкий страх.

Он произнес это тихо, но слова упали в тишину, как камни. Елена чуть заметно вздрогнула.

—Страх? — она заставила себя рассмеяться, и звук получился немного фальшивым. — Боюсь, что ты меня в синий цвет вымажешь? Ты это уже делал.

— Не тот страх. Не передо мной. — Он отложил кисть, взял тряпку, вытирая пальцы, испачканные в сиене. Он подошел к ней ближе, встал между ней и светом, и его тень накрыла ее полностью. — Ты в последнее время как натянутая струна. Как будто ждешь, что с потолка кирпич упадет. Что происходит, Лен?

Она отвела взгляд, ее пальцы бессознательно скручивали край платья.

—Ничего, Макс. Устала, наверное. Сессия скоро. Преподаватели достали. Обычная студенческая жизнь.

Максим не отводил пристального взгляда, и под этим давлением ее защитная стена дала трещину. Она отвернулась, ее пальцы с новой силой принялись мять и скручивать край платья, будто она пыталась выжать из ткани правду.

— Ладно,— тихо, почти выдохом, произнесла она. — Не совсем ничего. Мне… несколько дней назад начали приходить письма. Электронные. Анонимные.

Максим замер,весь его гнев и нетерпение мгновенно уступили место леденящему вниманию.

— Какие письма? — его голос прозвучал глухо, как удар по натянутой кожи барабана.

— Сначала одно. Просто… комплимент. Слишком восторженный, немного жутковатый. Я подумала, что это кто-то из группы, дурачится. Удалила. Но на следующий день пришло другое. Там уже было не до смеха. — Она замолчала, глотая воздух, будто ей не хватало кислорода в густой, сладкой атмосфере мастерской. — Он… отправитель… знал, во что я была одета вчера. Описал рисунок на моей блузке. И написал, что цвет мне к лицу, но синий, цвет твоего ультрамарина, подошел бы мне больше. Как тень на воде.

В мастерской стало тихо настолько,что слышно было, как потрескивает застывающая краска на палитре. Максим почувствовал, как по его спине побежали мурашки. Кто-то наблюдал за ней. Внимательно, пристрастно. И этот кто-то знал о его картинах, о его красках. Это было уже не абстрактное «что-то», это обретало форму и контур.

— Покажи мне, — потребовал он, делая шаг вперед.

Она лишь покачала головой,и в ее глазах мелькнул стыд, смешанный со страхом.

— Я удалила. Стереть. Забыть. Макс, ты же понимаешь, это же просто… какой-то псих. Их полно в городе. Может, это тот бомж, что вечно сидит у нашего корпуса и бормочет что-то под нос. Или однокурсник, которому я на экзамене не дала списать.

Она пыталась убедить его, но в первую очередь — убедить себя. Слова лились торопливо, неровно, выдавая ее настоящую панику.

— Ты должна была сказать мне сразу,— прошипел он. В его голове уже проносились обрывки мыслей, подозрений. Может, это завистливый коллега по цеху? Тот самовлюбленный галерист Борис, который всегда смотрел на Елену слишком долго? Или кто-то из ее прошлого, о котором она всегда говорила с неохотой, загадочными полунамеками? У нее было это умение — говорить о многом, не сказав ничего конкретного, оставляя за собой дымчатую завесу тайны, которая сводила его с ума и как мужчину, и как художника.

— Я не хотела тебя тревожить.Ты и так всегда на взводе перед выставками. И я думала… сама справлюсь. — Она обхватила себя руками, будто внезапно замерзла. — Но сегодня утром… я нашла его. У подъезда. Просто стоял под деревом. Высокий, в темном плаще, хотя дождь не шел. И смотрел. Не на меня, а куда-то в сторону, будто ждал кого-то. Но когда я прошла, я почувствовала его взгляд. Он был тяжелым, липким, как паутина. Я не оборачивалась, я почти бежала к метро. А он… он не пошел за мной. Он просто стоял. И я поняла, что он не преследователь. Он… страж. Он просто дал мне понять, что я у него на виду.

Она замолчала, и тишина в мастерской снова стала густой и давящей. Теперь это была не тишина творчества, а тишина надвигающейся угрозы. Максим посмотрел на ее портрет. На это идеальное, прекрасное лицо, которое он пытался поймать. И вдруг осознал, что пишет не просто музу. Он пишет мишень.

Он присел на корточки перед ней, чтобы оказаться на одном уровне. Его глаза, пронзительные, синие, почти черные от концентрации, впивались в нее, пытаясь прочитать скрытый текст ее души.

—Ты можешь мне все расказать. Что бы это ни было. — произнес мужчина.

Их взгляды встретились. В ее глазах мелькнула настоящая, неподдельная борьба. Губы приоткрылись, чтобы что-то сказать, но потом она снова надела маску легкомысленности.

—Да брось ты! — она потянулась и легонько щелкнула его по носу, запачканному краской. — Это ты меня своим гипнотическим взглядом гипнотизируешь. Я сижу, стараюсь не шевелиться, а ты тут про страх завел. Может, это ты боишься?

— Я? — он фыркнул, отступая.

—Да. Боишься, что я встану и уйду. И твоя муза испарится. И ты больше никогда не напишешь ни единой стоящей вещи, — она сказала это шутливым тоном, но в словах прозвучала леденящая душу истина.

Максим замолчал. Она попала в самую точку. Его страх был именно таким. Глубинным, животным, парализующим. Его связь с Еленой была не просто любовью или страстью. Это была симбиотическая, почти болезненная зависимость. Она была его светом, его камертоном, его единственным связующим звеном с тем миром, откуда приходит вдохновение. Без нее он был бы просто умелым ремесленником, технарем, способным грамотно скопировать действительность, но не способным вдохнуть в нее душу.

Он встал и отошел к мольберту, делая вид, что изучает работу, пытаясь скрыть охватившую его панику.

—Ты не уйдешь, — пробормотал он больше для себя, чем для нее.

—Конечно, не уйду, — ее голос снова стал теплым, ласковым. Она поднялась с постамента, потянулась, и ее поза была похожа на позу балерины — изящная и полная скрытой силы. — Пока ты кормишь меня этим ужасным кофе из своей дьявольской машины, мне деваться некуда.

Она подошла к нему, обняла сзади, прижавшись щекой к его спине. Он почувствовал тепло ее тела сквозь тонкую ткань футболки.

—Прости, я не хотела тебя задеть, — прошептала она. — Ты гений. И ты напишешь шедевр, даже если я… даже если меня не будет рядом.

Он резко развернулся и схватил ее за плечи. Его пальцы сжались так сильно, что она ахнула от неожиданности.

—Не говори так! Никогда не говори так! Слышишь?

В его глазах стоял неподдельный, дикий ужас. Ужас человека, который смотрит в пропасть. Она испугалась — не его гнева, а той глубины отчаяния, которую она в нем увидела.

—Макс, ты делаешь мне больно.

