
В сорок пять ты не ягодка, ты крепкий орешек. Макадамия, без ключика не открыть, и ключик нужен особенный.
В сорок пять в цене безмятежность, легкий ветер с привкусом соли, брызги золота на темно-синей воде, наглые чайки, орущие что-то по-птичьи, вряд ли приличное. Многое пройдено, переосмыслено, жертвоприношения вычеркнуты из списка вместе с жадными до жертвенности людьми. Жизнь побила и покалечила, натыкала носом в дерьмо, поставила на ноги, научила справляться, подкинула пару джокеров, потребовала высокую цену.
Завершена демоверсия игры, «мои файлы» переименованы в «мои фейлы», нет иллюзий, что каждый встреченный навсегда, осмотрительность и недоверие возглавили перечень добродетелей, литры любовных слез выплеснуты без сожалений. Новости перестали быть актуальными, все, о чем не хочется вспоминать, переквалифицировано в жизненный опыт, коллекция воспоминаний бережно нанизана на прочную нить.
В сорок пять утомляют переживания, перепутанный ценник на кассе злит больше, чем пошедший налево муж. Нет сильным эмоциям, если захочется — есть триллеры, спортивные бары и рафтинг. А зареванная девчонка смешит — дурочка, побереги свои слезы для тех, кто сейчас тебе кажется вечным.
Ссору молодой пары слышала вся гостиница. Повод для срыва был у всех — мы застряли в трех километрах от родины, кто-то в компании гида, кто-то в составе измученной группы, кто-то безбашенными «дикарями». Я восприняла ураган как житейскую неприятность, прочие медленно закипали, в каждом номере хлипкого картонного муравейника назревал межличностный переворот.
Все вокруг пахло водорослями. Море грызло берег как бешеное, волокло на дно гостевые клетки с первой линии, перемалывало лежаки и торговые палатки, и синий брезент трепыхался на ветру, сигналя «держитесь в стороне от меня». Погранпереход закрыли прямо перед моим носом, я за огромные деньги отыскала пристанище в третьеразрядной гостиничке на второй линии, и море уже подбиралось ко мне, швыряло в окна соленую взвесь, проверяло на прочность.
— Можно я у вас посижу? — спросила девчонка, похожая на изнуренную панду. В свои двадцать лет с небольшим она успела взять кредит на модные губы, хотя, может, довольствовалась и недоучкой с плохо стерилизованным шприцем. Дешевая тушь растеклась по щекам, глаза воспалились, на скуле наливалась свежая ссадина.
В коридоре стояла тишина. Кавалер не заметил, что пташка уже улизнула, но все равно знал — ей некуда улетать.
— Здесь, разумеется, бесполезно привлекать твоего парня к ответственности, — сказала я, уходя от прямого ответа. Девчонка ждет, когда ухажер сменит гнев на милость и крик — на букет цветов, а я не люблю помогать тем, кто ищет не помощи, а утешения. — Но как только ты окажешься на нашей стороне, ты обратишься в полицию, верно? На погранпереходе обязательно есть и врач.
Девчонка хлопнула глазами. За окном громыхнуло, в довершение к урагану и шторму начиналась гроза, в соседнем номере разбилось стекло, мигнул свет, и лампа в конце коридора потухла.
Мой палец указывал на ссадину, девчонка попробовала извернуться.
— Напрасно вы думаете так, он меня любит, просто… ну… видимо, было лишнее, — пробормотала она, пряча взгляд.
— Да-да, здесь каждый второй ведется на россказни и покупает эксклюзивную дрянь, лучше которой нет на свете, — скривилась я, вспомнив свою первую «однодневку» в эти заброшенные райские края. В конце коридора открылась дверь, бросив свет на темные стены, и робкий нетрезвый голос позвал суженую. — Дегустации каждые полчаса, настойчивость местных производителей, и никого не обидеть… Не твой красавец горлопанит? Давай заходи. Вон диван, надеюсь, там нет клопов, можешь спать до утра, и это бесплатно.
Девчонка поспешно вошла, боясь, вероятно, что я передумаю, и встала как вкопанная, изумленно уставившись на мою трость. Я закрыла дверь на замок, крик в коридоре усилился, как и ветер, и шум моря, и гром, на балкончик заливалось все больше воды, и драный ковролин под окном намок основательно. Номер «люкс» был так же нелеп, как все здесь: обшитый вагонкой, с криво выложенным кафелем на полу, с белой кроватью с золоченой лепниной, — но безвкусная роскошь девчонке понравилась, она прошла и уселась на диван, трепетно прислушиваясь к зову из коридора и с очевидной завистью рассматривая интерьер.
В двадцать лет что трость, что скандал, что кровать в чужом позолоченном «люксе» достойны поста в социальной сети. Не хотела бы я, чтобы мне опять стукнуло двадцать.
Я села на кровать, вытянув увечную ногу, нащупала на тумбочке выключатель, щелкнула им и не торопясь легла. Тело отозвалось тянущей болью, и я подумала — все в порядке, все точно так, как и должно быть.
В дверь шарахнули кулаком, девчонка вздрогнула. Я ухмыльнулась про себя, в дверь ударили еще раз, уже не настолько нагло, потом пошли дальше по коридору. Кто-то откроет и даст путешественнику по щам.
— Вы не боитесь? — прошептала девчонка не то неверяще, не то возмущенно. Мне недосуг было разбираться в оттенках ее неустойчивых чувств.
— Кого? Твоего парня-истерика? Нет, солнышко, я никого не боюсь. Спи или проваливай к чертовой матери.
Ураган кончится, я пересеку границу и две недели буду валяться на лежаке, кататься на фуникулерах, любоваться на пышную зелень субтропиков с высоты смотровых площадок, лопать мидии и рапаны, а по вечерам забираться с планшетом на крышу отеля, провожать на заслуженный отдых солнце и пересматривать старые фильмы с французским комиком. А потом самолет разгонится навстречу уставшему морю, оторвется в последний момент от земли, и я вернусь в привычную колею — к переговорам, поставкам, выставкам, совещаниям. Мне ведь всего сорок пять, я еще долго буду стоять во главе своего бизнеса.
У меня много сил и бесконечное множество дел.
Я выучила урок — рассчитывай на себя, а цветочки и ягодки — волшебная мантра, которая якобы помогает от бед. Жизнь меня не ждала, но, обалдев от безбашенной наглости, позволила взять все, что мне не принадлежало.
В холодный зимний день я появилась на свет с досадным для дежурных врачей «врожденным дефектом». Родители мечтали, что будет сын, как полагалось, наследник дивана, но родилась я, крикливая и калечная, ни на диван положить, ни припахать к огороду. Не привечали меня ни в яслях, ни в садике, в школе я была не то что изгоем — незримо существовала. Не горели желанием возиться со мной в больницах — я ведь не умираю, а операция поможет, наверное, но скорее, что нет. Отчаянный век подходил к финалу, трясло страну и население, мать нянчилась с долгожданным сыном и вечно скалилась на меня, отец нашел наконец работу, достойную главного инженера, и исправно приносил зарплату — некондиционные гайки — и сорокаградусный дефицит, который тут же прятал от матери.
В полуголодных офисах на бухгалтера-кривоножку с дипломом техникума смотрели с понятным недоверием: бухгалтера-новичка кормят ноги. Нам надо было на что-то жить, и я, сражаясь с безжалостной болью, раскладывала на раскаленном прилавке товар — отцовскую металлическую зарплату. К исходу недели жара окончательно доконала, я повесила объявление «все по рублю» и впервые пришла домой с деньгами. Ночью в столицу наведался шторм, перебил людям чувство собственной важности, придал рынку вид свалки, и моя эскапада осталась для родителей тайной.
Я пошла на первый предпринимательский риск: купила на вырученные деньги всевозможную нужную покупателям ерунду и старую тряпичную палатку, на которой нарисовала белой краской задорно подмигивающую единичку.
Время шло, порой бежало, я научилась считать сроки не страничками школьного дневника, а отчетными периодами. Палатка стала магазинчиком, после — еще одним, я наняла продавцов, поступила в платный вуз. Отец спился — ожидаемо, мать пестовала любимого сына — я заблокировала ее в конце концов, ошалев от постоянного «дай нам денег». В двадцать три я почти случайно вышла замуж за вдовца старше меня на пятнадцать лет, удочерила его малышку и выяснила, что семья — не погоня за ощущениями, а уютная гавань, и важно не пялиться друг на друга в экстазе, не обвинять, а быть рядом, смотреть в одном направлении.
Дочь окончила институт и лет через десять сменит меня на посту в федеральной сети магазинов бытовых и хозяйственных товаров «Целковик». Я уже третий год вдова и отправилась на эту экскурсию в память о муже.
Мы вернулись с залитого солнцем юга, и через месяц врачи озвучили приговор. Все произошло скоропостижно. А дуреха, рыдающая от меня в двух шагах на протертом диване, оплакивает несбывшиеся надежды.
— Солнышко, кончай мазать соплями диван…
Я заслужила спокойный сон, подумала я, подпихивая подушку под голову и морщась от ставшей сильнее от сырости боли. Я устала от людей, от их претензий ко всем вокруг, от их амбиций, стереотипов, пустых и пафосных лозунгов. Я не выносила людей — агрессивных, ленивых, капризных, алчных, — они же, как назло, потянулись ко мне, едва «убогонькая» превратилась в миллиардершу, и я улыбалась, конечно, в ответ, но знала, насколько все это наносное, как песок. Что я, что люди уверенно лицемерили: я зарабатывала на них, они хотели денег и покровительства.
Фанерные стены подрагивали от ветра, и в унисон со стихией выл обманутый кавалер.
Мир с треском разломился напополам.
Меня швырнуло в отчаянно ледяную бездну, я захлебнулась горькой водой, в глаза плеснуло концентрированной солью, дышать стало нечем. Стоял оглушительный гул, небытие болтало меня, как теннисный мячик в стиральной машинке, я пыталась не сделать вдох и ухватиться за что-нибудь, но все вертелось и исчезало прямо под пальцами и кончилось так внезапно, что я не поверила обрушившейся тишине.
Я разлепила губы, тронула воздух кончиком языка и жадно вдохнула, еще и еще, и я не слышала собственное надсадное дыхание. Меня окружала не тишина, мне слух изменял. Сердце билось о ребра, болел низ живота, вероятно, я ранена.
Но это не страшно. Главное — я осталась жива.
Я лежала на боку на чем-то сухом и твердом, колючем, я провела пальцами — похоже, ковер. Пальцы ног шевелились тоже, но я словно была обута, не было знакомой боли в бедре и тазу. Я приоткрыла один глаз, второй, слизнула с разбитой губы что-то теплое — кровь, и это неудивительно, я очень легко отделалась, мне сказочно повезло.
Я закашлялась, на этот раз услышав свои хрипы, обрадовалась, что слух возвращается, и промокнула рану на губе рукавом пижамы…
Мое запястье было обтянуто темной тканью с некогда белой манжетой, и это напомнило мне школьную форму. Я коротко хохотнула — причуды памяти, возможно, контузия, и подняла голову. Комната была в мельтешащих пятнах… я на секунду зажмурилась, помотала головой, испытала приступ дичайшей тошноты, но справилась. Откуда-то донеслись глухие удары о землю и металл — шли спасательные работы.
— У нее кровь, маменька, — раздался испуганный голос, и я расфокусированным взглядом поискала, кто говорит. Яркие пятна света — свечи на столе, справа и слева; стулья, еще один стол, тяжелые темные занавеси, из-за которых нечем дышать. Одно бледное пятно обернулось совсем еще юной девушкой с перекошенным от страха лицом, другое — поворот головы снова привел все в движение и вызвал тошноту — женщиной постарше, примерно моей ровесницей.
Женщина вытянула руку в мою сторону и величаво поджала тонкие губы.
— Всегда была дешевой актриской. Поднимайся, Любаша. Кровь утри.
Она вытащила из декольте платок и брезгливо швырнула мне. Платок упал на расстоянии вытянутой руки, и я даже не подумала его подобрать.
По телу прошел мерзкий озноб, прошиб холодный пот. Рассудок сопротивлялся кошмару, подсказывал, что современная медицина успешно лечит и не такие расстройства, я несколько раз вдохнула, стараясь не разреветься — галлюцинации наяву ужаснули до панической атаки. Я напомнила себе, что недавно прошла полное обследование, я здорова настолько, насколько могу быть со своей травмой, но это нога и тазобедренный сустав, а не мозг и не психика… что бы мне ни казалось, это закончится.
