Первая часть -
Двадцать седьмой день без Германа.
Я уже научилась, приезжая на работу и уезжая с нее, не искать взглядом серебристый «лексус». Научилась, проходя мимо банка, не вглядываться сквозь стекла в общий зал, в надежде заметить высокую фигуру. Научилась не думать о нем каждую минуту — бывает, что так увлекаюсь рассказом о новых отелях клиентам, что ничего не трепыхается в сердце целый час, а то и два. 
Но я снова курю. 
Тайком от мужа. Прячу пачку сигарет на работе, выбегаю в курилку недалеко от входа, стараюсь не курить за пару часов до возвращения домой. 
Пока никто ничего не заметил. А мне легче — еще одно занятие, новая привычка в новом мире, не связанном с Германом. 

Это случается именно сегодня. На двадцать седьмой день к торговому центру подъезжает сверкающий черный «мерседес» и из него появляется Герман. Я стою в стороне у входа, курю, щурюсь на яркое солнце и не ожидаю такой подставы. Жизнь в тот момент кажется мне не самой плохой штукой на свете. 
Но я узнаю его спинным мозгом, поворачиваясь к дороге ровно в тот момент, когда открывается задняя дверца машины. И когда черный ботинок касается черного, расплавленного от жары асфальта, я уже точно знаю, кто это. 
Я выдыхаю сизый дым — и забываю вдохнуть. Сердце начинает биться гулко, словно в пустой цистерне. Его я слышу всем телом, а вот прочие звуки вдруг отдаляются, и даже шум дороги и реклама, жизнерадостно орущая из динамиков ТЦ слышны как сквозь вату. 
Герман не заходит внутрь — он останавливается и заговаривает с кем-то. Я даже не могу понять, с кем, потому что единственный человек в фокусе — он сам. Остальной мир расплывается и видится дрожащими разноцветными пятнами. 
Машинально подношу к губам сигарету, втягиваю дым — и кашляю от вкуса пепла, забившего рот. Она давно погасла, у меня в пальцах только разваливающийся фильтр. 
Зажатый в другой руке телефон взрывается мелодией Summertime Sadness, стоящей у меня на мужа. Хватаюсь за него, словно пытаясь придушить и не с первого раза нахожу кнопку выключения. Мне кажется, сейчас Герман услышит мелодию, повернется ко мне и… 
И что? 
Телефон снова начинает вибрировать, и я подношу его к уху. 
— Привет, — говорит Игорь. — Только что звонили из опеки. У них есть девочка, на днях будет суд по лишению родительских прав. Надо забрать ее как можно скорее, чтобы она не успела попасть в систему. Если мы согласны, надо ехать. 
Друзья!
Сказала бы, что рада приветствовать вас в продолжении книги, но вы сами знаете, насколько она непростая. Слово "рада" тут даже неуместно.
Просто - давайте пройдем этот путь до конца вместе.
Все будет хорошо.
В конце концов.
Пока маленький кусь, но я надеюсь, вы меня простите - все-таки последнее время я выдавала проды по 8-10 тысяч знаков, это много)))
Дальше, возможно, тоже будет много. Просто пока план романа доваривается в моей голове, и я иду вперед осторожно.
В этой части будет намного больше "сейчас", которое для меня куда более неизведанная территория, чем "тогда".
Подписка начнется довольно скоро.
Напоминаю, что скидка на нее будет на следующий день после открытия, чтобы те, у кого есть финансовые ограничения, но кто хочет дочитать, могли купить по самой низкой в истории этой книги цене.
Спасибо, что вы со мной. Поехали!


Мне надо сосредоточиться и понять, о чем говорит Игорь. Какие-то самые важные нейроны, синапсы и прочие электроны с кварками собираются в сложные фигуры, как команда чирлидеров и машут мне помпонами — слушай, слушай, слушай!
Я честно пытаюсь. 
— Где-то через месяц, может раньше, — говорит Игорь. — Нам очень повезло, как раз того возраста, как мы хотели, очень красивая.
— Угу, — говорю я, ничего не слыша. 
К Герману подходит другой высокий мужчина в костюме, весь седой, пожимает ему руку, они кивают друг другу. Водитель возвращается за руль, и черный «мерседес» въезжает на подземную парковку. 
— Только у нее третья группа здоровья, — говорит Игорь. — Мне тут прислали целый ворох выписок, я никак не разберусь. Очень извинялись, говорили, что у них записано, что мы хотели не тяжелее второй. Но зато девочка не из системы, у нее не будет психологических проблем детдомовских, может, полегче все пройдет. Да и реабилитация поможет. 
— Угу, — говорю я. 

Герман поворачивается в мою сторону, и я застываю, словно кролик в свете фар. Сейчас он меня заметит. Может быть, он уже меня заметил. Его движения замедлились. Издалека не видно — то ли он внимательно слушает собеседника, то ли смотрит прямо на меня. 
Я ничего не чувствую. Я бы, наверное, почувствовала, если бы он смотрел на меня?

— Только я через две недели уезжаю в командировку, — говорит Игорь. — Как надолго, не знаю. Давай сразу решим, что поедешь ты. Справишься? Это небольшой поселок рядом с районным центром, там даже гостиница есть. 
— Угу, — говорю я. 

Герман подхватывает своего собеседника под локоть, разворачивается и уводит его в недра ТЦ. Тяжесть бетонной плиты, навалившейся на грудь, исчезает так внезапно, что я от облегчения прислоняюсь плечом к стене. Зато возвращается вакуум — дыра на месте сердца вытягивает все силы. Последние двадцать семь дней я непрерывно слышу в ушах свист ветра, несущегося сквозь эту дыру. 
Меня нет. Есть только она. 

— Лан, ты же понимаешь, даже если у нее всего лишь вторая группа, придется много ездить по врачам, оформлять кучу документов, — говорит Игорь. — А у тебя очередной сезон, а если не сезон, то проверки. Ей понадобится поддержка по максимуму первое время, ты не сможешь и работать, и заниматься ею одновременно. 
— Угу, — говорю я. 

Мне теперь страшно возвращаться. Служебные коридоры, лифты, эскалаторы, толпы людей, текущие мимо магазинов — все это зона риска. Я в любой момент могу столкнуться там с Германом. А я не хочу. Не хочу. 

— Может, продать твое агентство? — говорит Игорь. 
— Угу, — говорю я. — Стоп, что?!
— Ты сама говорила, что твоя Тина не потянет, все развалит. Продашь сейчас как успешный бизнес, потом, когда время появится, купишь себе еще что-нибудь, если захочешь. А так ты будешь нервничать только, глядя как твое дело разваливается. 

Я прихожу в себя, и вся информация, которой заваливал меня муж, наконец догоняет меня в полном объеме. Я все слышала, я даже все понимала, но сейчас вспоминаю его слова, словно давным-давно просмотренный фильм. 
Девочка, поселок, родительские права, третья группа…
— Стоп, Игорь! Почему позвонили именно нам? Поближе никого не нашлось?
— Сказали, что в школе приемного родителя ты показалась самой ответственной и мотивированной и когда выбирали, кому предложить девочку, решили, что это будешь ты. 
— Игорь! Слушай! Это хорошая идея, но давай сначала все обсудим, хорошо? Вечером! Мы же не готовы еще толком!
— Почему не готовы? Мой кабинет отдаем мальчишкам, я буду работать в гостиной, а в детской сделаем ремонт…
— Когда? Какой ремонт? Игорь! Давай вечером, ладно?
— Ладно, конечно! Но ведь как хорошо складывается, согласись? Три года девочке, как мы и хотели!
— До вечера!

Я выключаю телефон и тороплюсь ко входу в торговый центр. До меня вдруг доходит, что Герман может спуститься сразу в подземный гараж и уехать, а я его так и не увижу. 
А мне очень, очень, очень надо увидеть его хотя бы издалека. 


Каждое утро с просыпаюсь с горящим под веками отсчетом — сколько дней прошло с тех пор, как я последний раз видела Германа. 
Каждое утро, еще не открывая глаз, я отмечаю очередной день без него на внутреннем календаре. 
Кажется, в детстве я видела какой-то советский фильм про алкоголика, которого укусила собака, поэтому ему надо было делать сорок уколов в живот от бешенства и все это время не пить. Он отмечал каждый день на календаре, зачеркивая их жирными черными крестами. 
Больше ничего из того фильма я не помню. 
У меня в голове такой календарь — он висит на стене замызганной кухни, и каждое утро я зачеркиваю на нем очередной день жирным черным крестом. 
Разница между мной и опустившимся алкоголиком из старого фильма в том, что через сорок дней мне не вернут мою зависимость. 
Это теперь навсегда. 