Он тут же разжал пальцы, но не отпустил ее, а просто притянул к себе, обнял, прижал ее голову к своей груди. Он чувствовал, как быстро бьется ее сердце.

—Прости… Прости, солнышко. Я просто… Ты не понимаешь. Ты — все. Без тебя нет ничего. Никакого искусства. Никакого Максима Воронова. Есть только пустота.

Она молчала, зарывшись лицом в его грудь, слушая бешеный ритм его сердца. Она понимала. Понимала слишком хорошо. Его любовь была огромной, всепоглощающей, как океан. И так же, как океан, она могла поглотить и унести в небытие.

— Я никуда не денусь, — наконец выдохнула она, ее голос был приглушен тканью его футболки. — Обещаю. Теперь отпусти, мне правда надо бежать. Пары.

Он нехотя разжал объятия. Она подняла на него глаза, и он увидел в них ту самую смесь нежности и непроницаемой тайны, которую не мог передать на холсте. Она встала на цыпочки и поцеловала его в уголок губ, испачканный краской.

—Освежусь и вечером забегу. Посмотрю на шедевр. Только, чур, не залей всю краску на пол, как в прошлый раз.

Она улыбнулась своей самой солнечной улыбкой, повернулась и почти побежала к выходу, на ходу натягивая куртку и хватая рюкзак. Дверь в мастерскую захлопнулась, и ее легкие, быстрые шаги затихли на лестничном пролете.

Максим остался один. Внезапно наступившая тишина была оглушительной. Мастерская, еще секунду назад полная ее энергии, ее присутствия, вдруг стала просто большим, грязным, пустым помещением.

Одиночество накатило на него внезапно и сокрушительно, как всегда, когда она уходила. Но сегодня к нему примешивалось новое, гнетущее чувство — беспомощность. Он останавливал время на холсте, но не мог остановить его в жизни. Он был богом в этом четырехугольном мире, ограниченном подрамником, но за пределами мастерской он был бессилен. Его взгляд скользнул по знакомому хаосу.Это ателье было его крепостью и его склепом. Он унаследовал его от деда, такого же неуравновешенного, одержимого живописца, сгинувшего в забытии и безумии. Иногда Максиму казалось, что в застывших мазках на полу, в призрачных запахах старых лаков и в толстых слоях пыли на стеллажах до сих пор живет дух его предка — язвительный, требовательный, никогда не бывающий довольным.

«Слабо, Максим! — словно доносился до него из прошлого хриплый голос. — Чувствуется рука, но не чувствуется душа! Где жар? Где боль? Или ты, как и все они, решил торговать красивыми картинками?»

Он ненавидел эти голоса. Он ненавидел это постоянное давление прошлого, эту необходимость быть гением, чтобы просто оправдать свое существование в этих стенах. Он прошелся между мольбертов,заставленных этюдами и набросками. Здесь был весь его путь. Девяносто процентов — бездарная, ученическая мазня. И несколько работ, от которых и сейчас, годы спустя, заходилось сердце. Портрет отца, написанный сразу после его смерти — на холсте была не просто голова, а целая история потери, выписанная яростными, рваными мазками. И она. Десятки ее. Елена у окна. Елена с книгой. Елена, смеющаяся. Елена, спящая. Она была его главным, его единственным настоящим сюжетом за последние три года. До нее он писал абстракции, пытаясь выразить свою тоску бесформенным буйством цвета. Но с ее приходом все обрело форму. Ее форму. Он подошел к старому, покрытому патиной времени зеркалу в золоченой раме — еще одна реликвия деда. В своем отражении, искаженном мелкими сколами и потертостями, он видел его черты — те же резкие скулы, тот же высокий лоб, те же глаза, обведенные тенями усталости и одержимости. «Мы все сгораем в этом огне, Максим, — словно говорило отражение. — И мы все тянем за собой в пламя тех, кого любим». Это была их семейная черта — болезненная, всепоглощающая страсть, стирающая границы между творчеством и жизнью, между любовью и безумием. Его дед довел до самоубийства свою натурщицу-любовницу. Его отец, талантливый скрипач, умер от разрыва сердца через неделю после того, как его бросила жена. Максим всегда клялся, что не пойдет по их пути. Что его любовь будет светлой, а не разрушительной. Но сейчас, слушая эхо ее шагов в тишине мастерской и думая о томном незнакомце у подъезда, он с ужасом понимал, что стал заложником той же роковой схемы. Его любовь к Елене была самым светлым и самым темным, что было в его жизни. Она была его спасением и его проклятием. И теперь чья-то чужая, внешняя тень легла на их общую судьбу, грозя разрушить и ее, и его, и все то хрупкое искусство, что он пытался создать. Он чувствовал себя не творцом, а пешкой в чужой игре, правила которой ему были неизвестны. И это неизвестное пугало его куда больше, чем призраки его собственной семьи.

Он подошел к холсту и посмотрел на незаконченный портрет. Она была там — застывшая, прекрасная, вечная. Но это было лишь эхо.

Он подошел к окну, распахнул его. Свежий осенний воздух ворвался внутрь, смешиваясь с запахами краски. Он увидел, как ее стройная фигурка вынырнула из подъезда и зашагала по бульвару, раскачивая рюкзаком. Солнце играло в ее каштановых волосах, делая их золотыми. Она шла быстро, почти бежала, оглядываясь через плечо, но не на его окно, а куда-то в сторону, как будто проверяя, не идет ли кто-то за ней.

Сердце Максима сжалось от тревоги. Этот легкий, почти невидимый жест — взгляд через плечо — подтвердил его опасения. Она чего-то боялась. Или кого-то.

Она обернулась еще раз, уже у поворота, помахала ему рукой, улыбнулась. И скрылась из виду.

Максим не знал, что это последний раз, когда он видит ее живой. Последний раз, когда ее улыбка обращена к нему. Последний раз, когда воздух в его мире пахнет не скипидаром и страхом, а ее духами и надеждой.

Он отвернулся от окна. Его взгляд упал на палитру. Краски, которые только что были полны жизни, теперь казались просто кусками цветной грязи. Вдохновение ушло вместе с ней. Оно всегда уходило с ней.

Он подошел к столику, где стояла ваза с увядающими ирисами. Он сорвал их сегодня утром в сквере, думая, что они порадуют ее. Он потрогал лепесток. Он был прохладным и бархатистым, но в его жилах уже не пульсировала жизнь.

«Ты боишься, что я встану и уйду», — эхом прозвучали в голове ее слова.

Он сжал лепесток в пальцах, смяв его.

—Глупости, — громко сказал он в пустоту мастерской. — Она никуда не денется.

Но холодок страха, тонкий и острый, как лезвие бритвы, уже пробежал у него по спине. Он не знал, чего именно она боится. Но теперь он боялся того же.

