Последнее, что я помню — это визг тормозов. Пронзительный, режущий слух звук. Потом — ослепительный свет фар встречной фуры, запах паленой резины, бензина, и глухой, сминающий металл удар… Моя маленькая красная машинка, моя верная помощница, превратилась в смертельную ловушку. Боль была мгновенной и всепоглощающей, а потом — ничего. Темнота. Тишина. Конец.

Так я думала.

Но…

Сознание вернулось не плавно, а рывком, будто меня выдернули из вязкого, черного болота за волосы. Первое, что я почувствовала — боль. Тупая, пульсирующая в висках, словно по голове методично били молотком. Второе — холод. Пробирающий до костей, сырой холод, от которого сводило мышцы. Я попыталась сжаться в комок, натянуть на себя одеяло поплотнее, но оно оказалось тонким, колючим и едва ли теплее мокрой тряпки.

Где я? В больнице? Но, почему так холодно?

Я с трудом разлепила веки. Комнату заливал тусклый, серый свет, пробивавшийся сквозь крошечное, затянутое мутной пленкой оконце под самым потолком. Это была не больничная палата. И уж точно не моя уютная спальня в столичной квартире с видом на сонный утренний двор.

Я лежала на чем-то жестком и комковатом, что лишь отдаленно напоминало матрас. Солома, сбитая в плоские лепешки, колола спину сквозь тонкую ткань рубахи. Стены… Боги, да это и стенами-то назвать было сложно! Грубые, неотесанные доски, местами покрытые темными пятнами плесени, где в щелях гулял сквозняк. Воздух пах сыростью, старой золой и чем-то кислым, как прокисшее молоко. В углу комнаты чернел очаг, в котором давно погас огонь, оставив после себя лишь горстку серого пепла.

Паника начала подкрадываться липкими, холодными пальцами.

— Эй! — мой голос прозвучал хрипло и слабо, совсем не так, как я привыкла. — Есть здесь кто-нибудь? Что происходит?

Тишина. Только за окном завывал ветер, царапая невидимыми когтями по крыше.

Я села, и голова тут же взорвалась новой волной боли. Пришлось зажмуриться и вцепиться пальцами в виски. Когда головокружение немного отступило, я опустила руки и посмотрела на них.

И замерла.

Это были не мои руки.

Эти руки были молодыми, но уже грубыми. Кожа сухая, с цыпками на костяшках. Ногти коротко обломаны, под ними виднелись темные полоски въевшейся грязи. На ладонях — твердые мозоли, следы тяжелой, незнакомой мне работы. И они были худыми, с выступающими косточками на запястьях, обтянутых бледной, почти прозрачной кожей.

Нет. Нет-нет-нет. Это какой-то бред. Кошмар.

Я ощупала себя. Тонкая, мешковатая рубаха из грубого полотна, такая же юбка. Тело под ней было незнакомым. Слишком худым, с острыми ключицами и выпирающими ребрами. Где мои привычные, мягкие формы? Где тело женщины, которая любит вкусно поесть и не отказывает себе в десертах собственного приготовления?

Я в панике вскочила на ноги. Комнату качнуло, и я еле успела ухватиться за край грубо сколоченного стола, чтобы не упасть. Дерево под пальцами было шершавым, покрытым застарелыми пятнами и царапинами. На столе стояла одинокая глиняная миска с трещиной и деревянная ложка. И все. Ни крошки еды, ни даже кувшина с водой.

Нужно зеркало. Мне срочно нужно увидеть свое лицо.

Я обшарила взглядом убогое помещение. Никаких зеркал, конечно же, не было. Да что там зеркало, здесь не было ничего, что говорило бы о хоть каком-то подобии комфорта. Голые стены, земляной пол, утоптанный до твердости камня, тот самый стол и две табуретки. В углу — сундук, сбитый из потемневших досок, с ржавыми железными петлями. И мое… ложе.

Именно в тот момент, когда я смотрела на этот жалкий соломенный тюфяк, по голове ударило снова. Но на этот раз это была не физическая боль. Это был… словно обрывок чужой жизни.

Холодный ветер. Запах сырой земли и хвои. Низкое серое небо, готовое разрыдаться дождем. Скрип веревок, опускающих в темную яму грубый деревянный ящик. Могила. И я стою на краю, а ледяные слезы текут по щекам, но я их не замечаю. В моей руке — крошечная, дрожащая ладошка. Маленький мальчик в поношенной курточке жмется ко мне, его плечики сотрясаются от беззвучных рыданий. «Папа…» — шепчет он, и это слово эхом отзывается в моей душе сокрушительной, невыносимой болью. Болью потери, такой острой, что хочется упасть на эту холодную землю и выть, как раненый зверь.

Я вскрикнула и отшатнулась от стола, зажимая рот ладонью. Чужой ладонью.

Это было не мое воспоминание. У меня не было мужа. У меня никогда не было детей. Я всю себя посвятила своей пекарне, своему маленькому делу, которое выстроила с нуля. Какие похороны? Какой мальчик?

Дыхание сбилось, сердце колотилось в ребра. Что это, похищение? Какой-то изощренный розыгрыш? Нет, это было слишком реально. Боль, холод, запахи, эти грубые руки, это исхудавшее тело… и это чужое, разрывающее душу горе.

Нужно было найти свое отражение. Любой ценой!

Я метнулась к окну, но мутное, бычье-пузырчатое стекло искажало все до неузнаваемости, показывая лишь расплывчатое пятно. Тогда я бросилась к двери. Тяжелая, на грубых петлях, она поддалась не сразу. Я вывалилась наружу, на крошечное крыльцо.

Холодный, влажный воздух ударил в лицо. Двор был маленьким и грязным, окруженным покосившимся забором. Прямо напротив дома стояло какое-то строение, похожее на сарай, с высокой кирпичной трубой. Рядом с крыльцом стояла большая деревянная бочка для сбора дождевой воды.

Вода!

Я подбежала к бочке и заглянула внутрь. На поверхности темной, застоявшейся воды плавали листья. Дрожащими руками я разгребла их и наклонилась, вглядываясь в свое отражение.

Из мутной глубины на меня смотрела незнакомка.

Молодая девушка, лет двадцати пяти на вид, не больше. Огромные, серые глаза, сейчас расширенные от ужаса, казались еще больше на изможденном, бледном лице с острыми скулами. Вокруг глаз залегли темные тени усталости и горя. Растрепанные волосы, русые, безжизненные, падали на плечи спутанными прядями. Губы были бледными и потрескавшимися.

Это была не я. Не Ольга! Не тридцативосьмилетняя, уверенная в себе женщина с искорками смеха в глазах и парой милых морщинок у губ. Это было лицо юной вдовы, сломленной горем.

Ноги подогнулись, и я рухнула на колени в грязь. Все. Это конец. Я умерла?

А это… что это? Второй шанс? Наказание? Сумасшествие?

Я сидела на холодной земле, обхватив себя руками, и меня трясло. Не от холода — от осознания. Это не сон. Не галлюцинация. Это моя новая реальность. Я в чужом теле. В чужом, нищем, голодном мире.

Внезапно за спиной скрипнула дверь. Я вздрогнула и резко обернулась.

На пороге стоял маленький заспанный мальчик. Тот самый, из воспоминания. Ему было лет семь, не больше. Худенький, в длинной, до колен, рубахе и заплатанных штанишках. Большие, испуганные глаза, такого же серого цвета, как у моего нового лица, смотрели на меня с тревогой. Светлые волосы были взъерошены после сна. Он стоял, босой, на холодном пороге и ежился.

Он сделал крошечный шажок ко мне.

— Мама? — его голос был тоненьким и дрожащим. — Ты плачешь?

«Мама».

Это слово ударило под дых сильнее, чем отражение в бочке. Это… мой сын? Нет, ее сын. Сын Элис. Вспышка памяти — новое имя, чужое, но теперь мое. Элис.

Я смотрела на него, и паника боролась во мне с жалостью. Этот ребенок был напуган. Он был один. И он смотрел на меня, как на единственную свою защиту в этом мире.

Я медленно поднялась, отряхивая грязь с юбки.

— Нет, милый, — мой голос все еще был чужим, но я постаралась сделать его мягче. — Я не плачу. Просто… задумалась. Ты замерз, иди в дом.

Я подошла и осторожно взяла его за плечи, направляя обратно в промозглую комнату. Его тельце под моими пальцами было таким хрупким, костлявым. Он дрожал.

— Ты голоден? — спросила я, и вопрос вырвался сам собой. Первый, самый главный инстинкт. Накормить ребенка.

Мальчик молча кивнул, не поднимая глаз. Он шмыгнул носом.

— Да, мама. Очень.

Я оглядела пустую комнату. Пустой стол. Холодный очаг. И этого маленького, голодного мальчика.

Отчаяние, которое до этого было абстрактным ужасом, обрело конкретную, осязаемую форму. Форму пустого живота этого ребенка.

В голове звенело. Воспоминания путались, накладываясь друг на друга. Но одно я знала точно. Я не могу просто сесть и умереть здесь от голода и тоски, как, видимо, сделала предыдущая хозяйка этого тела. Я не она. И я боролась за свое место под солнцем всю свою жизнь.

И теперь у меня есть ещë и голодный ребëнок.

— Хорошо, — я решительно выдохнула, пытаясь унять дрожь в голосе. — Сейчас я что-нибудь придумаю. Как… как тебя зовут?

Я осеклась, поняв, какую глупость спросила. Мать не может не знать имени своего сына.

Мальчик поднял на меня удивленные, полные слез глаза.

— Мама, ты что? Я же Тобиас. Ты забыла?

Его губы задрожали. Кажется, он сейчас расплачется.

