— Эй, Всесмысл Находчий, это вы?
Ну какого лешего? Уже и в кабаке кто-то моей живы жаждет. Или маны, как модно стало говорить. Короче, моих жизненных сил кто-то домогается, внимания моего, а может и моих услуг. Хотя за этим господина Всесмысла давно никто не искал. А голос ничего такой, приятный. Женский, низкий, обволакивающий голос. Хотя без него лучше— мешает ежевечернему ритуалу. Я надираюсь — тупо сижу над третьей кружкой бузинной настойки. Да, кружкой, здоровой такой фаянсовой посудиной, не какой-нибудь там стопочкой, и надираюсь. Тихий Хрущ, хозяин шалмана, знает мою меру. Третья — последняя, больше не нальет. Потом блаженно полным до краев повлекусь домой отсыпаться после трудового дня. Ха, трудового — клиентов что-то не видать уже четыре месяца, контору мою стороной обходят. Тихий Хрущ считает: это потому что я пью. Чушь: я пью, потому что делать больше нечего. Не идет клиент, ну и хрен с ним. Пусть катится к аспиду.
Я затушил дурилку, самокрутку, нашпигованную мухоморно-табачной смесью, поплевав на ее тлеющий кончик. Пригодится еще, после домусолю. Обернулся. Она стояла у меня за спиной. Ничего бабец — и фигура, и волосы, и мордаха. Не первой молодости, даже не второй, предпоследней — за тридцатник давно и безнадежно. Но вполне себе. А руки за спиной держит, чтоб я колец не увидел, не определил из какого она цеха, из каких кругов. Взглядом поелозил по ней снизу доверху и обратно: раздел мысленно, повертел – грудь, задница... Чтоб почувствовала.
Она почувствовала. Но не смутилась. И не обрадовалась. Индифферентно как-то отреагировала. Ну то есть, вообще не отреагировала. Закрылась.
— Ну, — буркнул.
В смысле, что да, это я, он самый Всесмысл и есть, а тебе, дамочка, лучше б мимо лесом чесать и побыстрее.
Она на соседний стул плюхнулась. Да нет, это я так, потому что само ее присутствие мешало, отвлекало от заполнения себя бузинятиной — не плюхнулась, наоборот, аккуратно свой задок ладненький пристроила. И газету мне под нос сует:
— Ваше же объявление?
В старой, проеденной на сгибе газетенке красным обведено: «Сыскная братия «Зрящее око». Всесмысл Находчий и его братия помогут каждому».
Светлый Хорст, где она эту дрянь отыскала? Я уж два месяца не даю никаких объяв. Без толку, никто в мое «Око» к моей братии, что лишь из меня единого состоит, не обращается. Когда я открывался, полный радостных ожиданий, назвался «Бдящее око». Потом передумал: не то что-то, вроде как я за всеми слежу неусыпно. Переназвался «Зрящим оком». Тихий Хрущ смеется надо мной, дразнит Бздящим оком. А мне все это уже до зеленых болотниц — не выгорело дело, и аспид с ним — полдня сижу у себя, потом топаю сюда, заливаюсь бузинятиной по самые уши, потом тихо плыву сквозь теплый ласковый туман обратно, к топчану и подушке.
И не надо мне больше ничего.
А тут эта. Я всмотрелся в ее мордашку. Она чуть колыхалась в спиртовых парах. То ли было в ней что-то смутно знакомое, то ли все эти бабы на одно рыло.
— Ну, мъе объед... обля... Мъе кроче, — заплетается язык-то.
На третьей кружке бузинятины я только с Тихим Хрущом нормально говорить могу. Потому что он тихий. В смысле, вообще не говорит. Глухонемой он, Хрущ-то. Мыслями разговаривает. А в мыслях у меня язык не заплетается никогда.
