Я опаздываю. Конечно же, опаздываю — куда без этого в последний день года?

Выбегаю из офиса, на ходу натягивая шарф, и несусь к метро. До электрички — двадцать минут, если повезет. А я обещала Лене быть у нее к десяти вечера, чтобы поздравить Мишку и Соню до того, как они уснут. Дети ждут подарки, а я — единственная тетя, которая у них есть. Почти родная.

Площадь перед станцией встречает меня праздничным хаосом.

Боже, как же здесь шумно!

Везде народ — толпы, смех, музыка. Кто-то поет «В лесу родилась елочка». Пахнет глинтвейном и выпечкой. Между рядами ярмарочных домиков снуют люди с пакетами, дети визжат, взрослые галдят. Повсюду мигают гирлянды — красные, синие, золотые.

Я кутаюсь в шарф плотнее. Мороз щиплет щеки, но как-то приятно.

Продираюсь сквозь толпу, лавирую между декорациями — вот избушка с пряниками, вот ледяная горка, вот огромная ель... И вдруг останавливаюсь.

Родители бы это оценили.

Мысль приходит сама собой, и сердце болезненно сжимается. Полгода прошло с той аварии. Полгода, как я — богатая наследница с пустой квартирой и никого рядом. Тети и дяди разбросаны по городам, у всех свои семьи. А Новый год — он же семейный праздник, правда? И что толку в деньгах, когда не с кем встретить...

— Ой!

Я едва не врезаюсь во что-то большое и мохнатое прямо посреди прохода.

— А это что такое? — бормочу я, отступая на шаг.

Присматриваюсь. Это... избушка? Настоящая деревянная избушка на курьих ножках! Вернее, конечно, не настоящая. Из-под бутафорского домика торчат человеческие ноги в полосатых гетрах, замаскированные под куриные лапки. Кто-то из актеров ярмарки, судя по всему.

Я невольно усмехаюсь. Первый раз за весь день.

— Ну-ка, избушка на курьих ножках, — говорю я громче, подыгрывая, — встань ко мне передом, а к лесу задом!

Избушка послушно поворачивается. В окошке появляется лицо — старая бабушка в платке, нос крючком, бородавка нарисована. Классическая Баба Яга. Актриса смеется, и морщинки у ее глаз становятся глубже.

— Все-то ты, красна девица, знаешь, — каркает она. — Говори, зачем пожаловала?

Я смотрю на часы. Черт. Девять минут до отправления электрички.

Но бабушка так старается, так вжилась в роль — грех не подыграть.

Кланяюсь в пояс, стараясь говорить торжественно:

— Мне бы, бабушка, добраться вовремя туда, где меня ждут.

Показываю на часы и добавляю уже обычным голосом:

— Электричка уже на перроне.

Баба Яга цыкает, качает головой.

— Погоди, погоди, — бормочет она, — снаряжу тебя, девица.

«Неужели путеводным яблочком?» — думаю я, сдерживая смешок.

Но актриса лезет в недра своей бутафорской избушки и достает... открытку. Обычную новогоднюю открытку.

— Вот, — протягивает она мне, — поздравишь деток с Новым годом.

Я хватаю карточку, бормочу «спасибо», избушка отползает в сторону, освобождая проход. Бегу дальше.

Окна электрички сияют впереди как новогодние огоньки. Успею!

И вдруг ловлю себя на странной мысли. Я... Я улыбаюсь. Последние полгода думала только о потере, о боли, об одиночестве. А сейчас, посреди этого новогоднего безумия, с морозом, щиплющим нос, с запахом хвои и корицы в воздухе, с этой смешной Бабой Ягой... Кажется, я готова. Готова отпустить горе. Готова впустить в жизнь что-то новое.

Взбегаю по ступенькам на перрон и оборачиваюсь. Площадь внизу сияет огнями. Актеры, избушки, смех, музыка... Интересно, там еще кто-то есть, кроме Бабы Яги? Кощей, может? Или Снегурочка?

Гудок электрички обрывает мои мысли.

Я бросаюсь к дверям, впрыгиваю в вагон в последний момент. Занимаю свободное место у окна и наконец выдыхаю. Вытягиваю ноги, расслабляюсь.

И тут замечаю — в вагоне холодно. Непривычно холодно.

Лезу в сумку за варежками, которые сняла еще в офисе.

На пол падает та самая открытка.

Я поднимаю ее, рассматриваю при свете вагонной лампы — и застываю.

Это... необычная открытка.

На ней изображен Дед Мороз. Но не тот добродушный дедушка с белой бородой, к которому мы привыкли. Это мужчина. Молодой, статный, красивый — даже очень красивый. Он одет в роскошную древнерусскую шубу, расшитую серебром. Длинные белые волосы распущены по плечам. Глаза... Его глаза смотрят прямо на меня. Холодные. Властные. Немного пугающие.

От картинки будто веет настоящим морозом.

«Качественная стилизация, — думаю я, улыбаясь. — Молодцы, организаторы».

Электричка трогается, и в этот момент в вагоне становится еще холоднее. Окна начинают покрываться инеем — узорами, как в детстве, когда центрального отопления не хватало.

«Сломалась печка, наверное», — предполагаю я, запахиваясь в шубу плотнее.

Прикладываюсь лбом к ледяному стеклу. За окном проплывают дома, украшенные гирляндами. Огни. Праздник. Где-то там люди встречают Новый год с семьями.

Электричка выезжает на мост. Колеса стучат по рельсам — громче, ритмичнее. Железные опоры отражают звук, и получается какая-то мелодия. Монотонная. Убаюкивающая.

Глаза начинают слипаться.

И вдруг прямо над ухом раздается голос. Низкий. Холодный. Насмешливый:

— Тепло ли тебе, девица? Тепло ли тебе, красная?

Глаза открываются резко — как от толчка.

Я больше не в электричке.

Стою посреди заснеженной улицы. Ночной. Тихой. Будто вымершей. Вокруг — избы. Настоящие, деревянные, с резными ставнями и соломенными крышами. При входе висит лапник, украшенный красными тряпочками. Снег по щиколотку.

Мороз щиплет щеки так, что кажется — вот-вот кожа треснет.

— Где я?.. — шепчу я, оглядываясь.

И тут — звук.

Голос? Нет. Хор голосов. Детские? Взрослые? Невозможно понять — они накладываются друг на друга, сплетаются в какую-то древнюю мелодию.

Из темноты появляется огонёк. Потом второй. Факелы. За ними — силуэты. Низкие, высокие, тонкие, сутулые.

Приближаются.

И вдруг я слышу чётко:

— Ой, коляда, коляда-а-а… Открывайте ворота-а-а…

Колядующие выходят на свет — и я замираю.

Передо мной толпа в звериных масках. Волки, медведи, козлы, птицы с длинными деревянными клювами. Мужики в тяжелых тулупах, женщины в старинных сарафанах, дети в масках с прорезями для глаз. Кто-то несёт колесо, увитое соломой.

— Коляда-а-а… — тянут они, подходя ближе. — Хозяюшка, открывай… да угощай…

Они окружают меня со всех сторон.

— Э-э… — поднимаю руки, пятясь назад. — Я не хозяйка. Я… я вообще не знаю как сюда попала.

Толпа отвечает смехом.

Один из колядующих — с маской медведя — выступает вперёд. На нём тулуп до пят, на плечах снег.

— Не отсюда, говоришь? — его голос низкий, грудной. — Так али из лесу вышла? Али с того света? Али тебе Мороз-батюшка тропку указал?

Я открываю рот — и не знаю, что сказать.

