Andy Leech — Dear Sara
Say Lou Lou —Beloved
Sabrina Claudio — Messages From Her
Jonah — Ocean Wide
Jack Savoretti — Hate & Love
Davit Barqaia — I Don't Understand
Est-Her — Feel You There
В любви нет страха, но совершенная любовь изгоняет страх, потому что в страхе есть мучение. Боящийся не совершен в любви.
«Первое соборное послание святого апостола Иоанна Богослова, глава 4, стих 18»
Папочка, мне так холодно. Я не чувствую земли под ногами, будто парю в пустоте, и эта невесомость пугает и пьянит одновременно. Я не слышу больше окружающих суетливых людей или гула проезжающих машин — вокруг меня абсолютная тишина.
И вода. Не просто холодная, а обжигающая. Я чувствую, как она вливается в меня через рот, уши, нос — неумолимая и властная. Мои лёгкие, сперва сжавшиеся в паническом спазме, теперь медленно наполняются тяжёлой, тёмной прохладой. Это не боль. Это облегчение. Я не хочу бороться. Я хочу остаться здесь, в этой тишине, где наконец ничего не болит. Папа, я устала, и мне так стыдно, но не только перед тобой, а ещё и перед ним.
Я тяну руки вверх, к свету, что тускло просачивается сквозь толщу льда, мерцая размытым, призрачным пятном. Он так далёк, но так манит. Это последний жест живого существа к солнцу, которое оно больше не увидит. Я иду, папа, я скоро. Ещё несколько секунд, и меня не станет. Повинуясь судьбе, я смиренно закрываю глаза и…
И меня вырывают из воды — резко, грубо, разрывая хрупкую нить покоя, увлекая обратно — в боль, в шум, в стыд.
В мою ужасную реальность.
Осень. Середина ноября. Вальяжно, словно нехотя, я одной рукой держу руль своей Chevrolet Impala. Темно-зеленый «кадиллак для бедных» — так с любовной усмешкой называл его отец. Длинный капот, массивные крылья, хромированные бамперы, покрытые мелкой паутиной царапин. Когда-то он был гордостью отца, а теперь — это реликвия, которая досталась по наследству, когда он умер, и последняя дорогая вещь, которую моя мать не успела пропить.
Помню, как в двенадцать лет я могла часами стоять рядом, пока он ковырялся под капотом. Я заучивала названия деталей, которые он мне показывал, и до хрипоты спорила с ним, зачем нужен карбюратор. Запах бензина, масла и его одеколона смешивались в одно целое — запах счастья. А по воскресеньям он будил меня на рассвете, мы загружали в багажник корзину с бутербродами и термос с какао и уезжали на самый край округа на пикник. Там мы могли говорить или молчать часами. А вечером, когда он загонял вымытую до блеска машину в тогда еще не завалившийся гараж и видел мои тоскливые глаза, он гладил меня по волосам и говорил тихо, чтобы не было слышно в доме: «Когда меня не станет, она будет твоей. Обещай, что будешь заботиться о ней. И что не сделаешь ни единой царапины на хроме». Да, он любил ее почти так же, как меня. Но теперь…
Теперь царапин было не сосчитать.
Облезлый руль мелко дрожал в ладонях, передавая в пальцы каждую яму, каждую трещину на асфальте — будто эта дорога была чем-то живым, скулящим от боли под колесами. Холод проникал внутрь сквозь продуваемые насквозь щели, заставляя ежиться.
На лобовое стекло упала первая капля. Затем вторая. И еще одна. Вскоре редкие щелчки слились в сплошной, монотонный стук, словно кто-то сыпал мелкий горох на жестяную крышу. Этот звук действовал на нервы, вбивая в виски тупую тревогу. Чтобы заглушить его, я выкрутила звук почти на максимум, и из динамиков пробился унылый, меланхоличный трек Andy Leech — Dear Sara. Такая же серая, бесцветная мелодия, как и все вокруг. Это был идеальный саундтрек для возвращения в прошлое, которое лучше бы оставалось забытым.
За окном проплывали призрачные силуэты знакомых домов, полей и одиноких голых деревьев. Я могла бы закрыть глаза и все равно проехать этот путь: вот за этим слепым поворотом с кривым дубом дорога резко уходит под уклон, а здесь, на этой кочковатой обочине, я в семнадцать чудом не перевернулась, спасаясь бегством от очередного скандала.
Бегство. Слово отозвалось в сознании яркой, болезненной вспышкой. Пять лет. Прошло целых пять лет, а я до сих пор помню все так отчетливо, будто это было вчера. Особенно тот последний день: истеричный крик матери, летящие по комнате вещи из моей сумки, хруст рвущейся ткани и ее лицо, перекошенное не материнской любовью, а животной злобой и страхом остаться одной. Она бежала за мной к этой самой машине, хваталась за ручки, била ладонями по стеклу, пока я трясущимися руками вставляла ключ в замок зажигания и наконец вырвалась на свободу. Она была словно одержима.
Что бы со мной сейчас было, не уехав я в другой штат и не поступив в университет? Кем бы я была? Это место высасывало из меня все силы — медленно и методично. Оно давило, и делало это с самого детства. Давило этим плоским, убогим пейзажем, этим тяжёлым, спертым воздухом, этими молчаливыми, осуждающими взглядами из-за занавесок. Даже сейчас, спустя годы, подъезжая к своей улице, я чувствовала, как невидимые стальные тиски сжимают грудь. Воздуха снова не хватало.
В округе Гарретт Каунти, штат Мэриленд, население чуть меньше тридцати тысяч человек, а в городе, где я жила, численность людей не дотягивала даже до тысячи. Инфраструктура здесь — просто слово: пара магазинов, в которых продавали продукты первой необходимости; заправка, где пахнет старым бензином и тоской; детский сад и школа, где мечты гаснут быстрее, чем осенний свет; почта, разносящая вести о чужой жизни; и медицинский пункт с аптекой, больше похожий на помещение для ожидания. Ожидания конца. А, ну и что-то вроде полицейского участка, в котором едва ли наберётся более трёх сотрудников.
Из развлечений — только церковь. Она стоит здесь, словно насмешка, словно укор. Люди идут туда не за спасением, а от скуки, от безысходности, или же — чтобы замаливать грехи, страшные и тихие, совершённые в этом богом забытом месте, где даже грешить как-то по-особенному уныло.
Не знаю, как они всё ещё здесь живут. Особенно молодёжь, те, кто остаётся после выпуска из школы. Они словно растения, лишённые света — медленно чахнут, их лица приобретают один и тот же серый, покорный оттенок. Я всегда здесь задыхалась. Говорят: «Главное — не место, главное — люди». НЕТ! Не верьте! Это сладкая ложь для тех, кто не знал иной жизни. Будь у меня самая любящая семья на свете, эти холмы, это вечное серое небо, эта гнетущая тишина, прерываемая лишь воем ветра в проводах, — они бы всё равно высосали из меня всю жизненную энергию. Это место — живой организм, и оно пожирает надежду.
Дома здесь, будто съежившиеся от вечного холода, низкие, темные, с покосившимися крыльцами. Они похожи на стариков, которые слишком устали, чтобы жить, но слишком боятся, чтобы умереть. И мой был не исключением. Грязно-белый, почти серый, он стоял, вжавшись в землю, словно пытаясь спрятаться. Когда-то ровные голубые ставни теперь висели криво, а краска на них пожухла и облупилась. Дорожку к парадной двери почти не было видно — ее поглотила голая, мокрая земля. Ни травинки, ни листочка, ни самого убогого цветка — только грязь и забвение.
Я резко вывернула руль налево и подъехала к дому, заставляя машину колесами погрязнуть в мокрой земле. На небольшом крыльце под крышей, повернувшись спиной ко мне, стояла девушка-незнакомка в пудрово-розовом пальто, возившаяся с замком. Она сразу же обернулась, услышав скрип тормозов, и слегка сощурила глаза, пытаясь разглядеть водителя за мокрым стеклом с разводами.
Когда я вышла из машины, холодный ветер ударил в лицо слишком сильно, заставив вздрогнуть. Я сделала несколько шагов по размокшей земле, и с каждым шагом черты лица незнакомки становились все четче, проступая сквозь пелену лет и ноября. Это была моя одноклассница.
Взгляд ее скользнул по мне, задержался на секунду дольше положенного. И когда она поняла, кто стоит перед ней, пошла мне навстречу.
— Лекси… — в ее голосе было не столько изумление, сколько настороженность, будто она увидела призрак.
— Эбигейл… — кивнула я, засовывая леденеющие пальцы в карманы куртки.
— Давно не виделись. — Голос ее был вежливым и пустым.
Мы не были близки. За все время в школе не набралось бы и десятка сказанных друг другу слов, несмотря на то, что мы учились в одном классе. Ее единственной компанией с начала старшей школы был Джон, высокий баскетболист из выпускного класса. Они липли друг к другу на каждой перемене, а на выходных либо болтались по улицам мимо моих окон, либо, если было тепло, валялись на траве в нашем подобии парка, где было ровно пять лавочек и… всё. Внезапно стало интересно, что произошло с ней после выпуска и где теперь ее возлюбленный.
— Как ты? — спросила я наконец, потому что больше ничего не приходило в голову.
Ее взгляд был внимательным, изучающим.
— В порядке, — ответила она слишком быстро, и я поняла, что это та же вежливая ложь, что и мой кивок.
Разговор не клеился, и я ляпнула первое, что пришло в голову.
— Я только что приехала, — пробормотала я, чувствуя себя идиоткой. Очевидно же. — Не подскажешь, во сколько….
— Я думаю, уже начинается, — перебила она меня. — Нам лучше поторопиться. — одноклассница переминалась с ноги на ногу, явно испытывая ту же неловкость, что и я.
Да, в нашем городке все всё про всех знали. И про мою семью — не образцовую, а ту, на которую показывают пальцами и о которой шепчутся за спиной — знали особенно хорошо. С матерью я уживалась с трудом, если это можно было назвать словом «уживаться». Чаще я просто существовала с ней в этом доме, а по ночам сбегала.
Как бы иронично это ни звучало, сбежать отсюда было некуда. Не спрятаться же на пустыре, где валяются остовы ржавых машин, или в лесу, где сырая тьма затягивает, как трясина. Конечно нет, но один вариант все же у меня был. В старшей школе у меня был парень, а у него — старый сарай, пахнущий сеном и мышами, а в нем — прохудившаяся лодка. В этой лодке я и спала, свернувшись калачиком, пока мать слетала с катушек от выпитых литров алкоголя и наш дом превращался в поле битвы. Все знали, что у нас «сложно». Но «сложно» — это было такое удобное, нейтральное слово, которое ни к чему не обязывало. Никто не вникал, не пытался помочь.
Побеги из дома начались после смерти отца. В целом, все ужасное со мной началось после смерти отца. Он хоть как-то держал нашу семью на плаву, хотя и сам понимал, что мы давно обречены. Все это понимали. Даже Эби, которая сейчас стояла передо мной и смотрела на меня не просто внимательно, а с какой-то опаской. Ее взгляд скользил по моему лицу, будто она искала в моих чертах что-то знакомое и пугающее — признаки той же безумной крови, того же хаоса, что поглотил мою мать. Она словно боялась, что гены возьмут верх, что я взорвусь здесь и сейчас.
— Пойдем, — наконец тихо выдохнула я, резко развернувшись и натягивая капюшон на голову.
Мне нужно было движение, хоть какое-то действие, чтобы разрядить это невыносимое напряжение. Я медленно зашагала в конец улицы по мокрому асфальту, и через мгновение услышала ее торопливые шаги позади.
— Как ты вообще? Где живешь и где училась после окончания школы? — вдруг начала Эбигейл, смотря прямо перед собой.
— Поступила в университет Айовы на переводчика, там и живу, — мой ответ прозвучал сухо, отрезая все дальнейшие расспросы. — А ты?
Она сделала паузу, а после тихо, и как мне показалось, с какой-то грустью ответила.
— А я здесь, — в её голосе послышалась глубокая, тихая грусть.
Возможно, она ждала вопросов или сочувствия, но я не могла вымолвить ни слова. Мой взгляд уже был направлен на здание в конце улицы на холме. Маленькая, ухоженная, ослепительно белая церковь болезненно ярким пятном выделялась на фоне серых, облезлых домов. Ее ворота и дверь были распахнуты. Внутри было слышно пение. У входа на каменных ступенях стоял высокий мужчина, а к его ноге, прячась от ветра, жался маленький комочек в ярком плащике.