Она затараторила. Хочет-де нанять мою братию, у нее-де важное дело. Я пытался слушать, но сквозь сгустившийся уже туман слова долетали до моих ушей измочаленными, пережеванными, и понять я ничего не мог. У нее пропала не пойми какая хрень. Неопределимая. Подошел Хрущ, сказал ей что-то, для меня неслышное. Да и так понятно: не ко времени ты, дамочка, сейчас с него, с меня то есть, толку, как с козла молока, с утра ловить момент надо, когда проспится. Она на него круглыми глазами уставилась, типа: мне срочно надо, я до утра ждать не могу. Хрущ руками развел: тогда волоки его домой и снимай дурь. Она кивнула. Я хоть и не мыслевед, но разговор ихний прекрасно понял. И еще понял, что нынче не дадут мне плыть по волнам блаженного опьянения, выдернут морковкой из теплоты матери-земли, поволокут на съеденье чужим проблемам.
Я поднялся и понес свою наполненность к выходу. Тот ускользал, пританцовывал, отступая то влево, то вправо, поэтому приходилось двигаться галсами. «Привяжи его, а то свалится, — прошелестел Хрущ дамочке, но так, чтоб я услышал, — он парень башковитый, башка перевесит». На интонационный окрас своих мыслеслов он не тратился, речь без пауз и акцентов походила на монотонное жучиное жужжание. За это Хрущем и звали.
Куда меня надо привязать, я понял сразу, едва удалось поймать дверь и выбраться из кабака на улицу. К стене прислонилось помело. Мощное, как ломовик, грузовое помело. Значит, ведьма. В смысле, эта, которая за мной приперлась, она ведьма. Несмотря на мое сопротивление и заверения, что я бывалый ездок на помелах, метлах и вениках, она ловко принайтовала меня к дрыну, и мы полетели. Навстречу мчало черное, пробитое дырами звезд небо. Оно облипало меня, забивало рот мокрым холодным кляпом и с треском рвалось, улетая прочь кусками смятой тряпки. А потом мир опрокинулся, и над моей головой понеслись перевернутые крыши со свисающими вниз башенками, флажками и флюгерами. Было смешно, я хохотал, и даже, кажется, пел что-то мало пристойное. Значит, все-таки свалился с помела.
Протрезвила она меня быстро, на мой взгляд, даже слишком. Похоже было на ускоренный стриптиз. Только что я был закутан в уютную одеяльную темноту опьянения, и вдруг раз — стою голышом под холодным белым светом, как в мертвецкой. Никогда я еще таким трезвым не был. Трезвым, прозрачным — заглянул в стекло своей души, и мне не понравилось. Разглядел лишь разочарование, мелочность, наплевательство на все и вся, даже на себя, тоску и скуку. И кстати, эту дамочку тоже разглядел. Глубоко-глубоко, давным-давно, когда учился на сыскаря, я приударял то ли за ней, то ли за ее подружкой, то ли за ними обеими. Вот только имени ее не нашел, не вспомнил.
В трезвом уме мне неловко было оставаться в непрезентабельном виде — с почти бородой, две недели не брился, со спутанной не стриженной шевелюрой, в грязной вонючей майке. Мой видок вполне гармонировал с помещением вокруг нас, тоже грязным, запущенным, сиротским. Но прибираться на ночь глядя не буду. А вот в душ метнуться сам Хорс велел.
Только я из душа, заблямкал дверной звонок: «Кого еще Стрибог выдул к моему порогу?» Но дамочка метнулась первой, с кем-то побулькала низким, покатым своим голосом и втащила в комнату объемный бумажный пакетище. Сдвинув кучу обезличенной дряни на один угол стола, уставила свободное место мисочками и коробочками из пакета. Мясным горячим духом защекотало ноздри.
— Это вам. Надо восстановить уровень живы, скоропостижный выход из запоя — вещь сильно затратная.
Ее руки мелькали над столом — так... на среднем персте десницы масляно поблескивает темный ободок кольца, веденейского, как я и думал, а камушек в ладонь развернула, какой у нее ранг не поймешь. Чего маскируется-то? Моя рука метнулась гадюкой — цап ладошку и перевернуть. У-у-у, лунный камушек — самый низший уровень, то ли начинающая, то ли бесталанная, такой полагаются только привороты-отвороты, да гаданье на судьбу не далее трех лет вперед. Скорее бесталанная, я ж ее вроде вспомнил: добрый десяток лет да злой десяток зим назад в Академии волшбы пересекались, а она с той поры дальше и не продвинулась. Нет, не десяток — больше, больше. Давно беззаботная юность канула на дно колодца и крышкой захлопнулась.