Колядующие переглядываются. Маски поворачиваются друг к другу, факелы покачиваются.

Я делаю шаг назад — и вдруг нога проваливается в сугроб. Теряю равновесие. Падаю назад, в снег — мягко, но холодно, так холодно, что дух перехватывает. Снег набивается за шиворот, под шубу. Мороз трескучий — градусов тридцать, не меньше. Я уже продрогла до костей, хотя прошло всего несколько минут.

Задираю голову — и вижу небо.

Синее. Такое тёмно-синее, почти чёрное, какое бывает только в сильный мороз. И такое, какое бывает вдали от городов, от сильной засветки. Звёзды сияют так ярко, что кажется — протяни руку, и достанешь. Из труб изб поднимается дым — прямыми столбами, к небу, застывая в морозном воздухе.

А где-то вдали — лай собак. С другого берега реки.

Я резко поворачиваю голову.

Вот река. Замёрзшая, белая. А за ней — дома. Знакомые очертания. Я знаю эти места. Сотню раз проезжала здесь на электричке. К Лене. К детям.

Только… только здесь должен быть мост. Железнодорожный мост, по которому ходит электричка.

А моста нет. И домов нет.

Только замёрзшая река. И соседний берег. Там только лес и темнота.

— Что же это? — шепчу я, и голос дрожит.

Кто-то из колядующих наклоняется ко мне. Факел освещает моё лицо, мою одежду. Маска рассматривает меня внимательно — мою современную шубу, сапоги, шарф.

— А не наша девка-то! — вдруг начинает голосить какая-то баба, отступая. — Оборотница!

— Нечистая! — тут же вторит другая.

— Духами послана! — басит кто-то издалека.

И тут перед толпой появляется молодой парень. Без маски. Лет двадцати пяти, может, чуть меньше. Лицо обветренное, скулы резкие, взгляд твёрдый. Одет в длинный тулуп, шапка-ушанка сбита набок.

Он протягивает мне руку — и оборачивается к толпе:

— Ладно вам! — голос звучит властно, без крика. — Потеряшка она.

Зыркает на баб — те отводят взгляды.

— Иван, ты чего? — недовольно бубнит кто-то из мужиков.

— То-то и оно, что не наша, — отрезает парень. — Значит, гостья. А гостей обижать — грех. Или забыл?

Толпа недовольно гудит, но отступает. Парень смотрит на меня сверху вниз — и усмехается:

— Ну что, странница? Вставать будешь, али до утра в сугробе сидеть?

Протягиваю руку.

Парень хватает меня крепко — и с такой лёгкостью вытаскивает из сугроба, будто я пушинка. Отряхивает снег с моего рукава — быстро, по-деловому.

— Пошли к старосте, — говорит он коротко.

— К какому старосте? — начинаю я, но он уже поворачивается и тянет меня за собой.

Толпа колядующих расступается, но не расходится. Я оглядываюсь по сторонам, пытаясь понять, что происходит.

Деревня. Самая настоящая русская деревня. Избы стоят плотно, одна к другой. Окна маленькие, со ставнями. Крыши низкие, припорошенные снегом. Дым из труб. Тишина — только лай собак вдали да наши шаги.

Ничего современного. Совсем ничего. Ни фонарей. Ни проводов. Ни машин.

«Это сон, — пытаюсь убедить себя. — Просто уснула в электричке. Сейчас проснусь».

Но мороз — настоящий. Рука Ивана на моём запястье — настоящая. И страх внутри — тоже настоящий.

Нас подводят к дому.

Самому большому на улице.

Не барский особняк, нет — но крепче, основательнее других. Двухэтажный? Нет, одноэтажный, но высокий, с большими сенями. Окна — с двойными рамами, как делали зимой в богатых домах. Двор просторный — сарай, конюшня, огромная поленница у стены. Ворота с резной перекладиной.

На порог выходит староста, я видела как какой-то мальчишка отделился от толпы и умчался вперед – видимо,предупредить главного.

Староста – мужчина лет пятидесяти, может, чуть больше. Борода седая, аккуратно подстриженная. Одет просто — тулуп, валенки.

Он чинно поднимает голову и бросает взгляд на колядующих. Потом — на меня. Глаза у него светлые, острые. Взгляд — цепкий, оценивающий.

Смотрит на мою шубу. На сапоги. На лицо.

Долго смотрит.

Я невольно сжимаю кулаки.

— Забрела она к нам, видать, с другого берега. Да не беда. К ведунье её ведите, — произносит он наконец.

— К Агафье? — переспрашивает кто-то неуверенно.

— К ней, — кивает староста. — Она поглядит. Скажет, что к чему.

Иван подталкивает меня в спину — легко, но настойчиво. Я иду следом. За нами — ещё несколько человек из колядующих.

Сворачиваем с главной улицы — на узкую тропинку, которая ведёт к краю села.

И вдруг чувствую — становится тише. Вьюга, что метела весь вечер, вдруг стихает. Снег падает ровно, медленно, как в замедленной съёмке. Будто кто-то накинул на мир тёплое одеяло.

Впереди показывается дом.

Маленький. Низкий. Стоит чуть в стороне от остальных изб, у самого леса. Крыша широкая, покатая, припорошенная снегом. Окна маленькие, с резными наличниками — на них вырезаны птицы, солнце, какие-то узоры.

Двор маленький, но аккуратный.

Мы останавливаемся у ворот. Успеваю заметить, как в окошке мелькает чье-то лицо.

И вдруг — что-то тёплое, лёгкое садится мне на плечо.

Вздрагиваю, оборачиваюсь — и вижу сороку.

Чёрно-белая, с умными блестящими глазами. Сидит на моём плече, как будто всегда там сидела. Наклоняет голову набок, рассматривает меня.

— Что… — начинаю я.

И в этот момент дверь дома открывается.

На пороге стоит женщина.

Агафья.

Старая — лет шестидесяти, может, больше. В длинном тёмном сарафане, в платке, повязанном узлом под подбородком. Лицо — в глубоких морщинах, но глаза… Глаза светлые, ясные, острые.

Она смотрит прямо на меня.

Я понимаю — она стояла у окна.

Сорока на моём плече вдруг взлетает — резко, с громким хлопком крыльев. Взмывает вверх — и будто тонет в тёмном небе, растворяется в нём.

Агафья делает шаг вперёд. Смотрит на меня долго, внимательно.

А потом говорит — и голос у неё тихий, но твёрдый:

— Не по своей воле ты пришла. Да не по худой.

Пауза.

— Хозяином ты отмечена.

Сердце подпрыгивает. А люди за моей спиной с облегчением выдыхают и начинают радоваться.

— Ну теперь перестанет серчать Морозко! — выдыхает кто-то позади.

Агафья усмехается — чуть-чуть, одними уголками губ.

— Войди, — говорит она просто. — Поговорим.

И отступает в дом, приглашая меня за собой.

Переступаю порог — и меня накрывает волной тепла.

Света почти нет. Только лампадка мерцает под образом в красном углу и две толстые свечи горят на столе, вставленные в глиняные подсвечники.

Печь огромная, белёная, с вековыми трещинками. На ней шипит чугунок — пахнет травами и мёдом. На боковой полке висят пучки сушёных растений: зверобой, мята, что-то ещё. У печи — ухват, кочерга, кадка с водой.

Лавки вдоль стен — тёмные от времени. Пахнет полынью, дымом, мёдом, сушёными яблоками и морозом, принесённым с улицы.

За спиной слышу, как Агафья тихо переговаривается с Иваном. Не разбираю слов — говорят вполголоса, быстро. Хочу обернуться, понять, о чём речь, но не успеваю.