— Нет, конечно, нет, Тоби, — я быстро присела перед ним на корточки, заглядывая ему в лицо. — Конечно, я не забыла. Просто… голова болит. Очень сильно.

Я коснулась своего виска, и это была чистая правда. Боль никуда не делась.

Он немного успокоился, поверив мне.

— Тебе плохо?

— Уже лучше, — соврала я, заставляя себя улыбнуться. Улыбка получилась кривой и жалкой. — Так, Тобиас. Нам нужно раздобыть еды. Посиди здесь тихонько, хорошо? Я сейчас вернусь.

Он кивнул, забился на одну из табуреток и обхватил колени руками. Маленький, одинокий комочек страха и надежды.

А я… я стояла посреди этой убогой комнаты, в чужом теле, с чужим ребенком, без единой монеты и с единственной мыслью, бьющейся в голове, как набат:

Я должна его накормить!

«Я должна его накормить».

Эта мысль вытеснила все остальные. Панику, шок от перемещения в другое тело, страх перед неизвестным — все это отошло на второй план перед лицом простого, первобытного инстинкта. Передо мной сидел ребенок. Её… мой… наш сын. И он был голоден.

— Так, Тобиас, — я поднялась с корточек, стараясь говорить бодро, словно у меня был четкий план действий, а не звенящая пустота в голове. — Помоги мне. Где у нас… где мама обычно хранит деньги?

Я задала вопрос как можно более небрежно, будто просто забыла из-за головной боли. Тобиас посмотрел на меня с недоумением, которое быстро сменилось привычной для него, как я начала понимать, тоской.

— Деньги? — он пожал худенькими плечами. — В кошельке. Он в сундуке, мама. Но там… там же ничего нет. Ты сама вчера говорила.

Сердце ухнуло вниз. Вчера. Что было вчера? Что говорила и делала настоящая Элис перед тем, как… уйти? Но сейчас было не до рефлексии. Нужно было проверить.

— Все равно, давай посмотрим, — я подошла к темному сундуку в углу. — Может, я что-то упустила. Голова совсем не варит.

Тяжелая крышка поддалась со скрипом, от которого заложило уши. Внутри лежало несколько тряпок, которые, видимо, служили одеждой. Пара залатанных рубах, еще одна юбка, грубее и темнее той, что была на мне, и какая-то теплая накидка из свалявшейся шерсти. На дне, под всем этим барахлом, лежал маленький кожаный мешочек, затянутый шнурком.

Я вытащила его. Развязав узел, я вытряхнула содержимое себе на ладонь.

Ничего.

Абсолютно. Ни одной самой мелкой монетки. Только пыль и пара сухих крошек неизвестного происхождения.

— Я же говорил, — тихо сказал Тобиас за моей спиной.

Я сжала пустой кошелек в кулаке, до боли впиваясь ногтями в ладонь. Хорошо. План А провалился. Деньги — это роскошь. Нам нужна еда. Просто еда.

— Ладно, не беда, — я заставила себя развернуться к нему с ободряющей улыбкой. — Тогда приготовим что-нибудь из того, что есть. Где у нас мука? Овощи?

Я направилась к занавеске в другом углу комнаты, за которой, по логике, должна была находиться кладовка или что-то вроде того. Тобиас молча поплелся за мной.

За занавеской оказалась неглубокая ниша с несколькими полками. И зрелище, открывшееся мне, было еще более удручающим, чем пустой кошелек. На полках стояло несколько глиняных горшков. Я заглянула в первый — пусто. Во второй — пусто. В третьем, на самом дне, белела горстка муки. Может, с мою ладонь, не больше. Рядом в плетеной корзинке лежали две сморщенные луковицы и одна полусгнившая репа. На крюке висел пучок каких-то сушеных трав, источавших слабый пряный аромат.

Вот и все. Весь наш провиант.

В моей прошлой жизни, в моей пекарне, я бы выбросила такие продукты, не задумываясь. Сгнившую репу — в мусор. Муку, которая лежала в открытом горшке, — туда же. А здесь… здесь это было наше единственное достояние. Наш завтрак. Возможно, и обед с ужином.

Меня накрыла волна такого отчаяния, что захотелось сесть прямо на земляной пол и завыть. Это было не просто бедность. Это была нищета. Абсолютная, беспросветная, липкая, как грязь под ногами. Элис не просто умерла от горя. Она умирала от голода. И тащила за собой в могилу собственного сына.

— Мама? — голос Тобиаса вырвал меня из оцепенения. Он теребил край моей юбки. — Мы сможем что-то приготовить?

Я посмотрела в его огромные, полные надежды глаза. И злость вытеснила отчаяние. Злость на судьбу, на этот мир, на слабость той женщины, чье тело я заняла. Как можно было сдаться, когда рядом был он?

— Конечно, сможем, — отрезала я. — Мы приготовим самую вкусную похлебку на свете. А ну-ка, будь моим помощником. Принеси тот большой котелок, что у очага.

Видя мою внезапную решительность, Тобиас оживился. Он с готовностью бросился к очагу и с кряхтением потащил ко мне чугунный котелок, закопченный до черноты.

— Отлично. Теперь нужна вода.

— Из бочки? — спросил он.

Я вспомнила мутную воду с листьями, в которой видела свое новое лицо. Пить это? Готовить из этого? Меня передернуло.

— А есть другая? Из колодца?

— Колодец на площади, мама. Это далеко. И ведра тяжелые. Мы всегда берем из бочки.

Всегда. Это простое слово резануло по ушам. Значит, они всегда пили эту гадость. Боги, неудивительно, что Элис заболела.

— Хорошо. Тогда неси из бочки, — сдалась я. Другого выхода не было. — Только постарайся зачерпнуть почище, без листьев.

Пока Тобиас, вооружившись небольшим ведерком, возился у бочки, я занялась подготовкой. Нож, который я нашла на столе, был тупым и ржавым. Я кое-как срезала гниль с репы, почистила лук. Глаза защипало, и я была даже рада этим слезам — они были настоящими, моими, а не отголоском чужого горя. Муку я высыпала в миску. Теперь — огонь.

Я посмотрела на холодный очаг. Дрова были, но сырые, отсыревшие от вечной промозглости этого дома. А чем разжигать? Спичек в этом мире, очевидно, еще не придумали. Я огляделась. На каминной полке лежал кремень и кусок железа — кресало.

Отлично. Приехали. Я, городской житель до мозга костей, которая в жизни не развела ни одного костра без жидкости для розжига, должна высечь искру. Это был какой-то средневековый квест на выживание.

— Тобиас, — позвала я, когда он притащил ведерко с водой. — Иди сюда. Помоги маме. Голова так кружится, что руки не слушаются. Покажи, как ты это делаешь.

Это была лучшая тактика — притвориться слабой и больной. И она сработала. Тобиас, гордый тем, что ему доверили такое важное дело, взял в свои маленькие ручки кремень и кресало.

— Нужно бить вот так, — он деловито показал, как высекать искры на заранее приготовленный мной трут — пучок сухой травы.

У него получилось не сразу. Маленькие ручки с трудом справлялись с камнем и железом. Но он упорно чиркал снова и снова, закусив губу от усердия. Наконец, слабая искорка упала на трут. Он задымился. Тобиас тут же принялся осторожно дуть, раздувая тлеющий огонек. Его щеки раздувались, как у маленького хомячка. И когда над трутом вспыхнул крошечный язычок пламени, он посмотрел на меня с такой гордостью, что у меня снова сжалось сердце.

— Молодец! — искренне похвалила я. — Ты мой спаситель.

Он просиял. Вместе мы перенесли огонь на самые тонкие щепки, а потом подложили дрова покрупнее. Очаг нехотя задымил, наполняя комнату едким чадом, но потом все же разгорелся, и по комнате разлилось долгожданное тепло.

Я повесила котелок с водой над огнем. Когда вода закипела, я бросила туда нарезанные овощи. Затем развела в чашке с холодной водой ту жалкую горстку муки и тонкой струйкой влила в кипящую воду, постоянно помешивая, чтобы не было комков. Это была пародия на суп-пюре, жидкая, серая баланда. Я нашла в углу банку с солью и щедро посолила варево — соль хотя бы придаст ему вкус.

Запах поплыл по комнате. Не ароматный, как от моих крем-супов в Москве, а простой, бедный запах вареного лука и репы. Но для Тобиаса это был запах еды. Он сидел на табуретке, не сводя глаз с котелка, и жадно вдыхал аромат.

Когда похлебка была готова, я сняла котелок с огня. Разлила ее по двум мискам. Та, что с трещиной, досталась мне. Целую я отдала Тобиасу.

— Осторожно, горячо, — предупредила я, ставя миску перед ним на стол.

Он не слушал. Схватив ложку, он дул на нее, обжигаясь, и торопливо отправлял в рот. Он ел так жадно, так быстро, словно боялся, что еду отнимут. Он не чавкал, нет, он был воспитанным мальчиком, но в его торопливости сквозила вся глубина его голода.

Я взяла свою ложку и зачерпнула немного похлебки. Поднесла ко рту. Вкус был… никакой. Водянистый, с легкой сладостью лука и горьковатым привкусом репы. Мучная заправка делала ее склизкой. Это было невкусно. Это было ужасно. Но это была горячая еда.

Я сделала еще пару ложек, просто чтобы заставить желудок замолчать. Но кусок в горло не лез. Я смотрела на Тобиаса, который уже доедал свою порцию, и осознание, от которого я пыталась отгородиться весь этот час, навалилось на меня со всей своей неотвратимостью.

Это не временные трудности. Это не просто «черная полоса». Это дно. И мы на нем.

Сегодня я смогла сварить эту баланду. Но овощи кончились. Мука кончилась. Завтра нам снова будет нечего есть. А потом послезавтра. И так до тех пор, пока мы, как и настоящая Элис, не ляжем на этот соломенный тюфяк и не умрем.