— Мне нужен врач, — прохрипела я, поднимая голову, и опять комната поплыла вместе с женщинами, свечами и стенами.
Замаячила призрачная надежда, что сотрется странная пелена и передо мной окажутся две обычные женщины. В юбках, а может быть, джинсах, и вместо проклятых свечей замелькают стробоскопы машин спасателей и скорой помощи.
— Где-то должен быть мой рюкзак. — Я говорила так тихо, что вряд ли обе женщины разбирали хоть что-то. — Там документы. И телефон. Я была…
Как, черт возьми, название той дыры, которая все-таки рухнула от урагана?
Девица картинно прижала тонкие руки к лицу, я пошевелилась, пытаясь подняться, и у меня никак не получалось сделать простое движение — сесть и подобрать под себя ноги, я с трудом привстала, снова сражаясь с тошнотой и болью в животе, и увидела, что ноги мои спутаны темной длинной юбкой, и юбка суха и совершенно цела. Низ живота свело резким сильным спазмом, я вскрикнула, зажала рот рукой, стремясь угомонить тошноту, но не вышло, а затем я без сил рухнула на пол, едва не оказавшись в мерзкой луже.
Рассеченную губу жгло, и это беспокоило меня меньше всего на свете. Даже боль в животе не пугала так сильно, как галлюцинирующий мозг. Результат кислородного голодания?..
— Своей выходкой ты вогнала в гроб отца, — голос старшей женщины прозвучал над моей головой, я открыла глаза, увидела обтрепанный подол ее юбки и краем рта неслышно изрекла пару ругательств. — Опозорила семью, заставила нас прятать глаза от соседей, разрушила все надежды на брак сестры. Вернулась, бесстыжая, вместе с отродьем, хватило духу просить, чтобы мы тебя приняли.
Я дорого бы заплатила, чтобы перевести бред, который слышала, в слова, которые эта женщина действительно говорила. И еще какую-то сумму я отдала бы не глядя, чтобы прекратилась нарастающая до искр в глазах боль внизу живота, но никто не пришел, чтобы заключить со мной сделку.
— Не желаю видеть тебя в этих стенах. За проступки надо платить сполна. Поднимайся, вытирай за собой, убирайся и забудь в этот дом дорогу. Что до твоей… дочери, — после паузы добавила она, будто выплюнула. — Так и быть. Дитя не должно побираться по дворам за грехи беспутной пропащей матери. Подрастет, начнет в доме прислуживать, а потом выдам ее замуж за мещанина. Молись за меня до конца своей жизни за мою доброту, любодейка, распутница. Прочь пошла, никчемная дрянь.
Сейчас пройдет эта невыносимая боль, прекратится предсмертная слабость, я встану, и кто бы ты ни была, ты очень сильно пожалеешь об этих словах.
Из тумана проступали очертания темной, маленькой, с низким деревянным потолком комнатки. В мутное окно безнадежно долбилась жирная муха, и жужжала она так громко, что мне захотелось немедленно встать и ее прибить.
Но я не находила сил пошевелиться.
Снаружи доносились размеренные гулкие удары — далеко-далеко. Я узнала их, я приняла их… за спасательные работы. Никто меня не спасет, нет спасения. Все, что должно было произойти, произошло.
Я помнила двух женщин. Они что-то мне говорили, что-то важное, бесспорно, но что? Голова по-прежнему шла кругом, я больше представляла, где стены, где потолок, а где окно с проклятой мухой, чем видела все на своих местах. Я не могла даже поднять руку, чтобы потрогать распухшую губу, а стоило приоткрыть рот, как рана треснула, и по подбородку заструилась кровь.
Привычно по-женски тянуло живот, возвращая к последнему воспоминанию. Я не знала, как все объяснить, да и стоило ли, и было ли кому объяснять, но где-то там, среди асфальта, конденсационных следов самолетов и вышек мобильной связи, все продолжалось уже без меня.
Ни страха, ни отчаяния, ни тоски, словно я в последний момент согласилась на обмен «жизнь на жизнь». Сплошная апатия, возможно, позже придут откат, осознание и, как следствие, — безнадежное безумие, но пока рассудок в полном порядке, и все в порядке с тазом и ногой, хотя я столько времени лежала на спине, а ведь я постоянно просыпалась, сдерживая крик, если случайно переворачивалась на спину.
Я пошевелила ногой и закусила губы — с непострадавшей стороны, на случай, если мне померещилось отсутствие боли. Но моему телу оказалось решительно все равно, что я сперва слегка, потом сильнее дернула ногой, затем подвигала тазом вправо-влево, вверх и вниз, и я в конце концов нервно расхохоталась: впервые такие простые и естественные для каждой женщины движения были просты и естественны и для меня.
Справа мелькнула тень, и я подавилась истерическим кудахтаньем. Я повернула голову и озадаченно прищурилась — не змея, с которой я так и не поквиталась, и не перепуганная жеманная девица, а незнакомая мне необыкновенно красивая девка.
Память подбросила грубое слово в адрес той, кто еще не успел сделать мне ничего плохого. Между обмороком и явью я всерьез озаботилась причудами подсознания и тем, что я не так уж воспитанна и интеллигентна, как полагала, а девка, не подозревая о моем самоедстве, протянула мне небольшую белую тряпицу.
— Дайте, барышня, кровь утру, — попросила она, а может, и приказала, и опустилась перед моим ложем на колени. У меня не было сил спорить с ней или мысли ее ослушаться. Девка бережно, но уверенно вытирала мне окровавленное лицо, а я таращилась на ее изумительный точеный профиль.
Про таких говорили — «кровь с молоком». Белокожая, румяная, с темными густыми бровями и светлой толстенной косой. На голове ее был повязан на манер ободка платок, и меня наконец осенило — так, не покрывая волос, оставляя открытым затылок, в прошлом носили платки крестьянские девки. Не замужние бабы.
Я больше подумала, чем проговорила «спасибо», не рискуя растревожить губу. Девка поднялась, я с завистью оценила ее высокую крепкую грудь, сравнив со своей незаметной «полторашечкой», а в следующий миг забыла сделать вдох.
Щеку красавицы пересекал отвратительный глубокий шрам, и чудом она не лишилась глаза, но нерв был поврежден, и правая сторона лица осталась безжизненной, неподвижной. Поняв, что я смотрю на ее увечье, девка вздохнула и повернулась ко мне другой щекой.
— Дохтур, барышня, приезжали, — произнесла она в сторону. — Барыня Федьке приказали ваше кольцо в город свезти.
— Какое кольцо? Какой доктор? — вырвалось у меня, и рана на губе опять открылась, но я отмахнулась от платка и обошлась рукавом своей рубахи. — Какая барыня?
— Матушка ваша, Марья Егоровна. А кольцо, да на вас какое было. Что уж теперь, барышня, по кольцу горевать?
Да, спору нет, кольцо последнее, по чему я стала бы убиваться, но руки я по очереди приподняла и посмотрела на них — может, остались еще украшения? Нет. Наверное, жаль. Не наверное — точно жаль, я бы тоже могла что-то свезти в город и продать. Но снявши голову, по волосам не плачут.
Столько времени… сутки явно прошли, раз губа ноет как уже подживающая, а слабость — словно я провалялась в отключке несколько дней.
Удар, удар, еще один, будто вбивают сваи. И муха. И где-то вопит петух. Свернуть бы ему шею.
— Сколько я здесь?
— Да с того вечера, как приехали, барышня. И дохтур были, — повторила девка, подошла к двери, прислушалась, повернулась ко мне и кивнула чему-то своему. — Я быстренько до кухни схожу, только, барышня, барыня приказали вас за ворота выгнать, как очнетесь, так что сидите тихонечко, как бы дальше беспамятная, а уж Агапка что даст, то даст… репу, а то и овес пареный. Дохтур сказали, кушать вам надо. Мясо бы лучше, да где его взять? Так вы лежите, я скоро обернусь.
Она взялась за ручку двери, я замотала головой, с удовлетворением отметив, что меня уже не мутит, стены не расплываются, а муха все еще жужжит, да и пускай. Кто бы этот «дохтур» ни был, дело он свое, на мое счастье, отлично знал.
— Стой. Поди сюда, сядь.
Девушка не посмела возразить, подошла к кровати, но не садилась, и я в нетерпении похлопала по грубой дерюжке, которой была укрыта.
— Садись.
— Как можно, барышня?
— Сядь, я сказала! — рявкнула я, но тут же пожалела — бедняжка сжалась, будто я собралась ее бить. Губа закровила сильнее, я безропотно приняла к сведению подзатыльник от высших сил и зажала рот рукавом. — Садись, ничего не бойся.
Девушка с опаской села на самый краешек узкой кровати, и неподвижная изувеченная щека оказалась прямо передо мной. Девушка не стеснялась, но ей не хотелось смущать меня своим уродством, а я, нахмурив брови, потому что это была единственная доступная мне сейчас мимика, неразборчиво пробормотала из-под рукава:
— Кто тебя так?
— Барыня, барышня. Кто еще? Я же другой раз сразу после вас сбежала, а как поймали, барин меня всю ночь в хлеву на коленях на горохе продержали да насчет пяти плетей распорядились. После третьего раза барыня пятьдесят плетей дать приказали, а едва отлежалась я, позвали к себе, за волосы ухватили и щипцами сожгли. Меченая, значит, чтобы больше не бегала.
Я не любила театр, да и кино, за лишний надрыв, за гипертрофированность. Невероятно красивая девушка, сидевшая рядом со мной, говорила о случившемся так, словно она была одна из многих, и, может, на фоне прочих ей еще повезло. Ни злобы, ни отчаяния, ни жажды мести — всего, чем так любили закармливать зрителя, противопоставляя славному, но очень бессмысленному героизму постное смирение и являя его худшим из всех пороков. А что могла, по мнению сценаристов, эта красавица — убить барыню, поджечь дом, повеселиться с разбойниками в лесу, попасть в острог, бежать с каторги, но в итоге лишиться жизни всему миру назло? Осуждать ее покорность мог только тот, кто ни разу не умирал сам, а я теперь знала о смерти более чем достаточно.
— А куда мне бежать, да и зачем, Антипку моего барыня лукищевскому барину продали, а тот его затравил… медведем.
Я захлебнулась собственным мысленным монологом.
— Что?.. — выкашляла я, а девушка улыбнулась сквозь слезы, и в мученической улыбке было столько сочувствия избитой барышне, что я сама еле удержалась, чтобы не зареветь.
Где я оказалась, куда я попала? Что за ад, какое мое в нем место, что за тварь в обличье женщины искалечила несчастную девушку, что за выродок убил молодого парня себе на потеху?
— То прошлое, барышня, — девушка утерла слезы, а потом, осмелев, погладила меня по запястью. Руки у нее были грубые, натруженные, а немудреный робкий жест — полон желания поддержать. — Вам и правда уехать бы, как окрепнете. Вы лежите, лежите, коли барыня не прознают, что вы очнулись, так не прогонят пока… Барыня на холопскую сторону и не ходят.
Это она правильно делает, что не ходит, подумала я, прикрывая глаза. Возможно, она не выйдет отсюда живой, если так обращается со своими людьми, а среди них всегда отыщутся те, чей шанс избежать кандалов и петли много выше, чем у изуродованной бедняжки.
— Что доктор сказал, знаешь?
— Как не знать, я ему руки обмывала да рядышком была. Кушать вам надо хорошо и беречься. А я скажу, барышня, житья вам барыня не дадут, изведут и вас, и младенчика, и доносить не сумеете. И есть у нас… а, что есть, репа одна да овес, не родится ничего который год, барыня яйца как наседка считают, три куры осталось, остальных коршуны да лиса унесли, а Трифона барыня перед самой зимой за недогляд насмерть забили…
Да я отделалась легким испугом. Сыграло роль, что за увечья или убийство свободного человека, пусть и родной дочери, ненормальной садистке пришлось бы отвечать перед законом. Я читала о зверствах помещиков и феодалов, изверги встречались среди мужчин и женщин, во всех странах, во всей истории человечества с самого ее подтвержденного начала, но осознавать, что изувер живет и здравствует, больше того — что это твоя родная мать, было не по себе.
