Корсет был не просто одеждой — он был заявлением о капитуляции.
Флейм замерла перед зеркалом, стараясь дышать мелко и экономно, словно воздух в комнате стал платным. Костяные пластины, обтянутые кремовым шелком, впивались в ребра, напоминая о себе при каждом вдохе. Золотая нить, которой была расшита ткань, холодила кожу, а тугая шнуровка за спиной превращала позвоночник в несгибаемую стальную спицу.
— Не сутулься, — донесся голос матери.
Леди Кейрн даже не подняла глаз от массивной шкатулки. Она перебирала украшения с таким видом, будто заново пересчитывала золотой запас королевства. Шорох бархатных подушечек и сухое постукивание камней друг о друга в тишине комнаты звучали как обратный отсчет.
— Я не сутулюсь, мам, — Флейм попыталась расправить плечи, но корсет тут же напомнил о границах дозволенного резким уколом под лопатку. — Я просто пытаюсь договориться со своими легкими о мирном сосуществовании.
— Дышать можно и с прямой спиной. Это вопрос дисциплины, а не объема легких.
Мать поднялась. В её движениях сквозила та самая эльфийская отточенность, которую она, будучи человеком, довела до абсолюта за годы жизни в высшем свете. Она подошла к Флейм, держа в пальцах два увесистых украшения.
— Жемчуг или сапфиры? — Она замерла, склонив голову. Это не был вопрос, требующий ответа — это был анализ эстетической совместимости.
— Мне всё равно, — честно призналась Флейм.
— Тебе всегда всё равно, — в голосе матери не было злости, лишь привычная, тонкая, как папиросная бумага, усталость. Она поднесла жемчужину к лицу дочери. — Жемчуг. Твоя кожа в свете магических ламп станет фарфоровой. Сапфиры превратят тебя в ледяную статую, а у нас сегодня другая задача.
Флейм уставилась в зеркало. Отражение казалось чужим — слишком гладким, слишком «правильным». Нилла, горничная, сотворила с её каштановыми волосами настоящее чудо архитектурной мысли. За тридцать минут она усмирила непокорные кудри, превратив их в безупречный каскад. Флейм знала: это ненадолго. Через час одна прядь непременно выскользнет у виска, через два — прическа превратится в тот самый «художественный беспорядок», который мать называла катастрофой, едва сдерживая дрожь в голосе.
В карих глазах Флейм, подернутых золотистой дымкой, заплясали искры иронии.
— Ты сегодня будешь умницей? — Мать аккуратно, почти без касаний, продела швензу серьги в мочку её уха. От неё пахло сухой лавандой и чем-то металлическим — магическими притирками для сохранения молодости.
— Я всегда воплощение благоразумия.
— Флейм.
— Мама.
Леди Кейрн выдохнула — медленно, с достоинством человека, привыкшего к затяжным осадам. Она обошла дочь, вставая у неё за спиной. В зеркале они выглядели как две версии одной и той же картины: одна — законченная, покрытая защитным лаком, другая — всё еще набросанная дерзкими, живыми мазками.
— Лорд Вейн будет сегодня, — обронила мать, поправляя невидимую складку на платье дочери.
— О, я в этом не сомневалась. Такие, как он, не пропускают возможности выгулять свои ордена.
— Он интересовался тобой на прошлом приёме. Очень предметно.
— Знаю.
— Ему сорок семь. У него три поместья и…
— И три покойные жены, — закончила Флейм за неё. — Давай называть вещи своими именами. Статистика не на его стороне.
Мать поджала губы, её пальцы на мгновение замерли на плече Флейм.
— Люди теряют близких. Это трагедия, а не повод для твоих язвительных замечаний.
— Трижды — это уже не трагедия, это серийная привычка.
— Флейм! — Мать развернула её к себе, заставляя смотреть в глаза. Её ладони были сухими и теплыми. — Ты молода, талантлива, у тебя имя, которое открывает любые двери. У тебя есть Искра. Но ты тратишь время на то, чтобы доказывать профессорам в Академии, что их формулы горения несовершенны.
— Потому что они правда несовершенны, — тихо, но твердо вставила Флейм.
— Я хочу, чтобы тебя носили на руках, — голос матери вдруг дрогнул, в нем проступила неожиданная мягкость, от которой у Флейм защемило в груди. Она поправила выбившийся локон у виска дочери — этот жест был искренним, лишенным светского лоска. — Чтобы ты не знала, что такое холодные лаборатории и подсчет каждой монеты на реагенты.
— Но мне нравятся лаборатории.
— Просто… — Мать замолчала, подбирая слова. — Просто будь сегодня любезной. Не спорь. Не доказывай теоремы на паркете. Можешь сделать это ради меня?
Флейм посмотрела на мать. На тонкие морщинки в уголках её глаз, на едва заметную седину, которую та больше не считала нужным прятать за иллюзиями. В этом взгляде было столько неприкрытого страха за будущее дочери, что все саркастичные ответы застряли в горле.
— Могу, — выдохнула Флейм, чувствуя, как корсет сдавил грудь еще сильнее.
Мать заметно расслабилась. Напряжение, державшее её плечи, ушло.
— Вот и хорошо. Ты прекрасна. Даже с этим выражением лица.
— С каким еще?
— С тем самым, которое говорит, что ты уже придумала, как превратить этот вечер в грандиозный скандал, — мать едва заметно улыбнулась.
Флейм ответила ей широкой, ослепительно-невинной улыбкой.
— Скандал — это так вульгарно, матушка. Я предпочитаю называть это «ярким финалом».
* * *
Карета покачивалась на мостовой — мягко, убаюкивающе, словно колыбель. Столица за окном проплывала в россыпи вечерних огней, размытых легкой дымкой. Флейм прижалась лбом к прохладному стеклу, наблюдая за фонарщиками. Крохотные фигурки с длинными шестами заканчивали свой обход; магические огни вспыхивали один за другим вдоль улицы, точно золотые бусины, нанизанные на невидимую нить.
Где-то в глубине переулка взорвалась смехом компания молодых людей — слишком громко и бесшабашно для благопристойного квартала. В щель приоткрытого окна просочился запах жареных каштанов: сладкий, с отчетливой горчинкой дыма, по-настоящему осенний. Флейм жадно вдохнула его, стараясь запомнить этот миг.
Она любила этот город. Не за выбеленные фасады и не за строгость парковых аллей — хотя Эларис был бесспорно красив. Она любила его за хаос. За то, что он был живым, ершистым и совершенно непредсказуемым. Здесь можно было свернуть за угол и мгновенно провалиться в квартал гномов, где воздух вибрировал от гула молотов и пах раскаленным металлом. А через две сотни шагов — оказаться среди домиков халфлингов, откуда вечно несло пряным рагу и где музыка не затихала даже в предрассветные часы.
Единый Эларис. Место, где драконорожденный посол из далекого Дарнасса в своих тяжелых чешуйчатых доспехах мог делить тротуар с дочерью торговца зерном, и это никого не приводило в трепет. Флейм иногда замирала от этой мысли, внезапно осознавая, насколько хрупким и прекрасным было это чудо — их жизнь под общим небом. Мир, который казался вечным просто потому, что другого они не знали.
Мать всю дорогу хранила молчание. Она смотрела в противоположное окно, и в тусклом свете каретных ламп её профиль казался высеченным из мрамора. О чем она думала? О долгах семьи? О выгодных партиях? Флейм не спрашивала. Иногда тишина между ними была гораздо честнее любого разговора — в ней не нужно было притворяться «умницей» и подбирать правильные слова.