Пока я ее ладонь в руке держал, она мне в лицо пялилась. В мое свежевыбритое, умытое, правда, несколько осунувшееся от пьянства лицо. Ну что, вспомнила? Признала? Вижу, в глазах что-то замелькало, назад года отматывая.
— Богша? — неуверенно молвила, — Богша Найдыш? Ты? А чего...
Чего имя поменял, спросить хотела. А чего непонятного? Кого привлечет сыскная братия богоданного найденыша. Не звучит. А Всесмысл Находчий — звучит, он во все смыслы проникнет и все найдет, где б оно не скрывалось. Я ж не просто так вывеску поменял, я по-серьезному – в капище Мо̀коши ходил, черного петуха резал, просил перемены участи и сущности. Допросился. Если до этого казенным сыскарем Богшей Найдышем я жил не так уж плохо, звезды с неба не сдергивал, но и последней шавкой среди псов государевых не был, то с новым именем, да с новой участью в вольной братии совсем не заладилось. Посмеялась надо мной Мокошь. Иногда, свесив нос в дежурную кружку бузинятины, думал: дурак я, повелся на рассказки волхвов, на заманухи их рекламные, а им лишь бы простачки за обряды платили, причем деньги немалые. Сволочи они, деньги берут, а результат не гарантируют. А с другой стороны, как они могут что-то гарантировать? Просьбу до кого надо довели, а уж как там наверху, в Прави, решат, откуда им знать. Эх, забраться бы в Правь, схватить Мокошь за косу: какого аспида мне в новую сущность ни капли удачи не вставила, курва. Ну, это я уж на третьей кружке так расхожусь.
— Он самый, — сквозь жевание говорю, жрать охота, будто вообще ни разу в жизни не ел, это она права насчет затрат, — а тебя, извини, не припомню. Представилась бы, что ли по-человечески, раз в клиенты метишь.
Она напротив через стол устроилась, локти в столешницу уперла, пальцы переплела и подбородок на них опустила.
— Веденея Купина Томилина.
Точно, Купина, так ее и звали, ту девчонку-первокурсницу, за которой я приударял, на пляски ее таскал, в шатры к скоморохам, на лицедейства всякие.
— Ну рассказывай, веденея Купина, что у тебя приключилось. Всесмысл Находчий разрешит все твои докуки.
— Ну слушай, Богша, — не обратила внимания, что я ей свое новое имя подсовываю.
Рассказ ее был недлинным. Год назад получила Купина место приходской веденеи в Зеленой Дрожке, забытом богами местечке — лесном, малонаселенном — хутора да деревни, горстка малюхонных городков, суеверия и незаконные промыслы. Смеси для дурилок там делают, мухоморов-то и всяких травок, возбуждающих воображение, хватает. К казенному месту прилагался и казенный дом: старая, лет триста нежилая изба. Ну, избу к ее приезду подлатали, но как-то наскоро, второпях, не желая задерживаться сверх необходимого. Вместе с избой достались Купине страшные рассказки о бывшей хозяйке, попытала она окрестную жить: лесовиков и болотниц, да кикимора, обосновавшаяся в доме. Давным-давно в досюльные, догосударевы времена, когда каждая деревня была сама за себя, жила здесь среди глухого леса ведьма, о-о-очень нехорошая, как говорил, понижая голос до чуть слышного скрипа, местный лешак. Никаких подробностей Купине не досталось, кроме того, что, возможно, ведьма и похоронена под своим домом. И кикимора — скорее всего, ее переродившаяся сущность, поглупевшая, забывшая начисто свою прошлую жизнь.
Купина в избе прибралась: все барахло, что три сотни лет зарастало паутиной, свалила в кладовку, и начала жить-поживать, местных лечить, пропавшую скотину разыскивать, на судьбу девкам-перестаркам загадывать, зазноб привораживать, порчу снимать-накладывать: это уж как клиент пожелает.
