В двадцать минут пятого, закончив с четырёхчасовым отчётом и убрав все журналы в сейф, Маргарета потягивалась, задёргивала шторы и заваривала чай.

Чай всегда был один и тот же, чёрный байховый из двухлитровой жестяной банки, в которую чья-то рука меленько покрошила сушёное яблоко. Чай стоял на станции никак не меньше полутора лет и пах всё больше не чаем — маслом и сеном; порой Маргарета обещала себе купить в посёлке другой, пусть бы и тоже плохонький, но каждый раз забывала.

Три чайные ложки на два стакана кипятка. Взболтать ножом, чтобы прах чаинок неохотно опустился на дно. Отставить на полотенце, достать большую чашку и плюхнуть в неё стружку с засахарившегося мёда. Упереться кулаками в столешницу и смотреть, как за круглым кухонным оконцем медленно плывут облака, кучерявые и белые.

Иногда — если погода была трудная, или если виверн вредничал и плохо набирал высоту, — она бралась за чай не в двадцать минут пятого, а ближе к половине шестого. Тогда она заваривала его сразу в кружке, щедро разбавляя холодной водой.

Потом Маргарета выбирала книгу и садилась с ней у окна. Читала, пока хватало света, умывалась, аккуратно пересчитывала реактивы, заполняя лист ровным столбцом галочек, и проверяла в лотке все приборы.

В семь сорок пять она выходила во двор, гладила виверна по мягкому носу, крепила лоток на седле, затягивала ремни. Надевала куртку, обматывала шарфом шею и нос, застёгивала ремешок очков. Они взлетали тяжело, медленно; старому зверю не удавалось сорваться в полёт с перекладины и приходилось долго прыгать по двору, набирая скорость, чтобы затем тяжело оттолкнуться и поймать дряхлыми крыльями ветер. Маргарета щелчком приводила в чувство высотометр и ставила первую отметку в бланке, диктуя самой себе:

— Триста метров, ветер северо-западный порывистый, давление…

Облёт по маршруту занимал не больше получаса. Потом виверн, умаявшись, камнем падал на площадку перед станцией, и Маргарета для порядка называла его плохими словами, рассёдлывала и чистила, отстукивала данные в центр, выбирала консерву на ужин…

Дни Маргареты были похожи один на другой так, что, в какой бы точке времени она ни была, она как будто бы была везде и всегда сразу. Чуть меньше года назад, только нанявшись на станцию, она готовилась умереть от скуки, слиться с серотой местных будней, пропасть, стать лишней точкой в сигнале.

Вместо этого пропал весь мир. А она почему-то осталась.

Может быть, для того, чтобы смотреть издали, как летят по верхним коридорам драконы и ловить с пустой безликой земли отголосок бьющего в лицо ветра. Может быть, для того, чтобы любоваться медленно плывущими по небу низкими облаками, пока заваривается чай.

Вон то похоже на собаку и будет похоже на неё ещё с минуту, а потом станет бесформенным клубком, чтобы переродиться чем-то совсем новым. А сейчас у пса топорщатся уши, и из раскрытой пасти вывалился язык, туманный и неестественно длинный. И теперь…

Из собачьей пасти вынырнула виверна, облако заклубилось и потеряло сходство с собакой.

На мгновение Маргарета расстроилась, а потом пригубила чай и подумала, что смотреть на виверну будет даже интереснее. Тем более что виверна была чудо как хороша, не чета старому зверю, отписанному дальней метеостанции: молодая, сильная, с мощным размахом красно-золотых крыльев. Всадника с такого расстояния было не видно, но Маргарета не сомневалась ни на мгновение, что он есть.

Пока не приходит пора драться, дикие не летают вот так, короткими отрезками с резкими разворотами на кончике крыла, и не меняют высоту скачками — всё больше планируют вальяжно и мягко. А здесь Маргарета могла даже различить фигуры: выкрюк, глайд, скобочка, собачка… простой тренировочный набор, хотя на такого красавца никогда не посадили бы ученика.

Может быть, виверна перенесла травму, или, может быть, они готовятся к параду… да какая разница: главное, что здесь, сейчас, вдали от центра, они танцуют в небе, и Маргарета может за ними смотреть.

Красивый зверь, яркий. Солнце переливалось в коже, пока крылья резали небо над Маргаретой. Вот они вошли в бочку…

Дальше Маргарета не поняла: виверна вдруг взревела, завалилась на бок и спикировала в деревья.

Глухой звук удара донёсся с запозданием, и только тогда она отмерла.

вив жёс посадка юз от ст вылетаю — отстучала Маргарета на аппарате.

И выскочила на улицу, на ходу натягивая куртку.

Чем ближе они подлетали, тем хуже она понимала.

Маргарета видела в своей жизни немало падений. Раненые звери, воющие от боли и сходящие с ума от страха, до последнего пытались забраться выше — и лишь затем, повинуясь всаднику или потеряв сознание, планировали вниз. Конструкция крыльев не позволяет им сложиться непроизвольно, и часто уже мёртвое животное опускалось на землю величественно и важно.

Даже если врагу удавалось сжечь крылья виверны целиком, так, чтобы от тела был только обугленный остов, он ещё немало пролетит на инерции. И только тяжеловесный дракон, подбитый на малой скорости, мог рухнуть вниз почти мгновенно.

А это была виверна, яркая, довольно молодая, судя по небесным фигурам — в отличной форме. И она упала почти вертикально, как будто втайне мечтала разбиться.

Пыль ещё не улеглась, над лесом переругивались вспугнутые птицы. Старичок под седлом Маргареты недовольно заворчал, но она упрямо направила его вперёд и вниз. Они пролетели над широкой бороздой, пропаханной звериной тушей, — кое-где по правой стороне на обломанных ветках виднелась кровь и ошмётки крыла, похожие на влажные бурые тряпки, — и, наконец, нашли их.

