— Эй! Эй-йей! — донёсся женский голос с той стороны реки, оттолкнулся от высокого жёлтого скальника, запутался в ветвях деревьев, растущих выше, и пропал в небе, подёрнутом оранжевой предзакатной дымкой.

Кизаль сделал вид, что не услышал и продолжил своё занятие. Широкая кисть мягко скользила по камням, оставляя тонкие слои разведённой краски. Скоро начнётся сезон дождей на стыке лета с осенью и поможет понять, насколько хороши пигменты и новый разбавитель. Кизаль сам смешивал краски, добывал травы и камни, измельчал, перетирал... Чтобы стать настоящим художником, нужны были материалы, а для них необходимо было иметь деньги. Кизаль рос в сиротском доме, а воспитанникам там денег не давали, даже заработанное отнимали на нужды младших. Вот и приходилось выкручиваться: по народным рецептам из книг, которые ещё не успели сжечь после слияния земель, делать себе краски, кисти и прочее для рисования.

Кизаль отодвинулся на край уступа, критическим взглядом окинул работу: большая бабочка с треугольными сине-голубыми крыльями, казалось, вот-вот улетит.

— Красиво... — голос раздался близко.

Слишком близко!

Вот ведь гадство!

Кизаль шагнул в сторону, упёрся в разложенные коробочки с красками, опасно сверкнул бок стеклянной бутыли с разбавителем — разольётся — придётся год настаивать снова. А запаса не было, да и... Кизаль много думал тут, за городом, где не было других людей. Он растворялся в природе и в любимом деле, не воспринимая ничего извне. А тут — эта!

В дорожном, до колен, платье, в накидке из птичьих перьев, с посохом в руках, в плетёной из лозы шляпе. Сапоги, правда, были совсем не к месту: тонкая сыромятная кожа с выжженными рисунками по бокам. Силуэт незнакомки — острый треугольник без верхушки, стоящий на трёх подпорках — был тёмным на фоне ещё светлого неба, отдавал сложной смесью зелёного и оранжевого... И полутона казались такими глубокими. Кизаль отмечал, запоминал: тон кожи был чуть светлее верха платья, а в тенях — чуть темнее самых светлых мест на юбке, короткая накидка мерцала и так, и сяк, добавляя яркие цвета — перья явно использовали маховые и хвостовые при её создании. Тонкая вуаль, которая спускалась изнутри шляпы на лицо, не могла скрыть гармоничные черты. Да — Кизаль торжествующе улыбнулся, — в старых книгах была написана правда: встречаются люди с такими пропорциями лиц и тела, что выглядит очень приятно, даже если близко смотреть.

Все мысли проскочили в мгновенье. Девушка подняла вуаль краем посоха, встала полубоком ближе к стене, и силуэт больше не был тёмным на фоне неба, сломав всё восхищение формами. Теперь это была просто девушка — одна из многих. Правда, довольно большеглазая, со вздорно вздёрнутым носом, с губами... Кизаль задумался, пытаясь определить форму. Маленький лук, изогнутый посередине? Нет, слишком просто. В книгах было сказано искать сравнения более чёткие — это поможет запоминанию образов, пополнению «библиотеки» в голове. Хм...

Девушка молчала, словно прислушивалась к чему-то: медленно поворачивала голову, переминалась с ноги на ногу. Когда двинулась к рисунку бабочки на скале, вместо того, чтобы поднять ногу и ступить, проскользила подошвой.

— Зачем ты так ходишь? — нахмурился Кизаль.

Да, это движение было плавным, оно почти не разрушило образ, который вновь начал казаться гармонично-очаровательным, но выглядело совершенно наигранным.

Девушка указала набалдашником посоха в виде головы остроклювой птицы на солнце, ответила негромко, потупив взор:

— Дак ведь, как хавало на закровило меняются, надо тихо ступать, чтобы шептухань не пришёл раньше и не принёс дурные сны...

Кизаль отпрянул. Наступил на поддон с порошком краски, тот перевернулся, и драгоценное голубое мерцание просыпалось в реку, в мгновение ока унеслось водой. Поддон брякнулся о камни. Наступила тишина.

— Так ты из этих, — сквозь зубы процедил Кизаль, — из старообрядцев?

Девушка зажала себе рот ладонью, глаза, и без того большие, стали огромными, вуаль на шляпке ветром опрокинуло на лицо.

Кизаль не ждал ответа. Он злился. Он здесь, в своём спокойном уголочке загородья, где никого не было, всегда оставался отстранённым и добрым, а там, в городе, выпускал дерзкую и злую натуру. И сейчас эта девушка мало того что нарушила драгоценное уединение, так и извлекла на свет ту часть Кизаля, которую он ненавидел в себе, особенно здесь, в месте, хранящем его тайну, его мечту: освободиться от гнёта сиротского дома и стать вольным художником-странником.

Не по своей воле Кизаль оказался в приюте. Давно, ещё сопливым крохой, покинутый родителями, которые присоединились к войскам старообрядцев и погибли ни за что, он попал туда. Мир менялся. Старые традиции стирались. И новое княжество, слившись с захваченными землями, провозгласило новые порядки: долой старых богов! Долой шестиричный счёт! Долой идолов! Долой! Долой! Долой!

А тут эта... Девка старообрядская! И рожа эта — вэ-эй, глядишь, скоро и разревётся.

— Не смей так говорить при других. Поняла! — прикрикнул Кизаль, потёр шею и присел на корточки, чтобы собрать свой нехитрый рисовальный скарб.

Девка молчала-молчала, а затем бросила:

— Мне — можно!

— С чего бы?

— Я — учитель истории. Читаю лекции по традициям старых народов. А те, кого вы тут зовёте старообрядцами, моя родина, моя родня.

— Да делай что хочешь. Я предупредил, — отмахнулся Кизаль и добавил, не глядя на девушку: — Уходи!

Но она не ушла. Так и стояла, пока солнце не опустилось на два пальца, а Кизаль не встал, закинув на плечи массивный деревянный короб. Пройдя мимо девушки, юноша ступил на узкую дорожку, ведущую вдоль отвесной стены к реке, к мосту, к наезженному тракту в город. С той стороны моста стояла большая сумка, явно девушкина. Кизаль потёр лоб и нахмурился, затем посмотрел направо: отсюда город не видать, но развилка на три ближайших деревни словно светилась между невысоких луговых трав. Посмотрел налево: дорога уходила за холм, а там был ещё один перекрёсток, но уже между городами.

Кизаль сделал вид, что никого рядом нет, и принялся осторожно спускаться дальше, к мосту. Мелкие камешки вылетали из-под ног, подошвы старых ботинок скользили, каждый шаг мог окончится падением, и тогда обязательно, а иначе и быть не могло, кокнется бутыль разбавителя и зальёт драгоценные краски. Как только под ногами оказался ещё крепкий старый мост, под которым несла свои воды глубокая неширокая река, Кизаля догнал голос той глупой девки, которая, похоже, даже не знает, какая тут была бойня двадцать лет назад между старообрядцами и новолюдами за традиции, за территории, за убеждения:

— Эй-йей! Ты в город идёшь? В Новоскулачек? Да подожди ты, будь добренький! Эй!

Кизаль прошёл через мост и повернул вправо на тракт к городу Новоскулачеку. Не доходя до него будет обходная до сиротского дома, там он и потеряется с девкиного взгляду и никогда эту глупую старообрядовку больше не увидит!

А она, кое-как спустившись со скалы, едва ли не бежала за ним, не отрывая ног от земли, шаркая, втыкая посох и подтягиваюсь на нём — вот же глупые старообрядцы! Двадцать лет уже все тут знают, что нет никаких хавало и закровило, вместо них — вечер, и шептуханя с байками про него тоже нет, ведь это теперь зовётся ночью. А тут — эта! И откуда только выползла?! Совсем без мозгов? Пришла б лет на десять раньше, её б высекли, натёрли бы молоком и мёдом и вывесили бы в бочке в поле на потеху толпе и прокорм мухам.

— Ну, эй, ну подожди! Ну прошу тебя! — кричала девушка за спиной.

— Что тебе от меня надо? — не выдержал он.

— Помоги донести сумку до Новоскулачека, прошу тебя! У меня монета есть — заплачу!

— Ха! — Кизаль круто развернулся к девушке, руки, и так сжатые до боли на лямках короба на плечах, свело до ужаса. Слова посыпались бранные, совсем не стесняемые здравым смыслом, уроками в школе, угрозой, что кто-нибудь услышит. Кизаль помянул род девушки аж до третьего колена, рассказал в подробностях, что он бы сделал с ними. Припомнил и рассыпанный синий порошок, за камнем для которого пришлось улизнуть из сиротского дома на три дня в шахту...

Кизаль ругался, пинал землю и камни в сторону девушки. Справа за лесом почти село солнце. Голубая бабочка на стене меркла. Ветер шумел травами и листьями, доносил прохладу реки и запах перегнившей тины из притока, наполняющегося только по осени, а к лету он вновь становился сухим.

Кизаль ругался, но понимал, что девка не виновата. Его до сих пор глодала ненависть к родителям, ушедшим поддержать врага. Благо, хоть новый порядок принял сына отступника, и не только его — всех детей, чьи родители поставили в битве двадцать лет назад не на того петуха.

Кизаль кричал, потом хрипел, потом сопел и гневно глядел на девушку. Она так и стояла у моста, опершись на посох, глядя на крикуна через шаль на лозовой шляпе. Солнце опустилось за горизонт. Темнело рано по летним меркам, до осени оставалось всего десять дней, а там и дожди, проверка краски... Определённо, синий порошок было жалко.

Кизаль плюнул под ноги, вернулся, схватил сумку девушки и широким шагом пошёл в Новоскулачек. Сумка была тяжеленной, интересно, что там? Девка, глупая старообрядка, пошаркала следом, чтя традиции тех, кого давно нет. Кизаль выдохнул и глубоко вдохнул, снова выдохнул и замедлил шаг. Постоял, дождался девки и пошёл с ней рядом.

— Что у тебя тут? — буркнул он, переложив сумку в другую руку.

— Книги по истории. Говорю же: я — учитель, — устало ответила девушка.

Он покосился на неё: может, ровня, может, чуть старше его, но не больше двадцати пяти точно.

— И кого учишь, мелких?

— Кого скажут. Меня направили сюда, сказали, прошлый учитель хотел расширить курс. Сказали, есть проблемный класс — сильно взрослые. Будет почти что университет, когда остальные учителя подъедут.

— И когда подъедут? — заинтересовался Кизаль, он был жаден до знаний, но виду в городе не показывал.

— Как серпынь закончится, так и да, — пожала плечами девушка, но тут же поправилась, пока Кизаль вновь не начал орать: — По вашему, когда сентябрь кончится.

Он сделал вид, что не заметил оговорку, спросил, подумав:

— А ты что приехала одна, да ещё так рано?

— Жених позвал. Он в том проблемном классе и учится. Встретить обещал, да я дату перепутала... — запинаясь, зачастила девушка, потом добавила, опустив голову, жалобно всхлипнула: — и экипаж тоже. Села не туда. А там брали за билет больше. Денег ушла тьма, а почти без толку. Высадили там, — она указала посохом за спину, — сказали, что тут недалеко, что сама дойду. А вот сумка, книги... Мне помог один человек, ему по пути было, да свернул в город на перекрёстке... А я это... Ну... Вот...

Она остановилась, спустила чулок, приподняла подол, который и так едва доходил до колен. Многослойные подъюбники тронул ветер, и Кизаль увидел, что вдоль правой ноги девушки с боков приложены досочки и крепко подвязаны жгутами, а колено прикрыто марлевой повязкой, сильно тёмной посередине от снадобий. И как только эта дурёха со сломанной ногой взобралась на скалу, куда даже Кизаль не всегда залезал с первого раза? А ещё и спустилась сама. Вот же... Беспечная глупая дура! Отчаянная...

Кизаль пошёл ещё медленней. Короб и сумка больше не казались тяжёлыми. Темнота подступала со всех сторон, но вот на горизонте поднялась персиковая луна и на черничном небе одна за другой вспыхнули звёзды. Девушка остановилась, задрала голову, стянула шляпу. Шейка была тонкая, подбородок маленький. Волосы, тёмные и прямые, подстрижены коротко, под мальчика. Губы, форму которых Кизаль так и не определил, приоткрылись и выдохнули:

— Как же красиво!

Кизаль тоже посмотрел в небо. Наедине с собой он всегда восхищался природой, воспевал её едва ли не в стихах, а как был с кем-то, словно отбивало, говорил: «Время есть по сторонам пялиться? Так иди поработай!» А сейчас, глядя на мерцание звёзд, на вздёрнутый носик, на мягкое шевеление от ветра перьев на накидке и коротких волос, на тонкие руки, сжимающие посох, сказал:

— Да, и в самом деле красиво.

Кизаль тоже посмотрел в небо. Наедине с собой он всегда восхищался природой, воспевал её едва ли не в стихах, а как был с кем-то, словно отбивало, говорил: «Время есть по сторонам пялиться? Так иди поработай!» А сейчас, глядя на мерцание звёзд, на вздёрнутый носик, на мягкое шевеление от ветра перьев на накидке и коротких волос, на тонкие руки, сжимающие посох, сказал:

— Да, и в самом деле красиво.

Девушка кивнула, всё также уставившись в небо, затем легко улыбнулась, склонив голову к плечу, произнесла:

— Меня зовут Сейран. А как твоё имя?

— Кизаль.

— Опасно и ярко, — улыбнулась вновь девушка. — Ты знаешь его значение?

— Знаю. Но не понимаю, почему родители его дали.

