– Матушка-а… – чей-то надрывный плач пробился сквозь пелену.
Вот он, первый звук нового мира.
– Матушка! Не покидайте нас! – отчаянный вопль обрушился прямо над ухом, резкий и мокрый от слёз.
Что? Какая ещё матушка?
– Будет, Агафья, будет. Видишь же – не дышит. Отступись, – устало проговорил мужской голос. А затем, набрав силы, рявкнул в пространство: – Федька! Дуй что есть мочи к отцу Никодиму в Никольскую церковь! Скажи – Настасья Семёновна преставилась!
«Преставилась?!»
Ледоход мыслей в голове вдруг смёл все догадки. Это обо мне. Они говорят, что я преставилась. Но я же только что… только что начала жить! Нужно немедленно подать знак, закричать, открыть глаза! Я сжалась внутри своего неподвижного тела, пытаясь силой воли разлепить веки, открыть рот. Ничего. Оно лежало тяжёлым чужим саркофагом.
«Соберись, Настя! – забилась паникой мысль. – Прожила восемьдесят лет, мирно отошла во сне, унеслась по светящемуся тоннелю… для чего? Чтобы тут же и «преставиться»? Давай же! Кричи!»
– Стой! Стой, заполошный! Гони Федьку назад! – внезапно вскричала та самая плачущая женщина. – Видела, как у барыни пальчик дрогнул! И бровью повела! Надо в чувства привести!
Резкий шлепок обжёг щёку. Второй. Воздух – спёртый, пропахший воском и чем-то кислым – с силой рванулся в неподвижную грудь и вырвался наружу хриплым чужим стоном.
– Очнулась! Святые угодники! Жива! Неси скорее варево, что лекарь наказывал!
Грубые мозолистые пальцы впились в мою челюсть, с силой разжав её. В горло хлынула обжигающая, невыносимо горькая жижа. Я захлебнулась, закашлялась и наконец сквозь слёзы и жжение увидела первый луч света в этом новом, странном и жестоком мире. Наклонённое испуганное лицо немолодой женщины в платке и суровые глаза седого мужчины в тёмном кафтане.
Из моей груди вырвался лишь ещё один хриплый сиплый звук, больше похожий на стон, чем на слово. Но женщина вскрикнула, будто услышала самое дорогое.
– Слышишь, Степан? Что-то сказала, – она разрыдалась от счастья и прижала мою холодную руку к своей мокрой от слёз щеке. – Жива, родимая, жива… С нами крестная сила…
Мужчина – Степан Кузьмич, как я позже узнаю – отвернулся, резко смахнув ладонью что-то с лица. Не то пот, не то свою мужскую скупую слезу.
Затем обернулся к замершему в дверях мальчишке, который таращил глаза на происходящее.
– А ты чего уставился? Вон пошёл! И всем в людской скажи, барыня жива, поправляется. Никакой паники. Ну, будет варево тут жевать, – он кивнул на Агафью, но уже без прежней усталости. – Дайте барыне отдышаться. Все вон.
Он взял Агафью под локоть, мягко, но настойчиво направляя к двери. Та ещё пыталась что-то сказать, оглядываясь на меня, но поддалась его напору.
Дверь прикрылась. Я осталась одна, если не считать тихого присвиста в ушах и дикого стука сердца, который, казалось, вот-вот разорвёт эту хрупкую грудную клетку.
Два дня. Сорок восемь часов, которые тянулись как густой сироп. Я лежала, притворялась слабой и впитывала мир через поры. Моя главная задача была — не сойти с ума и не выдать себя. А для этого нужна была информация. Самая базовая.
Комната была небогатой, но достойной. Стены в синеватых цветочках, икона в углу с теплящейся лампадкой. Кровать широкая, с пологом. У окна — туалетный столик, на нём серебряная щётка и потемневшее трюмо. Запах: воск, лекарственные травы и пыль. Ничто не говорило ни о времени, ни о месте.
Агафья была моим главным источником. Она была моей тенью, няней, сиделкой — женщиной лет пятидесяти, с лицом, изборождённым заботами, но добрым. Я решила начать с простого, сыграв на своей «болезни».
— Агафья… — мой голос звучал хрипло и неуверенно, что было совсем не трудно изобразить. — Голова… всё гудит. Мысли путаются.