Виверна лежала на земле, вытянув короткую шею и задрав морду вверх. Огромные крылья висели на деревьях и цеплялись за кусты; правое выглядело плохо. Седло, закреплённое по-военному, на шести ремнях, было пустым.

Садиться здесь было негде, и Маргарета сбросила вниз верёвочную лестницу и сползла по ней вниз. В самом конце старый виверн не удержал равновесия и всё-таки припечатал её об ствол, виновато всхрапнул и отлетел в сторону, а девушка, проморгавшись, двинулась к месту аварии.

Рука нащупывала на поясе кобуру, но гражданским закон не позволял владеть оружием.

Виверна была жива. Самый край её правого крыла был разорван; в другое время Маргарета решила бы, что зверю ещё придётся вернуться в строй — теперь же у нас было довольно никому не нужных животных. Лапы скребли землю, разбрасывая комья смешанной с травой грязи, а морду виверна задирала вверх, щурилась и тихо выла.

— Тише, тише, — Маргарета обошла её широким кругом и подошла спереди, показывая раскрытые ладони. — Ты такая красавица… такая хорошая девочка. Я обработаю твоё крыло и дам тебе средство, чтобы не болело. Иди-ка сюда…

Виверна слышала её голос — это было заметно по движению ушей, — но всё ещё поднимала голову, неуклюже выгибаясь и отчаянно вгрызаясь в землю когтями на крыльях. Маргарета мягко положила ладонь на тёплую шею, пропустила сквозь пальцы короткую мягкую шерсть, потянулась мысленно к ушастой голове.

В первое мгновение садануло болью, будто всю правую руку облили кипятком. Многие новички в такие моменты теряют связь и только зря пугают животных, но Маргарета давно научилась дышать через боль и заставлять тело вспомнить, что никакого кипятка не было. Боль слепила, в глазах темнело. Она потянула виверну вниз ласково, потом жёстче, потом хлёским, приказом, и тогда та, наконец, подчинилась.

— Ты такая хоро…

Успокаивающие слова застряли у Маргареты в горле.

Голова виверны была замшево-мягкая, шелковистая, покрытая обманчиво нежной шерстью. Красная со светящейся рыжиной, длинные пушистые брови, большие смешные уши, аккуратное клеймо над кожистым носом-пятачком.

И глаза, залитые непроглядной чернотой.

Твою мать.

Это что же, она — слепая? Какой-то идиот взялся седлать слепую виверну и летать на ней над лесом, вдали от любых спасательных служб?

Но они хорошо летели, гладко, будто танцуя…

Нос ткнулся в раскрытую ладонь, и Маргарета отработанным движением нажала под нижней челюстью, заставив виверну распахнуть пасть, а затем кинула внутрь крупную, с консервную банку размером, таблетку.

Вообще-то, для виверн бывают разные лекарства, но в полётной сумке была только эта жуткая смесь: обезбол и гемостатик пополам с противосудорожным. Для всего остального нужен врач, нормальный осмотр и вода в объёмах, заметных виверне.

— Я поищу твоего всадника, хорошо? Ложись, да, ложись…

Виверна уронила голову в траву, а Маргарета, удерживая связь только краешком сознания, стала обходить её справа.

Может ли быть, чтобы этот сумасшедший, любитель объезжать слепых виверн, ещё жив?

В её жизни было достаточно проблем, но ещё больше — боли, и безнадёжных последних взглядов, и смертей. И потому, вглядываясь в кусты и пытаясь прикинуть траекторию, по которой всадника могло выкинуть из седла, Маргарета тихонько молилась.

Пусть всё обойдётся, — сказала бы она, если бы потрудилась это сформулировать. — Пусть больше никто не умрёт. Пусть это будет… глупая самонадеянность, дурацкая ошибка, и мы чему-нибудь по этой ошибке научимся, и…

Он лежал чуть в стороне от просеки, — наверное, выпрыгнул сам, когда земля оказалась достаточно близко. Светлый застиранный лётный костюм без погон, шлем валялся в стороне. Нога свёрнута, из рваной раны на голове натекла лужа тёмной густой крови.

Мужчина хрипло, рвано дышал: спина то поднималась рывком, то опадала. Прикусив губу, Маргарета ощупывала голову. Череп был, кажется, в основном цел, но крови вылилось столько, что нельзя было понять даже, какого цвета у него волосы.

— Слышите меня? Эй, вы! Как ваше имя?

Он слабо выдохнул что-то. Маргарета сделала вид, что поняла.

— Я сообщила в центр, — успокаивающе сказала она. — Сейчас обработаю…

Он прохрипел что-то и попытался встать, оперевшись на руки.

— Лежите! Вы с ума сошли? А если у вас сломана шея?

Он мотнул головой в сторону, и Маргарете пришлось признать, что сломанная шея от этого сломалась бы окончательно. Девушка с силой нажала ему промеж лопаток, полила рану водой, выдавила из тюбика обеззараживающей мази, приложила бинт.

Нога оказалась не сломана — всего лишь вывихнута, и Маргарета, здраво оценив расстояние до центра и срок, в который за идиотом на слепой виверне хоть кто-нибудь прилетит, рискнула вправить её самостоятельно. Пациент глухо взвыл, повязка шлёпнула в землю, и девушка соорудила новую, с удовлетворением заметив, что кровь, кажется, течёт медленнее, чем ей показалось.

— Что ещё? Где ещё болит?

— Ви… верна…

— У вас. Что ещё у вас?

— Ви… верна.

Он, упрямец, снова попытался сесть, и Маргарета придержала его за плечо и позволила на себя опереться. Всадник дышал тяжело, как после долгого бега. Его лицо тоже было залито кровью. К счастью, это оказался всего лишь глубокий порез на лбу.

Маргарета оглядела его пояс, но при мужчине не оказалось ни спаснабора, ни даже фляги с водой — возмутительное попустительство, ещё два года назад его поставили бы за это в три наряда подряд. Ничего полезного не было и в карманах, зато нашивка с именем на груди — была, и на ней значилось: «М. Серра».