А с неделю назад ее обокрали.
Отлучилась в деревню за три версты, полдня ее дома не было. Вернулась, а кладовка, та, куда она год не заглядывала, перерыта. Домовик в ужасе под печкой затихарился, ничего от него не добиться.
— Прикинь, я его тащу наружу, а он упирается и вопит: «Не хотю, не хотю, не хотю... ы-ы-ы...», — Купина вполне достоверно изображает упершегося домового. — Маленький он у меня совсем, ему не больше сотни. Это если на человечий век — года три-четыре.
— А чего ж ты такого завела?
Махнула рукой:
— Ай, облапошила меня одна старуха. Причем, обычная, не веденейского пошиба. Меня... — выпрямилась гордо.
Мне показалось, она сейчас добавит: «Меня, знатную веденею Первого уровня», — но она только еще раз рукой махнула. Ну да, с ее-то лунно-каменным колечком выпендриваться.
— Я только въехала, даже жалом поводить толком не успела, стук в дверь. Пришла бабулька какая-то, стоит за порогом, в избу не заходит. «Я, — говорит, — тебе, дочка, домовика принесла. Изба-то у тебя пустая, а у меня как раз подрощенный, молодой домовенок. Бери, не сумлевайся, он обученый, мой-то хозя̀инок его всему обучил». И узелок мне протягивает. Я ее поблагодарила. Нельзя, чтоб дом-то без хозяинка был, тем более у веденеи. Еще думаю, какие люди добрые тут живут, позаботились. Узелок-то развязала, а там чуть не младенец, только-только на ножки мохнатенькие встал. И сразу мне: «Хотю касы!» Кашу ему подавай. «Нету каши, — говорю, —хлеба с маслом хочешь?» — «Не хотю!» Только и слышу от него: «Хотю! Не хотю!» Хотей его зову. Возвращать-то не будешь, ступил на порог, теперь он — хозяин. Вот и живу теперь в няньках у домовенка.
В общем Хотя перепугался до полусмерти, от кикиморы толку никакого, пошла Купина к лесовику, а тот уперся: знать не знаю, ведать не ведаю, никого в лесу не встречал. Врет. Купина хоть и мелкая веденея, а соображалистая: попыталась снять след ауры того, кто к ней влез. Сует мне три кристалла с записью.
— Их что, — спрашиваю, — трое было?
— Сам посмотри, — плечами пожала.
Я кристаллы на столе разложил, пентаграмку вокруг каждого мелом отрисовал, еле нашел его в куче. Давно никаких заказчиков у меня не было, вся хурда магическая перемешалась с простыми вещами, кое-что уже и видоизменилось в этой куче. Сунул шуйцу, чтоб мелок выудить, а по ней поползло что-то шершавое — носок старый, дырку, как рот, разевает, голодный. Стряхнул его и коротко фухнул: «Рассыпься!» Только ползучих носков мне не хватает для полноты жизни. Поводил я руками над кристаллами, бормотнул открывающее заклинание. Первая аура злая, темная, почти чернозем, лишь одна искорка просверкнула, да и то, может, показалось. Вторая, наоборот, прямо воплощенная доброта. Бывают ли такие в нашей суетной Яви? Сверкает, лазоревым сквозь белый свет переливается. Песня, а не аура. А вот третий кристалл меня озадачил. Там не было ауры. Пустота. Но вот эта-то пустота и записалась. Как бы это попонятней? Вроде как отрицательная аура, вывернутая, ушедшая в минус, неаура, недуша. Дыра.
Никогда с таким не сталкивался.
Я на Купину глянул, вижу, она так же оценила. И тоже ни хрена не поняла.
Попыталась веденея выяснить, что именно у нее стащили эти двое и никто. Ерундовое дело, восстанавливающие заклинания еще на первом курсе проходят. Но то ли она подзабыла, то ли перепутала что, но получилась у нее какая-то муть. Она мне четвертый кристалл выставила: на, мол, сам глянь. Глянул: маленький такой синенький шарик, сморгнул — большой желтый куб. Нормально? Еще раз моргнул, и картинка поплыла, закрутилась смерчиком, закурилась дымком, и сквозь нее, тающую, проступили руны, странные, нечитаемые — мелькнули и исчезли.