Дверь за моей спиной захлопывается.

Я вздрагиваю. Агафья проходит мимо меня неторопливо, садится на лавку у стола, кивает на место напротив:

— Садись.

— Что со мной случилось? — спрашиваю я тихо.

Агафья вздыхает.

— Рассердился на нас Морозко, — говорит она просто, как о погоде. — Грань истончилась и ты к нам пришла.

— И где же я оказалась?

— В Тридевятом царстве, — отвечает Агафья спокойно. — Место, где традиции живут. Где всё так, как было и будет.

И вдруг — как удар — всплывает мысль из самой глубины памяти. Что-то, что я читала когда-то, давно. В славянской мифологии мертвые жили по ту сторону реки. По ту сторону.

Уж не напросилась ли я к мёртвым, постоянно вспоминая родителей?

— Я… я умерла? — шепчу.

Агафья качает головой.

— Нет, девица. Живая ты. И мы живые, – её взгляд вдруг становится глубоким, задумчивым. – Вечно Тридевятое царство жить будет, пока сказки помнит на Руси хоть один человек.

Потом Агафья вдруг улыбается.

— Не бойся! Всё хорошо будет. Ты поможешь нам помириться с Морозко. Ты ведь его гостьюшка.

Морозко. Уже в второй раз за вечер слышу это имя.

На заднем плане что-то грохает — громко, с шумом.

Я вздрагиваю, оборачиваюсь.

Агафья смеётся — тихо, добродушно.

— Это бабы баньку тебе топят.

— Мне? — прикладываю руку к груди. — Зачем? У вас же праздник!

Агафья кладёт свою тёплую, сухую ладонь мне на руку.

— Для нас нет ничего важнее, чем хозяина уважить, — говорит она серьёзно. — Гостью его обогреть, помыть, да ужином накормить.

Сглатываю. Видимо придется насладиться гостеприимством — все лучше, чем в такой мороз на улице замерзать!

Напоив меня теплым отваром и дав мне как следует отогреться у печки, Агафья поднимается с лавки, кивает мне:

— Пошли в баню. Пар — он после твоего пути душу успокоит. Хорошо будешь спать.

И не поспоришь! Мне бы сейчас немного в себя прийти.

На улице мороз бьёт по лицу, но идём недалеко — баня стоит тут же, во дворе. Маленькая, низкая, из потемневших брёвен. Из трубы валит густой пар. Окошко запотело, светится изнутри тёплым жёлтым светом. Слышны голоса, смех, плеск воды.

Агафья толкает дверь — и меня обдаёт жаром.

Внутри — хаос.

Пар такой густой, что сначала не вижу ничего. Только слышу:

— О-о-о, гостьюшка пришла!

— Девки, глядите — какая ладная!

— Заходи, заходи, не стой на пороге!

Меня буквально втаскивают внутрь. Дверь захлопывается за спиной.

Пар рассеивается — и я вижу их.

Женщин много и они не выглядят враждебно настроенными, как еще пару часов назад. Сейчас они, кажется, рады мне как долгожданной вип-персоне. Разного возраста — от совсем молодых девушек до пожилых баб. Кто-то в рубахах, кто-то совсем без них, кто-то в платках.

Меня обступают со всех сторон.

— Ох, кожа у неё как у боярышни… не привыкшая, небось!

— Рубаха-то под шубою… да что ж это за ткань? Али заморская?

В их словах не слышно ни страха, ни враждебности, только искренний живой интерес. Я фыркаю. Получается довольно громко.

Бабы хохочут в ответ.

— Так, девки! — командует одна из них, полная, с косой до пояса. — Мыть, парить и готовить! Морозкину гостью радовать!

— Девку на выданье — сперва умой, потом пригожай! — вторит другая.

— Снимай-ка вот это своё городское, — тянется ко мне третья.

Краснею. Сильно.

Бабы хохочут ещё громче.

— Ай, стыдливая! Ничего, ничего, у нас все свои!

Меня раздевают — быстро, решительно, но не грубо. Шубу снимают, свитер, джинсы складывают на лавку. Остаюсь в нижнем белье — и тут же слышу:

— Ой, а это что такое?!

— Какие ленточки узенькие…

— Девки, глядите, какое чудо!

Закрываю лицо руками. Боже, как неловко.

Что-то громко трещит снаружи и общее движение на мгновение замирает. Бабы переглядываются. Кто-то цыкает языком.

— Морозко нынче беспокойный, — говорит одна тихо.

— Зима лютая стала, — кивает другая.

— Дары на Карачун не принял. Марфушку не приметил.

— Не… принял? — с трудом вклиниваюсь в разговор я.

— Хватит её пугать! — цыкает на других баба с веником. — Хозяин зимы пригожих девок любит. А Марфа-то рябая!

Бабы дружно смеются, переглядываясь.

Я сижу на полке, красная, мокрая, потерянная — и вдруг понимаю, что мне… хорошо. Тепло. Впервые за полгода кто-то обо мне заботится. Суетится. Смеётся рядом.

Я вспоминаю ту открытку. Мужчину в древнерусской шубе. Холодные глаза. Властный взгляд.

«Тепло ли тебе, девица?»

Ведь он же не существует на самом деле?

— А… а для чего девушки ему? — подаю голос я. — Вашему Морозко?

Бабы снова смеются.

— Чтобы глаз радовать! — говорит самая молодая. — Скучно ему по зиме!

Остальные ей поддакивают и я решаю, что это какой-то местный обряд. В Индии тоже, вон, выбирают живое воплощение богов. Так и тут наверное в Колядки выбирают жену для Морозко.

Мне останутся только расслабиться.

Баня действительно успокаивает, как и обещала Агафья, я так намерзлась, что сейчас, в тепле едва не засыпаю, а тревожные мысли уходят из головы.

Мне моют волосы травяным отваром, заплетают тугую косу и дают добротную девичью рубаху, украшенную красной вышивкой. Оберегами — как уточняет младшая из деревенских баб.

— Вот теперь наша стала, — радостно замечает Агафья, встречая меня в дверях своей избы.

На столе уже дымится каша. Гречневая, густая, с куском масла посередине. Пахнет так, что живот сводит от голода.

Каша вкусная. Молоко — настоящее, такое не купишь в магазине.

После Агафья указывает на застреленную тулупом лавку, а сама садится к столу, достаёт веретено. Начинает прясть.

Присаживаюсь на лавку, Агафья прищуривается, глядя на меня и произносит:

— Не бойся. Не первая девка от нас уходит. Не первая пришла. Все, что делается всегда смысл имеет. Иногда великий.

Бревна дома потрескивают. А за окном… За окном как будто стоит широкоплечий красивый мужчина с белой косой. Настоящий богатырь. Но тут же обернулся поземкой, снежным вихрем, и растаял.

Потираю глаза. Мало ли, что может померещиться. Да и всё окно в узорах — может, игра света.

— Это Морозко старается, — говорит Агафья спокойно. — Гоняет навь.

— Навь? — щурюсь я.

Слово кажется смутно знакомым. Где-то я его слышала. Читала, может быть. Но не могу вспомнить где.

— Мертвецов, — поясняет Агафья. — Зима — время, когда шалят покойники. Между мирами грань тонка. Особенно сейчас.

— А Морозко? — спрашиваю я.

За окном снова потрескивает. Мороз усиливается.

— Он на страже нашего мира стоит, — улыбается Агафья. — Снежные волки ему служат, да птицы изо льда. А когда совсем разбушуется нечисть, предки приходят помогать.

Тут до меня наконец доходит: я не сплю в электричке. Не в коме. Не галлюцинирую.