За эти двадцать шесть дней случилось слишком много всего. 
Умер наш старый кот. Просто остановилось уставшее сердце, и когда мы отдавали его кремировать, я рыдала так, словно он был моей последней надеждой на лучшее. 
Даже немало повидавшие работники похоронной службы для животных полушепотом посоветовали Игорю вызвать скорую, чтобы мне вкололи успокоительное. 
Нельзя так убиваться по коту, сказали они. Особенно при детях. 
А я просто выплакивала черное горе, копившееся у меня в душе уже несколько дней. 
Я вышла проводить машину и закурила, глядя ей вслед, мысленно извинившись перед котом за то, что использовала его смерть как разрешение плакать при муже и детях. 
Ведь по коту плакать можно, а по любовнику нет. 

В этот момент Игорь и вспомнил о своей идее взять девочку из детдома. 
Вместо кота, надо думать. 
Потому что я напрочь отказалась заводить сыновьям собаку, чтобы они «учились ответственности и заботе», как сказал муж. 
«Они растут неуправляемыми эгоистами! — сказал он тогда. — Посмотри — они по твоему коту и слезинки не проронили. Вот так и мы умрем, а всем будет наплевать. Я хочу, чтобы хотя бы один ребенок приходил ко мне на могилу». 
Я очень смутно помню те дни и до конца не уверена, согласилась я потому, что у меня не было сил на грядущий многочасовой спор или потому, что надеялась, что после моего согласия муж подарит мне еще одну передышку на полгода. 

Если второе — я просчиталась. Игорь развил бешеную деятельность: записал нас в Школу Приемных Родителей, напоминал мне о каждой встрече, добровольно прошел полную диспансеризацию и получил все справки, хотя обычно терпеть не могу связываться с бюрократией. 
Он сильно изменился. По выходным вытаскивал меня с сыновьями на прогулки в парк, вечерами затевал настольные игры, стал читать книги по психологии и щеголять модными фразочками «я вижу, что ты не в ресурсе». 

Словно что-то почувствовал. 
Слишком часто смотрел на меня долгим взглядом, в котором читалась жалость. 
Но как он мог узнать?
Как?

— Что происходит? — не выдержала я однажды вечером, когда Игорь встретил меня с работы собственноручно приготовленными роллами и грушевой шарлоткой. — Я неизлечимо больна и врачи сообщили об этом только тебе? Ты проиграл нашу квартиру и нас в покер самому главному бандиту города? Ты изменил мне с моей сестрой-близнецом, о которой я не знала? 
— Ничего, — пожал плечами муж. — Просто люблю тебя.
— В субботу ты мне подарил любимые духи, хотя там еще полфлакона есть, за день до этого дал мне отдохнуть, забрав детей в аквапарк. Сейчас… это. Что случилось?
— Я просто подумал, что если буду все время на тебя ругаться за переработки, ты вряд ли захочешь возвращаться домой пораньше. А вот попробуй шарлотку — мне кажется, это причина получше. 

Он подошел ко мне, обнял и устроился подбородком на моей макушке, как всегда любил это делать когда-то. От этого давно забытого жеста у меня выступили слезы на глазах. Глухое раздражение, которое Игорь вызывал у меня в последнее время, вдруг резко, щелчком переключилось на жалость и чувство вины. 
Я обняла его за пояс, прижалась головой к груди и попробовала вновь ощутить ту близость, что была между нами всегда. Он ведь дарил мне когда-то тепло, которого мне так недоставало всю мою жизнь. С самого детства. 
Мама моя не любила обниматься и даже когда делала над собой усилие, начитавшись умных статей о теории привязанности и необходимости телесного контакта с детьми, было очевидно, что она просто терпит. 
С подругами обниматься было чуть странновато. Особенно слишком часто. Девичьи обнимашки слишком остро напоминали мне дурную сентиментальность из книги «Записки институтки», где героини тискались так, что я подозревала их в плохом. 
Парней больше интересовал секс, чем обнимашки, и после него они вообще теряли интерес к прикосновениям. 
Только Игорь дал мне столько тепла и близости, что я наконец насытилась ею — впервые за всю жизнь. Он никогда не терпел, никогда не гнал меня, если я залезала «на ручки» и просила утешить меня после нанесенных миром несправедливых обид. 
Когда это ушло? Когда я сама стала просто терпеть его объятия?

Его губы коснулись моей макушки так нежно, что по коже разбежались мурашки.
Потом дотронулись до кончика уха.
Потом скользнули по шее… 
А потом я вывернулась из его рук и бодрым голосом сообщила:
— Пойду сообщу Никите и Макару, что я все равно слышу, как они строят планы тайком купить себе хомячка вместо собаки! Ну и заодно загоню их спать. 

И сбежала, в очередной раз оставляя Игоря растерянно смотреть мне вслед. 
Восьмой месяц без секса. Я его понимаю. 

Возможно, однажды меня отпустит, и я снова захочу лечь в постель со своим мужем.
Или нет — и Герман останется моим последним мужчиной. 
Почему-то это не кажется трагедией. Я всегда понимала средневековых дам, хранивших верность своим рыцарям, давным-давно забывшим о них в объятиях других красавиц. 
Есть в этом какая-то глубокая внутренняя красота. 


Меньше минуты я смотрела на Германа. Меньше пяти секунд он смотрел на меня. 
Если вообще на меня. 
Но этого времени хватило, чтобы завести меня так, как ни разу не удавалось мужу. 
Его прикосновения в последние месяцы вызывают у меня только отвращение, а взгляд Германа заставил кровь бежать быстрее, мышцы сокращаться, а тепло — приливать к низу живота и щекам. 
Я задыхаюсь, потому что сердце пытается стучать как можно быстрее. 
Чтобы догнать его, найти, увидеть. 
Хотя бы издалека — но даже одна мысль о том, что мы всего в сотне метров друг от друга, зажигает внутри меня огонь, потухший, казалось, навсегда. 

Я уловила всего пару жестов — но это знакомые жесты. Они напоминают мне о том, как Герман умеет двигаться — мягко, но неумолимо, настойчиво,  но вкрадчиво, спокойно, но пряча внутри могущественную силу, готовую вырваться в любую секунду. 
Он двигался так рядом со мной, он двигался так — во мне. И цепочка ассоциаций раскручивается от одного его поворота кисти, таща с собой по инерции воспоминания о холодном запахе розмарина, о резком и частом дыхании на ухо, заканчивающимся коротком стоном, о том, как захватывает дух, когда вот этот поворот кисти случается между моих бедер. 

Обхватываю горло пальцами, чтобы сглотнуть выскакивающее наружу сердце — и память бьет наотмашь, напоминая, как на мою шею ложилась властная мужская рука. 
Я мечусь по торговому центру, как заполошная курица, бросаясь то в одну сторону, то в другую и моментально передумывая. 

Оказавшись возле агентства, забегаю туда, киваю Тине и предлагаю:
— Кофе принести?

Она смотрит на меня огромными глазами. Наверное, то еще зрелище — после четырех сонных недель, я снова на взводе, дерганая, раскрасневшаяся и слишком громкая. 
Не слушая ответа, быстрым шагом направляюсь на соседний этаж. 
Ведь только на кофе-точке рядом с банком делают настоящий колд-брю с сиропом из цветов апельсина. 
Тине понравится этот кофе!

Нервно приплясывая, стою в очереди. Выкручивая шею, жадно всматриваюсь в отсветы стеклянных перегородок и дверей банка. Там сегодня на редкость сонная атмосфера — совсем не похоже, что работники сегодня виделись с самым главным начальством. 

Куда же направился Герман со своим седым собеседником?
В администрацию?
В какой-нибудь из дорогих ресторанов на последнем этаже?
Или они обсуждают дела в одном из сотен магазинов и бутиков?

Кофе со льдом обжигает холодом пальцы, пока я оббегаю этаж за этажом, даже не пытаясь придумать причину, по которой я это делаю. 
Я сдаюсь. Причины нет. 
Просто я настолько соскучилась, что готова на все, чтобы увидеть Германа. 

Силы покидают меня где-то в районе атриума на первом этаже. Как я туда попала, и почему у меня в руках все еще греется кофе для Тины — не имею понятия.
Присаживаюсь на край фонтана, потому что ноги уже не держат, и отхлебываю ледяной кофе с запахом духов. Странный вкус. 

Включаю телефон и смотрю в пустой экран нашего с Германом диалога. 
Пальцы зудят от желания написать: «Я соскучилась». 
Борюсь с этим желанием изо всех сил. 
У нас почти получилось. Никогда еще наше расставание не было таким долгим, никогда еще мы не были так близки к тому, чтобы все исправить — в тот момент, когда уже все испортили. 