— Это чего? — спрашиваю.
Опять плечами жмет:
— Чтоб я знала.
— Да ты напутала что-то, вот и получилась хрень.
— Ну давай, Богша, ко мне поедем, сам глянешь.
Ехать надо, хоть и не ближний свет, верст триста от стольного нашего Твердиграда. Вернее, лететь на этом ее коромысле, с которого я уже сверзился нынче. Почему на эти летающие веники не ставят седла? Удобнее было бы.
Лететь по позднеосеннему небу, это вам не под легким ветерком прогуливаться. Купина свой дрынолет разогнала, Позвизд, северный ветрище, разгулялся — меня чуть не сносило. В этот раз я не ерепенился: вяжи меня покрепче к деревяшке. Как она сама на этом насесте держится? Наверняка, не без заклинания какого-нибудь, зад к помелу приклеивающего. Короче, как приземлились, руки, что в дрын вцепились, не разжать, спину не разогнуть.
— Занеси, — говорю, — меня прямо на вертеле в избу и в печь сунь, мне оттаять надо.
Добрались мы до места, когда уже рассвет брезжить начал, перекусили наскоро и спать. Хватит на сегодня сыскных дел, приходите завтра. Купина меня на печь затолкала, спасибо ей, отмерз потихонечку и уснул.
Сон. Я знал, что это сон, но от этого легче не становилось. Невозможно из него выйти, отвязаться, словно насильно мне его в голову вставили, наслал кто-то. Кто-то безжалостный и веселый. Извращенно веселый. Этакий жуткий скоморох, чья нарисованная неподвижная улыбка вызывает не смех, а ужас.
Мы с Купиной брели сквозь серое ничто. Именно, ничто — ни близи, ни дали. Под ногами хрустело, будто путь наш усеян мириадами жуков — подошвы наши давили хрупкие надкрылья. Но если глянуть вниз, под ноги, там тоже ничего не было. Тверди не было. Безмирье. Может, это обиталище мертвых, Навь? Не знаю, не бывал. Впереди вспыхнул огонек. Только-только вспыхнул и тут же надвинулся, налетел, охватил все вокруг белым сверканием, слепя глаза, обжигая тело своей холодной яростью. Хруст превратился в бряцанье, негромкое, будто перебирает кто железки, подковки или, может, цепи.
Перед нами возникла женщина. Из ниоткуда. Не приблизилась, не подошла. Не было ее, и вдруг стала. Красивая. Чем-то на Купину похожа, такие же черные волосы волнистой гривой, такое же бледное, молочной белизны лицо, даже глаза те же, голубые, прозрачные, как речной бочаг, бездонные. Но Купина — обычная, явная, человечья, а эта нет, она словно нарисована перед нами в пустоте. Вот, все в ней правильно, фигура, объемы, но кажется она бестелесной, легкой, ткни перстом, насквозь пройдет. И вся она светится. Но в то же время видно, что она темная. Ну вот, как кусок угля горит — сам черный, а вокруг яркий огонь. У этой так же, только огонь холодный.
Улыбнулась приветливо:
— Давайте, что принесли, — и ладонь подставляет.
Мы принесли? Что-то для этой? Сюда, в безмирье? Во сне я ничего такое не знаю, не помню, смотрю на свои пустые руки, на спутницу свою — ничего мы не принесли.
Светящаяся смеется, весело, заразительно, так и хочется захохотать вслед. Смеясь она протягивает ко мне обе руки:
— Принесли, принесли. За тем и пришли ко мне, деточки.
Руки ее тянутся, вытягиваются длинными щупальцами, колышутся. Упираются мне в грудь и, чуть помедлив, впиваются в нее, проникают внутрь. И ничего нельзя сделать — схватить их, оторвать от себя невозможно, я окаменел истуканом. И Купины больше нет рядом, исчезла. Один я. С этой. Щупальца жгут меня изнутри, невыносимый жар охватывает всю мою суть. Если доводилось вам бежать охваченным пламенем, эйфорией боли, последним восторгом сгорающей жизни, вы меня поймете. Только в моем случае это пламя, этот жгучий восторг были вывернуты внутрь. Она сожгла всю мою живу, мою душу, высосала весь жар. Осталась пустая ломкая оболочка. Рассыпалась. И я умер.