Я попала в сказочный мир. Который как будто параллелен реальному. Существует рядом. За гранью.

Тридевятое царство.

— А как… — начинаю я.

Агафья бросает на меня внимательный взгляд.

— Как мне вернуться назад? — договариваю я тихо.

Агафья откладывает пряжу. Смотрит на меня долго. Взгляд блестит в полумраке.

— Важное что ты там забыла?

Мнусь. Не знаю, как сказать.

Дома у меня… Что у меня дома? Квартира. Пустая. Работа, которая не приносит радости. Пара подруг. Лена, которая сейчас, наверное, очень за меня волнуется. И… всё.

— Того, кто тебя привёл, спрашивай, — говорит Агафья, снова берясь за веретено. — Разрешит — обратно через реку перейдёшь.

Охапка снега вдруг с грохотом ударяет в окно.

Я вздрагиваю. Сердце подпрыгивает.

Теперь я словно ощущаю присутствие Морозко. Он здесь. Совсем рядом.

— Ложись, — говорит Агафья мягко.

Подходит к лавке, поправляет одеяло, укрывает меня сверху моей шубой.

— Утро вечера…

— Мудренее, — соглашаюсь я шепотом.

Глаза сами слипаются. Тепло, молоко, усталость — всё навалилось разом.

Агафья гладит меня по плечу — как мать. Заботливо.

— Силу свою Морозко из-за любви потерял, — говорит она тихо, почти себе под нос. — Говорят, сердце его ледяное любить не должно…

Я проваливаюсь в сон.

Последнее, что слышу:

— Да подвела его Настенька…

Просыпаюсь от света. Солнце бьёт в окно — а окно всё в ледяных узорах, и они сверкают как алмазы.

Приподнимаюсь на лавке, протираю глаза.

В избе тепло. Печь потрескивает. Пахнет хвоей и чем-то ещё — свежим, зимним.

Дверь вдруг с грохотом распахивается — и в избу врываются бабы. Закутанные в тулупы, в платках, красные от мороза.

— Давайте-ка, начинаем красу наводить! — командует широкоплечая.

— Погодите, — я съёживаюсь на лавке, натягивая одеяло. — Зачем?

— Как зачем! — смеётся молодая. — День сегодня хороший… Повезем тебя кататься.

— Марфа, неси воду! — кричит вместо ответа широкоплечая. — Дуня, ты платок принесла?

— Принесла, принесла!

Меня поднимают с лавки, усаживают на скамейку у стола.

— Сани-то Иван со вчерашнего дня чистит, — бросает кто-то.

— Покажет тебе царство наше, — соглашается другая.

Не решаюсь спросить, зачем мне его смотреть. Может быть, тут так принято, раз я гостья Мороза.

Меня усаживают спиной к печи. Расплетают косу — медленно, осторожно. Расчёсывают — долго, тщательно. Заплетают заново. Туго, красиво. Пальцы ловкие, быстрые. Вплетают что-то — красную ленту, кажется.

— Ленты береги, — шепчет мне на ухо девчонка-подросток. — Мороз любит чистое.

Вздрагиваю.

— Мороз? — переспрашиваю я тише.

Бабы переглядываются.

– А ты думаешь, он смотреть не будет? – говорит Дуня, протягивая мне белую рубаху с красной вышивкой. – Он полюбоваться на тебя выйдет, посмотреть как мы встретили тебя.

Надеваю рубаху. Она чистая, пахнет травами. Вышивка на воротнике — узоры, какие-то символы.

— От сглаза, — поясняет Марфа, поправляя ворот.

Сверху накидывают шаль. Тяжёлую, тёплую, тёмно-синюю. И тут каждая баба протягивает мне что-то своё.

Дуня — крошечный мешочек соли. Марфа — сушёное яблоко. Матрёна — кусочек чего-то завёрнутого в тряпочку. Девчонка — красную ленту.

— От того, кто завидует, — шепчет она.

Я складываю всё это в ладони. Смотрю на подарки. И не понимаю, к чему это. Похоже на обряд. Настоящий. Серьёзный.

В это время дверь скрипит.

На пороге стоит Иван.

В тулупе, в шапке, весь в снегу. Смотрит на нас — и краснеет. Отводит взгляд.

— Готовьте её, что ли? — бормочет он. — Сани-то стоят. Мороз долго ждать не станет.

Бабы начинают щебетать все разом:

— Да-да, готова!

Иван краснеет ещё сильнее. Бурчит:

— Едем кататься. Сани быстрые. Держись покрепче.

Смотрит на меня — и в глазах его что-то мелькает. Жалость?

Бабы подталкивают меня к выходу.

Агафья вдруг появляется откуда-то из глубины избы. Подходит, кладёт мне на плечи руки.

— Иди, — говорит она тихо. — Не бойся.

Девчонка визжит от восторга:

— Вот бы мне так!

Выхожу на крыльцо, оглядываюсь. В душу закрадывается подозрение: точно ли все идет так, как надо.

– А если Морозко меня не увидит сегодня? – спрашиваю у Агафьи.

– Еще холоднее станет.

– Не может он зимой без хозяюшки, – доносится из-за их спин.

Кажется, это девчонка сказала, но шепот был таким тихим, что я не уверена в том, что услышала то, что услышала.

Разворачиваюсь к улице. Где-то далеко раздаётся звон. Тихий, музыкальный, как колокольчик. Или… как лёд, трескающийся на реке.

Во дворе стоят сани.

Самые красивые, что я видела. Деревянные, резные, вычищенные до блеска. На них лежат волчьи шкуры — белые, пушистые. Лошади — две, серые, в украшенной колокольчиками сбруе.

Иван стоит рядом, держит вожжи.

— Катаются все молодые, — говорит он, не глядя на меня. — Таков обычай. С ветерком поедем.

Он не врёт. Я чувствую это. Но… и не всю правду говорит.

Подхожу к саням. Иван подаёт мне руку. Я забираюсь на сиденье, укутываюсь в шкуры.

Бабы машут руками. Кричат что-то, смеются.

Иван садится рядом, щёлкает вожжами.

Лошади трогаются — и сани скользят по снегу, легко, почти бесшумно.

Оборачиваюсь.

Агафья стоит у порога. Смотрит нам вслед. Смотрит не на меня. Смотрит вдаль — туда, где начинается лес.

Сани летят по снегу. Всё быстрее и быстрее. Лошади несутся, колокольчики звенят, снег скрипит под полозьями. Ветер бьёт в лицо, щиплет щёки. Я кутаюсь в шкуры, смотрю по сторонам.

Деревня позади. Река — всё дальше.

Вокруг лес. Густой, тёмный, бескрайний. Ели стоят, засыпанные снегом, как великаны в белых шубах.

Оглядываюсь на Ивана. Он сидит прямо. Напряжённо смотрит вперёд. Челюсть сжата.

— Куда мы едем? — спрашиваю я.

— Кататься, — отвечает он коротко.

— Далеко?

— Нет.

Молчание.

Пытаюсь заговорить снова:

— А… а кто вами правит? Где он живёт?

— Берендей. В столице, — отвечает Иван, не поворачивая головы.

— А где столица?

— За лесами. За реками.

— Далеко?

— Далеко.

Смотрю на него. На его профиль. Молодой. Красивый. И вдруг меня осеняет.

— А ты, — говорю я медленно, — часом не Иван-дурак будешь?

Он поворачивается ко мне. Смотрит долго, внимательно.

— Вдовьим сыном меня кличут, — произносит он наконец.

Что-то в груди переворачивается. Вдовий сын. Я в сказке. По-настоящему.

