Андрей Петрович Белозёров ненавидел балы.
Ненавидел — яростно, искренне, всей своей широкой медвежьей душой. Ненавидел тесные мундиры, от которых невозможно дышать. Ненавидел вальсы, под которые приходилось топтаться с какой—нибудь уездной барышней, наступая ей на ноги. Ненавидел шампанское — кислую дрянь, от которой болела голова.
Но больше всего — больше мундиров, вальсов и шампанского — он ненавидел Маргариту Алексеевну Томилину.
Жену своего командира.
Женщину, от одного взгляда на которую у него сбивалось дыхание.
Проклятье.
Она стояла у колонны — в платье цвета спелой вишни, с мехом, обрамлявшим обнажённые плечи. Смеялась чему—то, что говорил ей поручик Оболенский — молодой болван с усиками, похожими на дохлую мышь.
Смех у неё был...
Андрей стиснул зубы.
Смех у неё был как звон серебряных колокольчиков. Как шампанское — то, настоящее, которое он пил когда—то в Париже. Как всё, чего он не мог себе позволить.
— Доктор, вы смотрите на неё, как голодный волк на ягнёнка.
Голос — справа. Ротмистр Голицын, с бокалом в руке и ухмылкой на аристократичном лице.
— Не понимаю, о чём вы.
— Понимаете. — Голицын отпил шампанского. — Весь полк понимает. Кроме, слава богу, полковника.
— Идите к чёрту, ротмистр.
— С удовольствием. Но сначала — дружеский совет. — Голицын наклонился ближе. — Забудьте. Она — жена командира. Вы — полковой врач. В этом уравнении нет решения, которое не заканчивается дуэлью или Сибирью.
— Я не собираюсь...
— Собираетесь. Вижу по глазам. — Пауза. — И она, кстати, тоже на вас смотрит. Когда вы не видите.
Сердце — пропустило удар.
— Враньё.
— Правда. Но это — не моё дело. Моё дело — предупредить. — Голицын похлопал его по плечу. — Счастливого Рождества, доктор. Постарайтесь дожить до Нового года.
Он ушёл.
А Андрей — остался.
Стоял у стены, как идиот. Сжимал бокал так, что побелели костяшки. И смотрел — на неё.
На Маргариту Алексеевну Томилину.
На женщину, которую ненавидел.
На женщину, которую — Господи, прости — любил.
Маргарита смеялась.
Громко. Заразительно. Так, как умела только она — запрокидывая голову, обнажая белую шею, заставляя всех вокруг улыбаться.
Внутри — было пусто.
Двадцать лет.
Двадцать лет этого брака. Двадцать лет улыбок, которые ничего не значили. Двадцать лет постели, в которой она лежала, глядя в потолок, пока старческие руки шарили по её телу.
Двадцать лет притворства.
— ...и тогда я сказал ему: «Милостивый государь, это не моя лошадь!» — Поручик Оболенский закончил свой анекдот и ждал реакции.
Маргарита рассмеялась — снова.
Анекдот был глупым. Поручик — ещё глупее. Но смеяться было легче, чем думать. Легче, чем чувствовать.
Легче, чем смотреть на него.
На доктора Белозёрова.
Он стоял у стены — огромный, нелепый в своём тесном мундире. Со светлыми волосами, которые никогда не лежали как надо. С глазами — голубыми, холодными, как зимнее небо.
С глазами, которые смотрели на неё.
Маргарита чувствовала этот взгляд — кожей, позвоночником, чем—то глубже. Её дар — проклятый дар, который она скрывала всю жизнь — говорил ей: он чувствует то же. Та же тоска. Та же безнадёжность. То же желание, которое невозможно утолить.
Они были похожи.
Два одиночества в толпе.
— Маргарита Алексеевна, вы меня слушаете?
Голос поручика — как писк комара.
— Конечно, Пётр Сергеевич. Продолжайте.
Он продолжил.
А она — смотрела.
На доктора, который её ненавидел.
На мужчину, которого — Господи, прости — хотела.
Они столкнулись у буфета.
Буквально.
Андрей развернулся — с бокалом в руке — и влетел прямо в неё. Шампанское выплеснулось. На её платье. На вишнёвый бархат, который стоил, вероятно, больше, чем его годовое жалованье.
— Чёрт! — вырвалось у него.
— Вот именно, — сказала она.
Голос — низкий, с хрипотцой. Не тот, которым она смеялась минуту назад. Другой. Настоящий.
— Простите. Я не... — он схватил салфетку, начал промокать пятно на её корсаже.