— Мама! — внезапно пронзительный детский крик разрезал сырой воздух. Из-за спины мужчины выскочила девочка и помчалась к нам, прямо в объятия Эбигейл.
— Доченька, тише, здесь нельзя так громко кричать, — ее голос смягчился, став нежным и усталым одновременно. Она подхватила ребенка на руки, машинально поправив ей капюшон, и потрепала за маленький нос. Это простое, материнское движение выглядело так естественно и так чуждо для меня одновременно.
Следом за ребенком к нам подошел смуглый парень крупного телосложения, чье лицо я бы никогда не узнала, не будь оно так близко. На нем был нелепый черный костюм, в котором он казался скованным.
— Здравствуй, Алекса, — его голос был тихим и очень серьезным. — Прими наши соболезнования.
Слова повисли в воздухе, тяжелые и окончательные.
— Спасибо, Джон, — я смогла лишь кивнуть.
Не глядя на них, я медленно поплелась к зияющему черному проему дверей церкви. Каждый шаг давался с нечеловеческим усилием, будто я шла по густому, вязкому меду.
Я замерла на пороге, пораженная, даже не зайдя внутрь. Снаружи церковь казалась маленькой и тесной, но внутри она обманывала глаз, уходя ввысь темными сводами, где терялся тусклый свет свечей. Воздух был густым, тяжелым, пропитанным сладковато-горьким запахом ладана — он ударил в ноздри, как физическая преграда. Для меня, выросшей в нерелигиозной семье, этот запах был чужим, навязчивым, он обволакивал, лез в легкие, вызывая легкое головокружение.
Приглушенный гул молитвы, монотонный и печальный, исходил от фигуры в черном. Ряды полированных скамей были заполнены людьми. Я скользнула по ним взглядом и с горькой усмешкой узнала знакомые лица — соседи, знакомые из универмага, родители одноклассников. Те, кто при встрече отводил глаза, спеша перейти на другую сторону улицы. Те, кто за глаза шептался о пьяных криках из нашего дома, о том, «как та бедная девочка там живет».
А теперь они сидели здесь, вырядившись в свои лучшие темные наряды. Но если их позы были расслабленными, то лица — абсолютно пустыми. Ни искры настоящей жалости, ни тени подлинной скорби. Лишь вежливая, отстраненная серьезность и скучающие взгляды, блуждающие по витражам. Для них это было не прощание. Это было событие. Редкое, почти культурное развлечение в городе, где ничего не происходило. Повод выйти из дома, увидеть других, обменяться сплетнями. Смерть моей матери стала для них всего лишь ритуалом, который нужно было соблюсти. Им было плевать. Они пришли отбыть повинность, а после — обсудить все за чашкой кофе.
И в центре всего этого стоял — он.
Деревянный, лакированный до неестественного блеска — гроб. Темный, массивный, неподъемный. Он стоял на постаменте, и его полированная поверхность тускло отражала огоньки свечей, словно слезы. Он был таким же мрачным и закрытым, как и человек, лежавший внутри.
И только сейчас, в этот миг, когда глазам не осталось места для сомнений, а запах ладана въелся в кожу, жуткое осознание накрыло меня с головой, сбило с ног, вырвало почву из-под ступней. Воздух перестал поступать в легкие. Горло сжалось тугим спазмом. Я инстинктивно ухватилась за массивную, резную дверь, чтобы не рухнуть, впиваясь пальцами в холодное дерево. Перед глазами все поплыло, краски мира расплылись в грязное, серое пятно. Я судорожно пыталась вдохнуть, но вместо воздуха легкие наполнялись все тем же удушающим, сладким запахом ладана. От него кружилась голова, подкатывала тошнота. Один свистящий вдох. Второй. Третий.
Я задыхалась, как рыба, выброшенная на берег. Церковь, люди, голос пастора— все это уплывало куда-то далеко, за пределы нарастающего гула в ушах. Я осталась одна посреди этого кошмара, одна со своим ужасом, своей болью, своим запоздалым, никому не нужным прозрением. И я не выдержала.
Звон в ушах заглушил все. Мое тело судорожно содрогалось, пытаясь вытошнить наружу всю боль, всю ненависть, все годы молчания. Раздался громкий грохот. Я ненавидела ее, проклинала, сбежала от нее. Но все же она была моей матерью, единственным родителем и близким родственником.
А теперь и ее не стало.
Сознание возвращалось медленно, никуда не торопясь. Резкий запах нашатыря разорвал густой туман ладана и воска, и я вынырнула в реальность, как из глубины моря. И хотя мир всё ещё расплывался перед глазами, я сразу почувствовала: моя голова лежала на чём-то твёрдом и, в то же время, как мне показалось, тёплом и надёжном. Это было чьё-то колено. Напрягая зрение, стараясь поймать фокус, я увидела, как надо мной склонилось лицо: молодое, почти мальчишеское, удивительно спокойное. И я сквозь какой-то туман невольно принялась разглядывать его.
Первое, что я заметила, — это волосы. Темно-рыжие, с мягким отливом, они падали на лоб и казались почти золотыми. От этой тёплой медной пряди, выбившейся вперёд, трудно было отвести взгляд.
Потом — глаза. Чистые, цвета молодой хвои. Они смотрели прямо на меня, но не давили. В них было сосредоточенное внимание, и ещё что-то, что резало мне сердце — тихая, терпеливая жалость. И не та холодная вежливость, что я видела на других лицах сегодня, а искренняя, будто он и впрямь разделял мою боль.
В его чертах не было резкости: мягкая линия скул, правильный, ровный нос, чуть напряжённые губы. На коже у переносицы — мелкая россыпь веснушек, неожиданная и слишком земная для этого церковного мрака.
Моё сердце, бешено колотившееся в груди, начало замедлять свой бег, подстраиваясь под его ровное, глубокое дыхание. Вокруг меня рушился мир, а он был неподвижен и надёжен, как скала. И мне, всю жизнь бежавшей от любых оков, в этот миг отчаянно захотелось к этой скале прижаться и закрыть глаза.
Он бережно, но твёрдо водил у моего носа ваткой, от которой исходил тот самый едкий запах, а вот его пальцы, длинные и тонкие, напротив, пахли ладаном и воском. Я вдруг заметила, как он старается не смотреть мне прямо в глаза — словно между нами есть невидимая граница, которую он не имеет права пересечь. И именно это отчуждение почему-то притягивало.
— Дышите глубже, мисс, — негромко произнёс он.
Я отметила, что голос оказался ниже, чем я ожидала, с хрипловатой нотой, чуждой его возрасту. Он говорил это так, словно его единственной задачей в этот миг было вернуть меня в мир живых. И в его зеленых, полных сострадания глазах, я, вопреки всему, почти поверила.
Время замерло. Весь мир, вся его гнетущая тяжесть, всё шёпот и пение в храме — всё это расплылось, потеряло очертания, стало просто фоном. Единственной реальностью, ясной и ошеломляюще чёткой, стало задумчивое лицо, склонившееся надо мной.
«Что ты здесь делаешь, рыжий ангел?» — пронеслось в голове с жгучей, навязчивой настойчивостью, заглушая всё остальное. «Ангел? Я, наверное, ударилась головой», — мелькнула где-то на задворках сознания запоздалая, смущённая мысль. Но образ уже закрепился: парень с лицом, словно сошедшим с древней фрески, с глазами, в которых таится тихий, дикий лес.
Я не могла оторвать от него взгляд. Мои мысли, ещё секунду назад разбитые, вдруг сфокусировались на нём с болезненной остротой. На этих веснушках у переносицы, на рыжих ресницах, оттенявших зелень его глаз. На тихой, сосредоточенной силе, исходившей от каждого его движения.
Я поймала себя на том, что рассматриваю его слишком пристально. Изучаю каждую деталь, будто цепляюсь за них, чтобы не сорваться обратно в ту чёрную пустоту, где только смерть и одиночество.
Интересно, о чём он сейчас думает?
И в тот же миг меня ударило осознание: я лежу на скамье, на похоронах собственной матери и смотрю на лицо незнакомого парня, словно пытаюсь выучить его наизусть.
Стыд и вина захлестнули меня. Я резко выпрямилась, отстраняясь от него, чувствуя, как горят щёки. Только сейчас я заметила, что всё это время рядом, застыв в нерешительности, стояла Эбигейл. Её лицо было бледным, а в широко распахнутых светлых глазах читалась неподдельная тревога. Она присела на корточки передо мной так, что наши лица оказались на одном уровне. Её пальцы сжали край моей куртки судорожным, нервным движением.
— Лекси… С тобой всё в порядке? — её голос дрожал, и в этой дрожи было что-то неуместное, выбивающееся из всех рамок наших прошлых, холодных отношений.
«Почему?» — пронеслось у меня в голове. Мы никогда не были подругами. Мы едва ли были знакомыми. Так почему она смотрит на меня так, будто моё состояние что-то значит для неё?
— Да… да, всё хорошо, — мой собственный голос прозвучал хрипло и чуждо. Я откашлялась, стараясь придать ему твердости. — Всё в порядке, правда.
— Может, воды? — она не отводила испытующего взгляда, словно проверяя, не свалюсь ли я снова.
— Спасибо, Эби. Я справлюсь.
Мое внимание переключилось на рыжеволосого юношу. Он поднялся со скамьи и отошел на шаг, давая нам пространство, но всё ещё наблюдал, готовый помочь. Теперь я могла заметить, что он был высокого роста, а его тело было очень стройным, но местами худощавым.
— Спасибо вам, — выдохнула я, встречаясь с ним взглядом.
Он коротко кивнул, отводя взгляд.
— Сможете идти?
Прежде чем я успела ответить, из церкви его окликнула чья-то фигура, стоявшая поодаль. Юноша обернулся и с последним ободряющим взглядом в мою сторону беззвучно удалился, а темная грубая ткань его сутаны вскоре растворилась в полумраке.
В это время служба уже завершилась. Территория наполнилась шуршанием одежд, приглушенными шагами, сдержанным говором. Люди начали выходить из церкви, украдкой бросая на меня любопытные взгляды.
Эбигейл поднялась с корточек и, всё ещё выглядевшей встревоженной, обвела рукой мои плечи в странном, неуверенном жесте.
— Сейчас начнется погребение.
Я посмотрела на гроб, который уже вынесли на улицу, на людей, медленно к нему подходящих, на пастора, готовящегося к последней молитве. И снова почувствовала тошнотворную волну отчуждения.
— Я не могу, — выдохнула я, и голос сорвался на шепот. Стоять здесь, притворяться скорбящей дочерью... Делать вид, что мы были нормальной семьей... Это было бы верхом лицемерия. — Я еще не готова.
К моему удивлению, Эбигейл не стала меня переубеждать. Она лишь кивнула, а в ее глазах мелькнуло горькое понимание.
— Тогда пошли. Я провожу тебя домой.
Мы вышли на дорогу, и теперь холодный ноябрьский воздух, показался на удивление свежим после спертой, удушающей атмосферы внутри. Он обжег легкие, но был благодатен, как глоток воды после долгой жажды.
По дороге до дома мы молчали. Слова застревали где-то в горле, ненужные и неуместные. Я шла, уставившись в землю, видя лишь свои промокшие ботинки и её кожаные ботильоны рядом. Только стук каблуков да отдалённый гул отъезжающих машин нарушали тягостную тишину. Эбигейл крепко держала меня под руку, её пальцы впивались в мой рукав куртки с такой силой, будто она физически не давала мне рассыпаться на части и подкоситься моим ногам снова. Эта молчаливая опора была странной, но в этот момент — единственно возможной.
Мы уже почти подошли к моему дому, когда я по какой-то необъяснимой причине остановилась и обернулась.
Церковь стояла неподалёку, тёмным силуэтом на фоне блеклого серого неба, а рядом с ней двигалась небольшая процессия. Тёмные фигуры людей, медленно, словно чёрные жуки, двигались за угол здания. Они шли ровным, неспешным шагом за церковь. Туда, где за низким железным забором внизу виднелись серые, кривые зубцы старых надгробий. На кладбище.
Я резко отвернулась, чувствуя, как по спине пробегает ледяная дрожь. Эбигейл, почувствовав моё напряжение, лишь сильнее сжала мою руку и тихо, без упрёка, потянула за собой.
— Пойдем, Лекси, — сказала она так мягко, что это прозвучало почти как просьба. — Пойдем домой.