Тобиас выскреб ложкой остатки со дна миски и поднял на меня свои просиявшие глаза.

— Спасибо, мама! Было очень вкусно!

Он выглядел таким счастливым из-за миски этой отвратительной бурды. И в этот момент я поняла. Я не могу позволить ему умереть. Я не могу позволить себе сдаться. Я не Элис. Я — Ольга. И если в прошлой жизни я смогла с нуля построить успешный бизнес, то и здесь, в этом грязном, холодном мире, я смогу найти выход. Ради этого мальчика.

Я отодвинула свою почти полную миску к нему.

— Ешь, Тоби. Я что-то не голодна.

Он с сомнением посмотрел на меня.

— Правда?

— Правда. Ешь, тебе нужны силы.

Он с благодарностью подвинул миску к себе и принялся за вторую порцию.

А я сидела напротив, смотрела на пляшущие языки пламени в очаге и впервые за все это безумное утро, кажется, начала думать. Не паниковать, не ужасаться, а именно думать. У меня нет денег. У меня нет еды. Но у меня есть это тело — молодое и, если его откормить, сильное. У меня есть руки, которые помнят, как работать с тестом. И у меня есть знания из другого мира.

Во дворе, я помню, стоял сарай с трубой. Похожий на… пекарню?

Мысль была слабой, как та первая искра, что высек Тобиас. Но я знала — если правильно на нее подуть, из нее может разгореться пламя. Пламя, которое согреет этот дом и накормит моего нового сына.

Я должна была это проверить. Немедленно.

Тобиас выскреб ложкой свою вторую миску дочиста, так, что глиняное донышко заблестело во влажных отсветах огня. Он откинулся на спинку стула с таким довольным вздохом, словно только что откушал на королевском пиру. Его щеки слегка порозовели, а в глазах, еще недавно полных тревоги, появился сонный, сытый блеск.

— Спасибо, мама, — повторил он уже тише, борясь с зевотой.

Я смотрела на него, и внутри меня что-то защемило. Эта простая, искренняя благодарность за миску пустой похлебки была одновременно и самым горьким упреком, и самой сильной мотивацией. Я не могла, просто не имела права его подвести.

Мой взгляд снова метнулся к окну, за которым виднелся силуэт того самого сарая с трубой. Пекарня. Мысль, до этого бывшая лишь смутным предположением, теперь превратилась в навязчивую идею. В единственную ниточку, за которую можно было уцепиться.

— Тоби, — я наклонилась к нему, понизив голос, словно собиралась сообщить великую тайну. — Ты ведь помнишь… ту пристройку во дворе? Где… где папа работал?

При упоминании отца его лицо на мгновение омрачилось, но тут же сменилось детским любопытством.

— Пекарню? Конечно, помню.

— Я хочу сходить туда. Посмотреть. Ты пойдешь со мной?

Он тут же встрепенулся, сонливость как рукой сняло.

— Пойдем! — он спрыгнул с табуретки. — Там папины инструменты! И большая печь! Мы давно там не были.

«Мы». То есть Элис. Она забросила все после смерти мужа. Закрылась в своем горе, заколотила досками не только дверь в пекарню, но и дверь в собственную жизнь.

— Тогда одевайся теплее, — скомандовала я, поднимаясь. — Накинь ту шерстяную накидку из сундука. На улице холодно.

Пока он возился, я нашла себе нечто вроде грубых башмаков, набитых изнутри соломой для тепла. Ощущения были странными, но это лучше, чем идти босиком по холодной, влажной земле.

Мы вышли из дома. Ветер тут же растрепал волосы, заставив поежиться. Небо было низким, свинцовым, готовым в любой момент пролиться холодным дождем. Двор выглядел еще более убогим при дневном свете: грязь, лужи, покосившийся забор. А в центре всего этого — приземистое строение из камня и дерева с высокой, закопченной трубой. Последняя надежда.

Я подошла к тяжелой деревянной двери. На ней висел ржавый засов. Когда я потянулась, чтобы его отодвинуть зрение поплыло. Звуки ветра стихли, и я провалилась снова в темноту воспоминаний…

Солнечный день. Такой яркий, что приходится щуриться. Воздух пахнет свежей стружкой и полевыми цветами. У этой самой двери стоит высокий, широкоплечий мужчина. Его русые волосы выгорели на солнце, а в уголках голубых глаз собрались смешливые морщинки. Он сильный, его руки в мозолях, но они такие нежные, когда он касается моей щеки. Роланд. Мой муж.

— Ну что, Элис, — говорит он, с теплой хрипотцой, — скоро закончу. И тогда наша печь будет гудеть, а запах свежего хлеба разнесется по всей улице. Мы с тобой заживем! Тобиас будет есть самые сладкие булочки в Остервике.

Он смеется, и я смеюсь вместе с ним, прижимаясь к его сильному плечу. Я чувствую себя в безопасности. Я чувствую себя счастливой. Впереди — целая жизнь…

— Мама! Мама, что с тобой?

Резкий, испуганный голос Тобиаса выдернул меня из чужого прошлого. Я моргнула, сбрасывая наваждение. Я стояла, вцепившись в дверь, а по щекам текли слезы. Не мои слезы. Слезы Элис. Память ее тела о счастье, которое было так безжалостно отнято.

— Мама, тебе опять плохо? — Тобиас дергал меня за юбку, в его глазах стоял неподдельный ужас. — У тебя снова болит голова?

Я поспешно вытерла слезы тыльной стороной ладони.

— Все хорошо, милый. Просто… просто вспомнила кое-что, — я сглотнула ком в горле. — Все в порядке. Давай откроем.

Я собрала всю свою волю в кулак и с силой потянула засов. Он поддался с оглушительным скрежетом. Дверь нехотя отворилась, впуская нас в полумрак.

Внутри пахло остывшей золой, сыростью и… забвением. Помещение было небольшим. В центре возвышалась огромная, занимавшая почти половину пространства, печь. Когда-то она, должно быть, была сердцем этого места, но сейчас выглядела мертвой и холодной. Вдоль стен стояли столы, покрытые толстым слоем пыли и паутины. В углу валялись какие-то мешки, очевидно, пустые.

Тобиас юркнул внутрь и тут же подбежал к одному из столов.

— Смотри, мама! Это папина лопата! — он с трудом поднял длинную деревянную лопату для посадки хлеба в печь. Она была почти вдвое выше него. — Он обещал научить меня, когда я подрасту.

Я подошла ближе. На ручке лопаты была вырезана кривоватая, но сделанная с любовью буква «Т». Для Тобиаса.

И снова удар. Новый обрывок воспоминаний, на этот раз темный и страшный.

Стук в дверь. Не такой, как стучал Роланд — уверенный и родной. Этот был резким, требовательным. На пороге стоял стражник. Его лицо было суровым и безразличным. «Вдова Роланда-дровосека?» — спрашивает он, даже не глядя мне в глаза.

Я киваю, и сердце сжимается от ледяного предчувствия.

— Несчастный случай на лесозаготовках. Дерево… Соболезную.

И все. Мир рушится. Звуки пропадают, краски блекнут. Остается только оглушающая пустота и одно слово, которое бьется в голове: «Нет. Нет. Нет».

А потом — другое воспоминание, еще более унизительное.

Тот же порог. Но теперь на нем стоит другой человек — приземистый, с цепкими глазками, сборщик долгов от торговца, у которого Роланд брал в долг на постройку этой самой пекарни. Он размахивает перед моим лицом долговой распиской.

— Муж твой умер, вдова, а долг остался. Пять золотых крон. Срок вышел. Где деньги?

— У меня нет денег, — шепчу я, опустив глаза. — Роланд… он только…

— Меня это не волнует! — рявкает он. — Нет денег — отдавай имущество. Пекарню я заберу. И дом тоже. Даю тебе месяц. Не вернешь долг — вылетишь на улицу вместе со своим щенком!

Он уходит, а я стою, парализованная ужасом и стыдом. Пять золотых крон. Это целое состояние. У меня нет и медной монеты. Я в ловушке. Выхода нет.

Я пошатнулась и схватилась за край стола, чтобы не упасть. Пыль взметнулась в воздух, забивая нос. Так вот оно что. Не просто горе. Не просто нищета. Еще и долги. Роланд хотел построить для них будущее, но его смерть превратила мечту в долговую яму.

А Элис… она просто не выдержала. Сначала смерть любимого мужа. Потом угроза потерять все, остаться на улице с ребенком на руках. Голод. Холод. Болезнь. Она не боролась. Она просто… позволила горю и отчаянию сожрать себя. Медленно угасала день за днем, пока окончательно не погасла.

Я посмотрела на Тобиаса. Он все еще возился с тяжелой лопатой, пытаясь изобразить, как его отец сажает хлеб в печь. Он был так поглощен этим, что не заметил моего состояния. Он был здесь, в этой заброшенной, холодной пекарне, и вспоминал своего отца. А его мать в это время умирала в нескольких шагах отсюда, в холодной постели.

Нет.

Я выпрямилась, сжав кулаки.

Я не знаю, почему мне дали этот шанс. Может, это какая-то вселенская ошибка. Может, это чья-то злая шутка. Но я здесь. Я жива. И я не позволю этому мальчику разделить судьбу своей матери.

Она сдалась. Она позволила горю победить. Она выбрала смерть.

А я выбираю жизнь.

Я пережила автокатастрофу, которая должна была превратить меня в лепешку. Я очнулась в чужом теле, в чужом мире, похожем на кошмарный сон. Но я все еще здесь. Дышу. Думаю. Чувствую. И я не собираюсь сдаваться из-за какого-то средневекового коллектора и отсутствия еды!

