Марк

Вечеринка — моя стихия. Вернее, моя естественная среда обитания, аквариум, где я — самая яркая рыба. Воздух в зале густой от дорогих духов, сигарного дыма и запаха денег. Много денег. Они здесь повсюду: в блеске хрустальных бокалов, в тяжелых рамах картин на стенах, в идеально отутюженных смокингах и в алмазных серьгах спутниц. Я делаю глоток виски, односолодового, двадцатилетней выдержки, и чувствую, как его тепло растекается по всему телу. Идеальное топливо для предстоящего представления.

Я ловлю на себе взгляды. Девичьи — томные, заинтересованные, мужские — оценивающие, с легкой примесью зависти. Я привык. Марк Вольский. Сын. Наследник. Красавчик. Бабник. Прожигатель жизни. Все эти ярлыки — моя броня и моя визитная карточка. Я обмениваюсь парой незначительных фраз с критиком, чье имя постоянно вылетает из головы, и отпускаю комплимент жене одного из спонсоров. Она краснеет, как девочка. Легко.

Мои глаза скользят по залу, выискивая кого-то на сегодняшний вечер. Вариантов много: длинноногая брюнетка из новой рекламы отца, парочка рыженьких моделей, томно курящих на террасе… Выбор непростой. Приятный такой, предпраздничный.

И тут мой взгляд натыкается на него. На отца.

Арсений Вольский стоит у панорамного окна, беседует с каким-то серьезным типом в очках, но его глаза, холодные и пронзительные, прикованы ко мне. В них нет ни одобрения, ни привычной снисходительной усмешки. Только сталь. Ледяная сталь.

Я инстинктивно выпрямляюсь. Это глупо, мне двадцать семь, а не тринадцать, но внутренний компас всегда поворачивается в его сторону. Он коротким движением головы зовет меня. Я снова делаю глоток виски, уже для храбрости, и плавно, не торопясь, чтобы не выглядеть, будто я бегу на зов, пробираюсь к нему сквозь толпу.

— Марк, пошли, поговорим, — его голос низкий, без эмоций. Он не ждет ответа, разворачивается и идет в сторону кабинета. Я следую, чувствуя, как на мне горит спина от любопытных взглядов.

Дубовая дверь закрывается, заглушая гул вечеринки. В кабинете пахнет кожей, старыми книгами и властью. Отец оборачивается ко мне, закидывая руки за спину.

— Ты знаешь, сколько я заплатил за твой последний «выходной» в Монако? — начинает он без предисловий. Его голос ровный, но каждый звук отточен, как лезвие.

Я делаю беззаботное лицо.

— Пап, это же было креативное вдохновение. Я знакомился с…

— Заткнись, Марк, — он не повышает голос, но эти два слова звучат громче любого крика. — Я устал. Устал от твоих долгов, от твоих скандалов, от твоих бестолковых «проектов». Ты – исчерпывающий ресурс. Моё терпение закончилось.

Во рту пересыхает. Я привык, что он покрывает всё. Всегда. Это наша негласная договоренность. Я – красивый фасад семьи, он – мозг и кошелек. И сейчас что-то пошло не так.

— Что ты хочешь? — срывается у меня. Я слышу, как в моем голосе появляются нотки того самого мальчишки, которого отчитывают за двойку.

Он подходит ко мне вплотную. Его взгляд буравит меня.

— Ультиматум. Прямо сейчас ты выйдешь в зал. Ты встанешь на колени перед первой женщиной, которая переступит порог этого зала с этого момента. Ты сделаешь ей предложение. Не игрушечное, а самое настоящее. С кольцом. Завтра вы летите в Красноярск, в наш филиал. Ты будешь там работать. Не изображать деятельность, а вкалывать. Шесть месяцев. И за это время… ты должен зачать с ней ребенка.

Мой мир сужается до размеров этого кабинета. Кровь стучит в висках. Это какая-то безумная шутка.

— Ты с ума сошел? — выдыхаю я.

— Нет. Я впервые за долгое время абсолютно здравомыслящ. Либо ты это делаешь, либо ты для меня больше не существуешь. Ни копейки. Ни имени. Ты станешь никем. Твои друзья разбегутся через неделю. Девушки – через день. Выбор за тобой.

Он протягивает мне кольцо. Простое платиновое кольцо с крупным, ослепительно чистым бриллиантом. Оно холодное и невероятно тяжелое в моей ладони.

— Пап… первая вошедшая? Это же может быть кто угодно! Охранница, уборщица, твоя семидесятилетняя тетя Маша!

— Правила есть правила, — его губы тронула подобие улыбки. — Риск – дело благородное. Дерзай, сынок. Докажи, что в тебе есть хоть что-то, кроме генов маменьки и папиных денег.

Он открывает дверь и выталкивает меня в свет зала. Дверь захлопывается за моей спиной. Я стою, как идиот, сжимая в потной ладони кольцо, которое обжигает кожу. Вечеринка продолжается, никто не знает, что моя жизнь только что перевернулась с ног на голову.

Господи, ну кто может войти? Я лихорадочно соображаю. Лера, модель, должна была подъехать попозже, она вечно опаздывает. Или Соня, та самая брюнетка. Да кто угодно! Любая из них… с любой из них можно договориться. Шесть месяцев в Сибири? Ну, подумаешь. Ребенок? Ну, отец потом отвалит ей отступные, и все будет в порядке. Главное — чтобы вошла одна из своих.

Я пристально смотрю на массивную входную дверь. Каждая секунда растягивается в вечность. Сердце колотится где-то в горле. Я чувствую себя полным идиотом.

И вот дверь открывается.

Сначала я вижу только силуэт на фоне ночного города. Невысокий. Пышный. Очень пышный. Платье… Боже, это же платье с цветочным принтом, дешевое, немодное, из какой-то сетевой массы. Загорелые полные плечи. Милое, круглое, немного растерянное лицо с большими глазами. Она что-то говорит через плечо своей подружке, которая выглядит не менее просто.

Это не Лера. Не Соня. Это никто. Никто из моего мира.

Она делает шаг внутрь, ее взгляд скользит по роскошному залу, и я вижу неподдельный, животный ужас в ее глазах. Она здесь чужак. Случайная ошибка.

Это та самая первая женщина.

Во мне все замирает. Отец наблюдает, я чувствую его взгляд на своей спине. Наследство. Нищета. Позор.

Инстинкт самосохранения оказывается сильнее шока, ярости и отвращения. Мозг отключается, срабатывают только мышцы. Я делаю шаг. Еще один. Ноги сами несут меня к ней.

Она замечает мое движение, ее испуганные глаза останавливаются на мне. Она замирает, как кролик перед удавом.

И я падаю на колено. Паркет холодный даже сквозь ткань брюк. Я открываю ладонь. Бриллиант бросает в ее лицо ослепительные зайчики.

— Выходи за меня замуж, — говорю я.

Голос звучит хрипло и неестественно громко в наступившей внезапной тишине. Весь зал замер. Сотни глаз смотрят на нас. На меня, Марка Вольского, стоящего на коленях перед… перед этой пышной Золушкой.

Ее глаза становятся размером с блюдца. Она отшатывается, ее щеки заливает густой румянец.

— Вы… вы с ума сошли? — шепчет она.

 Ее голос тихий, мелодичный, совершенно не подходящий к этому безумию.

Я ловлю ее взгляд и пытаюсь вложить в него всю свою искренность, всю свою отчаянную надежду. — Я абсолютно трезв. И совершенно серьезен. Ты первая вошла в эту дверь. Это судьба.

Она смотрит на меня, потом на кольцо, потом на толпу зрителей, и я вижу, как на ее лице отражается растерянность, а затем решимость.

— Нет, — говорит она твердо и громко. — Спасибо, но нет.

И она пытается отойти. В голове у меня звенит тревога. Провал. Позор. Нищета.

Тут раздается спокойный, властный голос моего отца. Он подходит к нам.

— Прошу прощения за моего не в меру импульсивного сына, — говорит он, но его глаза оценивают ее с ног до головы. — Девушка, как вас зовут?

— А… Алена, — выдыхает она.

— Алена, — отец улыбается своей обаятельной, деловой улыбкой. — Позвольте предложить вам сделку. Вы соглашаетесь стать его женой на шесть месяцев. Формально. За это время вы получаете… скажем, пять миллионов. Сейчас аванс десять процентов. Остальное… по окончанию сделки. Денег  хватит на то, чтобы забыть обо всех проблемах. Например, открыть свою кондитерскую. От вас пахнет ванилью и корицей. Вы печете?

Ее глаза снова расширяются, но теперь не от страха, а от шока. Она кивает, не в силах вымолвить слова.

— Вот видите, — отец делает широкий жест. — Вы получите свой бизнес. Мой сын — ценный урок. Все остаются в выигрыше.

Я вижу, как в ее глазах идет борьба. Стыд, недоверие, азарт… и та самая мечта, которую отец угадал с потрясающей точностью.

Она молчит несколько секунд, которые кажутся мне вечностью. Она смотрит на меня каким-то странным взглядом. Страх? Презрение? Потом ее подбородок вздергивается.

— Ладно, — говорит она тихо, но четко. — Но только при одном условии. Никакого секса. Это будет чистая сделка.

Теперь уже я чувствую, как краснею от ярости. Полгода с этой… с этой пышкой? И даже без этого? Это же адский ад!

Но отец уже протягивает ей руку.

— По рукам, — хмыкает он. — Добро пожаловать в семью, невеста.