Однажды я совершила совершенно непростительную подлость. 
Мы с Полиной договорились выпить вместе в ирландском пабе. В тот вечер моя совесть уже не была чиста, но мы с Германом уже три дня не разговаривали. Я сбежала из его офиса, насквозь вымокнув под холодным апрельским дождем и еще шмыгала носом, не вылечив до конца легкую простуду. Поэтому пила подогретое пиво с медом и слушала болтовню радостной Полины. 

— Если б мы с тобой еще неделю назад не договорились выпить, я бы все отменила, — говорила она, приканчивая третью кружку светлого эля, легкого, как сливочный лимонад. — Муж как раз завершил сложный проект и перестал задерживаться по вечерам. Мы даже на концерт успели сходить! 
— Молодцы! — кивала я, изо всех сил выпихивая из сердце жгучее чувство обиды, что Герман не тоскует по мне, а смеет развлекаться с любимой женой. Совесть, обида, ревность и стыд сменяли друг друга быстрее, чем картинки в кружащемся калейдоскопе. Он кружился у меня в голове — темное-светлое-разноцветное. В ушах звенело, в сердце болело. 
— Слушай, та-а-а-а-ак классно быть замужем! — Продолжала делиться Полина. — Помнишь те жуткие времена юности, когда напиваешься и с трудом держишь себя в руках, чтобы не написать лишнего какому-нибудь бывшему или будущему? Какое счастье, что сейчас можно написать все это лишнее мужу! 

Она схватила телефон, лежащий рядом на столе и принялась листать контакты:
— Вот прямо сейчас и напишу! Он дома сидит, тоскует, ругается с телевизором, а тут я такая: «Я скучаю по тебе». А? А ты кому? Тоже мужу? 

— Тоже… — едва шевеля языком, ответила я. — Тоже… 
И нажала кнопку отправки. 
Тоже. Герману. 
Только мое сообщение было иным.
«Я умираю без тебя». 

Мой хмельной организм, не спросясь моего разума, решил поставить его перед выбором. 
На чье сообщение ответить?
Мое или ее?
И что сделать?

«Приезжай в офис», — получила я тогда ответ. 

Гулкий удар колокола выбил весь хмель из головы, оставив лишь звенящую пустоту и захватывающее дух счастье. 
— Что там у тебя? — попыталась засунуть нос в мой экран Полина. 
— Игорь пишет… — судорожно попыталась соврать я. — …пишет, что у Макара что-то температура поднялась. Поль, слушай, я поеду?.. Не обидишься?

Откуда ей было знать, что виноватые нотки в моем голосе — не просто дань вежливости?

— Нет, конечно! — обрадовалась она. — Даже хорошо! Сейчас напишу Герману, что я освободилась и мы можем продолжить с ним!

Пока мы ждали такси — она в одну сторону, я в другую — она хмурилась и кусала губы, глядя в экране телефона. 
— Что такое? — спросила я. 
— У него вдруг срочная работа нарисовалась, — пожаловалась она. — Представляешь, как не вовремя? 

Я представляла. 
Летела к нему, забыв в такси платок, спотыкаясь обо все пороги на пути к темному кабинету в пустом офисном центре. 
Сквозь ложь, вину и пронзительное счастье — которое случается невероятно редко. 

Когда впервые нарушаешь строгую диету. 
Когда выкуриваешь первую сигарету через три дня после того, как твердо решила бросить.
И когда возвращаешься к любовнику, с которым клялась никогда больше не видеться и едва вытерпела эти три дня. 


Я никогда не знала, увидимся ли мы с Германом завтра, послезавтра — или не увидимся вовсе. 
В любой момент я могла зайти в наш диалог ВКонтакте и обнаружить равнодушную плашку «Вы не можете отправить сообщение этому пользователю». 
Это значило, что где-то там, на одном из самых высоких этажей офисного центра борется с собой Герман. 

Или я сама нажимала «Заблокировать» и смотрела, как мигает зеленый огонек онлайна — Герман заходил раз в полчаса, выходил и снова заходил. 
А у меня светилась заглушка «Вы добавили Германа Панфилова в черный список». 
И он понимал — теперь моя очередь справляться с собой. 

Иногда мы решали вместе — в этот раз окончательно все. Последний поцелуй, хлопнуть дверцей, уйти, не оглядываясь, услышать рев мотора за спиной и взвизг шин. 
Постараться не заплакать. 
А ему — постараться не впилиться в столб, пока он наматывает один за другим штрафы за превышение скорости. 

Тогда никто из нас никого не банил. 
Мы смотрели в окно диалога и ждали, кто сорвется первый. 
Кто-нибудь обязательно срывался.
Печатал: «Давай сегодня в семь». 
А другой отвечал: «в моем офисе» или «забери меня с работы». 
Никаких нежностей, никаких «я тебя люблю». 
Всегда очень нейтрально. 
Как будто за нами следят. 

Каждая встреча могла оказаться последней. 
Мы могли договориться встретиться завтра, а ночью забанить друг друга в очередной раз. 
Навсегда.

Или вечером, прощаясь в машине, прошептать:
— Знаешь… Тебе не кажется, что…
— Кажется.
— Значит — прощай?
— Прощай.

А наутро после очередного окончательного «прощай» я читала в сообщении номер рейса — и мчалась к окончанию посадки, самой последней заскакивая в самолет и падая в кресло бизнес-класса рядом с Германом. 
Он протягивал мне бокал шампанского, я выпивала его залпом, не успев отдышаться — и так начиналась наша очередная «командировка». 

Впрочем, для него это были настоящие командировки. Он всегда тратил не меньше половины дня на работу, уезжая куда-то или устроившись с ноутбуком за гостиничным столом. 
Я укладывала босые ступни ему на колени, и он машинально поглаживал их прохладными пальцами, разговаривая с кем-то по видеосвязи или хмуро всматриваясь в причудливые графики на экране. 

Мне искать алиби было сложнее. Но тут вовремя подоспела мода на внутренний туризм. Туроператоры взялись за развитие этого направления и с радостью получали мои отчеты из провинциальных городов, где я осматривала лучшие гостиницы и общалась с местными экскурсоводами, пока ждала Германа, ведущего переговоры в единственном на весь город ресторане с белыми скатертями и хрусталем. 

Теперь же… 
Уже двадцать восемь дней никто не писал мне номер рейса, время встречи или короткое: «Лана, ты мне нужна». Без сердечек и смайликов, вполне деловое сообщение — я такие регулярно пишу помощнице: «Тина, ты мне нужна». 
Только вот от Германа это звучало совсем иначе. Сколько бы раз он так ни написал, читая эти слова, я неизменно ощущала остро-сладкий укол в сердце. 

«Лана, ты мне нужна». 

На следующий день после визита Германа к нам, когда я так и не нашла его во всем огромном торговом центре, мне приснился странный сон. Будто я забыла, что у меня есть еще один телефон, тайный. Простая китайская звонилка, которую я прячу в подъезде нашего дома между третьим и четвертым этажом — за батареей. И вдруг вспомнив об этом выскакиваю из постели прямо в футболке и трусах, несусь вниз по лестнице, оставив дверь открытой, достаю этот телефон и вижу на нем смс:

«Лана, ты мне нужна».
И геометка. 
На которую я нажимаю, не глядя, вызываю туда такси, прыгаю в машину, и она везет меня долго-долго. Заезжает в лес на окраине города, пробирается по разбитой дороге, наконец застревает в какой-то яме. Водитель выходит из нее, достает из багажника моток веревки, открывает дверь и говорит мне:
— Выходи. Тут недалеко осталось. 
— А веревка зачем? — спрашиваю я. 
— Велено привязать тебя к дереву, чтобы не сбежала, пока он не придет.
— Кто — он? — пугаюсь я. 
— Волк. Страшный серый волк, — серьезно отвечает водитель и начинает тянуть меня за руку из машины. 

На этом я просыпаюсь в тишине нашей супружеской спальни. Игорь спит, укрывшись одеялом с головой, за окнами только занимался серый рассвет, а я… 
Борюсь с собой, чтобы не броситься к батарее между четвертым и третьим этажом и не проверить — вдруг там и правда спрятан телефон, на котором меня ждет сообщение от Германа, что я ему нужна?

И все-таки не выдерживаю. Ощущая себя полной дурой, спускаюсь пешком, не дожидаясь лифта. Разумеется, никакого телефона за батареей нет. Выхожу на улицу и вызываю такси — наверное, отзвуком кошмара и затаенной надеждой, что таксист отвезет меня в лест к страшному серому волку и можно будет перестать беспокоиться обо всем этом треше. 

Мой телефон в сумке начинает вибрировать, и я долго роюсь, совершенно ничего интересного от него не ожидая. 
Но он еще умеет удивить. 