— Тоби, — мой голос прозвучал твердо и уверенно. Я сама удивилась его силе.

Он обернулся, удивленно глядя на меня.

— Поставь лопату. Иди сюда.

Он послушно прислонил лопату к стене и подошел ко мне. Я опустилась перед ним на колени, взяв его маленькие, холодные руки в свои.

— Слушай меня внимательно, — я заглянула ему прямо в глаза. — Все будет хорошо. Ты меня слышишь?

Он неуверенно кивнул.

— Я знаю, что нам было очень тяжело, — продолжала я, подбирая слова. — И мама… мама была очень слаба. Но это закончилось. Прямо сейчас.

Я обвела рукой пыльное, заброшенное помещение.

— Мы вернем это место к жизни. Эта печь снова будет горячей. И мы с тобой будем печь самый вкусный хлеб в Остервике. Такой, каким гордился бы твой отец.

На его лице отразилась целая гамма чувств: недоверие, удивление и, наконец, крошечный, робкий росток надежды.

— Правда? — прошептал он. — Ты сможешь, мама?

— Я смогу, — сказала я без тени сомнения. — Нет. Мы сможем. Вместе. Ты будешь моим главным помощником. Согласен?

Его глаза вспыхнули. Он забыл про горе, про голод, про страх. Передо мной был просто маленький мальчик, которому пообещали приключение.

— Согласен! — он крепко обнял меня за шею.

Я прижала его к себе. Впервые этот жест не казался чужим или вынужденным. Я обнимала этого ребенка, и чувствовала, как внутри меня рождается решимость действовать.

Я сделаю это. Ради него. Ради себя. Ради этого второго шанса, который мне выпал. Я отмою эту пекарню от пыли и забвения. Заплачу все долги. Я накормлю этого мальчика до отвала.

Прощай, Элис. Спасибо за твое тело. Покойся с миром.

Теперь здесь я.

Я держала его в объятиях еще несколько секунд, впитывая хрупкое тепло его маленького тельца. Этот ребенок, этот чужой-родной мальчик, был моим. Ради него стоило жить и бороться.

Я осторожно отстранилась, но продолжала держать руки на его плечах, заглядывая в его серьезные, не по-детски взрослые глаза.

— Ну что, мой главный помощник, — я постаралась улыбнуться, и на этот раз улыбка получилась почти настоящей, не такой вымученной, как утром. — Готов к работе? Нам предстоит большая инспекция.

— Ин-спек-ция? — он по слогам повторил незнакомое слово, смешно нахмурив светлые брови. — А что это?

— Это значит, что мы должны все-все осмотреть, — объяснила я. — Как настоящие хозяева. Мы должны узнать, что у нас есть, что сломано, а что еще может послужить. Понял? Ты будешь моими глазами и ушами.

Он тут же выпрямился, принимая на себя новую, важную роль.

— Понял! Я буду смотреть очень внимательно, мама!

— Вот и отлично. Тогда начнем.

Я отпустила его и сделала шаг вглубь помещения. Первое, что бросалось в глаза — это запустение. Все было покрыто толстым, серым слоем пыли, словно саваном. По углам свисала густая паутина, ее нити поблескивали в тусклом свете, пробивавшемся сквозь единственное грязное оконце. Воздух был спертым, пахло мышами и холодной сажей.

Да, вид был удручающий. В моей пекарне за такую антисанитарию меня бы закрыли в тот же день. Но сейчас это было неважно. Главное — не грязь. Главное — что под ней.

— Так, давай по порядку, — я хлопнула в ладоши, и облачко пыли поднялось в воздух. Тобиас тут же чихнул. — Сначала запасы. Где твой папа хранил муку?

Он, не задумываясь, показал пальчиком в самый темный угол.

— Вон там, в мешках.

Я подошла. У стены действительно стояло несколько больших мешков из грубой мешковины. Они были аккуратно сложены, но выглядели… плоскими. Слишком плоскими. Сердце тревожно екнуло. Я потянула за край верхнего мешка. Он был почти невесомым. Я развязала бечевку и заглянула внутрь.

Пусто.

— Мама? — Тобиас подошел и заглянул мне через плечо. — Там ничего нет?

— Посмотрим в других, — мой голос был спокойнее, чем я себя чувствовала.

Я проверила второй мешок. Пусто. Третий. Четвертый. Все они были пусты. Кто-то — скорее всего, тот самый сборщик долгов — выгреб все до последнего. Нет, не все. На дне самого последнего мешка, в складках ткани, я нащупала что-то сыпучее. Я запустила туда руку и выгребла на ладонь жалкую горсть серой, скомкавшейся муки. С мусором и, кажется, мышиным пометом.

Я молча смотрела на эту пыль на своей ладони. Вот и все, что осталось от дела Роланда. От их мечты.

— Мыши все съели? — с детской непосредственностью спросил Тобиас.

— Наверное, мыши, — тихо ответила я, высыпая мусор обратно в мешок. — Ладно. С запасами все ясно. Их нет. Идем дальше. Инструменты.

Мы подошли к длинному рабочему столу. Здесь все тоже было покрыто пылью, но под ней угадывались очертания знакомых мне предметов. Я провела рукой по поверхности, смахнув паутину.

— Это дежа, — сказала я скорее себе, чем Тобиасу, указывая на большое деревянное корыто для замеса теста. Я приподняла его. Дно было рассохшимся, в нем зияла длинная щель. — Тесто будет вытекать. Нужно чинить.

Тобиас серьезно кивнул, словно делая пометки в воображаемом блокноте.

Я взяла в руки деревянную миску. Большая, удобная, но сбоку — глубокая трещина. Если налить в нее воды, она тут же вытечет. Рядом лежал скребок для теста — кусок железа, покрытый слоем ржавчины. Несколько деревянных форм для хлеба были погрызены мышами.

Каждый новый предмет был как маленький укол разочарования. Все старое, сломанное, пришедшее в негодность от сырости и забвения. Элис не просто забросила пекарню, она позволила ей умереть, сгнить заживо, как и она сама.

— Мама, а это что? — Тобиас ткнул пальцем в странный предмет, похожий на большую мухобойку с дырками.

— Это сито, — объяснила я, поднимая его. Сетка, сплетенная из конского волоса, провисла и местами порвалась. — Чтобы просеивать муку. Делать ее чистой и пышной.

— Оно сломано?

— Да, — я вздохнула, кладя сито на стол. — Почти все сломано, Тоби.

Он понурил голову. Робкая надежда, зажегшаяся в его глазах, начала гаснуть. Я видела это, и мне стало страшно. Если он потеряет веру, то и я могу не выдержать.

— Эй, — я присела перед ним. — Ты чего нос повесил? Я сказала «почти все». Это не значит, что все пропало. Сломанное можно починить. Ржавое — почистить. Дырявое — залатать. Это просто работа. Много работы. Но мы ведь не боимся работы, правда?

Он посмотрел на меня, шмыгнул носом.

— Не боимся.

— Вот и я о том же. Осталась самая главная вещь. Сердце нашей пекарни. Пойдем, посмотрим на нее.

Я взяла его за руку, и мы подошли к ней. К печи.

Она была огромной, сложенной из грубого камня и красного кирпича, и занимала всю заднюю стену. Устье печи чернело, как открытая пасть спящего зверя. Сбоку была аккуратная поленница, но дрова в ней, как и в доме, были сырыми и покрытыми плесенью. Несмотря на запустение, в самой конструкции чувствовалась основательность. Роланд строил на века. Его руки создали эту мощь, это каменное сердце, которое должно было кормить его семью.

Я с благоговением провела рукой по холодному кирпичу. Конструкция была правильной. Я, как профессионал, видела это сразу. Правильный свод для циркуляции жара, удобное расположение устья. Этот мужчина, Роланд, он знал, что делал. Или очень любил свою жену и сына, раз вложил столько труда.

— Ну-ка, дай-ка я загляну внутрь, — сказала я, наклоняясь.

Внутри было темно и гулко. Пахло старой сажей. Я пошарила рукой по поду — дну печи. Кирпич был гладким, ровным. Это хорошо. Очень хорошо.

— Мама, там ничего не видно, — сказал Тобиас.

— Ты прав. Нужен свет. Тоби, сбегай в дом, принеси мне лучину подлиннее. Только осторожно, не обожгись.

Он тут же сорвался с места, обрадованный новым поручением. А я осталась наедине с печью. С нашей последней надеждой. Пожалуйста, будь цела. Пожалуйста, будь просто грязной и холодной, но целой.

Через минуту Тобиас вернулся, неся в вытянутой руке дымящуюся лучину.

— Вот, мама!

— Спасибо, мой хороший. А теперь посвети мне вот сюда, в самый дальний угол.

Он послушно просунул руку с лучиной в устье печи. Оранжевый, дрожащий свет выхватил из темноты кирпичные своды, покрытые черной копотью. Я всматривалась, сантиметр за сантиметром изучая кладку. Слева все было в порядке. Свод ровный. Задняя стенка — целая. Справа…

Свет лучины скользнул по правой стенке, и мое сердце пропустило удар.

Там, от самого пола и почти до самого верха, через три ряда кирпичей, змеилась тонкая, но отчетливая темная линия.

Трещина.

— Что там, мама? — с тревогой спросил Тобиас, чувствуя, как напряглась моя спина.

— Ничего, милый, — выдавила я. — Посвети еще вот сюда, чуть выше.

Он передвинул лучину. Да. Это была она. Не просто царапина на поверхности. Трещина в самой кладке. Неглубокая, пока еще не сквозная. Но она была. А это означало, что печь опасна. При сильном нагреве она могла лопнуть. Горячий воздух будет уходить, жар держаться не будет. А в худшем случае… в худшем случае все это могло просто обрушиться.