Алена

Это самая ужасная идея в моей жизни. Точка. Я иду по шикарному ковру, и мне кажется, что каждый мой шаг грохочет, как у слона. Платье, которое Ира назвала «козырем в рукаве», отчаянно жмет под грудью, а босоножки на каблуках, взятые напрокат у той же Иры, натирают пятки. Я пахну не дизайнерскими духами, как все вокруг, а ванилью, корицей и сливочным кремом. Сегодня был тяжелый день в кондитерской, и я до последнего отнекивалась, но Ира была непреклонна.

— Аленка, ну пожалуйста! Там будет полно знаменитостей! Еда бесплатная! Мы просто постоим, поедим канапе, посмотрим на этих… ну знаешь, как они живут! Тебе же надо отвлечься от своих дрожжей и муки!

Отвлечься. Да. Моя жизнь сейчас — это бесконечные подсчеты: килограммы муки, граммы масла, рубли и копейки аренды, проценты по кредиту, который я взяла, чтобы купить новую печь. Мечта о своей, совсем своей, маленькой, но уютной кондитерской с витриной, полной моих авторских тортов, кажется такой далекой, что иногда по ночам я плачу от бессилия. Ира права, мне нужно было вылезти из этой муки.

Но я не ожидаю, что буду чувствовать себя так… нелепо. Как Золушка, которая пришла на бал в своем рабочем переднике. Все вокруг — существа с другой планеты: высокие, стройные, изящные, с идеальными укладками и макияжем. Они говорят громко и смеются легко, их жесты широкие и уверенные. Я же прижимаю сумочку к животу, стараясь быть как можно меньше и незаметнее.

И вот он.

Я замечаю его почти сразу, как только вхожу в зал. Невозможно его не заметить. Марк Вольский. Он стоит в центре зала, словно магнит, притягивающий все взгляды. Солнечный мальчик с осанкой греческого бога. Он красив, чертовски красив, с идеальной улыбкой и дерзким блеском в глазах. Такие мужчины, как он, в кино целуют героинь, а в жизни — ломают сердца таких, как я. Я видела его фотографии в глянцевых журналах, которые Ира таскает на работу. Он всегда в окружении моделей, на яхтах, на горнолыжных курортах. Игрушечный принц из игрушечного мира.

Я наблюдаю за ним украдкой, пока Ира хватает с подносов мини-бургеры. Он двигается по залу с непринужденной грацией хищника, легко, небрежно. Он знает, что он здесь центр вселенной. И я… я чувствовую себя за стеклом. Мы из разных галактик. Самая близкая наша точка соприкосновения — это, наверное, то, что он мог когда-то есть торт, который я испекла. И то, вряд ли. У них, наверное, свои, французские кондитеры.

Я уже жалею, что согласилась прийти, и собираюсь сказать Ире, что ухожу, как вдруг чувствую, что он смотрит прямо на меня. Мне показалось? Нет. Его взгляд, еще секунду назад беспечный, становится каким-то… острым. Напряженным. Он смотрит на меня так, будто видит впервые в жизни и пытается что-то прочитать. У меня перехватывает дыхание. Может, у меня платье заляпанное? Или он понял, что я здесь чужая?

Я прячу взгляд, чувствуя, как горят щеки. Господи, только бы он не подошел. Только бы не начал разговор. Я не знаю, о чем с ними говорить. О последней коллекции «Шанель»? Я знаю только последние цены на сливочное масло.

И тут он делает шаг. Смотрит на меня и идет. Сердце уходит в пятки, отдаваясь болью в натертые каблуки. Все вокруг затихают. Или мне так кажется? Я вижу его лицо вблизи. Оно бледное, а в глазах — паника. Какая-то дикая, животная паника. Что происходит?

И тогда он падает на колено.

Мир переворачивается. Звуки вечеринки пропадают, остается только оглушительный звон в ушах. Я вижу, как его губы шевелятся, вижу блеск невероятного бриллианта в его ладони, слышу слова, но мой мозг отказывается их складывать в осмысленные предложения.

— Выходи за меня замуж.

Это постановка. Розыгрыш. Скрытая камера. Что-то еще. Я оглядываюсь, ищу Иру, ищу хоть одну понимающую улыбку в толпе. Но все смотрят на нас с таким же шоком. Это не шутка.

Первая мысль: он сумасшедший. Вторая: надо бежать.

Я пытаюсь отступить, сказать «нет». Это же очевидно! Я даже не знаю его! Он — это он, а я — это я! Это абсурд!

И тогда появляется его отец. Арсений Вольский. Человек, лицо которого я видела на обложках Форбс. Он говорит со мной спокойно, деловито, как будто предлагает не брак, а контракт на поставку булочек. А потом он произносит ту самую сумму.

Пять миллионов.

Воздух перестает поступать в легкие. Я физически ощущаю, как земля уходит из-под ног. Пять миллионов. Это не просто цифры. Это — свобода. Это — моя кондитерская. Не арендованный угол в чужом помещении с треснувшей печью, а моя. С витриной моей мечты, с профессиональным оборудованием, с возможностью творить, не думая о том, хватит ли денег на оплату счетов в конце месяца. Это жизнь без долгов. Жизнь, в которой я не буду вкалывать по четырнадцать часов в сутки за копейки.

И он угадывает. С первого взгляда, по запаху, угадывает мое самое сокровенное, самое больное желание. Как будто читает меня как открытую книгу.

Весь мой внутренний мир, вся моя гордость кричат: «Нет! Ты что, совсем спятила? Это унизительно!» Но мечта… мечта оказывается сильнее. Она материализуется передо мной в образе холодного, расчетливого мужчины с предложением, от которого нельзя отказаться.

Я вижу перед собой не только его лицо. Я вижу табличку с названием моей будущей кондитерской — «Аленка». Вижу полки с воздушными безе, тортами в виде картин, ароматными круассанами. Вижу счастливые лица клиентов. Вижу себя — не замученную, уставшую, а уверенную в завтрашнем дне хозяйку своего дела. Без проблем с жильем и деньгами.

И я понимаю, что готова продать душу дьяволу. Ну, или его сыну.

Но я не дура. Шесть месяцев с этим самовлюбленным красавчиком, который смотрит на меня как на недоразумение? Нет уж. Я должна себя обезопасить. Оградить хоть каким-то забором.

Я выдыхаю и произношу свое условие. Самое нелепое и самое важное в этой сюрреалистичной сделке.

«Никакого секса».

Я вижу, как дернулось лицо у Марка. В его глазах вспыхнула ярость, обида и… что? Неужели презрение? Ну и пусть. Он получит свой урок, а я — свою мечту. Мы квиты.

Его отец пожимает мне руку. Его ладонь сухая и твердая. Сделка заключена.

Я стою, чувствуя, как подошвы прилипают к паркету. Я только что продала себя на шесть месяцев. Я — практически фиктивная невеста. Я смотрю на свое отражение в огромном темном окне: круглое лицо, растрепанные от влажности волосы, простенькое платье. И рядом — его отражение: золотой мальчик, сжавший кулаки от злости.

Господи, что я наделала?

Марк

Ад. Это самое точное определение того, что происходит последние сорок восемь часов. Ад с бюрократическими проволочками и запахом дешевого дезодоранта в салоне Airbus А321.

Я сижу в кресле эконом-класса. Я, Марк Вольский, втиснут в кресло, которое, кажется, было рассчитано на какого-то мифического карлика. Колени упираются в переднее сиденье, сзади какой-то ребенок уже третий час пинает мой подголовник. А сбоку от меня, у иллюминатора, сидит моя «жена».

Алена. Она смотрит в окно на расстилающиеся под нами бескрайние зеленые и коричневые просторы Сибири. Кажется, она даже в каком-то непонятном восторге. Ее губы растянуты в легкой, почти детской улыбке. Она не пыталась заговорить со мной после взлета. Она просто… сидит. Иногда копается в своей огромной сумке, из которой пахнет все той же предательской ванилью и чем-то сдобным.

Я закрываю глаза, и передо мной снова всплывают картины позавчерашнего дня. Загс.

Отец организовал все с пугающей, издевательской скоростью. Никакой роскоши, никаких гостей. Только мы трое, наш «свидетель» — какой-то замогильный тип из юридического отдела отца с абсолютно бесстрастным лицом — и парочка чиновниц, которые смотрели на нас как на экспонаты в зоопарке.

Алена была в том же цветочном платье. Я — в смокинге, в котором накануне блистал на премьере. Мы были похожи на пародию. На столе лежал мой паспорт и ее — потрепанный, с загнутыми уголками. Я поймал себя на том, что смотрю на дату рождения. Она оказалась всего на год младше меня. Выглядела она моложе.

Церемония была быстрой и бездушной, как конвейер. Чиновница монотонно зачитала нам наши права и обязанности. Я чувствовал, как по спине бегут мурашки от унижения. Я видел, как дрожат пальцы Алены, когда она ставила подпись в журнале. Ее почерк был аккуратным, круглым.

— Поздравляю. Теперь вы муж и жена.

Эти слова прозвучали как приговор.

Я повернулся к ней, по протоколу, чтобы поцеловать невесту. Она замерла, ее глаза снова стали огромными от страха. Я наклонился и едва коснулся губами ее щеки. Она вздрогнула, как от удара током. Кожа была мягкой и теплой и пахла все теми же дурацкими булками.

Отец пожал мне руку. Его рукопожатие было железным.