Эбигейл, не выпуская моей руки, уверенно подвела меня к крыльцу моего дома. Она без колебаний вставила ключ в замок, провернула его с лёгким щелчком и толкнула дверь плечом — та подалась со знакомым скрипом, открываясь внутрь.
— Проходи, — бросила она через плечо, уже снимая куртку. — Я сейчас чай поставлю, — и, оставив меня в коридоре, она скрылась в дверной арке, отделявшей гостиную от кухни. Послышался стук посуды и скрип крана.
Я осталась стоять на месте, ощущая, как на меня обрушивается прошлое.
Дом не изменился. Совсем. Казалось, время здесь застыло в тот самый день, когда я его покинула. Воздух был спёртым, пахнущим пылью, старой древесиной и чем-то сладковато-затхлым — забытыми яблоками в вазе или залежалым вареньем.
Взгляд скользнул по знакомым обоям — когда-то кремовым, с нежным цветочным узором, теперь пожелтевшим и потускневшим, местами отстающим от стен пузырями. Я прошла в гостиную. Над телевизором, как и много лет назад, выстроились фотографии в дешёвых рамках. Справа — я стою одна в выпускном платье, с натянутой улыбкой. В центре — снимок отца, сделанный ещё до моего появления: он смотрит на мир глазами, полными надежды, веря, что моё рождение, как волшебный ключ, отопрёт дверь в счастливую семейную жизнь. А слева — мать в день их свадьбы, её взгляд, устремлённый в объектив, полон какой-то настороженной отчуждённости, будто она уже тогда всё знала наперёд.
Мебель, массивная и безрадостная, стояла на тех же местах. Большое раскладное кресло между диваном и тумбой с телевизором с протёртой до дыр коричневой обивкой, где всегда сидел отец. Стеклянная стенка в углу с книгами, покрытыми уже не слоем пыли, а грязью. Диван у стены с большим окном, на котором валялся какой-то мусор и крошки. И журнальный столик посередине гостиной, на котором стояло около десяти грязных кружек.
Я сделала шаг, и пол отозвался всё тем же предательским, жалобным скрипом под пятой от стены половицей. Я помнила каждый этот звук, каждый запах, каждую трещинку на потолке. Это был не просто дом. Это была ловушка времени, музей моих несбывшихся надежд. Ничто не изменилось. Даже пыль на телевизоре лежала точно так же, как и пять лет назад.
Стоя посреди этой застывшей, немой жизни, я поняла, что сбежала лишь физически. А всё самое главное, всё самое тяжёлое — так и осталось здесь, в этих стенах, дожидаясь моего возвращения.
Рядом внезапно возникла Эбигейл. Она стояла беззвучно, держа в руках две кружки с чаем, и внимательно наблюдала за мной — за тем, как я замираю посреди комнаты, впитывая эту гнетущую атмосферу прошлого.
— Держи. Согреешься.
Я машинально взяла горячую кружку, чувствуя, как жар прожигает тонкую кожу и обжигает ладони, но не могла отвести взгляд от полки с фотографиями. Там, среди прочих, стояло и наше общее школьное фото, сделанное в выпускном классе. На нём Эбигейл, я и другие одноклассники стояли все с одинаково-наигранными улыбками.
— Почему ты здесь, Эби? — наконец вырвалось у меня, и голос мой прозвучал очень устало. Я повернулась к ней. — Я имею в виду… почему именно ты? Мы не настолько близки, чтобы ты встречала меня, отводила домой и заваривала мне чай.
Она отвела взгляд, словно своими словами я дала ей пощечину.
— В этом месте все всё друг о друге знают, — сказала она тихо. — И тебя я тоже знаю, но ты права, мы не настолько близки.
Она отставила свою нетронутую кружку на полку с фотографиями, рядом с улыбающимся лицом моего отца. Затем порылась в сумочке и достала смятый листок из блокнота.
— Я записала свой номер. Оставлю его здесь, на всякий случай. Если что-то нужно, позвони. Ты можешь это сделать просто на правах соседки или одноклассницы.
Она положила бумажку рядом с кружкой, словно совершая некий ритуал. Потом взглянула на меня быстрым, беглым взглядом.
— Мне пора. Джон и Лиза ждут.
Девушка двинулась к выходу, её шаги отдавались скрипом в деревянном полу, а рука уже легла на дверную ручку.
— Эби… — окликнула я её, всё ещё не в силах осознать эту странную, внезапную заботу. Дело было не в том, что я не умела быть благодарной, а в том, что я была благодарна человеку в моём собственном городе, а это было в новинку. Но всё же я сказала: — Спасибо.
Она лишь кивнула, не оборачиваясь, и вышла, тихо прикрыв за собой дверь. Я осталась одна посреди застывшего прошлого, а на полке рядом со мной лежал смятый клочок бумаги — единственная ниточка, связывающая меня с настоящим.
Дальняя дорога дала о себе знать всей накопленной усталостью. От Айовы до Гарретт-Каунти — без малого восемьсот миль, или примерно тысяча триста километров. Пятнадцать часов за рулем, если не считать коротких остановок на заправках, где я пила безвкусный кофе и смотрела на чужие, уставшие лица.
Тело ныло от усталости, каждый мускул кричал о перенапряжении. Даже чай, приготовленный Эбигейл, не смог полностью снять дрожь и тупую боль в висках, хотя его тепло медленно разливалось по жилам, смывая остроту пережитого дня. Оно согревало изнутри, убаюкивало.
Голова сама потяжелела и нашла опору на протертой коричневой обивке дивана — той самой, на которой когда-то сидел отец. Последнее, что я помню, пахло пылью и старым домом. А еще пахло тоской. А потом я провалилась в глубокий, беспросветный сон с кошмарами из прошлого, о которых я старалась не вспоминать все пять лет.
Он начинался не со звука, а с вибрации — будто где-то глубоко под землей били в гигантский барабан. Потом приходил запах: раскаленного асфальта, пыли и чего-то медного, сладковатого. И только потом — голос. И не один, а целый хор.
Боевой клич разносился вокруг, вплетаясь в ритм ударов, в крики, в бешеное дыхание толпы. Он звучал как приговор, как хор безумия, подстёгивая и без того осатаневших зрителей. В этом жутком звуке слышалось нечто звериное – как будто из глубин времени вырвался дух расправы. Но это была всего лишь толпа из одиннадцати человек, которая визжала, подбадривала и аплодировала.
Окружение всегда было одинаковым, а вот то, что происходило внутри этого дьявольского круга. всегда менялось, словно картинка из калейдоскопа. Но я… Я всегда была там. Стою в самой гуще и смотрю за всем этим, а мое тело — не мое. Оно из бетона и страха. Я пытаюсь крикнуть, но звук разбивается о внутреннюю стену, глухую и непроницаемую. Я пытаюсь сделать шаг, но ноги врастают в землю по щиколотку. А затем…
А затем я просыпаюсь в холодном поту и с ужаснейшей головной болью, словно все это время кто-то стоял рядом со мной и наяву кричал мне все это в ухо.
В этом доме мне никогда не снились хорошие сны. Это место, казалось, высасывало все соки из реальности, а из подсознания, наоборот, вытягивало наружу самые темные образы. Оно не давало надежды даже в мечтах, не позволяя унестись куда-то далеко, к другим горизонтам. Здесь даже во сне ты оставался запертым в своих кошмарах.
За окном все еще была ночь, тихая и беспросветная. В доме стояла гробовая тишина, нарушаемая лишь скрипом старых балок где-то над головой. Сон не принес облегчения, а наоборот, только тяжесть в конечностях и горькое послевкусие возвращения да воспоминания о моем темном прошлом. Поднявшись, я схватилась руками за голову и чуть не взвыла. Я знала, что все то время, что я пробуду здесь, будет особенно тяжелым для меня, но я надеялась, что как можно скорее покину этот дом.
Цель моего приезда была четкой и безрадостной. Похороны, спасибо социальной службе округа, остались позади, и теперь предстояло сделать самое трудное — разобрать вещи и, очистив этот дом от призраков, продать его.
Мне предстояло всё перебрать: каждую безделушку, каждую книгу, каждую фотографию. Безжалостно отсортировать: на выброс и — самое ценное — то, что можно упаковать и забрать с собой. То немногое, что не было отравлено воспоминаниями о ссорах, о криках, о пьяном материнском горе. А затем — выставить этот дом на продажу. Навсегда стереть это место с карты своей жизни.
Первое, что я сделала, — прошлась по всему первому этажу, включая каждый свет, каждую лампу, люстру в гостиной и даже маленький ночник в форме совы на кухне, который я ненавидела с детства. Я нуждалась в ярком, безжалостном, электрическом свете. Мне нужно было видеть врага в лицо. И тот предстал во всей своей ужасающей ясности.
То, что в полумраке казалось просто тенями и нагромождением, теперь обрело чёткие, отвратительные очертания. Дом был не просто застывшим во времени. Он был погребен под слоем хаоса и запустения.
По всему полу гостиной были разбросаны смятые газеты, их пожелтевшие страницы покрывали ковер, как осенняя листва. Повсюду валялись пустые стеклянные бутылки — из-под вина, дешёвого виски, лекарственных настоек — они стояли у ножек кресел, на подоконниках, под столом, поблёскивая тусклым стеклом. Рядом с ними лежали пустые блистеры от таблеток и картонные упаковки, названия которых я боялась прочитать.
Повсюду была грязь: тонкий слой пыли на каждой поверхности, липкие разводы и груда немытой посуды на журнальном столике, от которой исходил запах прокисшей еды. Меня чуть не вырвало. В каком же безобразии, в какой ужасающей нищете духа и быта она жила все эти годы?
Я, почти не дыша, отступила к входной двери, выскочила на крыльцо и сделала несколько глубоких глотков холодного ночного воздуха. Потом, собравшись с духом, направилась к машине, вытащила оттуда свою дорожную сумку и рюкзак с ноутбуком.
Мой ноутбук. Моя работа. Мой якорь в нормальной, реальной жизни. Я любила её. Эта работа позволяла мне зарабатывать деньги, не сливаясь с серой массой, не просиживая штаны в душных офисах с подложными улыбками. Я могла переводить статьи, договоры, художественные тексты, лёжа на диване в своей уютной съёмной квартире в Айове, попивая кофе. Это была моя свобода. Моя независимость. И сейчас этот синий рюкзак был единственным напоминанием о том, кто я есть на самом деле.
Я занесла вещи внутрь и, не глядя на творящийся вокруг кошмар, быстро поднялась по скрипучей лестнице на второй этаж. Я автоматически потянулась к ручке — наглая, тугая железка, не поддавалась привычному движению. Заперто на ключ.
Странно. Я точно помню, как закрывалась в комнате изнутри, поворачивая маленькую кнопку-блочку, чтобы отгородиться от ссор и криков. Но никогда — никогда! — не закрывала её снаружи. У меня даже не было своего ключа.
Лёгкая дрожь пробежала по коже. Я поставила сумку и рюкзак на пол у двери, прислонив их к стене, покрытой трещинами. Значит, это сделала мать. После моего отъезда — она запечатала мою комнату.
Я снова спустилась вниз, в гостиную. Мой взгляд упал на старую, покосившуюся тумбочку из светлого дерева, что стояла в углу рядом с диваном. «Свалка» — так мы её всегда называли с отцом. Место, куда мать совала всё, что «ещё может пригодиться»: сломанные ручки, пуговицы, старые очки, просроченные купоны, бесполезные мелочи, которые никогда больше не видели света.
Я опустилась на колени перед ней. Ящик заедало, пришлось потянуть с силой. Он выдвинулся с громким скрежетом, обдав меня запахом старой бумаги и пыли.
Внутри царил хаос, достойный всего дома. Я стала рыться в этом хламе, сгребая пальцами груды никому не нужного барахла. Клубки пыли взметнулись в воздух, заставляя меня чихать. И тут мои пальцы наткнулись на что-то холодное и металлическое на самом дне, под кипой старых газет.
Я отбросила бумаги в сторону. На потрескавшемся дне ящика лежал маленький, тусклый ключик. Простой, старомодный, с одним единственным зубцом. Рядом с ним валялась сломанная цепочка от моих детских серёжек и пустая склянка от духов.
С этим маленьким, невзрачным кусочком металла, найденным в груде мусора, я снова поднялась наверх и вставила ключ в замочную скважину. Он вошёл туго, с сопротивлением, будто не желая открывать то, что было скрыто так долго. Я нажала на дверь плечом, и та приоткрылась.