— Барин покойный суровы были, да хозяин добрый, а как скончались они третьего года, так впроголодь и живем. То неурожай, то поля погорели, то засуха. При барине дела плохо пошли, так они справлялись, а барыне после смерти Платона Сергеича пришла пора барышню Надежду Платоновну вывозить, она имение задешево и заложила.
Я, все еще зажимая рот, хлопала глазами. Она оправдывает барыню или меня о чем-то информирует? По деловитому, негромкому ровному голосу — второе.
— Потом дорогу начали строить, приезжали господа из города, говорили всем помещикам добром земли продать казне по хорошей цене, а барыня в крик, прогнали их и ни в какую. Видать, не одни барыня такие, потому как император-батюшка указ издали, чтобы земли ему потребные силой изъять, а как изъяли земли, так деньги казенные в счет процентов по залогу пошли…
— Стой, стой, погоди! — не выдержала я. Я собиралась ее перебить, еще когда она заикнулась про младенчика, но какого черта, и без того понятно — я беременна. Опыт, которого мне не досталось, о котором я не могла мечтать, я не доносила бы ребенка даже до пяти месяцев. Если все доктора здесь такие же умелые, как тот, который вытащил меня с того света, — так и быть.
Я, неуклюже ерзая, приподнялась на кровати. Рукав рубахи весь оказался измазан, зато говорить я смогла наконец без риска истечь кровью. Любопытство сгубило кошку, но — пляшем, у меня еще восемь жизней в запасе есть.
— Откуда ты все это знаешь? — потрясенно выдохнула я.
— Как не знать, барышня? Я грамоте хорошо обучена, — похвасталась она, притворно опустив длиннющие ресницы. — Писать умею, и считать, и дроби могу. Отец барским управляющим как стал при вас, так оставался до самой смерти. — Она грустно улыбнулась живой половиной лица, я заскрипела зубами от злости — обезобразить такую красоту можно было только из зависти, «чтобы не бегала» — отговорки, может, для барыни и самой. — Хороший он был, батюшка, знающий, и барину верный. И сгинул с барином… Платона Сергеича-то тогда спасли, а батюшку под лед затянуло. Был бы батюшка жив, имение в расстройство не пришло, да что уж? Лежите, я до кухни схожу.
Кто я, что я?.. Где я? Моя разумница и утешительница ушла, я, обдумав наспех новое для меня положение, решила не дергаться понапрасну. Я беременна и чудом не потеряла ребенка, я стану матерью, и мысль воспринималась как любопытный и неожиданный факт, в который трудно поверить, как в выигрыш в лотерею, и сложно сказать, в какой момент чаша сюрпризов переполнится и выплеснется, а там как знать.
Я сунула руку под дерюжку, нащупала живот. Он был плоский, в мои сорок пять мне гордиться уже было нечем, годы брали свое и рисовали зрелость в отражении в зеркале, а новая я, наверное, безумно молода, пусть и успела наделать ошибок…
Господи! Как я могла забыть то, что сказала мне моя сумасшедшая мать? Как я могла забыть ее «величайшее одолжение»?..
Я вытащила руку из-под одеяла, одергивая себя от порывистых движений, чтобы не стало вдруг хуже, не спеша села, поджала под себя ноги, попробовала оценить свое состояние. Зрение четкое, а ведь поставили уже минус один; меня не мутит, я не чувствую ничего, что могло бы насторожить и серьезно обеспокоить; боль в животе терпимая, о ней можно забыть в суете других дел. Я свесила ноги с кровати на красочный домотканый коврик, и моя прекрасная фея вернулась с добычей.
— Агапка пирожка вам еще дала, — зашептала она, закрывая дверь и выкладывая трофеи на утлый столик. — Она старуха добрая и вас добром помнит, так вы не тревожьтесь, барыне она не проговорится.
— Где моя дочь?
Я вскочила на ноги, запутавшись в длинной рубахе. Как я могла забыть, что у меня есть дочь?
— Барышня!.. — сдавленно вскрикнула девушка, имени которой я так и не успела узнать, и что-то в ее голосе меня зацепило так, что я рванулась к двери, но рухнула на пол — не из неловкости, а просто стены вновь пустились в пляс.
По коленям с размаху врезали веслом, я жалобно вскрикнула, тошнота появилась вместе с резью в желудке, и до меня запоздало дошло, что я банально не держусь на ногах от голода.
— Барышня, барышня, — бормотала моя спасительница, легко поднимая меня с пола и усаживая на кровать. Я шипела от боли в коленях и вместо губ кусала изнутри щеку. — Барышня с Надеждой Платоновной, что вам туда идти. Барыня браниться будут, а то и выгонят вас сей момент. Барышня гуляли с утра, я их видела, на пруд с Надеждой Платоновной ходили уток кормить. Поешьте, вам сил набираться надо…
В небольшом глиняном горшочке была то ли репа, то ли кабачок, и выглядел мой случайный обед как отменное ресторанное блюдо. То, что ели с голодухи наши предки, наши современники не все себе могут позволить, какая ирония. А может, закономерность.
Смотреть на еду я не смогла и отвернулась, гадая, что вызвало новый позыв тошноты. Ах да, я беременна, и хочу не хочу, но мне необходимо запихнуть в себя эту нехитрую снедь, если я не намерена потерять ребенка. Девушка смотрела на меня с надеждой, но молчала, и под ее умоляющим взглядом я осторожно зачерпнула ароматное варево. Репа в меду с орешками в ресторане в центре столицы рублей восемьсот, а если аутентичная подача — все полторы тысячи.
Организм сообразил, что лучше быть сытым, чем продолжать выкобениваться и мучить меня токсикозом. Тошнота прошла, репа была великолепной, мягкой, с привкусом дыма, наверное, из печи. Деревянная ложка не пролезала в израненный рот, и я слизывала сладкую кашицу, как кошка сметану.
— Почему ты испугалась, когда я спросила про дочь? — беззлобно проворчала я, стараясь не слишком набрасываться на еду. Бедная девчонка рассказала достаточно, чтобы ее испуг был объясним, она боялась всего на свете, но мне понадобились детали.
— Барыня прознают — высекут.
Это я уже поняла.
— Тебя?
— И вас могут, барышня. И Надежду Платоновну.
Да, вот еще одна странность.
— Почему ты говоришь мне «барышня», когда я замужем? — нахмурилась я и с глупой обидой выскребла из горшочка последнюю ложку. Репа кончилась, и топать ногами и требовать еду я не могла, хотя — почему нет? Не у прислуги, но у барыни я могу потребовать все, что мне будет угодно. Я вернулась сюда, а значит, имею право не только на место под крышей, но и на место за столом.
Как зовут мою добрую фею? Я вопросительно на нее посмотрела, она поняла меня по-своему, забрала пустой горшочек и протянула завернутый в тканую салфеточку пирожок.
— Так, барышня, вы сами сказали, — потупилась девушка и убрала руки за спину. Я вспомнила — жест, запечатленный на всех картинах у крестьян перед барскими очами. — Я за дверью стояла, как вы к барыне вошли. Все слышала. И как барыня вас била, слышала, ох, серденько вы мое!
Я потрогала пальцем надоевшую мне до крайности губу, но, черт возьми, я была такая голодная! Девушка в глаза мне старалась не смотреть, и кто знает, приучена ли она отводить взгляд от господ, и приучена наверняка плетьми и пощечинами, или ей есть что от меня скрывать.
— Что я сказала? — уточнила я металлическим голосом и тут же спохватилась: — Я не буду тебя ругать или бить. Просто скажи. Я… плохо помню, что наговорила.
— Все сказали, барышня, начисто, ничего не утаили. Что мужа вашего за растрату арестовали и отправили в острог, что брак ваш венчанный, а и не брак вовсе, у мужа вашего жена законная есть, и он по подложным документам с вами жил. И что долги у вас, а что за долги, то не сказали, и что дочь, барышня Анна Всеволодовна, с вами приехали, и что в тяжести вы, и что неделю, пока добирались, почти ничего не ели. Агапка тут мне как раз нашептала — пойду барышне что с ужина соберу, — и ушла. Так вы говорите барыне, барышня, плачете, а они стоят, головой качают, а потом как замахнутся. Вы стоите, они вас бьют, а барышня Надежда Платоновна руки к лицу прижали и причитают, а Маланька…
— Еще и Маланька? — невесело хмыкнула я. Кто-то собрал бинго лузера, и вот что паршиво — этот кто-то и есть я сама. — Вся дворня посмотреть сбежалась?
Девушка повинно надула губки, а мне на секунду показалось, что ни черта она не проста так, как кажется или хочет казаться. Да, пока, насколько я знаю, она помогала мне по мере сил, но что за цель она преследовала?
— Да что той дворни осталось, барышня, — вздохнула она, — барыня всех мужиков продали, как земли в казну забрали, а баб без мужиков оставлять запрет уже года три как вышел, вот и живут одни девки, бабы вдовые, Федька-кривой да старик Кирило… вы его помнить должны, он лесом заведовал у барина покойного.
— А что сейчас лес? — зачем-то спросила я, запутавшись в судьбах крепостных. Моя прекрасная девушка — подлинное сокровище, жаль, что бесценные семена падают в абсолютно не благодатную почву.
— Барыня продали. Все подчистую, все на дорогу забрали. А денег, барышня, все одно нет, что выплатили из казны, пошло на уплату заклада. Давайте, барышня, я вас одену, волосы заплету, а как стемнеет, во двор выйдете, Аркашка до вас справлялся.
— Какой Аркашка? — встрепенулась я, уцепившись за нечто конкретное и явно связанное со мной. С каждой минутой мой разум прояснялся все больше, но сложно с налету вникать во все, а вот Аркашка, которому я позарез нужна, это уже кое-что, это определенность.
Я миновала стадию отрицания, как мне казалось, а она взяла и проявилась, напомнив, что предпочтительнее считать — все это кома и выверты затуманенного медикаментами мозга.
— Мужик ваш, — она покраснела, но этим и ограничилась.
Мужик, что это значит — мужик, мой крепостной, или моего мужа, или, может быть, дочери, если детям вообще дозволено что-то — или кого-то — иметь. Или я с ним живу?
Аркашек здесь — как в мое время Максимов и Артемов, и запутаться в них немудрено, или должна быть причина, по которой девушка не удивилась очевидно бессмысленному вопросу.
— Барыня ему — прочь пошел, а он — а не пойду, я барину служил, а теперича барыне, и вы мне не указ, я вольный, а будете гнать супротив барыниной воли, так до мирового дойду. Вот.
Она закончила запальчивую речь, покраснела еще сильнее, я вытерла жирные после пирожка на постном масле пальцы о рубаху и покорно повернулась спиной. Понятнее не стало, отчего на мое «какой Аркашка» последовал ответ «мужик ваш» и все. Переспросить? Есть ли резон?
Все, что я вижу, слышу и чувствую, не может быть правдой. Это реалистичный, но все же бред, как квест или ролевая игра отменного качества. Я — дурочка, сбежавшая из дома и попавшая как кур в ощип в недействительный брак, родившая в этом браке ребенка и ожидающая второго малыша. Позор, если вспомнить обвинения матери, срам хуже некуда, но мне тысячу раз плюнуть на этот срам… если все, что я вижу, слышу и чувствую, окажется правдой.
Моей Юльке было четыре, и привыкала она ко мне бесконечно долго, совершенно не помнившая свою мать и не видевшая рядом с собой женщин, кроме участкового педиатра, няни и добросердечных соседок. Она дичилась, замыкалась, жалась к отцу, и временами я думала, что лучше пожертвовать своим счастьем ради ее покоя… но потом, в день, когда я не ждала, она кинулась ко мне, вошедшей в квартиру, с криком «Мама!..»
Я была изгоем среди людей и парией в собственной семье — люди не любят увечных, с родителями мне не повезло. Сменилась картинка за окном, сменилась эпоха, а испытания повторяются и становятся каверзнее. Моя вторая мать снизошла до родительского благословения — избила меня самолично, и судя по тому, что я очнулась на полу, с разбитым лицом, била она самозабвенно. Семья не просто разорена — она нищенствует, мать распродала все, что имела, и деньги пошли в уплату долгов. Но если все, что я вижу, слышу и чувствую, правда, если у меня есть дочь и ребенок под сердцем, я не завидую тем, кто…
От детского крика я дернулась так, что у моей девушки гребень выпал из рук, она больно рванула меня за волосы, но я не обратила на это внимания. После Юльки я умела различать оттенки плача — обида, каприз, испуг, боль, и этот ребенок кричал, будто произошло страшное.