— Поздравляю, сынок. Не подведи.

В его глазах читалось лишь холодное любопытство ученого, наблюдающего за экспериментом.

Потом была ночь в пустом пентхаусе отца. Алену отвели в гостевую спальню. Я бутылкой виски пытался затопить в себе ярость. Утром за нами заехал водитель, чтобы везти в Шереметьево. Алена вышла с убогим чемоданом на колесиках, который она забрала из дома с нашим водителем. Больше у нее ничего не было.

В аэропорту начался новый виток унижения. Бизнес-класс, конечно же, «внезапно» был переполнен. Отец позаботился. Наши места были в хвосте самолета, прямо рядом с туалетами.

Я никогда в жизни не летал экономом. Это оказалось пыткой. Конвейерная раздача питания, плачущие дети, мужики в спортивных костюмах… и она. Она взяла свой обед — какую-то резиновую курицу с рисом — и съела все с таким видом, будто это изысканное блюдо от мишленовского шефа. Потом достала из своей волшебной сумки маленькую коробочку, завернутую в пищевую пленку.

— Вам… не хотите? — тихо предложила она. — Я сама пекла. Медальки овсяные. Чтобы не тошнило.

Я посмотрел на эти самодельные печенья с презрением.

— Нет.

Она не настаивала, просто пожала плечами и отдала коробочку стюардессе, которая как раз проходила мимо. Та поблагодарила с искренней улыбкой. Алена в ответ застенчиво улыбнулась и снова уткнулась в окно.

Я пытался напиться. Но даже это не удалось. В эконом-классе не подают крепкий алкоголь, только вино и пиво. Я выпил две бутылочки красного, но вместо расслабления получил только тяжесть в голове и тошноту.

От ребенка сзади уже начинала дергаться глазная мышца. Я обернулся и бросил на его мать убийственный взгляд. Женщина что-то пробормотала и попыталась унять свое чадо, но безуспешно.

И тут Алена поворачивается ко мне.

— Марк, можно?

Я смотрю на нее и не понимаю, чего она хочет.

Она снова лезет в свою сумку и достает оттуда… маленького плюшевого мишку. Немного потертого, с одним пришитым глазом.

— Держите, — она протягивает игрушку через меня к ребенку. — Он волшебный. Очень помогает в полетах, правда, мальчик?

Ребенок моментально умолкает, уставившись на мишку широкими глазами. Его мать с облегчением выдыхает.

— Спасибо вам огромное!

— Пустяки, — улыбается Алена и снова поворачивается к окну.

Я смотрю на нее, на этот ее профиль, на упрямую прядь волос, которая все время выбивается из ее пучка. Во мне клокочет злоба. Кто она такая, чтобы раздавать мои, пусть и временные, нервы и мое спокойствие какому-то сопляку? И этот дурацкий мишка… Он пахнет ей. Ванилью и детством.

Я закрываю глаза, пытаясь отгородиться от этого кошмара. Мне снятся яхты, шампанское, длинные ноги и смех. Снится моя старая жизнь.

Резкий толчок и грохот шасси прерывают мой недолгий сон. Самолет идет на посадку. В ушах закладывает. Я морщусь от неприятного ощущения.

И тут я чувствую легкое прикосновение к своей руке. Алена, не глядя на меня, сует мне в пальцы ту самую коробочку с овсяными медальками.

— Пожуйте. Помогает заложенности ушей, — говорит она, глядя в свое окно на приближающиеся огни Красноярска.

Я хочу швырнуть эту дурацкую коробку обратно ей в лицо. Хочу крикнуть, чтобы она не смела меня трогать. Но уши действительно адски болят. Я с ненавистью открываю коробку, сую в рот печенье. Оно хрустящее, не приторно сладкое, с легкой ноткой корицы. И, черт возьми, это действительно помогает.

Самолет трясет, и мы уже катимся по полосе. Наступает тишина, нарушаемая только общим вздохом облегчения.

Я сижу, разжевывая ее печенье, и смотрю на ее затылок. На этого странного, пышного, абсолютно не вписывающегося в мою вселенную человека, который стал теперь моей законной женой.

И впервые за эти двое суток я чувствую не просто ярость. Я чувствую леденящий душу, абсолютный, животный страх.

Алена

У меня кружится голова. И дело не в турбулентности за бортом, а в абсолютной, сюрреалистичной нереальности происходящего. Я сижу в самолете. Рядом со мной спит мой муж. Муж. Это слово отдается в висках глухим, нелепым стуком.

Самолет. Я летала только один раз в жизни, в детстве, к тете в Анапу. Это был праздник, к которому готовились неделями. А сейчас… Сейчас я лечу в Сибирь. С мужем, которого я не знаю. За большие деньги.

Я украдкой смотрю на него. Марк спит, откинув голову на подголовник. Даже во сне его лицо не выглядит безмятежным. Губы сжаты, между бровей легла морщинка. Он красив. Безбожно, несправедливо красив. Как греческий герой с разбитым сердцем, даже если сердца у него, кажется, нет вовсе. В его смокинге, который сейчас помят, он смотрится здесь, в эконом-классе, как инопланетянин. Рядом с ним я чувствую себя еще больше, еще неуклюжее, еще больше похожей на перекати-поле, залетевшее не туда.

Мысленно я снова возвращаюсь в тот Загс. Это было похоже не на свадьбу, а на странную, постыдную бизнес-сделку. Я стояла в своем самом лучшем платье — том самом, с цветочками, в котором обычно хожу на дни рождения к подругам, — и чувствовала, как вся горю. Его отец, Арсений Вольский, был холоден и корректен, как скальпель. Его рукопожатие было быстрым и сухим. Он смотрел на меня не как на человека, а как на переменную в своем уравнении.

А Марк… Марк выглядел так, будто его ведут на эшафот. Он не смотрел на меня. Его взгляд был устремлен куда-то вдаль, поверх моей головы, полный ненависти и отвращения ко всему миру. И ко мне — как к олицетворению этого мира. Когда он по протоколу должен был поцеловать меня, я замерла. Его губы едва коснулись моей щеки, холодные и безжизненные. Это было похоже на прикосновение мраморной статуи. От этого прикосновения по спине побежали мурашки, но не приятные, а от леденящего ужаса. Что я наделала? Зачем согласилась?

Я расписалась в журнале своим аккуратным, круглым почерком, каким подписываю накладные на муку. Рядом его подпись — размашистая, резкая, с агрессивным росчерком. Два абсолютных противоположных мира на одной странице.

Потом его отец вручил мне телефон. На экране был открыт банковский перевод. Сумма аванса, как и было обещано. У меня перехватило дыхание. Я кивнула, не в силах вымолвить ни слова. Мечта. Она была так близко. Но ее цена давила на плечи тяжелым, невидимым грузом.

Теперь мы здесь. В самолете. Он просил алкоголь, много алкоголя, и почти сразу провалился в тяжелый, пьяный сон. Я же не могла сомкнуть глаз. Я смотрела на его руки. Длинные пальцы, ухоженные ногти. Руки человека, который не знает, что такое замешивать тугое тесто по шесть часов кряду, что такое отскабливать засохший крем с кондитерских мешков, что такое ожоги от раскаленного противня.

Я полезла в свою сумку за водой и наткнулась на коробочку с овсяными медальками. Мои нервные печеньки. Я всегда пеку, когда волнуюсь. Тесто — единственное, что меня успокаивает, его предсказуемость. Добавил ингредиенты, вымесил, испек — получился результат. В жизни все не так.

Я предложила ему. Он отказался с таким видом, будто я предложила ему яд. Мое лицо запылало от стыда. Конечно, он привык к устрицам и икре, а не к домашнему печенью. Я отдала печенье стюардессе, и та была искренне рада. Маленький лучик нормальности в этом безумии.

А потом этот мальчик сзади… Он пинал его кресло, и я видела, как у Марка дергается скула. Он был готов взорваться. А я подумала о своей племяннице, о том, как она не любит летать и ездить в машинах, о ее любимом мишке, которого я всегда ношу с собой на случай паники. И я просто… отдала его. Просто чтобы стало тише. Чтобы хоть на немного уменьшить то напряжение, которое клубилось вокруг моего «мужа» густым, грозовым облаком.

И этот мишка сработал. На какое-то время воцарился мир.

Когда самолет пошел на посадку, я увидела, как Марк морщится от боли в ушах. Это была первая понятная, человеческая эмоция на его лице за все время. Не злоба, не презрение, а просто физический дискомфорт. И я снова сделала это бездумно, на автомате, как будто он был кем-то своим, кем-то, о ком можно позаботиться. Сунула ему коробку с печеньем. «Пожуйте. Помогает».

Я не ждала благодарности. Я ждала, что он швырнет ее. Но он взял. И разжевал. И это подействовало.

И сейчас, глядя на него, я чувствую не просто страх. Я чувствую странную, щемящую жалость. Он заложник этой ситуации не меньше моего. Его продали за наследство, как я продалась за мечту. Мы оба — разменные монеты в игре его отца.

Самолет выходит на посадочную полосу. За окном проплывают огни какого-то незнакомого, чужого города. Красноярск. Моя новая жизнь. На полгода.

Я перевожу взгляд с Марка на свое отражение в темном стекле иллюминатора. Я вижу свое круглое, испуганное лицо.