Переваливаюсь вперёд, ближе к Ивану, и выдыхаю:

— А сивку-бурку ты не ловил? Царевну замуж звать не собираешься?

Это вдруг кажется мне невероятно смешным.

Иван хмурится:

— Чего?

Смотрю на него — и замечаю, что он действительно очень симпатичный. Правильные черты, добрые глаза. Конечно! Иван в русских сказках — положительный персонаж.

— А поля-то пшеничные у вас никто не вытаптывал? — спрашиваю я, и голос дрожит от сдерживаемого смеха.

Иван хмурится сильнее. Но в глазах блестит любопытный огонёк.

— Почем знаешь? — вдруг выдаёт он.

Хлопаю его по плечу:

— Конь это волшебный! — и откидываюсь назад на сиденье. — Ночью в колосьях спрячься и жди — увидишь его.

— Тпр-р-ру! — Иван резко останавливает лошадей.

Сани встают. Оглядываюсь. Мы посреди леса. Вокруг — только деревья. Снег. Тишина. Охапка снега падает с ветки на землю — громко, глухо.

Вздрагиваю.

За стволами мне чудятся силуэты. Белые волки?

— Поехали! — говорю я быстро, кладу руку Ивану на плечо.

Но он не шевелится. Смотрит прямо перед собой.

— Не могу, красавица, — бормочет он.

— Что?! — Перевешиваюсь к нему, хватаю за рукав.

— Агафья говорит, Морозкина ты невеста.

Отшатываюсь.

Невеста! Обряд. Белая рубаха. Подарки. Красная лента в косе.

Меня готовили как невесту!

— Если привезу тебя назад, за околицу прогонят, — продолжает Иван, глядя в снег. Он выглядит смущённым. Виноватым. — Сорока тебе на плечо села. А это его знак.

Дышу часто, прерывисто. Сердце колотится.

— Вань, — говорю я, хватаясь за соломинку, — давай я тебя научу, как волшебного коня поймать! Как на Берендеевой дочери жениться! Хочешь? Я все сказки про вас в детстве читала! Знаю, что надо сделать!

Но Иван непреклонен. Сжимает вожжи сильнее. С места не двигается.

— Хорошая ты девушка, — оборачивается он ко мне. — Сердцем чувствую. Но и своих не могу предать. Погибнет деревня.

— Почему? — присаживаюсь на лавку.

Пар вылетает изо рта. Снежок начинает порошить. Становится очень тихо.

— Если Морозко не будет навь отгонять, нас злые духи не пощадят, — говорит Иван медленно. — А чтобы он дозором мог леса обходить, нужна ему хозяйка.

Хозяйка.

Вдруг до меня доходит.

— А что с Настенькой и Марфушей? — спрашиваю я.

Это же ведь тоже из сказки!

Иван молча смотрит на облучок. Потом вздыхает:

— Раз в год к Морозко одна баба всегда отправлялась. Ох, и сложная у него служба! А нрав-то какой! Но каждый раз баба становилась завидной после него невестой — с дарами её Морозко возвращал. За всю ту работу, что делала у него. Кому-то сундуки, полные каменьев дарил, если служба нравилась, а кому-то колечко — если не очень. Пока не отправила к нему злая мачеха свою Настеньку.

— И что? — шепчу я.

— Не захотел он её вернуть. Да жених ейный за ней отправился.

— А потом?

Иван смотрит в землю.

— Уговорили мы Матрёну дочь свою отдать ему, Марфу. Всё же сестрица Настенькина! Не принял её Морозко! И дары наши оставил. А Марфе подарил сундук с воронами!

— Марфа ведь злая… — говорю я тихо.

Иван отрицательно качает головой.

— Не любила она Настеньку, да и только. Ну а потом Агафья ходила к Яге, советовалась…

Вздрагиваю. Баба Яга. Конечно же! Куда же без неё в русской сказке?

— Она-то и сказала, — продолжает Иван. — Одну девку на другую поменять.

— Так что же это, — понимание накатывает волной, — меня Яга сюда вызвала?!

Вспоминается старушка в бутафорской избушке. Значит, это и была Баба Яга. И вернуть только она может. Если я хочу домой — придётся идти к Яге.

— Вылезай из саней, — говорит Иван, поднимаясь. — Я на этом месте утром буду. Не оставлю одну в лесу.

Достаёт из саней шкуры, кладёт их на снег. Потом — свёрток с едой.

– Костер только не разводи – хозяин гневаться будет.

Смотрю на заснеженный лес. Прикрываю веки. Умереть здесь легко. Замёрзнуть — еще проще.

Но я в сказке. А в сказках есть Живая и Мёртвая вода. Есть способ выкрутиться. Надо только продержаться.

— Уважь нас, — виновато говорит Иван, разгружая последнее.

Смотрю на него. На еду, что он оставил.

— Хорошо, — киваю я. — Только и ты меня уважь. Поговорю с Морозко, если он явится. И если меня отпустит, покажешь, как попасть к Бабе Яге?

Иван кивает.

— По рукам! — выдыхаю я.

Он протягивает руку. Я пожимаю её.

Иван садится в сани. Щёлкает вожжами. Лошади трогаются. Колокольчики звенят. Сани уезжают — всё дальше, дальше.

И вот я одна в лесу.

Проходит час. Может, больше. В лесу начинает темнеть, и сумерки наползают быстро, как будто торопятся укрыть мир.

Я уже вытоптала весь снег под елкой, потому что сидеть на одном месте невозможно — слишком холодно, ноги каменеют даже в валенках, которые мне дали в деревне. Приходится ходить туда-сюда, размахивать руками, чтобы хоть как-то согреться. Но снег продолжает валить, густой и мокрый, припорашивает шкуры, которые оставил Иван, засыпает свёрток с едой.

Я с ужасом думаю о том, что ждёт меня ночью. Невольно вспоминаю ролики про выживание, которые смотрела в интернете — как люди умирают от переохлаждения, как замерзают пальцы, как организм постепенно отключается. И всё это пугает меня до дрожи, которая уже не от холода, а от страха.

Вдруг издалека слышится волчий вой.

Протяжный. Голодный.

«Только этого не хватало!» — думаю я всердцах, сжимая кулаки под шалью.

Волки меня попросту сожрут и косточек не оставят! Будь прокляты Иван с Бабой Ягой!

Ведь очевидно, что Морозко не придёт! Возможно, он заморозил насмерть ту Настеньку — раз у него такой отвратительный характер, может быть, не перенёс отказа. Иван ведь ничего не сказал про то, что жених Насти вернулся с ней из леса. Может, они оба теперь — ледяные статуи где-то в этой чаще, а Морозко твёрдо решил уничтожить деревенские посевы просто из злости. Потому что как вообще дух зимы, существо изо льда и холода, может любить людей?

От этих мыслей становится совсем не по себе.

Пытаюсь вспомнить, как Морозко выглядел в детской сказке из книжки с картинками — приятный милый старичок с белой бородой, добрый дедушка, который дарит подарки. Но картинка не приходит. Вместо неё в голове всплывает та открытка — мужчина с холодными глазами, от которого веет властью и опасностью.

И вдруг я замечаю в сумерках что-то странное.

Волки.

Они стоят в отдалении, между деревьями, но не приближаются. Необычные волки — полностью белые, с горящими льдистым светом глазами. Они как будто не особенно интересуются мной. Стоят неподвижно, словно ждут чего-то.

Волки выстраиваются в линию, словно это военный строй, и я застываю, не понимая, что происходит.