— Барышня! Барышня, смилуйтесь! — истошно завопила мне вслед девушка, но я уже неслась сломя голову на горький, безнадежный детский плач.
Я ударилась локтем в полутьме, подол рубахи раздражал, волосы липли к лицу и ране, я занозила босую ступню и громко выругалась, как грузчик или дальнобойщик, которому на ногу упала паллета, потому что бежать стала медленнее. Я толкала тяжеленную дверь — она не поддавалась, и я долбилась в нее, пока не догадалась рвануть в другую сторону. Я распахнула двери в светлый и напрочь запущенный зал, и при виде меня, простоволосой, в перепачканном кровью исподнем, с окровавленным лицом, облился чаем пузатый господин во фраке.
— Ах ты отродье! Перечить мне вздумала?
Я взлетела по лестнице на второй этаж, ногой со всей силы толкнула — всю жизнь мечтала когда-нибудь это сделать, но куда было с моей хромотой! — некогда белую с позолотой дверь и оторвала от дочери поганую старуху, когда та уже занесла руку для очередного удара.
Новая я была выше, сильнее и крепче меня прежней. Мне достало сил прижать мать к стене локтем за горло, и она перепуганно захрипела, выпучив глаза.
— Еще раз, — зашипела я, плохо себя контролируя, — ты поднимешь руку на мою дочь или на меня, старая тварь, и я тебе мозги вышибу. Уяснила? Я не слышу! Ты меня поняла?
Старуха — да, теперь для меня женщина сорока пяти лет была старухой! — беззвучно разевала рот, бледные рыбьи губы ловили воздух, глаза остекленели, но я не ослабила хватку.
— Ты посмела ударить мою дочь. Я не слышу. Ты. Меня. Поняла?
Возможно, она хотела бы проклясть меня, предать анафеме, но жизнь была ей дороже, чем власть над всеми ее домочадцами. Она кивнула, сообразила, что этого мне недостаточно, злобно выдавила:
— Поняла.
Я убрала локоть не сразу.
— Еще раз я увижу, как ты доводишь мою дочь до слез. Еще раз я увижу или услышу, или мне передадут, что ты хоть что-то сделала с моим ребенком. И я тебе башку отшибу и кишки развешу вдоль забора. Ты поняла? Я даже разбираться в причинах не стану. Я тебя как клопа в тот же миг удавлю.
Я выпустила старуху, и она кулем осела на пол. Мне было на нее наплевать — я повернулась к малышке, испуганно хлюпавшей носом, подошла и быстро ее осмотрела. Если старуха ее и ударила, то несильно, больше для острастки, но разницы для меня никакой нет. Для матери разница есть: на этот раз с нее науки хватит.
— Ты в порядке, солнышко мое? — спросила я, протягивая к Аннушке руки. Анна, ее зовут Анна. Моя дочь. Какая красавица! — Что она тебе сделала?
— Мама! — прошептала Аннушка, обнимая меня за шею и утыкаясь мне носиком в плечо, и я поняла — обратной дороги нет.
Я мать, чьим-то великим расположением я снова мать, и нет и не может быть для меня никого дороже в целом свете, чем малышка на моих руках.
Так и не взглянув на старуху, я вышла из комнаты, прижимая к себе дочь и думая, что, возможно, последствия моего бунта не заставят себя долго ждать.
В светлом зале знакомая мне барышня хлопотала возле облитого чаем господинчика. При виде меня оба окаменели, изобразив немую сцену весьма убедительно, я величественно кивнула, чем озадачила их еще больше, и быстро прошествовала мимо.
Я не запомнила хитросплетения комнат и коридоров, шла уверенно, но абсолютно наугад и отлично осознавала, что после того, как я укусила хозяйку этого места, мне одна дорога — подальше отсюда, и вовсе не потому, что я опасаюсь мести. Мне нечем кормить в этом доме ребенка, нечего есть самой, из чего следует — мне нечем кормить второго ребенка. Я даже еще не чувствовала малыша, но твердо знала — я хочу, чтобы он появился на свет.
Аннушка замерла, уютно сопела мне в ухо и цеплялась за мою шею крохотными ручками. В каком помутнении была та, прежняя я, ее мать? Девушка с прекрасным именем Любовь, особа невеликого ума, импульсивная, податливая и наивная, если у нее имелся хоть гран мозгов, какого черта она поперлась в родительский дом с ребенком, на что она надеялась — на чудо?
У Аннушки не осталось никого, кроме меня. Она прижималась к единственному важному ей человеку всем своим маленьким тельцем и чувствовала себя защищенной лишь в объятьях матери, какой бы ехидной эта мать ни была.
Может, Любовь не собиралась бросать дочь, рассчитывая на отцовское прощение и на спокойную безбедную жизнь. Она не догадывалась, что отец скончался и всем заправляет садистка-мать. Мне хоть так хотелось оправдать эту дурочку, потому что этой дурочкой теперь была я сама.
— Барышня! Любовь Платоновна, сюда, сюда!
Мне махала рукой невысокая патлатая старуха, держа открытой низкую дверь, и я послушалась. Был шанс, что старуха меня в этой клетке закроет, но что-то подсказывало, что шанс этот ничтожно мал.
Старуха проскочила следом за мной в каморку — иначе я не могла назвать помещение размером с ванную комнату в стандартной «двушке», темную, всю в паутине, из узкого окна под самым потолком пробивалась полоска света извне, а сесть я смогла только на подгнивший сундук. Прямо над моей головой жужжала попавшая в западню муха, торопился к трапезе проворный крупный паук, пыль поднималась от старых тряпок, сложенных стопкой в углу. Старуха закрыла за собой дверь, удовлетворенно кивнула, сунула за пазуху руку и вытащила завернутый в тряпичку калач.
— Барыня, коня ей в подарок, обойдется, — объявила старуха и торжественно вручила мне калач. Я взяла, глупо хлопнув глазами — ядовитая веселая присказка старухи с ее злобным тоном не вязалась. — А маленькой барышне кушать надо. Поди, старая карга одну кашу ей давала на воде. А что, барышня, дитенку та каша? Барчата с каш синенькие да хиленькие, то ли дело в избе детки, особливо когда корова есть.
— А с чем калач? — спросила я, недоверчиво его рассматривая. Калач был еще теплый, Аннушка протянула к нему ручку, но я медлила. Как бы моя дочь ни была голодна, может, старуха туда крыс нашинковала, потому что в наличии коровы я сомневалась вполне обоснованно.
— Яйца, барышня, да капустка. Барыня, коня ей вдоль да поперек, яйца как золото пересчитывает. А окромя яиц боле сытного нет. Ничего, скажу, разбила яйцо.
— Она же прикажет тебя высечь, — обреченно напророчила я и дала дочери калач, она тут же вгрызлась в него крепкими зубками.
— А и прикажет, — отмахнулась старуха. — Ты, барышня, посиди, Настюшка тебе платье какое скумекает, а я тебя потемну огородами до деревни сведу. Чего сорвалась, а? Барышня заплакали? — она покачала головой, нахмурив кустистые брови, улыбнулась, глядя на маленькую Аннушку, и, наклонившись ко мне, зашептала: — Покамест ты в горячке была, барыня, коня ей в душу, барышню розгами сечь хотела. Одно лукищевский барин приехал, она и забыла. Не дело ты, барышня, удумала, ой не дело, дитя тут оставить. При барине покойном то одно было, а с барыней… коня ей в радость! Забирай дочь да и ищи себе место. Тут тебе ни кров, ни стол, ни гривенник не попадет. Вон что за шесть годков стало, — она неопределенно кивнула в сторону двери и деловито посоветовала: — Обожди и не выходи никуда, я али Настюшка тотчас придем.
— Воды принеси, — попросила я ей вслед, и дверь закрылась.
В доме царила тишина. То ли пузатый барин во фраке был причиной, то ли барыня до сих пор не могла прийти в себя от моих оплеух, то ли слуги соображали явно лучше, чем можно было предположить, и перестраховались, сунув меня в эту конуру, но себя ли они спасали или меня?
Я посмотрела на калач и решила, что без разницы мне мотивы дворни. Я буду пользоваться их расположением уже в силу того, что не принимала участия в издевательствах. Покойный барин, мой отец, возможно, был суров, но не имел привычки вымещать на крепостных злобу, а я — та, прежняя я — сбежала еще при его жизни. Все переменилось, когда барин умер, и перемены были не в лучшую сторону, как ни взгляни.
Я опять закусила губу, неосторожно забыв, что она разбита, и Аннушка посмотрела на меня с таким испугом, что я моментально выкинула из головы все рефлексии. Чуть позже я проведу черту между прошлым и настоящим, своим и Любови, но не сейчас.
— Это папенька сделал? — насупилась Аннушка, указывая на мою губу, и я на долгую секунду проглотила язык.
За какой-то проклятый час я успела узнать, почем фунт лиха, и похоже, за лихо тут просят втридорога.
— Разве он меня когда-нибудь бил? — с улыбкой, больше смахивающей на оскал, спросила я, с ужасом думая, что будет, если она ответит да. И я этому не удивлюсь, в порядке вещей в эти времена битая женщина, хоть крепостная, хоть княжна, но где бы ни была тогда эта скотина, в какой бы острог его ни упекли, найду и сделаю его жизнь невыносимой, потому что его насилие надо мной видел ребенок.
Позерство и попытка справиться. Я ничего не могу, разве что припугнуть потерявшую берега мать. Не знаю, что там, за окном, кроме разоренного имения, что за страна, какие в ней законы, порядки и правила, но вряд ли у меня много прав.
— Нет, папенька нас любил, — подумав, отозвалась Аннушка. — Мы к нему поедем?
Если только в ссылку. Но Настя сказала, что у него есть жена, вот пусть она и набивается в каторжанки. Явно не тот удел, который я хотела бы своему ребенку. Своим детям.
— Нет, солнышко. Мы не поедем к папе. Мы уедем… куда-нибудь далеко.
— А где дядя Аркаша?
С детьми сложно. Детей важно уметь слушать, и тогда через буйную фантазию, через неправильно подобранные слова и искаженное еще в силу возраста и роста восприятие реальности можно узнать то, о чем никогда не расскажут взрослые — ненаблюдательные, спесивые и суетные, а если расскажут, то обязательно наврут и приплетут свои фальшивые эмоции.
В голосе Аннушки было столько тоски и любви, что я сделала безоговорочно правильный вывод: тот самый Аркашка, который привез меня сюда, мой друг. Иначе он никогда не завоевал бы сердце ребенка.
— А вот к дяде Аркаше мы отправимся обязательно…
В глубине дома послышались голоса, я приложила палец к губам — сидим тихо, и Аннушка понятливо кивнула. Я, вслушиваясь в неразборчивую речь, подумала — что сделала, сказала или приказала моя мать, что малышка заартачилась и вывела этим ее из себя. Анна — спокойный, ласковый и послушный ребенок, значит, мать потребовала что-то, что никогда не требовали от Аннушки ни отец, ни сама Любовь. Возможно, они такие требования не поощряли, и дочь знала об этом в свои года.
До момента, разрушившего всю их жизнь, Любовь и Всеволод были прекрасными родителями. Малышка выглядит и ведет себя как здоровый физически и психически ребенок, и это с объективной точки зрения той, кем я являюсь — взрослой, состоявшейся, просвещенной и образованной женщины двадцать первого века. Анна льнет к матери, не ждет от нее подвоха, не боится задавать вопросы, и если не особенно скучает по отцу, то очевидно — вряд ли он уделял ей столько же времени, сколько Любовь. Без всяких сомнений, Анна искренне привязана к некоему Аркашке, и так же без сомнений эта привязанность им заслужена.
— Настька! А ну, подлая, иди сюда!
Когда закончилась одна моя жизнь, но я этого еще не понимала, и передо мной кружились стены, и новая реальность начинала приобретать явственные черты, мать показалась хрестоматийной барыней. Чопорной, сдержанной, ровно такой, какими живописали господ помещиков литераторы. Спустя пару минут я убедилась, что классиками нарекли тех, кто не стеснялся показывать жизнь как она есть. Классика — не слог, а беспристрастность.