— Привет, — сдавленным голосом говорит в трубке Полина. — Что ты сегодня делаешь?
— Работаю, — честно отвечаю я, закрывая глаза и позволяя холодным волнам страха пройти через меня и молясь, чтобы они не содрали с меня шкуру. 
— А, точно… — убито отвечает она, и я слышу в ее голосе плывущие нотки опьянения. — А вечером? Давай встретимся и выпьем, Лан, а? Я не могу больше это все… одна. 

Я закрываю динамик телефона и хрипло смеюсь, выталкивая из горла каркающие звуки в потолок машины. Чувствуя себя слишком безумной для этого мира. 
Если я поеду бухать с Полиной — история повторится и Герман вернется?
Нет, в этот раз все иначе. В этот раз она знает, что у него есть любовница и разговоры будут вовсе не о том, как прекрасно быть замужем и ни о чем не беспокоиться. 

Может быть, мне и надо поехать. Посмотреть на то, какую боль я причиняю человеку, который ничего плохого мне не сделал. Прочувствовать ее до конца — и продержаться еще двадцать восемь дней. И еще двадцать восемь. И еще тысячу, две, три тысячи дней без Германа. 
А там, глядишь, отпустит. 

— Давай в шесть рядом со мной, — говорю я Полине. — Я скину адрес. 

И все-таки, когда я кладу трубку, одна маленькая и слишком умная часть меня шепчет на ухо — ты ведь согласилась не для того, чтобы удержаться. Ты согласилась, чтобы узнать, что происходит с Германом. 
Как бы мне ни хотелось себя обмануть — перестать слышать эту часть не получается. 


Когда-то давно я думала, что жизнь — очень простая штука. 
Вот правильные поступки — а вот неправильные. 
Просто делай то, что правильно и не делай того, что неправильно. 
Вот и весь секрет счастья. 

Первой проблемой стало определить конкретно: что правильно, а что неправильно. 
Как ни странно, в одеяльце, в котором меня забирали из роддома, никто не подложил полное руководство по проживанию жизни. Так что достоверного источника у меня не было. 
Приходилось верить людям на слово. 
Но чем старше я становилась, тем чаще возникал вопрос — а почему я верю именно этим людям? И откуда они черпают свои знания?

 Почему чьи-то чужие представления о том, как правильно, должны управлять моей жизнью? Моей?
С этого момента подчиняться чужим правилам я уже не могла, пока мне не объясняли их смысл. «Ну, просто так принято» и «Так надо» за объяснения не считались. 
Как-то вдруг в тридцать лет оказалось, что я теперь совершенно не знаю, как правильно. 
И, главное, никто не знает. Не у кого спросить. 

Единственный ориентир, который я нашла для себя — не делать людям больно. 
До сегодняшнего дня мне удавалось как-то держаться за призрачную надежду, что хоть это у меня получается. 

Но когда Полина входит в бар в темных очках в девять вечера, сразу останавливая пробегающую мимо официантку, чтобы попросить бутылку вина, и снимает их, только сев за стол, я понимаю, что обманывала себя. 
Ничерта у меня не получилось.

— Что, настолько хреново выгляжу? — она трет красные заплаканные глаза, не замечая, что размазывает остатки туши. — Да, Лан, теперь все мои сорок налицо. Раньше была женщиной без возраста, а теперь он мне отомстил.

Я сжимаю ледяными пальцами бокал со светлым пивом — пьянеть не хотелось, только поговорить. Но, кажется, чтобы догнать ее, надо уже заказывать водки. Она пьяна так глубоко, как бывает лишь на третий-четвертый день возлияний. Не запоя, нет. Просто безостановочного вливания в себя алкоголя. 
Мешки под глазами, уставшая серая кожа, морщины на лбу — все исправимо, но всего этого не было еще месяц назад. 

— С Маруськой все нормально? — мне нужно промочить горло элем, чтобы суметь выдавить из себя хотя бы этот вопрос. 
Полина отмахивается:
— Ерунда. Даже зашивать не пришлось, больше визгу было. 
— Хорошо… — тупо бормочу я, не зная, что еще сказать. 

Несколько глотков пива меня спасают. 
В любой другой ситуации я бы уже сбежала. Но сейчас нет ничего важнее, чем узнать, что происходит с Германом. Я готова выжимать из Полины каждое слово любыми неконвенциональными методами. Мне слишком нужно знать. 

— Лан, я сама себя не узнаю… — Полина дожидается свою бутылку вина и смотрит на то, как официантка наполняет бокал, непроизвольно облизывая губы. — Представляешь, отняла у него телефон и сама отправила ей сообщение — расстаемся, мол. 
— А она? — спрашиваю я, балансируя между равнодушным знанием о том, что «она», то есть я, промолчала, и имитацией интереса для правдоподобности. 
— Не знаю. — Полина делает несколько жадных глотков и только потом обращает внимание на официантку, которая ждет, пока она что-нибудь закажет. — Я еще подумаю, — говорит она ей. А мне: — Герман забрал телефон обратно и молчит. 
— В смысле — молчит? — удивляюсь я. — Он же, получается, теперь в курсе, что ты все знаешь?
— Да. 
— И вы до сих пор не поговорили об этом? За месяц?

За двадцать восемь бесконечно долгих дней.
Полина улыбается. Горько, страшно, как-то слегка безумно. Рубиновое вино запеклось кровавыми корками у нее на губах, она трогает их кончиком языка и мотает головой. 

— Мы не разговариваем, Лан. Мы теперь только орем. Тем вечером мы поругались в первый раз за десять лет. Страшно, чудовищно поругались, Лан. Отвратительно. Я на него орала, какой он мудак и испортил мне жизнь, он на меня орал… 

Герман — орал? 
Хочу сказать, что невозможно представить орущего Германа, но потом вспоминаю историю с парковкой и его угрозами тому мужику и прикусываю язык. 
Возможно. Все возможно
Изменяющий Герман, орущий Герман… 
Как много нового мы узнали в этом году о Германе. 

— Ну он хоть покаялся? Просил прощения? — продолжаю пытать я. 
— Нет, Лана! Нет! Ничего он не просил! Он просто орал на меня! — нервные пальцы Полины так стискивают тонкую ножку бокала, что я боюсь — она его сломает. — А потом ушел спать в гостиную. То есть, я по утрам теперь должна успеть встать до того, как проснется Маруська, чтобы его разбудить и успеть убрать постель. А то она заметит и будет задавать вопросы. 
— А про то, что вы орете, она вопросы не задает?
— Мы стараемся не при ней… 

Полина отпивает вина и сама доливает бокал доверху. Она из тех женщин-волшебниц, у кого бокалы всегда остаются кристально прозрачными, чистыми, не заляпанными пальцами. У меня такое колдовство никогда не выходит. 

Даже сейчас, когда Полина сходит с ума от боли, она умудряется оставаться изысканной и красивой в своем горе. У меня ни за что не получилось бы так держать лицо, так красиво пить уже далеко не первую бутылку вина, и даже стареть от страданий — благородно. 

Ловлю себя на том, что никак не могу вообразить себе настоящие скандалы Германа и Полины. В моей голове они лишь слегка повышают голос друг на друга и сжимают побелевшими пальцами спинку стула или золотой «паркер», сверля друг друга яростными взглядами. 

— Он с ней расстался?

Это очень логичный вопрос от сочувствующей подруги. Нет? Да? Не знаю.
Я все равно его задаю, потому что мне нужно знать. 

— Я не знаю! — почти выкрикивает Полина. — Не знаю! Я, как безумная ищейка, проверяю каждую смс на его телефоне, принюхиваюсь к пиджаку, ищу на нем чужие волосы. Сажусь в машину и сразу оглядываюсь — вдруг она что-то тут забыла? Если он задерживается на работе, я названиваю ему каждые пять минут! Он орет на меня, а я все равно звоню!
— Ты спрашивала?

Она смотрит на меня, проводит дрожащей рукой по лбу, отводя волосы в сторону. 

— Не знаю! Я пыталась. Но мы каждый раз вдруг переходим к миллиону претензий друг к другу! Мне кажется… 

Вот с этого момента я больше не хочу ее слышать. 
Эгоистично. Подло. Да.
Не хочу. 

Раньше мне удавалось с ней видеться, не думая каждую секунду о том, что вот, ее муж изменяет ей — со мной. 
Герман и я были отдельно.
Полина и я — отдельно. 

Первый раз, когда она позвала меня погулять по зимнему парку после того, как Герман увез меня в свой офис и там цинично поимел, как замену Нелли. 
Я не хотела идти и отмазывалась как могла. Какая уж тут дружба, если я могу двумя словами разрушить ее идеальный брак — и мне даже не будет жаль, потому что Герман, считала я тогда, не заслуживает такой жены, как Полина. 