Букет сиреневых ирисов, завернутый в грубую крафтовую бумагу, казался живым и трепетным пятном в сером унынии подъезда. Максим, прижимая его к груди, с неприязнью окинул взглядом обшарпанное пространство. Дом был старый, дореволюционной постройки, но не тот, что хранит в себе дух аристократии, а тот, что давно и безнадежно сдался под натиском времени и равнодушия. Воздух пах затхлостью, вареной капустой и сладковатым ароматом дешевого освежителя, бессильного замаскировать истину.

Он ненавидел это место. Ненавидел тот факт, что Лена — его Лена, сияющая и легкая, как солнечный зайчик, — жила здесь. В этой серой, унылой клетке. Он десятки раз предлагал ей переехать к нему, снять хорошую квартиру, но она всегда упрямо отказывалась, отшучивалась, говорила, что ей здесь нравится, что это ее «берлога», ее личное пространство, не запятнанное его славой и деньгами.

«Не запятнанное», — с горькой усмешкой подумал Максим, поднимаясь по скрипучей, проваливающейся под ногами лестнице на третий этаж. Стены были испещрены детскими каракулями, а кое-где проступали старые, въевшиеся пятна неизвестного происхождения.

Его визит сегодня был попыткой перемирия. Вчерашняя размолвка в мастерской не давала ему покоя. Его вспышка ревности, его грубость… Он чувствовал себя последним подлецом. Ирисы были ее любимыми цветами. Он купил самый пышный, самый свежий букет, какой смог найти в ближайшем к ее дому цветочном ларьке. Он представлял, как ее лицо озарится удивлением, а потом той самой, особенной, сокровенной улыбкой, которую она дарила только ему. Он хотел извиниться, признаться, что сходит с ума от мысли ее потерять, и пообещать больше не давить на нее.

В кармане пальца он сжимал маленькую бархатную коробочку. Не обручальное кольцо. Пока нет. Но красивый, изящный перстень с крошечным сапфиром, цвета ее глаз в сумерках. Молчаливое обещание. Залог того, что он серьезен.

Он разжал пальцы, разглядывая потрепанный бархат коробочки. Это была не просто безделушка. Это был символ его страха. Три недели назад, после особенно жаркой ссоры, она пропала на два дня. Не брала трубку, не выходила на связь. Он сходил с ума, обзвонил всех знакомых, облазил все ее любимые места, уже готов был идти в полицию. А потом она вернулась. Бледная, уставшая, с синяками под глазами. Сказала, что уехала к подруге в другой город, забыла зарядник, хотела побыть одна. Он кричал, требовал правды, а она лишь смотрела на него своими огромными глазами, в которых плескалась такая бездонная тоска, что он замолкал, прижав ее к себе, кляня себя за подозрения. На следующее утро он пошел в ювелирный магазин и купил этот перстень. Это была его попытка купить ее уверенность, ее постоянство. Приковать ее к себе красивой, дорогой безделушкой. Теперь эта коробочка жгла ему карман. Он снова чувствовал ту же беспомощность, тот же леденящий ужас потери. Он молился, чтобы за этой дверью его ждала она, живая, реальная, чтобы он мог надеть это кольцо на ее палец и тем самым отменить тот кошмар, что начался тогда и, как он чувствовал, никогда по-настоящему не заканчивался.

Наконец он добрался до ее двери. № 34. Скромная, облупленная дверь, покрытая дешевым шпоном под дерево, с глазком, похожим на пустое черное жерло. Он замер на секунду, поправляя цветы, сглатывая комок нервного возбуждения. Затем уверенно нажал на кнопку звонка.

Резкий, пронзительный звук разрезал тишину лестничной клетки. Максим затаил дыхание, прислушиваясь. Внутри не было слышно ни шагов, ни голоса, ни лая ее старого, полуслепого мопса Бублика, который обычно тут же начинал сопеть и скрестись у двери.

Тишина.

Он нажал еще раз, дольше. Звонок заливался настойчивым, почти истеричным трелем. Ответа не последовало.

Странно. Она должна была быть дома. У нее сегодня не было пар, она сама сказала, что будет отдыхать, читать. Легкая тревога, та самая, что гнездилась в нем с вчерашнего дня, шевельнулась и подняла голову. Он достал телефон, набрал ее номер. Спустя несколько гудков раздался вежливый автоответчик: «Абонент временно недоступен…»

«Села батарея», — сразу же попытался успокоить себя Максим. Она вечно забывала заряжать телефон.

Он уже собрался было набирать смс, как его взгляд упал на косяк двери. Что-то белело там, где его раньше не было. Небольшой листок бумаги, сложенный вдвое, был приколот канцелярской кнопкой прямо на уровне глаз.

Сердце Максима дрогнуло и замерло. Это было не похоже на Елену. Она не была любительницей бумажных записок. Это был его стиль — он мог прилепить стикер на холодильник: «Хлеб, молоко, синий кобальт». Она же всегда писала сообщения.

Он шагнул ближе, нахмурившись. Бумага была обычной, офисной, формата А4. Он потянулся и сорвал листок с кнопки. Рука его почему-то дрожала.

Он развернул записку. Текст был написан от руки, быстрым, нервным, почти скомканным почерком, которым Лена никогда не писала. Ее буквы были всегда округлыми, аккуратными, школьно-красивыми. Это было похоже на попытку сымитировать ее почерк, но срывающуюся на чужую, угловатую манеру.

Он начал читать, и мир вокруг поплыл.

«Максим, прости. Я не та, кем кажусь. Ищи меня там, где тень фиалки падает на полдень. Не забывай.»

Слова ударили его в солнечное сплетение, вышибив воздух. Он перечитал их еще раз, потом еще, пытаясь найти скрытый смысл, шутку, хоть что-то, что могло бы объяснить этот бред.

«Я не та, кем кажусь». Что это значит? Какая еще не та? Он знал ее! Каждый сантиметр ее кожи, каждую родинку, каждую искорку в глазах, когда она лгала о том, кто съел последнюю конфету.

«Ищи меня там, где тень фиалки падает на полдень». Это уже было похоже на бред сумасшедшего или на чью-то злую, изощренную шутку. Какая фиалка? Какой полдень?

«Не забывай». Да как он мог забыть? Он был болен ею. Она была его кислородом.

Холодный ужас, стремительный и безжалостный, начал подниматься по его позвоночнику. Он стал молотить кулаком в дверь, уже не звеня, а глухо, отчаянно, пока костяшки не запели от боли.

—Лена! Лена, открой! Это я! Максим! Ты там? Лена!

В ответ — гробовая тишина. Даже соседи не проявили интереса. Его крики поглощались толщиной старого дома.

Отчаявшись, он отступил на шаг и с размаху ударил плечом в дверь в районе замка. Древесина, старая и рыхлая, поддалась с глухим, болезненным хрустом, но выдержала. Адреналин ударил в голову, заглушая боль. Он снова рванулся к двери, ощупывая косяк, пытаясь найти слабое место, и в этот момент дверь напротив скрипнула.