По коридору прошелестели шаги, и я услышала елейный голос старой крестьянки.
— Та и пошто кричать, матушка? Нету Настьки, на двор пошла. А может, стирать на речку. Ты, матушка, чего надо, мне скажи, я в сей минут обернусь.
Я не могла не восхититься ее выдержкой. Воистину, что нас не убивает, то делает сильнее. Старуху годы издевательств закалили крепче стали.
— Где эта дрянь? Чтобы ноги ее не было в этом доме!
А вот это она уже обо мне.
— Так не кричи, матушка! — возмутилась старуха. — Я не глуха покамест. На двор али на речку пошла. А коли ты Настьку в доме видеть не желаешь, так я скажу.
— Дура, Агапка! — фальцетом взвизгнула мать. — Где Любовь Платоновна?
Дворянское воспитание напоминает психическое расстройство, но утешать себя этим неправильно. Для крестьян я, пусть даже избитая, униженная, посрамленная, все равно барыня, и мать всегда будет помнить об этом и напоминать всем остальным.
— Я почем знаю, матушка? — Актерский талант Агапки был выше всяких похвал, мне не к чему было придраться. — Как ее вынесли беспамятную, я ее с той поры не видала. Мое дело — кухня да куры твои, а за барышнями ходить…
— Вон пошла!
Агапка прошелестела лаптями мимо двери, а мать продолжала бушевать. Вероятно, никого больше в доме не осталось, и визг ее был направлен на мою младшую сестру. Я различила звук пощечины, негромкий плач, хлопнула дверь совсем рядом, но Настя была права — мать не совалась на холопскую половину. Все стихло, и Аннушка прошептала:
— Мама, давай уедем отсюда…
Скоро ты начнешь плакать, солнышко, просить есть, и мне придется что-то придумать, чтобы убедить тебя потерпеть. Я не могу ни выйти, ни обнаружить себя — это немедленно скажется на прислуге, а без них я отсюда не выберусь хотя бы потому, что я не одета и не знаю, куда мне идти. Мне нужна крыша над головой на первое время.
Если бы я была одна! Но у меня на руках дочь, под сердцем растет дитя, и я не знаю пока, девочка или мальчик. Мне доводилось отказывать себе во многом ради Юльки, творить с семейным бюджетом магию, пока денег не стало столько, что я перестала их считать в пределах повседневных расходов. Но я знала свои права, свои обязанности, знала, где проходит та грань, за которой я стану преступницей, я знала, куда идти, кому звонить, к кому обращаться, мои интересы защищало государство, с которым я была знакома с самого детства. Я не боялась никого и ничего — я не совершала ничего противозаконного, исправно платила налоги и у каждого встреченного полицейского могла требовать меня защитить.
Какое здесь положение у той, кто родил ребенка вне брака? У той, кто сбежал из дома, у той, кто пусть незаконная, но жена человека, осужденного за растрату?
Короткий опыт общения с матерью и дворней намекал, что положение мое в разы хуже губернаторского. Меня не считали за добропорядочную и достойную, но касалось ли это только социума с его вечным делением свой-чужой или также беспощадной государственной машины?
Аннушка задремала, и я тоже откинулась на спину, пристроила голову возле щербатой рамы. Я молода и полна сил, раз мне хватило немного поесть, и я совершенно восстановилась и бросилась защищать своего ребенка. Я здорова — и к этому привыкнуть сложнее всего, хотя тело я ощущаю своим, но временами забываю о боли… Ах да.
Я осторожно переложила спящую дочь на другую руку, извернулась, задрала подол рубахи, бесстыже раскорячилась на запротестовавшем сундуке и осмотрела рану на ступне. Ничего страшного, крупная заноза, и я выдернула ее, легкомысленно понадеявшись, что заражение крови не получу.
Я не умею ни шить, ни ухаживать за скотиной, я даже не видела ее никогда нигде, кроме как в зоопарке. Я представляю, как выглядит огород, в рамках учебника по ботанике. Я не сяду на лошадь, понятия не имею, как ткать, а если начну топить печь — сожгу деревню, что мелочиться. У меня в арсенале навыки ведения хозяйства, знакомые любой моей современнице, но оценят ли практичность, икону двадцать первого века, в этой эпохе, или условная эстетичность и «что скажут люди» значат больше, чем куча свободного времени и пространства.
Я умею готовить салатик и суп из ничего, умею создавать порядок из хаоса минимальными средствами, по-настоящему умею ладить с детьми. Когда-то я ларек с кривыми гвоздями превратила в торговую империю… но даже с дипломом экономиста я не применю эти знания здесь просто по той причине, что производство и потребление до изученного мной в теории и на практике уровня не доросли. Я не знаю спрос в этом обществе, не знаю, что могут производить дешево и быстро. Пойти в экономки к любой адекватной барыне лучше всего, у меня будет комната, стол и даже немного денег. Срок беременности очень мал, в запасе у меня месяцев пять, я смогу накопить достаточно, чтобы нанять няню для малыша. А если мне сказочно повезет, то у новой работодательницы тоже будет младенец, и договориться, чтобы и за моим ребенком был пригляд, я смогу, ведь бизнес — это умение договариваться.
Главное, чтобы слава изгоя не тянулась за мной, а общество не имело обыкновения тыкать пальцем и плевать в лицо тем, на кого укажут, и на это надежды никакой. Остракизм оставался любимой забавой и в мое время, но я рассчитывала справиться. Черт его знает, конечно, как…
Открылась дверь, в комнатке появилась Настя с ворохом разноцветного тряпья.
— Вот, барышня, в Лукищево бегала, раздобыла, — запыхавшись, доложила она, без церемоний толкая дверь крутым бедром. Со счастливой улыбкой — полумертвое лицо выглядело пугающей полумаской — Настя развернула передо мной новехонькие рубаху и сарафан, и я живо вообразила, сколько это все стоит. Пусть одежда крестьянская, цена ей не тысячи, но ради любого шмотья в этом веке, не задумавшись, убивали.
— Где ты взяла деньги? — в ужасе прохрипела я. Картины мне рисовались жуткие.
— Пустое, барышня, — отмахнулась Настя, — то бабы Воронихи, у нее прошлым летом младшая дочь родами померла. А Ворониха — куркулиха, сидит сычихой на добре, даже приданое забрала.
Темные глаза Насти смеялись, а лицо оставалось серьезным. Я выдохнула и посчитала, что до криминала не дошло.
— Но-о, — протянула Настя, притворно дуясь на меня за забывчивость. — Барышня, да она же мне тетка родная. Мать же мою из Лукищева забрали. Куркулиха-то Ворониха, так и есть, а как я сказала, что барыня мне жениха сыскали, так она обрадовалась, сарафан да рубаху дала. Даром. Подымайтесь, обряжу вас, стемнеет скоро, вас Агапка дворами выведет. Только….
Настя отвела взгляд, и я догадалась, что она набирается смелости сообщить мне скверную новость.
— Коляску вашу с лошадью барыня давеча заезжим купцам продали, барышня. А Аркашка… — она сглотнула, упрямо уставившись на задумавшегося паука. — Мужики лукищевские сказали, исчез он. И не видали его больше.
Крепко держа Анну за руку, я пробиралась заброшенными огородами, стараясь не терять из виду сутулую спину Агапки.
Сумерек я терпеливо дожидалась в каморке, и любое стремление куда-то немедля бежать, разбираться, реагировать на истеричные выкрики матери или сестры вдребезги разбивалось о самую хрупкую вещь на свете — безмятежный сон моей дочери. Не то чтобы я избегала еще одной стычки — я не хотела, чтобы Анна была ей свидетелем. Пройдет время, она повзрослеет, узнает то, что отлично известно мне — что люди так себе и лучше их держать на умеренном расстоянии, но пока ее мир должен быть защищенным. Пока ее мир — это я, я буду охранять ее детство ценой собственной жизни.
Бесконечно трогательная моя дочь. Я не просила вторую молодость, черта с два она мне была нужна, но кто-то всесильный отвесил мне оплеуху, забросив мою душу в чужое тело, и ласково потрепал по щеке, сохранив мой зрелый рассудок, мой жизненный опыт, и подарив мне здоровье и двоих детей.
Настя помогала мне одеваться, и я вздрагивала от малейшего шевеления дочери, опасаясь, что она вот-вот проснется, но, возможно, одно мое присутствие успокаивало ее. У меня никогда не было тесной связи с родителями, и несмотря на то, что Любови-прежней я готова была выкатить список претензий пунктов на сто пятьдесят, за то, что она была хорошей матерью, я из этого списка все согласна была повычеркивать.
Но если Любовь была хорошей матерью, какого ответа ждала от нее ее мать после того, как в виде великой милости согласилась оставить у себя Аннушку?
Настя ответить мне не сумела, и мне показалось, она вообще не вдавалась в семейные отношения господ. До темноты я просидела в одиночестве, качая Аннушку и борясь с чувством голода, и больше еды мне так и не принесли.
Полумрак не скрывал уныния и запустения. В чахлых, неухоженных огородах, поросших бурьяном и кустарником, уже несколько лет никто ничего не сажал. Огромный сад возле дома, весь в цвету, требовал твердой руки. Зимние ветра посметали солому с крестьянских изб, и в избах этих никто не жил, и трава поднималась до самых окон. Округа улеглась с приходом вечера — в деревнях вставали с петухами и ложились спать, едва скрывалось солнце, и было странно ощущать себя в этом ритме. Хотелось кричать, подобрать сарафан и бежать куда глаза глядят, но я сжимала руку дочери и понимала, что — ни за что.
Бегство — безоговорочная капитуляция. Все, что я вижу, должно принадлежать Анне, и я скрипела зубами: моя мать влезла в долги, распродала все, что могло принести доход, оставила мою дочь абсолютно нищей, и старухе теперь самой нечего есть. Ты мне заплатишь за каждое жалобное «мама, я хочу кушать», я из принципа стану считать все просьбы дочери, старая ты кочерга.
Мы спустились к неширокой быстрой речке, перешли деревянный мостик, перелатанный во всех местах, но вполне надежный. Агапка шла споро, я бы поспевала за ней, но подстраивалась под шаги Анны. Старуха, впрочем, оборачивалась и ждала нас, а я думала — боже, вот что такое ходить и бегать.
Крепкие, молодые, здоровые ноги, которые не подведут в самый неподходящий момент. Нет боли, к которой я за свою жизнь привыкла настолько, что принимала ее как часть себя и не замечала, пока она не напоминала о себе особенно люто. Мой муж делал лазерную коррекцию зрения — добрый десяток лет с прогрессирующим «минусом» все равно помешал ему вернуться в операционную, — но я помнила, с каким восторгом он смотрел на незнакомый ему ранее мир. Значит, вот так оно и бывает. Все то же самое, но не то.
Зверствовали комары, я лупила себя по открытым частям тела, боролась с желанием снять платок, выданный мне Агапкой, и обмотать им хотя бы шею, но — нельзя. Пока мы идем, две бабы и ребенок, мы не привлекаем внимания. Простоволосая баба с ребенком — событие, необходимо остановиться и расспросить, а после — растрезвонить итог расспросов по всей деревне.
Кончился реденький молодой перелесочек, мы вышли на проселочную дорогу, выплыла из-за дальнего леса луна, уставилась на нас с интересом. Ветерок на открытом пространстве был посильнее и сметал комаров, я вздохнула с облегчением, Агапка тоже повеселела, указала налево, потом направо:
— Вона, барышня, дорога чугунная там и пройдет, — пояснила она, но я видела только холм. — Лукищево-то не тронули, а наше Соколино забрали. Не все, не все, — прибавила она, видя мое недоумение и истолковывая его по-своему, — но уж как есть. Обратно не вернешь.
Вот о чем говорила Настя. Власти задумали строить железную дорогу, часть путей должна была пройти по помещичьим землям, и многие помещики, как и моя мать, отказались продавать угодья добровольно. Император, не будь дурак, земли изъял принудительно, а выплата, которую мать получила из казны, оказалась уже не такой щедрой, ее хватило лишь на погашение процентов.
Идиотка. Спорить с государством в этом вопросе — все равно что из чистого упрямства лечь под асфальтный каток. Она могла бы не только получить хорошие деньги, наверняка ведь изначально предлагали превосходную компенсацию, но и выгодно поучаствовать в строительстве и эксплуатации. Судя по тому, что был издан указ, упертых было пруд пруди, но что ожидать от дворян — сплетни, балы, кредиты и адюльтеры.