Я умер, а бренчание продолжало звучать.
Я умер там, во сне, и проснулся здесь, в яви. А бренчание не прекратилось. И от этого, от продолжения сна наяву, стало по-детски страшно, захотелось спрятаться под одеялом, замереть, затихнуть, чтобы бренчащее лихо не заметило меня маленького, прошло своей дорогой мимо.
— Брысь под лавку! Богша, вставай, день на дворе.
Не знаю, кому «брысь», а «вставай» точно мне. Я свесился с печи, что-то колченогое, угловатое, в пестрых развевающихся лоскутах, пронеслось по полу, порскнуло под лавку, брякнуло там напоследок и затихло.
— Не боись, Богша, — почувствовала Купина мой страх: ясно дело, ведьма, как ей не почувствовать, на чувствах да на наитиях все ведовство стоит, — это кикимора моя, Брекоша, я тебе говорила. Она блестяшки любит. Постоянно у меня то ложки, то брошки тырит. Стащит, наиграется, набренчится всласть и под половицу у печи спрячет. Спрячет и забудет. Я не отнимаю, просто раз в неделю ее тайник вычищаю. Представляешь, жила тут веденея: нет, тогда еще только ведьмы были, сильная, одна из Первых по уровню, как нынешние, что в Веденейский Собор входят, а как умерла, в такое бессмыленную тварь обратилась, в Брекошу, без памяти, без речи, без разума, только ложками бренчать. Обидно. Вдруг и я после смерти так... Не хотелось бы. Лучше в Нави без перерождения остаться, чем в такое жалкое отребье обратиться.
Позавтракав, занялся сыскными испытаниями. С восстановлением облика спертого у Купины артефакта не задалось. Я-то ни с рунами, ни с заклинанием ошибиться не мог, сколько лет этим занимался, и на государевой службе, и в вольной братии, мастерство, как известно, не пропьешь. Но облик предмета не определялся, теперь получался маленький синенький кубик, перетекающий в огромный, поболе всей кладовки, желтый шар, по срединной линии которого шли, быстро исчезая, нечитаемые руны. Издевательство какое-то. Зато с аурами, вернее, с одной из них, я разобрался очень быстро. Правда, сначала пришлось чашу мыслесвязи из когтей Брекоши выцарапывать: вот чем она бренчала с утра, вытащила у меня из куртки, пока я дрых. Еще тот номер вышел: стою на карачках, кикимора из-под лавки своими куриными лапами отбивается и стрекочет: «Тр-р-р, тр-р-р», а рядом кто-то невидимый завывает: «Ы-ы-ы, пьяфой, пьяфой, не хотю, не хотю!» Тут Купина из кладовки вывалилась, шарилась там чего-то, кричит:
— Ты мне Хотю заикой сделаешь! Уймись, злыдень!
Схватила со стола ситечко чайное, блестящее, сунула кикиморе:
— На, Брекошенька, на, родимая.
Ишь ты, кикимора безмозглая ей родимая, а я злыдень.
Выстроил я мыслесвязь с одним из своих бывших соратников, что по сю пору среди псов государевых бегает, сбросил ему снимок темной ауры и через полчаса получил ответ: «Чернава Стылова, 54 года, веденея высшего уровня, три года назад Веденейским Собором наложен пожизненный запрет на любые занятия ведовством, без исключений», там еще был адрес, само собой, и увесистый список нарушений, который привел в результате к полному запрету колдовства. Купина, выслушав, покачала головой:
— Бедная. Веденея, лишенная волшбы, как человек без рук.
— Бедная? — я взвился, — да она преступница. Вон сколько гадостей натворила. Даже младенцев в жертву приносила. Кому, кстати? Не сказано, закрытая тема. Как ее только не казнили?!
— Веденей не казнят, сам знаешь. А то еще переродится в такое зло, что обратно в Навь не загонишь.