— Ты родился в оранжевое десятилетие, думаю, — верно рассудила девушка. — Скорее всего, в тебе нет близкой крови Детей богов, — вновь угадала она. — Но твои родители тоже были из нас, из старообрядцев, и, чтобы тебя защитили боги природы, дали тебе имя «оранжевый ядовитый паук», которое звучит на нашем — Кизаль.

— Какая ты умная. И вправду учёный?

— Да. Я закончила университет в Сава-Локка раньше остальных сокурсников и учу других уже четыре года, — без капли зазнайства ответила девушка.

— А твоё имя значит что-нибудь? — после нескольких десятков шагов и минут молчания спросил Кизаль.

— Значит.

Девушка — стало заметно даже под вуалью и тенью от шляпы — помрачнела, потом сказала:

— После слияния земель мне бежать пришлось, так и оказалась в предместьях Сава-Локка, что далеко отсюда, а у меня тут, — она кивнула вслед алой полосе солнца, — сестра младшая осталась с дедом и бабой. Я думала, они спрячутся, укроются на острове Балырлу, но...

Она вновь замолчала. Шаркающие шаги стали тяжелее, медленней. Кизаль не перебивал, не торопил, он уже понял, что будет сказано дальше и просто ждал, держась темпа спутницы. Она выдохнула и досказала, подтвердив мысли юноши:

— У нас, старообрядцев, традиция есть: если младший брат или сестра умирают, то старший берёт его-её имя себе, как бы донашивает, живёт за умершего. А прошлое имя отпускается.

Кизаль кивнул. Он тоже мог бы носить имя своего брата, если бы родители не отдали младшего из близнецов проезжающему мимо каравану, когда уходили на большую битву, с которой так и не вернулись. А когда их дом разнесли из катапульты, маленького Кизаля, заползшего в подпол, едва не завалило. Но враги оказались милосердными и забрали малыша на воспитание. Долго-долго, правда, не выпускали никуда, а теперь вот, даже дают образование и работу. Живи себе да живи...

Девушка тем временем продолжала:

— Сейран означает «голубая подлунная бабочка». Ты... — она обернулась, приложила ладонь под шею и чуть поклонилась. — Ты позвал меня своим рисунком, ведь нарисовал эту бабочку.

— Да это просто рисунок. Сезон сейчас на этих бабочек, — смущённо отмахнулся Кизаль.

— Да, верно... — в голосе девушки прозвучали тепло и улыбка.

Юноша вконец стушевался и выпалил:

— У нас её называют «бабочка Кораблик Аджестина». Корабль — крылья по форме парусов, а Аджестин — учёный, который как-то описал более двух тысяч видов насекомых нашего полуострова.

— Знаю, — закивала девушка. — Потому что Юстас Аджестин — мой отец. Был им двадцать лет назад.

— Не врёшь? — нахмурился Кизаль, зачитавший до дыр справочник великого натуралиста прошлого столетия.

Девушка качнула головой:

— Это правда. Я его дочь.

Кизаль поверил. Он чувствовал, что эта девушка не врала. Даже жаль было расставаться.

Титул самого нелюбимого внука, которому не грозило ни монеты из наследства самого доброго и милосердного до жертвенности дедушки в городе Новоскулачек, можно было заслужить только упорным каждодневным трудом, но Ёмурдан справился.

С самого детства он противился порядкам новых властей. Будучи внуком одного из советников правителя, Ёмурдан, как его братья и сёстры, их отцы с матерями, должен был подавать остальным пример поведением: всё делать по правилам, новым законам, говорить так, как требовало новое книжное слово, а не так, как говорили старожилы, запросто мешая разрешённое и старообрядческое.

Ещё Ёмурдана злило то, что по новым законам взрослым он будет считаться только в двадцать три года, а работать можно и даже нужно — «прошу, не кобеньтесь, юный пате, подите работать!» – с пятнадцати лет. И в то же время сторожили рассказывали, собравшись вечерами на лавках позади кабаков, попивая шалунду на диком орехе, что вот в их-то время дети уже в десять лет считались взрослыми, могли и работать, и покидать дом до утра, и отвечать за свои слова и поступки. Даже первый сын появился у отца, когда тому исполнилось семнадцать! А это было ещё в прежнее время, до слияния со старообрядцами, до выдирания с корнями традиций, до свержения древних богов.

«Ну нетути богов в краю нашем. Нетутюшечки, — разводила руками кормилица и добавляла тихонечко, чтоб только буйный юный пате услышал: — Говорят, за малой землёй большая стоит, токмо там и водяцо Дети богов. Як ды с легенд старых сошли и тамоче обосновалися. А досюдой им идти далече, видать, ходу долгова, времечко ценнова — дак и не добралися. Слыхала я, видели в порте нашинском одного такого с рогами, то другорядь — в маске белой, о-ой-йой, высо-окий, и плащ, говорят, сверк-сверк, как... — кормилица потёрла пальцы друг о друга, как обычно, когда чуток привирала, причмокнула, подобрала слова: — как головка сахарная, да не со свёклы, да будто с мёду, токмо цвет шо та мята с ручья, зелёванький...»

Наслушавшись этих историй, с самых ранних разумных лет Ёмурдан блуждал по городу, выспрашивая старожил о том, как оно было всё раньше. Слушал — не верил — верил — восхищался. Даже несколько раз был на тайных праздниках, которые теперь считались запретными и проводились в подвалах, почти без света, совсем без музыки, не то что в стародавние времена, чтобы не привлекать внимания городской стражи.

После одного такого праздника, когда Ёмурдан, рассовав по карманам подарки — по-старообрядским традициям в текущий сезон это были маленькие венки из еловых веток, перевитые лентами, и вырезанный из кости лик бога-покровителя, — торопился домой, дорогу преградил экипаж деда. Старик сразу понял, что к чему, и выгнал из дома внука. Тот понадеялся на свободу, но не тут-то было: его отправили в сиротский дом, а когда попытался сбежать, по приказу деда — владельца и этого приюта, и школы при нём — получил страшное клеймо. Да и у остальных ребят, живущих там, оно было.

Город Новоскулачек, четыре деревни и часть главного тракта окружали обелиски, которые невозможно было сломать. Между ними проходила незримая граница, которую мог пересечь кто угодно, да только снаружи помеченные клеймами оказывались по частям. Ёмурдан однажды видел, как мальчишка, младше лет на десять, не из тех, чьи родители погибли во время битвы за земли и веру, а просто брошенный всем миром, пытался пересечь черту...

Клеймо то было длинным, в ладонь, предметом, который с торцов имел форму треугольника. Его забивали в тело над правой подмышкой. Он рос вместе со своим человеком, всё время оставаясь немного холодным, гладким. Он, этот предмет, совсем не мешал, а в движении растягивался или сжимался как обычная кожа. Казалось с виду, будто это просто рисунки одинаковые спереди и со спины, но всё было иначе.

Стоило близко подойти к обелискам или линии между ними, как клеймо разогревалось, предупреждало: не надо дальше, опасно. Но тот мальчишка пренебрёг предупреждением — Ёмурдан видел и слышал, как беглец хватался за плечо, орал «Горячо!», но бежал между обелисков. А потом вспыхнуло и погасло. Тело, чёрное от копоти, сделало ещё пару шагов и завалилось набок, а руку стражи искали ещё два дня...

Сбежать — недостижимая мечта всех приютских, но они, запертые здесь, воспитывались новыми послушными горожанами нового порядка и никто не знал, как достать это клеймо. Пытались... Конечно же пытались... Хоронили потом смельчаков в стороне под старым дубом.

Да ладно, чего трагедию разводить на ровном месте? Даже в «клетке» Ёмурдан вёл себя дерзко, даже ещё хуже, чем прежде. Детей ведь из сиротского дома не трогали, стражи просто звали директора, а он, вздыхая и моляще складывая руки, закатывал печальную лекцию часов на пять, за которые нарушителю нужно было написать в каждой линеечке специальной тетради: «Я клянусь, что буду вести себя хорошо и не буду плохо». После таких заунывных проповедей хотелось утопиться, да кто б дал: вон работа — иди работай, а вон занятия в школе начались — иди поучись!

Ёмурдан уже давно прошёл уроки, которые преподавали в приютской школе, и поначалу сильно скучал, но потом познакомился с пареньком и нашёл в нём лучшего друга. Кизаль, такой порывистый, бешеный, злой, становился тихим, покладистым, как доходило до учёбы. Настолько понятный и ровный почерк Ёмурдан встречал только у своего отца, советника по финансам в городе, тому сама должность велела писать разборчиво, чтобы нельзя было трактовать двояко. А тут — сирота, с клеймом, без будущего, без прошлого...

Ёмурдан только через год близкого общения, проверенного передрягами, взял Кизаля с собой на запретный праздник, однако друг мигом вышел из себя и, сказав, что его это не касается, сбежал куда-то, не докладывать — это понятно. Но Ёмурдан уже знал его слабость: знания. Старообрядцы, сохранившие свои книги, поделились ими, но просили не показывать никому и вскоре вернуть.

Кизаль пал. Те книги были про искусство, про краски, цвета и травы. Ёмурдан и сам тяготеющий к рисованию, но больше углём и тушью, с гордостью смотрел, как вне уроков друг становился серьёзным, аккуратно переписывая книги к себе в тетради. Пришлось, конечно, соврать, что это из архивов библиотеки, иначе, если бы Кизаль узнал, что дали старообрядцы, снова взбесился бы, но Ёмурдана это устраивало. Он уважал друга за верность выбранному делу и поддерживал по мере возможностей.

И всё шло ровно: учёба, работа, крепкая дружба, — пока с полгода назад дед не позвал Ёмурдана и не заявил:

— К тебе приедет невеста, будет у нас преподавать целый год. А там ты по закону станешь взрослым и женишься на ней. Если никто об этом не узнает до её приезда, а лучше до свадьбы, твоё клеймо уберут.

Это невозможно! — выпалил Ёмурдан.

Ему довелось близко увидеть пространство между клеймом и телом. Как можно извлечь то, что заполнило изнутри, заменило настоящую плоть? Как жить, если кусок тела вынуть?

— Возможно, — поджал тонкие губы дед. — Помнишь, была девочка в приюте на несколько лет старше тебя, с большим родимым пятном на лице? Уже и не вспомню имя.

— Ну, помню... — буркнул Ёмурдан, да и как тут забыть? Ту девчонку он и Кизаль почти каждый день защищали от нападок и приютских, и городских, которые кидались в девушку чем попало и кричали разное, «Уродина!» — было самым лестным словом. А потом, в том году девушка бесследно исчезла, а на её место поселили другую, мелкую плаксу, подобранную где-то у порта.

— Мы вытащили клеймо, а девушка та стала служить при одном храме на той стороне Великой реки.

Ёмурдан помотал головой. Да, в школе преподавали географию, да и моряки, хоть и редко бывавшие в Новоскулачеке, рассказывали, что их полуостров, который все звали Балырлу ещё по старой традиции, примыкал к большой земле, а она далеко-далеко на западе, казалось, что в другом мире, имела продолжение за очень широкой рекой, именуемой Великой.

Юноша не поверил деду: ну кому нужна девушка почти с края земли, да ещё и такая... Она, правда, пела красиво. Вот если на неё не глядеть, а только слушать, с сердцем творилось такое, что... У-у-ух! Будто взлетал от земли до неба и видел вокруг лишь красоту! А её — «Уродина!» Нет, тут явно была ошибка. Не могла эта девушка быть где-то там. Наверняка ведь пыталась бежать и не прошла обелиски.

Дед добавил:

— Веришь-не-веришь — не моё дело. Моё дело: донести до тебя наше решение. Хочешь свободы — молчи и женись. Не хочешь — твои заботы.

Ёмурдан запыхтел, как накрытый крышкой чугунок, бросил:

— Мне всё равно! Да только почему именно училка? Почему не любая другая? Вон, на третьей улице отсюда живёт прехорошенькая дочка башмачника! Вот она горяча! Ты бы, старикан, если бы увидел её, тоже чего-нибудь почувствовал, как в былые годы!

Юноша дразнил деда намеренно, зло, зная, что тот не ответит. В своё время дед был отъявленным бабником и имел от восьмерых жён, бросивших его за измену, девятнадцать детей. А мог бы и больше, да только правитель города, забоявшийся, что и его дочерей настигнет голод охотника за юбками, велел лишить тогда ещё не убелённого сединами деда его мужской силы. А тот взял и согласился, тем самым заявив, что полностью поддерживает волю своего господина.

Ёмурдан этого не понимал. Уж лучше сигануть между обелисками, чем чик-чик ножницами и всё. Потому и презирал деда, да и вообще весь свой род, глядящего на правителя с обожанием.

А тут — на тебе! — женитьба! Дед не ответил прямо на разумный вопрос, лишь повторил, что или глупый внук женится и будет свободен, или навечно останется пленником этого города. Ёмурдан ударился в дверь кабинета плечом, чтобы выйти, но с той стороны навалились стражи, а в окна прыгать бессмысленно — решётки.

— У меня нет времени ждать, — когда внук перестал бросаться на дверь и требовать, чтобы выпустили, отрезал дед. — Ты согласен на моё предложение?

— Здра-асьте приехали, — прошипел Ёмурдан и всё-таки покорился. Свобода была так сладка, а жену можно и тут бросить или где-нибудь по дороге, когда выберется отсюда. Как было бы славно вместо неё забрать своего друга! Юноша подумал, сказал: — Я никому не скажу, что женюсь, а ты освободи одного парня, Кизаля с третьего этажа.

— Хм, я подумаю, — ответил дед, вытащил плотный конверт и подал внуку.