Комната была похожа на поле боя. Тот день моего побега навсегда врезался в память не как воспоминание, а как шрам. И сейчас, спустя пять лет, я снова стояла на пороге этого ада, который так и не был убран. В воздухе всё ещё витал застоявшийся дух ярости и отчаяния, и он был осязаемым, как и тогда.
Стены, когда-то розовые и нежные, теперь были испещрены тёмными подтёками, словно от брызг, и глубокими царапинами. Обои свисали клочьями, обнажая гипсокартон, как кожу, содранную до мяса. Пол был усеян осколками моей прежней жизни. Книги — те самые, что были моим спасением, — лежали с вырванными страницами, их переплёты были сломаны, обложки заляпаны чем-то тёмным. Постеры с группами, чья музыка давала мне силы, были изорваны в ленты, на некоторых остались отпечатки грязных подошв.
В центре комнаты, как символ окончательного уничтожения, лежала куча моей одежды. Но это была не просто аккуратно сложенная стопка для благотворительности. Платья, футболки, джинсы были изрезаны ножницами, растерзаны в клочья, некоторые — испачканы в чём-то, что я боялась опознать. Каждый клочок ткани был молчаливым свидетельством её безумия, её попыткой уничтожить всё, что было связано со мной.
А на кровати… на кровати, с которой было сорвано и скомкано постельное бельё, лежал мой плюшевый медвежонок по имени Бадди. Отец подарил его мне на мой пятый день рождения. Я засыпала с ним в обнимку каждую ночь, шептала ему свои секреты, плакала в его мягкую шерстку. Теперь он лежал на боку, неестественно вывернутый. Его аккуратные чёрные глазки-бусинки, которые всегда смотрели на меня с преданностью, были выдраны, оставив после себя рваные дыры. А его голова… его голова была оторвана. Она валялась в ногах кровати, наполовину скрытая скомканной простынёй, с торчащей наружу жёлтой синтепоновой набивкой.
Я медленно, очень осторожно, подошла и подняла её. Плюш был грубым и грязным. Внутри, среди синтепона, тускло блеснула старая, потускневшая монетка — та самая, что я спрятала ему в голову на удачу, когда мне было семь лет.
Из груди вырвался сдавленный стон. Это была не просто игрушка. Это было моё детство. Моя невинность. Моя любовь. Всё, что у меня осталось от отца. И она уничтожила это с такой жестокостью, с такой ненавистью, что сердце разрывалось на части. И как после всего этого я могла скорбеть по ней?
Я стояла посреди комнаты, сжимая в руках обезглавленного медвежонка, и вспоминала ту девочку, которой когда-то была, и ту женщину, которая так и не смогла найти в себе ничего, кроме тьмы, чтобы оставить мне в наследство. Но внутри уже не было боли, не было слёз, было лишь грустное сожаление по тому, что мои восемнадцать лет я прожила не как другие обычные дети.
Сбросив с себя пропылённую, пропахшую дорогой одежду, я с облегчением натянула чёрные джинсы и мягкий тоненький свитер. Это был мой старый домашний доспех, и он пах стиральным порошком из моей квартиры в Айове — чистотой и другим, нормальным миром.
Поставив рюкзак с ноутбуком и сумку на единственный свободный уголок стола, я обвела комнату взглядом, и у меня перехватило дыхание. Масштаб разрушения был чудовищным. Уборки здесь было просто немерено.
Спустившись вниз, я снова распахнула багажник своей машины. Внутри аккуратно ждали своего часа пакеты с бытовой химией — едкие, резко пахнущие средства против плесени, жира и многолетней грязи, которые я купила и привезла из Айовы, упаковки перчаток, стопка сплющенных картонных коробок и рулон скотча. Я была готова к этой войне. Подняв всё на второй этаж, принялась за дело.
Я собирала ненужный хлам в чёрные мешки для строймусора. Они наполнялись с тревожной скоростью: осколки фарфора от разбитой вазы, смятые газеты с датами пятилетней давности, пустые бутылки, которые звенели, словно погребальный колокольчик, когда я их бросала в пакет.
Я срывала обои, которые висели клочьями, как струпья на ране. Под ними открывалась стена — серая, покрытая жуткими разводами и пятнами, а штукатурка осыпалась мне под ноги.
Я старалась не думать. Включила на телефоне громкую, агрессивную музыку, чтобы заглушить голоса прошлого. Но они всё равно пробивались сквозь ритм.
Вот из груды хлама показался уголок старого фотоальбома. Я машинально потянулась к нему, стряхнула пыль. На пожелтевшем снимке — я, лет семи, на качелях. Отец меня толкает, а мать стоит поодаль, улыбается своей ехидной, ядовитой улыбкой. Рука сама разжалась, и фотография полетела в мешок.
Каждая вещь была миной замедленного действия. Каждый клочок бумаги, каждый обломок — осколком зеркала, в котором отражалось наше сломленное прошлое. Я трудилась с яростью, с ожесточением, сдирая с этого дома слой за слоем его больной, мёртвой кожи, пытаясь докопаться до самого основания — холодного и безмолвного, где, как я надеялась, уже не будет ничего, что могло бы меня ранить.
Я так увлеклась этим катарсисом, этой яростной борьбой с хаосом, что полностью выпала из реальности. Ритмичные звуки отрывающегося скотча, рвущаяся бумага, глухой стук летящих в мешок предметов, грохот пустых бутылок — всё это слилось в гипнотический, почти ритуальный танец разрушения во имя будущего очищения.
Я не заметила, как за окном густая синева ночи сменилась бледной, молочной дымкой рассвета. Оглушительная музыка, которую я выкрутила на полную катушку, заглушала все посторонние звуки. Поэтому, когда я наконец обернулась на смутное движение, от неожиданности вздрогнула и чуть не подпрыгнула на месте. На меня падал тяжёлый, укоряющий взгляд. В дверном проёме двери стояла миссис Хиггинс, наша соседка. Она смотрела на меня не моргая, и её лицо, изборождённое морщинами, было каменным.
— Ну что, — её голос прозвучал хрипло, словно скрип несмазанной петли. — Разобрала уже её вещи? Всё на свалку, да? Поскорее бы забыть, как мать свою схоронила, и обратно уехать в свою жизнь?
Она сделала шаг вперёд, и её глаза, маленькие и колкие, как булавки, обвели комнату, полную мусорных мешков.
— Она ведь тебя ждала все эти годы. А ты… — она фыркнула, и в этом звуке была целая пропасть презрения. — Ты даже проводить её нормально не смогла. Примчалась, упала в обморок, а теперь тут стены скребёшь. Словно и не было ничего. Словно и не мать она тебе.
Она покачала головой, и в её взгляде читалась не просто злость, а какая-то старая, выношенная обида за тех, кого бросают.
— Хороша дочка. Уехала, а теперь вернулась, чтобы и следы замести.
Не дав мне сказать ни слова в ответ, она плюнула на пол — прямо на порог моей комнаты — развернулась и ушла, оставив меня в одиночестве с грузом её слов.
«Теперь я плохая дочь. Ну, конечно. О мёртвых — или хорошо, или ничего. А на живых можно вылить всё. И все забыли её крики по ночам. Забыли, как сами же шептались за её спиной. А теперь — я монстр».
Я сняла перчатки, липкие от пыли и чего-то ещё, и бросила их на пол. Они легли безжизненно, как сброшенная кожа. Комната, ещё несколько часов назад бывшая символом хаоса, теперь была заполнена чёрными, пузатыми мешками с мусором. И только в углу, одинокая и кажущаяся такой хрупкой, стояла одна небольшая картонная коробка. В ней лежало то немногое, что я решила спасти: несколько фотографий, отцовские часы, моя детская метрика. Капля света в море тьмы.
Одна комната была готова. Впереди ещё четыре. «Я заслужила отдых и еду», — твёрдо сказала я себе, разминая уставшие мышцы.
Я принялась выносить мешки на крыльцо. Они были тяжёлыми, неподъёмными, не только физически, но и метафорически. Я сваливала их под навесом крыльца, где им не угрожали бы осадки. Позже, когда их соберётся достаточно, я позвоню в службу и закажу вывоз. Мысль запихнуть эту гниющую память в машину отца, вызывала у меня физическое отвращение. Она была слишком хороша для этого.
Разобравшись с мусором, я набралась смелости и направилась в ванную. Там, к моему удивлению, было не так катастрофично. Вездесущая пыль и паутина, конечно, но не то разрушение, что в моей комнате. Видимо, мать часто заходила сюда. Я смогла принять быстрый душ, кипятком смывая с себя липкую пыль, пот и усталость, стекавшие с меня грязными ручьями.
Вставая перед запотевшим зеркалом, я провела ладонью по стеклу, чтобы наконец взглянуть на себя. Мои чёрные, словно уголь, волосы от влаги лишь слегка примялись, но сохранили свою упрямо прямую структуру, ниспадая тяжёлыми, мокрыми прядями из небрежного пучка. Я автоматически поправила длинную, рваную чёлку, которая намочившись, прилипла ко лбу, но всё же исправно скрывала мой высокий лоб. Я всегда завидовала девушкам с мягкими локонами и с завидным упорством пыталась завивать свои, но безжалостная структура волос сопротивлялась любому виду плойки или бигуди. Здесь, слава богу, наряжаться было не для кого. Да и моя косметичка, к слову, была до смешного скудна: чёрная тушь для ресниц, чтобы хоть как-то обозначить взгляд серых, словно прозрачных глаз; чёрный жирный карандаш для глаз, подаренный соседкой по комнате во время учёбы; и блеск для губ с тёплым коричневым оттенком — единственная уступка тщеславию, чтобы не выглядеть совсем призраком.
Я высушила волосы феном, но даже горячий воздух не смог придать им формы — они просто распрямились и легли на плечи тяжёлыми, прямыми прядями. Моё лицо на фоне этой тёмной массы казалось бледным. Высокие скулы, унаследованные от отца, сейчас были слишком резко очерчены усталостью, а глаза — слишком большими от недосыпа и пережитого напряжения. Я провела пальцами по синякам под ними, но стереть их было невозможно.
Искать что-то съедобное в материнском холодильнике было делом не просто безнадёжным, но и откровенно опасным. Я лишь приоткрыла его и захлопнула от гнилостного запаха, исходящего от почерневших овощей и вздутых пакетов с непонятным содержимым. Мой желудок сжался от голода и брезгливости.
Стало ясно: нужно ехать за провизией. Я здесь явно не на один день и питаться консервированным горем и пылью я не собиралась. Приличный универмаг был в соседнем городке, в двадцати минутах езды. Мысль о том, чтобы закупиться нормальной едой и кофе, стала единственным светлым пятном в этом мрачном дне.
Устроившись за рулем и вывернув его влево, я направила машину вниз по улице мимо церкви — это был единственный короткий путь от моего дома до универмага.
По мере того как я приближалась к месту, у кованых железных ворот открывалась картина оживленной суеты. Первым в поле зрения попал припаркованный грузовик с прицепом, затем — доски, разбросанные по промокшему асфальту. Я ехала не торопясь, разглядывая мужские фигуры, занятые каторжной на вид работой, — и внезапно заметила среди них ту, что была мне знакома. Мой спаситель стоял, опершись на длинную балку, и что-то говорил рабочему, а когда я почти поравнялась с ними, мне удалось разглядеть, как его плечи тяжело вздымались от одышки.
Сегодня на нем не было традиционного облачения, и это меняло все. В простом темно-синем свитере и потертых светлых джинсах он выглядел не церковным служителем, а самым обычным парнем. Но в его осанке, в том, как он ловко и уверенно помогал другим, угадывалась та же тихая сила, что и тогда. Он казался одновременно ближе и оттого ещё недосягаемее.
Нога сама нажала на тормоз, и «Импала» послушно сбавила ход, почти бесшумно проплывая мимо. В голове не было мыслей — лишь смутное напряжение, превратившее меня в шпионку, завороженно следящую за своей целью. Я впивалась в него взглядом, искала в знакомых чертах что-то новое и… и в этот миг он поднял голову.
Не затем, чтобы кого-то увидеть. Не от чужого взгляда — просто чтобы сменить хватку, дать рукам передышку. Его глаза — те самые, что видели меня на дне, — пустые и усталые, скользнули по пространству перед собой и через лобовое стекло машины наткнулись на моё бледное, заточённое в полумраке салона лицо.