Он прислонился лбом к прохладной поверхности двери, пытаясь совладать с паникой, что разрывала его изнутри. Цветы выпали из его ослабевших пальцев и упали на грязный пол, безмолвный упрек его разрушенным надеждам.

В этот момент дверь напротив, с пожелтевшей табличкой «№ 33», скрипнула и приоткрылась на цепочке. В щели показалось старческое, испуганное лицо в очках с толстыми линзами. Из-за спины старушки доносилось назойливое бормотание телевизора.

— Вы чего тут тут барабаните? — просипела она. — Людям спать не даете!

Максим резко выпрямился, делая шаг к ней. Он, наверное, выглядел пугающе — бледный, с расширенными зрачками, с искаженным лицом.

—Бабушка, вы соседка? Вы Елену… Елену знаете? — его голос сорвался на хрип.

Старушка настороженно посмотрела на него, оценивая.

—Ленку? А кто вы такой будете?

—Я ее… друг. Художник Максим. Я часто к ней хожу. Вы меня должны видеть.

Лицо соседки немного смягчилось.

—А, это вы… Тот самый, с машиной шумной. Ну, чего приперлись? Ее нет.

—А вы не знаете, куда она ушла? Или когда вернется? — он пытался говорить спокойно, но нетерпение прорывалось наружу.

— А почем я знаю? — фыркнула старушка. — Не отчитывается она передо мной.

—А ночью… вы ничего не слышали? — отчаянно спросил Максим, уже не зная, что говорить. — Может, у нее кто-то был? Шум какой-то?

Лицо соседки стало сосредоточенным. Она прикрыла дверь, щелкнула цепочкой и открыла ее полностью, представая перед ним в стеганом халате и стоптанных тапочках. Она была маленькой и сгорбленной.

—Шум… — она понизила голос, как заговорщик. — Шум-то был. Я спать ложусь рано, в одиннадцать, а ночью, надо полагать, часа в два, меня и подняло. Стук там, у них… Не стук даже, а грохот, как мебель кто опрокидывает.

Кровь отхлынула от лица Максима. Он почувствовал, как ноги становятся ватными.

—Грохот? — переспросил он едва слышно.

—Ну да. И голоса. — Она наклонилась ближе, и от нее пахло лекарствами и одиночеством. — Он говорил низким таким голосом, сердитым. А она… Ленка-то… будто плачет. Сразу не разберешь, сквозь сон. Я уж думала, телевизор у них, да нет, телевизор у меня свой шумит.

— Они ссорились? — прошептал Максим, и каждое слово обжигало ему горло.

—Похоже на то. Я даже подойти хотела, постучать, чтоб не шумели, да побоялась. Сейчас всякие бывают. Потом… — она замялась, словно боясь сглазить.

—Потом что? — он почти крикнул, теряя последние остатки самообладания.

— Потом все стихло. И слышно стало, как на лестнице шаги. Тяжелые, мужские. Не одни — он кого-то вел. Или нес… Там не разберешь. А потом… потом машина подъехала под окнами и уехала. Быстро так. Я к окошку подходила, но уже никого не видела.

Максим стоял, опираясь о косяк, пытаясь перевести дух. Картина, нарисованная старухой, была ужасна, но слишком размыта. Ему нужны были детали. Факты.

— Бабушка, — его голос прозвучал хрипло, но уже тверже. — Машина. Вы можете вспомнить, какая она была? Цвет? Модель? Хотя бы примерный размер?

Старушка замялась, сморщив лоб, вглядываясь в свои воспоминания сквозь толстые линзы очков.

— Темная... — нерешительно начала она. — Не черная, нет... Темно-синяя, а может, и зеленая. Ночью все не разберешь. Но большая. Джип, что ли... Или фургон. Мотор рычал сильно, не как у легковушек.

Фургон. Слово прозвучало как приговор. Это уже не было похоже на бытовую ссору или на бегство. Фургоны используются для перевозки вещей. Или людей.

— А номер? Хотя бы одну цифру? — почти не надеясь, выдохнул Максим.

— Куда уж мне, сынок, номера разглядывать... Зрение не то. Но... — она внезапно оживилась, — а огоньки-то у нее были необычные. Одна фара горела белым, а другая была... будто желтоватая, тусклая. Как больной глаз. Так и мелькнуло — один глаз здоровый, другой косой.

Максим лихорадочно достал телефон, чтобы записать эти детали. Разные фары. Это была зацепка. Уличные камеры, гаишники... это можно искать.

— А мужчина... голос, который вы слышали. Он что-то говорил, что можно разобрать?

Старушка снова нахмурилась, погружаясь в прошлую ночь.

— Кричал что-то... «Где оно?»... Или «Где она?»... Непонятно. А потом... потом будто Ленка вскрикнула. Коротко. И потом — тот самый грохот. И потом он сказал уже тише, но очень четко... — она замолчала, будто боясь произнести это вслух. — Сказал: «Никто не ищет тех, кого не ждут». Вот такие странные слова».

Максим почувствовал, как по спине бежит холодный пот. «Никто не ищет тех, кого не ждут». Это была не просто угроза. Это было послание. Кому? Ей? Или... ему? Словно похититель знал, что у Елены есть тот, кто будет ее искать. Значит, он знал о нем. Значит, это не случайность. Это была охота. Целенаправленная и жестокая.

Его мозг работал с бешеной скоростью, выхватывая из памяти обрывки разговоров, случайные фразы Елены. Она пару раз обмолвилась, что чувствует, что за ней следят. Он отмахивался, списывая на ее мнительность и усталость от сессии. А что, если это была правда? И этот «страж», о котором она говорила в мастерской, был реальным? И теперь он пришел за ней. Слова из записки «Я не та, кем кажусь» теперь звучали не как признание, а как отчаянная попытка что-то ему объяснить, предупредить, пока ее не заставили молчать. Он смотрел на смятый листок. «Ищи меня там, где тень фиалки падает на полдень». Это был не бред. Это был крик о помощи. И теперь у него было чуть больше, чем просто слова. У него был фургон с разными фарами. И фраза, которая, он был уверен, навсегда врежется в его память. Охота началась.

Мир вокруг Максима закачался и поплыл. Он схватился за косяк двери, чтобы не упасть. Обрывки фраз, ощущений, страхов сложились в ужасную, непереносимую картину. Ночная ссора. Чужой мужской голос. Плач Лены. Грохот. Шаги. Уехавшая машина.

И записка. Эта дурацкая, безумная записка.

«Я не та, кем кажусь».

Он медленно обернулся и снова посмотрел на злополучный листок в своей руке. Теперь эти слова читались совсем иначе. Это была не просьба о прощении. Это было признание. Или предупреждение.

«Ищи меня там, где тень фиалки падает на полдень».

Это был не бред. Это была улика. Ключ. Единственное, что она смогла ему оставить. Его первоначальная паника, отчаянный ужас, вдруг странным образом кристаллизовались во что-то иное. Во что-то твердое, холодное и решительное. Его пальцы сжали бумагу так, что она смялась.