Там оказался маленький портрет невесты, нарисованный лёгкими полупрозрачными мазками, кое-где выразительно подрихтованный карандашом. А ещё — послание от этой самой девушки. И почерк... Почерк был хорош: понятный, упрямый, с дерзкими росчерками в конце абзацев.

— И что мне с этим делать? — чуть дрогнувшим голосом спросил Ёмурдан.

— Ответь и отдай письмо управителю домом, пусть отправит. Если будет ответ, передаст тебе.

Так и пошла переписка. Девушка рассказывала обо всём подробно, красиво, даже на каверзные вопросы отвечала. Ёмурдан всегда торопился прочесть новое письмо и ответ на него приписывал к длинному списку вопросов, что скапливались в ожидании, а оно было порой долгим, до тридцати дней. Но с каждым новым посланием в душе юноши теплело. Особенно согрело последнее, пришедшее всего за три дня: невеста была на пути к нему, наконец-то! Ёмурдан тогда пришёл к деду и сказал, что поедет встречать, затребовал экипаж до станции. Дед выделил простой и чистый. Время шло. Вот уже завтра пора ехать ближе к вечеру! Ура!

Ёмурдан так хотел поделиться с Кизалем, но было нельзя, и на все вопросы друга, мол, чего ты такой счастливый в последнее время, только отмахивался. Ничего-ничего, он сохранит тайну, и сам станет свободным, и Кизаля вытащит. Дед недавно дал на это добро. Надо было только смолчать! Да, невеста будет до свадьбы жить отдельно, и видеться с глазу на глаз не следовало, но в этом не было беды: по письмам она была умницей, а по портрету — красавицей. Чем же не хороша?

Возбуждение от предчувствия скорой встречи невозможно было сдержать. Хотелось поговорить хоть с кем-то, пробежаться по городу. Ёмурдан ввалился в комнату Кизаля, увидел ровно застеленную постель, не нашёл здоровенного короба с красками, спросил у мальчишки, который занимал кровать ярусом выше:

— Где Кизаль?

— С утра его не видел, — буркнул тот. — У него выходной сегодня, так со сранья собрался и ушёл. Наверное, будет к закату.

— Так уже... — проговорил Ёмурдан, глядя в окно. Солнце медленно ползло к горизонту.

Территория между обелисков узникам казалась небольшой, но по факту, чтобы обойти по периметру, понадобилось бы дней десять. Потому куда-то бежать, чтобы найти друга, было бессмысленно, да и запал при виде садящегося солнца исчез. Ёмурдан зашёл к себе в комнату, которую делил с троими мальчишками, сбросил с подоконника чужие вещи, залез с ногами, на сердце саднило, хотя ещё недавно была радость, на языке ощущался горько-железистый вкус...

 

* * *

Дорога от моста до перекрёстка между тремя деревнями занимала у Кизаля обычно от силы сорок минут, и это если бежать с коробом за плечами, а посередине передохнуть на широкой земляничной поляне. Но сейчас время отчётливо перешагнуло за полночь, а двое только-только подбирались к распутью. А до города ведь ещё столько же, даже чуть дольше: с горки вниз, потом налево через холм и между пшеничных полей в самом их конце будут крепостные ворота.

Сейран уже давно молчала, не отвечала на вопросы, только пыхтела как ёжик, всё сильнее наваливаясь на посох, больную ногу едва волочила за собой. У Кизаля сердце сжималось от взгляда на девушку. Наконец, не выдержав, он предложил:

— Давай заночуем в деревне. Останься здесь, я сбегаю позову кого-нибудь с повозкой.

— Нет! — вскрикнула Сейран и вцепилась ему в рукав. Что было сейчас на лице под вуалью не разглядеть — луну и звёзды затянули низкие тучи, — но в голосе, в слишком быстром дыхании Кизаль услышал просьбу не оставлять девушку здесь в одиночестве.

— Хорошо. Пойдём тогда вон в ту деревню, — кивнул он налево, где между деревьев под навесом на рогатинах горели факелы, указывая путь. — Ещё час таким темпом. Выдержишь?

— Да! — улыбнулась Сейран, повернулась направо, нахмурилась: — А почему не туда? Ближе ведь.

Да, там стояла другая деревня, а после неё, за длинным холмом – портовый город. Если смотреть днём отсюда, можно было увидеть над верхушками деревьев и дымом мануфактурных труб море с волнами. Но Кизаль уже давно не смотрел туда, не травил душу. Ведь буквально в двадцати шагах от перекрёстка в ту сторону стояли обелиски. Их пирамиды с узкими основаниями поднимались метра на три из земли, терялись средь яблонь и клёнов. Темно было, хоть глаз выколи, но Кизаль знал, чуял, где кончалась его свобода.

— Просто иди за мной. — Он мотнул головой влево и, не став объяснять, отправился туда.

Когда добрались до деревни, небо разразилось ливнем. Сверкало, грохотало, шумело. В лужах под факелами валялись сожжённые мотыльки, между двух огней порхала голубая бабочка. Её крылья, треугольные, сине-голубые, так и сияли, сложный узор на них завивался, как далёкие морские волны в погожий день.

— Кораблик Аджестина... — пробормотал Кизаль.

— Прогони! Сгорит же глупая, — вскрикнула Сейран и поспешила замахнуться посохом, тут же потеряла равновесие и грохнулась. Дождь застучал сильнее, прибивая девушку к дороге.

Кизаль поставил сумку и бросился к Сейран, присел, позвал — не откликалась, — перевернул, усадил, прижал к себе. Заметил, что повязка на колене и чулок стали тёмными, и тёк с них вовсе не дождь.

— Эй! На помощь! — крикнул во всё горло, осторожно похлопал девушку по щекам.

Перевёрнутая на дороге шляпка была уже полна воды. Накидка из перьев повисла мёртвой птицей, дорожное платье липло к телу.

Кизаль закричал снова. За факелами, за воротами, впереди вспыхнул огонь, раздались далёкие голоса.

— Держись, держись, Сейран, помощь уже идёт. Ты...

Он потряс её, нависая, чтобы дождь не лил в опрокинутое лицо. Глаза девушки были закрыты, из носа текла струйка крови.

— Сейран! Очнись! — потребовал Кизаль.

Стало страшно до одури. Сверху шикнуло и на грудь девушки упала бабочка с обгоревшими крыльями...

 

* * *

Ёмурдан, раскачиваясь, сидел на подоконнике и смотрел на ливень. Сердце ныло, в животе стыл ледяной, неизвестно откуда взявшийся ужас.

Кизаль, завёрнутый в шерстяное одеяло, жался к печке в большой комнате, хлюпал носом и сёрбал горячий травяной чай. Мокрая одежда сохла тут же на верёвках, протянутых от главной двери до самой дальней, куда добрые люди унесли Сейран. Её сумка из плотной кожи стояла напротив вместе с рисовальным коробом. Какая-то женщина бросила походя: «Токмо к жару не суй: скрутится всё, перепортится». Кизаль поморщился от старообрядческого говора, но сделал, как посоветовали.

Юноша ждал. Шло время, дождь тоскливо барабанил снаружи, стирая конец лета за плотными ставнями, расплёскивая тоскливую осень. А ведь рано дожди пошли, ещё треть месяца должна протянуться в сухости, та самая прекрасная пора, когда в воздухе разливались ароматы дикого чёрного винограда, первых сжатых колосьев и поздних розово-пряных персиков, косточка их всегда расходилась надвое, выпуская белое ядрышко.

Говорили, что если не выронить его и в августовское полнолуние положить под подушку, загадать желание, то загаданное сбудется не позднее октября. Кизаль не верил в подобные байки, ведь они шли корнями от старообрядцев, но знал, что масло из тех ядрышек быстрее затягивало ожоги, порезы. Особенно, когда долго размалывал камни и травы на краски, что с рук густой шелухой слезала кожа, стоило помазать тем маслом всего несколько дней, как становилось гораздо лучше. Кизаль даже подал заявку в длинную очередь в городскую мыловарню, где делали такие масла. Всего год пришлось подождать, как приняли туда. Конечно, работа была тяжёлой: крутить тугой пресс, следить, чтобы тот опускался ровно в чашу с сырьём, а ни в коем случае не на её бортик, и так весь день напролёт...

А ведь завтра, нет, уже сегодня как раз на работу. Стоило хоть немного вздремнуть, прежде чем отправиться в город. Кизаль закрывал глаза, едва делая глоток травяного чая, но тут же вздрагивал, приходил в себя, прислушивался, ждал.

Поначалу здесь было людно: принесли Сейран, кто-то — её сумку и посох, сразу несколько шумных женщин готовили комнату, целый клубок похлопывающих по спине рук и кричащих здравицу ртов звали то в баню, то к ужину, пытаясь отвлечь от главного, но Кизаль, как охотничий пёс, смотрел лишь на двери, за которые унесли девушку. Потом оттуда поспешно вышли лишние, а двое, мужчина и женщина, в одинаковых серых одеждах зашли.

— Ей сподмогнут, не шоркайся под ногами! Как позовут — зайдёшь! — окрикнул кто-то Кизаля.

Затем ловкие руки оттянули его к печи, раздели догола за спинами людей, закутали в толстое и тяжёлое, пахнущее солнечными овечками одеяло, усадили на лавку, втолкнули в ледяные ладони кружку с горячим чаем, велели пить. Кто-то развесил одежду юноши, поставил обувь сушиться, остальные, сделав несколько кругов по комнате, убедившись, что внезапный гость не ранен и ничего не хочет, по-двое, по-трое удалились, оставив его одного.

Он успел спросить, смогут ли дать повозку с возницей до города — «Да, прямо сейчас!.. Да, дождусь, как с девушкой закончат!.. Да, конечно, мне надо вернуться к утру!.. А кто на это ответит? Тот, из комнаты? Да, дождусь его! Да не кричу я на вас, просто дайте повозку!» — но внятного ответа, который бы всё поскорей прояснил, не получил. Люди ускользали от нападок нервного юноши. Он краем уха слышал их речь на старом языке, видел улыбки, нет, не насмехающиеся, а словно обращённые к тому,что ведомо лишь местным. Ну и ладно. Сейчас было нечто поважней: узнать, как там Сейран, и вернуться в город.

Время шло одиноко и жарко, чай медленно стыл. Кизаль опустил подбородок на грудь, моргнул, а когда открыл глаза, с торца лавки сидела молодая женщина, одна из провожатых сюда, судя по зелёной ленте в волосах, и подбрасывала дрова в печку.

— Разбудився, юный пате? — улыбнулась женщина, заправляя за ухо прядку волос и глядя ему в глаза.

Кизаль смолчал. Она пошерудила кочергой, вероятно укладывая полешки ровнее, огонь затрещал, суля тепло и покой. Женщина кивнула на дверь в глубине комнаты, поинтересовалась, чуть заметно краснея:

— Кажи, пате, то жинка твоя?

— Не моя, — буркнул юноша, вытянул затёкшие от сидения ноги на лавке, растопырил пальцы. Голова женщины оказалась как раз между большим и соседним. Кизаль понял, что она смотрит внимательно на его пальцы, на пятки, сбитые в шершавые мозоли от работы в обуви не по размеру, смутился, рывком спустил ноги на пол, накрыл одеялом. Так резко всё сделал, что чашка, стоящая рядом, опасно зашаталась.

Женщина хихикнула в ладошку, сказала:

— Верно, та — не твоя. Пальцы пути твои длиннее пальцев сердца, то значит, что жинка твоя покладистой быть должна, завсегда при хозяйстве, при доме, идти к тебе по первому зову, не сметь ни слова тебе без спроса сказать, ни на мужчин других глядеть, даже если то брат её будет, батько или друг с младых ногтей. А та мате, — кивнула женщина на запертую дверь, — не такова. С характером, упрямица. С такой тебе не совладать — гнётся-гнётся, да не ломается, будет терпеть, пока не уйдёт сама. Только сердешко твоё болеть по ней будет, скучатеньки.

Кизаль фыркнул в чашку. В одной из старых книг он встречал и эту примету, да не верил ей ни на медяк, даже, наоборот, желал испытать сам. Сейран сказала, что у неё есть жених, но, как Кизаль не выспрашивал, не выдала ни имени, ни когда должна была точно приехать, ни где собиралась жить. Одна сплошная проблемная загадка, а не девушка! Вот ведь!

 

Ещё по пути Кизаль думал оставить Сейран в этой деревне, а самому сбегать в город к тем людям, кто должны были девушку встретить. А лучше всего к директору школы приютский, раз он и позвал молодую учительницу, да только сегодня и завтра у старика выходные, а где его искать — неизвестно. Можно было спросить у лучшего друга, Ёмурдана... Да, вернее было именно так и сделать!

Тот ходил в последнее время загадочно-счастливый, пружинящим шагом, звонко смеялся и много шутил. О причинах этого умалчивал, а Кизаль был уверен, что друга в семье скоро простят и вернут домой. Да, было от этого немного грустно, ну что уж поделать. Ведь если так посудить, запихивать в сиротский приют одного из внуков да при живых родителях — мера временная, чтобы лишь уму-разуму научить.

