Его привели рано, когда над Гуджранвалой ещё стояла тёплая утренняя дымка и первые чайники на углу фыркали, словно сердитые дракончики. Двор бойни был тесный, забрызганный багряным и бурым; стены пахли антисептиком и старой кровью; под ногами — бетонный скат с наклоном к тёмной канаве, где вода и кровь стекали рядом и смешивались на пути под землю. За воротами дребезжали цепи, вдоль потолка тянулась линия оцинкованных рельс, на них покачивались пустые крюки; дальше, в глубине, виднелась железная клетка, узкая и высокая, с цилиндрами и рычагами, — её похожая на пасть створка закрывалась без щелчка, тихо, как дверь молитвенной комнаты.
Трёхлетний бык был тяжёлым и ясноглазым. Он знал запах людей, которые водили его на ярмарки; знал и голос вырастившего его хозяина — тот говорил ласково и быстро, слишком ласково, как говорят люди, когда боятся.
Было как во сне. Не верилось, что это с ним; не верилось, что он не в деревне, не верилось, что верёвка на шее тянет не на дорогу со двора, а вон туда, где пол всегда мокрый и скользкий. Он остановился у порога, упёрся копытом в желоб в бетоне и впервые за свою короткую жизнь почувствовал, что не доверяет единственному близкому человеку – он боится его. Доверие умирало и мешало дышать. Он стоял.
Пока люди его уговаривали, пока хлопали по шее и подсовывали ароматный жмых, он вспоминал запах речки у фермы, где его поили; как солома колола нос; как у него, теленка, колени дрожали от того, что мир большой и в нём много ветра; как в ту первую ночь, когда мать спала рядом, звёзды казались гвоздями в небе — и эта жизнь казалась такой надежной и бесконечной. На ферме коровы, случалось, исчезали, и это называлось — «увезли», никто не объяснял ему — куда, и он, теленок, думал: они, наверное, нашли траву получше. Он не думал никогда, что это «получше» может означать «ничто».
Хозяин говорил: «Давай-давай, мой белый», — и тянул верёвку, и мокрый железный борт клетки отражал их двоих, и в отражении он увидел равнодушие и предательство, обман, который привычен хозяину и оттого страшнее. И связь оборвалась.
Тогда бык вздрогнул всем телом, как вспугнутый выстрелом, опустил голову и сделал единственное, на что хватило силы: рванулся вперёд и в сторону, разрушая морок. Верёвка обожгла шею болью, но лопнула, и бык едва устоял на ногах. Он, скользя, пронёсся мимо стойл, где другие быки мычали низко и устало, он выскочил на открытый двор, он наступил на сваленные доски, он навалился грудью от штабель пластиковых ящиков, подмял их и с этого шаткого, рассыпающегося трамплина, брыкаясь, он перевалился через глухую железную ограду — тяжело, громко, неуклюже. Упал на колени, вышиб весь дух в падении. Хромая, побежал прочь.
Город встретил его как чужака. В нём почти не было травы — только мариголд в гирляндах на ржавых воротах, рассыпанная куркума у лавки специй, на асфальте — жирные круги от колёс; воздух вонял дизелем, гнилым солнцем и корицей; авто-рикши проносились мимо с визгом, как огромные зелёные стрекозы, поезд с грохотом тянул свое железное тело по блестящим рельсам. Люди рассыпались от него в стороны: одни кричали, другие смеялись, третьи снимали на телефоны, дети хлопали в ладоши, кто-то бросил в него камень; кто-то поминал Аллаха. Он ввалился в переулок, нашёл между сараями узкий проход, где пахло мешковиной и углём, и там, в густой тени, впервые остановился. Грудь ходила ходуном, передняя нога отзывалась огненной болью. Он поднял голову — над навесами косо висело небо с тучами цвета жирного молока, и в этом недостижимом молоке, казалось, был заключен некий смысл.
Он не умел молиться как люди — откуда бы, он же бык — но умел смотреть из своих глаз, из себя наружу, смотреть со всей своей силой и отчаянием, спрашивать без слов, как умеют все животные. «Почему мне нет места и впереди только смерть?» — спросил он мир и небо, спросил без слов и не желая слышать слова, потому что слова умеют лгать, а ему нужна была истина. «Почему ты ведёшь меня туда, где не осталось травы, воды и ночей, где звёзды — только в лужах, где смерть и мне нет пути? Что я сделал?»