Его глаза не выражали ничего, кроме концентрации на своём деле. Он был здесь целиком, и в его мире не было места для подсматривающих посторонних девушек в старых машинах. Его взгляд просто прошёл сквозь меня, пустой и равнодушный, а затем медленно, с какой-то почти нежностью, он смахнул со лба выбившуюся рыжую прядь, развернулся — и растворился в работе, забыв о мимолётной тени на дороге.
Я вжала педаль газа в пол. Машина рванула вперёд, унося меня от этого жгучего позора. Какая глупость! Пялиться на него, как заворожённая. А он… он смотрел на меня сквозь лобовое стекло, как на пустое место. И почему-то вместо стыда во мне зарождалась досада — пока улица за окном не уносилась всё дальше, безжалостно стирая и его, и это место из виду.
«Кто он?» — лениво подумала я. Откуда взялся здесь, в этой дыре?Я бы точно запомнила такое лицо, если бы видела его в школе.
Уже на перекрёстке, упираясь взглядом в красный сигнал светофора и думая об этом, я заметила яркое пятно. Маленькая девочка в жёлтом плащике цвета нарцисса, такого яркого и нелепого в этой всепоглощающей серости, шла, держа за руку девушку в уже знакомом мне розовом пальто и с зонтом в руках. Это была Эбигейл с Лизой. Они двигались в сторону одноэтажного здания из рыжего кирпича с яркой, потускневшей от времени вывеской «Sunny Days Preschool». Это был тот самый детский сад, куда ходили все дети из ближайших таких же мелких городишек от мала до велика и были в одной разновозрастной группе — других вариантов просто не было.
Что-то ёкнуло внутри. Не раздумывая, я плавно подрулила к обочине и опустила стекло. Запах бензина, пыли и влажного асфальта смешался с воздухом салона.
— Эй! — крикнула я, и голос мой прозвучал неожиданно громко в притихшем утреннем воздухе, сорвавшись на лёгкую хрипотцу.
Эбигейл вздрогнула и резко обернулась, словно пойманная на чём-то. На её лице на мгновение мелькнула испуганная настороженность дикого зверька, но, узнав меня, она выдохнула, и черты смягчились лёгким, но настороженным удивлением. Лиза тут же прижалась к материнской ноге, уставившись на машину широкими, полными детского любопытства глазами.
— Садитесь, я подвезу.
Эбигейл заколебалась. Её взгляд скользнул по потрёпанной кожаной поверхности салона, задержался на моих пальцах, сжимающих руль, и, наконец, перешёл на моё лицо — вероятно, всё ещё бледное, с синяками под глазами.
— Мы не хотели бы тебя отвлекать от дел, — начала она вежливо, но Лиза, не выдержав, дёрнула её за руку.
— Мама, можно прокатиться на большой машине? — прошептала она заговорщицки, не сводя с «Импалы» восхищённого взгляда, словно перед ней был не старый Chevrolet, а сверкающая золотая карета.
Эбигейл вздохнула — долгим, усталым выдохом, полным материнской покорности судьбе. Она перевела взгляд на меня, и в её глазах читалась внутренняя борьба между желанием не обременять меня и практической необходимостью.
— До садика всего несколько кварталов, — сказала она, как бы извиняясь, — а потом мне нужно в соседний город, за продуктами, так что… нам не по пути.
Я почувствовала странный порыв — не дать ей уйти. Не остаться одной в этой внезапной тишине, которая пришла на смену шуму мешков и резкому, рвущемуся звуку отдираемых обоев.
— По пути, — парировала я, чуть более резко, чем планировала. — Я еду туда же. Мне тоже нужно за продуктами. — я откинулась на сиденье, потянувшись к ручке задней двери. — Садитесь.
— Спасибо. Лиза, давай, садись аккуратненько.
Пока она пристёгивала дочь на заднем сиденье, та не умолкала:
— Мама, а она правда большая! А коврик на полу тоже из кожи? А можно окошко открыть?
— Тихо, рыбка, — мягко остановила её Эбигейл, устраиваясь на пассажирском сиденье. — Не мешай тёте Лекси вести машину. И окошко нельзя, простудишься.
Я тронулась с места, стараясь вести машину плавно, как на экзамене.
— Ничего, пусть говорит, — сказала я, ловя в зеркале заднего вида восторженное личико Лизы. Её глаза сияли, как два больших озерца. — Она не мешает. Приятно послушать что-то, кроме скрипа половиц и ворчания двигателя.
Эбигейл тихо рассмеялась — короткий, сдержанный звук, но напряжение между нами, казалось, немного ослабло.
— Да, у неё энергии хватит на весь округ, — сказала она, и в её голосе прозвучала та особая, мягкая усталость, знакомая всем матерям. — После дня с ней я падаю без сил, а она всё ещё готова бегать по двору.
Мы проехали путь в комфортном, не тягостном молчании, которое то и дело прерывалось восторженными комментариями Лизы: «Смотри, мама, собачка! Рыжая!», «А у этого дома крыша синяя!». Её голосок, звонкий и чистый, наполнял салон машины странным ощущением жизни, которого так не хватало в моём опустевшем доме.
Вскоре мы подъехали к яркому, но облезлому забору детского сада. Эбигейл быстро вышла, помогла Лизе выбраться, и та, переполненная впечатлениями, крикнула на прощание: «Пока, тётя Лекси! Пока, большая машинка!»
Я наблюдала, как Эбигейл, держа дочь за руку, скрывается за воротами сада. В машине было тихо, но голос матери, резкий и нетерпеливый, отозвался в памяти так ясно, будто она сидела рядом. Я зажмурилась, и меня отбросило на восемнадцать лет назад.
«Не отставай!»
Этот же сад. Этот же рыжий кирпич, только тогда вывеска «Sunny Days» казалась огромной и пугающей. Я, маленькая, тощая, едва достающая матери до бедра, цеплялась за подол её платья.
— Не тяни меня! — она резко дернула ткань, и мои пальцы разжались. — И не хнычь. Все дети как дети, одна ты ведешь себя, как последняя плакса.
Её рука сильно сжимала мою ладонь, волоча за собой в это незнакомое мне место, а я, спотыкаясь, пыталась угнаться за её длинными, сердитыми шагами. Она была высокой и красивой, и в тот день от неё пахло не виски, а резкими духами, перебивающими запах дешевого табака.
— Сиди тут смирно, делай что говорят, и чтобы я не услышала ни одной жалобы! — она наклонилась ко мне, и её красивое лицо исказила гримаса раздражения. — Ты мне всю жизнь испортила, так что хоть сейчас дай немного свободы. Поняла?
Я не поняла. Я только чувствовала, как по щекам текут горячие слезы, и горло сжимается от обиды и страха. Она не присела, чтобы поправить мне воротник или утереть слезы. Не помахала на прощание. Она разжала пальцы, бросила мою руку, резко развернулась и пошла прочь, не оглядываясь. Её каблуки отстукивали по асфальту, словно отрывистый, равнодушный марш.
Я стояла и смотрела ей в спину, пока она не скрылась за углом. Вокруг смеялись другие дети, чьи матери нежно обнимали их на прощание. А я просто стояла, одна, с ощущением, что совершила какой-то ужасный поступок, хоть и не понимала какой.
Внезапно хлопнула дверь, и призрачный образ исчез, рассыпался, не выдержав напора живой, настоящей реальности. Я резко выпрямилась, по спине пробежали мурашки. Передо мной была не моя мать, а Эбигейл с румянцем на щеках от быстрой ходьбы. Она, запыхавшись, устроилась на пассажирском сиденье, и прошлое отступило.
— Спасибо, — выдохнула она, пристёгивая ремень. — Она сегодня в ударе.
Я снова тронулась, направляясь к выезду из города.
— Так ты… надолго здесь? — осторожно, глядя прямо перед собой на убегающую дорогу, спросила Эбигейл. — В Гарретте, я имею в виду.
— Настолько, насколько потребуется, чтобы разобрать весь этот… хлам, — я чуть не сорвалась на слово «ад», но вовремя остановилась, закусив губу. — И продать дом. Надеюсь, не больше месяца, — я сказала это больше с надеждой, чем с уверенностью.
Она молча кивнула, и в этом кивке было понимание, которое не требовало лишних слов. Она знала, какой это был дом.
— Если нужна будет помощь с уборкой… — она начала немного неуверенно. — Я живу недалеко. Помнишь, там раньше был магазин «Хендерсонс»?
— Помню.
Старый заброшенный магазин с выцветшими витринами. Странно и немного сюрреалистично было думать, что за этими же стенами теперь течёт обычная жизнь: растёт ребёнок, кипит чайник, пахнет едой.
— Джон всё перестроил внутри, — пояснила она, словно поймав мою мысль. — Получилось… уютно.
Но в её голосе послышались нотки чего-то ещё — усталости? Смирения?
— Первая школьная любовь не умирает, верно? — попыталась я пошутить и сменить тему, но голос прозвучал неестественно глухо.
Эбигейл лишь криво ухмыльнулась, её взгляд на мгновение стал отстранённым, будто она увидела что-то далёкое и не очень приятное.
— Ну… что-то вроде того, — она пожала плечами, смотря в боковое окно. Потом её взгляд вернулся ко мне, в нём заплясал знакомый огонёк любопытства. — А ты знаешь, что случилось с тем парнем, с которым ты встречалась в школе? С Шоном!
Наш недолгий непринужденный разговор стал внезапно острым осколком в горле. Из всех призраков этого города именно его имя заставляло меня внутренне сжаться в комок. Единственный человек, о котором я не хотела ни говорить, ни вспоминать. Никогда.
— Понятия не имею, — я пожала плечами, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Мы не были с ним как вы с Джоном так…близки.
Повисла длительная пауза. Мне был неинтересен рассказ о его жизни. Эби даже не подозревала, что нас с Шоном связывали не чистые чувства, а нечто другое, то, о чём я предпочитаю до сих пор забыть, но что по ночам иногда мне снится.
Признаться честно, общаться с Эбигейл мне нравилось, а ход беседы нужно было поддерживать, поэтому против своей воли я спросила:
— А что с ним?
— Он ведёт ужасную жизнь, — выдохнула Эбигейл, и её голос стал тише, спустился до шёпота, словно нас могли подслушать, хоть мы и были в машине одни. — Говорят, он полностью пошёл по стопам отца, а ещё весь себя разрисовал татуировками, даже лицо — выглядит устрашающе. Недавно напал на какого-то парня в соседнем городке с ножом, но его, конечно, и пальцем не тронули. В принципе… — она горько усмехнулась, — как обычно.
Во рту пересохло. Я чуть не выдохнула: «Этого и стоило ожидать», но вовремя проглотила эти слова. Вместо этого я лишь кивнула, глядя на дорогу. Казалось, тень от его судьбы на мгновение накрыла и салон автомобиля.
Мне категорически не хотелось говорить о нём дальше, но прерывать этот первый за пять лет нормальный разговор с кем-то, кто помнил меня до побега, тоже не хотелось.
— Скажи, — резко сменила я тему, поворачивая руль на въезде в другой город, — а кто тот парень, который помог мне у церкви? Я раньше его никогда не видела.
Эбигейл повернулась ко мне, и на её лице появилась лёгкая улыбка.
— А, это Тэйт, — в её голосе послышались тёплые нотки. — Он тоже из нашей школы, только на пару классов младше нас. Если ты тогда и с одноклассниками-то почти не общалась, конечно, ты его не запомнила. Он был тихим, держался в основном в стороне.
Я покосилась на неё, всё ещё пытаясь вспомнить хоть что-то. В памяти всплывали лишь смутные образы: толпа в школьных коридорах, мелькание чужих лиц. Но среди них не было его.
— Он священник? — спросила я, заставив Эби улыбнуться.
— Нет, он просто помощник, послушник в церкви.
— А почему он здесь? — не удержалась я, и в моём голосе прозвучало неподдельное, даже жадное любопытство. Для меня, сбежавшей при первой же возможности, факт добровольного возвращения или, тем более, факт добровольного заточения здесь, был для меня загадкой. — И почему он не учится в университете?
Эбигейл мягко улыбнулась, качая головой, словно моё недоумение было ей понятно.
— Учится, но дистанционно. Связь с общественностью, кажется… А здесь… — она сделала небольшой жест рукой, указывая на город за окном, — здесь он помогает родителям. Его отец — тот самый новый пастор в нашей церкви, который пытается всё привести в порядок и вдохнуть хоть какую-то жизнь в нашу заброшенную паству. Так что Тэйт почти всё своё время проводит там: помогает с ремонтом, ведёт кружок для подростков, организует какие-то благотворительные раздачи еды и вещей для нуждающихся. Говорят, он сам принял решение не уезжать, для него семья важнее всего.