«Все будет хорошо, — шепчу я сама себе. — Шесть месяцев. Ты справишься. Ты получишь свою кондитерскую. А потом…»

Потом я вернусь к своей старой жизни. Но будет ли она прежней? Смогу ли я снова просто печь булки, зная, что где-то есть человек, который ненавидел меня за то, что я просто вошла не в ту дверь?

Самолет с грохотом касается земли, и меня резко толкает вперед. Ремень безопасности впивается в живот. Марк просыпается, мгновенно, как от сигнала тревоги. Его глаза ясные и сразу наполненные привычной холодностью. Он смотрит на меня, на коробочку с печеньем, которую все еще держит в руке, и бросает ее на откидной столик, словно обжигается.

Эксперимент окончен. Реальность снова наступила.

— Приехали, — хрипло говорит он и первым отстегивает ремень.

Да. Приехали.

Марк

Дом. Это, конечно, громко сказано. Дом отца в Сибири оказался унылым бревенчатым срубом где-то на отшибе, с видом на бесконечную темноту и какие-то чахлые елки. Не пентхаус с панорамными окнами, на которые я наивно рассчитывал. Водитель, молчаливый угрюмый мужик, бросил наши чемоданы у порога и уехал, оставив нас одних в звенящей, давящей тишине.

Я первым переступаю порог, чувствуя себя первооткрывателем какой-то дыры. Пахнет деревом, холодом и пылью. Я щелкаю выключателем.

Свет желтым пятном упал на просторную гостиную-столовую с огромной кухней. Мебель была. Деревянный стол, стулья, диван, кресла. Все добротное, но безвкусное, казенное. Как в профсоюзном санатории времен застоя.

— Ну что ж, — процедил я, оглядывая владения. — Мило и уютно. Прямо как в тюрьме строгого режима.

Алена молчит. Она стоит на пороге, вжимаясь в свой дурацкий чемодан, и осматривается с каким-то глупым любопытством. Как будто это не ссылка, а экскурсия.

— Пойдем, посмотрим, где нам предстоит… отдыхать, — я бросаю это с сарказмом и двигаюсь вглубь дома.

Первая дверь оказывается спальней. Небольшая. И в ней стоит одна-единственная кровать. Двуспальная. Широкая, с массивным деревянным изголовьем. Она смотрится здесь как самый злой и издевательский розыгрыш.

Мое настроение, и без того находящееся ниже плинтуса, окончательно падает в небытие. Одна кровать. На двоих. С ней.

Я резко разворачиваюсь и прохожусь по остальным комнатам. Кабинет — пусто, только провода торчат из стен. Еще одна комната — абсолютно пустая, пыльная. Вторая спальня? Гостевая? Нет, просто пустота. Санузел, к счастью, есть, и даже с работающей водой.

Я возвращаюсь в спальню. Алена стоит у порога, не решаясь войти. Ее глаза тоже прикованы к этой кровати. Я вижу, как она сглатывает, и на ее щеках выступает румянец. Смущение? Испуг? Неважно.

Мой внутренний предохранитель щелкает. Нет. Ни за что. Никакого интима — это было ее условие. А мое условие — никакого совместного сна. Никакого деления постели с этой… с этой пышной булочницей, которая пахнет как кондитерский отдел универмага.

Я сгребаю свой дорогой чемодан и с силой бросаю его на кровать.

— Отлично. Это моя комната, — заявляю я, снимая пиджак и бросая его на одеяло.

Она широко раскрывает глаза.

— Твоя? А где… а где я буду спать?

Я выхожу в гостиную и указываю на диван. Длинный, кожаный, с виду не самый мягкий.

— Вот твой будуар, золушка. Кажется, он как раз твоего размера.

Я вижу, как по ее лицу пробегает тень обиды, а потом — волна покорности. Она просто кивает, без возражений, подходит к своему жалкому чемодану и оттаскивает его к дивану.

— Хорошо, — тихо говорит она.

Это «хорошо» взбесило меня еще сильнее. Почему она не возмущается? Почему не кричит? Почему не звонит моему отцу с истерикой? Она просто принимает это. Как принимает все. Как приняла предложение, как приняла загс, как приняла самолет. Эта вселенская покорность сводила меня с ума.

Живот предательски урчит, напоминая, что последний раз я ел ту самую резиновую курицу в самолете. Я распахиваю гигантский холодильник на кухне. Он пуст. Сияет стерильной белизной. Я дергаю морозилку — там лежит пачка льда для напитков и больше ничего.

Идеально. Просто великолепно.

— Ну что, дорогая жена? — обернулся я к ней. — Похоже, тебе предстоит решить свой первый стратегический вопрос — продовольственный. Я голоден.

Она подходит, заглядывает в холодильник, потом в шкафы. Они тоже пусты.

— Я… я не знаю, где здесь магазин. Может, спросить у кого-то?

— Великолепная идея! — я изображаю восторг. — Сбегай, узнай. Я подожду.

Я устраиваюсь в кресле, закидываю ноги на журнальный столик и делаю вид, что погрузился в изучение своего телефона. Безлимитный интернет — единственное, за что я был готов мысленно похвалить отца.

Я вижу, как она стоит в нерешительности, потом натягивает свое легкое пальто, берет сумочку и выходит за дверь. В темноту. В эту сибирскую глушь.

Одиночество накатывает мгновенно, густое и давящее. Тишина становится оглушительной. Где-то скрипит дерево, завывает ветер в трубе. Я чувствую себя заключенным. В клетке. С надзирателем в виде милой, пышной девушки, которую я ненавижу всей душой за то, что она оказалась здесь, рядом.

Прошло, наверное, сорок минут. Я уже начинаю нервно вышагивать по залу, когда дверь открывается. Она входит, замерзшая, с красным от холода носом. В руках она держит два пакета с продуктами.

— Тут… тут рядом всего один маленький магазинчик, — говорит она, запыхавшись. — Ассортимент скромный. Я взяла яиц, макарон, хлеба, молока…

Она выкладывает покупки на стол. Все самое простое, дешевое, базовое.

Я смотрю на этот убогий ужин, и во мне закипает ярость. Макароны. Яйца. Это то, чем меня теперь будут кормить.

— Прекрасно, — рычу я. — Готовь свой пир. А я пойду искать что-то съедобное для человека.

Я хватаю ключи от внедорожника, который оставил нам водитель, и направляюсь к двери.

— Марк, куда ты? Уже поздно, ты не знаешь дороги… — ее голос звучит испуганно.

Этот жалкий лепет становится последней каплей.

— Не твое дело! — рявкаю я, хлопая дверью так, что содрогнулся весь сруб. — Сиди и жди своего принца, Золушка!

Я сажусь в машину, резко завожу двигатель и выруливаю на темную, незнакомую дорогу. Я еду наугад, яростно проклиная все на свете: отца, Сибирь, свою жизнь, ее. Я искал огни. Любые огни. Бар, клуб, хоть кабак.

Я нахожу какой-то подвал с неоновой вывеской «Клуб «Медведь». Внутри пахнет дешевым пивом, сигаретами и перегаром. Музыка орет так, что дрожат стены. Идеально. Именно то, что мне нужно.

Я заказываю виски. Самый крепкий, какой есть. И еще один. И еще. Я пью, стараясь не думать. Не думать о пустом доме. Не думать о той, что осталась там одна. Не думать о широкой двуспальной кровати, на которой я буду спать в гордом одиночестве.

Ко мне подходит какая-то девчонка с ярким макияжем и спрашивает, не из Москвы ли я. Смотрю на нее, на ее короткую юбку и голые ноги, и вдруг думаю, что от нее пахнет дешевыми духами. Не ванилью и теплым хлебом. А химией.

Я отворачиваюсь и заказываю еще виски. Я напиваюсь. Целенаправленно и зло. Но почему-то образ испуганного, покрасневшего от холода лица Алены не уходит. Он здесь, со мной, в этом душном, вонючем баре. И он гораздо реальнее, чем все, что происходит вокруг.

Алена

Дверь захлопывается, и я вздрагиваю, будто от выстрела. Грохот отзывается в пустом доме, подчеркивая звенящую тишину. Я остаюсь одна. Стою посреди чужой гостиной, смотрю на два жалких пакета с продуктами на столе и чувствую, как по щекам катятся предательские горячие слезы.

Я их быстро смахиваю. Нет. Реветь нельзя. Реветь — значит признать, что он победил. Что этот избалованный мажор сумел меня обидеть, унизить, заставить чувствовать себя ненужной занозой в его идеальной жизни.

Его комната. Эти слова до сих пор горят у меня в ушах. Он сказал это с такой простой, неоспоримой уверенностью, с таким презрением. Как будто, так и должно быть. Как будто я не заслуживаю даже кровати. Диван. Мой «будуар». Я подошла к нему и провела рукой по кожаной обивке. Холодной, жесткой. На нем будет неудобно спать, спина заболит к утру. А там, за дверью… большая, широкая, пустая кровать.

Мысль о том, чтобы лечь туда, сейчас кажется мне такой же дикой, как и все это приключение. Лежать в постели, где только что разваливался он, дышать воздухом, пропитанным его дорогим парфюмом и высокомерием… Нет. Уж лучше диван. По крайней мере, здесь я на своей территории. На территории униженной, но не сломленной Золушки.

Я разворачиваю пакеты. Достаю яйца, пачку макарон, молоко, хлеб. Базовый набор выживания. Магазин и правда был один, в пяти минутах ходьбы, маленький, светящийся одиноким огоньком в кромешной тьме. Продавщица смотрела на меня как на пришельца, пока я набирала свою скромную корзину. Видимо, новых лиц здесь нечасто видят.