Но мы всегда общались с ней чуть отстраненно, через молчаливую паузу. Я любила записывать кружочки для чата с подружками, Полина делала селфи со всеми интересными объектами в поле зрения и копировала всем своим знакомым длинные простыни текста, в которых делилась впечатлениями. 
А вот друг с другом мы разговаривали только вживую, а потому — редко. 
Зато откровенно. 

Только ей я могла рассказать что-то, за что меня точно осудили бы и подружки, и мама, и муж. Самые сокровенные темные тайны из глубины души, которые отгоняешь как дурные сны, если они всплывают на поверхность. 
Например, о том, что во время беременности мне снились очень горячие сны с моим рок-музыкантом и бывали дни, когда я по пять раз ревела, потому что скучала по нему. 
Конечно, я помнила, что он ужасен — но сны и слезы приходили все равно. 

Только поэтому я все-таки поехала тогда на встречу с ней, и мы два часа прогуляли по засыпанному снегом парку с горячим глинтвейном в пушистых варежках, говоря о какой-то совершеннейшей ерунде. А у меня осталось ощущение, что я все-таки ей что-то рассказала. Пусть и не словами.

 Потому что на прощание она обняла меня и сказала вполголоса:
— Ты слишком много всего чувствуешь и от этого устаешь. Но в этом твоя сила. 

Сейчас ее очередь говорить мне самое сокровенное, а моя — выслушивать. 

— Мне кажется… — говорит Полина глухо. — Что если бы он просто бросил меня, а еще лучше — умер, мне было бы почти все равно. Лишь бы Маруське хуже не стало. Но то, что он предпочел другую… Знаешь, Лан, я и не думала, что глубоко внутри меня живет эта мещанская, бабская собственническая ревность. Лучше пусть сдохнет, чем достанется другой! 
— Я тебя понимаю, — говорю я. 

Потому что правда понимаю. Сочувствую. Чувствую так же. 

— Почему, почему, почему он это сделал?! — Полина начинает плакать. Надевает обратно темные очки, снова снимает, ерошит волосы, превращая прическу в воронье гнездо. Выливает из бутылки последние капли в свой бокал и допивает их, захлебываясь слезами. — Я бы хотела знать, что я сделала не так! Чего ему не хватило? 

Я бы тоже хотела. 
Серьезно. 
Хотела бы знать, почему с нами это случилось.
Чего ему не хватило, почему он сломался?
Однажды мы с ним даже говорили об этом.


Мы снова встретились у него в офисе. Как весь последний месяц — раз или два в неделю, как получалось. Только для секса. Всегда только для секса. 

Герман ждал меня в дверях кабинета, жадно целовал, размазывая помаду, нетерпеливо сжимал грудь, задирал юбку, запуская пальцы между ног. 
Иногда он уже трахал меня пальцами одной руки, пока второй запирал кабинет, словно не мог потерпеть даже жалкие три секунды. 
Первый раз всегда был такой — толком не раздевшись, торопливо, бешено. У стены, у двери, на полу. 
И только после этого — пауза. 
Время, чтобы расстегнуть его рубашку или снять мое платье. Выбросить порванные колготки, стереть размазанную по лицу помаду. 
Поговорить. 
О чем?

В тот день Герман сидел, откинувшись на спинку дивана. Как всегда в полутьме. Мы никогда не зажигали свет, и он всегда его гасил, когда ждал меня. 
Его одежда была в беспорядке: галстук съхал набок, ширинка расстегнута, из нее торчал край рубашки, а ему на это было наплевать. Он смотрел в темное окно и думал о чем-то своем. 
Я же, как обычно, стаскивала колготки, на сей раз для разнообразия оставшиеся целыми и думала, что пора начинать носить чулки. А трусики, наоборот — не носить. Особенно, когда еду к нему. На юбку попали капли спермы, и я дотянулась до спиртовых салфеток, валяющихся на столе, чтобы их стереть. 

На мне была только длинная блузка, прикрывающая бедра, и когда я нагнулась над столом, Герман повернул голову — я почувствовала его взгляд. 
Мне ничего не стоило наклониться чуть ниже и открыть ему куда более откровенный вид, но я терла юбку салфетками и старалась держать бедра сведенными, чтобы оставаться в самой скромной из доступных поз. 
Это был такой флирт. От обратного. 

Я развернула руку запястьем вверх и снова посмотрела на татуировку — «Nevermore». Как мы оказались в этой ситуации? Почему обещание не сработало?
Или оно сработало слишком буквально?
Каждый раз, когда Герман выдыхал, покидая мое тело, оставляя вместо себя горячую пустоту, я царапала пальцами свое запястье и думала: «Больше никогда». И знала, что это может быть правдой. Что никогда больше это не повторится. 
Он наложил на меня страшное заклятье — каждый раз проживать эти его слова заново. 
Пророческая татуировка.
«Больше никогда, больше никогда, больше никогда» — толчками в моей голове в такт его толчкам во мне, в такт бьющегося сердца. 

Как это произошло?
Почему заклинание сработало так странно? 
Как мы снова оказались здесь. В полутьме, кожа к коже, в молчании и резких вздохах?
Случайно. 
Как обычно — случайно. 
Или между нами уже нет ничего случайного?

Но я совершенно случайно забежала на открытие нового бутика на нашем этаже и выпила там два бокала шампанского на голодный желудок. 
Голова закружилась моментально, но с каблуков я пока не падала — и отлично. 

Зато случайно прошла мимо банка. 
Правда, случайно — мне не было там ничего нужно, но и встретить Германа я не надеялась. Я нормальная. Я же понимала все про «больше никогда». Никогда так никогда. 
Я даже не собиралась поворачиваться в ту сторону, но голова закружилась сильнее обычного, я оступилась, качнулась — а когда выпрямилась, уже была нанизана на черный, как самая черная дыра во вселенной взгляд. 

В голове шумело, все кружилось, но я как шла по этому взгляду, как по канату над пропастью, так и продолжала идти. Не останавливаясь. 
По пути мне должен был встретиться охранник, поинтересоваться, по какому я вопросу менеджер, хоть кто-то задержать на входе во внутреннюю часть банка. 
Но я просто шла, и шла, и шла, а Герман отступал во тьму коридора, будто заманивая меня к себе в пещеру. Я шагнула за поворот — и оказалась вжата в стену в крошечном закутке, который нельзя было увидеть из операционного зала или внутренних помещений, а Герман целовал меня так, словно это последнее, что ему разрешили перед смертной казнью. 

Голова кружилась все сильнее, и мне с каждой секундой все больше казалось, что я попала в параллельный мир, в котором было возможно то, что совершенно недопустимо в нашем. Еще мгновение — и обязательства, оставленные в реальности, вытянут меня обратно из тягучего головокружительного сна. 
Так и случилось. 
Герман отпустил меня — и отступил на шаг, будто испугавшись. Этого не могло быть — он же Герман Панфилов, бизнесмен, банкир, холодный, строгий, равнодушный, мужчина, пахнущий резким запахом нагретого на солнце розмарина. 
— В шесть, — сказал Герман. Не притрагиваясь, качнулся ко мне, скользнул дыханием по лицу и повторил на ухо, уже тише и мягче. — В шесть. 

В шесть я стояла у служебного выхода из торгового центра, и у меня дрожали руки и подгибались ноги, пока я следила взглядом за «лексусом», подъезжающим к бордюру. Герман молча открыл дверь, я села внутрь — и все повторилось как в первый раз. Холл, коридоры, лифт, кабинет, запертая дверь, быстрый секс. 

Только на этот раз сверху была не я, а Герман вбивал меня в кожаную шкуру дивана своим телом, окутывая знакомым до дрожи, до слез запахом. 
Один раз.
И второй — после молчаливой паузы, когда я просто сидела на краю дивана, а он гладил мои колени, забираясь пальцами все выше по бедрам, пока это снова не перешло в контрастный секс. Жар в его глазах, жар внутри меня — ледяной холод за окном, ледяное прощание, когда после этого Герман отвез меня домой и молча высадил. 

Раз в неделю. Два раза в неделю. 
Снова. И снова. 
И опять. 

Герман поднялся с дивана, подошел ко мне, стоящей в своей шелковой полупрозрачной блузке, обнял за бедра сзади и принялся целовать, постепенно спускаясь с шеи на плечи. 
Я расстегивала блузку пуговица за пуговицей, а он целовал все ниже, добираясь до груди.
Шелк скользнул на пол, следом сдался бюстгальтер — а я осталась совершенно голой.
Рядом с Германом — полностью одетым. В костюме, рубашке, галстуке и сияющих ботинках. 
Он развернул меня к себе лицом, окинул долгим жарким взглядом, остановившись на всех самых уязвимых частях, и показал взглядом на ширинку. 