— Сюда, барышня, — Агапка поманила меня за собой направо, а я остановилась. Живот неприятно потянуло, как при знакомых ежемесячных болях, и от них прежняя я несколько лет как успешно избавилась, но эта боль была рьянее.
Хуже всего, что в моем положении ее быть не должно.
— Стой, — попросила я, улыбаясь Аннушке, но губы прыгали от страха и неизвестности. Что мне делать и чем все кончится, если боли не прекратятся? — Скажи, куда мы идем?
Изо всех сил я делала вид, что мне просто жарко, и капля пота по лбу течет из-за повязанного платка. Я утерла пот лихо, гусарским жестом, и, опустив руку, незаметно помассировала живот.
— В Лукищево, — Агапка посмотрела сперва на путь, который мы успели проделать, а затем вдаль, на дорогу, которая лишь предстояла. Возможно, она и при свете дня видела неважно, что говорить о темноте, или была дальнозорка — мое перекошенное лицо ее не взволновало. — Только не в Нижнее, а в Поречное. Там устрою тебя у Феклы.
— Там есть доктор?
Глупость я спросила, доктор есть, но мне ему нечем платить, и он не явится. Тем более невероятно, что он даже за деньги отправится в крестьянскую избу, если его не вызовет к занемогшему крепостному помещик. Агапка замахала руками и такая, косматая, стала очень похожа на совершенно не злую Бабу-Ягу.
— Пошто тебе костолом этот, барышня? Он тверезый раз бывает в году, от всех хворей одно предлагает. Это если сам не вылакал, кобылу ему под бок. Живот тянет? То пустое, — она перестала размахивать руками, сложила их на груди, потом задумчиво почесала голову. — Я так почитай двадцаток скинула, так и не доносила ни одного. А Фекла тебе даст, ежели что, какое снадобье.
Она развернулась и браво зашагала по тропинке, я прислушалась к ощущениям — боль вроде стала тише, нужно попробовать дойти, а там если не Фекла, то доктор. Какой был он ни был запойный, но он ведь мне уже помог?
Разум разумом, здравый смысл здравым смыслом, но я хочу родить малыша. Я могу не пережить роды, оставить Аннушку сиротой, я нищенка без крыши над головой, мне нечего есть, дети мои с клеймом незаконнорожденных, и это точно еще не все дерьмо, в котором я сижу по самую шею по милости Любови номер один. Чем она думала, сбегая из дома непонятно с кем неясно куда? Сердцем, сказали бы романтичные дамы, и вот итог. Нет головы — пиши пропало.
Подъем на холмик дался тяжело, тропинка тянулась бесконечно. Боль в животе появлялась и затихала, я ставила себе десятки диагнозов, толком не зная, насколько они на моем сроке вероятны. Отслойка плаценты, несовпадение резус-факторов, тонус матки, вирусы? Диагност из меня никакой, из доктора тоже, что паршиво, но справился раз — справится и другой.
— Придем к Фекле, беги живо за доктором, — приказала я Агапке хриплым не то криком, не то стоном. — Он уже мне помог, когда я лежала в доме. И не перечь, иначе я сама тебя высеку.
— Да хоть всю вдоль да поперек излупи, барышня, — покорно согласилась Агапка, — что мне, старухе, будет-то… Только не дохтур тебе помог. А то не знаешь?
— Нет, — выдохнула я, наконец поднявшись на пригорочек, и Агапка резко развернулась, вытаращилась на меня.
Губы ее вытянулись в тонкую линию и почти исчезли, глаза превратились в две зловещие щелочки. Я, ошалев от такого преображения, глянула на Аннушку — она была совсем утомленной, но терпела, бедный мой маленький стоик, — и снова перевела взгляд на Агапку. Реакция ее меня здорово встревожила, но она наконец отмерла, покачала головой, махнула рукой.
— А раз не знаешь, то и нечего тебе знать, — проговорила она с непонятной мне неприязнью. — Меньше знаешь, лучше будешь спать…
Она повернулась и быстро пошла вперед, забавно косолапя, я посмотрела ей вслед и выкинула из головы бабьи бредни. Ожидать чего угодно можно не только от темных крестьян, но и от относительно образованного класса, и хорошо, что еще никто не плюнул мне в лицо, чтобы скорее зажила губа.
— Ты устала, солнышко? — с трудом, потому что давала о себе знать боль в животе, я присела на корточки перед Анной. Я разрывалась между ребенком уже рожденным и еще не рожденным и как-то подспудно понимала, что так теперь будет всегда. — Милая, мама взяла бы тебя на ручки, но… у тебя скоро появится братик или сестричка, поэтому я не могу тебя взять.
На какой тонкий лед я ступила — ревность детей к еще не появившимся на свет братьям и сестрам общеизвестна, неуправляема и очень болезненна для всех причастных сторон.
— Ты больше не будешь брать меня на ручки?
— Обязательно буду, счастье мое. Пойдем? — я поднялась, сдерживая слезы, взяла Аннушку за руку, легонько потянула за собой. — Я не стану меньше тебя любить. Матери так устроены, что их любви всегда хватает на всех.
Это опровергает мой личный опыт. Моя первая мать, отдам ей должное, была не единственной дрянной матерью, моя вторая мать ее в полпинка перещеголяла. Я, поскольку считаю себя человеком мудрым, предпочитаю учиться на чужих косяках.
— Пока я худенькая и стройная, но скоро у меня будет огромный живот — там растет твой братик или сестричка. И для того чтобы он или она родился здоровеньким, мне нужно беречься — не поднимать тяжести, не падать… с лошади. Потом, когда малыш появится на свет, он будет требовать больше моего внимания, и это потому, что он будет маленький и беспомощный. Ты тоже была маленькой и беспомощной, и точно так же я не отходила от тебя ни днем, ни ночью, пока ты не подросла, не научилась ходить и говорить. Я хочу, чтобы ты запомнила: я буду очень много времени уделять малышу, но это не значит, что я тебя разлюбила или ты стала мне не нужна. Просто малыш — любой, какого ни возьми, даже котенок, — погибнет, если мать не будет заботиться о нем.
Я успевала следить за Агапкой, топавшей впереди, и смотреть под ноги, чтобы в самом деле не споткнуться, и заглядывать в личико сосредоточенной до невозможности дочери. Я говорила ей вещи, недоступные пока ее пониманию, кроме того, она завтра же может обо всем позабыть.
— У нас была кошка, — задумчиво сообщила Аннушка. — Когда мы жили с папой. И у нее были котята. Она лежала с ними в корзинке и шипела на всех. Еще она их вылизывала и кормила. Ты тоже будешь вылизывать и кормить?
Я засмеялась. Сама не понимая, от того, что дочь была в полной уверенности, что у людей все происходит точно так же, как у кошек, — и это было бесконечно мило, — или от того, что мои заумные объяснения до нее, кажется, дошли. И это был смех облегчения.
— Нет, я не стану его вылизывать и тем более на всех шипеть, но кормить действительно буду… Когда ты подрастешь, тебе все это расскажут… — Расскажут ли? — В гимназии. А вообще малыш вырастет быстро, четыре года — и он будет совсем как ты сейчас.
Глаза Аннушки загорелись счастьем. Ей вряд ли что-то сказал срок, равный ее собственной жизни, и это было, конечно же, к лучшему.
— Мы сможем играть вместе?
— Разумеется!
Бедная кроха, у нее нет друзей, и в эту длиннополую эпоху сие норма. Нет братьев и сестер, еще нет никаких образовательных учреждений, и все, на что обречен ребенок, это ходить за ручку с бонной и разглядывать мир из-за забора имения. А потом девица начинает ездить на балы, применять полученные от матери и учителя танцев навыки соблазнения, скоро ее удачно или неудачно выдают замуж, и все повторяется снова, но уже с ее собственными детьми.
Сделать бы что-нибудь, чтобы этот порочный круг разорвать, но с таким же успехом я в прошлой жизни могла поставить себе цель поселиться в старинном замке как полноправный член королевской семьи.
Замки мне не светили ни в прошлой жизни, ни в нынешней. Мы остановились не в королевских владениях, а в деревне, на самом ее краю, и Агапка негромко, но решительно стучала в деревянную оконную раму. Стекол не было, как и занавесок, и окно было узким, под самой крышей. Я засмотрелась — ни в одном музее ничего подобного я не видела, и было до слез досадно, что это теперь моя реальность, и что она мне готовит помимо крестьянской избы — бог весть.
Древняя старушка держалась высушенной рукой за косяк и трясла головой, как голубь. Непонятно, видела она нас или прищурилась наугад, и я была убеждена, что и слышит она погано.
— Кого привела, Агапка? — недружелюбно проворчала Фекла, бочком спускаясь с двух стертых ступенек, и голова трястись перестала — узнав Агапку, бабка прекратила актерствовать, и бодрости в ней было хоть отбавляй. — Чего в ночи?
— Барышня это соколинская, бабушка! — Агапка подпустила патоки, а мне захотелось схватить Анну в охапку и удрать как можно скорее как можно дальше. Старуха, верно, заговоренная и прожила пару сотен лет, если для Агапки она «бабушка», а что я знаю о том, что здесь угроза? — Барыня наша ее из дому погнала, приюти ее, а я тебе с барской кухни чего принесу?
Агапка заискивала и отчаянно привирала. С барской кухни она могла принести только одно — шиш.
— Соколинская? — Фекла подошла ко мне, уставилась не мигая черными, навыкате, глазами, и мне стало окончательно не по себе. Как под рентгеном. — Почитай, та самая беглая? И с дитем? А говорили, сгинула она, — Фекла довольно похмыкала, но разбери чему, обернулась к Агапке. — И что мне барышня? Кормить дитенка чем? У меня, сама знаешь, что принесут, все в ход идет, а носят-то ой нечасто. Но пусть, стара я сама в огороде работать, а за дитем пригляжу.
Я прижала к себе Анну и крепко обняла ее — малышка застыла и мелко дрожала, хорошо, если замерзла, хуже, если старуха напугала.
— Это ненадолго, — пообещала я, наклонившись к дочери. — И ничего не бойся. Я с тобой.
— Куру принесешь, — торжественно велела Фекла, и Агапка отступила на шаг, я уже было решила, что сделка не состоится, но нет, Агапка справилась, не дрогнула, кивнула. — Да голову ей не руби.
Дорого я обойдусь своей матери, в имении яйца наперечет. И если мать прознает, что Агапка стащила курицу, плохо ей придется. Будь я одна, я воспротивилась бы этой договоренности, но у меня дочь, я не могу пойти с ней по дворам просить милостыню, да мне, скорее всего, и не подадут. У всех нищета — смотреть тошно.
А я, как любая… почти любая мать, без колебаний выбираю благополучие дочери, и подобная предсказуемость — моя безусловная уязвимость.
— Будь по-твоему, бабушка, — Агапка понуро поклонилась. Зная, чем ей грозит воровство, она добровольно подписывалась на кары — нет-нет, совесть меня не съест, даже если Агапка и попадется. — Завтра принесу.
— За каждые три дня, что барышня здесь, одна кура, — строго предупредила Фекла и указала на дверь. — Заходи.
Дверь зияла чернотой, и я, как Гретель, вошла, наклонившись — таким низким был дверной проем. Агапка уже спешила обратно в имение, мне спешить было некуда, я рассматривала избу, ставшую убежищем мне и дочери.
Из мрака проступали покрытые копотью стены некогда белой кургузой печи, застоявшийся воздух будто прилип, меня как сажей обмазало с ног до головы, но я крепилась. Метла, чья-то голова на колу… Черт возьми, это всего лишь пакля на прялке, или что это за спутанный ком.
Дверь закрылась, в избе стало темно, как в разбойничьем логове. Старуха зажгла лучину, свет неровно запрыгал по стенам, Анна всхлипнула, я присела и снова обняла ее.
— Мама, я хочу есть…
Я закусила губу — я и забыла, что она разбита, как забыла, что на мне новая, неношеная рубаха, и вытерла кровь рукавом. Фекла осклабилась — все зубы у нее были на месте. Ведьма она, что ли, столько живет, и никакой немощи?
Плюс был один — боль в животе уменьшилась, почти пропала, и я решила ее пока что не замечать.