Он сказал: «Я голоден». Сказал так, будто я его личная служанка. И знаете что? Я пошла. Потому что я тоже была голодна. Потому что инстинкт самосохранения сильнее гордости. А еще… еще потому, что я помню о сделке. Я не здесь для того, чтобы устраивать истерики. Я здесь, чтобы выдержать. Шесть месяцев. Сто восемьдесят дней. Как срок. Как испытание.

Я складываю продукты в холодильник. Белый, пустой, стерильный, как и все здесь. Он сияет, подчеркивая убогость моего «улова». Я открываю морозилку и сую туда пачку льда, которую он с презрением проигнорировал. Лед для напитков. А я даже не знаю, что это за напитки такие.

Почему я это терплю?

Я закрываю дверцу холодильника и вижу свое отражение в глянцевой поверхности. Растрепанные волосы, красные от слез глаза, простенькое домашнее платье, которое я надела после дороги.

Пять миллионов.

Эта цифра всплывает в голове ярким, огненным знаком. Это не просто деньги. Это — свобода. Это моя кондитерская. Не «Аленка», как я сказала его отцу в порыве, а настоящее, красивое название. С витриной, где будут лежать мои авторские эклеры и многослойные торты. С уютными столиками, где пахнет кофе и свежей выпечкой. Где я буду хозяйкой. Где никто не сможет указать мне на диван и сказать «вот твое место».

Ради этого можно потерпеть. Ради этого можно спать на диване, ходить в промозглую темноту за макаронами и сносить унизительные взгляды этого… этого ребенка в теле взрослого мужчины.

Я принимаюсь готовить. Простую яичницу с хлебом. Действия успокаивают. Знакомая рутина: разбить яйца, посолить, поджарить хлеб на сухой сковороде. Запах еды понемногу наполняет дом, делает его чуть менее чужим. Это мой запах. Запах дома. Не его.

Я ем одна за большим деревянным столом. Приборы звенят в гробовой тишине. Я ем и злюсь. Злюсь на него за его высокомерие. Злюсь на себя за свою покорность. Злюсь на Арсения Вольского за то, что он устроил этот цирк. И больше всего я злюсь на ту глупую, наивную часть себя, которой в самолёте вдруг показалось, что в нем есть что-то человеческое, когда он жевал мои печенья. На что я рассчитывала? Что вдруг понравлюсь ему? Возомнила себя Золушкой? Но Марк оказался не таким уж прекрасным принцем.

Где он сейчас? В каком-нибудь местном баре, пьет свое виски и рассказывает новым друзьям, как его отец подсунул ему толстуху-жену. Мне от этой мысли становится тошно.

Я мою посуду, привожу кухню в порядок. Делаю все медленно, растягивая время. Идти в гостиную и ложиться на этот дурацкий диван не хочется категорически.

Но деваться некуда. Я расстилаю на диване свое пальто, делая подобие простыни. Подушки тут есть, жесткие, без намека на мягкость. Я устраиваюсь, поджимаю под себя ноги. Холодно.

Я иду в «его» спальню — дверь не заперта — и на цыпочках, крадучись, как вор, забираю с кровати одно одеяло. Оно пахнет им. Я возвращаюсь на диван, укутываюсь с головой и пытаюсь дышать через рот, чтобы не чувствовать этот запах.

Снаружи завывает ветер. В бревнах что-то поскрипывает. Я лежу с открытыми глазами и смотрю в потолок. Страшно. Одиноко. До слез обидно.

Но где-то глубоко внутри, под всей этой обидой и злостью, живет твердое, как камень, ядро. Упрямое и несгибаемое.

Шесть месяцев. Сто восемьдесят дней.

Я все выдержу. Ради своей мечты. Ради своей кондитерской.

Я закрою глаза и представлю себе ее — каждую деталь, каждую полочку, каждую вазочку с печеньем.

И тогда диван покажется не таким уж и жестким. А одиночество — не таким уж всепоглощающим.

Я справлюсь. Обязательно справлюсь.

Марк

Виски дерьмовый. Горький, обжигающий горло, пахнет дешевым дубом и тоской. Я пью его стаканами, пытаясь достичь того самого состояния забвения, когда мир превращается в мутное, неразборчивое пятно. Но сегодня алкоголь отказывается работать. Он жжет желудок, кружит голову, но не приносит желаемого отупения. Каждая выпитая рюмка только обостряет восприятие.

Я вижу потёртые рукава пиджаков местных завсегдатаев, слышу их громкий, утробный смех над несмешными шутками, чувствую липкий от чего-то пол под ботинками. Девчонка с яркими губами снова попыталась ко мне подойти, но мой взгляд, должно быть, выражал нечто настолько дикое и недружелюбное, что она отступила.

Мысли предательски ползли назад. В тот дом. К ней. К тому, как я бросил её одну в этой глухомани, в холодном, пустом срубе. Сказал «сиди и жди своего принца». И ведь она ждала. Потому что ей некуда было деваться. Потому что наш «брак» — это тюрьма для нас обоих, только у меня хоть есть ключи от машины.

Я допиваю последний стакан и швыряю деньги на стойку. Бармен, здоровенный детина с медвежьей мордой, кивает мне с молчаливым пониманием. Видимо, видел тут таких «горемычных» из столицы не раз.

Дорога назад кажется вечностью. Темнота за окном абсолютная, фары выхватывают из мрака только куски разбитой дороги и стволы бесконечных елей. Я заблудился дважды, проклиная всё на свете, и в итоге нашел наш проклятый дом только потому, что запомнил покосившийся почтовый ящик на развилке.

Я глушу двигатель и сижу несколько минут в полной тишине, слушая, как остывает металл. В доме не горит ни одного огонька. Спит, значит.

Я вхожу внутрь, стараясь не шуметь, хотя не понимаю, зачем. Воздух в гостиной был ледяным. Холоднее, чем на улице. Я щёлкаю выключателем в прихожей.

Алена спит на диване. Закуталась в одно тонкое одеяло, подложив под голову свою дурацкую сумку вместо подушки. Она лежит на боку, поджав ноги, стараясь занять как можно меньше места, спрятав нос в складках одеяла. На её ресницах блестели засохшие слезинки. Даже во сне она выглядит несчастной и побитой. И… замерзшей.

Я смотрю на камин. Он пуст. Отопление, видимо, не растопили. В этом проклятом месте, наверное, нужно было это делать вручную, дровами. О чем я, конечно, не подумал, прежде чем сбежать в поисках бара.

В спальне, когда я заходил туда, было тепло. Там явно было какое-то свое отопление, может, электрический котёл. А здесь, в гостиной, был просто склеп.

Меня скручивает от внезапного, острого чувства стыда. Такого знакомого и такого забытого. В последний раз я чувствовал нечто подобное, наверное, в детстве, когда случайно сломал любимую игрушку младшей сестры и увидел её слёзы.

Я вешаю куртку и прохожу в спальню. Действительно, здесь тепло и сухо. Я снимаю обувь, расстегиваю рубашку. Но спокойно раздеться и лечь в эту огромную, тёплую, пустую кровать я не могу. Образ её сжавшегося от холода тела стоит перед глазами.

Я ругаюсь про себя и выхожу обратно в гостиную. Она не проснулась. Дышит ровно и глубоко, спит уставшим сном.

Я подхожу к дивану и, после секундного колебания, наклоняюсь. Аккуратно, чтобы не разбудить, поддеваю её на руки.

И у меня тут же происходит шок.

Она… лёгкая для меня. Невесомая. Вопреки всем моим ожиданиям от её пышных форм, она весит совсем ничего. Я ожидал тяжести, неповоротливости, а она оказалась хрупкой и мягкой. Её голова бессильно падает мне на плечо, и в нос бьет тот самый тёплый, ванильный запах свежей выпечки. Тот самый, который я так ненавижу. Сейчас он почему-то не кажется таким уж противным.

Я отношу её в спальню, и укладываю на свою, на нашу кровать. Она лишь глубже зарывается носом в подушку, что-то шепчет во сне и сворачивается калачиком. Я накрываю её вторым одеялом, тем, что лежит в ногах.

Она выглядит совсем ребёнком. Никакого намёка на ту раздражающую, всепонимающую покорность, которую она демонстрировала днём. Только усталость и беззащитность.

Я прохожу в ванную, умываюсь ледяной водой, пытаясь смыть с себя и запах дешёвого бара, и это странное, щемящее чувство. Вернувшись, я останавливаюсь в нерешительности. Лечь рядом? Уйти обратно на диван?

Но диван холодный и жёсткий. А здесь тепло. И моё место здесь.

Я ложусь с другой стороны кровати, стараясь не смотреть на неё. Между нами целая пропасть, добрых полметра пустого пространства. Но я чувствую исходящее от неё тепло. Слышу её тихое, ровное дыхание.

Стыд продолжает грызть меня изнутри. Я веду себя как последний скот. Как избалованный ребёнок, который ломает игрушки, когда ему скучно.

«Не такая уж ты и тяжёлая», — почему-то подумал я, глядя в потолок.

Потом я поворачиваюсь на бок, спиной к ней, закрываю глаза. Засыпая, я в последний раз отдаю себе отчёт в том, что происходит. Я, Марк Вольский, добровольно, по собственной воле, лёг спать в одну кровать с той, кого всего несколько часов назад готов был выгнать на улицу.

И самое странное — мне от этого не было плохо. Мне… спокойно.