Не отрывая от него глаз, глядя снизу вверх, я опустилась перед ним на колени. 
Его ладонь на затылке, учащенное дыхание, мои губы, скользящие по влажному стволу и его вкус на языке — я чувствовала, что в этот момент что-то меняется, но пока не понимала, что. Словно по сковывающему нас льду прошла глубокая трещина, и в тот момент, когда он отошел, заправляя рубашку, я смогла спросить:
— Зачем, Гер? Зачем тебе это надо? Тебе дома секса не хватает?
Он замер, перестав бренчать пряжкой ремня, но через несколько секунд продолжил и ответил, не поворачиваясь ко мне, стоящей голой в густом ворсе ковра:
— Хватает. С сексом все отлично. 
— Тогда чего не хватает? Приключений? Адреналина?

Он глубоко вдохнул, выдохнул и скомандовал:
— Одевайся. Поехали. 

Гонки по ночному городу оказались куда хлеще запретного секса. 
Герман пролетал пылающие алым светофоры, стрелка спидометра стремилась прилечь в правой стороне циферблата, я орала от ужаса, а один «холодный» и «сдержанный» мужчина позволял себе лишь легкую полуулыбку. Однако руль держал двумя руками — в отличие от тех вечеров, когда просто катал меня по городу. 
Я боялась лишний раз набрать воздуха в легкие, а Герман… словно только на бешеной скорости, нарушая все возможные правила, становился собой. Только оценить это было некому. 
Или… 
Запарковавшись с визгом шин — черт знает где — он отстегнул мой ремень, перетащил к себе на колени и снова нанизал на себя. Жестко, лихорадочно, жадно. Кусая губы и делясь со мной дыханием, в которым чувствовался острый привкус свободы. 
Я уже и не помнила, когда у меня еще в жизни был секс три раза подряд за один вечер — Игорь не отличался бешеным темпераментом, хотя был внимателен и ласков и всегда доводил дело до логичесного финала. 

Герману как будто было наплевать, что я чувствую.
Но в этот, третий раз, он долго не кончал, зато его пальцы между моих ног были настойчивы и безжалостны. Он подавался бедрами вверх и одновременно быстро тер клитор, откинув голову назад и глядя блестящими черными глазами мне в лицо. 
Пока я цеплялась за его плечи, пережидая судороги — его, свои — и чувствуя, как изнутри становится влажно и горячо, я чувствовала на себе его взгляд. 
Черный, горячий, страшный, свободный, обещающий, уничтожающий.
С этого взгляда наша история о позорном адюльтере стала совсем иной. 

И еще.
Я запомнила. 
Запомнила то, что он сказал в тот вечер. 
Для секса у него была жена. 
Для адреналина — гонки по ночным улицам. 
Для чего же была я?

Полина выливает в бокал последние капли вина из бутылки, трясет ее, словно надеется, что еще что-то осталось и с сожалением отставляет в сторону. Незаметная, словно тень, официантка, подхватывает и бутылку, и пустые тарелки, споро и ловко собирает разбросанные по столу бумажные салфетки. 

— Девушка! — Полина пытается ухватить ее за локоть, но та увиливает. — Девушка, вас как зовут?
— Кира, — официантка с дежурной улыбкой кивает на бейджик на груди. 
— Какое прекрасное имя! — можно было бы решить, что Полина всего лишь дружелюбна, но она растягивает звуки, обводит расфокусированным взглядом стол и движения ее слегка неловкие. Она явно пьяна, увы, и Кира это понимает. — Давайте дружить, Кира? Мне так не хватает подруг! 
— Давайте! — улыбается та. — Вам вино повторить?
— Конечно! Мы же друзья!

Кира убегает, и Полина тут же про нее забывает. Она вытаскивает несколько зубочисток из салфетницы и начинает их ломать. Каждое ее движение кажется чуть неловким, будто она сейчас промахнется и мимо салфетницы, и мимо бокала, из которого допивает последние капли. 

— У тебя тушь размазалась, — говорю я, наблюдая за ней с острой жалостью. 
— Я сейчас… — отвечает она и долго роется в сумочке, но потом плюет, выбирается из-за стола и, пошатываясь, идет в туалет. 

Пока ее нет, приносят вино, я разливаю его по бокалам, но себе наполовину разбавляю водой. Мне не хочется падать во тьму опьянения. Я вообще не понимаю, как от алкоголя может стать легче. Слишком хорошо я помню, как пила в юности после разрыва со своим музыкантом. Напиваешься вечером и становится очень себя жаль, хочется позвонить ему и все вернуть. Погружаешься в мир расплывчатых звуков и обрывочных мыслей, вроде бы становится чуть легче — но нет. С утра все так же плохо, но еще добавляется похмелье. А если успела что-то написать — еще и стыд. 

С тех пор я не пью, когда мне грустно, разучилась. 
Полина возвращается, петляя между столиками в пустом зале. Натыкается на официантку, другую, не нашу, но задерживает ее и что-то долго рассказывает. Судя по лицу официантки, ей очень хочется на ручки и к маме, но приходится терпеть. 

— Знаешь, — говорит Полина, когда возвращается и садится на свое место за столом. — Я могла бы догадаться. Могла бы понять раньше. У меня иногда ни с того, ни с сего болел низ живота. Я обошла трех гинекологов, двух терапевтов и сделала УЗИ. Все в порядке. Просто почему-то сильно ноет, как перед месячными. Я просто чувствую, когда он с ней. 

Ее глаза снова накрашены, но веки припухли, словно она долго рыдала. Хотя, возможно, она промахнулась и ткнула кисточкой для туши в глаз. 

— Думаешь, это уже долго длится?
— Нет. Не знаю. Я не спрашивала, — Полина подхватывает бокал с вином и делает хороший глоток. — Боюсь узнать. Но, думаю, где-то… полгода. С зимы. 
— Он изменился? Стал равнодушнее или… — я мешкаю, подбирая слова. Самое ужасное, что это больше не дежурный разговор, мне правда интересно. — Наоборот? Говорят, мужчины, когда чувствуют вину, начинают с женой вести себя нежнее. 
— Нет, — она качает головой и к растерзанным зубочисткам добавляет обрывки салфеток. Красные, белые, зеленые ошметки устилают стол. — Вообще нет. Ничего не менялось, я даже не догадывалась. Все было, как всегда — он задерживался не чаще обычного. Только… 
— Что?

Полина задумывается. Она отодвигает всю гору мусора, которую наплодила за время нашего разговора и снова хватается за бокал. Кира подбегает и сметает ошметки салфеток и зубочисток со стола на маленький поднос. 
Встречается со мной глазами:
— Что-нибудь еще хотите?
— Зеленого чая, — прошу я. 

Хватит на сегодня вина. 
А вот чашу вины я еще не выпила до дна. Все только начинается. 

— Он стал дарить мне подарки. Раз в неделю, иногда чаще. И всегда привозил из командировок что-нибудь интересное. Не просто, знаешь, сережки из магазинчика на вокзале, а что-то по-настоящему красивое. Голубоватый фарфоровый молочник из Гжели, черную икру из Астрахани, ростовскую финифть. Ну или просто брюлики. 

— После каждой измены? — внутренне холодея, спрашиваю я. 

Если боль в животе еще можно было списать на совпадение, натягивание совы на глобус и нынешнее истерическое состояние Полины, то подарками своими Герман выдавал себя с головой. И я точно знала, что периодичность этих подарков совпадала с его изменами. 
Я-то знала.

— Выходит, так, — горько усмехается Полина. — Совестливый муж попался! Все правильно делал, как народная мудрость требует — с блядок через ювелирный. 

Она чокается своим бокалом с чашкой с зеленым чаем, которую ставят передо мной. 
У меня рука не поворачивается поднять ее и чокнуться в ответ. 

— Чего ему не хватало, Лан? Секса не хватало? Ну хоть бы раз сказал: не дашь — заведу любовницу! Я ж не думала, что ему вынь да положь в живую женщину надо потыкать! Он ведь всегда нормальным был, не из тех мужиков, которые: «Я не для того женился, чтобы дрочить!» Мне на последних месяцах беременности Маруськой тоже половой покой прописывали, он же терпел? Хотя уже и не знаю… 
— Погоди, — я чуть не обжигаюсь чаем, делая слишком большой глоток и еле откашливаюсь.  — У вас же все нормально было с сексом?

Мозг не успевает за языком буквально на мгновение. 
Мы никогда не обсуждали с Полиной вот эти все девичьи штучки — кто, когда и сколько раз. 
Тем более, не обсуждали их семейную жизнь с точки зрения постели. 
С ней.
Я могла это знать только от Германа. 


Это ощущение мгновенного укола в сердце, от которого невозможно ни вдохнуть, ни выдохнуть. Пронзающий насквозь страх. 

Потерянный телефон? Забытая встреча? Предчувствие беды?
И сразу — отпускает, только сердце еще долго колотится невпопад и что-то свербит в горле. 