— Ой, голубушка, — засуетилась она, поправляя одеяло. — Это от слабости. Пройдёт.
— Сегодня… какой день? Месяц? — спросила я, прикрывая глаза, будто от света.
— Да сентябрь же, родимая, тридцатое число. Уж похолодало на дворе.
— И год… — я сделала паузу, изобразив мучительную попытку вспомнить. — Тысяча… ой, всё вылетело из головы…
— Да что ты! Да тысяча семьсот двадцать второй от Рождества Христова, — Агафья смотрела на меня с беспокойством и жалостью. — Совсем память отшибло, бедная ты моя…
Тысяча семьсот двадцать второй год. Цифра ударила в висок. Значит, не Средневековье. Уже восемнадцатый век. Вот почему тогда обстановка такая… несовременная? И одежды у Агафьи — длинная юбка, платок… Значит, не мой двадцать первый век. Попала в прошлое. Глубокое прошлое. Лёд страха сковал живот.
— Муж мой… — начала я осторожно, не зная даже имени.
— Что же ты, голубушка, всё убиваешься по Петру Алексеевичу, — вздохнула Агафья, и в голосе зазвучала неподдельная скорбь. — Забрала его болезнь каменная, мучился страшно… Лекарь потом сказал — камень внутри, не выжить. Две недели как схоронили… А ты за ним чуть не ушла. Отпусти, Настенька, отпусти душенькой. Не вернёшь.
Я вновь сделала мысленную запись. Пётр Алексеевич. Умер от камня в почках две недели назад.
Кусочки мозаики складывались, но картина была чудовищной. Я — вдова в восемнадцатом веке. Молодая. Совершенно одна в чужом теле и в чужом времени.
На третий день приехал доктор.
Не бородатый знахарь, а человек в кафтане европейского покроя, с очками в тонкой оправе и саквояжем из хорошей кожи. Лекарь Христиан, из немцев, как представила его Агафья с подобострастным придыханием.
Он говорил по-русски с акцентом, щупал пульс, заглядывал в глаза, просил высунуть язык.
— Флюид жизненный ослаблен, но кризис миновал, — вынес он вердикт. — Тело боролось с великой слабостью после горя и… — он чуть запнулся, — …после прежней болезни. Организм истощён. Но разум ясен?
Я кивнула, не рискуя говорить много.
— Прекрасно, — доктор улыбнулся. — Продолжайте питаться бульонами, я оставлю укрепляющий отвар. Главное — покой. И… — он на секунду задержал на мне взгляд, — …избегайте сильных волнений. Ваша конституция нервная, впечатлительная. Резкие потрясения вам вредны.
Он говорил о медицинских вещах, но в словах слышался и житейский совет: «Не лезьте в дела, которые вас погубят».
Агафья, получив благословение профессионала, расцвела. Она суетилась, провожая лекаря, и её счастливое бормотание доносилось из коридора:
— …идёт на поправку, слышали, Степан? Сам доктор сказал! Теперь уж я её на ноги поставлю!
А я лежала, смотрела в потолок и думала. «Конституция нервная, впечатлительная». Значит, прежняя Настасья Семёновна была хрупким созданием, которое сломалось под тяжестью смерти мужа. Удобная версия для всех. Тихая беспомощная вдова. Даже стало интересно, что произошло с Настасьей на самом деле, стечение обстоятельств или чья-то злая воля?
Но я-то была другой. Внутри этой хрупкой оболочки жила закалённая восьмидесятилетняя душа, прошедшая через свои войны. Я не боялась потрясений. Я боялась беспомощности и незнания.
И уже тогда, слушая, как за окном щебечут воробьи, я поняла главное: моё «выздоровление» должно быть осторожным. Слишком резкая перемена испугает слуг, привлечёт внимание. Нужно было из тихой тени постепенно превращаться в хозяйку. Но для этого сначала нужно было понять, что это за дом, кто эти люди и от кого мне это хозяйство придётся защищать.
Покой был иллюзией. Доктор уехал, Агафья радовалась. А я уже чувствовала, как сгущается тишина в доме. Та тишина, что бывает перед бурей.
И первая ласточка этой бури прилетела на следующий день. Это был стук колес по двору, голоса, а затем — решительные шаги по лестнице и властный, чуть хриплый голос за дверью:
— Где она? Ну-ка доложите, что матушка приехала. И чтобы чай был пода́н, с лимонцем. Не к тому привыкли, чтобы нас ждать.