Она произнесла это с оттенком не то восхищения, не то лёгкой грусти. Как будто его поступок был одновременно и благородным, и немного безумным по меркам этого места, где каждый мечтал сбежать.
— С ним, кстати, связано единственное стоящее событие за последние годы — летний фестиваль у церкви, который он организовал. Было даже почти весело, — добавила она, и в её голосе впервые прозвучала нота настоящей, живой теплоты.
— Вот как… Понятно… — протянула я.
В эти несколько минут, что мы молча ехали, в голове пронеслись обрывочные мысли: Тихий парень, младше, церковь, помощь родителям. Казалось, в нашем городе появился свой собственный святой, свой мученик, добровольно заточивший себя в эти серые стены.
Вскоре мы уже подъезжали к универмагу — тому самому, куда моя мать мечтала устроить меня кассиршей после окончания школы. Ирония судьбы щипнула меня за сердце, но я прогнала её прочь.
Внутри мы взяли две тележки и, словно по давней привычке, пошли рядом, рука об руку, как самые настоящие подружки. Скрип колёс по блестящему полу, яркие полки, запах свежего хлеба из пекарни — всё это отлично отвлекало от плохих мыслей и воспоминаний.
Эбигейл, оживившись, с лёгкостью повела меня за собой, безжалостно сметая с полок всё необходимое. И понеслось: она рассказывала, а я слушала, поглощая истории, как губка. Кто женился, кто развёлся, кто уехал, кто спился, чей бизнес прогорел, а у кого родился третий ребёнок. Местные сплетни, трагедии и мелкие радости — пятилетняя хроника жизни, которую я пропустила.
И я, к своему удивлению, начала отвечать тем же. Сначала осторожно, односложно, а потом и сама, смеясь, рассказала про профессора в университете, который читал лекции в носках разного цвета, про свою первую панику перед серьёзным заказом на перевод, про соседку по общежитию-веганку, которая пыталась накормить меня тофу. Это было странно и непривычно — делиться кусочками своей, отдельной жизни с кем-то отсюда, но, если честно, даже приятно.
Мы загрузили багажник пакетами, и по пути обратно Эбигейл, разгорячённая, рассказывала что-то смешное про попытку местного ферментария сделать сыр из козьего молока, которая закончилась эвакуацией людей. Я смеялась, глядя на дорогу, и поймала себя на мысли, которая всплыла тихо, но настойчиво: «А почему я раньше не дружила с ней?»
Она была умной, ироничной, настоящей. Она не была частью серой массы. Своей внешностью — русые с медовым отливом волосы, собранные в небрежный, но идеальный хвост, открытым лицом с прямым, чуть вздёрнутым носом и пухлыми губами — она напоминала мечту любого баскетболиста. Ту самую девушку из старшей школы, что сходит с обложки журнала или с экрана типичного подросткового сериала: безупречную, солнечную, недосягаемую. Но эту картинку разрушал взгляд её серо-голубых глаз, умных, смотрящих немного насмешливо. В них читалась глубина, незнакомая голливудским стереотипам.
Возможно, всё было бы иначе, если бы тогда, в школе, я разглядела в ней не просто фанатку Джона, а действительно приятную девушку и собеседницу. Но тогда меня спасали только бунт и мысль о побеге. Дружба казалась роскошью, на которую не было ни времени, ни сил.
Я украдкой взглянула на неё. Она жестикулировала, рассказывая очередную историю, и на её лице светились искорки. И я поняла, что эта неожиданная, странная дружба, возникшая на руинах моего прошлого, возможно, единственное хорошее, что подарит мне это место на прощание.
— Так что, ещё раз большое тебе спасибо, что подвезла, — сказала Эбигейл, помогая нести пакеты с продуктами из багажника на крыльцо моего дома. Её пакеты мы уже завезли по дороге, но она с твёрдой намеренностью предложила мне помощь.
Я стояла рядом, опершись на косяк двери, и внезапно осознала странное, непривычное чувство: мне не хотелось, чтобы она уходила. Эта мысль поразила меня. За все годы, что я помнила себя в этом доме, я только и мечтала, чтобы остаться одной, чтобы все просто оставили меня в покое. А теперь… Теперь тишина и одиночество за этой дверью казались не спасением, а наказанием.
— А может… — я начала неуверенно, запинаясь, и мои пальцы нервно переплелись. — Может, ты зайдешь ко мне на днях? Просто так, в гости. После того как я немного приведу дом в порядок. — я произнесла это с такой робкой надеждой, что сама себе удивилась.
Эбигейл замерла с пакетом в руках. Её глаза широко распахнулись от неожиданности, а затем засияли таким тёплым, искренним светом, что стало почти светло вокруг.
— Конечно! — воскликнула она, и в её голосе прозвучал неподдельный, живой восторг, которого, казалось, это место не видело много лет. — Я буду только рада.
Она сделала небольшой шаг вперёд, как будто желая обнять меня, но остановилась, слегка смутившись.
— Просто дай знать, когда будешь готова. Я всегда дома, пока Лиза в детском саду.
Мы ещё минуту постояли в лёгком, но уже не неловком молчании, прежде чем она наконец развернулась, чтобы идти.
— До скорого, Лекси.
— До скорого, Эби.
Я смотрела, как её фигура удаляется по грязной дороге, и чувствовала, как в груди, вопреки всему, разливается странное, согревающее чувство. Впервые за долгие годы дверь в мой дом закрывалась не с чувством облегчения, а с тихой, робкой надеждой, что вскоре она снова откроется — для кого-то другого.
Так и вышло.
Вся следующая неделя превратилась в изматывающее сражение с грязью и призраками прошлого. Я объявила войну каждому углу, каждой пыльной поверхности на первом этаже — а он, к слову, был очень просторным. Прямо напротив входа, в пяти метрах, поднималась лестница наверх, слева сразу открывалось пространство гостиной, а справа угадывался проём на кухню. Именно там, среди старых шкафов и застывшего запаха затхлости, и разворачивалась сегодняшняя битва.
Я вычищала все поверхности, покрытые многолетним налётом жира и пыли, скребла и отмывала каждый сантиметр, выигрывая маленькие битвы: отправляла в мешок треснувшую посуду, оттирала до блеска раковину, покрытую ржавым налётом. А разбор ящиков напоминал археологические раскопки: оттуда выуживались сломанные открывашки, заплесневелые пакеты с крупами, протухшие специи — немые свидетельства медленного угасания.
Гостиная потребовала не меньше усилий. Пыль, копившаяся годами, казалось, не просто лежала на поверхности, а въелась в саму структуру дерева, став его частью. Мне пришлось вооружиться жёсткой щёткой и чистящей пастой, встать на колени и буквально соскребать её сантиметр за сантиметром. Пот тек с меня ручьями, спина ныла, но под слоем грязи проступал рисунок деревянного пола, и это придавало сил. Это уже было не просто мытьё — это было ритуальное очищение.
Ванная и туалет, к счастью, оказались в относительно приемлемом состоянии. Я ограничилась там минимальной уборкой, выбросив старые полотенца, засохшие куски мыла, пустые флаконы и использованную бумагу.
Я решила не трогать личные вещи — не сейчас. Сначала нужно было добиться чистоты и пустоты: выбросить всё лишнее, обнажить стены и пол. Ковыряться в старой памяти не хотелось, особенно когда вечером обещала зайти Эби. Вещи подождут, хаос можно будет усмирить и позже. Сегодня мне хотелось простого тепла от беседы с человеком, который не оценивал меня косым взглядом и не спрашивал о прошлом.
Оставалось совсем немного: вымыть коридор у лестницы и дождаться службу вывоза мусора. Гора чёрных мешков на крыльце уже росла, грозя обрушиться через край, но это уже не имело значения — работа была почти закончена.
Я отжала тряпку в ведре с мыльным раствором, пахнувшим хвоей и химией, и повела ею по полу, смывая последние разводы. С каждым движением жидкость в ёмкости становилась всё темнее. Я была так сильно сосредоточена на этом монотонном действии, что, когда в очередной раз опустила её в ведро, чтобы сполоснуть, оглушительный звонок в дверь заставил меня вздрогнуть всем телом. От неожиданности мокрая ткань выскользнула из рук и шлёпнулась обратно в воду, забрызгав ноги ледяной мыльной жижей.
— Прекрасно… — прошипела я.
Вытирая руки о полотенце и, ворча про себя на службу самовывоза, что так напугала меня, я направилась к двери. Резко открыла её, уже собираясь бросить недовольную реплику, но замерла: на пороге стоял тот, кого я совершенно не ожидала увидеть.
— Здравствуй, Алекса, — произнёс тёплый и мягкий голос, который показался мне самым дружелюбным в мире.
Передо мной был тот самый рыжеволосый парень из церкви. Я замерла на мгновение, застигнутая врасплох его появлением и той уверенностью, с которой он занимал моё крыльцо, словно так и должно было быть.
— Просто Лекси, — поправила я его машинально, ощутив, как к щекам приливает тёплая волна. Сокращение моего имени всегда казалось мне своим, настоящим, в то время как «Алекса» звучало как что-то чужое и официальное.
— Меня зовут Тэйт. Извини, если помешал, — начал он, взгляд его скользил где-то мимо моих глаз. — Мы с отцом собираем помощь для семей из приюта: тёплую одежду, постельное, гигиену… Эбигейл обмолвилась, что ты… ну, разбираешь тут всё. Так вот, если попадётся что-то, что тебе уже не нужно, но ещё может послужить… мы с благодарностью заберём. Только если ты, конечно, не против.
Он говорил мягко, без намёка на давление, и в его словах не было ни капли жалости или снисхождения — только искреннее желание помочь другим и лёгкая надежда.
Ненадолго я зависла… тёплые свитеры, постельное бельё… я пыталась вспомнить, что осталось после моей беспощадной инвентаризации, тем временем как Тэйт смиренно ждал, не настаивая и не давя. Прошло несколько минут молчания, прежде чем я ожила.
— Да, конечно, — наконец выдохнула я, и мои собственные слова прозвучали неожиданно твёрдо. — Я как раз кое-что отложила. И ещё многое предстоит разобрать. Входи, пожалуйста. Только извини за беспорядок. Вернее, за то, что от него осталось.
Я с лёгкой улыбкой отступила, приглашая его войти.
Тэйт переступил порог, и его присутствие мгновенно изменило атмосферу в прихожей. Он казался таким большим и живым в этом вычищенном, но безжизненном пространстве. Парень окинул взглядом блестящий пол и пустые стены, и в его глазах мелькнуло неподдельное восхищение.
— Ты проделала огромную работу.
— Спасибо, — я почувствовала, как по груди разливается тепло. — Это было необходимо. Для душевного спокойствия. Вот здесь, — я махнула рукой в сторону коробок у стены, наконец ловя его взгляд. — Я ещё не всё отсортировала, но есть несколько тёплых вещей и даже постельное бельё... Никто ими не пользовался, они совсем новые.
Мы прошли в гостиную. Я внезапно остро осознала свою внешность — старые шорты, простая майка на тонких растянутых бретельках, растрёпанные волосы. Но взгляд парня не выражал ничего, кроме доброжелательного интереса к вещам.
— Вот они, — я показала на аккуратно сложенные коробки в углу. — Можешь посмотреть, если хочешь.
Он присел на корточки рядом с коробками, и я невольно отметила, как уверенно и в то же время бережно он двигается. Тэйт аккуратно приподнял крышку первой коробки.
— Это же шерстяные пледы, — он провёл рукой по ткани, и его пальцы коснулись её почти с благоговением. — Они такие тёплые. Спасибо... Это значит для них очень много, — сказал он, и в его голосе впервые прозвучали живые, тёплые нотки, но взгляд его по-прежнему был прикован к пледу, а не ко мне.
— Мне... приятно, что они кому-то пригодятся, — я прошептала, глядя на его склонённую спину и затылок на медные пряди, выбивавшиеся из-под ворота обычного пальто. Сегодня он тоже не был одет в традиционную одежду, но был также облачён в чёрное, на фоне которого его рыжие волосы с веснушками заметно выделялись.