Он повернулся к соседке, которая смотрела на него с испугом и любопытством. Он молча достал телефон, дрожащими пальцами набрал 102.

— Говорите, что произошел взлом, — перекрывая голос диспетчера, резко сказал он старухе. — Что хозяина нет, а вы слышали шум. Больше ничего.

Он сунул телефон в карман, не дожидаясь ответа оператора. Его мозг, привыкший к композиции и сочетанию цветов, уже выстраивал новую, ужасную картину. Ночная ссора. Чужой мужской голос. Плач. Грохот. Шаги. Уехавшая машина. И записка. Этот дурацкий, безумный крик о помощи, зашифрованный в их личных кодах.

Он выскочил на улицу, на свежий воздух, и остановился, судорожно глотая кислород. Его взгляд упал на смятый листок в его руке.

«Где тень фиалки падает на полдень».

Его муза не ушла. Ее у него украли. И она оставила ему первую ниточку. Теперь он должен был за нее держаться, пока она не привела его к ней.

Или к тому, что от нее осталось.

Художник в нем умер. Родился охотник.

Город, еще вчера такой привычный и покорно лежавший у его ног, превратился в гигантский, бездушный лабиринт. Каждая улица, каждый переулок казались чужими и враждебными. Максим шел по ним, как одержимый, с смятым листком в кармане, который жгал ему кожу сквозь ткань пальто.

«Ищи меня там, где тень фиалки падает на полдень».

Эти слова стучали в его висках навязчивым, безумным ритмом. Он перебирал их в уме снова и снова, как четки, пытаясь вымолить у них ответ.

Он заставил себя остановиться, прислонился к холодному стеклу машины, закрыл глаза.

— Думай, Воронов, думай как художник, а не как истеричная баба, — прошипел он сам себе.

Он вытащил записку, положил ее на руль, в свете уличного фонаря вновь и вновь вчитываясь в каждый завиток, в каждый нажим ручки. Она писала это в спешке, под давлением. Значит, шифр должен был быть простым и понятным именно ему. Их личным кодом. "Тень фиалки падает на полдень". Он мысленно перебирал все их общие места, все значимые точки в городе. Парк, где они впервые целовались под дождем? Нет, там не было фиалок. Кафе "У синего озера"? Там были орхидеи. Его собственная мастерская? Он выращивал там только кактусы, считая их единственными достойными соседями художника. Каждую версию его мозг тут же яростно отвергал, как неподходящую. Он чувствовал, как паника, черная и липкая, снова поднимается по горлу, грозя затопить последние островки рациональности. Нет. Так нельзя. Нужно начинать с самого простого, с самого очевидного. С буквального значения. И если оно не сработает — искать глубже. Решение действовать, пусть и примитивное, принесло странное облегчение.

Первая, самая очевидная ассоциация — цветок. Фиалка. Романтическая, нежная, ее любимый цветок. Она всегда умилялась, видя их в горшочках на рынке.

Значит, нужно искать там, где есть фиалки. Где их тень. В полдень.

Его мозг, годами тренированный на визуальных образах, тут же начал рисовать карты, планы, схемы. Ботанический сад. Огромные оранжереи с тысячами растений. Это должно быть оно.

Он рванул туда, едва дождавшись открытия. Его «Ауди» лихо взвыла на пустых утренних улицах, но, въехав на территорию сада, он резко затормозил, ослепленный безмятежной красотой места. Пение птиц, влажный, густой воздух, пьянящие ароматы. Здесь царил мир, абсолютно чуждый тому хаосу, что бушевал у него в душе.

Он прошелся по всем павильонам, заглядывая в каждый угол, всматриваясь в таблички с названиями. Сенполии, узумбарские фиалки… Они были повсюду: на стеллажах, в кашпо, целые цветущие ковры. Он ловил себя на том, что пристально смотрит на пол под растениями в самый разгар дня, ища тень. Но тень была повсюду, размытая, переливающаяся, она дробилась листьями и смешивалась с другими тенями. Это было бессмысленно. Ничего, что хоть как-то выделялось бы, не было.

— Простите, — он остановил пожилого садовника, поливающего орхидеи. — У вас здесь есть… особое место? Может, какая-то композиция, где фиалки посажены так, что в полдень их тень падает на что-то конкретное? На табличку, на камень?

Садовник с недоумением посмотрел на него, вытирая лоб тыльной стороной руки.

—Молодой человек, у нас тут все посажено так, чтобы растениям хорошо было, а не теням. Камней с табличками тоже нет. Вам, может, в японский сад? Там и камни, и символизм.

Максим безнадежно махнул рукой и побрел прочь. Не то. Совсем не то.

Следующая точка — цветочные магазины. Все, что были в городе и имели в названии или в ассортименте «фиалку». Он объезжал их один за другим, и с каждым новым визитом его надежда таяла, как снег на весеннем солнце.

В первом ему вежливо указали на стеллаж с сенполиями и предложили купить.

—Нет, вы не понимаете, — горячо объяснял Максим юной продавщице. — Мне нужно не купить, а найти место. Где тень от них падает ровно в полдень. Может, у вас тут есть уголок, где стоит кресло, или…

Девушка смотрела на него, как на сумасшедшего, и медленно отступала к телефону, вероятно, собираясь вызвать охрану.

В другом, более крупном, его выслушал сам владелец, мужчина с усталыми глазами.

—Бросьте, парень, — сказал он, перекладывая горшки с гортензиями. — Фиалки — растения нежные, тень от них — еле заметная дымка. Ее на асфальте не разглядишь. Да и полдень у нас по летнему и по зимнему времени по-разному. Что за ерунду вы ищете?

Эта фраза — «что за ерунду вы ищете» — стала лейтмотивом его дня. Он метался по городу, заходил в офисы, где на подоконниках стояли фиалки, заглядывал в кафе, украшенные растениями.

В одном из кафе, потягивая горький эспрессо в тщетной попытке взбодриться, он поймал на себе чей-то пристальный взгляд. У стойки стоял мужчина в темной куртке, не пил, не ел, просто смотрел в его сторону. Их взгляды встретились на долю секунды, и незнакомец тут же демонстративно отвернулся, уткнувшись в телефон. Адреналин резко ударил в кровь. Максим вскочил, выбежал на улицу, озираясь по сторонам. Напротив, в тени подъезда, мелькнула та же темная куртка, скрываясь в глубине двора. Паранойя? Совпадение? Или его уже нашли? Ощущение, что он не охотник, а дичь, бегущая по чужому полю, стало почти осязаемым.

Он выглядел ненормальным: известный художник, с диким взглядом, в дорогом, но помятом пальто, который пристает к людям с вопросами о тенях от цветов.

К вечеру он был совершенно измотан физически и морально. Он сидел в своей машине на обочине где-то в промзоне, куда занесла его бессмысленная гонка, и смотрел, как садится солнце. Оранжевый шар медленно уползал за горизонт, удлиняя и без того громадные тени от заводских труб. Полдень прошел. Очередной день прошел. А он ни на шаг не приблизился к разгадке.