И я заснул с невероятной быстротой, не успев даже додумать, что же это всё значит.

Алена

Первое ощущение — тепло. Глубокое, пронизывающее, уютное тепло, в которое хочется нырнуть с головой и никогда не всплывать. Я тону в нем, не желая просыпаться, и по телу разливается приятная тяжесть. Где-то на краю сознания мелькает мысль, что диван не может быть таким мягким, а одеяло — таким пушистым и легким.

Потом приходит осознание второго ощущения. Вес. Тяжелая, теплая рука лежит на мне, на моей груди, чуть ниже ключицы. Ладонь раскрыта, пальцы расслаблены. И еще… за моей спиной чувствуется другое тело. Большое, твердое, согревающее меня всей своей длиной. Ритмичное, спокойное дыхание шевелит волосы у меня на затылке.

Мой сонный мозг медленно, с трудом пытается сложить пазл. Тепло. Кровать. Рука. Дыхание.

Мои глаза сами собой распахиваются. Я вижу свою руку на белоснежной подушке. Не на кожаном диване. На подушке из дорогого сатина. Я лежу в спальне. В большой кровати.

И это его рука на мне.

Тихий, почти животный ужас, холодный и острый, пронзает меня с головы до пят. Я замираю, не дыша. Что произошло? Как я здесь оказалась? Что он сделал? Память лихорадочно проигрывает вчерашний вечер: его уход, одиночество, холод, диван. И больше ничего. Ни звука, ни воспоминаний.

Я должна бежать. Сейчас же. Но я не могу пошевелиться, парализованная страхом и непониманием.

И в этот момент он во сне шевелится. Его рука на моей груди непроизвольно сжимается, притягивая меня к себе еще ближе. Его дыхание прерывается, и он издает какой-то неразборчивый, сонный звук у меня над ухом.

Этого достаточно, чтобы паралич отступил. Я резко, как ошпаренная, дергаюсь всем телом, выскальзываю из-под его руки и буквально скатываюсь с кровати на пол, спотыкаясь о край одеяла.

— Что? Что такое? — его голос хриплый, спросонья. Он поднимается на локте, заспанный, с растрепанными волосами. Его глаза, еще мутные от сна, с трудом фокусируются на мне, стоящей посреди комнаты в одной футболке, дрожащей как осиновый лист.

Он смотрит на меня, потом на свою руку, потом на пустое место в кровати рядом с собой. И по его лицу проходит волна понимания, а следом — что-то похожее на… стыд?

— Алена… — он начинает, проводя рукой по лицу. — Прости. Ты… ты замерзла. В гостиной было холодно. Я… принес тебя сюда.

Его слова повисают в воздухе. Они кажутся такими нелепыми, такими надуманными. Принес? Потому что замерзла? Этот человек, который с порога назвал диван моим местом?

Я молчу, просто смотрю на него, и мой взгляд, должно быть, выражает весь мой ужас и недоверие. Он видит это и отводит глаза.

— Я не… ничего такого. Клянусь, — он добавляет тише, и в его голосе впервые слышатся нотки какой-то неуверенности, почти вины. — Просто было холодно. И все.

Я не верю ему. Не могу поверить. Это какая-то игра. Новый способ надо мной поиздеваться. Понадобилось ему ночью поиграть в благородного рыцаря, спасающего замерзающую Золушку. А утром будет смеяться.

Я, не говоря ни слова, разворачиваюсь и быстрыми шагами ухожу в гостиную. Сердце колотится где-то в горле. Захожу в ванную, запираюсь и включаю воду, пытаясь смыть с себя остатки его тепла и этот жуткий, сладковатый запах его кожи, который въелся в мою футболку.

Когда я выхожу, он уже одет в простые джинсы и свитер. Стоит на кухне и смотрит в пустой холодильник, будто надеясь найти там ответы на все вопросы.

— Я… я приготовлю завтрак, — говорю я первое, что приходит в голову.

Мне нужно какое-то действие. Рутина. Что-то знакомое, что вернет мне почву под ногами.

Он кивает, не глядя на меня.

— Хорошо.

Я делаю все на автомате. Достаю сковороду, разбиваю яйца. Руки слегка дрожат. Я чувствую его взгляд на своей спине. Он молча наблюдает, как я готовлю. Тишина в доме давит, становится невыносимой.

Я кладу перед ним тарелку с яичницей и кусок хлеба. Сама сажусь напротив с чашкой чая. Есть я не могу — в горле стоит ком.

Он ест. Молча. И… он ест с аппетитом. Сначала осторожно, потом все увереннее, очищая тарелку за считанные минуты.

— Спасибо, — говорит он, отодвигая от себя пустую тарелку. Его голос тихий, но обычный, без утренней хрипоты. — Это было… хорошо.

Я просто киваю. Не верю ни одному его слову. Ни извинениям, ни благодарности. Это маска. Сейчас он наденет смокинг и снова превратится в того надменного принца.

Он встает, берет ключи от машины со стола.

— Мне надо в офис. Разбираться со всем этим. — Он делает неопределенный жест рукой, будто «все это» разбросано по всему дому.

Я снова киваю, глядя в свою чашку.

— Хорошо.

Он стоит еще секунду, будто хочет что-то сказать, но потом просто разворачивается и уходит. Я слышу, как заводится машина, и звук мотора быстро удаляется.

Только когда он окончательно пропадает, я выдыхаю. Дрожь постепенно уходит. Я остаюсь одна за большим столом с двумя пустыми тарелками.

Он съел мою яичницу. Он сказал «спасибо». Он извинился.

Но я не понимаю. Не понимаю правил этой игры. И поэтому не верю. Не могу позволить себе поверить.

Я мою посуду, смотрю в окно на серое сибирское утро. Где-то там он, а я здесь. Всё так же по разные стороны стекла.

Только стекло это стало тоньше. И от этого стало еще страшнее.

Марк

Сладкий сон обрывается резко. Глухой стук, возня. Открываю глаза.

— Что? Что такое? — поднимаюсь на локте, с трудом фокусируюсь и вижу Алену посреди комнаты в одной футболке.

Смотрю на нее, на место в кровати, и до меня наконец доходит.

— Алена… — провожу рукой по лицу. — Прости. Ты… ты замерзла. В гостиной было холодно. Я… принес тебя сюда.

Она молчит, смотрит на меня, как на идиота. Не могу на нее так смотреть, отвожу взгляд. Мне стыдно? Наверное, да.

— Я не… ничего такого. Клянусь. Просто было холодно. И все.

Я еще и виноват! Да что происходит вообще?

Она разворачивается, также молча, и уходит в гостиную. Твою ж…

Алена ночью лежала тут, рядом, тихая и тёплая, и её дыхание было ровным и спокойным. А утром она смотрела на меня с таким животным ужасом, будто я был маньяком.

— Чёрт, — встаю с кровати.

По телу разливается глупая, юношеская теплота при воспоминании, как она прижалась ко мне спиной во сне, будто искала защиты. И ещё одно воспоминание, смутное и постыдное — сон. Не просто сон. Яркий, ощутимый. Во сне я касался её не с презрением, а с… любопытством? Нет, сильнее. С желанием. Мои руки скользили по её мягким бокам, ощущали под пальцами тёплую, бархатистую кожу, нежную и податливую. Я чувствовал во сне её запах — не просто ваниль, а что-то глубже, домашнее, уютное, что сводило с ума. Я притягивал её к себе, и она не сопротивлялась, а издавала тихий, довольный звук…

Я резко трясу головой, пытаясь отогнать навязчивую картинку. Что со мной? Это от воздержания, не больше. От смены обстановки. От стресса.

Одеваюсь. Выхожу на кухню. Она делает вид, что не замечает меня. Напряжение висит в воздухе густым киселем. Я извинился. Чёрт побери, я извинился! И чувствую себя при этом последним подлецом. А она смотрит на меня так, будто я занёс над ней нож.

А потом она подает мне яичницу. Самую простую, зажаренную на скорую руку. И это лучший завтрак в моей жизни. Я ем, стараясь не смотреть на неё, чувствуя её взгляд на себе. Каждый кусок наполнен странным чувством стыда и… благодарности. Я говорю «спасибо». И это тоже искренне.

Потом я сбегаю. В офис, как спасение.

Филиал отца в Красноярске оказывается не ультрасовременным бизнес-центром, а трёхкомнатной конторой на окраине города, пропахшей дешёвым кофе и старыми бумагами. Коллектив — человек пять: бухгалтер Людмила Степановна, которая смотрит на меня как на вредного ребёнка, два айтишника-задохлика и секретарша Катя, тут же попытавшаяся заигрывать, помахивая надушенными волосами.

Мне вручают папку с документами.

— Разберитесь с этим, Марк Арсеньевич. Отец велел вам вникнуть в процесс, — сообщает Людмила Степановна.

Я открываю папку. Цифры, графики, отчёты о поставках, балансы. Они плывут перед глазами, не желая складываться в хоть сколько-нибудь понятную картину. Я всегда считал, что бизнес — это звонки, клубы, договорённости в курилках на премьерах. А это… это скучная, монотонная, неподъёмная работа.

Я звоню старым знакомым, чтобы сбросить это на кого-то, но меня вежливо посылают. Видимо, отец уже предупредил всех.

К полудню у меня уже раскалывается голова. Я сижу в своём кабинете с дубовым столом и смотрю в окно на серый пейзаж промзоны. И снова мысли лезут в голову. Не о цифрах. О ней.