Но было одно обстоятельство, не дающее покоя, — клеймо. Жить в родительском доме с клеймом — стыд и позор для образцовой семьи — разве нет?! Кизаль частенько думал об этом, глядя на Ёмурдана, но хотел, даже если сам обречён провести всю жизнь в клетке из обелисков, пусть хотя бы друг вырвется, посмотрит мир, если, конечно, с клеймом что-нибудь придумают. Но Кизаль полагал, что своему-то внуку старый директор не поставил бы настоящее клеймо, наверняка там какая-то хитрость, чтобы — раз и всё! — свободен. Хотел предложить проверить догадку, но одёргивал себя: если клеймо Ёмурдана фальшивое, то остальные ребята могут решить, что у кого-то из них тоже, и побегут проверять…

Все знали о смельчаках погибших. Все ходили раз в год по весне убирать маленькие холмики под раскидистым дубом не по чьей-то указке, а по собственной воле. Все знали, что будет, если рискнуть. Потому Кизаль и молчал, не подбивал друга. Если тот счастлив от скорого возвращения домой — так и быть... Но как же ужасно и самому хотелось на волю! Оставить позади проклятую клетку, наконец спуститься к морю и, может даже, уплыть... И чтобы вокруг всё было красивое и другое: и деревья, и облака, и люди. Чтобы звучали неизвестные языки, чтобы играли на невиданных раньше инструментах, чтобы ели нечто иное! Ведь не всё же в мире, как здесь?! И чтобы обязательно в море волны складывались в узоры с крыльев бабочки Аджестина.

Кизаль стиснул чашку в ладонях, глядя в желтоватую жидкость, листья и мелкие веточки кружились на поверхности, словно в танце. Он потряс чашку, глотнул, опустил, со дна отлепился кроха-цветочек, перевернулся. Кизаль подцепил его ногтем, поднёс палец к просвету между дверцей и белёным камнем печки. Жаркий огонь позволил увидеть цвет — светло-синий.

Юноша выдохнул.

Сколько ещё этот цвет будет перекликаться с Сейран? Сколько и, что самое главное, зачем? Зачем она появилась в его жизни так стремительно, дерзко? Зачем своей глупой походкой, уверенностью, непреклонностью, проникла в разум и — Кизаль не смел себе признаться, но сжал на груди края одеяла, — в сердце? Упрямая, упорная, уверенная в собственной правоте — она казалась несгибаемой, сильной, даже когда показала увечье, даже когда пришлось плестись, как улитки, по темноте, но вдруг оказалась слабой... Тот миг длился вечность. У Кизаля вся жизнь промелькнула перед глазами, пока на крик не набежали люди с полотнищем, чтобы перенести девушку в дом. Она упала, он держал её, потом забрали, а тепло ещё ощущалось, горело на теле. Даже сейчас он мог сказать, сколько занимали её плечи, прислонённые к нему, такие узкие...

Кизаль вздрогнул, казалось, он снова заснул. Огляделся. Женщина с зелёной лентой в волосах сидела на краю лавки, глядела на него из-под полуприкрытых век, слегка улыбалась.

— Чего вам? — буркнул юноша

— Оставайтесь деневать и ночевать, у нас к луне будут стол и музыка, — легко, словно не боялась оказаться преступницей, предложила женщина.

Кизаль засопел: завтра — полнолуние, старообрядческий праздник в честь нового сезона, который приходится на август и сентябрь. Неужели, по нему, Кизалю, можно сказать, что он имеет с этими отступниками что-то общее? И ведь не побоялась же предложить?! У юноши не нашлось приличных слов, чтобы выразить мысли о беспечной глупости этой женщины. Стражи города Новоскулачека, да и сами наземники в деревнях, прекрасно знали, когда у староверов праздники, потому всегда спешили с облавами: разогнать, арестовать, довести зачинщиков до казни. Больше, конечно, не сжигали целыми селеньями, забив людей в их домах, но неужели недавнее прошлое не отбило охоты у этой женщины предлагать запретное кому попало?

Кизаль стукнул кружкой перед собой об лавку, словно отгородился от женщины, сказал сердито:

— Мне по утру нужно в город на работу. И я не оставлю всё так! Донесу стражам, что вы тут творите против законов! А у стражей, знаете, небось, разговор короткий, — выразительно чиркнул большим пальцем по шее.

— Во-от як, — задумчиво протянула женщина, поднялась и быстро вышла через главные двери.

Кизаль не жалел о сказанных словах, но гнев на староверов, выплеснутый сполна ещё там, у моста, больше не появлялся. Отбрил по привычке, чтобы держаться от таких опасностей подальше. Можно было гулять по рынку и свистнуть яблоки, можно было нарисовать на городской стене всякое, можно было не возвращаться в приют по нескольку дней — за всё это, если поймают, грозило наказание, но оно не шло ни в какое сравнение с тем, что делали стражи по закону со староверами, коих осталось достаточно. Не трогали тех, кто вёл себя по новым порядкам, но тех, кто тащили древние обычаи в люди, наказывали и ещё как!

А пытки!

О-о-о, пытки были любимым предупреждением стражей оставшимся смельчакам, да ещё и несколько дней потом вся округа гудела, а народ тянулся поглазеть на главную площадь или к городским воротам, словно никогда в жизни трупов не видели или обречённых умирать в муках. Глупые люди.

Кизаль разозлился на себя. Он не побежал бы доносить — просто предостерёг женщину, чтобы была с чужими поосторожней. Ведь доносчикам тоже житья не было. Давно, ещё до того, как друг пригласил его на запретный праздник, Кизаль узнал, что делали с доносчиками: да, везде было указано вознаграждение за донос, да только, если подтвердится сказанное, платили сразу семье языкана, а его лишали языка и закидывали камнями, вешая клеймо предателя, никогда перед народом не поясняя, что или кого предал. И Кизаль, тогда ещё мальчишка, был на таких казнях, видел, как недоумение безъязыких людей сменялось гневом, а камни людей летели, летели... Людей, уверенных, что делают правое дело. Людей, готовых пойти на донос за награду. Глупых людей…

За дверью, куда удалилась женщина, послышались шаги, и тут же, пригнувшись в низком проёме, вошли двое рослых мужчин. Молча, скрестив перед собой руки, перекрыли выход, глядели на Кизаля недобро, словно тем хотели предупредить: не стоит болтать кому ни попадя.

Юноша поиграл с ними в гляделки и проиграл, отвернулся, дотянулся до свисающей рядом штанины, потрогал — сырая. Тряпки, разложенные по полу, были насквозь мокрыми, но на них хотя бы уже не капало с одежды. Глядишь, к утру станет совсем сухой, а там и на работу. Да только, глядя на суровых молчунов, Кизаль подумал, что не покинет этот дом, на своих двоих точно. Сделалось поначалу грустно, а потом зло. Подраться юноша был не дурак, даже в Новоскулачеке его побаивались городские ребята, но тут тягаться с двумя мужиками, у каждого из которых запястья с его бедро — сомнительное удовольствие. Кизаль взял чашку, притворился, будто пьёт. Мокрые листья полезли в рот, и ни глотка чаю.

Дверь в глубине комнаты распахнулась, и оттуда вышел мужчина, приземистый, полный, с мягкими чертами лица. Он неспешно помыл руки в умывальнике, явно жалея воду, обтёр полотенцем до красноты и, наконец, приблизился к Кизалю. От серого халата мужчины пахло травами и мазями — привычный запах, сулящий скорое выздоровление. Юноша, стараясь не выдать волнение, открыл было рот спросить, как там Сейран, но тут мужчина поднял от пола взгляд. Кизаль вздрогнул. Глаза были даже в мягком просвете печного огня серо-стальные, холодные, осуждающие.

Кизаль захлопнул рот. Мужчина подтянул табурет, сел напротив, сцепил на коленях в замок покрасневшие пальцы, спросил глубоким голосом:

— Кем будешь юной мате?

— Да просто её проводил. Случайно встретились там, у моста, за городом, — запинаясь, как в детстве на первых уроках, когда ещё за плохое поведение пороли при всех розгами, ответил Кизаль.

— Куда добраться ей надобно?

— В город. В Новоскулачек. Она учительницей будет в нашем приюте...

Он замешкался и отогнул край одеяла, показав правое плечо. Голубой треугольник пропускал насквозь всполохи огня, горящие за спиной в просвете печки. Кизаль снова подумал о друге: что будет с тем, когда его заберут домой, вынут ли это клеймо или оставят в назидание?

Голубовато-зелёный свет мягко растворялся в шаге от лавки, в полумраке комнаты, оттеняя тело в накинутом одеяле. Мужчина протянул ладонь, не коснулся кожи, повертел, ловя пальцами свет и, ловко поддев одеяло, натянул его на плечи юноши. Кизаль внутренне сжался, стало неприятно и жутко, словно нечто плохое должно было случиться вот-вот. Мужчина помолчал, глядя на свои руки, заговорил спокойно:

— Юная мате обладает великой силой, что есть не у многих. Боль терпит, заставляет себя, отрицает её. Это не болезнь такая, это отсюда, — постучал себя пальцем по лбу мужчина. — Прошлое мате скрывает, откуда это пошло. Так, не обращая на боль внимания, с увечной ногой, она ходила, когда следовало бы лежать. Неудивительно, что стало всё хуже. Но это ещё можно исправить: мы начали доброе лечение. И я, как знахарь этой деревни Поблизовье, не могу отпустить доверенную мне больную куда-либо, пока ей не станет лучше.

Кизаль понял и по говору, и по этому дурацкому слову «знахарь», что мужчина тоже был из старообрядцев, потому с вызовом посмотрел в ледяные глаза и сказал:

— Поутру я отправлюсь в город, предупрежу директора приюта, пусть пришлют за учителем... — он побоялся добавить «настоящих» и ограничился только: —... врачей, пусть забирают её и выхаживают в... — в голове боролись слова: «приличных, нормальных, разрешённых, безопасных, подходящих условиях», — но духу не хватило выпустить их из себя и Кизаль, стушевавшись, закончил: — ...лекарском крыле при школе. Чтобы директор не волновался.

Мужчина качнул головой:

— Не советую. Мате нужен покой. Пусть отлежится денёк тут. А после — увозите.

Он поднял взгляд, и по холоду в глазах Кизаль понял: знахарь непреклонен и сделает всё, чтобы оставить Сейран здесь ещё на сутки. Спорить и в самом деле бесполезно. Тогда оставалось дождаться утра и отправиться в город работать, он и так сделал больше, чем нужно, чего ж с него ещё взять?

Правда один вопрос не давал покоя:

— У неё кровь из носа шла — почему?

Знахарь медленно вполоборота повернулся к окну напротив, ответил:

— У юной мате кровь от погоды скачет. Дождь рано пришёл. Наши боги гневаются, что о них позабыли. Но мы не забыли — нас мало. И становится меньше с каждым сезоном, с каждой вашей жестокой облавой. Если не молиться богам природы, они портят погоду, урожай, здоровье. Мы будем просить их милости, нравится это вам, новозаконным, или нет! Ради вас стараемся тоже. — Он скривил губы, бросил презрительный взгляд на юношу и добавил: — За здоровье мате тоже просить нужно. Она под нашим богом ходит — он услышит и поможет. Время надо, хотя бы день и ночь луны…

Дальняя дверь распахнулась снова, оттуда вышла полная женщина с густыми кудрями и с широкой улыбкой, сказала:

— Эй, юный пате, поди сюды, мате зовёт! Очнулася.

Кизаль подскочил, едва удержав одеяло, но тут же плюхнулся на лавку — стыд и срам идти к случайной спутнице вот так, голым, в одном одеяле. Лицо вспыхнуло жаром. А женщина с кудрями заливисто рассмеялась, сдвинула неприметную дверцу у рукомойника, открыв нишу в стене, похлопала там ладонью, что-то напевая, и вытянула нечто, сложенное аккуратно, поднесла юноше, завила:

— На! Сейчас время такое, что это самая верная одёвка.

Мужчина поднялся, убрал табурет и, когда здоровяки у входа раздвинулись, вышел. Кизаль взял одежду, развернул на вытянутых руках, оглядел. Белое, длинное, словно ночнушка, с вышивкой у горла и по плечам: в два ряда узором-крестиком шли цвета зелёный и оранжевый. Да и сам орнамент со сменой цветов становился из прямого более наклонный.

— Это что-то значит? — кивнул юноша на вышивку. В памяти проплывали страницы ветхих книг и гладкие листы тетрадей, где-то там, среди переписанных учений и схем был и такой орнамент, да только значение позабылось.

— Вайё, глазастый! — кивнула женщина, всплеснула пухлыми руками. Халат её, как у знахаря, не сходился на груди, и Кизаль разглядел точно такой же орнамент на белой ткани. Женщина с довольной улыбкой ответила: — Это ж знак, что жаро уходит, а серпынь приходит. Завтра ж полная луна. Будем молиться, дабы дождь сдвинувся и дал урожай целёхоньким убрать. Да ещё и за мате твою помолимся, дабы окрепла скорей... Ты чего мухоморишься? Одевайся скорей и иди к ней!

Кизаль вжал голову в плечи, опустил ночнушку на колени, посмотрел на женщину, на здоровяков у входа, несмело сказал:

— А можно вы выйдете и я оденусь?

— Тю! Пате! Вайо, стыдливый пате какой! — звонко рассмеялась женщина и отправилась к выходу, велела мужчинам: — Девайтеся наружу! Нече тут глядеть, не убёгнет, небось.

Дверь хлопнула, выпустив троих, и открылась снова. Вернулся знахарь, неся в одной руке маленький серп, в другой — пучок ещё влажных от ливня колосьев.

— Отдай мате, она знает, что делать, — произнёс суровым тоном, положил принесённое рядом на лавку и вышел.

Кизаль, не тратя время на раздумья, скинул одеяло, натянул выданную одежду, удивился, что оказалось впору, словно на него сшита, посомневался чуток, но взял серп и колосья, выдохнул, вдохнул и направился в дальнюю комнату.

Там тоже была печь, но поменьше, над ней висела одежда Сейран, рядом стояли сапожки с воткнутыми в голенища поленцами. Свеча под стеклом на полке у двери давала достаточно света, чтобы среди белых одеял и кружевных подушек на большой кровати разглядеть бледное лицо девушки в обрамлении коротких тёмных волос.