А потом сверху пикируют чёрные птицы — огромные, с размахом крыльев больше метра. Они касаются земли — и превращаются в вытянутые тени, которые напоминают кривые человеческие силуэты, но искажённые, неправильные, жуткие.

Один из них носит корону — ржавую, перекошенную.

Другой тащит за собой топор, оставляющий на снегу чёрную борозду.

— Навь… — шепчу я и отступаю назад, спиной прижимаясь к стволу дерева.

Мертвецы.

В это самое мгновение снежок, падавший с неба мягко и тихо, неожиданно превращается в метель.

Резкую. Яростную. Ревущую.

Меня практически швыряет назад порывом ветра, и мне приходится схватиться обеими руками за ствол ближайшего дерева, чтобы не упасть. Снег бьёт в лицо, слепит глаза, забивается в рот и нос.

Едва могу видеть сквозь завесу белого, как волки разбегаются и бросаются на тени. Кусая их, волки рассыпаются снежной пылью — буквально взрываются облаками искристого белого. Но и тени падают в снег, корчатся, исчезают. На них сверху пикируют птицы, которые, как я теперь вижу, состоят изо льда — прозрачные, сверкающие, смертельно прекрасные.

Всё это выглядит грозно и при этом невероятно красиво — как битва стихий, как война между миром живых и миром мёртвых.

Прячусь за деревом, потому что нутром чувствую — насколько опасна навь. Нельзя дать мертвецам себя коснуться. Нельзя.

И понимаю — это Морозко ведёт с ними бой. Не даёт прорваться в мир живых. Может, у него и дурацкий характер, но он свой договор с людьми и природой выполняет чётко, не отступая.

Я совсем окоченела, пальцы не чувствую, щёки онемели, но продолжаю смотреть завороженно. Вижу, как метель бьёт по полчищам теней, как откидывает их назад, к границе миров. Вижу, как за спинами теней поблёскивает голая снежная равнина — пустая, мёртвая, как царство небытия. Но как только метель бьёт по теням — на этом месте снова возникает лес, живой и настоящий.

Очарована силой Морозко.

— Так вот ты какой, — шепчу я, почти не чувствуя ни щёк, ни носа, ни пальцев. — Не разбойник, а воин.

Схватка действительно поражает воображение, но вскоре замечаю — у волков и сов как будто кончаются силы. Они двигаются медленнее, рассыпаются быстрее. А вьюга ревёт уже не так яростно — в ней слышна усталость, надрыв. Вспоминаю, как Агафья говорила мне, что у Морозко кончаются силы, что ему нужна помощь, и если я не помогу — мертвецы прорвутся в мир живых, и всем несдобровать.

Выбегаю из-за ствола сосны, в самую гущу метели, и кричу изо всех сил:

— Где ты?! Покажись!

Почти все мои слова проглатывает вихрь, но они как будто срабатывают как заклинание.

Вихрь перед самым моим лицом сгущается, закручивается — и я вижу мужской силуэт. Он только что материализовался из разрозненных снежинок, сложился из них, стал реальным, плотным — как будто волшебство сработало!

Морозко.

Он в шубе, но она накинута на сияющий белизной доспех — ледяной, сверкающий, будто выкованный из чистого света. Он сильный, красивый, статный, с широкими плечами и прямой спиной. На вид ему не дашь больше тридцати — точно не дед, каким его рисуют в детских книжках. Волосы длинные, белые, заплетённые в боевую косу, как у викинга или древнего воина.

А борется он посохом — длинным, украшенным узорами льда. Посылает в навь порывы ветра, снежные шквалы, которым та почти не может противостоять.

В какой-то момент у Морозко словно подкашиваются ноги — он пошатывается и падает на одно колено в снег, тяжело дыша. Посох выпадает из его руки.

В этот момент на него бросается сразу несколько теней — чёрных, извивающихся, жадных.

Морозко разрывает их голыми руками, швыряет ошмётки тьмы себе под ноги, где они шипят и тают. Но одна из теней укатывает в сторону посох — тащит его прочь, к границе миров.

На неё бросается снежный волк, разрывает на клочки, но и сам рассыпается снегом, оседая на землю белой пылью.

Метель утихает. Становится тише, слабее.

Морозко ищет посох взглядом, но на него снова бросаются тени — ещё больше, целая волна.

Тогда я выбегаю из-за ствола дерева и бросаюсь к посоху, который лежит в снегу в нескольких метрах от меня.

— Не тронь! — голос Морозко сначала похож на рев метели, на вой ветра в ущельях гор, но потом становится человеческим — сильным, звучным, удивительно приятным для слуха.

Пальцы мои подрагивают над посохом, но потом я делаю решающий рывок, хватаю его обеими руками — и вдруг перестаю чувствовать холод.

Совсем.

Метель ревёт, поднимается в небо огромным столбом, и вместе со снегом взлетают тени — все до одной, кружась в воздухе, как чёрные тряпки, пойманные ураганом. Ветер кружит их, потихоньку уничтожая, разрывая в клочья. А затем стихия успокаивается — резко, внезапно, будто кто-то щёлкнул выключателем.

Тени рассыпаются мглой и пропадают в небе, словно их никогда и не было.

Моя одежда растрепана, волосы выбились из косы, шаль сбилась набок. С неба сыплется тихий снежок — мягкий, невесомый. Изо рта вырывается пар.

Смотрю наверх и вдруг пугаюсь, что не увижу больше Морозко — что он исчез в зимней вьюге и больше не покажется. Морозко настоящий богатырь, сильный и загадочный, и он мне… приглянулся. Не могу этого отрицать.

Но тут понимаю, что у меня в руках всё ещё остался ледяной посох.

Холодный. Такой холодный, что руки наконец начинает покалывать — я как будто снова стала человеком, вернулась в своё тело.

Роняю посох вниз, испуганно разжимая пальцы.

И тут из падающего почти стеной снега неожиданно появляется Морозко — высокий силуэт, материализующийся из белого. Он ловит посох на лету, прежде чем тот успевает достигнуть сугроба, и выпрямляется, глядя на меня.

Мы стоим друг напротив друга.

Я смотрю на него снизу вверх — он высокий, намного выше меня. Вижу его вблизи впервые: белые волосы, как будто слепленные из снега, падают на плечи тяжёлыми прядями. Лицо резкое, красивое — скулы высокие, подбородок волевой, губы тонкие. Глаза… глаза холодные, цвета льда, пронзительные. И пар у него изо рта не вылетает. Совсем. Потому что он — не человек.

— Ополоумела? — это первое, что он говорит мне, и голос звучит резко, сердито.

Складываю руки на груди и напоминаю себе о том, что уже слышала про его характер от Ивана и баб в деревне. Ну и не всё то золото, что блестит. Не всякий красивый мужик — приятный.

— Я вообще-то тебе помогла, — отвечаю я, стараясь говорить твёрдо.

Он хмурится, и лицо становится ещё более суровым. Бьёт посохом о землю — один раз, резко — и иней на ветвях деревьев вокруг нас начинает звенеть, будто тысячи крохотных колокольчиков. Это так красиво, так неожиданно волшебно, что я на мгновение замираю и задираю голову.

Над нами, над верхушками елей, вдруг начинает переливаться северное сияние — зелёные и голубые волны света, танцующие в ночном небе.

— Вот это да, — шепчу я, завороженно глядя вверх, потому что никогда не видела северного сияния вживую.

А сейчас оно переливается прямо у меня над головой, как подарок от самой зимы.

— Вот этот посох, — голос Морозко вырывает меня из мыслей, заставляя опустить взгляд, — для любого живого — смерть!