И Маргарета улыбнулась этому криво, будто вынырнув на мгновение из студёной воды окружающей её серости и снова же нырнув обратно.

Чудны дела твои, Господ. Воистину, чудны.

Маргарета ничего не хотела слышать и ничего не хотела знать, не хотела помнить имён и званий, подлецов и героев… но эта новость догнала бы её, даже если бы она пожелала выколоть себе глаза.

Максимилиан Серра, клиновой четвёртого дивизиона, знаменосец и триумфатор. Непростительно молодой, отчаянно везучий. Всадник невероятного таланта. Он обласкан наградами так, что все они навряд ли помещаются у него на кителе; к тому же красавчик — ослепительная широкая улыбка, непослушные вихры, лучистые ореховые глаза…

Она безжалостно сжигала газеты до того, как прочесть. Но он смотрел на неё с первой страницы, и Маргарета…

Нет, Маргарета, конечно же, сожгла и этот портрет тоже. И всё равно успела заметить, что лицо стало жёстче и старше, волосы отросли, по лбу рассыпались длинные горизонтальные морщины, а бровь пересёк шрам.

Это был красивый шрам, такие нравятся девушкам. Если бы это был не Макс, она даже могла бы поверить, что он сделал его специально.

Но это был Макс.

Она не читала статей. Она не могла их читать: скупые злые буквы расплывались перед глазами. Но она просматривала фотографии, против воли ища на них его, мужчину на чёрной виверне, за которой по белому небу хлестал огромный флаг.

И вот теперь — он здесь, весь в крови, одетый в безликий застиранный комбинезон. Рухнул, пытаясь оседлать слепого зверя.

— Виверна жива, — сказала Маргарета, понадеявшись, что голос не дрогнул. — Я дала таблетку. Крыло… повреждён внутренний край между пальцами, примерно на четверть глубины.

— Хорошо…

— Пошевелите ногой. Сможете идти? Есть опушка неподалёку, я отвезу вас на станцию.

— Виверна, — в который раз повторил он, судорожно облизнув губы. Маргарета кое-как обтёрла ему лицо и заклеила порез, но он всё ещё не открывал глаз. Должно быть, его мутило. — Её нельзя… оставлять…

— Крыло нужно шить, — строго сказала Маргарета. — Мне нечем. Я отвезу вас на станцию и вернусь к ней.

— Обе… щай.

Она вздохнула.

— Обещаю.

Шёл он плохо: не из-за ноги, а из-за головы. Похоже, здесь было по меньшей мере сотрясение; хуже того, когда он пытался открыть глаза, в них плескалась тёмная муть, густая и грязная, как в глазах раненой виверны.

— Отпустите связь, — сердилась Маргарета. — Вы сами…

Он стискивал зубы и молчал.

— Да отпусти же!

— Нет.

— Если ты не…

— Нет.

Поднимая его в седло, она материлась, как отставной прапорщик, вызванный с заслуженной пенсии караулить склад. Старый Макс в ответ назвал бы её «миледи». Этот только морщился и кривил губы каждый раз, когда их встряхивало. Виверн летел кое-как и грозился издохнуть по дороге, а в сухую пыль двора грохнул так, что клацнули зубы.

Она помогла раненому умыться, стряхнула с койки свои вещи и постелила свежее бельё, ещё пахнущее казённым щёлоком.

— Виверна, — напомнил он, так и не открывая глаз.

Потом его вывернуло: Маргарета едва успела подставить ведро. Его тошнило долго и муторно, он судорожно глотал воздух, а потом снова сворачивался над ведром, пока спазмы не стали совсем бесплодными. Первая кружка воды почти мгновенно отправилась туда же, в ведро, вторая — согласилась задержаться.

— Вам самому нужна помощь, — хмурилась Маргарета, прикидывая, что из скупой станционной аптечки (бинты, шовный материал, водка, молитва) могло бы здесь пригодиться.

— Виверна. Её нельзя…

Он не договорил: тут же сложился над ведром.

— Помоги виверне, — бормотал он, сворачиваясь на койке. На лбу испарина. — Это приказ старшего по…

Маргарете давно было плевать на звания, на приказы, на угрозы и на трибунал. Это был пустой набор звуков, как если бы радист уснул над передатчиком, и сигнал отбили судороги в его ладони. Впрочем, Маргарете давно было плевать на всё.

Она плавала в сером мареве, из которого не было никакого выхода. Небо заволокло тучами — ни просвета, ни даже светлого круга там, где можно было бы угадать тень солнца. Погода нелётная, воздух тяжёл, дышать нечем, и она только скользит по безликой земле, туда-сюда, туда-сюда…

— Отпустите связь, — сухо сказала Маргарета. — И я полечу.

Он кивнул одними ресницами и тяжело откинулся на подушку.

В двадцать минут пятого, закончив с журналами, Маргарета запирала сейф, заваривала чай и замирала перед окном. Там она смотрела, как кружатся облака над лесом, а тяжёлые драконы в верхних эшелонах идут по своим коридорам. Потом она выпивала чай всё там же, у окна, потом брала книгу…

Внутренние часы Маргареты были настроены точно: уговаривая виверна поработать ещё немного и забираясь в седло, она твёрдо знала — восемь с небольшим. Другая, вчерашняя Маргарета как раз снижается и берёт пробу на влажность для вечерней сводки. И позавчерашняя, и позапозавчерашняя тоже: все они, прошлые Маргареты, наложенные друг на друга, слились в один силуэт, катящийся по заученному маршруту.

Я ещё успею догнать, — вяло крутилось в голове. — Двадцать минут…

Она подняла зверя, так и не взяв приборов.

Раненая виверна сложила левое — целое — крыло, почти обмотавшись им, и попробовала зависнуть на ветках и уснуть, но только переломала деревья: вокруг были одни молоденькие осинки, несколько кривых ёлок и сухой клён.