Но Полина смотрит мимо меня, пытается опереться на руку, промахивается и смеется сама над собой. Она слишком пьяна, чтобы проанализировать, как эпично я чуть не спалилась. 

— Не было у нас хорошо, — она растягивает губы в горько-фальшивой улыбке. — Последний год как-то особенно не получалось. То я болею, то он, то как-то некогда. Да и Маруська уже взрослая, как-то неудобно при ней запираться в спальне. Все равно ж поймет, чем мы там занимаемся. А пока дождешься, чтоб уснула, сама засыпаешь… Прошлым летом она в лагерь уехала, помню, мы оторвались! А она на следующий день начала обратно проситься, вот и не вышло у нас каникул. 
— Помню, да, ты так радовалась, когда она согласилась, — киваю я, а сама судорожно подсчитываю. Больше года у них не было секса, выходит? Тогда зачем Герман мне врал? 

Я ведь все это время думала… 
Что я думала? 
Что он со мной не из-за секса?
Что есть что-то другое. Не только раненое Нелли самолюбие, как мне казалось поначалу. 
Но в этом он меня разубедил. Очень качественно разубедил.
А теперь выходит, я не замечала самой главной причины?

Телефон на столе начинает вибрировать, и Полина несколько секунд безуспешно ловит выскальзывающий из пальцев «обмылок», с трудом фокусируется на экране, где написано «Герман» и подносит трубку к уху:
— Чего тебе?
Я не слышу, что он ей отвечает, но она морщится, словно у нее мигрень. 
— Когда захочу, тогда и вернусь!
В ее голосе истеричные нотки.
— Сколько хочу, столько и пью!

Она щелкает пальцами официантке, указывает на бутылку и жестами просит повторить, хотя мы не выпили и половины. 

— Знаешь, ты потерял право мне что-то указывать, когда пошел выгуливать своего дружочка по чужим постелям! Нет, Гер, я не начинаю скандал! Нет, не я! Нет, ты! Вот и займись дочерью, ты же ее так любишь! А я десять лет занималась, имею право отдохнуть! Зато у тебя времени так много свободного было, что ты решил его потратить на какую-то… Нет не замолчу! Сам заткнись!!!

Она уже просто визжит в трубку, не обращая внимания на то, что немногочисленные посетители бара оборачиваются и шепчутся, глядя на нее. Я сижу, закрыв лицо рукой и чувствуя, как пылает моя кожа. Чей это стыд? Мой или ее?
Не знаю. 
Не уверена, что я бы вела себя лучше в такой ситуации. 
Хотя нет. Я бы Германа вообще убила бы, наверное. 
Прямо кухонным ножом. Во сне. 
Полина еще очень терпеливая, если просто орет на него, а не швыряет чугунной сковородкой каждый раз, как он что-то ей предъявляет. 

Очень терпеливая Полина выключает телефон, отшвыривает его в сторону, так что он ударяется о бутылку и залпом допивает свой бокал. 
А потом начинает плакать. 
Ее просто прорывает — она рыдает, стирая свеженанесенную тушь салфетками, сморкается в них и сквозь всхлипы говорит, говорит, говорит… 

— Я не понимаю! Не понимаю, Лан! Я его спрашиваю — она моложе меня, он говорит — да! Малолетку нашел? Пора менять одну по сорок на две по двадцать? Он только улыбается! Знаю я его, мой муж тот еще тролль! Она может быть младше меня на месяц, но он будет глумиться надо мной! У школы, говорит, караулил, искал помладше!
— Герман не такой… 
— Такой! Лана! Такой! Он терпеть не может в людях глупость, и если я делаю что-то тупое, он меня может потом месяцами этим доставать! Однажды я перепутала и взяла австрийское вино, хотя он просил австралийское, я еще полгода слушала про то, что в австрийском аэропорту есть табличка, что здесь не водятся кенгуру! Он что угодно может простить, кроме глупости! А с тех пор, как я обо всем узнала, я творю полную ерунду, и его это бесит! Перепутала счет нашей няни со счетом электрика и послала ему денег в пять раз больше! Он вернул, но Герман узнал и бесился! Понимаешь? Как будто это хуже, чем то, что сделал он! Да я… Да я на все, что угодно теперь имею право, а он ведет себя так, будто виновата во всем только я!
— Будешь разводиться? — тихо спрашиваю я. 
— Нет, — мотает Полина головой.
— Простишь?
— Нет. 
— Тогда что?
— Не знаю! Ничего не знаю, Лан! Ничего! Мои родители развелись, я тебе говорила? Я была в пятом классе, мне начали сниться кошмары, я скатилась на двойки и осталась на второй год. Никто не знает, я же в шесть пошла в школу. Догнала потом. Но я Герману рассказывала, и он теперь, стоит заикнуться о разводе, спрашивает — хочешь, чтобы Маруся такое же пережила? Я не хочу!
— Будете жить как соседи? — я не поднимаю на нее глаза, только кручу бокал в пальцах, роняю, расплескивая вино, но подхватываю в последний момент.
— Не знаю. 
— Марусе будет так лучше?
— Не знаю!
— Как бы ты хотела? 

В этот момент я почти забываю, что именно я — одна из сторон треугольника и говорю с ней, как говорила бы с подругой, которой изменил муж. Не со мной. 

— Меня терапевт тоже спрашивает, как бы я хотела, — говорит Полина неожиданно спокойно, глядя перед собой и собравшись, как перед боем. — Я говорю — отмотать время. На полгода назад, на год, на десять лет. Вернуть все как было. До того, как это случилось. 
— Это невозможно. 
— Вот и он говорит, что невозможно. А другие варианты меня не устраивают. 

Мы долго молчим. Так долго, что люди в баре перестают поглядывать на нас с интересом. Спектакль окончен, здесь больше не будут показывать сумасшедших женщин, можно и своими делами заняться. 
Я больше не смею задавать ей вопросов, а она, кажется, трезвеет и не хочет откровенничать. 

— Все-таки я ужасная подруга, — говорит Полина спустя добрых десять минут тишины. — Хватит обсасывать мою убогую трагедию. Расскажи, как у тебя дела? 

Хочется рассмеяться. 
На языке пляшут горько-сладкие слова, которые кладет туда сам дьявол.
У меня тоже все плохо, Полин. Меня бросил твой муж, подарив несколько самых счастливых месяцев за всю мою жизнь. 

Я подтягиваю к себе бутылку вина. 


После той ночной поездки, когда я увидела Германа безумным, безбашенным, пугающим и будоражащим одновременно, мы не виделись несколько дней. 
А потом мне от него пришло сообщение: «Поедешь со мной в командировку?» на которое я ответила: «Поеду!» вспомнив о том, что надо бы узнать, куда и когда только через пару часов. 
Наплести что-то мужу труда не составило - у него самого был дедлайн на дедлайне. 
Оставалось предупредить няню — и я уже ехала на вокзал в такси, мысленно подгоняя его своим горящим нетерпением. 

Но едва увидев Германа, ожидающего меня у поезда, я вдруг оробела. Застеснялась, как восьмиклассница на первом свидании и от того стала вести себя не как грешная любовница, а как аудитор на проверке. Зачем-то назвала его при проводнице Германом Арсеньевичем — он лишь сдержанно кивнул, словно заразившись моим смущением. 

Мы не смотрели друг другу в глаза и как будто боялись ненароком коснуться друг друга. Неловко протискивались в узком проходе скоростного поезда к своим местам, как назло, расположенным лицом к лицу. Хотя, может быть, сидеть рядом было бы еще хуже. 

Герман сразу достал планшет и уткнулся в него, делая вид, что работает, хотя я время от времени ловила его быстрые взгляды в мою сторону. 
Я смотрела в окно, пила паршивый кофе, купленный с тележки проводницы, залипала в телефон, играя в шарики и от волнения и постоянно проигрывая. 

С вокзала мы сразу поехали в гостиницу, где все так же неловко молчали, распаковывая вещи — сколько их там было, тех вещей, на два-то дня? Герман время от времени оборачивался ко мне, будто собираясь что-то сказать, но едва я ловила его взгляд, тут же опускал глаза и в очередной раз перекладывал с места на место пакетик с носками, пока в порыве раздражения не запихнул его в ящик прикроватной тумбочки. 

Мне очень хотелось в туалет, но я стеснялась пойти, пока он не сказал, что ему надо отъехать по делам, и вернется он только к ужину. Я даже не заметила эти несколько часов без него, настолько сильно волновалась и крайне удивилась, когда он постучал в дверь номера и позвал меня спускаться.

Ужин тоже прошел напряженно. Мы сидели в гостиничном ресторане под взглядами официантов и завсегдатаев и без аппетита ковыряли еду — он рыбу, я салат. Столик был такой маленький, что мы постоянно сталкивались коленями и замирали, чтобы тут же отодвинуться. Стараясь не задеть его, я так напрягала мышцы, что они болели на следующий день, как от физкультуры. 