И замер.
Потому что его пальцы — через ткань — коснулись её груди.
Тишина.
Оба — застыли.
— Доктор, — её голос был ровным, — вы сейчас трогаете меня за грудь. В присутствии пятидесяти человек. Включая моего мужа.
Андрей отдёрнул руку.
Щёки — горели.
— Я... простите... я не хотел...
— Не хотели — что? — Она подняла бровь. — Трогать меня? Или — попасться?
Удар — под дых.
— Вы несносная женщина.
— А вы — неуклюжий медведь. — Она забрала у него салфетку. — Но спасибо за попытку. Давно меня никто не лапал так неловко.
— Я не лапал!
— Конечно, нет. — Усмешка. — Это было медицинское обследование. На наличие опухолей.
— Вы...
— Я — что?
Он смотрел на неё — на эти тёмные глаза, в которых плясали черти. На эти губы, изогнутые в насмешке. На это лицо — красивое, живое, невозможное.
— Вы — невыносимы.
— Знаю. — Она улыбнулась. — Но вам нравится.
И — ушла.
Оставив его — с пустым бокалом, с мокрой салфеткой, с сердцем, которое колотилось как бешеное.
С пониманием — что он пропал.
Окончательно.
Бесповоротно
Маргарита шла через зал.
Спина — прямая. Улыбка — на месте. Походка — та, которой учила её мать: плавная, грациозная, «как будто плывёшь».
Внутри — буря.
Он коснулся её.
Случайно. Нелепо. Так, как касаются только в дурных водевилях.
Но — коснулся.
И она — почувствовала.
Не его руку через ткань — другое. Его чувства. Его желание. Его страх. Всё то, что он прятал за маской циника, за колкими словами, за холодными голубыми глазами.
Он хотел её.
По—настоящему.
Не как поручик Оболенский — мимолётно, плотски, как хотят любую красивую женщину. Не как муж — по привычке, без страсти, без интереса.
Белозёров хотел её — всю.
С её смехом и молчанием. С её остротами и грустью. С её дурацким даром, который заставлял чувствовать чужую боль.
Он видел её.
Настоящую.
— Душа моя!
Голос мужа — как ведро холодной воды.
Полковник Томилин приближался — грузный, седой, с красным лицом от выпитого.
— Где ты была? Искал тебя.
— У буфета, Николай Павлович. Доктор Белозёров облил меня шампанским.
— Этот неуклюжий болван! — Полковник нахмурился. — Прикажу ему...
— Не нужно. — Маргарита улыбнулась — той улыбкой, которую носила двадцать лет. — Пустяки. Платье высохнет.
— Всё равно. Этот Белозёров — хороший врач, но манеры... — Полковник покачал головой. — Ладно. Пойдём, танцевать будем.
Он взял её под руку.
Повёл к центру зала.
А она — оглянулась.
На доктора, который стоял у буфета. На его лицо — бледное, напряжённое. На его глаза — которые провожали её через весь зал.
И поняла — с ужасом, с восторгом, со всем сразу:
Это только начало.
Бал закончился в три часа ночи.
Андрей шёл к своим квартирам — через заснеженный город, под звёздами, которые мерцали как насмешка.
Морозный воздух обжигал лёгкие.
Он не замечал.
Перед глазами — только она. Её усмешка. Её голос. Её запах — что—то сладкое, с ноткой корицы.
«Но вам нравится».
Чёртова женщина.
Знала.
Знала — что он чувствует. Знала — и смеялась ему в лицо.
— Проклятье, — пробормотал он в морозный воздух. — Проклятье, проклятье, проклятье.
Снег скрипел под сапогами.
Где—то вдалеке выла собака.
Андрей думал о том, как всё могло бы быть иначе. Если бы он встретил её раньше. Если бы она не была замужем. Если бы...
Если бы, если бы, если бы.
Бессмысленные слова.
Он — полковой врач, сорок два года, вдовец без гроша за душой.
Она — жена командира, хозяйка полкового салона, недосягаемая, как луна.
В этом уравнении — Голицын был прав — не было решения.
Только — безнадёжность.
Только — желание, которое жгло изнутри.
Только — сорванный дурацкий бал, и её смех, и пятно от шампанского на вишнёвом бархате.
Андрей остановился.
Посмотрел на небо — на звёзды, на полумесяц луны.
— Господи, — прошептал он, — если ты есть... помоги мне её забыть.
Небо молчало.
Звёзды мерцали.
А в груди — там, где когда—то было сердце — горело.
Ярче, чем все звёзды вместе взятые.