Кизаль потоптался на пороге, плотно претворил за собой дверь, вошёл. Под босыми ступнями ощутил крупной вязки коврик, встал на него, прихватывая пальцами нити, не сводя взгляда с девушки. Подумал, что если сейчас она повернётся и увидит его в этой ночнушке — а внутри всё кипело: старообрядческой тряпке! — и с серпом и колосьями в руках, то будет смеяться, пока не лопнет.

— Это ты, Кизаль? — тихо спросила Сейран.

Бледная рука, почти не видная на одеяле, шевельнулась, словно звала.

— Присядь, побудь со мной рядом.

— Ты как? — не зная, что ещё сказать, выдавил он и осторожно опустился на край постели.

— Хорошо... Ты принёс символы серпыня?

Она шептала негромко, словно в полузабытьи, не открывая глаз. И Кизалю начало казаться, что это действительно не взаправду. Потому стало легко. Уже не тяготило одеяние старообрядцев и нагота под ним, и это древнее наименование одного из шести сезонов, которые теперь и звались иначе, да и сократились на два. И серп с колосьями, которые до того дико смотрелись в комнате больной девушки, словно стали уместны.

— Принёс, — хрипло ответил Кизаль.

— Помоги мне сесть, будь добренький. Да, рядом символы положи... — добавила, когда он начал ёрзать, оглядываясь, куда бы пристроить серп и колосья.

Кизаль осторожно уложил символы в изножье постели, повернулся к девушке, не зная, как с ней быть. Она подала руку, вялую, нежную. Ночнушка была такая же, как у него, только рукава закатаны почти до плечей. Все кровотоки, как голые ветки деревьев в холодном небе, проступали под бледной кожей. Ощутив, что в руке Сейран совсем нет силы, Кизаль встал коленями на постель, склонился над девушкой, сунул ей руку под плечи, приподнял, придерживая голову на ладони, так близко к себе, что ощутил на губах медовое дыхание. Стараясь не думать о лишнем, поставил пышную подушку, затем второй рукой обхватил Сейран за пояс, потянул вверх, к изголовью, вспомнил о травме, ставшей причиной ночёвки здесь, замер, выдохнул:

— Твоя нога. Если так тащить, ничего ей не будет?

— Всё хорошо, — чуть улыбнулась Сейран, приподняла голову.

Её губы оказались на расстоянии ладони от его. Ресницы дрогнули, глаза на миг приоткрылись. Кизаль от неожиданности чуть не повалился вперёд, остановила лишь страшная мысль, что он упадёт на Сейран и она, раздавленная им, довольно высоким, тяжёлым от развитых мышц, так и помрёт, белая на белой постели в натопленной от печки комнате, где к запаху трав, мазей, огня и дождя теперь примешались и запахи мужского пота, и срезанных колосьев.

Кизаль усадил девушку, подвинул вверх одеяло, стараясь не смотреть на тонкую ткань ночнушки под горловой вышивкой, надеясь, что Сейран в ответ не разглядывает его. Медленно, с чувством выполненного долга произнёс:

— Ну, я пошёл!

— Останься. 

Он обрадовался и уточнил:

— Я замёрз что-то, схожу за одеялом. Там мне дали.

И вскочил, обернулся от двери. Сейран слабой тонкой рукой приподняла край одеяла. Кизаль сделал вид, что не заметил, вылетел в комнату, кляня и себя, и своё дурное тело на чём свет стоит, и эту дурёху, которую где-то там, в городе по соседству ждал со дня на день жених, наверняка же места себе не находил, волновался, мечтал о встрече с любимой. А она... Принято у них, у старообрядцев, так что ли? Или девушка нахваталась дурных манер в городе Сава-Локка, который, говорили, был раз в пять больше Новоскулачека, да такой красивый и новый, с парками и ровными дорогами, что оттуда почти никто не уезжал?!

В большой комнате никого не было, одеяло валялось, как юноша сбросил его на лавке. А вот рядом стояла дощечка, на ней — две чашки, полные травяного чаю. «Заботливые», — хмыкнул Кизаль и сделал глоток. В горле так пересохло, пока усаживал девушку, что пил бы и пил, пока из ушей бы не потекло. Ко вкусу трав добавлялось нечто терпкое, сладкое. Тепло растеклось внутри тела, и стало хорошо и понятно: ну, подумаешь, ночнушка эта, серп, колосья, случайная ночёвка в деревне, куда прежде забредал лишь напиться из колодца, подумаешь, жених и пальцы на ногах неправильные... Всё это стало неважно сейчас.

Перекинув через плечо одеяло, взял чашки и вернулся в маленькую комнату. Сейран так и сидела, только руки лежали перед ней ладонями вверх — так спокойно, словно статуэтка или кукла. Кизаль поставил чашки на пол, скинул на постель одеяло, едва не задев серп и колосья, спросил:

— Хочешь пить?

Сейран молчала. Узкие плечи медленно поднимались и опускались от ровного дыхания, голова на тонкой шее была чуть откинута на подушку. Белая постель, белая кожа, тёмная, почти не различимая в тусклом свете вышивка у горла и на закатанных рукавах, словно показывая, где находились границы, которые не следовало переступать. Шерстяное одеяло темнело грудой на белом, бесцеремонно нарушив чистоту. Кизаль почесал в затылке, хмыкнул: ладно, если такие правила игры, он не будет их нарушать. Опять же, мало ли что чудилось девушке в полусне после долгого знахарства. Ведь наверняка она не контролировала себя, не понимала, где она, что, с кем.

Он расправил своё одеяло, сложил его узкой гармошкой, отделив от подушки до изножья половину девушки, сел на свободное место и, словно куклу, принялся трогать Сейран: взял одну её руку, стараясь не хватать, не выкручивать, вытянул, по одному сжал и разжал пальцы, проверяя реакцию. Они, слабые, чуть заметно подрагивали, значит, всё хорошо. Так показывал лекарь в школе, когда объяснял про людей, находящихся на грани жизни. Проверив пальцы, взялся за закатанный рукав, потянул, расправил, развернул кружевную манжету и осторожно вернул руку как было ладонью вверх.

Взял другую. Увидел маленькие мозоли на ладошке, сбитые костяшки, огляделся, вспомнив, что в этой руке Сейран держала посох, когда упала — да, вон он стоял в углу. Ещё осторожнее прежнего согнул и разогнул пальцы, потянулся расправить рукав, увидел большой синяк на плече сбоку, тёмный на белом, словно укор... Опёрся локтем у бедра девушки с той стороны, дотянулся, без раздумий поцеловал это странное чужеродное пятно, прошептал: «Заживай скорее». Кожа была тёплая, нежная, едва заметный запах персика бередил нюх. Медленно, осторожно Кизаль отодвинулся, стараясь не навалиться на девушку... Что-то изменилось... Её дыхание, прежде ровное, сбилось.

Кизаль поднял голову. Её лицо пылало. Губы и глаза были чуть приоткрыты. Юноша опустил руку ладонью на простынь, перенося вес тела вперёд, потянулся, почти касаясь подбородком ночнушки девушки, замер на мгновение между двух бугорков, ощутил на лице прерывистое дыхание, поднялся ещё немного и поцеловал сначала в одну красную щёку, потом в другую, приговаривая: «Поправляйся, выздоравливай скорее, голубая бабочка Сейран, тебе больше идёт порхать, чем...»

Она не дала ему закончить, приникла губами к его.

Кизаль замер. Его затопило такой щемящей нежностью, что хотелось удержать этот миг и это чувство навсегда. Он понял, что прежде был груб с девушками, слишком необуздан, слишком... «Ты — моя!» — всегда хрипом рвущееся из груди при каждом движении было тем заявлением, которое делал господин в отношении своего раба. А тут — Сейран. Хрупкая, бледная, увечная, запретившая себе отчего-то чувствовать боль... С ней, именно с ней Кизаль захотел впервые сказать: «Могу ли я быть твоим, если ты, конечно, не против?»

Он смолчал. Поцелуй был долгим и робким. Едва касаясь губами друг друга, они обменивались дыханием, трепетали оба. Они были медлительно нежны. Она — сонная. Он — отчаянно бережный.

Кизаль понимал, что сейчас не позволит себе зайти дальше, что даже объятий не допустит, иначе здравый смысл покинет и не вернётся, пока тело не будет довольно.

Юноша взял лицо девушки в ладони, с сожалением прервал поцелуй, провёл языком по её губам... Оторваться было невозможно... Стало так больно в груди и в паху, что перехватило дыхание. Впервые Кизаль лишал себя того, чего так страстно желал. Хотя было одно, что могло бы потягаться с плотским желанием — свобода... Он упёрся лбом в подушку рядом с головой девушки, опустил одну руку на одеяло, другой коснулся клейма. Прохладное, как всегда чуть холоднее тела. Как иронично: та, с кем он был окутан трепетной нежностью, носила в имени цвет его клейма, его свободы. Наверное, это был знак...

— Ты как? — шепнула она едва слышно ему в шею.

— Пить хочешь?

— Да.

Он отодвинулся, расправил наконец и второй рукав, с благодарностью и стыдом взглянув на синяк на прощание, поднял одну из чашек, подал. Понял, что сейчас Сейран вряд ли смогла бы удержать нечто настолько тяжёлое, потому помог ей и с этим. Когда она чуть повернула голову, отказываясь попить ещё, из уголка её рта протянулась влажная линия. Кизаль хотел слизнуть, но возбуждение прошло, поэтому просто осторожно вытер рукавом своего одеяния.

Сейран, почти не открывая глаз, повернула голову к юноше, спросила:

— Ты принёс символы?

Он молча положил ей на колени между лежащих ладонями вверх рук серп и колосья. Затем встал, расправил простынь на своей части кровати, вновь ровно сложил тёмную стену одеяла, уселся, скрестив ноги.

— Помоги мне. Начни заплетать. Умеешь? Там в начале сложно. Дальше — сама, — негромко проговорила девушка. Её пальцы легонько касались стеблей.

Кизаль взял несколько колосков, покрутил, вспоминая, примерился. Раньше ему доводилось плести косички из льняных верёвок, чтобы обмотать кисточки, но теперь материал был жёстче, несговорчивей, пришлось потрудиться, чтобы ничего не сломать. Когда проплёл на ладонь, примерно, вставляя новые колоски, вложил косичку в руки девушки. Сейран дотянулась до серпа — Кизаль следил, не отрывая взгляд, — и чиркнула пальцем по лезвию.

— Ты что творишь?!

— Так надо. Так мою просьбу услышит бог серпыня...

Кизаль выдохнул сквозь зубы, сжал кулаки. Свеча дрожала и меркла. Сейран, развернув руку ладонью вверх, чтобы получилась чаша, куда бы стекала кровь из пореза, продолжила плести, обтирая каждый колосок об ранку. Медленно, словно в трансе, её руки перекладывали жёсткие стебли один к другому, следом — третий, вплетали новый, изменив его цвет кровью, один к другому, один к другому... Глаза девушки были закрыты, губы тихо шептали:

— Серпынь-Серпынь, един в трёх ликах, дому дади мне здраво, любаво, жизни долговой, даде урожая славного, гроши что зёрнышек да побовша, даде воли радавой, земли под ногами чистой, дорог ровных хоженных. Славе тебе, Серпынь триликий, твоя дочерь Сейран Аджестина. Славе тебе, любе тебе, память тебе, Серпынь.

Её монотонный голос, повторяющиеся движения убаюкивали. Кизаль медленно смежил веки, повесил, чуть раскачиваясь, голову на грудь, потом, сам не помня как, лёг, натянул на себя шерстяное одеяло и провалился в очень глубокий долгий сон.

Сейран закончила плести, соединила концы косички в венок, опустила себе на голову, открыла глаза. Подняла серп, коснулась на торце рукояти вырезанных ликов триединого бога: оленя, медведя и волка. Свеча уже догорела, но девушка знала, где в старом доме находятся лики богов: на стене над печью, — посмотрела туда.

Круг, разделённый на шесть лучей по числу богов. Далеко-далеко на западе у этих богов были другие имена, а здесь местными именами названы сезоны. Каждому сезону соответствовало время дня и ночи. А в первое полнолуние каждого сезона, здесь, на востоке, оно приходилось на двадцать первое число, устраивали праздники, приманивая покровителя, чтобы благополучно дожить до следующего.

Верхняя правая часть круга была отдана богу Зиха, которого изображали тёмным квадратом, разделённым посередине чертой с симметричными белыми точками, будто луна и её отражение в глади воды. Зиха правил в морозы — в декабрь и январь — как говорилось в остальном мире. И за этот холод, за беспросветную тьму в сутках он властвовал с полуночи до четырёх утра. Время это называлось «шептухань», когда надо говорить тише, чем шёпотом, чтобы Зиха не услышал и не прислал теней, оторванных от диких вечно голодных псов и коней, которые утаскивали слишком громких людей в Бездну.

Следующий участок принадлежал богине Талыва, которая изображалась в виде змеи с четырьмя руками. Правила она февралём и мартом, когда всё текло и таяло; в сутках имела время с четырёх до восьми утра, которое звалось «вздыбенть», как знак, что пора подниматься и приниматься за насущные дела.

Правую нижнюю половину круга занимала маска с неестественно прямыми горизонтальными прорезями для глаз. Бога, а был он в двух лицах, которые не различить, пока не проживёшь его время, именовали Весха. Он покровительствовал апрелю и маю, в сутках ему принадлежало позднее утро — с восьми и до двенадцати, звалось оно «снедань», потому что тогда после трудов первых можно было пойти поесть обязательно с кем-нибудь, ведь Весха не одинок.