Опускаю голову и смотрю на собеседника, снова отмечая про себя, что он действительно очень, очень красивый, несмотря на весь его гнев.

— Зачем чужое хватаешь? — спрашивает он, и в голосе слышится не только злость, но и что-то ещё. Беспокойство?

— Так ты бы… — делаю шаг назад, не зная, разозлится ли Морозко ещё больше от того, что я скажу, или нет. — Ты бы проиграл… нави.

— А ты? — он делает шаг ко мне. — На что ты рассчитывала?

— Так я же…

Морозко без предупреждения хватает меня за руки, снимает варежку с одной из них и смотрит на побелевшие пальцы, на которых уже проступают тёмные пятна обморожения.

— Замерзла! — выдаёт он, и в голосе звучит настоящая тревога. — Ах!

Всплескивает свободной рукой, явно сердясь — но не на меня, кажется, а на ситуацию. А потом резко свистит — пронзительно, высоко, так, что эхо разносится по всему лесу.

Сначала слышу странный перезвон бубенчиков — тот самый звук, который, кажется, уже слышала, когда садилась в сани перед избой Агафьи. Но теперь к этому ещё добавляется стук копыт — мощный, ритмичный, как барабанная дробь.

На поляну вылетают сани.

Не обычные деревенские, а настоящие волшебные — запряжённые тремя шикарными белыми конями, которые несутся так быстро, что под их копытами взлетает снежная пыль столбом. Они останавливаются перед Морозко и кланяются ему, опуская головы в почтительном поклоне. Их белые гривы стелятся почти до земли, развеваются, похожие на снежный вихрь.

Сани отделаны серебром, которое сверкает даже в сумерках. По бортам вырезаны узоры инея — тонкие, изящные, как кружево. Вся внутренность саней застелена мехами — белыми, пушистыми, выглядящими невероятно тёплыми.

— Полезай! — приказывает Морозко, кивая на сани.

— А… а куда мы поедем? — спрашиваю я, не двигаясь с места.

Это явно его злит ещё больше. Морозко подхватывает меня под локоть — крепко, но не больно — и ведёт к саням, практически волоча за собой.

— В ледышку обратишься, — скрипит он зубами, и я слышу настоящую злость в его голосе.

— Но мне не холодно! — протестую я, упираясь ногами в снег.

— Это потому, что ты почти лёд! — рявкает он, останавливаясь и поворачиваясь ко мне.

И в его глазах я вижу… страх. Настоящий страх за меня.

После этого я слушаюсь и забираюсь в сани сама, не сопротивляясь больше.

Только я забираюсь в сани, укутываясь в меха, как Морозко запрыгивает следом — легко, одним движением, словно не замечая тяжести своего доспеха и шубы. Укрывает меня ещё одним мехом, поправляет, чтобы не было щелей, через которые может пробраться холод. А потом берётся за вожжи и щёлкает ими один раз.

Лошади срываются с места так резко, что меня откидывает назад.

Мы летим.

Буквально летим по снегу, и сани скользят так быстро и плавно, будто под полозьями не снег, а лёд. Деревья мелькают по сторонам, превращаясь в размытые тёмные пятна.

Вдруг понимаю, что глаза у меня слипаются сами собой, будто кто-то тянет веки вниз тяжёлыми гирями. Я уже толком не отличаю, что сон, а что явь — всё смешивается в одну картину, где деревья сами расступаются перед Морозко, склоняются в поклоне, пропуская сани. Поворачиваюсь назад и понимаю, что они ещё и встают обратно на место, как только мы проезжаем, словно живые стражи, охраняющие путь.

«Вот это да», — думаю я, но даже мысли становятся вязкими, медленными.

Смотрю на сильную широкую спину Морозко перед собой — на то, как он держит вожжи, как стоит прямо и уверенно, как белые волосы развеваются на ветру. И понимаю, что не видела ещё никогда такого шикарного мужчины в своей жизни, пусть он и сказочный, пусть и дух зимы, а не человек.

Ложусь на шкуры — просто потому что сил больше нет сидеть.

И тут слышу:

— Не засыпай!

Морозко успевает обернуться и легонько ударить меня по щеке — не больно, но достаточно резко, чтобы я вздрогнула.

— Сомкнёшь глаза и на той стороне окажешься! — гремит он над головой, и голос звучит властно, требовательно.

Приподнимаюсь чуть-чуть, с трудом.

— А я ещё не на той стороне? — шепчу я, и слова даются с трудом, язык не слушается.

Морозко резко оборачивается к лошадям и приказывает, хлестнув вожжами:

— Скорее скачите! Скорей!

Слышу только звон бубенцов — всё громче, громче, сливающийся в одну бесконечную мелодию, убаюкивающую, уносящую куда-то далеко.

И проваливаюсь.

Просыпаюсь, когда сильные руки поднимают меня в воздух — уверенно, осторожно, как ребёнка.

— Ну мама, — шепчу я бессвязно, не понимая, где нахожусь.

Приоткрываю веки и вижу пронзительные синие глаза Морозко, склонившегося надо мной. Какой же он красивый — мелькает мысль в затуманенной голове, прежде чем я успеваю её остановить. Он двигается быстро, сильно, несёт меня на руках, будто я ничего не вешу.

Кони, остановившиеся на какой-то поляне, бьют копытами о снег, нервно перебирают ногами. Слышен звон бубенцов — теперь тихий, успокаивающийся.

И тут я вижу терем.

Целиком сделанный изо льда — высокий, удивительно красивый, с резными башенками и узорными окнами, сквозь которые пробивается холодный голубоватый свет. Но с виду он такой холодный, такой неприступный.

Также вижу белых волков, выглядывающих из леса, окружающего терем со всех сторон. Они сидят неподвижно, как статуи, но глаза их горят тем же ледяным светом.

Невольно хватаюсь за полы шубы Морозко — и чувствую тепло.

Настоящее тепло, исходящее от него, от его тела.

Это кажется мне таким странным, так противоречит здравому смыслу — он же дух холода, существо изо льда, противный всему живому по самой своей природе. Как такое вообще может быть?

Морозко замечает мою реакцию — я вижу, как его взгляд на мгновение скользит вниз, на мои руки, вцепившиеся в его одежду. Он едва не останавливается на пороге терема, замирает, будто раздумывает о чём-то.

Но всё-таки решается и переносит меня через порог.

Внутри всё ледяное.

Стены из прозрачного льда, переливающиеся всеми оттенками синего и голубого. Пол — гладкий, как зеркало, покрытый тончайшими узорами инея. Потолок высокий, с ледяными сводами, на которых висят сосульки, похожие на люстры. Мебель тоже изо льда — лавки, столы, даже что-то похожее на трон в дальнем углу.

Холодно. Очень холодно.

Не спрашиваю, как Морозко собирается меня отогреть в такой-то хоромине — и может быть, именно поэтому работа женщин, приходивших сюда, считалась такой непростой. Выжить здесь, в этом ледяном дворце, рядом с духом зимы — это уже само по себе испытание.

Но молчу, прижимаясь к его груди, чувствуя это странное, необъяснимое тепло, исходящее от него.

Помню смутно, как Морозко усаживает меня около очага — огромного, сложенного из ледяных блоков, которые переливаются голубоватым светом. Трясет меня за плечи — не больно, но настойчиво, пытаясь привести в чувство. Растирает руки своими ладонями — и его кожа кажется мне горячей, почти обжигающей после того холода, в котором я побывала.

Это странно, невозможно даже, но его прикосновения действительно согревают, будто он не дух зимы, а живой человек с горячей кровью в жилах.