План, такой ясный и четкий в моей голове, рассыпался в прах. Все остальное — сломанные инструменты, отсутствие муки — было решаемо. Но сломанная печь… это был приговор. Починить ее мог только опытный печник. А работа печника стоит денег. Денег, которых у нас не было. Ни монеты.

Лучина в руке Тобиаса догорела и погасла. Мы снова погрузились в полумрак. И в этом полумраке отчаяние, которое я так старательно гнала от себя, вернулось и накрыло с головой.

Все зря. Все мои решения, вся моя напускная храбрость. Мы в ловушке. И выхода из нее нет.

Я опустилась прямо на грязный пол, обхватив голову руками.

— Мама? — голос Тобиаса дрожал. Он подошел и положил свою маленькую ручку мне на плечо. — Печка тоже сломалась? Совсем-совсем?

Я не могла ему врать. Не сейчас.

— Да, Тоби, — глухо сказала я. — В ней трещина.

— Это очень плохо? — прошептал он.

Я подняла на него глаза. В полумраке его лицо казалось бледным пятном, на котором темнели два огромных, полных страха глаза. И глядя на него, я поняла, что не могу. Я не имею права сейчас раскиснуть. Не перед ним.

Я глубоко вздохнула, заставляя себя успокоиться. Думай, Ольга, думай. Ты же не просто пекарь, ты была владелицей. Ты решала проблемы. Сломался тестомес? Вызывала мастера. Прорвало трубу? Звонила сантехнику. Всегда был выход.

Так, стоп. Какая трещина? Она сквозная? Нет. Кладка поехала? Нет, свод держится крепко. Роланд строил на совесть. Трещина пошла, скорее всего, от сырости, от того, что печь долго не топили, а потом, возможно, был мороз. Это плохо, но не смертельно.

Что нужно, чтобы ее починить? Нужна специальная глина. Огнеупорная. И прямые руки.

Где взять глину? Я понятия не имею. Где взять прямые руки? У меня они есть. В прошлой жизни мне приходилось самой подмазывать свою подовую печь. Технология простая. Зачистить, смочить, замазать. Дать высохнуть.

План начал выстраиваться заново. Хрупкий, шаткий, но все же план.

Я поднялась на ноги, отряхивая пыль с юбки.

— Это плохо, Тобиас. Но это не конец света.

Я снова подошла к печи и решительно постучала костяшками пальцев по кирпичу рядом с трещиной. Звук был глухим, надежным. Камень стоял крепко.

— Конструкция жива, — сказала я уверенно. — Слышишь? Она крепкая. Твой отец был отличным мастером. А трещину… трещину мы замажем.

— Ты умеешь? — с надеждой спросил он.

— Я научусь, — твердо ответила я. Это была почти правда. — Но сначала нам нужно сделать кое-что другое.

— Что?

— Сначала мы должны все здесь отмыть. Вычистить каждый уголок. Вынести весь мусор. Чтобы наша пекарня снова задышала. Это мы можем сделать прямо сейчас, без всяких денег. Это будет наш первый шаг. С него все и начнется.

Я посмотрела на него. На моего маленького, испуганного, но такого верного помощника.

— Ты со мной?

Он смотрел то на меня, то на огромную темную печь. И я видела, как в его глазах страх снова уступает место решимости. Моя решимость передалась ему.

— С тобой, мама! — он кивнул так энергично, что его светлые волосы растрепались. — Что нужно делать?

— Для начала, — я оглядела поле предстоящей битвы, — нам нужны ведра, тряпки и много-много воды. И еще веник. Я видела старый у двери. Начнем с паутины. Объявляю войну всем паукам Остервика!

Впервые за весь день Тобиас рассмеялся. Звонко, по-детски. И этот смех был лучшей наградой. Он эхом прокатился по заброшенной пекарне, и мне показалось, что даже стены ответили на него благодарной дрожью.

План был. Работа была. А значит, была и надежда.

Смех Тобиаса был как звон маленького колокольчика в тишине. Он вернул в это заброшенное место жизнь, прогнал липкий страх и наполнил спертый воздух надеждой. Война так война.

— Так, генерал Тобиас, — я подхватила его боевой настрой, — ваша первая задача — раздобыть в доме веник и тряпку. А я займусь стратегическим планированием и доставкой боеприпасов, то есть воды.

— Есть, командир! — пискнул он и со всех ног бросился в дом.

Пока он искал «оружие», я несколько раз сбегала к бочке с водой. Да, вода была мутной, но для мытья полов и стен сойдет. Мы не собирались ее пить. Я натаскала два ведра, и руки, не привыкшие к такой нагрузке, тут же загудели. Тело Элис было слабым, истощенным, и это предстояло исправить в первую очередь.

Тобиас вернулся, волоча за собой облезлый веник, который был выше него ростом, и тряпку, больше похожую на серое истлевшее привидение.

— Отлично, солдат! — похвалила я. — Начинаем операцию «Чистая паутина». Твоя задача — сбивать всю паутину со стен, какую достанешь. А я займусь верхним ярусом.

Следующие пару часов мы работали как одержимые. Я, вооружившись длинной палкой с намотанной на конце тряпкой, счищала вековую грязь и паутину с потолочных балок. Пыль и дохлые насекомые сыпались мне на голову, забивались в нос и рот, но я упрямо продолжала. Тобиас с деловитым сопением орудовал веником, сгоняя пыль и мусор в одну большую кучу у порога.

Работа была грязной, тяжелой, но она отвлекала. Она давала ощущение контроля. Каждый взмах веника, каждый отмытый сантиметр стола был маленькой победой над запустением. Мы не разговаривали, только изредка переглядывались и ободряюще улыбались друг другу. Мы были командой.

Когда со стенами и потолком было покончено, мы принялись за столы. Я оттирала въевшуюся грязь и мучную пыль, превратившуюся за месяцы в твердую корку. Тобиас подметал то, что я счищала. Постепенно, очень медленно, пекарня начала преображаться. Она все еще была старой и убогой, но она перестала быть мертвой.

Наконец, выдохшись, мы остановились. Я оперлась о край уже чистого стола, переводя дух. Тобиас сел прямо на пол, прислонившись к стене. Оба мы были в пыли с ног до головы, но на его лице играла гордая улыбка.

— Смотри, мама! — он обвел рукой помещение. — Как чисто стало!

— Ты прав, — я кивнула, оглядывая плоды наших трудов. — Ты отлично поработал. Я бы без тебя не справилась.

Он просиял. Но мой взгляд упал на печь. На ту самую трещину, которую не могла скрыть никакая уборка. Потом на пустые мешки в углу. На сломанные инструменты, которые мы аккуратно сложили на одном из столов.

Уборка — это хорошо. Но она не починит печь. И не наполнит мешки мукой.

— Мама, а что теперь? — спросил Тобиас, словно прочитав мои мысли. — Теперь будем чинить печку?

Я села на пол рядом с ним, обняв его за худенькие плечи.

— Будем, милый. Обязательно. Но… для этого нам кое-что нужно.

— Что?

Я вздохнула. Пришло время для неприятной правды.

— Чтобы починить печь, нужна специальная глина. А чтобы печь хлеб, нужна мука. И дрова, сухие и хорошие. А все это… все это стоит денег.

Он нахмурился, пытаясь понять.

— А у нас… у нас же нет денег? В кошельке пусто.

— Да, Тоби. Пусто.

Надежда на его лице снова начала угасать. Он опустил голову, ковыряя пальцем щель в полу.

— Значит… мы не сможем печь хлеб?

— Сможем, — сказала я тверже, чем чувствовала на самом деле. — Мы обязательно сможем. Просто нам нужно найти что-то, что можно продать. Чтобы получить наши первые монеты. Стартовый капитал.

— Продать? — он поднял на меня глаза. — А что у нас есть?

Хороший вопрос. Что у нас есть? Я мысленно перебрала наше «богатство». Дырявый дом. Сломанная пекарня. Пара тряпок в сундуке. Две миски и две ложки. Продавать было абсолютно нечего.

Или…

Я снова вспомнила тот сундук. Под тряпьем, на самом дне, я тогда искала только кошелек. А может быть, там было что-то еще? Что-то, что Элис хранила? Какая-то мелочь, какая-то безделушка, которую она не смогла заставить себя продать даже под угрозой голодной смерти?

— Пойдем, — я поднялась и потянула его за руку. — Проведем еще одну инспекцию. В доме. Будем искать сокровища.

Эта идея ему понравилась. Мы вернулись в дом, и я снова опустилась на колени перед старым сундуком. Тобиас присел рядом, заглядывая внутрь сгоравшим от любопытства взглядом.

Я начала методично вытаскивать и складывать рядом на пол все его содержимое. Две мужские рубахи, грубые, но чисто выстиранные, со следами штопки. Они пахли слабым, едва уловимым запахом древесной смолы. Еще одна женская рубаха. Теплая накидка. Несколько детских вещичек, из которых Тобиас, очевидно, давно вырос.

Я прощупала каждый шов, каждый кармашек. Ничего.

Дно сундука было выложено старой пожелтевшей тканью. Я подняла ее. Под ней, в самом уголке, лежал небольшой сверток из кусочка льна. Он был аккуратно перевязан бечевкой.

Руки слегка дрожали, когда я развязывала узелок. Тобиас затаил дыхание.

Я развернула ткань.

На моей ладони лежала застежка. Фибула. Небольшая, размером с мой большой палец, искусно сделанная из меди в форме дубового листа. Металл потускнел от времени, но работа была тонкой — каждая прожилка на листе была тщательно проработана. Это была не просто поделка деревенского кузнеца. Это была вещь, сделанная мастером.