— Туда ложись, — каркнула Фекла прямо над моим ухом, я проследила за ее рукой — закуток какой-то за печью, я там задохнусь, но спорить совершенно нет смысла. — С утра встанешь пораньше, барышня али нет, а за лавку мне отработаешь.
— Мама, я хочу…
— Тс-с…
Я приложила палец к губкам дочери. В моей голове родился безумный план. Невероятно сложное я задумала, что будет, если я не смогу, но пока предлагаются варианты, я обязана следовать принципу меньшего зла. Начну прямо сейчас мелкими, осторожными шажками, не пугая Анну, не провоцируя Феклу.
Темнота темнотой, но в свете лучины я могла разглядеть в доме вещи, которые видеть не предполагала. Самовар, глиняные горшки, даже скатерть на столе, старая, но чистая. Старуха самостоятельно поддерживает быт или берет плату не только живыми курами, но и работой?
Плату — за что? Не каждый же день ей приводят бездомных барышень. Или она местная повитуха?
Я заглянула за печь. Темное место, хоть выколи глаз, и пока Аннушка стояла поодаль, я пыталась нащупать подобие лежака. Им оказалась низкая лавка, покрытая не то тряпками, не то шкурами, и я, не глядя, потому что толку было смотреть, расправила их как могла и позвала дочь.
— Погоди, барышня, — вдруг прокряхтела Фекла. — Поди, поди сюда, глянь в печь. Вынь-ка горшок.
Я ведь не вытащу чьи-то кости, уговаривала я себя, но руки дрожали, и я не отважилась брать ухват и доставать горшок с его помощью. С ухватом нужна сноровка, а печь остыла, максимум я слегка обожгу руки. Горшок оказался еле теплый, зато тяжелый, и я водрузила его на стол, понося старуху последними словами. Могла бы предупредить, старая грымза, что горшок чугунный, я бы не стала к нему прикасаться.
— Поешь, — приказала Фекла и села на скамью. — На голодное-то пузо не уснешь. И ребятенка покорми, чего хнычет. Негоже.
Она вряд ли будет меня откармливать, как сказочная колдунья, чтобы затем упихать в печь. Я поискала тарелки, поняла, что об этикете придется забыть, даже о тех его отголосках, которые дожили до моего времени. Вон лежит обкусанная деревянная ложка, ей и нужно есть прямо из горшка, и я, как истинная крестьянка, обтерла ложку о сарафан. Все равно он самый чистый в этом доме.
Я думала, что уставшая дочь не станет есть, начнет капризничать, и я бы ее поняла и не заставляла, но опасения, что Фекла обидится и отреагирует чересчур, теплились и закономерно настораживали. Они не оправдались с самого начала — не появилось повода для обид, Аннушка смотрела на темную, будто на топленом молоке, пшенную кашу сперва с удивлением, но стоило ей попробовать, как у меня отлегло от сердца.
Фекла улыбалась, по-старушечьи прячась в морщинах, настала пора брать быка за рога.
— Спасибо за доброту, бабушка. Скажи, какую работу ты от меня хочешь?
— А что ты можешь? — ухмыльнулась она. — Ты как есть барышня, белоручка. Готовить, стирать… хотя как бы вода тебя не унесла, речка быстрая. Огород прополешь. Скажу, чего и как дергать, а то не знаешь небось.
Если судить по весу горшка, работа тяжелая.
— Избу приберешь, вон перебрать все надо, прочистить, просушить… что надобно, то делать и будешь.
Старуха разошлась. С Агапкой они условились по курице за три дня, и Фекла прикидывала, что эксплуатировать меня будет не одну неделю. Я не боялась работы, никакой, и не чуралась самой грязной и трудной, но — не будучи беременной, тем более когда эта беременность под угрозой.
— Я жду ребенка. Ничего тяжелого поднимать или двигать не стану. Огород прополю, постираю, уберу в избе как смогу, но на большее не рассчитывай… бабушка.
Фекла расстроилась, и взгляд ее словно говорил «бабы в поле рожают, а эта, вишь, неженка».
— Жать умеешь? Прясть? Ткать?
Я помотала головой.
— Ну, этому научу, дело нехитрое…
Я кивнула и посмотрела на дочь.
— Вкусно?
— Очень! — Анна была в неподдельном восторге. — Я бы всегда ела такую кашу!
— Что надо сказать бабушке?
Аннушка открыла рот, закрыла, взглянула на ложку в руке, потом на горшок, затем на Феклу, следом на стены избы. Малышка была озадачена, и вряд ли она не умела говорить спасибо, скорее просто не понимала, кого и за что нужно благодарить.
— Анна… нам встречаются очень разные люди, — проговорила я, глядя на дочь, но не теряя из виду Феклу. Я допускала, что за свою бесконечную жизнь старуха ни разу не слышала благодарности из господских уст, и не сомневалась, что барский гнев и барскую любовь крестьяне предпочитали вообще не видеть. — И если кто-то помогает тебе, нужно сказать спасибо.
— Даже ей? — удивилась Анна, и я взмолилась — господи, она же еще ребенок, которому успели вбить в голову всякую дрянь, для моей дочери Фекла — вещь, имущество, причем, если я верно разобралась, имущество того самого барина, который приказал затравить медведем жениха Насти.
К Анне мое возмущение отношения не имело, в отличие от ее матери. Но у каждого века свои пороки и добродетели, Любови могло и в голову не прийти благодарить крепостного, тем более чужого, как она не додумалась бы выражать признательность лошади.
— Особенно бабушке Фекле, — я наклонилась и пока еще чистым левым рукавом отерла перепачканную мордашку. — Она не обязана нам помогать, она не обязана нас кормить, она сама очень бедна и делится с нами последним.
Анна посмотрела на горшочек уже виновато.
— Спасибо, бабушка, — всхлипнула она, и покрасневшие щеки ее были заметны даже в царящем вокруг полумраке. Черт, вместо того чтобы все исправить, я все доломала, теперь дочь чувствует себя пристыженной.
— А и ладно, — коротко каркнула Фекла, поднимаясь со скамьи, — поела, вот и славно, ложись спать. Вон туда, — и она указала уже не на темный закуток, а на лавку возле стены. А то за печью совсем угоришь.
Я нервно сглотнула: старуха имела в виду остатки жара от печки, а не что-то еще, я надеюсь, — подошла к лавке, протянула Анне руку. Дочь укладывалась, и я понимала нескрываемое недовольство на ее личике — лавка была издевательски жесткой, но та, за печью, тоже не могла похвастаться комфортом. Анна ворочалась, надувала губки, но молчала, я шаг за шагом реализовывала свой отчаянный план.
— Бабушка, ты говорила, за дочерью моей присмотришь?
— А на что я еще гожусь? — хмыкнула Фекла, убирая со стола горшок в печь — съели мы меньше трети, горшок все еще был неподъемный, бабка притворялась ископаемым неубедительно. Ты смотри, а историки уверяли, что помещики и промышленники — эксплуататоры. Никакой разницы между зажравшимся миллионщиком и полуголодным крепостным по сути нет, заставить пахать за себя другого любому в кайф. — Мне почитай за сто лет стукнуло, а точно не скажу, что сто, то барыня говорила, а насколько больше, то вон в книжках ее смотреть надо. Есть нужда, так присмотрю, дите у тебя смирное.
— Мама?.. — встрепенулась Анна, я погладила ее по плечу.
Если Агапка стащит курицу и попадется, живой ей не быть. Я потеряю союзников. Неважно, что тому послужило причиной, но Агапка и Настя помогли мне, и если из-за меня что-то случится с одной из них, вторая от меня тут же открестится, я останусь один на один ладно с Феклой — со всем этим чертовым незнакомым мне миром. Неизвестно, что он скрывает от меня.
Например. Для чего Фекле курица непременно с головой?
— Присмотри за Анной, пожалуйста, — попросила я со всем отпущенным мне спокойствием, словно речь шла о чем-то невозможно обыденном, и я не оставляла малышку на попечение древней проворной старухи в пропитанной дымом закопченной избе. — Я попробую… — Сулить опрометчиво, лучше явиться с неожиданно полным мешком, чем с пустыми руками вопреки ожиданиям, добычу воспримут как должное, провал припомнят еще не раз. — Отыскать одного человека.
— Дядю Аркашу! — обрадованно запищала Аннушка и попыталась вскочить, я нежно, но требовательно уложила ее обратно. — Ты приведешь дядю Аркашу!
Знаешь, милая, вот я уже не уверена, что стоит его искать. Кольнула ревность, в конце концов, моя родная дочь привязана к чужому ей человеку, этому должно быть объяснение, но я озабочусь им как-нибудь после.
— Я не обещаю, что найду его прямо сейчас. Темно, ночь. Он мог даже и не приехать, — я повернулась к Фекле: — Бабушка, скажи, как дойти до Соколина?
— А как шла? — оскалилась старуха. — Так и иди.
Как будто я помню, как я шла. Местами ни зги не было видно. А еще меня терзали боль, и страх, и вся местность тут для меня одинаковая, дикая и запущенная.
— Нет. Мне нужно дойти так, чтобы меня никто не увидел.
— А тогда избу обойди и ступай себе по тропинке, — оскал Феклы стал шире, и то ли мне показалось, то ли на самом деле в ее лице проступило нечто нечеловеческое. — Прямо, прямо, только как до капища дойдешь, не зевай, сворачивай на колокольню, на капище не ходи ночью, а то не вернешься.
Редко и громко ухала сова и нагоняла жуть, с полей поднимался белесый туман, похожий на портал в другое измерение, воняло навозом и гнилью, я пробиралась огородами — о господи, опять огородами! — и с изумлением отмечала, насколько Лукищево-Поречное благополучнее, чем моя вотчина. Преждевременно, наверное, но я стала спокойнее, устроив и накормив дочь, найдя себе хоть какое, но пристанище, и теперь жадно впитывала все, что выхватывал из темноты взгляд.
Изба Феклы стояла на самой окраине, прочие дома терялись в ночи, но крепкие крыши и ухоженные огороды говорили сами за себя. То ли крестьяне здесь были не в пример трудолюбивее, то ли барин их правильно мотивировал. Может, все тем же медведем?..
Было раннее лето, что растет на грядках, я и в своем прежнем мире вряд ли могла опознать, но что использован каждый пригодный клочок земли — факт. Что-то похожее на огурцы, а здесь, кажется, репа, кабачки, морковь. Нет сомнений, чем в деревне удобряют посадки, совсем скоро, завтра или сегодня, если новый день уже наступил, я буду по уши в коровьем дерьме. Ни капли меня это не пугает, лишь бы не спутать овощи и сорняки, с Феклы станется выдрать мне за загубленную петрушку прядь волос.
Я замедлилась, пригляделась… и отказалась от легкой наживы. Во-первых, даже если я определю, что съедобно, что нет, все это не созрело. Во-вторых, мне мало одних овощей, а Аннушке и подавно. В-третьих, не воруй, где живешь, особо у тех, кто тебя приютил.
Луна устыдилась моих помыслов и прикрылась жиденькими облаками, я, подобрав крестьянскую юбку и лихо сдвинув на затылок бабий платок, уверенно топала по тропинке в неизвестность и для храбрости мурчала под нос привязчивую глупую песенку.
Перед рощицей я оглянулась — деревня спала, где-то далеко светилось окошко, возможно, как раз у Феклы. Блеяла коза, и я подумала, вот если бы я умела доить, не пришлось бы идти в ночь глухую черт знает куда, но кто бы знал, какую стелить соломку? Сове наскучило меня донимать, она бесшумно пронеслась прямо надо мной… я себя успокоила, что это сова, а не тварь, питающаяся свежими барышнями. Рощица взбиралась на холмик, темнела, заманивала во мрак, я шла и впечатлительности не поддавалась.
В одном месте деревья расступились. Что-то блеснуло, и это была не луна, я остановилась, изучила открывшуюся картину. С вершины холма все было видно как на ладони — башня, одноэтажное светлое здание, перед которым прогуливался кто-то и светил фонарем. Высунулась из сизой облачной пелены луна, и в бледном свете заблестели железнодорожные рельсы. Торчали непонятные деревянные вышки, не то заборы, не то помосты, башня ощетинилась лесами, но железная дорога почти достроена, еще немного, и по ней пройдут первые поезда.