Кажется, и его самого это начинает разогревать — я вижу, как на лице появляется лёгкий румянец, как дыхание становится чуть учащённым. Морозко резко сбрасывает шубу, оставаясь в одной звенящей серебристой кольчуге, накинутой поверх расшитого серебром синего бархатного кафтана. Кольчуга позвякивает при каждом движении, создавая мелодичный металлический звук.

Над головой вдруг раздаётся хлопанье крыльев — резкое, громкое — и я слышу имя, произнесённое нечеловеческим голосом:

— Морендар!

— Не до тебя! — огрызается Морозко, даже не поднимая головы, продолжая растирать мои руки.

Пахнет от него зимней свежестью — чистым снегом, морозным воздухом, хвоей — и это приятно, неожиданно приятно, вопреки всей логике.

Вдруг меня посещает совершенно неуместная мысль: как приятно было бы спать с ним в одной постели летом — это же живой кондиционер для белья! Всегда прохладно, всегда комфортно.

И именно эта абсурдная мысль приводит меня в чувства окончательно. Я чуть отстраняюсь от него, краснея от собственной глупости.

Морозко, кажется, только этому и рад — отпускает мои руки и отстраняется.

— Брось полено! — требует он, указывая на ледяной очаг перед нами.

— Да там же лёд, — удивляюсь я, оглядываясь на конструкцию из прозрачных блоков.

— Не спорь, — упорствует Морозко, и голос звучит так серьёзно, так непреклонно, что я понимаю — шутить он не намерен. — А бросай. Если я что прикажу, ты слушаться должна!

Звучит очень серьёзно, почти угрожающе. Замечаю, что брови у него сходятся на переносице, создавая суровую складку, и решаю не перечить — по крайней мере, пока.

Только тут осознаю, что всё это время сижу у него на коленях, прижатая к груди его сильными руками. Оглядываюсь и вижу, что у очага сложены — кто бы мог подумать — ледяные поленья. Настоящие поленья, только вырезанные изо льда, с имитацией коры и сучков.

Морозко смотрит прямо на них и одобрительно кивает, давая понять, что я правильно поняла.

Всё это кажется мне какой-то неуместной шуткой, абсурдом — как можно зажечь огонь из ледяных поленьев? Но вспоминаю про то, что этот мир пронизан первобытной магией, что здесь действуют другие законы, не те, что в моём двадцать первом веке. Поэтому тянусь за одним из поленьев — оно холодное под пальцами, скользкое — и кладу его в студёный очаг.

В тот же миг ледяное полено становится деревянным, как будто оттаивает прямо на глазах — кора становится шершавой, коричневой, настоящей.

Замираю, не веря своим глазам.

Морозко шепчет что-то — заклинание, должно быть, мелодичное и древнее — глядя в очаг. И тут же в нём вспыхивает огонь. Настоящий, живой, яркий. Пламя лижет деревянное полено, потрескивает, разгорается всё сильнее.

Холодный ледяной свет в тереме постепенно сменяется тёплым оранжевым свечением от огня, и сразу становится как-то уютнее.

Оглядываюсь по сторонам и шепчу, всё ещё не веря происходящему:

— Оно тут всё не растает?

— Не твоё дело, девица, — отрезает Морозко, поднимаясь на ноги и отряхивая кольчугу. — Ложись на постель, да спи, грейся. А мне дозором лес обходить пора.

Он смотрит наверх, и я следую за его взглядом.

На ледяной полке, высоко под потолком, сидит белая сова — огромная, с пронзительными жёлтыми глазами, похожими на два солнца в снежной буре. Это она клекотала то имя? «Морендар» — что это значит? Имя самого Морозко? Или что-то другое?

Сова распахивает крылья — широкие, мощные, почти в два метра размахом — и топорщит перья, явно взволнованная чем-то. Мне кажется, что так она передаёт какое-то сообщение своему господину, какую-то важную информацию, которую я не могу понять.

Морозко снова берёт меня на руки — на этот раз без предупреждения, просто подхватывает, как будто я ничего не вешу. Я вздрагиваю от неожиданности, но не сопротивляюсь, слишком устала для этого.

Мы поднимаемся вверх — по ледяной лестнице, которая, как ни странно, совсем не скользкая под его ногами. Каждая ступень светится изнутри холодным голубым светом, создавая ощущение, что мы поднимаемся по застывшему водопаду.

Спальня находится в башне – просторной, с высоким потолком. Пол застлан искрящимся снегом, который почему-то не тает и не холодит ноги, а выглядит как мягкий белый ковёр. Ложе целиком вырезано изо льда — огромное, широкое, устланное белыми волчьими шкурами, которые выглядят невероятно тёплыми и мягкими. Над ним склоняются ледяные деревца на манер полога — тонкие, изящные ветви, покрытые инеем, создающие подобие кружевного навеса. А ещё выше, сквозь прозрачный ледяной потолок, видно небо, по которому пробегает северное сияние — зелёные и синие волны света, танцующие в вышине.

В башне три больших окна, забранные серебряными занавесками, которые выглядят словно застывший иней — тонкие, полупрозрачные, переливающиеся в свете сияния. Должно быть, на этом ложе можно лежать и смотреть во все стороны, обозревая весь мир вокруг.

Замечаю, что башня приподнимается над лесом — мы находимся высоко, выше верхушек самых высоких елей. Отсюда, из этих окон, как будто можно видеть все окрестности, каждое движение в лесу внизу. Морозко именно этим и занимается, уложив меня на постель — стоит у одного из окон, всматриваясь в темноту за стеклом, напряжённый и настороженный.

— Жди здесь, — приказывает он, не оборачиваясь ко мне.

Послушно накрываюсь шкурами — они действительно тёплые, мягкие, пахнут зимним лесом. Как ни странно, мне становится теплее почти сразу, и я словно чувствую кожей, как горит скрытый внизу очаг, как тепло поднимается по ледяным стенам, согревая воздух вокруг.

— Встанешь, подбросишь дров в огонь, — напутствует Морозко, наконец поворачиваясь ко мне. — Да не выходи из терема. Слышишь? Ни при каких обстоятельствах.

— Почему? — спрашиваю я, приподнимаясь на локте.

— Разбушевался Кощей, — отвечает он коротко, проверяя что-то на поясе. — Долго меня в человечьей форме не было.

Сказав эти странные слова, Морозко направляется к лестнице.

Только сейчас замечаю, что к его поясу приторочен короткий меч — выкованный, конечно же, из чистейшего льда, но выглядящий острым и смертоносным. Лезвие сверкает в свете северного сияния.

Ещё раз любуюсь им — его прямой спиной, широкими плечами, уверенной походкой. Он грозный и красивый одновременно, как сама зима — суровая, но завораживающая.

Морендар — неужели это его настоящее имя? То, которым назвала его сова?

Под шкурами становится так тепло, так уютно, что веки начинают слипаться сами собой. Согреваюсь постепенно, чувствую, как уходит озноб, как возвращается чувствительность в пальцах рук и ног. Закрываю глаза, удивившись мимоходом тому, что ещё недавно мечтала сбежать из Тридевятого царства, вернуться домой в свой мир, а теперь вот гощу у Морозко в его ледяном тереме, лежу в его постели и чувствую себя… в безопасности.

Интересно, как там Иван? Доехал ли он обратно в деревню? Что рассказал Агафье и остальным?

Где-то вдалеке слышны хлопки крыльев — много крыльев, целая стая. Как будто войско на битву собирается, выстраивается в боевой порядок. На битву с Кощеем.

Это последнее, что я понимаю, прежде чем окончательно провалиться в глубокий, тёплый сон.

Загрузка...