— Всё будет хорошо, — сказала Маргарета, успокаивающе гладя её по мягкому носу. — Сейчас немного больно, пока я шью, но это совсем недолго, а потом я дам тебе капусты. Ты любишь капусту?

Капуста — это, конечно, не арбуз; от арбуза не отказалась бы ни одна здравомыслящая виверна. Но эта и здесь тоже оживилась: повела сплющенным носом, хрипло курлыкнула.

Глаза её были открыты и оказались голубыми. Глубокая, странная чернота из них ушла, осталась только лёгкая муть, вполне обычная для дальнозорких зверей, неожиданно оказавшихся в замкнутом пространстве.

Но не могло ведь ей показаться? Или могло?

Долгое мгновение Маргарета думала, что тьма могла застилать её собственные глаза, но мысль эта оказалась вялой, неповоротливой, и быстро утонула в привычной медленной серости. Виверна легко вошла в связь и щедро поделилась болью в раненом крыле; через эту боль хорошо было сипло, с присвистом дышать. Руки нашли привычный ритм, ладони прогладили кожу крыла, совмещая края разрыва, плеснул спирт — и свёрнутая полукольцом игла впервые прошила изодранную шкуру.

Стежок. Стежок. Ещё один. Кое-где пришлось срезать лезвием ошмётки кожи, которые никак нельзя было уже спасти, — не при таком лечении, по крайней мере. А кости целы, сустав подвижен, и когти крыла скребут воздух, будто сжимая кулачок.

Виверна безвозвратно потеряла неровный тупоугольный треугольник кожи между третьим и четвёртым пальцем — не самая страшная травма, особенно после такого падения. Конечно, тех красивых разворотов на месте, которыми они баловались в воздухе, больше не будет… но кто из нас, в конце концов, возвращается прежним?

Край Маргарета прижгла, а на отдельные порезы щедро, жирным толстым слоем нанесла мазь. А потом оторвала от капусты верхние, вялые и грязные, листья и положила вилок пациентке под морду.

Та ткнулась носом, куснула раз, ещё раз. Виверна могла бы расправиться с капустой в несколько укусов, но ей нравилось смаковать и пережёвывать медленно, с хитрой довольной мордой.

Рубить насест пришлось почти в полной темноте, и Маргарета долго плутала, выбирая подходящий ствол для уключины и дерево достаточно крепкое, чтобы не сломиться под звериным телом. Виверна вредничала и ластилась к рукам, но потом согласилась всё-таки влезть наверх и, сомкнув кольца цепких задних лап, повиснуть под стволом вниз головой, завернуться в крылья и задремать.

Заполночь, вздохнули внутренние часы Маргареты. Все другие, прошлые Маргареты уже лежали в койке, закинув руки за голову: кто-то из них спал, а кто-то — упрямо таращился в потолок. Но сегодня их место занял Максимилиан Серра, вокруг был чёрный ночной лес, такой же непроглядный, как и серость внутри, а сама Маргарета была неприкаянным призраком, не понимающим, где он оказался.

Заполночь. Собирать вечернюю сводку уже совсем ни к чему. А спасатели вылетят, наверное, только утром и прибудут к обеду …

Но Маргарета, конечно, ошиблась.

К идиоту на слепом звере, может быть, отправили бы кого-то без лишней спешки, но к народному герою прилетели сразу двое, тёмно-синяя сухожильная виверна и дракон с эвакуационным подвесом.

Перед станцией не было места для дракона, и он безжалостно смял собой подлесок. Внутри станции горел свет, в незашторенном окне виделся чей-то чужой силуэт.

— Нет, — бросил Макс явно куда громче, чем требовалось, и Маргарета вздрогнула и остановилась у двери.

Его уговаривали два голоса, добродушный мужской и стервозный, немного визгливый женский. Там говорилось что-то про долг перед родиной, лазарет, лицо и неуместный героизм.

Маргарета шагнула назад, в темноту, а потом присела на чурбан под виверновым навесом.

— Нет, — повторил Макс. — Я вернусь сам, на виверне.

Что ему отвечали, Маргарета не слышала, но легко могла додумать: там было наверняка и о том, что здоровье всадника, тем более клинового победного дивизиона, дороже глупых принципов, и о том, что старая метеостанция в глухом лесу никак не предназначена для восстановления после травм.

Потом что-то хлопнуло, и Маргарета вжалась в тень от столба. Мужчина с добродушным голосом оказался бородатым здоровяком с внушительным пузом и тяжёлым медицинским чемоданом. Он сразу пошёл к дракону и полез наверх, ловко справляясь с перекрученной лестницей. Визгливая женщина была прямой, как палка, дамой с золотистыми нашивками на форменном комбинезоне, и она не торопилась улетать, а всматривалась в темноту навеса.

Конечно же, они слышали шумную посадку старого виверна, и теперь эта женщина высматривала её, Маргарету. Пришлось выйти, с сожалением проводив взглядом и взлетающего длинным прыжком дракона, и вытоптанные молодые деревьица, а потом выслушать обвинения в неправильной транспортировке раненого и сдержанные указания во всём способствовать его скорейшему выздоровлению, немедленно сообщать об ухудшениях и «создать жилые условия».

Условия на станции и так были — жилее некуда. Но Маргарета кивнула, конечно.

Женщина смотрела свысока, как служилые смотрят в наше время на гражданских, а Маргарета глядела ей в точку между глаз и думала отстранённо, что гражданской быть — хорошо.

По крайней мере, гражданской не нужно стоять навытяжку и отдавать честь. Так она повторяла себе, глядя, как синяя виверна взмывает в воздух и ныряет за тёмно-серые ночные облака.

Глубоко заполночь. Те прошлые Маргареты, что так и не смогли уснуть и сдались, сидят теперь у навеса, глядят в небо и смолят одну за другой до тупого, тягучего спазма в грудине. Их мысли пусты, и в глазах — ночь.