— Да что вы, Марфа Архиповна, милости просим, располагайтесь, — послышался подобострастно-гладкий голос Степана Кузьмича.
— Да только госпожа Настасья Семёновна болеет, доктор запретил волнения, — тут же, тревожно и тонко, вклинился голос Агафьи.
— Волнения? Я ей, родной матери покойного сына, волнение? — голос свекрови взметнулся, становясь ещё пронзительнее. — Да я её с того света молитвами да заботами вытащила! Не сахарная, не растаю. Сама зайду, разговор есть. Дорогу!
Шаги за дверью стали тяжёлыми и быстрыми. Агафья что-то вскрикнула вполголоса, Степан Кузьмич пробурчал неразборчивое, но дверь уже резко, без стука и колебаний, распахнулась, ударившись о стену.
В проёме, заслонив собой свет из коридора, стояла женщина.
Она была мала ростом, от силы метр пятьдесят, и худа до костлявости, но в этой худобе чувствовалась не слабость, а сухая цепкая сила, как у старой жилистой лозы. Лицо — длинное, вытянутое, с острым хищным носом и тонкими бесцветными губами, плотно сжатыми в ниточку. Но взгляд… Маленькие, тёмные, невероятно живые глазки-буравчики мгновенно выискали меня на кровати и впились, не мигая. А на левой желтоватой щеке, чуть ниже скулы, красовалась крупная выпуклая бородавка, похожая на прилипшую коричневую горошину, из которой торчали два жёстких тёмных волоска. Она казалась третьим глазом — зловещим и неотвратимо наблюдающим.
Одета же моя свекровь была в кофейного цвета сарафан-ферязь из тяжёлого, казалось, дорогого штофа, но что-то в фасоне и густо нашитых, слегка потертых позументах кричало не о столичной изысканности, а об упрямом провинциальном желании выказать богатство. На голове — тёмный плат с крупным давящим узором, заколотый под подбородком брошью, массивной, как дверная ручка. В одной костлявой руке она сжимала клюку с набалдашником из польского камня (больше для вида, чем по необходимости), а в другой — маленькую, но увесистую бархатную сумочку-ридикюль, которую она нервно теребила пальцами, будто проверяя, на месте ли застёжка.
От неё пахло дорогой камфорой от моли, дешёвыми духами с запахом увядающих роз и неистребимым кисловатым запахом старого тела, который не могли перебить все эти ароматы.
— Ну вот, Настасьюшка, лежим? — проскрипела она, делая два чётких шага в комнату. Её голос внезапно стал сладковатым, но эта сладость была липкой и фальшивой, как прогорклый мёд. Свекровь не спросила, как я себя чувствую. Она констатировала факт моего лежания, как констатировала бы беспорядок в комнате. — Матушка к тебе приехала. Навестить. Позаботиться. Раз уж ты справляться не можешь.
Она подошла вплотную, и её тень упала на меня. Клюка с лёгким стуком упёрлась в половицу рядом с кроватью. Сумочка была брошена на край одеяла. Мне ничего не оставалось, как поднять на неё глаза, изображая слабость и недоумение. Внутри же всё сжалось в холодный бдительный комок.
Вот и началось.
Визуализация свекрови Настасьи Марфа Архиповна (так ее видит ИИ)
1
2
3
4

Марфа Архиповна обвела комнату оценивающим, неодобрительным взглядом, будто проверяла, не пропало ли здесь всё после ухода Петеньки. Её взгляд скользнул по скромным обоям, по иконе, и тонкие губы сложились в гримасу презрения.
— Ну вот, лежим, — повторила она, уже без сладости. — Доктор, говоришь, запретил волнения? А какое тут волнение? Матушка приехала порядок навести. После Петенькиного-то ухода всё, поди, вверх дном.
Она не спросила, как я себя чувствую. Она констатировала беспорядок, который якобы царил в чужом для нее доме.
Я окинула взглядом старую каргу и внутренне усмехнулась:
«Да она лет на пятнадцать меня моложе. Никакого уважения к старшим».
— Спасибо за заботу, матушка, — выдавила я тихим, слабым голосом, опустив глаза. Пусть думает, что я всё та же запуганная невестка. — Доктор велел покой. Я… я очень слаба ещё.