И снова меня накрыло. Не мое воспоминание. Ее…

Ярмарка. Шум, смех, музыка. Роланд держит меня за руку. Он только что продал партию дров городскому трактирщику и получил хорошую плату.

— Пойдем, Элис! Я видел кое-что для тебя!

Он тащит меня к лотку ювелира. Я отнекиваюсь, говорю, что нам нужны деньги на дом, на еду. Но он не слушает.

— Глупости! Моя жена должна носить красивые вещи!

Он покупает мне тонкую серебряную цепочку. А потом его взгляд падает на эту застежку.

— А вот это, — говорит он, беря ее в руки, — это мне. Дуб — символ силы. Чтобы я всегда был сильным для вас с Тобиасом. Чтобы мог защитить и прокормить.

Он прикрепляет застежку к вороту своей лучшей рубахи и подмигивает мне. И в этот момент я люблю его так сильно, что готова расплакаться от счастья.

Я моргнула, сгоняя непрошеную влагу с глаз. Вот оно. Последнее, что осталось от него. Символ его любви и обещания, которое он не смог сдержать. Я поняла, почему Элис не продала ее. Продать ее — значило предать память. Признать, что его силы не хватило.

— Что это, мама? — прошептал Тобиас.

— Это… папина застежка, — мой голос дрогнул.

— Она красивая, — он осторожно коснулся пальчиком холодного металла. — Я вспомнил. Папа носил ее по праздникам.

Он помнил. Конечно, он помнил.

Я смотрела на этот кусочек меди на своей ладони, и во мне боролись два человека. Элис кричала внутри меня: «Не смей! Это все, что осталось! Это память!» А Ольга, прагматичная владелица кафе, спокойно отвечала: «Памятью сына не накормишь. Эта вещь единственное, что у нас есть из ценного. А нам нужно жить».

Я медленно и осторожно завернула застежку обратно в тряпицу. Спрятала сверток в карман своей юбки.

— Тобиас. Мы продадим ее.

Он широко распахнул глаза.

— Папину?

— Да. Твой папа хотел, чтобы вы были сыты и в тепле, — я говорила медленно, подбирая слова. — Он отдал бы что угодно, лишь бы ты не голодал. Эта застежка купит нам муку. Она вернет жизнь в его пекарню. Он был бы этим горд. Ты понимаешь?

Он долго молчал, глядя на мой карман, где лежала застежка. Потом медленно кивнул.

— Да, мама. Я понимаю.

— Хорошо. Тогда нам нужно идти в город. На торговую площадь.

***

Дорога до центра города заняла минут двадцать. Мы шли по грязным, разбитым улочкам окраины, лавируя между лужами и кучами мусора. Чем ближе к центру, тем оживленнее становилось вокруг. Появились каменные дома, из труб вился дымок. Воздух наполнился новыми запахами: навоза, жареного мяса, свежего хлеба… От последнего у меня свело желудок.

Я крепко держала Тобиаса за руку. Он жался ко мне, с опаской глядя на шумную толпу. Я и сама чувствовала себя неуютно. На нас, одетых в бедное, залатанное тряпье, то и дело бросали косые взгляды. Кто-то — с жалостью, кто-то — с презрением.

Наконец мы вышли на главную площадь. Здесь кипела жизнь. Торговцы кричали, нахваливая свой товар. Пахло специями, кожей, живностью из клеток. Я искала глазами нужную мне лавку. Лавку скупщика, ростовщика — неважно, как он себя называл. Такое место должно быть в любом городе.

Я заметила ее в одном из переулков, отходящих от площади. Небольшая, с зарешеченным окном и тяжелой дверью. Над дверью висела вывеска с изображением весов. То, что нужно.

— Тоби, постой здесь, у входа, — сказала я, присев перед ним. — Я быстро. Никуда не уходи и ни с кем не разговаривай, договорились?

Он испуганно кивнул. Я оставила его у стены и, сделав глубокий вдох, толкнула дверь. Внутри звякнул колокольчик.

Помещение было темным и тесным, заваленным всяким хламом. Старая мебель, потускневшая посуда, ржавое оружие, одежда — все было свалено в кучи. Воздух был спертым, пахло пылью и кислым вином.

За высоким прилавком сидел мужчина. Лысый, с мясистым лицом и маленькими, глубоко посаженными глазками, которые тут же впились в меня, оценивая.

— Чем могу служить, вдовушка? — его голос был маслянистым и неприятным. Он с первого взгляда определил мой статус.

Я подошла к прилавку. Сердце колотилось так, что, казалось, он его слышит. Спокойно, Ольга. Ты заключала сделки на сотни тысяч. Этот мелкий лавочник — не ровня тебе.

— Я хочу продать одну вещь.

— Покажи, — он лениво протянул руку.

Я достала сверток, развернула его и положила медную застежку на пыльный прилавок.

Он поднял ее двумя пальцами, поднес к глазам, повертел. Его губы скривились в презрительной усмешке.

— Медь. Старая. Потертая.

— Это ручная работа, — мой голос прозвучал ровно и холодно. — И медь хорошего качества. Тяжелая.

Он хмыкнул, бросив застежку обратно на прилавок. Она звякнула жалобно и одиноко.

— Две медные монеты. И то из жалости к твоему положению.

Две монеты. Я не знала местных цен, но интуитивно чувствовала — это грабеж. Этого не хватит даже на самый маленький мешок муки.

— Десять, — сказала я, глядя ему прямо в глаза.

Он расхохотался. Громко, неприятно.

— Десять? За этот хлам? Девочка, ты в своем уме? Это просто кусок меди. Его цена — цена лома.

— Вы видите тонкую работу, — я ткнула пальцем в застежку. — Каждая прожилка вырезана. Это не штамповка. Мастер потратил на нее не один час. Только за работу она стоит не меньше пяти монет. Плюс вес металла. Моя цена — десять.

Его смех утих. Он снова посмотрел на меня, на этот раз с удивлением. Он ожидал слез, мольбы, но точно не делового тона от оборванной вдовы.

— Откуда такая девчонка, как ты, разбирается в работе по металлу? — с прищуром спросил он.

— У моего покойного мужа были золотые руки, — я не моргнув глазом соврала, вкладывая в эту ложь всю память Элис о Роланде. — Он научил меня ценить хороший труд. Десять монет.

— Пять, — бросил он. — И это мое последнее слово.

Пять. Это уже лучше. На это уже можно что-то купить. Но я видела по его глазам, что это не предел. Он все еще пытается меня продавить.

Я молча взяла застежку со стола и снова завернула ее в тряпицу.

— Что ты делаешь? — спросил он, нахмурившись.

— Вы не цените хорошую вещь, сударь, — я развернулась, чтобы уйти. — Поищу другого покупателя. Того, у кого глаз наметан получше.

Каждый шаг к двери был пыткой. Мой блеф был отчаянным. А если в городе нет другого скупщика? А если он просто позволит мне уйти? Тогда все. Крах.

Я уже взялась за ручку двери, когда за спиной раздалось его ворчание:

— Стой, языкастая.

Я медленно обернулась.

Он смотрел на меня со смесью раздражения и… уважения?

— Семь. Семь медяков. И клянусь бородой гнома, больше не дам ни гроша.

Я выдержала паузу, мысленно подсчитывая. Семь. Этого должно хватить. На муку. На дрова. И может, даже останется на щепотку соли. Я очень надеялась на это.

— Хорошо, — я кивнула и подошла обратно к прилавку, снова выкладывая застежку. — Семь.

Он отсчитал на прилавок семь тусклых медных монет. Они выглядели как настоящее сокровище. Я быстро сгребла их в ладонь, чувствуя их тяжесть и тепло.

— Всего доброго, — бросила я и, не оглядываясь, вышла из лавки.

На улице меня ждал Тобиас. Он смотрел на меня с такой надеждой, что у меня перехватило дыхание.

Я присела перед ним и разжала кулак. На моей ладони лежали семь монет.

— Получилось? — прошептал он.

— Получилось, — я улыбнулась, и на этот раз это была улыбка настоящей, чистой победы. — А теперь, мой юный защитник, мы идем за покупками.

Я крепко сжала монеты в руке. Это был наш шанс. Выстраданный, выторгованный, оплаченный памятью. И я не собиралась его упускать.

Семь медяков в руке казались тяжелее золота. Это был не просто металл, а билет в новую жизнь, купленный ценой единственного ценного воспоминания. Я смотрела на встревоженное лицо Тобиаса и понимала — назад дороги нет. Только вперед.

— Ну что, партнер, — я подмигнула ему, пряча монеты в карман. — Куда отправляемся в первую очередь? Без чего не бывает хлеба?

Он задумался на секунду, смешно наморщив нос.

— Без муки!

— Точно! Значит, нам нужна лавка мельника. Ты знаешь, где такая?

— Конечно! — он тут же схватил меня за руку, увлекая за собой в гущу рыночной толпы. — Она вон там, за рядами с овощами! У мельника Ганса всегда пахнет хлебом!

Он тянул меня за собой с такой энергией, что я едва поспевала. Его маленькое тельце излучало волнение и предвкушение. Он поверил в меня. И это было страшнее всего.

Лавка Ганса оказалась именно такой, как я себе представляла: все — от прилавка до самого хозяина, грузного мужчины с пышными усами, — было покрыто тонким слоем белой мучной пыли. В воздухе стоял густой, сладковатый запах свежесмолотого зерна.

— Доброго дня, вдова Элис, — Ганс смахнул муку с прилавка и посмотрел на нас с плохо скрываемым удивлением. Очевидно, Элис давно здесь не появлялась. — Чем могу помочь?

— Мне нужна мука, мэтр Ганс, — я постаралась, чтобы мой голос звучал уверенно, а не как у голодной оборванки. — Самая лучшая, какая у вас есть. Пшеничная.

Его густые брови поползли на лоб.