Потом для них наступит раннее июньское утро, и в это утро будет новый вылет, и новая сводка, и во все дни, кроме субботы, эти Маргареты станут возиться в земле позади станции в бесплодных попытках что-нибудь вырастить, а в субботу — отправятся в посёлок, чтобы забрать пайки и, может быть, купить у местной молочницы творог.

К полудню нужно вернуться, чтобы взлететь и увидеть из воздуха, как идёт средним коридором почтовый дракон, затем скоротать промежуток между сводками за обедом и наносить воды, собрать дневные пробы, а к двадцати минутам пятого…

Маргарета встряхнулась, постояла ещё немного и всё-таки вошла в дом.

Макс сидел на койке, неловко ощупывая аккуратно перевязанную голову.

— Я не задержусь надолго, — сказал он, потрогав ухо и поморщившись. — Буквально сутки, и я переберусь в лес к…

Здесь он всё-таки поднял на неё взгляд. Замер, широко распахнул глаза, уронил руку себе на колени.

И выдохнул хрипло, неверяще:

— Ромашка?..

Когда это было — три года назад? Четыре?

Три с половиной: сейчас июнь, а то была то ли поздняя осень, то ли ранняя зима. Порывистый мерзкий ветер, ледяная крупка в лицо, и вокруг горы, куда ни глянь, и всё время шумит узкая бурная речка.

Если бы кто-нибудь спросил Максимилиана, он сплюнул бы в землю: полное дерьмо.

Но Макса никто не спрашивал.

Наш мир собран из разделённых провалами столпов — то ли гор, то ли островов, то ли дурацких брёвен, зачем-то связанных Господом вместе. Наши соседи к северу достаточно близко, чтобы летать к ним на драконе и водить кое-какую далёкую торговую дружбу; к востоку и югу — достаточно далеко, чтобы их изредка можно было увидеть в самый мощный из телескопов, а хищный дирижабль можно было подстрелить ещё на подлёте.

Был ещё запад. С западом было… трудно.

Господ хорошо придумал, когда разделил нас всех провалами: без этого, должно быть, мы давно уже поубивали бы друг друга. Бабушка говорила, что в её время эти провалы вовсе считали бездонными. Сумасшедшие энтузиасты лазали по отвесным скалам вниз, мимо гнездовий диких драконов и виверн, через ядовитый туман, в котором людям чудились небылицы, через крошащийся камень и мох, через фиолетово-серые травы, к которым не пробивается солнце. Все их чаяния были зря: дно нашли много позже, и только тогда узнали, что оно, кажется, есть, и в нём — мёртвые скалы и мелкие поганые падальщики, жрущие разбившихся драконов.

Это неприятное знание, честно говоря. Куда лучше думать, будто есть населённые земли, а между ними — провалы без дна, и небо над ними такое бурное, что не всякий дракон рискнёт в него сунуться. А за туманом — чужаки, и эти чужаки достаточно далеко, чтобы о них не думать.

Чужаки с запада тоже были такие, к-счастью-далёкие: странные бледнокожие люди, у которых принято было брить головы налысо, а на затылке татуировать какие-то свои символы. У них был гортанно-звонкий язык, где-то певучий, а где-то отрывистый, они растили странные культуры, для нас совершенно несъедобные, и охотились на виверн и драконов вместо того, чтобы их седлать.

А ещё они всё время воевали между собой.

Мы знали друг друга давно и старались иметь с этого какую-нибудь прибыль. Лет тридцать назад мы продали им огнестрел — сейчас трудно даже сказать, чем они расплатились за него, кажется, какой-то своей химией. А потом Господ разгневался.

Земля встала на дыбы, в одну ночь с карты стёрло два города и бессчётно посёлков и деревень, равнина встала на бок, весь столп трясло и сминало, дождевая туча пролилась песком и мелким камнем. Это там, у наших западных соседей, произошёл страшный подземный взрыв, и их столп врезался в наш.

Камни и скалы, скалы и камни, чудовищный обвал, страшная картина. Но в одном из мест теперь между столпами был перешеек, по которому можно было перейти с одной земли на другую. Тогда западные края наводнили беженцы с другого столпа.

Мы приняли их… неплохо. Не так чтобы очень гостеприимно, но и без ненависти. Им разрешили селиться в дальних, неплодородных краях, они жгли скалы своим вонючим химическим огнём, а в зеленоватом пепле сажали свои растения.

Они бежали от войны, и война догнала их.

Или, может быть, они принесли её с собой.

Это было, когда Макс был ещё студентом и собирался стать не всадником, а ветеринарным врачом. Сперва набирали добровольцев, и у каждой кафедры висел большой плакат с призывами защищать родные земли от зелёного огня и выкинуть гостей обратно на их столп. Потом, когда пришлые сожгли первый из больших городов, академия в одну неделю опустела наполовину: на фронт забрали всех всадников старше второго курса.

Той же зимой и сам Макс тоже ушёл на переподготовку.

Чужаки вгрызались в землю и жгли, швыряли в небо пылающие зеленью шары, стояли насмерть и сражались безжалостно. Их было пять или шесть разных государств, которые то заключали союзы, то грызлись между собой, а наш столп давно не знал сражений больших, чем пьяная драка на фестивале цветов, и пушки против южных дирижаблей совсем не подходили для такой войны. Первые месяцы всадники с винтовками гибли, как мотыльки сгорают в пламени свечи.

Максу — это так называется — везло.

Горы — худшее место, чтобы сцепиться с чужаками. Они считают, что это их дом родной и роются в пещерах, пока зелёный огонь жрёт склоны и плавит камень. Но и здесь тоже нужно было душить врага, и дивизионы с третьего по седьмой (кроме героического шестого, павшего в полном составе) расквартировали при Монта-Чентанни. Зверям отдали помимо местной базы все городские стадионы, главную площадь и кусок земли в пригороде, людям — брошенные квартиры и бывшие общежития при заводе.

Там-то они и встретились, в заводской столовой. Макс, как всегда, говорил громче всех и подначивал Джино (когда и как он умер? уже и не вспомнить) подкатить к Кармеле из навигации, а тот матерился и огрызался, что «всему своё время».