— Слаба, — скептически протянула Марфа Архиповна. — От тоски слаба. А тоска от безделья. Сидишь тут, в четырёх стенах, да на стены смотришь — конечно, зачахнешь. Надо дело иметь. Настоящее, хозяйское.
Она сделала паузу, давая словам просочиться, как яду.
— Я с Лукашей своим приехала. Он, сердечный, по брату убивается, всё рвётся в дела вникнуть, помочь… Да где ему, неопытному. Так я и думаю: переезжаем мы сюда, к тебе. Я порядок в доме наведу, Лукаша — в конторе у Степана Кузьмича присмотрится, дела поймёт. А ты… ты отдохнёшь, оправишься. Может, в монастырь съездишь, на богомолье, душу успокоить. Всё у нас будет по-хорошему, по-семейному.
Вот он, первый удар. Прямой, наглый захват. «Переезжаем». «Порядок наведу». «Ты отдохни». То есть — отстранись.
Я сделала вид, что с трудом приподнимаюсь на подушке, изображая лёгкую панику.
— Матушка, да как же так… Дом-то… дела… Я же не могу… оставить. Сама потихоньку…
— Чего не можешь? — перебила она, и её голос зазвенел сталью. — Баба ты, Настасья. Какие бабьи дела? Счёты сводить? С мужиками-поставщиками торговаться? Да тебя же в два счёта обжулят, ославят на весь уезд! Семейную честь Петенькину в грязь втопчут! Нет уж. Мы, родня, не дадим опозорить его память. Мы всё как надо устроим.
Она подошла ещё ближе, запах камфоры и старости стал удушающим.
— А то, слышала я, к тебе тут Никитка Мещёрский нос уже суёт? — её глазки-буравчики сверкнули злорадством. — Известный волокита да пройдоха. Только покойника в землю опустили, он уже к вдове с предложениями лезет. Ты смотри у меня, Настасья. Я тебе как родная мать: связываться с этим — последнее, что ты сделаешь. Он тебя живьём сожрёт, а косточки перетряхнёт. И наследничко Петенькино себе заберёт. Ты уж лучше на нас, на семью, положись.
«Чего? Это что ещё за гусь объявился? Врёт свекровь или на самом деле та Настасья от кого-то авансы принимала? — замерев, пыталась переварить полученную информацию. — Точно врёт про предложения, иначе Агафья давно бы проболталась, она же словно наседка, всегда рядом. Только ещё понять бы, в чём поклёп, а то так можно и в неприятности вляпаться».
Я позволила глазам наполниться слезами — это было нетрудно от бессилия и ярости.
— Я… я ничего не решаю, матушка. Голова не соображает. Дай Бог день продержаться… — прошептала я, делая вид, что вот-вот потеряю сознание от потрясения. — Как скажете… Только… только дайте прийти в себя хоть немного…
Моё мнимое бессилие было моим щитом. Она жаждала увидеть покорность. Я дала ей её. Пока что.
Марфа Архиповна удовлетворённо выпрямилась. Она приняла слёзы и дрожь за капитуляцию.
— Ну вот и ладно. Умная девка. Отдыхай. Я тут пока с Агафьей насчёт хозяйства поговорю, комнаты осмотрю. — Она повернулась к выходу, но на пороге обернулась, ударив клюкой об пол для пущей важности. — А насчёт переезда — не сумлевайся. Через неделю обустроимся. Чай, свой же дом, Петенькин. Никуда не денется.
Дверь закрылась. Я упала на подушки не притворяясь. Сердце колотилось, в висках стучало. Свекровь не просто пришла навестить. Она пришла занять территорию. И дала мне неделю.
Теперь я знала врага в лицо. И понимала: игра в слабую вдову может дать передышку, но не спасёт. Нужен был план. Пора подниматься на ноги, а то не ровён час, в монастырь упекут.
Я откинула одеяло. Ноги дрожали, но выдержали вес. С резного стула у кровати взяла стёганую на вате телогрейку из тёмно-вишнёвой камки, отороченную мехом. Накинула ее на плечи. Под босыми ногами ощущались гладкие, тёплые от печи доски пола — Агафья, видно, не забыла истопить с утра.
Первым делом подошла к столу, глотнуть воды из гранёного стеклянного графина. Вода была комнатной температуры, с лёгким привкусом дубовой бочки, но она смыла с губ приторную горечь того разговора.