Отчаяние, густое и липкое, как смола, заливало его. Он бился головой о стену, но стена была невидимой и состояла из абстрактных, безумных слов. Он чувствовал себя абсолютно беспомощным. В мире искусства он был титаном, богом, творцом. Он мог на холсте остановить время, поймать душу модели, продать за миллионы кусок пропитанного краской полотна. Но здесь, в реальном мире, перед загадкой, оставленной любимой женщиной, он был просто потерянным, испуганным ребенком.

И тогда он вспомнил о полиции. Официальная власть. Структуры. Они должны помочь. У них есть ресурсы, возможности, доступ к базам данных. Они найдут ее. Они обязаны.

Новое чувство — слабая, но надежда — заставило его завести машину и рвануть в ближайший отдел. Он припарковался на асфальте, залитом желтым светом фонарей, и, не замечая ничего вокруг, вошел внутрь.

Воздух в отделении был спертым и пропитанным запахом дешевого кофе, пота и какой-то официальной тоски. За решеткой сидел дежурный сержант, молодой парень с равнодушным лицом, уставленно тыкающий в компьютер.

— Мне нужно заявить о пропаже человека, — с ходу выпалил Максим, подойдя к окошку. — Возможно, о похищении.

Сержант медленно поднял на него глаза, оценивающе окинул взглядом.

—Документы.

Максим судорожно полез во внутренний карман, достал паспорт. Руки его дрожали.

—Елена Соколова. Молодая женщина. Двадцать три года. Исчезла прошлой ночью. Соседка слышала ссору, шум, потом уехала машина. И она оставила записку… странную. Я подозреваю недоброе.

Он выложил паспорт и тот самый, заветный листок, старательно разгладив его на стойке.

Сержант лениво взял паспорт, сверил данные, затем потянулся к записке. Он прочитал ее. Максим с замиранием сердца ждал реакции — понимания, тревоги, хоть какого-то интереса.

Но сержант лишь хмыкнул и отодвинул листок.

—Ну и?

—Как «ну и»? — не понял Максим. — Она исчезла! После ночной ссоры! Она пишет, что «не та, за кого себя выдавала»! Это же крик о помощи!

— Молодой человек, — сержант вздохнул, как терпеливый учитель, объясняющий урок непонятливому ученику. — Вам сколько лет? Тридцать? Тридцать пять? А ей — двадцать три. — Он ткнул пальцем в записку. — Классическая ситуация. Нашлась другая любовь, старая надоела. Уехала к нему, а вам оставила вот это… поэзию, чтобы помучались. Бывает.

Максим почувствовал, как по лицу разливается жар. Гнев, горький и беспомощный, закипел в нем.

—Вы ничего не понимаете! — его голос сорвался на крик, и несколько человек в коридоре обернулись. — Она бы так не поступила! Она бы не бросила собаку! Не бросила бы вещи! Там был шум, борьба! Соседка слышала!

— Соседки, — сержант многозначительно постучал пальцем по виску, — они всегда много чего слышат. Особенно пожилые. Фантазии у них богатые. А собаку… может, новый ухажер с собой забрал. Или в приют сдала. Взрослая, совершеннолетняя женщина имеет право уехать, куда хочет, и ни перед кем не отчитываться.

— Но записка… — слабо протестовал Максим, понимая, что его аргументы тают, как дым.

—Записка — это прямое доказательство того, что она ушла по своей воле, — заключил сержант, возвращая ему паспорт и бумажку. — Видите: «прости», «не та, кем кажусь». Яснее некуда. Насчет «ищи меня» — это уже романтические игрища. Не наше дело. Если хотите, пишите заявление. Но предупреждаю: по истечении трех суток с момента исчезновения. И оснований для розыска, по-моему, никаких.

Три дня. Семьдесят два часа. За это время можно уехать на другой конец земли. Или… можно умереть.

Максим смотрел на равнодушное, уставшее лицо сержанта и понимал, что здесь ему не помогут. Закон, порядок, система — все это было гигантской, бездушной машиной, которой нет дела до его личной трагедии, до его муки, до безумной записки, которая не давала ему уснуть.

Он молча взял свои вещи и, пошатываясь, вышел на улицу. Ночной воздух обжег легкие холодом. Он прислонился к холодной стене здания и закрыл глаза. В ушах стоял мерный, безразличный гул города.

Он был абсолютно один. Один со своей загадкой. Власти отказали ему. Логика привела в тупик. Все его богатство, его слава, его талант — оказались бесполезными бумажками в этом новом, жестоком мире, куда он попал.

Он достал из кармана записку. В свете уличного фонаря бумага казалась желтой, почти древней. Он вновь вчитался в кривые строчки, и в голове его, уставшей и опустошенной, вдруг всплыли слова старого садовника: «Фиалки... тень от них — еле заметная дымка». И владельца цветочного: «Полдень у нас по летнему и по зимнему времени по-разному». И сержанта: «Поэзия... романтические игрища». Все они твердили ему одно и то же — его путь абсурден. И они были правы. Он, художник, мыслящий всегда символами и аллегориями, вдруг уперся в примитивный, плоский, буквальный смысл. Он искал тень от цветка, когда она могла иметь в виду тень цвета. Или тень на карте. Или тень в прошлом. Что если «фиалка» — это не растение?

Может, это название? Кафе? Клуба? Улицы? А «тень»? Может, это не солнечная тень, а что-то иное? Что-то, что отбрасывает не свет, а… что?

Он выпрямился, и по телу побежали мурашки. Безысходность начала отступать, уступая место азарту охотника, впервые учуявшего след. Он не знал, куда идти. Но он знал, что шел не туда.

Он снова посмотрел на записку, и теперь это была не просто бумажка, а карта. Требующая дешифровки.

Он сорвался с места и побежал к машине. Ему нужно было домой. В мастерскую. К компьютеру. К картам города. Он должен был думать, искать, копаться в памяти, вспоминать каждую ее фразу, каждую шутку.

Полиция отказалась ему помочь. Что ж. Тем лучше. Теперь это было его личное дело.Его охота. И он не остановится,пока не найдет ее.

Мастерская погрузилась в пустоту. Тишина здесь была иного качества, чем раньше. Раньше это была тишина концентрации, наполненная внутренним диалогом, гулом творческой энергии, готовой выплеснуться на холст. Теперь это была тишина склепа. Могильная, беспросветная, давящая.

Максим сидел на полу, прислонившись спиной к незаконченному портрету Елены. Бутылка дорогого виски, открытая три дня назад, стояла рядом, почти пустая. Он не мылся, не брился. Его мир сузился до размеров этого помещения, заваленного холстами с ее изображениями, и до смятого листка бумаги в его руке. Он вновь и вновь вчитывался в эти слова, пытаясь силой воли выжать из них смысл, который никак не давался.