Макс был зол, а вместе с тем пьян и весел от горя, которое уже отравило сердце, но ещё не дошло до мозга. И где-то глубоко внутри он уже знал, что «своего времени» нет, и вряд ли когда-нибудь будет.

Может быть, мы все сдохнем завтра, сгорим до вонючей чёрной трухи, которую даже не надо закапывать. Сдохнем, и нас опознают по личному жетону — их стали делать теперь из какого-то металла, который не плавится в чужацком огне. Сдохнем, как Марко или Никола, которых мы потеряли вчера.

И тогда — всё. Ничего больше.

Своё время, вот же шутник! Чего теперь-то ждать, зачем? Какие нужны шансы, какие «подходящие моменты»? Вот оно, твоё время — прямо сейчас. Другого не будет.

Джино смотрел в кружку перед собой, как будто в ней был не компот, а водка — или и вовсе Господен колодец, в котором можно увидеть ответ на любой вопрос. Он бормотал, что не хочет, чтобы его ждали.

Это значило: он не хотел, чтобы по нему плакали. Джино был сиротой и мог этого хотеть.

Макс понимал это, конечно. Макс был придурок, а не дурак. Но Макс был зол, пьян, весел, отчаянно смел и хотел то ли любви, то ли драки.

— Тогда я подойду сам, — заявил он.

У Джино сделалось такое лицо, что Макс сразу поправился:

— К кому-нибудь.

На первом южном фронте, куда они были приписаны до переброски, они стояли не в городе и не на базе: в поле, где приходилось копать блиндаж и ставить зверям насесты из металлических труб. Они варились в котле своего дивизиона из четырёх дюжин всадников и десятка «земных», и среди них всех была только одна девчонка. Но Кьяра была в общем-то даже и не девчонка, Кьяра была свой парень, а ещё у Кьяры там же, в дивизионе, был муж, который сгорел в небе. Словом, подкатывать к Кьяре было неприлично. За одну эту идею можно было огрести по лицу, и даже командир бы одобрил.

А здесь, в Монта-Чентанни, были девчонки. Медички, штабные, работницы при базе, даже всадницы — тыловых драконов часто водили женщины.

Когда ещё будет время любить, если не сегодня?

Макс оглядел столовую и почти сразу наткнулся на неё. Девчонка сидела за столом по диагонали, жевала тушёную капусту и читала, удерживая довольно толстый томик навесу хитро расставленными пальцами левой руки. Смуглая, довольно высокая, сидит криво и чуть сутулится, на лице такое выражение, что непонятно: то ли ей капуста невкусная, то ли она планирует убийство.

У Макса был типаж, и это было идеальное попадание.

Он перешагнул свою лавку и плюхнулся рядом с ней.

— Эй, красавица! Что читаешь?

Девушка смерила его взглядом с коротко стриженой макушки до ботинок, не особенно вглядываясь в нашивки, — плюс ещё одно очко, — усмехнулась и молча развернула к нему обложку.

«Закон гомологических рядов», значилось на суровом чёрно-синем фоне. Макс без уверенности вспомнил, что это что-то из математики.

— Погуляем сегодня?

Она фыркнула и зачерпнула вилкой капусту:

— С тобой, что ли?

— А хоть бы и со мной!

Он вальяжно потянулся. Макс был хорош собой, отлично знал об этом и привык нравиться девушкам.

— И что — за просто так?

Он похлопал себя по карманам и развёл руками:

— Ну, брать с меня нечего! Только горячее сердце.

Девчонка хмыкнула и перевернула страницы всё так же, пальцами левой руки, как только изловчилась. Потом прищурилась и протянула капризно:

— А я, может, цветочек хочу…

Макс рассмеялся и улыбнулся ей покровительно:

— Будет тебе цветочек.

Был то ли ноябрь, то ли декабрь, а цветочные лавки в частично эвакуированном прифронтовом городе были все — какое удивление — заколочены. Даже осенних листьев не набрать в букет, потому что все они облетели, вымокли в лужах и пахли гнилью и принесённым ветром зелёным пеплом.

Где-то в горах могло ещё цвести что-нибудь эдакое — в горах чего только не растёт странного, — но на рутинных вылетах Макс ничего не заметил.

А девчонка была интересная. Её звали Маргарета, и она каждый раз забавно щурилась, прежде чем сказать что-нибудь едкое, строила из себя недотрогу, но поглядывала в ответ с интересом. И, по правде, у них могло бы склеиться что-то и без цветов — долгое ли это дело, когда знаешь, что можешь уже завтра стать вонючим угольком с инвентарным номером, — но Максу нравился вызов, нравилось чувствовать себя снова пылким юношей, обхаживающим девицу с пышным букетом роз, и хотелось, в конце концов, не забыться и выключиться, а притвориться чем-то нормальным.

Поэтому он не слишком торопился, только искал её глазами в столовой. И потом, когда дежурить заступил другой клин, нашёл её в курилке и протянул цветок.

— Это… что такое? — нахмурилась девчонка и потыкала в него пальцем.

Цветок был — краше некуда: Макс потратил на него почти час перед завтраком, а его ребята, ухохатываясь, помогали кто советом, а кто и делом. Стебель свернули из газеты, листья накромсали из обрезков той ткани, что шла на лёгкую форму, — в казарме их держали на заплатки, — а сам цветок… ну… Макс ожидал от бинта и ниток чуть большего, но получилось даже отчасти похоже. По крайней мере, если смотреть издалека.

— Ромашка!

Лицо у девчонки вытянулось, и стала она от этого такая хрупкая и хорошенькая, что Макс сам себя простил за все мучения с клеем.

— Ромашка? Но почему… ромашка?

— Так, ромашка, она же маргаритка, а ты Маргарета, и это цветок для тебя. Игра слов!

Она засмеялась.

— Это разные цветы, умник.