Он поднял на меня взгляд, и наши глаза наконец встретились. В его взгляде читалась какая-то глубокая, тихая серьёзность. Но стоило мне попытаться уловить в нём что-то ещё, он мягко, без резкости, отвёл глаза, словно случайно зацепившись взглядом за что-то за моим плечом.
— Ты делаешь большое дело. Не только для них. И для себя тоже. Не каждый способен так... отпустить, — произнёс он, и слова его снова прозвучали ровно и спокойно, будто прочитаны по невидимому манускрипту. Искренне, но без лишней эмоциональной окраски.
Я просто кивнула, не в силах найти ответ и отвести глаз от него. В этот момент за окном послышался грохот подъезжающего грузовика — теперь это точно была служба вывоза мусора.
— Кажется, мои «сокровища» уезжают, — пошутила я, пытаясь разрядить обстановку.
Тэйт встал, и его рост снова заполнил пространство.
— Мне тоже пора, — сказал он, направляясь к выходу. — Когда всё будет собрано, передай моему отцу. Он с утра до вечера в церкви. Каждый день.
— Хорошо, — ответила я слишком быстро, ловя себя на мысли, что не против бы поговорить ещё, но диалог был исчерпан.
— Хорошего вечера, Алекса, — кивнул он. Его взгляд на мгновение, непроизвольно, скользнул по моей майке, и он, будто поймав себя на этом, смущённо опустил глаза и быстро вышел за дверь.
— Хорошего вечера, Тэйт.
Я осталась стоять в дверях, провожая его взглядом, прислушиваясь к гулу двигателя и глухим ударам мешков, падающих в прицеп. Потом обернулась к коробкам. В душе снова поселилось то самое умиротворение, что и в церкви. Оно обволакивало, манило. А может, именно из-за моего детства оно так отчаянно притягивало? Эта тишина. Эта безопасность.
Закрыв дверь, я снова вернулась к ведру с тряпкой, чтобы продолжить уборку, но тишину, наполненную нежными отголосками недавнего визита, прорезала настойчивая мелодия входящего звонка. На экране вспыхнуло: «Эби».
— Лекси… — её голос прозвучал так тихо и приглушённо, что показалось, будто она говорит из-под земли. В нём не было ни привычной живости, ни лёгкой иронии — только сдавленное напряжение. — Прости, я не смогу сегодня прийти…
В трубке послышался короткий, неровный вздох.
— Что-то случилось?
— Лизе плохо. Кажется, отравилась в саду. Её сейчас… — голос Эбигейл дрогнул и сорвался на шёпот, — её сейчас рвёт. Извини.
Всё тепло, оставленное визитом Тэйта, мгновенно испарилось.
— Тебе помочь? Я могу приехать, отвезти вас к врачу!
— Нет-нет, — она ответила поспешно, почти испуганно. — Всё… Всё под контролем. Джон уже здесь. Просто… прости. Я завтра позвоню.
Не дав мне вставить и слова в ответ, она сбросила вызов. В ушах зазвенели короткие гудки, такие же безжизненные, как её голос.
Я опустила телефон, всё ещё сжимая его в потной ладони. Радостное ожидание вечера сменилось холодной, тошнотворной тревогой. Я смотрела в окно на темнеющее небо и думала о маленькой девочке в жёлтом плащике и её матери, чей голос только что ломался от бессилия. Мои собственные проблемы внезапно показались ничтожными и бесконечно далёкими.
Я ходила по комнате, нервно теребя телефон. Могла ли я им помочь? Была ли я всё ещё слишком чужой, чтобы влазить? Мысль о Лизе — маленькой, хрупкой, такой живой — не давала просто ждать.
Я снова разблокировала телефон, набрала номер Эби и сбросила его до первого гудка. Потом схватила ключи от машины. Я не знала, что им нужно, но могла купить всё, что может понадобиться: лекарства, воду, что-то лёгкое. Я могла просто привезти это и оставить у двери. Не лезть. Не мешать. Но дать понять, что они не одни.
Я выскочила на крыльцо, хлопнув дверью, и бросилась к машине. Мои страхи и сомнения отступили. Прямо сейчас существовала только тёмная дорога, освещённая витрина круглосуточной аптеки и тихий дом, где кому-то было плохо. И я, наконец, могла сделать то, чего никто не сделал для меня в детстве, — просто быть рядом, пусть даже моё присутствие ограничится пакетом на пороге.
На следующее утро я проснулась с непривычно лёгкой головой и странным, почти неприличным чувством покоя. В доме пахло чистотой и свежим кофе — я наконец отмыла застывшую старую кофеварку.
Удивительно, но за эти дни я не только вычистила дом, но и впервые за долгое время выспалась. Сон приходил сразу как награда за изматывающий труд, тяжёлый и без сновидений. Если бы миссис Хиггинс, наша вечно осуждающая соседка, узнала, что я не рыдаю ночами, она бы пришла в ярость. Но факт оставался фактом: я не скорбела.
Я проживала горе не слезами, а тряпкой и потом. Каждый вычищенный сантиметр, каждый выброшенный хлам были актом изгнания. Я не стирала память о матери — я расчищала пространство, чтобы эта память могла наконец дышать, не отравляя всё вокруг.
Конечно, мне не было всё равно. Грусть никуда не делась, она стала похожа на старый шрам — не болела постоянно, но напоминала о себе. Однако сегодня утром привычная тяжесть вины и ответственности уже не давила так, как в первый день. Она стала… терпимой.
Я потянулась, с наслаждением чувствуя лёгкую боль в мышцах — приятное напоминание о проделанной работе. Спальня матери, последнее пристанище хаоса, могла и подождать. Сегодня у меня было слишком хорошее настроение, чтобы портить его этим. В памяти всплыла просьба Тэйта — связаться с его отцом, когда разберу вещи. Мысль о том, что в церкви я скорее всего снова увижу его самого, отозвалась внутри тихим, тёплым волнением. И, конечно, Эби должна была перезвонить.
Пока я стояла на крыльце, закутавшись в старый, невероятно мягкий халат, привезённый из Айовы, и пила кофе, в воздухе витало то особенное предснежное затишье, когда мир замирает.
Я смотрела на этот пейзаж и думала о Рождестве — празднике, который не любила с детства. В нашем доме он никогда не ассоциировался с чудом или волшебством. Это было время громких ссор, разбитых ёлочных игрушек и напряжения, которое висело в воздухе.
Позже, в университете, я научилась относиться к нему иначе — как к простой дате в календаре, паузе между семестрами. Я встречала его с весёлой, шумной соседкой по общежитию, если она никуда не уезжала, или одна, если она отправлялась к родителям. Мы заказывали пиццу, смотрели глупые комедии, и это было… нормально.
Но теперь всё было иначе. Впервые за время после выпуска я не знала, где и с кем мне предстоит встретить Рождество и Новый год. Остаться здесь? Вернуться в свою пустующую съёмную квартиру в Айове? Ни один вариант не вызывал ничего, кроме лёгкой тоски.
Снежинки, которых я ждала, стоя на улице, так и не посыпались. Небо лишь хмурилось ещё суровее, обещая что-то: то ли снег, то ли дождь, то ли просто продолжение декабрьской слякоти. Я сделала последний глоток остывшего кофе и, почувствовав, как лёгкая дрожь пробегает по телу, зашла внутрь.
Сегодня я позволила себе небольшую передышку, устроившись на диване с ноутбуком на коленях. Домашний Wi-Fi, после его оплаты, конечно же, к моему удивлению, работал исправно. На почте висело несколько заказов, и я выбрала самый объёмный и прилично оплачиваемый — перевод современного романа. Погружение в чужие слова, в ритм другого языка, было лучшей терапией. Я так увлеклась, подбирая идеальные эквиваленты и вживаясь в стиль автора, что не заметила, как наступил вечер. Лишь затекшие мышцы в спине и ягодицах давали о себе знать так же сильно, как урчащий живот. С тяжёлым вздохом я отложила ноутбук и направилась на кухню, решив приготовить себе что-то, напоминающее нормальный ужин.
Пока я доставала из холодильника остатки овощей, а из шкафчика — купленную мной пачку макарон, память невольно возвращала меня в прошлое. Всплыло не просто воспоминание, а целый срез жизни — одно из тех отвратительных, липких воспоминаний, которые, казалось, намертво въелись в стены этого дома.
После смерти отца здесь кончилась не просто еда. Кончилась сама идея заботы, распорядка, нормальной жизни. Холодильник опустел и покрылся изнутри мерзловатой слизью, а его дверца стала открываться всё реже. Еду для матери окончательно заменил алкоголь — от дешёвого пива до чего-то крепкого, мутного и отвратительно пахнущего, что она приносила в бутылках без этикеток.
Мой голод её, кажется, не волновал. Впрочем, как и я сама. Поэтому один вечер врезался в память особенно ярко.
Мне было тринадцать. Я сидела на кухне и пыталась делать уроки. В воздухе, как сейчас помню, висел тяжёлый запах перегара. Я не ела два дня и была так голодна, что у меня сводило живот, и я, заикнувшись, спросила: «Мама, когда мы будем есть?»
Она медленно повернулась ко мне. Её глаза были стеклянными, пустыми. Секунду она молчала, а потом её лицо исказила такая гримаса бешенства, что я инстинктивно вжалась в стул.
— Есть? — её голос был хриплым, ядовитым шепотом. — Ты хочешь есть? Я тут с ума схожу от горя, а ты про еду думаешь!
Она резко встала и подошла ко мне вплотную. Запах перегара был таким удушающим, что я постаралась как можно скорее встать и отпрянуть от неё к стене.
— Тебе тринадцать, Алекса! Иди и подработай! Универмаг, заправка — куда угодно! Ты должна заботиться обо мне сейчас! Это твой долг! Я в трауре, понимаешь? В трауре!
Она кричала это мне в лицо, а потом схватила с полки первую попавшуюся банку с маринованными огурцами — ту самую, что принесла миссис Хиггинс, — и швырнула её в стену рядом с моей головой. Стекло разбилось с оглушительным треском, а рассол и куски огурцов брызнули на меня, на обои, на мои учебники. Я зажмурилась, чувствуя, как по щеке течёт что-то холодное и солёное — то ли рассол, то ли слёзы.
— Вот твоя еда! — просипела она, вся трясясь от ненависти. — Ешь!
Она пила и при отце, конечно. Но он умел её укротить. Одной фразой, одним взглядом он мог остановить надвигающуюся бурю. А когда его не стало, её не просто понесло течением. Она сама превратилась в бурю — слепую, разрушительную, сметающую всё на своём пути. И в самые тяжёлые ночи, когда её накрывало с особой силой, она находила причину всех своих бед. Во мне.
«Это из-за тебя он так много работал!» — её голос дребезжал, как натянутая струна. — «Это ты его в могилу свела! Ты его добила!»
Неважно, что он погиб из-за сорвавшейся балки на стройке. Ей нужен был виноватый. И этим виноватым была я.
Я стояла, опершись о кухонный стол, и смотрела в одну точку, чувствуя во рту привкус той самой горечи — от страха, от голода, от унижения.
Резкий, настойчивый звонок в дверь заставил меня вздрогнуть и вырваться из оков памяти. Сердце ёкнуло. Кто это мог быть? Эби? Тэйт?.. Или, не дай Бог, миссис Хиггинс, пришедшая проверить, не танцую ли я на костях матери?
И всё же я надеялась, что это Эби, которая наконец-то вышла на связь. Но когда я открыла дверь, то остолбенела. Сейчас я бы обрадовалась даже своей сварливой соседке, но на пороге была не она.
Высокая, грузная фигура заслоняла весь проход. Старая косуха, потёртая толстовка. А главное — лицо и руки, сплошь покрытые татуировками. Не яркими картинками, а какими-то тёмными, мутными символами, переплетениями линий и теней, смысл которых был мне непонятен и оттого ещё более пугающим. Они делали его огрубевшее лицо ещё мрачнее, а холодные, колючие глаза казались единственными живыми пятнами в этой паутине из чернил. И та самая ухмылка — кривая, самоуверенная, знающая себе цену. Ухмылка, которая возвращала меня прямиком в самые тёмные уголки школьных коридоров, в те моменты, когда я старалась стать невидимкой.
Я молилась, чтобы наши пути никогда больше не пересекались. Но, видимо, пути Господни неисповедимы, раз я оказалась здесь — в этом проклятом городе, где сплетни разлетаются быстрее, чем мухи на падаль. А он стоял на моём крыльце.
— Шон? — выдохнула я испуганным шёпотом.