— Лучшая? Белая? Она дорогая, Элис.

— Я знаю. Сколько стоит небольшой мешок?

Он окинул нас оценивающим взглядом, задержавшись на нашей потрепанной одежде.

— Три медяка за меру.

Три медяка. Почти половина нашего состояния. Я на мгновение засомневалась. Может, стоило взять муку попроще, ржаную? Она наверняка дешевле. Но тут же отогнала эту мысль. Чтобы вырваться из нищеты, нужно было начинать с качества. Посредственный продукт принесет посредственный доход, которого едва хватит на выживание. Только лучшее.

— Хорошо. Мне одну меру, — я достала из кармана три монеты и положила их на прилавок. Они звонко стукнулись о дерево.

Ганс, кажется, удивился еще больше. Он молча взял монеты, проверил их на зуб и, убедившись, что они настоящие, скрылся в задней комнате. Через минуту он вернулся, неся на плече туго набитый мешок из плотной ткани. Он был не очень большим, но для начала — более чем достаточно.

— Держи, — он с глухим стуком опустил мешок на прилавок. — И удачи тебе, Элис. Роланд был хорошим человеком.

Его слова были сказаны без жалости, а с каким-то простым, человеческим сочувствием.

— Спасибо, мэтр Ганс, — кивнула я, перехватывая мешок. Он был тяжелым. Руки тут же предательски задрожали от напряжения.

Тобиас, видя это, тут же подскочил ко мне.

— Давай я помогу, мама!

— Ты уже помогаешь, — я улыбнулась ему. — Ты — мой главный вдохновитель.

Мы вышли из лавки. Теперь дрова.

— Где здесь торгуют дровами, Тоби?

— На заднем дворе, за кузницей! — он снова взял на себя роль гида.

Дрова продавал угрюмый мужик с топором за поясом. Он торговался не так охотно, как скупщик, но и не пытался обмануть. За два медяка мы получили приличную охапку сухих, звонких березовых поленьев. Еще одну монету я потратила на фунт соли и маленький горшочек с дрожжами у торговки пряностями.

Когда мы двинулись в обратный путь, наш капитал составлял всего одну медную монету. Но я тащила тяжелый мешок с мукой, а Тобиас гордо нес в руках соль и дрожжи. Мы возвращались не с пустыми руками, уже хорошо…

***

Дома мы первым делом перетащили все в пекарню. Мешок с мукой я поставила в самый сухой угол, а дрова аккуратно сложила у печи.

— Ну что, — я потерла руки, глядя на нашего каменного гиганта. — Самый ответственный момент. Нужно разжечь огонь.

— Я умею! — тут же вызвался Тобиас.

— Сегодня это сделаю я, — мягко остановила я его. — Огонь в большой печи — это не то же самое, что в очаге. Тут нужно быть очень осторожным. А ты будешь моим главным наблюдателем.

Я заложила в устье печи немного сухой щепы, которую мы купили вместе с дровами, сверху положила несколько поленьев потоньше. Затем взяла кресало и кремень. Раз. Второй. На третий раз искра упала на трут, и он задымился. Я осторожно раздула огонь, и скоро маленькие язычки пламени весело заплясали на дровах.

— Получилось! — выдохнул Тобиас.

— Это только начало, — сказала я, подкладывая еще дров.

Я знала, что старую, холодную печь нужно прогревать медленно, постепенно увеличивая жар. Но уже через десять минут что-то пошло не так. Вместо того чтобы уходить в трубу, густой, едкий дым повалил прямо из устья печи в помещение.

— Мама, дым! — закашлялся Тобиас, закрывая лицо руками.

— Вижу! — я замахала на него, отгоняя к выходу. — Выйди на улицу, быстро!

Комнату за считанные секунды заволокло серой, удушливой пеленой. Глаза слезились, дышать стало невозможно. Я выскочила вслед за Тобиасом во двор, жадно глотая свежий, холодный воздух. Из открытой двери пекарни валил густой черный дым, как из пасти дракона.

— Что случилось? — испуганно спросил Тобиас, прижимаясь ко мне.

Несколько соседей, привлеченные дымом, высунулись из своих домов. Послышались смешки.

— Гляди-ка, вдовушка Элис решила коптильню открыть!

— Мужа в могилу свела, теперь и дом спалит!

— Да что с нее взять, свихнулась от горя…

Я слышала их слова, и щеки горели от стыда и злости. Я обняла Тобиаса, который уже был готов расплакаться, и постаралась, чтобы мой голос звучал спокойно.

— Ничего страшного не случилось, милый. Просто… дымоход засорился. Пока печь не топили, там, наверное, птицы гнездо свили или просто сажа скопилась.

— И что теперь делать? — он смотрел на меня снизу вверх, и в его глазах стоял вселенский ужас. Наш план рушился на его глазах.

— Теперь, — я выпрямилась, бросив вызывающий взгляд на хихикающих соседей, — теперь мама полезет на крышу!

Они тут же замолчали, уставившись на меня с открытыми ртами. Женщина на крыше? Вдова? Это, видимо, выходило за все рамки приличий в этом мире.

Но мне было плевать.

— Тоби, оставайся внизу. Если я что-то крикну, будешь мне отвечать, хорошо?

— Мама, не надо! Это опасно! Ты упадешь! — он вцепился в мою юбку.

— Не упаду, — я ласково потрепала его по волосам. — Я очень осторожно. Все будет хорошо.

Я нашла старую приставную лестницу у сарая. Она была хлипкой и скрипучей. Каждый шаг вверх отдавался протестующим скрипом. Сердце сжималось от страха. Я никогда в жизни не лазила по крышам. Но сейчас выбора не было.

Крыша была покатой, покрытой старой, замшелой черепицей. Я ползла к трубе на четвереньках, как кошка, цепляясь за каждый выступ. Ветер трепал волосы и юбку, пытаясь сбросить меня вниз. Внизу, как маленькая точка, стоял Тобиас, задрав голову. Его испуганное лицо придавало мне сил.

Наконец я добралась до трубы. Заглянула внутрь. Так и есть. Почти наглухо забито какой-то смесью из веток, старых листьев, перьев и сажи. Настоящая пробка.

— Так, а чем это вычищать? — пробормотала я себе под нос.

Нужен был какой-то шест. Я осторожно сползла обратно на землю под облегченный вздох Тобиаса.

— Там засор, — констатировала я. — Нужна длинная палка.

Мы нашли в сарае старый, но крепкий шест. И я полезла на крышу снова. На этот раз было не так страшно.

Работа была отвратительной. Я тыкала шестом в дымоход, и оттуда летела черная, жирная сажа, которая тут же покрывала мне лицо, руки и одежду. Я кашляла, чихала, но упрямо долбила и долбила эту пробку. Наконец, с глухим стуком, засор поддался и рухнул вниз, в печь. Я еще несколько раз поорудовала шестом для верности, а потом, черная как трубочист, но довольная, сползла вниз.

Тобиас, увидев меня, сначала испугался, а потом рассмеялся.

— Мама, ты вся черная!

— Это боевая раскраска, — отшутилась я, вытирая лицо, отчего оно стало еще грязнее. — Зато теперь все должно получиться.

Я выгребла из печи кучу мусора, который вывалился из трубы, и снова разожгла огонь. На этот раз дым, немного покружившись, послушно устремился вверх, в трубу. Победа!

Но радоваться было рано. Дрова, которые мы купили, были сухими. Но те, что лежали в поленнице, были сырыми. Их нужно было просушить.

— Так, план меняется, — сказала я Тобиасу, который с восхищением смотрел на ровное пламя в печи. — Сегодня печь мы будем просто греть. Чтобы она просохла. А все сырые дрова мы перетаскаем в дом и сложим у очага. Пусть сохнут.

Он немного расстроился, что хлеба сегодня не будет, но послушно принялся помогать мне таскать дрова.

К тому времени, как мы закончили, уже стемнело. Мы сидели в доме у ярко пылающего очага, окруженные поленницей сырых дров. В пекарне тоже горел огонь, медленно и верно прогревая каменные бока печи. Мы съели остатки утренней похлебки, и она показалась нам верхом кулинарного искусства.

Тобиас, уставший за день, быстро уснул прямо на полу у огня, положив голову мне на колени. Я сидела, глядя на огонь, и гладила его мягкие волосы. День был ужасным. Провальная растопка, насмешки соседей, рискованная вылазка на крышу. Я была грязной, уставшей, и все мое тело болело от непривычной работы.

Но я была счастлива.

Счастлива, как не была уже очень давно. Даже в прошлой, успешной жизни. Потому что сегодня я не просто боролась с обстоятельствами. Я побеждала. Каждый шаг — от продажи застежки до прочистки дымохода — был маленькой, но такой важной победой.

Я перенесла сонного Тобиаса на лежанку, укрыла его накидкой. А сама тихонько вышла во двор.

Ночь была холодной и ясной. В черном небе сияли незнакомые, яркие звезды. Я подошла к пекарне. Из трубы вился тонкий, ровный дымок. Я заглянула внутрь. Угли в печи тлели ровным, красным жаром, наполняя помещение сухим, уютным теплом.

Печь была жива.

Я прислонилась лбом к теплому кирпичу. Давай печка, не подведи! Ты моё обещание. Обещание теплого дома, сытной еды и новой жизни.

И завтра. Завтра я обязательно испеку наш первый хлеб!

Я проснулась до рассвета. Не от холода или голода, как в первый день, а от внутреннего толчка, от нетерпения, которое гудело под кожей. Сегодня. Сегодня все должно было начаться.

Я выбралась из-под колючей накидки, стараясь не разбудить Тобиаса. Он спал, свернувшись калачиком, и во сне его лицо было таким безмятежным, что я невольно улыбнулась. Никаких теней страха и голода. Я осторожно подожгла лучину от тлеющих углей в очаге и на цыпочках выскользнула во двор.