Но цветок взяла. Картинно понюхала, а потом показала ему язык и скорчила рожицу — и, кажется, примерно тогда он в неё и влюбился.

Джино мог говорить, что ждал «подходящего времени». Но подходящего времени не было, не было совсем никакого времени, только то, что удавалось выгрызть зубами, вырвать у злого рока. Пусть Кармела была чудесным видением на горизонте, живой мечтой о каком-то невероятном будущем, а у Макса не было мечты — у Макса была живая, смешная девчонка, короткие жадные поцелуи, украденные часы наедине.

Джино так никогда и не объяснился с Кармелой. При обстреле в декабре горящий снаряд попал в навигационную башню, и Кармела сгорела в ней — ничего не осталось.

Вообще-то на базе запрещалась выпивка. Но после тяжёлого боя, после потерь командиры смотрели сквозь пальцы на ходящие по рукам фляги, а то и подливали в них украдкой. И Джино пытался утонуть в водке, но всё никак не мог забыться, хотя его давно штормило, как недолётка в грозу.

— Я его снял, — сказал Макс, положив ему ладонь на плечо. — Того ублюдка, который…

Макс был метким стрелком, одним из лучших, и отличным всадником. Это Макс на злом кураже придумал облететь линию столкновения через недоступную ледяную высь и упасть врагу в тыл. Поднять достаточно высоко удалось лишь четырёх зверей, и одному из ребят это стоило отмороженных кистей рук, несмотря на утеплённую форму и всю защиту, но вражеские артиллеристы были разбиты, и Монта-Чентанни выстоял.

Джино бился на самом рубеже, отчаянно нарываясь на огненный заряд. Выжил и получил от командира по шее.

Умер Джино позже, но Макс не помнил уже, когда и как.

А тогда — тогда Джино пил, не пьянея, и спать ушёл к зверям, где в негромком шелесте крыльев и хриплом дыхании не было слышно сдавленного рыдания.

— Не умирай, Ромашка, — серьёзно попросил тогда Макс. Маргарета сидела рядом, уронив голову ему на плечо, вымотанная и заторможенная. — Не умирай, ладно?

А она пробормотала лениво:

— Ладно… и ты тогда тоже…

— Да.

Это была глупая просьба. И глупое обещание, которое никак нельзя было сдержать. И говорить было неловко: в дивизионе принято было суеверно обходить в упоминаниях смерть — но и не сказать было нельзя.

— А у тебя у родителей, — Маргарета лежала у него на плече с закрытыми глазами и едва шевелила языком, — какого цвета глаза?

— Карие, — он высвободил руку и приобнял её. — У мамы потемнее, у папы посветлее. А что?

— Считаю…

— Считаешь?

— С каким шансом у нас могут получиться голубоглазые дети.

— Чего?.. Ты это, что ли…

Она пихнула его кулаком в бок — больно, между прочим, — и фыркнула.

До войны Макс никогда не хотел возиться с вивернами. Они казались ему довольно противными, неопрятными и страшными на вид тварями. И в ветеринарную академию он пошёл не ради дара и полётов, а лечить животных, предпочтительно — обожаемых с детства лошадей. После практики первого курса (и первых коровьих родов) Макс вынужденно заключил, что крупные копытные чудесны все. Даже если любоваться ими с рукой, запихнутой в корову по плечо.

А Маргарета мечтала летать, но не прошла по способностям — мест тогда было совсем мало, — и училась на агронома, в их училище занимались озимой пшеницей. Теперь её успокаивали книжки про селекцию и простенькие задачки по генетике, а он зашил столько крыльев, что почти перестал отличать их от ткани.

— У меня у мамы, — вяло продолжала Маргарета, — были голубые глаза… то есть во мне половинка, и если у тебя…

Наверное, она совсем вымоталась, если стала нести такую чушь. Макс летал на виверне в боевом дивизионе, а Маргарета водила дракона: их отряд возил всякое разное от города при последней станции железной дороги, перебрасывал боеприпасы во время столкновений и возил раненых. Раньше работа с драконами считалась мужской — огромные звери, тяжёлые грузы. Теперь всё перепуталось.

— Эти всякие твои шансы, — Макс легко поцеловал её куда-то в пропахший дымом затылок, — проверим когда-нибудь потом.

Маргарета тихонько сопела: отключилась, бедняга. Связь со зверем тяжело держать долго, а она налетала сегодня, наверное, больше, чем он. Макс откинулся назад, стукнулся затылком о стену, прикрыл глаза.

Никакого «потом» не было, как не было будущего. И времени не было никакого, кроме украденного. Проказливая соседская девочка давным-давно, в полузабытом детстве, обрывала лепестки с ромашки, гадая: любит — не любит. Облысевший цветок выкидывала без всякой жалости.

Теперь этой безжалостной девочкой была война. И каким бы ни был ответ в лепестках ромашки, финал был один.

Потом, к весне, на третьем западном всё стало совсем трудно, а в Монта-Чентанни стихло — и Максов дивизион перебросили снова.

— Постарайся не умереть, — сказала она, смаргивая глупые слёзы.

— И ты.

Они даже переписывались, насколько позволяла почта, но переписка выходила какая-то пустая и состояла из воспоминаний о давно прошедших вещах и прямо названных чувств. Макс даже не думал ни о чём плохом: мало ли, где в такое время могли теряться письма!

Перед тем самым вылетом, за который его потом назовут героем, он написал ей снова. Листу бумаги пришлось стерпеть много таких слов, что ни в какой другой момент нельзя написать.

Много позже он получил это письмо обратно нераспечатанным.

Это было несколько месяцев спустя, когда чужацкий столп, сдвинутый чудовищным направленным взрывом, снова растворился в тумане разлома. Искать кого-то в том бардаке, который царил в стране после нескольких лет войны, было делом почти бесполезным, но Макс был герой, его напечатали в газетах, а на грудь навешали столько железа, что топорщился китель, — и кое-как, много раз поулыбавшихся и очень попросив, он смог навести справки.