Его ухмылка растянулась ещё шире, обнажая желтоватые зубы. В его глазах читалось не просто узнавание, а удовольствие охотника, нашедшего свою добычу после долгих поисков.
— Лекси-Лекси… — протянул он, и моё имя на его языке звучало как грязное ругательство. — По нашему захолустью слух пошёл, а я не поверил. Думаю, не может быть. Лекси, которая сбежала в большой город, вернулась в нашу дыру? Решил сам проверить. И вот ты здесь…
Внутри всё оборвалось и упало. Сердце заколотилось где-то в горле, вышибая воздух короткими, бесполезными вздохами. Этот голос, этот взгляд — они были частью тех кошмаров, что преследовали меня все эти годы. По спине пробежали мурашки, а ладони стали влажными. Я инстинктивно сделала шаг назад, в глубь прихожей, желая захлопнуть дверь, но его ботинок уже непроизвольно упёрся в торец, блокируя её.
— Надолго приехала?
— Ненадолго, — выдавила я, стараясь, чтобы голос не дрожал. Он звучал тонко и испуганно, точно у затравленного зверька.
— Ненадолго? — Его лицо на мгновение застыло, а затем уголки губ плавно, почти лениво, опустились в плохо скрываемую насмешку. — А я уж обрадовался. Думал, старые времена вспомним. Не хочешь пригласить меня внутрь? Выпить за встречу? — Его взгляд скользнул за мою спину, вглубь дома, с откровенным, хищным любопытством.
Мысль о том, чтобы впустить его сюда, в моё только что отвоёванное безопасное пространство, вызывала приступ тошноты. Этот дом пережил слишком много боли, чтобы впустить в себя её новое воплощение.
— Я не одна, — солгала я, цепляясь за первую же пришедшую в голову отговорку. Голос задрожал, выдавая меня с головой. — Я жду гостей. С минуты на минуту.
Шон медленно, насмешливо покачал головой, его глаза сузились до щелочек.
— Да ну? — произнёс он с притворным сожалением, но в тоне слышалась непоколебимая уверенность, что он меня раскусил.
— Ну да.
Мы оба вздрогнули и резко обернулись на звук.
На дорожке, ведущей к дому, стояла Эбигейл. В руках она держала большой поднос, завёрнутый в блестящую алюминиевую фольгу, а её прямой взгляд на Шона был твёрдым и холодным.
— Я и есть тот гость, — сказала она ровным, не допускающим возражений тоном. — Мы с Лекси как раз собирались поужинать. Что-то нужно, Шон?
Он опешил. Ухмылка сползла с лица, сменившись растерянностью, а затем — быстро темнеющей злостью. Он явно не рассчитывал на свидетелей. Его глаза метались между моим испуганным лицом и её спокойным, будто оценивая новый расклад.
Эби, не дожидаясь ответа, уверенно поднялась на крыльцо, буквально вклинившись между нами. Она слегка толкнула подносом в его грудь, заставив отступить на шаг, и прошла в прихожую, оставив за собой тёплый, уютный запах еды.
— Входи и закрывай дверь, Лекси. Сквозняк, — бросила она через плечо. — А тебе, Шон, хорошего вечера.
Она произнесла это как непреложный факт, прощание, не требующее ответа. Я молниеносно отступила назад, и дверь с глухим щелчком захлопнулась прямо перед носом ошеломлённого Шона, отрезав меня от его мерзкой ухмылки.
Я прислонилась спиной к прохладному дереву, сердце колотилось о рёбра, колени дрожали. Снаружи несколько секунд царила тишина, а затем послышались тяжёлые, удаляющиеся шаги по гравию.
Опасность миновала. На этот раз.
— Лекси? — голос Эби прозвучал тихо, но чётко. — Ты в порядке?
Я сделала глубокий, прерывистый вдох и оттолкнулась от двери, принуждая себя выпрямиться. Дрожь в коленях всё ещё не прошла.
— Да, — мой голос прозвучал сипло. — Просто… не ожидала его увидеть.
Я повернулась и увидела Эби, стоящую посреди моей вычищенной кухни. Она сняла пальто и повесила его на вешалку у двери с какой-то почти домашней непринужденностью, как будто делала это каждый день. В её взгляде не было жалости — только твёрдое, понимающее сочувствие.
— Если честно, я никогда не понимала, почему ты с ним встречалась, — сказала она без осуждения, просто констатируя факт. — Он же… мерзкий…
Она сняла фольгу с подноса, и кухня мгновенно наполнилась божественным ароматом: томлёное мясо с травами, поджаристый картофель и что-то сладкое. Под ней лежала румяная, запечённая с розмарином курица, золотистые картофельные дольки и даже горсть свежего салата.
— Ты права, — ответила я, подходя ближе.
«Но это было вынужденной мерой», — подумала я про себя, но выкладывать вот так сразу всё однокласснице не стала. Вместо этого убрала на место неиспользованные макароны и овощи и достала тарелки.
— Кажется, ты собиралась готовить, а я помешала. Просто хотела сказать спасибо за лекарства, — произнесла она, разрезая курицу. — Это было очень мило. И неожиданно.
Я не могла ответить. Ком в горле душил. После ледяного ужаса, что принёс с собой Шон, так просто переключиться на бытовой разговор не получалось.
— Эби… — прошептала я, и голос предательски дрогнул. — Спасибо. Ты появилась так вовремя.
Она мягко улыбнулась, сервируя блюда.
— Как Лиза? — спросила я, наполняя стаканы водой. — Всё в порядке?
Эби вздохнула с облегчением.
— Да, слава Богу, уже всё в порядке. Это было лёгкое пищевое отравление.
Она ненадолго замолчала, аккуратно раскладывая картофель по тарелкам.
— Хорошо, что Джон был дома. Он вечно в командировках. Повезло, что в этот раз задержался. Не знаю, что бы я без него делала.
— Командировки? — уточнила я, подавая ей тарелку. — А где он работает?
Эбигейл подняла на меня взгляд, и в её глазах промелькнуло что-то сложное, почти неуловимое.
— На стройке. — Она произнесла это просто, но я почувствовала, как воздух вокруг нас на мгновение застыл. — В той же компании, где работал твой отец.
Она посмотрела на меня, словно проверяя реакцию. Я замерла с вилкой в руке. Мир словно накренился. Та самая стройка, с которой он не вернулся.
— О, — выдавила я. Ком снова встал в горле, аппетит мгновенно исчез. — Я… не знала.
— Да… — Эбигейл отвела взгляд, снова принявшись за еду, но теперь её движения были менее уверенными. — Он там уже давно. Устроился сразу после школы. Теперь они строят новые многоэтажные дома в соседних городах, поэтому он часто остается там, чтобы не расходовать каждый день бензин. Говорит, коллектив хороший, люди… проверенные. — она сделала паузу, и в тишине кухни было слышно, как тикают часы. — Иногда он рассказывает про твоего отца. Говорит, все его уважали. Что он был хорошим человеком.
Она произнесла это тихо, почти осторожно, как будто боялась задеть что-то больное. Но в её словах не было ничего, кроме искренности. Это было странно. Горько. И в то же время… как-то по-новому связывало меня с этим домом, с этими людьми. Больше не только через боль и потерю, а через память, которую хранили другие.
— По телефону мне показался твой голос очень обеспокоенным, — осторожно поменяла тему я, откладывая вилку. — Как будто… дело было не только в Лизе. Надеюсь, всё в порядке?
Эбигейл вздохнула, отодвинула тарелку и облокотилась на стол. Плечи её слегка поникли.
— Знаешь, когда болен твой ребёнок, ты и правда сходишь с ума. Хочешь помочь, забрать всю боль себе. Наверное, поэтому я так звучала, — она провела рукой по лицу, и в этом жесте была такая усталость, что стало ясно — дело не только в одном вечере. Но углубляться она явно не хотела. Вместо этого она посмотрела на меня, и в её глазах загорелся лёгкий, почти девичий огонёк любопытства.
— Ладно, хватит о моих проблемах, — она махнула рукой, делая вид, что смахивает с себя тяжёлые мысли. — Давай о чём-нибудь хорошем. — она наколола кусочек курицы. — Расскажи про Айову. Признавайся, — она прищурилась, — там хоть кто-то есть нормальный? Или все местные парни только и делают, что кукурузу выращивают?
Я фыркнула, пойманная врасплох. После всего, что пережила за день, этот простой вопрос прозвучал почти сюрреалистично.
— Правда хочешь знать? — улыбнулась я в ответ, чувствуя, как напряжение спадает.
— Конечно! — она подперла подбородок рукой, всем видом настраиваясь на сплетни. — Мне тут, кроме Джона да пары его друзей со стройки, не на кого смотреть. Надо же послушать, как люди живут.
— Ну… — я откинулась на спинку стула, на мгновение задумавшись. — Парни в Айове… они другие. Более… спокойные, что ли. Многие и правда с ферм, или их семьи связаны с сельским хозяйством. Они практичные, надежные. Знаешь, могут и машину починить, и ужин приготовить, и про квантовую физику поддержать разговор, если надо.
Я помолчала, глядя на свой почти пустой стакан.
— А насчёт «кого-то»… — пожала плечами, — нет, сейчас никого. Были попытки, конечно. Например, один парень с факультета журналистики, помешанный на Хемингуэе. Вечно ходил в свитере с оленями и говорил о «суровой мужской правде». На втором свидании попытался научить меня пить виски как он — «как настоящие мужики». Закончилось тем, что я отвезла его домой, а он всю дорогу пел гимн штата. Больше я ему не отвечала.
Эбигейл залилась звонким, искренним смехом.
— Боже, Лекс, это же просто прекрасно! — выдохнула она, вытирая слезу. — А здесь-то ты Шона выбрала для контраста, что ли?
Мы обе рассмеялись, и этот смех разрядил остатки напряжения, витавшего в воздухе. Впервые за этот долгий, эмоционально выматывающий день в доме стало по-настоящему тепло и уютно. И ненадолго показалось, что все проблемы — и мои, и Эби — где-то очень далеко.
Но когда одноклассница ушла, а я, измотанная, провалилась в сон, меня ждала моя личная ловушка. Видимо, внезапное появление Шона на пороге что-то сорвало с предохранителя внутри меня. Кошмар, прерванный в первую ночь, вернулся, чтобы продолжиться с того самого места, где он оборвался.
Язык прилип к пересохшему нёбу, став безжизненным куском плоти. Голос исчез — не просто пропал, а будто его вырвали с корнем, оставив после себя пустоту и беззвучный крик.
«Что я здесь делаю? Зачем я здесь стою? Почему не кричу, не убегаю?»
Эти вопросы, острые, как осколки стекла, разрывали сознание на части. Но объятия Шона — железные, неумолимые — были сильнее. Он стоял сзади, его грудь прижималась к моей спине, а дыхание обжигало шею. Его рука лежала на моих бёдрах, пальцы двигались лениво, бесцеремонно, заявляя свои права. Это был не жест желания. Это был жест собственности. Владения.
А вокруг, как саундтрек к моему унижению, гремело одно и то же, пронзительное и звериное: «БЕЙ! БЕЙ! БЕЙ!»
Пять лет. Пять долгих лет я вычёркивала этот отрезок из своей биографии, стирала его, пока он не превратился в бесформенное пятно страха без деталей и лиц. Мне казалось, я добилась своего — я забыла и жила дальше.
Но сейчас моё же сознание предательски решило вернуть долг. Во сне, где я была беззащитна, оно обрушило на меня всю правду, которую я так старалась похоронить. И, не дойдя до самой страшной части, до того, что я запретила себе помнить, мой разум рванул поводья, отшатнулся от пропасти, в которую сам же меня и толкал, оставив в холодном поту с обрывком ужасной истины.
Сон оборвался на самом пике, и я проснулась. Не плавно, не сонно, а рывком, с одышкой. Сердце колотилось где-то в горле, отдаваясь глухими, частыми ударами в висках.
Я сидела на диване в полной темноте гостиной. Дрожащей рукой я провела по лицу, стирая холодный пот, и лишь тогда ощутила на щеках влагу. Слёзы текли сами, будто тело выплакивало то, чего не мог выразить разум.
Я была одна. Совершенно одна. И в этой тишине скрывалась угроза куда глубже, чем та, что стучалась в дверь. Потому что самый беспощадный враг пришёл не извне. Он обитал во мне. И от собственного сознания нельзя было спрятаться, даже захлопнув все двери на свете.