О том, как она испекла эти дурацкие овсяные медальки. Как отдала своего плюшевого мишку ребёнку в самолёте. Как молча пошла в темноту искать еду, потому что я, последний эгоист, не подумал об этом. Как она плакала во сне на том чёртовом диване.

И этот сон… Проклятый сон. Ощущение её кожи под пальцами было таким реальным, что я до сих пор чувствую его на кончиках пальцев. Это сводит с ума. Я злюсь на неё. Злюсь за то, что она влезла в мою жизнь и перевернула её с ног на голову. За то, что заставила меня чувствовать себя говнюком. За то, что её простая яичница оказалась вкуснее всех моих устриц.

С силой бью кулаком по столу. От боли в костяшках становится немного легче.

Людмила Степановна заглядывает в кабинет, видит моё возможно дикое лицо и сухо спрашивает:

— Марк Арсеньевич, вы с квартальным отчётом разобрались? Его послезавтра сдавать.

— Нет ещё, — скриплю зубами.

— Отец ждёт вашего звонка до конца дня, — бросает она на прощание и удаляется, хлопнув дверью.

Отец. Ещё один гвоздь в крышку моего гроба. Я откидываюсь на спинку кресла и закрываю глаза.

Перед глазами снова её лицо. Не испуганное, не обиженное. А спокойное, сосредоточенное, каким оно было, когда она готовила. Слегка нахмуренный лоб, кончик языка, прикушенный от усердия, тёплый свет кухонной лампы на её щеке…

«Чёрт возьми, — думаю с внезапной, ослепляющей ясностью. — Я хочу домой».

Не в московский пентхаус. Не в клуб. А в тот самый, проклятый бревенчатый сруб. Где пахнет ванилью и где она, наверное, прямо сейчас печёт что-то невероятное, чтобы занять себя и не сойти с ума.

Я встаю, хватаю ключи. Все эти отчёты и квартальные балансы могут подождать. Прямо сейчас мне было нужно только одно — увидеть, что с ней всё в порядке. И может быть, попробовать ещё раз извиниться.

Марк

Заезжаю в какой-то придорожный магазинчик, покупаю бутылку дорогого виски — не той бормотухи, что пил вчера, а чего-то серьёзного, выдержанного, как полагается. Не знаю зачем. То ли в качестве оправдательного подношения, то ли для храбрости. Она, конечно, не пьёт, но бутылка как бы говорит: «Я пытаюсь. Смотри, я купил хорошее».

Подъезжая к дому, я почему-то ожидал увидеть ту же унылую картину: тёмные окна, одинокий дымок из трубы, если повезёт. В голове уже рисовалась картина: она сидит, закутавшись в одеяло на том самом диване, смотрит в стену и ненавидит меня ещё чуть больше.

Реальность же бьет меня между глаз. Или возможно, сразу в пах.

Из трубы валит ровный, густой столб дыма. В окнах горит свет, тёплый и жёлтый, и сквозь стекло я вижу отблески живого, танцующего пламени. Камин. Кто-то растопил камин.

Я глушу двигатель и несколько секунд сижу в машине, слушая тишину и гулкую работу собственного сердца. Потом беру папку с проклятыми отчётами, бутылку и выхожу.

Воздух у порога пахнет не холодом и тоской. Он пахнет дымом. Настоящим, древесным. И… борщом? Да, точно, густой, наваристый запах свёклы, мяса и лаврового листа.

Я вхожу внутрь. И замираю.

В гостиной пылает камин. Дрова весело потрескивают, отбрасывая на стены длинные, тёплые тени. Тепло. По-настоящему тепло, как в детстве у бабушки. Диван застелен каким-то пледом, на нём лежит пара подушек — видимо, из спальни.

А на кухне… на кухне творится что-то невообразимое. Стол заставлен продуктами. Тут овощи, зелень, сыр, какая-то рыба. Алена стоит у плиты спиной ко мне, что-то помешивая в большой кастрюле, откуда и идет тот самый божественный запах. Рядом на столе стоит готовый пирог — золотистый, румяный, с прослойками из зелени и семги.

Она оборачивается, услышав мои шаги. На её лице нет ни ужаса, ни ненависти. Лишь лёгкая усталость и… деловитость.

— А, ты приехал, — говорит она, как будто я просто вышел в магазин на пять минут. — Я съездила в гипермаркет. Такси вызвала. Там, кстати, неплохой выбор. И дрова нашла в сарае сзади. Растопила. Здесь, оказывается, очень уютно, когда тепло.

Я стою, как идиот, с бутылкой виски в одной руке и папкой с нереализованными амбициями в другой. Вся моя напускная важность, весь мой столичный лоск разом испарились, оставив меня голым и абсолютно бесполезным перед лицом этой… этой булочницы, которая за полдня сделала этот склеп домом.

Она смотрит на бутылку, потом на папку, потом на моё, должно быть, глупое лицо.

— Извини ещё раз за… ну, за вчера и за сегодня, — выдавливаю я. Слова звучат фальшиво, как монета с облупившейся краской. — Я взял работу домой.

Алена лишь пожимает плечами, снова повернувшись к плите.

— Ужин почти готов. Борщ и пирог с семгой. Можешь переодеться, если хочешь.

Вот так. Ни упрёков, ни слёз, ни криков. Просто «ужин почти готов». Это в тысячу раз хуже. Мои извинения, оказывается, не нужны. Они слишком мелкие, слишком незначительные на фоне того, что она сделала.

Я иду в спальню, скинув куртку, снимаю костюм. Одеваюсь в простые штаны и свитер. Чувствую себя абсолютно разбитым. Не физически — морально. Она не нуждается во мне. Не нуждается в моих деньгах — у неё теперь есть свои. Не нуждается в моей защите — она сама вызвала такси, сама нашла дрова, сама всё организовала. Она ведет себя здесь полновластной хозяйкой, а я — непонятное приложение, которое приносит с собой плохое настроение и папки с бумагами, которые не может осилить.

Я возвращаюсь. Она уже накрывает на стол. Два прибора. Пахнет так, что слюнки текли.

— Садись, — говорит она просто. — Поешь горячего.

Сажусь. Она наливает мне тарелку борща. Густого, наваристого, с куском мяса и сметаной. И отрезает огромный кусок пирога. Он тает во рту.

Ем молча. Как утром. Но сейчас не просто удовлетворение голода. Это нечто большее. Каждый кусочек наполнен странным, горьковатым чувством стыда и… признательности. Это лучший ужин в моей жизни. И самый неловкий.

Алена сидит напротив, спокойная, невозмутимая. Она не пытается меня утешить или развлечь разговором. Она просто позволяет мне есть, и чувствовать себя последним ничтожеством.

— Спасибо. Это было невероятно.

Я говорю это искренне. От всего своего уставшего, запутавшегося сердца.

Алена лишь кивает.

— Можешь идти работать, если нужно. Я тут приберу.

Я беру свою папку и бутылку виски — она так и осталась нераспечатанной — и бреду в гостиную, к камину. Сажусь в кресло, открываю папку. Цифры снова плывут перед глазами. Но теперь их сопровождает треск поленьев и стук посуды на кухне.

Я ей не нужен. Но почему-то не хочу быть нигде, кроме как здесь. В этом тёплом, пахнущем борщом и пирогом доме, где меня терпят, кормят и… прощают? Нет, не прощают. Просто принимают как данность. Как неизбежную погодную неприятность.

И впервые в жизни я чувствую, что быть просто «данностью» — это унизительно. Унизительно до боли.

Алена

Ранее…

Тишина после его ухода оглушительная, но на этот раз — целительная. Я стою посреди чужой гостиной, дышу запахом старого дерева и собственных несбывшихся слез и понимаю: либо я сойду с ума, либо начну действовать.

Я выбираю второе.

Сначала я обхожу дом вокруг. Нахожу старый, полуразвалившийся сарай. И там — эврика! — аккуратно сложенные поленца. Не много, но достаточно, чтобы протопить камин и согреть этот ледяной склеп. Таскаю дрова сама, чувствуя, как спина протестует, а пальцы грубеют от коры. Но это приятно. Физический труд, который дает понятный, осязаемый результат.

Растопить камин оказывается не так-то просто. Приходится повозиться, но когда огонь, наконец, занимается, затрещав и выбросив в комнату первое теплое пламя, я чувствую почти детский восторг. Я сделала это. Сама.

Потом через приложение вызываю такси. Водитель, бородатый сибиряк, смотрит на меня с любопытством, но везти согласился. Гипермаркет на окраине города становится для меня храмом. Я хожу между стеллажами, касаюсь упаковок, читаю этикетки, вдыхаю запахи свежих овощей и охлаждённого мяса. Я трачу свои деньги. Те самые, что лежат теперь на моём счёте. И каждый рубль, потраченный на сыр, на сметану, на свежую зелень и семгу, был не тратой, а инвестицией. В мое спокойствие. В мое выживание.

Вернувшись, я снова затапливаю камин — теперь уже увереннее — и принимаюсь за кухню. Готовка — мой язык, моя молитва, мой способ привести мир в порядок. Нарезать лук, натереть свёклу, заложить в кастрюлю мясо — ритуалы, которые не меняются ни в Москве, ни в Сибири. Пока варится борщ, я замешиваю тесто для пирога. Дрожжевое, живое, послушное в руках. Раскатываю, выкладываю начинку из риса, зелени и розовых кусочков семги. Дом наполняется ароматами, становится уютным.