Утро было серым и промозглым, с низкой туманной дымкой, цеплявшейся за покосившийся забор. Но из трубы пекарни все еще вился тоненький, едва заметный в предрассветных сумерках дымок. Я толкнула дверь.

Внутри меня встретило благословенное тепло. Сухое, глубокое, исходящее от остывающих камней печи. Запах сырости и забвения почти выветрился, уступив место чистому запаху горячего камня и золы. Наша печь была жива. Она дышала.

Я зажгла от лучины пару свечных огарков, которые нашла вчера в доме, расставила их по углам. Их дрожащий свет выхватил из полумрака отмытые столы, аккуратно сложенные инструменты, мешок с мукой в углу. Это было уже не просто заброшенное строение. Это была моя мастерская.

Первым делом — за тесто. Основа основ.

Я принесла из дома ведро чистой, отстоявшейся воды. Нашла ту самую треснувшую миску. Для замеса она не годилась, но отмерить воду — вполне. Затем я подошла к главному сокровищу — мешку с мукой. Я развязала его с трепетом, словно открывала сундук с пиратским золотом.

Запустила в него руки.

Мука была тонкого помола, шелковистая, чуть кремового оттенка. Она прохладной струйкой потекла сквозь мои пальцы. И в этот момент что-то щелкнуло. Память моих прошлых рук, проснулось. Я забыла про холод, про боль в натруженных мышцах, про страх. Осталась только я и мука.

Я отсыпала в дырявую дежу — деревянное корыто — приличную горку. Затем достала драгоценный горшочек с дрожжами. Открыла. Понюхала. Запах был правильный — чуть кисловатый, хлебный. Значит живые. Я развела щепотку в теплой воде, добавила ложку муки. Опара. Пусть проснутся, оживут.

Пока дрожжи просыпались, я занялась инструментами. Ржавый скребок я вчера долго терла песком, и теперь он был хоть и некрасивым, но гладким. Треснувшую миску я решила использовать только для сухих ингредиентов. А вот дежа… Дыра в дне была проблемой. Я нашла в доме чистую тряпицу, смочила ее и плотно заткнула щель снаружи. Колхоз, конечно, но на первый раз сойдет.

Опара в миске запузырилась, покрылась шапочкой. Пора.

Я вылила ее в лунку в муке, добавила соль, теплую воду. И начала месить.

Сначала было неудобно. Руки Элис были слабыми, не привыкшими к такой работе. Мышцы на предплечьях горели огнем. Тесто было липким, непослушным, норовило размазаться по столу и рукам. Но я не сдавалась. Я месила.

Вперед, назад, повернуть, сложить. Я вкладывала в этот кусок теста всю свою злость на судьбу, все свое отчаяние, всю свою отчаянную надежду. Мои руки двигались сами. Они помнили. Они знали, что делать. Они знали, как из простой смеси муки и воды рождается чудо.

— Мама?

Я вздрогнула, оторвавшись от работы. На пороге пекарни стоял заспанный Тобиас, тер кулачком глаза. Он был укутан в мою накидку.

— Что ты делаешь?

— Доброе утро, соня, — я улыбнулась ему, не прекращая месить. — Я готовлю завтрак.

Он подошел ближе, с любопытством глядя на мои руки, по локоть измазанные в тесте.

— Это хлеб?

— Это будущий хлеб. Сейчас это просто тесто. Его нужно долго месить, чтобы он стал сильным.

— Папа тоже так делал, — тихо сказал он, садясь на табуретку у теплой печи. — Я помню. Он был очень сильный. И всегда давал мне попробовать кусочек сырого теста.

Мои руки на мгновение замерли. Воспоминания Роланда были повсюду. В этой печи, в этой лопате, в памяти его сына. Я не пыталась их прогнать. Я принимала их.

— Хочешь попробовать? — спросила я.

Он энергично закивал.

Я отщипнула маленький кусочек упругого, уже почти не липкого теста и протянула ему. Он осторожно взял его двумя пальцами и отправил в рот.

— Соленое, — вынес он вердикт, тщательно пережевывая. — И пахнет вкусно.

— Скоро будет пахнуть еще вкуснее.

Наконец тесто было готово. Гладкое, эластичное, теплое и живое на ощупь. Я сформировала из него шар, положила в деревянную миску, присыпанную мукой, накрыла тряпицей и поставила в самое теплое место — на скамью у печи.

— А теперь что? — спросил Тобиас.

— А теперь нужно ждать. Тесто должно отдохнуть и вырасти. Оно живое, ему нужно время. А у нас с тобой есть время, чтобы как следует протопить печь.

Следующий час мы подбрасывали в печь дрова. Сухие, березовые, те самые, что мы купили вчера. Они горели ярко, с веселым треском, наполняя пекарню жаром. Каменные своды внутри печи начали белеть от высокой температуры — верный признак того, что она готова.

Тесто тем временем увеличилось вдвое. Пышное, воздушное, оно подняло тряпицу, которой было укрыто.

— Ого! — выдохнул Тобиас. — Оно выросло! Как это?

— Это магия, — подмигнула я ему. — Магия дрожжей и тепла.

Я осторожно выложила тесто на стол, обмяла его, выпуская лишний воздух. Руки двигались уверенно, привычно. Я разделила тесто на две части. Сформовала два круглых каравая. Сделала сверху несколько надрезов старым, но острым ножом. Снова накрыла тряпицей — на последнюю расстойку.

— Уже скоро? — Тобиас нетерпеливо ерзал на табуретке.

— Уже совсем скоро.

Когда караваи снова подошли, я поняла, что настал самый ответственный момент. Нужно было посадить их в печь. Я взяла в руки тяжеленную деревянную лопату. Она была неудобной, громоздкой. Я присыпала ее мукй и кое-как подцепила первый каравай. Он немного помялся, потеряв свою идеальную круглую форму. Ничего. Это не конкурс красоты.

Я поднесла лопату к раскаленному устью печи. Жар ударил в лицо, заставив зажмуриться.

— Тоби, отойди к двери, — скомандовала я.

Резким движением я сбросила хлеб с лопаты на раскаленный под. Шлеп! Есть. Второй пошел следом.

Я тут же закрыла устье печи тяжелой металлической заслонкой. Все. Теперь оставалось только ждать. И молиться всем богам, старым и новым, чтобы я не ошиблась с температурой. Чтобы хлеб не сгорел и не остался сырым внутри.

Мы сидели в тишине. Слышно было только, как потрескивают угли в печи. Тобиас не сводил глаз с заслонки. Я тоже. Минуты тянулись, как часы.

А потом… потом появился запах.

Сначала тонкий, едва уловимый. Запах нагретой муки. Потом он стал гуще, слаще. И вот, наконец, по всей пекарне, а затем и по двору поплыл он. Божественный, ни с чем не сравнимый аромат свежеиспеченного хлеба. Теплый, уютный, обещающий сытость и покой.

Тобиас вскочил на ноги.

— Мама! Пахнет! Как же вкусно пахнет!

— Пахнет, — выдохнула я, и на глаза навернулись слезы. Я сделала это. Я смогла.

Я выждала еще несколько минут, ориентируясь на цвет корочки, который видела в своей голове, и на собственную интуицию. Потом схватила тряпку, отодвинула горячую заслонку и подцепила лопатой первый каравай.

Он был… неидеальным. Далеким от идеала. Один бок был темнее другого, почти подгоревший. Форма получилась кривоватой, какой-то деревенской. Надрезы, которые я делала, расплылись. Он был корявым. Неуклюжим.

Но это был ХЛЕБ.

Настоящий, с румяной, хрустящей коркой, которая потрескивала от перепада температур.

Я вытащила его и положила на деревянный стол. Затем достала второй, такой же неказистый.

Тобиас подбежал к столу и остановился, затаив дыхание. Он смотрел на эти два каравая, как на величайшее сокровище мира. Тоби протянул руку, чтобы дотронуться, но тут же отдернул, обжегшись.

— Горячий!

— Конечно, горячий. Из самой печки, — я не могла перестать улыбаться. — Ему бы остыть немного…

— Нет! — он посмотрел на меня умоляющими глазами. — Мама, пожалуйста! Можно сейчас? Хоть маленький кусочек!

Как я могла ему отказать?

Я взяла нож, и с оглушительным, музыкальным хрустом разрезала один из караваев. Изнутри вырвалось облако ароматного пара. Мякиш был пышным, ноздреватым, чуть сероватым от простой муки, но он пропекся. Он был идеальным внутри.

Я отломила большой, дымящийся кусок и протянула Тобиасу.

— Осторожно, не обожгись.

Он схватил его обеими руками, дуя на пальцы, и откусил. Зажмурился от удовольствия.

— Ммм… — промычал он с набитым ртом.

Я отломила кусок и себе. Обожгла язык, но мне было все равно. Хрустящая, чуть горьковатая от огня корочка. И под ней — нежный, упругий, солоноватый мякиш. Простой, честный вкус. Вкус жизни.

Мы стояли посреди нашей старой пекарни, уплетая горячий хлеб и запивая его холодной водой из кружки. Ни масла, ни сыра, ни супа. Просто хлеб и вода.

И клянусь, в жизни — ни в прошлой, ни в этой — я не ела ничего вкуснее.

Тобиас доел свой кусок и посмотрел на меня сияющими глазами. На его щеках были крошки.

— Мама, — серьезно сказал он. — Это самая лучшая еда на свете!

Я притянула его к себе и крепко обняла, утыкаясь носом в его макушку, пахнущую домом и свежим хлебом.

— Да, милый, — прошептала я. — Самая лучшая.

Загрузка...