Нижнюю левую половину круга открывала большая птица, кто-то звал её орлом, кто-то — соколом, да только все сходились в одном: если бы бог такой сошёл на землю, то имел бы крылья и хвост огненные, имя ему было Жаро. Он правил июнем-июлем и самым ясным днём — с обеда и до четырёх. Время это называлось «заправило», когда следовало работать ещё усердней, закладывая правильные «камни» в «фундамент» своего счастья.

После него шёл Серпынь-триликий — так и стояли морды зверей треугольником: медведь, олень, волк. Август и сентябрь принадлежали ему — время сбора урожая, время понимания, как потрудились до этого. В сутках он имел отрезок с четырёх до восьми вечера, которое звалось «хавало», — время, когда вся семья собирается за большим столом и отъедается за день и даже немного впрок.

Последней тоже шло изображение птицы, да только вместо лап и перьев сзади у неё был длинный змеиный хвост, имя имела она Окрывало, ведь когда летает этот бог по миру, с его чешуи и перьев вниз сыпется то золото, закрывающее зелень деревьев, то хрупкий лёд на берега и лужи, то первый белый, лёгкий, словно самый желанный поцелуй, снег, который может превратиться в целую лавину, если того пожелать. Власть ему в сутках дана была с восьми вечера до полуночи, и звалось то время «закровило», когда загаданные на крови сбывались желания, когда проливали кровь разбойники, когда мате первый раз отдавали пате саму себя по собственной воле, по любви и страсти, когда закат догорал алым.

Сейран опустила взгляд к спящему, надела ему на голову венок, вспоминая, что как раз в то время и встретила этого человека, искреннего, сильного, доброго, но боящегося своей сути, собственных потаённых желаний. Он позвал её, и она пришла. Она всегда хотела встретиться с кем-нибудь так, через свой тайный, унаследованный от отца и сестры символ — голубую бабочку Кораблик Аджестина.

Но впереди ждала свадьба. Впереди — время смуты. Не только ради учений сирот и брачного союза сюда позвали Сейран. Не только. Она станет флагом в руках того, кто вернёт шести богам этот край. Земли, прежде разрозненные, склочные, уже объединены нынешним правителем, да только жестокость его, нетерпимость к тем, кто несёт в себе бога, слишком бесчеловечна.

Сайран осторожно нагнулась над спящим, поцеловала в висок, прошептала:

— Мы хотим с тобой одного — свободы, — но сможем ли её отыскать вместе?

Во сне Кизаль улыбнулся — она поняла это по дыханию, не выдержала, поцеловала в губы... Он нравился ей, нравился! Так нравился, что и не передать словами. Но она ведь почти замужем...

Сейран опустила серп между стеной и кроватью, уложила подушку нормально, осторожно сползла, улеглась, нашарила руку юноши, переплела с ним пальцы... Какой же он горячий, высокий и статный... Почему же они не встретились раньше?

Сейран впервые за долгое время уснула не думая о том, что запрещает себе чувствовать боль, эмоции, и не запрещая себе мечтать. И сны переплетались с явью и уносили её и лежащего рядом юношу по сине-голубому морю вдаль, а вокруг завивались волны, как узор на крыльях бабочки Аджестина.

Ёмурдан лежал на крыше мыловарни, которая была самым высоким зданием поблизости от приюта, и смотрел в небо, настолько густо-синее, что казалось, его можно потрогать. Солнце стояло в зените, его свет изредка прерывали белые перьевидные облака. Середина лета пахла обжигающим зноем, ветер сметал все запахи из города: и нечистот, и едкого мыла, и слишком терпких духов, и гарь мануфактурных труб, — оставляя только природные, ясные, свежие, звонко-отчётливые, пронизывающие плотный жар солнца.

Ветер донёс запах краски, и Ёмурдан запрокинул голову. К нему приближалась высокая плечистая фигура. Солнечные лучи проносились мимо неё переливчатыми пятигранниками, подталкивая к лежащему человеку чернильную тень. В ореоле света над головой подходящего ветер играл распущенными, косо обрезанными волосами, которые уже не доходили до плеч, ведь недавно их хозяин проиграл в камешки Ёмурдану, и тот от души повеселился, подстригая лучшего друга...

«Это было прошлым летом, как сейчас помню, он так злился смешно...»

Человек присел на корточки позади головы лежащего, повёл плечами, сбрасывая широкие лямки деревянного короба. Многие ребята в приюте подряжались носильщиками — доставляли горожанам съестное и материалы из дальних лавок. Хозяин службы доставки легко отдавал короба, как ребята перерастали простую, почти безоплатную работёнку. Друг, по мнению Ёмурдана, нашёл вещице лучшее применение, храня там краски и кисти, конспекты и зарисовки.

— Отдыхаешь? — спросил насмешливый голос.

Силуэт против солнца был тёмным, но Ёмурдан протянул руку и безошибочно схватил друга за нос, крутанул, отпустил, потом двинул кулаком в подбородок, в незащищённое горло. Друг поддержал и без размаха беззлобно заехал лежащему в челюсть... И понеслась... Редкая их встреча за стенами приюта обходилась без драки, которая заменяла любые «Здравствуй», «Как ты?», «Рад тебя видеть!» Всё шло своим чередом...

«Словно это уже было. Здесь и сейчас, вот так! А сейчас он скажет, что его приняли...»

— Ну всё, хватит! Жарко — сдуреть можно! — Друг, тяжело переводя дыхание после драки, зажимая расквашенный нос, растянулся на крыше.

Ёмурдан огляделся: короб в лучах солнца, угловые башни мыловарни, долгий просвет над крышами до других высоких зданий, ветер лёгкий, низко летящий, и, словно не тронутые им, прямо стоящие столбы дыма из труб на той стороне города. От солнца заслезились глаза, Ёмурдан моргнул...

Он лежал на крыше и смотрел в небо, по-прежнему густо-синее, тугое, как брошенная в бадью на стирку юбка из плотной ткани. Небо начало выпучивать синеву, требуя прикоснуться к себе. Перьевидные облака расползались, сбивались вокруг в тёмное кольцо, ворчали за гранью видимости ленивым громом. Холодало. Но сбоку было тепло. Ёмурдан скосил глаза и увидел, что друг лежал с ним голова к голове, только ногами в другую сторону, и тоже смотрел в небо, улыбался, кусая нижнюю губу желтоватым клыком...

«А ведь ему по зиме этот зуб сломали наполовину...»

Друг шевельнулся, перекатился на бок, упёрся макушкой Ёмурдану в плечо, сказал с улыбкой:

— Представляешь, меня приняли на мыловарню. Теперь тебе не надо будет таскать для моих красок масла из дома...

«Ты всё-таки это сказал, да?! И не из дома, а от тех, кого ты так не любишь, дурья твоя башка!.. Но почему чувство такое, будто всё это уже было?..»

— Ты не рад за меня?

Друг приподнялся на локте, снял с волос Ёмурдана маленький голубой цветок, отбросил в сторону и вместо ответа получил вопрос:

— Ты снова мне поддавался, да?

— Чего ты об этом опять заговорил? И не поддаюсь, просто не хочу драться с тобой в полную силу. — Друг на миг отвёл взгляд, затем посмотрел осуждающе. — Слабо порадоваться за меня что ли? На такую работу сложно попасть, знаешь ли?! Тем более я договорился, что платить мне будут маслами и мылом, а не деньгами. Не хочу, чтоб управляющий снова всё себе забирал.

— Да рад я! Просто я так стараюсь в драках, из кожи вон лезу, а тебя не могу догнать, как бы не пытался! И ты мне всегда поддаёшься! Нечестно!

— Хочешь честно — вызови на дуэль, — хохотнул друг, но взгляд был серьёзным и осторожным.

Ёмурдан знал, что не сможет победить его врукопашную, а каких-то мечей-копий друг не признавал, тем более он в последнее время берёг руки, ведь решил стать художником. Это решение, эту мечту Ёмурдан уважал и поддерживал, потому в приветственных стычках никогда не бил по рукам, а иных поводов сражаться у друзей не было.

Но это предложение заставляло задуматься, особенно сейчас: в этом смутном повторе прошлого, Ёмурдан впервые в жизни услышал от друга подобное.

— Не вижу причин вызывать тебя на дуэль! И вообще, Кизаль, если тебя приняли на работу, почему ты здесь, а не там? — Ёмурдан похлопал по крыше рядом с собой, под ней скрывались этажи мыловарни, огромные чаны, печи, давилки, отлично защищённые склады и маленький пузатый директор с седой козлиной бородкой.

Друг долго смотрел на Ёмурдана, будто не видел — глаза цвета спелых желудей казались темнее обычного, — затем лёг на спину, глухо ответил:

— Так надо. Я пришёл попрощаться. Мы больше не увидимся...

«А такого точно не было!.. Что происходит?»

— Кизаль, ты сам понял, что сморозил? Куда ты денешься — тут вокруг обелиски?!

— Ты не поймёшь.

— Растолкуй, раз такой умный! Не жмоться, Кизаль, рассказывай!

— Не могу. Тайна.

— Но мне-то, лучшему другу, можешь сказать?!

Кизаль повернул к нему голову, обжёг взглядом, произнёс прямо в голове, не размыкая губ:

— Именно потому и не могу.

«Да ты сбрендил!»

Кто-то схватил за плечо, потряс. Синева неба лопнула до ярких пятен под веками. Жар солнца втянулся в тело, разлился красным болезненным заревом по щекам.

— Хэй, ты чо, плюёшь на меня? Совсем оборзел? — крикнули в ухо.

Запахи лета, города, друга смыло вонью дешёвой браги, жареного лука, немытых тел. Неужели это реальность, неужели это всерьёз? Почему нельзя было остаться во сне?..

— Хэй, ты совсем сдурел наши вещи сбрасывать отсюда? Думаешь, раз внучок директора, то всё можно?!

— Отвали от меня! — буркнул сонно Ёмурдан, с трудом пробираясь через сильный жар к нелепой реальности.

Попытался спустить с подоконника ноги, но на них кто-то опёрся спиной, притиснув к ледяному стеклу. Из узких щелей с улицы дул назойливый, словно писк комара, ветер.

— Сиди и не дёргайся, а то хуже будет! — пригрозил тот же голос.

— Ты меня уже достал, отвали! — разозлился Ёмурдан, сжал руку в кулак, отвёл резко в сторону и вскрикнул, заехав локтем в деревянную раму окна.

Вокруг загоготали. Сколько ж их было?

Кулак перехватили, сжали до хруста. Некогда спать — Ёмурдан брыкнулся, врезал коленом тому, кто держал ноги, и получил от другого в ухо. Тёмная комната стала ещё темнее, поплыла, проваливаясь в саму себя...

Летний зной, знакомая крыша, рядом — всегда надёжный друг.

— Кизаль, поделись силой... Меня там бьют.

— Бей в ответ, если хочешь выжить. Бей! Ведь ты сильнее многих! Ты ведь можешь победить кого угодно, однажды даже меня...

Знакомый, приятный, хоть и довольно отстранённый сейчас голос, отозвался пульсирующими вспышками в голове. Это придало решимости. И тут сквозь ватную мешанину звуков настоящего мира юноша различил:

— Хэй, пробейте его карманы!

Темноту откусили свечные огни в канделябре, их свет то появлялся, то исчезал за фигурами. Сколько их, неприятелей, собралось в комнате Ёмурдана?.. Где крыша, лето и солнце? Где...

— Кизаль?

— Что? Ха, ребята! Слыхали! Все мамку зовут, когда ссут, а этот — дружка своего! Вот умора!

Кто-то пихнул в плечо, кто-то со всей дури ударил сверху вниз по коленям — что-то хрустнуло... Другую сторону леденило окно, за которым в предрассветной серости уныло стучал дождь.

Нахлынуло отвращение. Кто-то шарил по карманам, ускользал, стоило протянуть руку. Жар в голове давил, сковывая движения.

— Отстаньте! Что надо? — отбрыкивался Ёмурдан.

Сколько же гадов стояли рядом, вплотную? Сосед-заводила с перегаром — здоровенный, такого не вырубить просто так. Ещё трое прятались по бокам, науськивали, обыскивали... За спинами их ещё... До самой двери — головы, головы, головы.

— Чо рожу кривишь? Нет твоего дружка тут! Никто за тебя не заступится. Сам, если не ссышь! Хотя ты ссышь, тварь! Как шмотьё чужое скидывать с подоконника, так ты первый, а как тяфкалку разинуть, да нормально извиниться — тебя не касается?!

— Отвали! Отвали! Я спал! У меня нет с тобой настроения разговаривать!

— Слыхали? Шафка подала голос! Мразь, лапу!

Ёмурдан отвернулся к окну. Ноги затекли и не слушались, почти прижатые к туловищу, да ещё и двинуться не давали...

— Ты не с теми связался, тварь! Не ту сторону выбрал! — прошипели на ухо.

Чья-то лапища схватила за голову, развернула к смутьянам.

Напротив появилась огромная мозолистая ладонь. Света стало больше — держащий канделябр приблизился. За ним, в дверном проёме, Ёмурдан заметил знакомое лицо. Тот парнишка, что занимал кровать сверху кровати друга. Ладонь верзилы ткнула в грудь, жуткий голос рявкнул на ухо:

— Мразь, лапу! Или ты меня не слышишь?

— Позови Кизаля! — закричал Ёмурдан парнишке в коридоре.

— Догоните его! — взвизгнули в стороне.

— Ты не дерзи! Не придёт твой защитник! Нету его!

Белки вытаращенных глаз врага налились кровью. Раскрытая ладонь, что пахла дешёвой брагой, дёрнулась у груди Ёмурдана, развернулась, треснула основанием в подбородок. Голова до звона влетела в стену. Кто-то выбежал из комнаты. Кто-то кричал вдалеке. В ушах звенело. Ёмурдан изогнулся, притиснутый к стеклу, вскинул ногу, ударил коленом в плечо нападавшему — мимо? Нет. Слабо.