И вот возвращается Марк. Я слышу его машину и почему-то начинаю суетиться, стараясь выглядеть как можно более невозмутимой. Он вошёл с видом побеждённого генерала, с бутылкой в одной руке и папкой в другой. Его извинения звучат фальшиво и жалко. Но я делаю вид, что принимаю их. Не для него. Для себя. Чтобы сохранить дистанцию и своё достоинство.

Я накрываю на стол. Вижу, как он ест мой борщ и пирог с тем же искренним, почти животным удовольствием, что и утреннюю яичницу. И вновь это странное чувство — удовлетворение, смешанное с лёгкой грустью. Он как большой, избалованный ребёнок, который наконец-то наелся и на время перестал капризничать.

Марк устраивается в кресле у камина с теми самыми бумагами. И скоро оттуда слышится сдержанный, но оттого ещё более выразительный поток ругательств. Он шуршит страницами, что-то бормочет, вздыхает с таким накалом страдания, будто пытается вручную переместить гору.

Я мою посуду, вытираю стол и наконец, не выдерживаю. Подхожу к нему.

— Марк, что-то не так?

Он с силой швыряет папку на пол. Листы разлетаются веером.

— Всё не так! Это китайская грамота! Какие-то долги, переходящие остатки, я даже понять не могу, с чего начинать! Отец специально всё усложнил, я в этом ничего не понимаю!

Он выглядит потерянным и по-детски беспомощным. И в этот момент во мне что-то щёлкает. Не жалость. Нет. Скорее профессиональный интерес.

— Можно я посмотрю?

Он смотрит на меня с нескрываемым скепсисом.

— Тебе? Алена, это бухгалтерские отчёты, балансы. Это не пироги печь.

Его слова должны были обидеть. Но они лишь задевают мое самолюбие.

— Дай посмотреть, — говорю твёрже.

Он машет рукой, мол, делай что хочешь. Я поднимаю с пола несколько листов, сажусь на диван рядом с его креслом и погружаюсь в чтение.

Цифры, столбцы, наименования… Сначала глаза разбегаются. Потом я начинаю видеть структуру. Знакомую структуру. Очень похожую на ту, что я вела для своей маленькой кондитерской, только в тысячу раз больше и сложнее.

— Подожди, — говорю. — Вот смотри. Здесь же всё логично.

Я беру карандаш с журнального столика. Марк смотрит на меня, будто я говорю на санскрите.

— Вот эти цифры — это дебиторская задолженность филиалов. Их нужно сверить с вот этим актом сверки. А здесь, видишь, опечатка в номенклатуре, поэтому сумма не сходится. И этот переходящий остаток просто нужно перенести в следующий квартал, это не долг.

Говорю, водя карандашом по столбцам, и сама удивляюсь, как легко мне это даётся. Годы самостоятельного ведения всей бухгалтерии своего маленького дела не прошли даром. Я научилась видеть за цифрами реальные процессы — закупку, производство, продажу.

Я поднимаю глаза на Марка. Он сидит, разинув рот, и смотрит на меня не как на «пышку» или «булочницу». Он смотрел на меня как на… как на равного. Как на того, кто только что совершил маленькое чудо.

— Откуда ты… это знаешь? — выдыхает он.

Я пожимаю плечами, внезапно смутившись.

— Я же вела своё дело. Маленькое, но своё. Приходилось всё делать самой: и печь, и считать, и с налоговой разбираться. Здесь то же самое, только нулей побольше.

Он молчит ещё несколько секунд, потом медленно, почти с благоговением, поднимает с пола остальные листы и протягивает их мне.

— И… и что мне с этим делать?

В его голосе нет высокомерия. Есть растерянность и неподдельное любопытство.

Я вздыхаю, беру у него папку и кладу её на стол.

— Сначала нужно разложить всё по папкам: долги, текущие операции, акты сверки. Потом составить таблицу в иксель. У тебя тут ноутбук есть?

Марк кивает, всё ещё не в силах вымолвить слова.

— Ну, так давай, — говорю, и в моём голосе звучит та самая деловитая интонация, с которой я веду себя на кухне, когда нужно сделать десять дел одновременно. — Приноси ноутбук. Будем разбираться.

И самое невероятное — он послушно встает и идет выполнять моё распоряжение.  А я сижу у потрескивающего камина, с папкой бухгалтерских отчётов на коленях, и чувствую, как впервые за все эти сумасшедшие дни почва под ногами перестает быть зыбкой. Она становится твёрдой. И это была почва из цифр, логики и моей собственной компетентности.

Марк

Я сижу за своим ноутбуком и смотрю, как её пальцы — те самые, что месят тесто и лепят пироги — летают по клавишам. Они печатают быстро, уверенно, без единой ошибки. Она склоняется над столом, и на её лбу маленькая сосредоточенная складочка. Кончик языка слегка прикушен. Она полностью поглощена этими цифрами, этими отчетами, в которых я тону, как в болоте.

И она… она просто рассекает их, как горячий нож масло.

— Смотри, — говорит она, и её голос звучит чётко, без намёка на робость. — Здесь нестыковка потому, что они забыли учесть транспортные расходы из Новосибирска. Их нужно разнести вот по этим статьям, а не валить в кучу. И этот долг — он не безнадёжный, просто контрагент задерживает платёж, нужно отправить им письмо с напоминанием. Я могу его составить, если хочешь.

Я не хочу. Я хочу сидеть и смотреть на неё. Я чувствую себя полным идиотом. Восемнадцать лет обучения в лучших школах и университетах Европы, годы вращения в «деловых» кругах, а меня обскакала девушка с дипломом булочника. Или вообще без диплома? Я даже не знаю.

— Ты где этому научилась? — снова задаю я этот глупый вопрос, потому что мой мозг отказывается выдавать что-то более осмысленное.

Она отрывается от экрана, смотрит на меня. Её глаза в свете настольной лампы кажутся тёмными, серьёзными.

— Я тебе говорила. У меня была своя маленькая пекарня. Вернее, арендованный угол. Ты думаешь, я только муку просеивала? Я всё делала сама. Закупка, калькуляция себестоимости, налоги, отчёты. Когда помощи нет, ты быстро учишься.

Алена говорит это без упрёка, просто как о факте. О факте её жизни. Жизни, в которой не было папиных денег, чтобы нанять кого-то, кто разберётся с этими бумажками.

Она возвращается к работе, а я продолжаю смотреть на неё. На её полные, упрямо сжатые губы. На прядь волос, выбившуюся из пучка и падающую на щёку. Она её сдувает, не отрываясь от экрана.

И вдруг до меня доходит. Это не просто компетентность. Это — сила. Та самая, настоящая сила, о которой так любит трещать мой отец на своих мотивационных тренингах. Сила не от денег или связей, а от знания, что ты можешь справиться с любой проблемой. С любым долгом. С любой папкой с документами. С любым идиотом-мажором, который свалился на твою голову.

Я всегда думал, что сила — это когда тебя боятся. Оказывается, сила — это когда ты можешь взять чужой хаос и превратить его в порядок. Или испечь пирог. Или растопить камин в ледяном доме.

— Вот, смотри, — она поворачивает ко мне ноутбук. На экране — аккуратная, цветная таблица. Все цифры разложены по полочкам, подсвечены разными цветами, связаны формулами. — Основные проблемы вот здесь, здесь и здесь. Завтра ты можешь позвонить этим людям и всё выяснить. Дальше будет проще.

Я смотрю на эту таблицу. На этот идеальный порядок, который она создала за пару часов.

— Спасибо, — говорю я. И это слово наконец-то обретает вес. Настоящий вес. — Я… я не знал.

Она закрывает ноутбук и встаёт.

— Пожалуйста. Ложись спать, уже поздно. Завтра тебе ещё в офисе разбираться.

Она уходит в ванную, оставляя меня одного с моими мыслями и с её идеальной таблицей на экране.

Я не ложусь спать. Я сижу и смотрю на огонь в камине, который она растопила. Потом иду на кухню, открываю холодильник. Он забит продуктами, которые она купила. Аккуратно, полочка к полочке. Я достаю кусок того самого пирога с семгой. Он всё ещё невероятно вкусный.

Ем его стоя у окна, глядя на тёмное сибирское небо. И чувствую себя самым большим болваном во вселенной. Я презирал её за её простодушие, за её полноту, за её запах ванили. А она оказалась в десять раз сильнее, умнее и взрослее меня.

Алена не нуждалась в рыцаре. Она сама могла и дракона убить, и камин растопить, и баланс предприятия свести.

А я? Я был просто проектом. Проектом своего отца. И её проектом тоже, как выяснилось.

Она выходит из ванной, в пижаме, с лицом, чистым от косметики. Она выглядит молодо и уязвимо. Но я-то теперь знаю, что под этой мягкостью скрывается стальной стержень.

— Спокойной ночи, Марк, — говорит она и направляется в спальню. Не на диван. В спальню. Как равная. Как тот, кто имеет на это полное право.

— Спокойной ночи, Алена, — отвечаю я, и моё горло перехватывает.

Я остаюсь один. И впервые за долгие годы мне не хочется ни виски, ни шумной компании, ни забытья. Мне хочется только одного — оказаться достойным. Достойным её пирога. Достойным её помощи. Достойным того, чтобы завтра утром она не смотрела на меня с жалостью или презрением.

Это новое чувство. Незнакомое и пугающее. Чувство стыда за себя и жгучее, щемящее желание стать лучше.

Загрузка...