Между нами все было настолько неловко, словно мы встретились впервые после десятилетнего перерыва и не было между нами тех легких и живых бесед во время ночных поездок, когда слова лились сами, куда-то убегало время и казалось, что надо обсудить еще миллион крайне важных тем. 

Трещина, прошедшая по поверхности его ледяного саркофага той безумной ночью, начала затягиваться, скрывая темную воду его живых чувств. 

В номер мы поднимались на лифте, внимательно глядя на счетчик этажей, словно бесконечно чужие люди, не ожидавшие встретить друг друга и тяготящиеся компанией. 
Сходили по очереди в душ, причем я после Германа торопилась туда так, что чуть не споткнулась о низкий порожек ванной — до того страшно было остаться с ним наедине. 
Вышла, легла рядом в постель, и он щелкнул выключателем. 

Пронзительная тишина была такой напряженной, что даже легкий шелест подушки от малейшего движения звучал в ней громовыми раскатами. Я думала о том, что лежать вот так застыв и боясь шевельнуться, как-то невообразимо глупо, но не могла заставить себя двинуться с места, чтобы обнять или поцеловать Германа. 

Он сделал это сам. 
Сверх меры накрахмаленное гостиничное белье отчаянно захрустело, и трещина во льду зазмеилась черной молнией, принялась разрастатться, выпуская отросток за отростком, пока весь ледяной кокон не треснул и не осыпался с Германа мелким крошевом. 

Он прижал меня к себе, шепча:
— Лана, Лана… 
Нежно, невыносимо пронзительно и с такой мучительной нуждой в голосе, что слезы покатились сами собой. 

Обнял изо всех сил, перекатился, прижимая тяжелым телом к жесткому матрасу и принялся целовать щеки, лоб, глаза, губы, снова щеки, распластывая меня о себя. Я вцепилась  пальцами в его плечи, обхватила ногами и заплакала от переполнявших меня чувств. Мы были словно влюбленные, разлученные на долгие годы и встретившиеся на одну ночь перед утренней казнью — прежде чем разлучиться навсегда. 

Моя кожа стонала от счастья, соприкасаясь с его кожей, тепло его рук встряхивало меня как электрические разряды. Где-то на границе наших тел происходила невероятная химическая реакция, и от того хотелось касаться друг друга еще дольше, еще полнее. Куда-то делась моя скромная ночнушка, в которую я зачем-то обрядилась в ванной, куда-то делось наше белье, мы остались обнаженными и открытыми миру. 

Нам было не до секса — слишком много было слез и чувств. Мы обнимали друг друга — кожа к кожа, и это было острее любого секса. 
Но и секс тоже был — в какой-то момент нам стало не хватать внешней близости и захотелось проникнуть друг в друга как можно глубже. 
Стоило Герману скользнуть внутрь меня, как он замер, заставляя и меня почувствовать всю полноту слияния. Он почти не двигался, только слегка покачивался, как на море в штиль, сцеловывал слезы с моих глаз и обнимал всем собой. 

— Лана… — в сотый раз выговорил он мое имя, наполняя мое тело еще и своим низким глубоким голосом. 

Мы любили друг друга, словно последние люди на краю мира в разгар Апокалипсиса. Как разлученные навсегда. Как вечные влюбленные. Жарко выдыхая избыток этой любви и прижимаясь щекой к щеке, чтобы смешать наши слезы. 

Я не могла представить, что секс — обычный командировочный секс в гостинице средней руки, украденный у законной жены и ничего не подозревающего мужа, может быть настолько трансцендентным опытом, выходящим за пределы человеческих чувств, слов и понятий. 
Может быть, мне это снилось — но что тогда было потом, еще много-много раз после того самого первого?

Впрочем, это не спасло нас от утреннего холодка, когда позвонила Полина. 
И от нашего взаимного признания, что никто из нас никогда не планировал становиться изменником. 
Почему-то это признание только отдалило нас друг от друга. Будто в то мгновение мы отреклись от всего, что звенело и дрожало в нас прошедшей ночью. 

Во время завтрака Герману позвонили. 

— Да, сейчас приду и обсудим, — сказал он в трубку, и я приготовилась к еще нескольким пустым часам в незнакомом городе, заполненным игрой в шарики и, может быть, прогулкой по ближайшим к гостинице магазинам. 

Но Герман вдруг посмотрел на меня и сказал собеседнику:
— А… знаешь, что? Нет, не приду. Да, вот только что появились срочные дела. Не знаю, когда. Потом обсудим. 

Он отложил в сторону салфетку, встал и протянул мне руку.
— Пошли гулять? — спросил он. 
И мы пошли. 

Морозный заснеженный город не баловал нас романтическими пейзажами. Мы быстро ушли куда-то в сторону от центра, где осталось все самое интересное для туристов, и просто бродили по обычным улицам между старыми пятиэтажками и кое-как облагороженными домами частного сектора. Никаких, даже самых завалящих кафешек тут не было, подъезды были заперты, поэтому греться приходилось в трамваях, каким-то чудом появлявшихся на нашем пути, когда губы уже трескались от поцелуев, а щеки леденели от ветра. 

Один из таких трамваев завез нас на городское кладбище и, насмешливо позвякивая, укатил в депо. Покосившиеся кресты и укрытые снежными шапками памятники почему-то показались нам достаточно интересной компанией, чтобы, не сговариваясь, свернуть к воротам. 

— Люблю кладбища, — призналась я, отряхивая снег с бронзовых цифр на черном гранитном памятнике. — Особенно старые. Смотри, могила девятнадцатого века.
— И вот еще одна, — кивнул Герман на расколотую пополам плиту, утопающую в снегу. — Интересно, сейчас здесь хоронят? Поищем новую часть?
— Там не будет так красиво, — возразила я. 
— Да, пожалуй, — согласился он. — И да, я тоже люблю кладбища. Тут всегда тихо и как-то очень не суетно. Сами собой отсеиваются лишние мысли, а оставшиеся приходят в порядок. 

Мы прошлись еще немного по расчищенной и утоптанной дорожке, разглядывая ухоженные участки, мимо которых она змеилась. Чем дальше мы шли, тем интереснее были имена на табличках и причудливее памятники. Маленький покосившийся склеп, к которому привела тропинка, оказался обнесен высоким забором, и попасть к нему было невозможно. Зато кто-то, очень хорошо следящий за этим местом, заботливо утоптал снег вокруг, чтобы можно было полюбоваться склепом со всех сторон. 

— От вандалов за забором спрятали, — кивнул Герман на боковую стену, исчерченную разноцветными всполохами краски из баллончиков. — Иди посмотри. 

Я прошла по тропинке следом за ним и была вознаграждена маленькой тайной — в нише стены была вырезана изящная каменная ваза, а в нее кто-то поставил алую розу. Цветок уже засох и поник, но красное пятно ярко выделялось на фоне белого снега и черных ветвей. 

Герман поманил меня к себе, но мне захотелось сфотографировать розу и склеп, так что ему пришлось терпеливо ждать, пока я сниму перчатки, потому что экран телефона не реагировал на них. 

— Запостишь куда-нибудь? — спросил он.
— Это для себя, — неловко улыбнулась я. — Аккаунты у меня рабочие. На фоне лазурных морей и тропических зарослей роза на кладбище будет смотреться несколько экстравагантно. 

Герман усмехнулся, видимо, представив, как отреагируют простые туристы, и его хриплый смешок спугнул какую-то птицу, дремавшую на дереве. Она бесшумно сорвалась, и потревоженный ею снег невесомо упал прямо Герману на голову. 

Он фыркнул и встряхнулся, как недовольный пес, проводил птицу взглядом и замер, запрокинув голову. 
— Смотри, какое небо, — сказал он. — Уже совсем весеннее. Ярко-голубое, как в марте. И я чую весну в воздухе, принюхайся!

Я подошла к нему близко-близко, втянула носом воздух, но почувствовала только запах розмарина и северного моря, исходящий от самого Германа. 
А еще запах кожи от его перчаток, которыми он обнял мое лицо. 
Я закрыла глаза и потерлась о них щекой. 
Холодные губы коснулись моих губ и замерли, продлив прикосновение до вечности. 

— Кто я тебе теперь? — спросила я тихо-тихо, но в снежной тишине кладбища каждое слово звучало очень ясно и отчетливо. — Любовница? Наложница? Конкубина? Тайная страсть?
— Ты моя беда… — ответил Герман и между его ледяных губ проскользнул горячий язык, ворвавшийся в мой рот, превращая пронзительный морозный поцелуй в обжигающе грешный. 

Загрузка...