Второй удар в челюсть был сильней.

— Отвали! Что тебе надо? — заслоняясь руками, хрипел Ёмурдан.

— Что, услышал? — загоготали на ухо.

Перед лицом вновь оказалась ладонь.

— Лапу! Если тяфкаешь тут без хозяина, значит, ты ничейная шавка.

Ёмурдан подвигал челюстью, дёрнул кадыком и харкнул в ладонь. Рык напавшего оглушил. Удар в висок, снова в челюсть — кулаками. Мазнули огоньки свечей, один приблизился — волосы вспыхнули. Ёмурдан замахал руками, сбивая пламя.

— Кончайте его! — донеслось в стороне.

Тяжёлый сапог врезался в бок. Снова. Снова. Окно звякнуло и осыпалось. Ёмурдан полетел следом, услышал: «Валим! Нас здесь не было!»

Удар о землю сбил пламя, остановил пучину вопросов. Емурдан лежал на спине, раскинув руки, сверху, с грязно-серого низкого неба падали глупые капли дождя. Ветер выл голосами плакальщиц.

 

* * *

Кизаль подскочил в постели. Темно, свеча не горела. Печь давала немного света. В комнате было сложно дышать от жара, но юношу знобило. Он чувствовал дождь всем телом, а ещё — чужие удары. Волосы что-то тянуло и путало, ползло в сторону, упало с шелестом, плюхнуло. Кизаль с колотящимся сердцем, обхватив себя за плечи руками, глянул на пол. Венок из колосьев пшеницы попал в стоящие чашки с чаем, хоть не опрокинул — и ладно.

— Что ж так холодно?

Кизаль не глядя потянул одеяло — не поддалось. Сейран, лежала поверх него на животе, длинная белая ночнушка задралась до середины бёдер. Одна нога, согнутая в колене, лежала на половине постели юноши. Другая, обмотанная бинтами, упиралась в стену, будто во сне девушка хотела занять как можно больше места. Кизаль подумал, прислушался к себе. Холод крутил изнутри, тревога тошнотно лизала шершавым языком горло. Перевёл взгляд на девушку: такая откровенная поза, что, захоти, можно было дотянуться куда угодно... Взять... Юношу передёрнуло. Стиснул зубы. Челюсть заныла как от ударов снизу и сбоку.

«Что со мной такое? Надо проветриться»

Кизаль едва сполз с постели и выскользнул в большую комнату. У дверей стоял один из вчерашних здоровяков. Здесь было прохладней, светлей и просторней. На печке и подоконниках горели лучины. По ногам тянул земляной воздух из погреба. Одежда, видно досушенная, лежала на лавке стопкой. Тряпки с пола убрали, стало совсем свободно.

«Что делать? Куда идти?»

Кизаль смотрел на здоровяка у двери, тот отвечал испытующим взглядом. Юноша подошёл к коробу с рисовальными принадлежностями. Надёжная вещь из дубовых дощечек казалась связью с городом, с реальностью. Поверхность дерева была сухой, знакомой, приятной, от прикосновения к ней чудился летний зной, а ещё запахи мыла и персиковых ядрышек... Но одновременно пальцы словно ощущали стекло, холодное, разбитое, на него под прямым углом опускались дождевые капли, словно молот забивал гвоздь в крышку гроба.

— Мне нужно в уборную, — просипел Кизаль, рванул к двери.

Здоровяк толкнул его в грудь, кивнул на несколько пар растоптанных башмаков перед печкой, серых от пыли. Юноша кивнул, обулся и через несколько секунд уже был во дворе, глубоко, до судорог, вдыхая холодный воздух. Дождь уже кончился. Обнажился рассвет. Сон, странный, смазанный, про друга и лето выветрился.

Кизаль стоял на улице, вдыхая свежий от дождя воздух. Утро стремительно набирало яркость и густоту, все запахи слышались сочнее. Птицы оглушительно пели, радуясь новому дню. Где-то в стороне ворот послышался звон колокольчика и фырчанье лошади, поодаль принялись рубить дрова, распахивались со стуком ставни, скрипел ворот большого деревенского колодца, из печных труб там и тут потянулись дымки, запахло дрожжами и парным молоком. Бегали куры, лаяли собаки, петух на заборе драл горло... Всё было так хорошо, что лучше бы никогда не кончалось. Так необычайно спокойно...

Ноги затекли стоять на одном месте. Юноша прошёлся перед крыльцом под пристальным взглядом здоровяка, вспомнил, что сегодня надо на смену, на работу в мыловарню, глянул в сторону города... Город был так далеко, а отсюда, из всей этой утренней деревенской благости, казался и вовсе несуществующим, необязательным, дурным сном, который скоро забудется. И Кизаль махнул на работу рукой.

Может, позволят остаться в деревне? Ну и ладно, что они тут старообрядцы. Пока ему не будут пихать свою веру, можно ведь ладить?

Кизаль не то что бы не верил в богов, он был не готов к тому, что они существуют. Ведь если они есть на самом деле, так отчего допустили ту бойню, после которой слились земли? Почему допустили гибель родителей и не только его? Почему прощают правителю жестокие решения? Где справедливость? Где божий свет, где хоть какое-то доказательство, что вера — это не бесполезное самовнушение, не чистый вымысел фанатиков?

Кизаль потряс головой и зевнул. Попросил попить, но чего-нибудь, кроме чая. Здоровяк, которому, похоже, нечем было заняться, кроме как охранять чужаков, показал дорогу к маленькому колодцу между домом и огородом. Юноша набрал воды деревянным ведром, зачерпнул ковшиком, хлебнул — ух! Аж заломило зубы. Обратно пошёл не спеша: вновь заглянул в уборную, потом поживился смородиной и малиной, отломил и сжевал капустный лист, сорвал помидор, огурец, закусил укропом и вишней... Опомнился под кустом крыжовника, когда больше ни ягодки не лезло. Ветер переменился, дул с тракта, с моря... В воздухе, лёгком, прозрачном, умытом, почудился запах горелого мяса... Кизаль потянул носом, поёжился. Скорее, не просто мясом пахло, а горелой плотью. Нет же, откуда такому тут взяться, хотя, наверное, это местные хозяйки готовят снедь к вечеру. Да мало ли, что бывает в деревне накануне праздника...

 

* * *

Городской страж верхом на осле въехал в ворота приюта. Споро привязал животину у лысой ели, бросился к главному входу прямо через лужайку. Под ногами захрустело. На вытоптанной траве лежали осколки стекла, деревянные рейки, всё было испачкано кровью. Никого не было. Страж задрал голову. Четвёртый этаж, ослепший на одно из окон, гневно глядел на незваного гостя.

— Разболтанные юнцы! Ни капли воспитания! А вот в наше-то время... — зацокал страж и поспешил дальше.

За внутренней дверью оказалась приёмная, разделённая надвое: прямо — щербатые серые доски вели к межэтажной лестнице; справа на небольшом возвышении — широкая комната, застеленная коврами, в глубине — резная мебель тёмного дерева с янтарными ручками, масляные лампы в кованых абажурах на стенах давали немного света, посреди, утопая в большом мягком кресле, за низким столиком, накрытым к чаю, сидел заместитель управляющего приютом — страж помнил его с церемонии назначения на эту должность ещё лет пятнадцать тому назад. Человек в кресле изменился за годы — располнел, оплыл, — но выражение лица осталось прежним: сдержанное презрение и брезгливость. Отставив мизинцы в тяжёлых кольцах, заместитель хрустел крендельком в сахаре и присёрбывал из расписной низкой чашки, от которой пахло сливовым ромом. Приют этот, конечно, был одним из приоритетных мест по новому порядку, но с него никогда не требовали отчётов, никогда не пускали сюда проверку. Почему — этого страж знать не хотел, однако, похоже, ответ лежал на ладони: рыба сгнила с головы.

Страж вытянулся в струнку, приветствовал, представился, незаметно озираясь. Комната перед ним выглядела неуместным будуаром, насмешкой над бедными сиротами, которые росли без воспитания, коридор же явно говорил правду: по светлому дереву шли грязные следы к лестнице, много, обратно — тоже. Подмётки кое-где, перекрывая остальные, оставили тёмные, слишком жидкие для земли, пятна, и цвет был такой характерный, красноватый... Имело ли это отношение к стеклу во дворе?.. Страж завертел головой. За креслом управляющего, в тени массивного шкафа, стояли три бутылки. Початых. Пробки небрежно валялись рядом. Но всё это не касалось незваного гостя, пора было приступить к делу.

— У меня важное донесение! Разрешите.

— Это не ко мне, а к главному, — скосив глазки, ответил заместитель и с чмоканьем глотнул из чашки.

— Когда будет главный?

— Его смена начнётся только завтра, — растягивая слова, ответил тот, кто должен был поддерживать в сиротском доме порядок, но, видимо, это место имело свои законы и правила, отличные от общих, снаружи.

Страж был опытным и понимал с первого взгляда, где кончались его полномочия, потому и прожил гораздо спокойней и дольше многих своих сослуживцев, но пока молодые обскакивали его по званиям, он оставался на месте. Да и не для кого ему было стараться — ни жены, ни детей, с его низким ростом и кривыми ногами ни одна женщина не смотрела на него как на мужчину. Для себя стараться смысла не было, хотя и подбивали некоторые сослуживцы попросить повышения. Но он лишь качал головой — пусть утешают болезного, сами идя дальше. Если шансов у него пробиться наверх нет, так чего нарываться на неприятности? Соответственно, всё произошедшее здесь было не его ума дело, а приютского директора, который, по слухам, в своих владениях почти не появлялся. Однако следовало доложить о том, что привело сюда в столь ранний час, даже если заместитель против.

— Происшествие было с час назад: кто-то из ваших воспитанников на деревенском перекрёстке хотел пройти в сторону моря. Стражи уже исследуют местность, опрашивают соседние деревни: Поблизовье и Надморье. Доложила о трагедии жительница с одной деревни.

Заместитель управляющего медленно поднял взгляд к лицу стража, блёклые рыбьи глаза сощурились, губы скривились, сказал:

— Хах, одним меньше — какая разница? Сюда, в эту выгребную яму общества, нормальные дети не попадают. А от родителей им дурнина всякая передаётся — это даже не вызывает сомнений. Так зачем же её плодить? Зачем выпускать в мир потенциально опасных людей? Они ведь все поголовно станут преступниками. Так велика ли потеря? Вы настолько чтите свой долг, что смеете меня тревожить по такому незначительному делу?

Страж остолбенел. Свою работу он сделал. Пора было уходить. Пусть разбираются сами.

— Я вас понял. Позвольте откланяться.

— Идите, — помахал тыльной стороной ладони заместитель и скривил губы в улыбке.

Страж бочком попятился к двери — шаг, другой, третий — не выдержал, выпалил:

— У вас окно разбито на четвёртом этаже. Как будто выпал кто-то. Там под ним всё в крови: и трава, и стекло...

— Неблагодарные твари! — завизжал заместитель и грохнул опустевшей чашкой о стол. — Нет, это ж надо так напакостить! Да они хотя бы знают, сколько стоит стекло и работа? Вот ведь паскуды! Четвёртый этаж говорите?

— Да...

— Ох, я им задам! Одной поркой не отделаются! — багровея, обещал заместитель, поднимая свои телеса из мягкого кресла. 

— Послушайте, уважаемый, — не выдержал страж, хоть и зарёкся не лезть в чужое дело, — там, под окном, кровь! Трава смята, будто лежало тело. Там кого-то скинули...

— Тело видели? — со злым прищуром спросил заместитель.

— Нет...

— Ну на нет и суда нет. А за окно ответят. Отработают в три раза больше цены! Чего вы ещё здесь? Идите прочь! Идите! Уберите там мусор у обелисков, если вам настолько заняться нечем, — раздвинул губы в едкой улыбке заместитель, поднялся. Обширные телеса затряслись под слишком красивой и ярко-окрашенной в пурпурный, для такой-то должности, мантией.

Страж недоумённо глядел на разбитую кружку, на следы на полу, на бутылки за креслом... Заметил на шее управляющего золотую цепь толщиной в два пальца, а под лацканом — брошь с драгоценным камнем. Заметил и обувь из лакированной кожи, и непрактичную сложную вышивку на подоле мантии... Заметил всё это и махнул рукой: его, стража, сидящего на своей должности с самого прихода на неё вот уже почти двадцать лет, никак не может заботить, на что именно идут заработанные приютскими детками деньги. То ли дело, как рассказывал отец — отставной глава розыскной службы, — было при старых порядках, при прежнем правителе, ещё до слияния земель, когда старообрядцы и люди, отрицающие богов, жили вместе и, не боясь ничего, ходили друг к другу на праздники каждый месяц. Тогда любое тёмное дело рассматривали сразу, равнодушие приравнивалось к отрицанию в себе человеческой сути и бессмертной души, а жадность и пожива на детях были вовсе недопустимы.

Ну что уж, прошлого не вернёшь, теперь на всё новые законы и новый правитель, который думает лишь о том, как добавить ещё территорий, как создать с крупными городами торговые союзы, как привлечь сюда, в Новоскулачек, больше рабочего люду. Оно-то, может, и правильно, да как-то бездушно. Всё чаще страж думал, что раньше было лучше. Да кто б это прошлое вернул?.. 