Я боялась поверить глазам. Передо мной был не просто шанс на выживание, но шанс на вполне безбедную жизнь. Я не знала местных богов, но если они здесь были, я воздала им благодарность.
С самого начала на должность билетного кассира брали женщин. Работа не из легких — люди и деньги, проклятье, если честно, а не работа, — но в кассе сидели жены, дочери и сестры железнодорожников. Я справлюсь лучше любой местной дамочки, лучше инженера или экономиста, мне ведь прекрасно известно то, о чем никто в этом мире не подозревает. «Зайцы» и теракты. Отставшие пассажиры и утерянный багаж. Вагонные воры и аварии.
Месяц, может, два, дорога начнет работать, и я явлюсь пред ясны очи начальника станции и расскажу ему, докажу, что никто кроме меня не заслуживает бесстрастно взирать из окошка кассы на страждущих. Многому начальник станции не поверит, будет кривить морду, брюзгливо морщиться, а мне придется пустить в ход не обаяние, нет, все равно я никогда этого не умела, но врубить на максимум умение договариваться и убеждать.
Надежда не забрезжила, она заполыхала вовсю, и второе дыхание начисто затмило боль в животе. Я шла по тропинке окрыленная, вдохновленная, радостная, рожденная заново, словно и не оказалась почти что на самом дне.
Мне снова двадцать с небольшим, я мать, я беременна и я дворянка, и наплевать, что я падшая женщина, обманутая жена, и от имения моего остались одни ошметки, а мать выставила меня за порог, и я приживалка в доме загадочной древней старухи. Я молода, полна сил, я здорова, весь мой жизненный опыт при мне. Это многого стоит, черт побери. Дайте точку опоры, и я сверну Землю, а если кто вздумает мне помешать, сверну шею, не обессудьте.
Два месяца продержаться — ерунда, и я едва не захохотала в голос, когда увидела шмыгнувшую в кусты лису. Все складывается как нельзя лучше, вот и рыжая плутовка мне подвернулась, будто специально для того чтобы я реализовала свой дерзкий план безупречно.
Я не обману крестьян постановкой, но достаточно обмануть мать. Я остановилась, рассматривая отпечатки лисьих лап на влажной земле и досадуя, что скопировать их не выйдет. Крестьяне видят эти следы ежедневно, и там, куда я направляюсь, в том числе, но сделать так, чтобы самой не оставить следов…
Настя не раздобыла лапти, я обута в ботиночки, и они меня выдадут. Я отламывала упрямую веточку от куста — какая предстоит авантюра, достойная глава в моей занимательной жизни: кража яиц из курятника. Этой веточкой я и замету следы, как лисица хвостом. Мне было весело и легко, после стресса и страха пришел откат, за ним явятся новый страх, новый стресс, новые испытания, но я подумаю об этом завтра с утра.
Понятия не имею, когда куры несутся, а если мать так трясется над яйцами, то дворня мчится на каждое озабоченное кудахтанье. Лучше притаиться где-то и подождать, и если все выгорит, сделать набеги на курятник регулярными. Можно прихватить курицу… но это я размечталась, и все равно отлично я начала: припугнула помещицу, пристроилась в поденщицы к крепостной, теперь вот иду на кражу, а мать уверяла, что пала я ниже некуда. Не впечатляет ее фантазия, право слово, всегда есть к чему стремиться, особенно если хочешь есть.
Криминальный старт меня не смущал. Отчаянные времена требуют отчаянных мер, главное — остаться неузнанной и незамеченной.
Впереди появилось свечение, сперва слабое, но разгоравшееся все сильней, тропинка стала похожа на взлетную полосу, трава стелилась под ногами и путалась, и от моих шагов прыскали вверх потревоженные светлячки.
Я, помня предостережение Феклы, подняла голову, пытаясь отыскать колокольню и пойти на нее, и похолодела. То, что мелькало справа и слева и что я принимала за подлесок и кусты, было определенно творением человека — корявые деревянные фигуры, грубо выточенные, непонятно кого или что изображавшие, с венками из листвы. Я посмотрела под ноги — тропинка пропала, я шла по траве, запутавшись и заблудившись, шла, возможно, навстречу смерти.
И по пути мне не попалось ничего, что могло бы испугать или насторожить. Фигуры не двигались, не издавали звуки, ни треска веток, ни шагов, и я повернулась и пошла назад, всматриваясь в примятую траву и убеждая себя не оборачиваться. Мне померещится что угодно, я потеряю самообладание, кто знает, чем это кончится, поэтому держать себя в руках и идти туда, где тропинка свернула к деревне.
По словам Феклы, капище начиналось как раз там, где можно было увидеть колокольню, и я крутила головой, и надо мной было бескрайнее звездное небо. Потом я заметила мерцающий огонек над верхушками деревьев, и сразу ноги перестали путаться в траве, я вышла обратно на тропинку.
Остаток пути я старалась не отвлекаться. Я перевязала платок, вдоволь продышалась. Что я скажу, если кто спросит, чего это я таскаюсь ночью одна? Захихикаю глупо и отвернусь, прикинусь гулящей бабой, махну рукой в сторону любого села… Могу сказать, что меня недавно купили. Назваться крепостной — не самая плохая идея, крепостной — чье-то имущество, не менее ценное, чем телега или кобыла, а значит, никто не станет причинять мне вред.
Ведь не станет?
Но меня никто не остановил, и если и прятались по кустам парочки, то точно так же, как я, стремились остаться невидимыми и незаметными. Я дошла до деревеньки, звук, похожий на громкое икание, донесся из-за домов, я посмотрела на лопухи, растущие вдоль обочины, наклонилась и принялась их выдирать.
Стебли не поддавались, я выкручивала их, разделяла на волокна, липкий сок пятнал руки — уликами я вымазалась по самое не могу, а сорвала всего два лопуха, но мне хватит обмотать ими ботинки. Завтра или уже сегодня ночью я отправлюсь на дело во всеоружии, пока придется импровизировать.
Я сняла платок, оторвала от него несколько тонких полосок, кое-как подвязала лопухи. Луна висела над самой головой, всяк, кто хотел бы меня выследить, сделал бы это с легкостью, и я уповала на то, что никому я не интересна, все давно спят.
За домишками шел невысокий деревянный заборчик, через который я перелезла с истинным наслаждением. Такое простое движение — задрать ногу, но сколько же сил оно отнимало у меня в самой обычной ванне! Я хваталась за поручни, прикрученные мужем специально для меня, каждый раз опасаясь свалиться, и лишь когда у меня появились деньги и новая комфортная квартира, я обустроила себе отдельную ванную комнату с душевой кабиной…
Я вляпалась лопухом в кучу навоза, решила, что к лучшему, меньше будет желающих взять мой след, и направилась к подпертой доской двери сарайчика, откуда тянуло куриным пометом и теплом.
Вооружившись прутиком, я приоткрыла дверь. Меня встретило робкое «ба-ак-бак-бак» и неуверенное хлопанье крыльями. Куры, даром что самые тупые птицы на свете, смекнули, что я явилась к ним не с добром.
— Тихо, а то головы посворачиваю, — предупредила я зловещим шепотом. В курином царстве был такой спертый воздух, что я с трудом могла его в себя протолкнуть, но следует привыкать, вонь птичника — только начало.
Я храбрилась и даже сунула какой-то не в меру нахальной курице веточку под клюв, на самом деле я боялась больше, чем куры. Для них то, что я намеревалась сделать, было привычным, хотя и оскорбительным, я же ни разу не собирала яйца из-под наседок и не знала, чего от них ждать.
— Бак-бак-бо-ок-бок-бок-бок…
Затаив дыхание, зачем-то задрав голову к низкому потолку, где рядком сидели куры, я сунула руку под жирную темную наседку. Яйца оказались теплыми, я сцапала одно и начала осторожно тянуть. Курица тоже была теплой и мягкой.
— Бо-ок…
Начало было положено, и я пошла по курятнику, изымая яйца и складывая их в подол. Я рассчитывала не наглеть, но понимала, что донесу до дома Феклы далеко не все, и продолжала тревожить куриный покой. Вошла во вкус, почуяла легкую добычу. Большинство кур сидели на одном яйце, их я пропускала, но были кладки по пять-шесть яиц, и оттуда я бессовестно забирала по паре штук.
На пятнадцатом яйце я остановилась. Глаза совсем привыкли к темноте, я ловила со всех сторон укоризненные взгляды, куры с насеста под потолком роняли помет на пострадавших товарок и подначивали меня приворовать еще.
— Лучшее — враг хорошего, — пробормотала я, вставая напротив составленных горкой корзин. Сперва я планировала инсценировать визит лисы в курятник, но все прошло настолько гладко, что я отбросила эту мысль. А вот корзинка пригодится, но не обнаружат ли пропажу?
Я бережно сняла три корзинки сверху, четвертую поставила рядышком и переложила в нее все яйца, вернула оставшиеся корзинки на место и, взяв свою, попятилась к выходу, заметая прутиком следы. Лопухи здорово помогли, но если присмотреться, легко увидеть, что в курятник кто-то наведывался, и этот кто-то — далеко не лиса.
Я имею полное право сюда войти, негодовала я и продолжала уничтожать улики. В мою замороченную голову стучалась очень важная мысль, но я ее не пускала — от страха, потому что каким бы разносторонним ни был мой опыт, я не могла взять и сходу признать тот факт, что яиц в курятнике многовато для того, чтобы мать над ними чахла.
— Ба-а-ак! — разочарованно простонала мне в спину курица и захлопала крыльями. Я вздохнула, ощущая текущий по венам опасный адреналин, и, сунув прутик за пояс, легонько толкнула дверь.
Никого, ничего, лишь откуда-то пришла лошадь и равнодушно жевала траву. Я поставила корзинку, закрыла дверь, подперла ее доской, в точности как и было, и повернулась.
Корзинки не было, и не успела я понять, что моя эскапада провалилась на самом начальном этапе, как меня сцапали сильные руки и крепко зажали рот.
— Что ж ты, девка, по чужим курятникам шаришь? — укоризненно произнес мужской голос, а я не вырывалась, хотя ране на губе было несладко. — На барское добро позарилась.
Чем меньше я окажу сопротивления, тем лучше. Никто и никогда не учил меня приемам самообороны, зачем, если я не смогу ни нанести удар, ни убежать, выиграв время, но я неплохо знала людей. Притворись, что ты покорилась, и противник утратит бдительность.
— Откуда ты такая взялась? — мужик развернул меня к себе лицом, и это был молодой еще парень, лет двадцати, не старше. — Не наша, — вынес он вердикт. — Орать будешь?
Я помотала головой.
— Это правильно, что орать, тебя же высекут.
Он прищурился и рассматривал меня взглядом весьма неоднозначным. Я выискивала корзинку — вон она, стоит недалеко, но убежать я не смогу, силы и выносливость неравны, еще и эта проклятая юбка.
— И чего тебе яйца? Откуда будешь? Не соколинская же. А тогда чья?
Я промолчала, парень указал на мое разбитое лицо и понимающе ухмыльнулся.
— Лукищевская. Что барин, что барыня — один другого краше. Люди битые да некормленые, эх… И что с тобой делать?
Лучше всего отпустить, посоветовала я, но не вслух. Вряд ли отпустит, хотя парень не бедствует, морда лоснится, одежда на нем добротная, не то что на крестьянках моей матери. Но сытый голодному не товарищ, он посочувствует, а за свободу что-то потребует взамен.
— Давай-ка за курятник, девка, — понизив голос, предложил парень. — Быстренько дело сделаем, и пущу тебя. Все яйца не дам, эка ты разошлась, и корзинку вернешь, но пяток твой будет. Давай, давай, от тебя не убудет, а так хоть голодной не останешься.
Жизнь не готовила к тому, что за меня назначат такую цену — пять яиц, но меня мало заботило, сколько я стою. У каждого есть цена, моя сейчас такая, и больше мне не заплатит никто. Живи я в городе, не будь я беременна, я с первых минут прикинула бы свои шансы как содержанки — чем плохо, в мое снисходительное к слабостям время кичились, кто лучше пристроился. Когда нет ни денег, ни образования, ни перспектив, все допустимо: кров и стол в обмен на фейковые ласки.
Если я соглашусь, накормлю дочь, но рискну нерожденным ребенком. Поэтому, дружище, я воспользуюсь твоей доверчивостью, и честной сделки не будет.