Затем к окну. Двойные рамы были плотно закрыты, но стёкла всё равно плакали октябрьской сыростью. Откинула тяжёлую занавесь из домотканой пестряди — той самой, красно-синей в клетку, что ткали в наших деревнях и прижалась лбом к прохладному, влажному стеклу.
Двор. Грязное осеннее месиво из глины, опавших листьев и пожухлой травы. У плетня росли берёзы. Их листья, жёлтые и ржавые, уже сильно поредели, обнажая мокрый, тёмный узор ветвей. Запарившийся навоз у конюшен, тусклое свинцовое небо — всё дышало сырой, бесприютной осенью.
И посреди этого уныния — оно. Средство передвижения Марфы Архиповны.
Карета. Не поскрипывающая бричка, а солидный, дорогой экипаж. Глубокого синего цвета, с добротной позолотой на отделке, слегка потускневшей от дорожной пыли, но не облупившейся. Колёса — крепкие, высокие, для осенней распутицы. Запряжена парой сытых, сильных гнедых — не выставочных скакунов, но явно не крестьянских кляч. Карета кричала не о безвкусии, а о деньгах. Немаленьких.
«На какие же средства интересно живёшь, «матушка»? — пронеслось у меня в голове, и в уме сами собой начали складываться цифры. — Пётр, что ли, так щедро отсыпал на твои прихоти? А теперь на что рассчитываешь? На наследство Настасьи, что ли?»
В это время дверь дома распахнулась. На крыльцо вышла Марфа Архиповна, и за ней — мужчина. Со второго этажа лица не разобрать, но фигура... в дорожном кафтане, плечи которого были какими-то странно квадратными и огромными, словно набитыми тряпьём. На его тощей, сутулой фигуре этот силуэт смотрелся нелепо и чужеродно, как будто он нарядился в театральный костюм богатыря. И голова! Пока он, спускаясь, не нахлобучил шапку, на утреннем свету отчётливо блеснула лысеющая макушка, окаймлённая тёмными прядями. Лицо смутно угадывалось в куцой, жидковатой бородёнке.
И тут он — Лукаша, надо полагать — продемонстрировал норов. Мимо, поджав хвост, проскочила дворняга. Мужчина от нечего делать лягнул её с размаху сапогом. Не попал. Собака юркнула в сторону, а он, пошатнувшись от собственной инерции, едва не растянулся в грязи. Поправил шапку, огляделся — не видел ли кто? Мать что-то резко сказала ему, и он, насупясь, поплёлся к карете.
Марфа Архиповна дошла до дверцы, обернулась к крыльцу, где столпились сбежавшиеся на шум слуги, и прорезала сырой воздух чётким, властным криком:
«Слышали? Через неделю приеду насовсем! Порядок наведу! А ты, Степан, кабинет к приезду Лукашеньки приготовь. Пусть под твоим присмотром в делах братних разберётся. А не сможет — я сама помогу. Не оставим же мы дело Петенькино на произвол судьбы!»
Слова долетели до меня чёткими и ясными, будто она кричала не во двор, а прямо в мою комнату. Это был не намёк. Это была программа захвата, обёрнутая в траурный креп. «Под твоим присмотром» — значило поставить верного Степана под контроль Луки. «Разберётся» — значило завладеть. «Я сама помогу» — значило, что она возьмёт бразды правления в свои руки. А фраза «не оставим же мы дело Петенькино» была гениальна. Она объединяла её и Лукашу в «спасителей», а меня — в постороннюю, в ту самую «судьбу», чей «произвол» они якобы предотвращают.
Кучер щёлкнул вожжами. Тяжёлая карета плавно тронулась с места. Колёса уверенно врезались в грязь, оставляя за собой чёткие, глубокие, как шрамы, колеи-отметины, что теперь вели прямо к моему порогу.
Я не отрывала взгляда от окна, пока та синяя карета не скрылась за воротами.
Родственнички уехали. Но их тень осталась здесь, в этой комнате, в этом доме. Тень, которая дала мне неделю.
Я отступила от окна. Дрожь в ногах прошла. Вместо неё по телу разлилась спокойная, железная уверенность.
— Агафья! — во весь голос крикнула я, проверяя на прочность лёгкие.