* * *
Кизаль широко зевнул, выпрямился и оглядел себя: чужие ботинки на несколько размеров больше св
ерху были вытерты подолом выданной ночнушки, посреди — серые от пыли, а по низу утопали в жидкой земле и навозе. Белое некогда одеяние... Однозначно требовалось сменить. Возможно даже, сжечь, пока никто не увидел и не проклял свинюшку-гостя. Потому что следы от перепачканных ягодами ладоней, от травы, от грязи вряд ли кто-то сможет отстирать полностью. Зато получилась почти что картина, особенно если добавить там и тут... Юноша пожалел, что уже отошла жимолость: её яркий сок был особенно выразительным.

Окинул взглядом огород, полуприкрыв глаза, и едва не заснул стоя, встряхнулся. Хоть солнце и припекало, стало прохладно, как всегда от недосыпа. Снова пошёл к колодцу, попил, умылся, сполоснул руки, вытер их об себя, рассудив, что этой одежде хуже уже не сделать, и отправился к дому. Заметил отсутствие здоровяка, да и вообще какого-либо надзора за собой, словно всем ночной гость с этими его угрозами доноса стал до одного места. Что ж, это даже неплохо, вдруг местные раскусили враньё и первыми решили подружиться?! И тут из-за угла навстречу выскочила девчушка, пухлая и с чёрными прыгающими кудрями, на три головы ниже юноши, который сразу подумал, что она дочь той знахарки.

— Вайо, пате, сныкайтесь в доме! Ходу! Стражи с городу рядом! Резве-резве! — затараторила девчушка, схватила его за руку и потащила ко входу.

— Да мне бы их увидеть. Чтобы повозку прислали за Сейран... — вяло, зевая через слово, забормотал Кизаль, ловя на себе удивлённо-насмешливые взгляды девчушки, когда она, оборачиваясь, глядела то на одно грязное пятно на некогда белой ночнушке, то на другое, а то вдруг понял, что ткань-то, тонкая, едва ли не просвечивала. Стало очень неловко, ну что ж поделать. Хотя рано такой малышке ещё видеть не слишком одетых парней.

— Не надоть, завтрева позовём! — насмотревшись, решила малышка.

Они дошли до двери. Девчушка втолкнула Кизаля в предбанник, велела разуться и тут же выскочила на улицу. С порога оглушили тепло и запахи трав. Дом обнял уютом, согревая озябшее тело. Приятный полумрак золотился пылинками в щелях ставень. Юноша добрёл до лавки, сел, широко зевнул, щурясь, глядя на полосы света, слезинки повисли на ресницах, словно говоря: «Не открывай глаза, засыпай, засыпай скорее». Тут вернулась кудряшка с кадкой воды и полотенцем, бойко заговорила:

— Вечор баня будет! Добре-добре баня! Ворота деревенские закроем до завтра. Жди. Вечор еда будет. Много, вкусно! Сымай одёвку! Мовси! С дому не ходи! Нятно?

Он кивал, а глаза закрывались, рот растягивался в зевках. Где-то там — качнул головой в сторону маленькой спальни — лежала нежная, тёплая милая Сейран.

— Резве-резве, пате! — тем временем подгоняла девчушка.

Кизаль сунул одну ногу в кадку, поболтал вынул, вытирая полотенцем, спросил:

— А зовут тебя как?

— Фончатта! — ухмыльнулась кудряшка, тыкнула в его сторону пальцем: — Именись!

— Кизаль!

— Ха! — всплеснула в ладони девчушка, добавила: — Хитрое имя! Ярко! Хорошо! Ты мовси-мовси давай! Я скоро приду заберу одёвку и воду. — И, не сказав больше ни слова, укатилась за дверь.

Кизаль не стал долго раздумывать, помыл вторую ногу, стащил с себя одежду, кинул тут же лавку и, как был, пошёл в маленькую комнату. Сейран спала, отвернувшись к стенке. Он укрыл девушку её белым одеялом, завернулся в шерстяное и уснул. Во сне увидел того, кого не ждал, о ком совсем позабыл за всей этой деревенской благостью, — друга. Ёмурдан, в такуй же ночнушке с вышивкой, стоял в хороводе среди одинаково одетых людей. На их головах были венки из пшеницы. Кизаль позвал друга, тот обернулся, взгляд был растерянным, волосы слева над ухом сильно короче, на виске пузырились ожоги.

— Что ты здесь делаешь? — спросил Ёмурдан.

— Сплю. А ты?

— Надеюсь, что проснусь...

Хоровод тронулся, захохотал, затянул песню, все лица слились в одно, Кизаль отступил в тень. Голубой треугольник клейма зашевелился, от него отделилась бабочка, пронзила кого-то из плясунов, оставив на белой груди след, вернулась и села на плечо юноши. В трепыханье крыльев чудился голос, он шептал, обнадёживал: «Теперь ты тоже свободен. Скоро всё изменится. И ты — тоже»

 

* * *

Ну не могло же быть всё так плохо, как казалось?! Директор приюта — почтенный старик, советник правителя — ведь создал это место не просто так, а чтобы помочь детям. В это решил верить страж. Потому, перевязав осла к дереву у лавки молочника на соседней улице, страж, как мог незаметней, вернулся к разбитым стёклам. Трава была смята, но уже расправлялась. Следы на земле, тяжёлые, глубокие, вели от места падения за угол здания. По идее, там был забор, за ним — плотная аллея и выход к старому жилому кварталу, в котором стоял всего один колодец. Одним словом — бедняцкий.

Следы обходили угол дома, редкие капли крови и проблески стеклянного крошева стали хорошим ориентиром. Страж, стараясь не думать, что полез не в своё дело, пригнувшись, чтобы не увидели из дома, шёл по следу. Тропа улик привела к дальнему краю ограды. Там стоял ветхий сарай, пустой, только набросан мусор да садовый инвентарь покрывался ржавчиной в полутьме. Последняя блестяшка лежала за порогом и дальше след обрывался.

Страж огляделся. Пол был частично засыпан песком, в котором вяло росла бледная травка, частично — старое дерево. Ясно было, что вспоминали об этом месте нечасто. Однако в стороне, чистой от лопат, дырявых мешков, пустых ящиков и всякого хлама, обнаружилась ровная полоса металла толщиной всего в несколько миллиметров. Страж встал рядом на колени, провёл пальцами по ней, пролегающей между двух досок. Полоса изогнулась под прямыми углами и справа, и слева, пошла вглубь. «Подпол!» — догадался страж, посмотрел внимательней, убеждаясь в догадке. Рядом темнела ещё влажная капля крови. Да, сюда ушёл пострадавший. Но как попасть, коли никакого кольца не видать?

Страж запрокинул голову. В разных частях города, когда он ещё считался крепостью, говорили, что под землёй можно было укрыться всем жителям, если во время осады прорвутся враги. Однако ни чертежей, ни планов, ни каких-либо ещё доказательств не находилось.

Страж, выросший на этих легендах, втайне обрадовался — а вдруг, легенды не врут и окажутся правдой? Но как же попасть внутрь? Пошарил по карманам, нашёл короткий нож, сунул в щель, пытаясь поднять крышку. Лезвие погнулось. Страж хлопал ладонями, почти распластавшись на животе, так и эдак стараясь открыть тайну. Промучившись, встал, признал попытки бесполезными, пообещал себе больше не лезть не в своё дело и отправился наружу. Справа у двери увидел нацарапанный круг, разделённый на шесть секторов, улыбнулся — люди верили. Ни один из новых законов, как бы ни старался жестокий правитель, не мог уничтожить веру людей в богов. А наказания за веру только её усиливали. Страж прислушался, не идёт ли кто, мысленно проговорил старую молитву, едва вспомнив язык старообрядцев, и приложил ладонь к кругу. Дерево мягко продавилось под пальцами. В стене что-то щёлкнуло, сзади стукнуло и по ногам потянуло сыростью подпола.

Страж ахнул, увидев открытую крышку люка и, оставив обещание не лезть в чужие дела у порога, без раздумий нырнул в темноту, выхватил из кармана коробок спичек. Чиркнул. Поднял голову, увидел верёвочное кольцо на крышке, потянул, оставив реальный мир над собой, и погрузился в легенду.

Коридор вёл долго, без ответвлений, постепенно понижаясь, кое-где встречались запертые на засовы двери. Старый камень пола и сводов разносил глухое эхо. Но, самое главное, редкая цепочка капелек крови продолжалась, указывала путь лучше наития. Повороты были прямыми, страж шёл, считая шаги, прикидывая, какая часть города сейчас над ним. По всему получалось, что западный, где старые дома обещали снести, когда вымрут их долгожители — старообрядцы, поклявшиеся вести себя по новым правилам, чтить правителя и ни за что не поминать своих богов. У стража мурашки забегали по телу от возможного открытия. Интересно, а директор приюта знал про этот ход? Вроде как, целенаправленно выкупил именно эту землю, наплевав на стоящие вокруг мыловарню и мясной двор.

Любопытство подстёгивало. Сквозь эхо шагов страж расслышал голоса и — неужели — музыку?! Перезвон маленького тонкозвонного бубна, курлыканье пастушьей дудочки, мягкий бой барабана. Древние ритмы, слышанные в детстве на праздниках староверов, придали сил, и страж подбежал, едва ли не приплясывая.


* * *
— Говоришь, гости у вас? Чужаки? — высокий страж с неприятным лицом смотрел на толстую кудрявую девочку перед собой.

Малышка, уперев руки в боки, упрямо, казалось, не боясь совсем ничего на своей родной территории, буравила мужчину взглядом.

— Есть. С ночера тутоваются. Кадыть тама пыхнуло, они тута были. Не при делах!

— А это, знаешь ли, нам разбираться, при делах они или нет. Проводи к ним! — приказал страж.

— Не-а, — дёрнула головой кудрявая упрямица. — Матко и батко не велели.

— Позови их сюда! — страж уже начал терять терпение.

Дурное утро вывело из себя: сначала опоздал этот кривоногий сменщик, который двадцать лет в одной должности сидит и ничего не делает, потом, не успел добраться до управы, как развернули ехать за город на деревенский перекрёсток, мол там пыхнул один из тупоголовых сироток. А ведь должен был быть выходной! Первая встреча за месяц с семьёй, а дочка чем-то похожа на эту. «Такая же борзая и пухлая», — подумал страж с тёплой улыбкой, но на перерубленном топором при старой бойне лице любая улыбка выглядела одноглазой издёвкой смерти.

Подошла женщина, один в один девчонка эта, только старше и больше, приветствовала, задрала вопросительно бровку.

— Мне надо посмотреть на ваших чужаков. У нас есть свидетель, который рассказал, кто был там на перекрёстке, когда мальчишка сгорел.

— Пойдём, — тряхнула женщина кудрями и направилась к дому в стороне.

Страж мысленно извинился перед женой, хоть и бывшей, ведь силуэт впереди его очень взволновал. Зашли в дом. На лавке у печки лежала обычная одежда. Под окном стояли деревянный короб разносчика и побитая жизнью сумка. Страж заглянул в неё — книги — скука. Женщина указала на дверь в глубине комнаты. Страж подтянул ремень и заглянул в приоткрытую щёлку.

— Темно же, как в заднице, — проворчал он, но успел заметить спящих людей на кровати. Две тёмных макушки торчали из шерстяного одеяла.

Женщина отошла к печке, зажгла лучину, поднесла. Страж глянул снова, принюхиваясь к аромату от женщины: свежая сдоба, молоко, малина. Тут на кровати зашевелилось. Дальняя фигура со вздохом вытянула руку. Никакой одежды. Страж готов был плюнуть прям здесь, если бы не женщина: и чего, собственно, терпел это всё, когда в одной постели спали супруги? Вон, одеяло одно, оба — голые. Только время зря потерял!.. Запах женщины стал ближе. Полная белая рука, задев пряжку ремня стража, взялась за ручку двери, потянула, закрывая. Свет лучины отразился в чарующих глазах, глубокий вздох усилил запахи, мягкий голос мурлыкнул:

— Как, тех видали?

— Что? — опешил страж, вынул взгляд из глубокого декольте женщины, помотал головой, вспоминая, что он тут, вообще-то, на работе, хоть и в выходной. — Другие. Спасибо за сотрудничество. Я пойду.

— Хорошо добраться. Провожу, — женщина затушила лучину, взяла стража под руку и, прижав его локоть к своей груди, вывела из дома.

Мысли о работе совсем покинули бедолагу. Но он вспомнил, что девчонка говорила про отца, значит, у этой роскошной женщины есть муж.

— Возьми пирожков в дорогу, — сказала женщина, проводив до ворот, подала большую корзину. — Деток своих угости и жинку.

Страж затопал к повозке на перекрёстке, сжимая корзинку, бормоча: «Ох, какая женщина! Какая!..» Но сослуживцы вернули мысли в работу. Да и свидетель, мнущийся рядом, говорил, что видел нескольких ребят из приюта, мол, это они пихнули меж обелисков того здоровяка, от трупа которого до сих пор смердило дешёвой брагой. И никто из стражей не спросил, откуда в столь ранний час там взялся свидетель, тот лишь кивал в сторону деревни Надморье и говорил про неё «дом». Никто не узнал, что мальчишка тоже был из приюта и, убегая от бешеной стаи «своих же», по привычке свернул к морю, всегда прося у него защиты. А напавший здоровяк прыгнул следом и кубарем покатился между обелисков. Мальчишка, который всегда в тайне восхищался своим соседом по комнате, надеялся найти его у жёлтой скалы, надеялся, что тот, узнав о смерти друга, теперь возьмёт под защиту его. Но стоило телу вспыхнуть, а стае броситься прочь, из деревни мимо пронеслась одноколка, которой правила женщина. Мальчишка окликнул, но та даже не замедлилась, а сил идти обратно не было. Так и пришлось сидеть на перекрёстке, пока не приехали стражи.

Загрузка...