«Ищи меня там, где тень фиалки падает на полдень».

Он перепробовал все: искал улицы с названием «Фиалковая», кафе «Фиалка», бары «У фиалки». Ничего подходящего. Он рылся в ее вещах, принесенных из квартиры в подавленном состоянии после визита к полиции — несколько книг, косметика, старый плюшевый мопс. Ни намека на разгадку. Он чувствовал, как сходит с ума. Ее лицо преследовало его не только на холстах, но и в каждом углу, в блике света на стекле, в случайном пятне краски на полу.

Он зажмурился, пытаясь вытереть из памяти ее образ, но тот лишь проявлялся четче, как фотография в проявителе. Он встал и, шатаясь, подошел к стеллажу, где в беспорядке стояли банки с краской. Его пальцы сами нашли ту, что была помечена ее рукой — «ультрамарин». Она как-то шутя добавила в него каплю серебрянки, и теперь цвет был не просто синим, а мерцал, как ее глаза при определенном свете. Он прижал холодную банку ко лбу, пытаясь унять жар. И вдруг его осенило. Он ринулся к своим эскизам, к папкам с набросками, которые она часто листала, иногда что-то подрисовывая на полях. Он искал ее почерк, ее пометки, любую зацепку. И он нашел. На обороте старого этюда, изображавшего ее спину, было что-то начертано. Не записка, а просто два слова, обведенные в сердечко: «Фиалковый полдень». Сердце его учащенно забилось. Это было ее выражение. Так она называла один особенный день, их первую годовщину, которую они встретили не в мастерской, а где-то на выезде. Где именно? Память, затуманенная виски и горем, отказывалась работать. Он помнил только смутные обрывки: запах хвои, старую, поросшую мхом статую какого-то писателя в парке, и она, смеясь, говорила что-то о том, что даже бронзовые великаны нуждаются в цветах. И потом она сорвала несколько диких фиалок и положила их на ладонь монумента. «Вот, — сказала она, — теперь и у него есть свой фиалковый полдень». Это было мило, глупо и так по-детски непосредственно, что он тогда лишь рассмеялся и поцеловал ее. Теперь эта фраза обретала зловещий, пророческий смысл. «Фиалковый полдень». «Ищи меня там, где тень фиалки падает на полдень». Это было не про цветок. Это было про место. Про их место. Но какое? Какой парк? В городе их десятки. Он сжал голову руками, пытаясь выжать из себя хоть каплю ясности. Он так и не успел догадаться, что ответ был у него в руках. Прямо сейчас.

Вдруг резкий, наглый стук в дверь мастерской врезался в тишину. Не звонок, а именно стук — уверенный, требовательный, чужой. Максим вздрогнул, сердце бешено заколотилось. Елена? — пронеслось в голове безумной надеждой. Он вскочил, пошатываясь от долгого сидения и виски, и бросился к двери.

На пороге стоял Виктор.

Виктор Крылов, его галерист. Человек, сделавший на нем состояние и превративший «Воронова» в бренд. Он был безупречен, как всегда: идеальный крой пальто от Brioni, шарф, небрежно повязанный на шее, короткая стрижка, уложенная гелем, и глаза — холодные, пронзительные, сканирующие все вокруг с безошибочной точностью аукциониста, оценивающего лот.

— Максим, дорогой! — раскатисто произнес Виктор, переступая порог без приглашения. Его взгляд скользнул по опустевшей бутылке, по самому Максиму, по хаосу в мастерской, и Максиму показалось, что в его глазах мелькнуло нечто похожее на… удовлетворение. — Я звонил, звонил… Ты как сквозь землю провалился. Готовишься к вернисажу? Ажиотаж, я тебе скажу, невероятный! Все хотят видеть новые работы гения!

Он говорил громко, его голос грубо рвал деликатную ткань горя Максима.

—Вернисаж отменяется, Виктор, — хрипло сказал Максим, закрывая дверь. — У меня… проблемы.

— Проблемы? — Виктор поднял одну идеально выщипанную бровь. Он снял пальто и с изяществом хищника развесил его на стуле. — У гениев не бывает проблем, дорогой. Бывает вдохновение. Или его отсутствие. Что случилось? Краски кончились? Закажу самолетом из Италии.

— Елена пропала, — выдохнул Максим, снова опускаясь на пол. Ему было все равно, кто перед ним. Ему нужно было говорить об этом, чтобы не сойти с ума.

Он рассказал все. Ночную ссору, услышанную соседкой, исчезновение, записку. Он показал Виктору этот злополучный листок. Он ждал сочувствия, поддержки, может быть даже помощи — Виктор был человеком со связями.

Виктор внимательно выслушал, не перебивая. Его лицо, обычно такое оживленное и надменное, застыло в маске показного, деланного участия. Он медленно покачал головой, издал сочувствующий щелчок языком.

— Боже мой, Максим... Это ужасно. Просто кошмар. — Его голос стал тише, притворно-задушевным. — Тебе нужно срочно в полицию! У меня есть знакомый...

Он взял записку, аккуратно, кончиками пальцев, как берут редкую гравюру, и прочитал. И по мере чтения его актерская скорбь начала таять, как макияж под дождем. Маска спала, и из-под нее проступило его подлинное лицо — лицо охотника, учуявшего невероятную добычу. Он медленно поднял глаза на Максима. И в этих глазах не было ни капли сочувствия. В них вспыхнул холодный, расчетливый азарт.

— Пропавшая муза… — прошептал он, и в его голосе зазвенела сталь. — Гениально. Абсолютно гениально.

Максим не понял.

—Что гениального? Виктор, ее, возможно, убили! Похитили! Ей нужна помощь!

— Именно! — воскликнул Виктор, и его лицо наконец ожило. Он начал медленно прохаживаться по мастерской, как лев, осматривающий свои владения. — В этом и есть гениальность ситуации. Трагедия. Тайна. Прекрасная молодая женщина, вдохновляющая художника, таинственно исчезает. Он остается один на один со своим горем… и своим творчеством. Максим, дорогой, ты понимаешь, что это? Это не история, это — легенда! Золото, чистейшее золото!

Максим смотрел на него с нарастающим ужасом. Он говорил о Елене, как о новом выгодном активе.

—О чем ты? — прошептал он.

— О выставке! — Виктор развел руками, словно очерчивая невидимый заголовок в воздухе. — Мы меняем концепцию. Полностью. Это будет не просто «Новые работы Воронова». Это будет «Последняя муза». Триумф и трагедия. Ты пишешь ее. Пишешь по памяти. Пишешь свою боль, свое отчаяние, свою тоску! Каждый мазок — это крик души! Каждый холст — часть детективной истории! Мы выставим и эту записку — под пуленепробиваемым стеклом, с драматической подсветкой! Представляешь? Ажиотаж будет безумный! О нас будут говорить везде! Не только в художественных журналах, но и в бульварной прессе, в ток-шоу! Мы продадим все! Все до последнего мазка!

Максим слушал этот поток цинизма, и ему становилось физически плохо.

—Ты… ты предлагаешь мне делать шоу из ее исчезновения? Торговать ее образом? — он с трудом поднялся на ноги, его тело напряглось. — Да ты с ума сошел, Виктор! Я не буду этого делать! Я должен искать ее!

Он сделал шаг к галеристу, сжав кулаки. В его глазах стояли слезы бессильной ярости.

— Убирайся. Сейчас же. Пока я не сделал с тобой чего-нибудь, о чем мы оба потом пожалеем.

Виктор не отступил ни на шаг. Его холодная уверенность была сильнее любой физической угрозы. Он смотрел на Максима не как на человека, а как на бунтующее произведение искусства, которое нужно усмирить.

— И как ты будешь искать? — холодно осадил его галерист, останавливаясь прямо перед ним. Его глаза стали жесткими. — Полиция тебя послала. У тебя нет связей, нет ресурсов. Ты — художник. Твое оружие — не пистолет и не дубина, а кисть. Ты хочешь найти ее? Сделай ее знаменитой. Сделай так, чтобы ее лицо было на первых полосах всех газет. Чтобы о ней говорил весь город. Чтобы каждый человек в стране узнал ее в лицо. И тогда… тогда тот, кто ее забрал, дрогнет. Или она сама увидит это и даст о себе знать. Это твой единственный шанс, Максим. Не бегать по помойкам в поисках «фиалок», а заставить мир искать ее вместе с тобой.

В его словах была своя, извращенная, леденящая душу логика. Максим чувствовал, как его сопротивление ослабевает. Он был слаб, подавлен, напуган. Он цеплялся за любую соломинку. А Виктор предлагал ему не соломинку, а целый плот. Грязный, циничный, но… спасительный.

— Я… я не смогу, — слабо протестовал он. — Смотреть на ее портреты… вспоминать…

— Именно сможешь! — страстно перебил Виктор, хватая его за плечи. Его пальцы впились в мышцы с силой фанатика. — Ты должен! Ты должен превратить свою боль в искусство! Это и есть долг гения! Ты будешь писать ее такой, какой помнишь. Ты удержишь ее здесь, на этих холстах. Она не исчезнет окончательно, пока ты ее помнишь и пишешь. Это твой способ бороться! Твой способ искать!

«Удержишь ее». Эти слова попали в самую точку его самого глубокого, животного страха — страха окончательно потерять ее. Страха, что ее образ померкнет, сотрется из памяти. Что от нее не останется ничего.

Жажда удержать, сохранить, запечатлеть оказалась сильнее отвращения к этому циничному плану. Он посмотрел на незаконченный портрет. На ее улыбку, на ее глаза, полные жизни. Он не мог позволить этому исчезнуть.

Он почувствовал, как в нем что-то ломается. Словно внутри рухнула последняя несущая стена, и все пространство его души заполнилось тяжелым, токсичным бетоном отчаяния.

— Хорошо, — прошептал он, и его собственный голос показался ему чужим. — Я буду писать.

Лицо Виктора озарилось торжествующей улыбкой.

—Блестяще! Я знал, что ты прагматик! Я беру на себя все: рекламу, связи, пиар. Готовь работы. Самые пронзительные, самые болезненные, самые гениальные работы в твоей жизни! Это будет не выставка, Максим. Это будет охота. И мы заманим нашу лань ее же собственной красотой.

Он хлопнул Максима по плечу, уже составляя в уме списки VIP-гостей и рассчитывая будущие прибыли, надел пальто и удалился с видом полководца, одержавшего решающую победу.

Дверь еще не успела закрыться за Виктором, как он уже достал телефон, не сбавляя шага по мрачной лестнице. Он набрал номер одним касанием, поднеся аппарат к уху. На том конце чуть ли не мгновенно сняли трубку.

—Алло, босс? — послышался молодой, подобострастный голос.

—Слушай сюда, Антон, и запоминай раз и навсегда, — голос Виктора был тихим, быстрым и не терпящим возражений, как удар стилета. — У нас меняются все планы. Всем твоим ребятам срочно найти и привести в порядок выставочный зал на Никольской. Не тот, что поменьше, а самый большой. Чтоб к завтрашнему утру он сиял, как новая игрушка. Заказчикам из списка А — персональные приглашения с пометкой «строго конфиденциально». Тема — «Последняя муза». Никаких подробностей. Только намек на трагедию и эксклюзивность. Прессу пока не трогать, держим паузу. Но подготовь досье на всех главных журналистов от культуры и криминальной хроники. И найди мне самого голодного, самого безбашенного пиарщика в городе. Не того, что работает с галереями, а того, что раскручивает скандальные ток-шоу и дебоширов. Я хочу, чтобы о нас узнала каждая домохозяйка в этом городе. Понятно?

—Так точно, босс! — послышалось в трубке. — А что насчет самого Воронова? С ним все в порядке? Говорят, он там совсем...

—Воронов сейчас — наш главный актив, — холодно оборвал его Виктор. — Он будет делать то, что умеет лучше всего — страдать и писать гениальные картины. Твоя задача — обеспечить ему для этого полный покой. Никаких звонков, никаких визитеров. Никого. Если кто-то будет интересоваться, особенно из копов — ты ничего не знаешь. Он в творческом затворе. Готовит сюрприз. Я беру на себя его полную изоляцию.

Он бросил телефон в карман пальто,не дослушав ответа. Его «Ауди» Q8, черная, как смоль, стояла у подъезда. Садясь на кожаное сиденье, он бросил последний взгляд на окно мастерской на третьем этаже. Там, в этой грязной, пропахшей краской клетке, сидела его золотая птица. Запуганная, сломленная, готовая петь самые прекрасные и самые дорогие песни своей боли. Он завел мотор. Охота, которую он объявил, была многогранной. Он охотился на славу, на деньги, на легенду. И его главное оружие — сам Максим Воронов — только что добровольно лег ему в ловушку. Оставалось лишь вовремя собрать урожай. Он тронулся с места, и его лицо в свете фонарей отразилось в стекле — абсолютно спокойное, удовлетворенное и без единой трещины сомнения или жалости.

Максим остался один. Тишина снова сгустилась вокруг, но теперь она была другой. Она была зловещей. Он медленно подошел к мольберту, взял в руки кисть. Пальцы дрожали. Он окунул кисть в темную, почти черную краску — цвет тоски, цвет пустоты, цвет ночи, забравшей ее.

Он поднес кисть к чистому холсту. Ему нужно было начать. Написать ее. Такой, какой он ее помнил. Чтобы удержать. Чтобы найти.

Но первое, что вывела его дрожащая рука на белой, нетронутой поверхности, была не ее улыбка и не ее глаза. Это была одна-единственная, корявая, исступленная фраза, выплеснувшаяся прямо из самого тёмного уголка его души:

«ПРОСТИ МЕНЯ».

Путь к славе, вымощенный его кошмаром, начался.

Загрузка...