В Монта-Чентанни тихо, повторял себе Макс. И в Монта-Чентанни было тихо — по меркам фронта. В Монта-Чентанни остался один дивизион на целую гору, в которой где-то скрывались чужаки, и на целый большой край, в котором утомлённые люди пытались хоть что-то вырастить. Там сожгли какое-то хозяйство, и посёлок сожгли, и что-то ещё…

Ещё сожгли сам Монта-Чентанни, в который весной стали возвращаться рабочие. Сожгли дотла, зелёным огнём, хотя от этого врагу не было никакой тактической выгоды. Это был жест отчаяния людей, обречённых на поражение: столпы уже разошлись, переговоры шли плохо, и запертым в горах чужакам не оставалось ничего, кроме как умереть.

Кипела битва, а объятый дымом город эвакуировался. Много часов огня, пепла и вонючей смолы, которой текли кирпичные стены домов. Сводка потерь ужасала; служащая Маргарета Бевилаква значилась в журнале как раненая.

Максу пришлось прилететь туда самому, чтобы заглянуть в этот журнал. Он не хотел внимания, но его теперь узнавали на улице, а он — не узнавал никого и ничего.

Врач в городке при железнодорожной станцией был другой, не из Монта-Чентанни. Даже в частном разговоре он обращался по имени и фамилии, так и говорил: Максимилиан Серра то, Максимилиан Серра сё. Во время эвакуации его здесь ещё не было, и он мог только пожать плечами: если имя внесли в журнал — по крайней мере человек с таким жетоном был здесь, в лазарете.

Дальше след терялся. Маргареты не было в штатном расписании и в списках на транспортировку. И последнее письмо, отправленное Максом тогда, перед тем самым вылетом, осталось здесь, не добравшись до Монта-Чентанни, — осталось неполученным.

В числе павших Маргареты не было тоже, но Макс не обманывался. Мало ли их таких, забытых строчек в страшных списках? Максу самому пришлось сказать матери Оскара, что её сын мёртв, что он видел и огненный заряд, и падение горящего тела в туман своими глазами, и что никто и никак не мог бы оттуда спастись. А по документам Оскар так и значился — «безвестно пропавший»…

— Кто-то из её отряда здесь? Я бы хотел…

Никого из её отряда не было. К моменту атаки в городе оставалось только четыре всадника, обученных летать на драконах. Одного сбили в небе, одному что-то взорвалось в лицо при посадке, ещё один, обгорелый и задыхающийся, умер сутки спустя. Четвёртым была Маргарета.

Врач смотрел на него светлым и пустым взглядом человека, проводившего за грань много сотен пациентов. В этом взгляде Макс видел приговор.

— Скажите, — он облизнул сухие губы, — у вас здесь растут где-нибудь ромашки?

Если бы кто-нибудь спросил Максимилиана, зачем ему ромашка, он вряд ли смог бы ответить.

Но Макса никто не спрашивал.

А теперь она была здесь.

Стояла в дверях крошечной холодной метеостанции, ссутулившись, правое плечо выше левого. Усталое лицо, глубокие тени под глазами, волосы отрезаны по плечи — она оставляет их незаплетёнными, чего раньше никак нельзя было делать. Одежда гражданская, вся какая-то серая и никакая, поверх майки байковая мужская рубашка, а вместо кожаного подшлемника — обычный вязаный шарф.

Очки она вертела в руке.

— Ромашка?.. — выдохнул он, не понимая толком, что чувствует.

Только почему-то очень болели глаза.

— Нет, — сказала девушка надтреснутым голосом. — Мне сказали, вам написали назначения…

— Ромашка. Это ведь ты. Ты… не помнишь меня? Маргарета?

В журнале не было написано, что у неё было за ранение. Может быть, она получила контузию, или долго лежала в отключке, или… много причин, чтобы не получить письмо, чтобы не написать самой, хотя уж его-то имя гремело из всех газет. А сюда его привело, наверное, чудо, рука Господа.

Объясни что-нибудь. Удивись, смутись, подними меня на смех. Скажи, что…

Маргарета смотрела куда-то в сторону, и на лице её была только усталость. Что она делает в этой дыре, что так выматывается?

— Давайте решим, что вы обознались, — тускло сказала она.

— Ты ведь… жива. Ромашка, мы не умерли. Ты понимаешь? Мы не умерли, — получалось хрипло и жалко, хотя тошнота почти отпустила, только в висок будто вогнали раскалённую спицу. — Я искал тебя, но мне сказали… в журнале было, что Маргарета Бевилаква…

— Маргарета Бевилаква сгорела, — сухо сказала она. — У меня другая фамилия. Что вам выписали? Всё-таки сотрясение? Давайте я унесу ведро и принесу вам воды.

— Ромашка…

Лекарства лежали горкой на табурете у койки, а рядом лист, на котором врач печатными буквами накорябал назначения. Маргарета подошла так, чтобы держаться от Макса подальше, — он понял это и криво усмехнулся. Взгляд проскользил по списку сверху вниз, потом скакнул наверх и снова заскользил вниз, теперь медленнее.

Она перебрала склянки и пакетики, поставила на табурет кружку со свежей водой, выставила за дверь ведро с рвотой. Задёрнула штору, принесла ещё одно тонкое одеяло, положила Максу в ноги.

Потом погас свет и хлопнула дверь. Маргарета ушла.

Довольно долго Макс лежал в темноте и ждал, что она зайдёт обратно. И только потом, много мучительных, стыдных минут позже, сообразил: она не вернётся.

Макс кое-как, поморщившись, сел, опрокинул в себя воду.

Врачу Макс сказал, что его не тошнит, — ложь выдало стоящее рядом с койкой ведро (что стоило Маргарете вынести его заранее). Тогда он честно объяснил, что от той посадки, которую выдал престарелый виверн, вывернуло бы и здорового, даже если он трижды клиновой дивизиона и бывал в местах, откуда не возвращаются. Если говорить совсем откровенно, это приземление трудно даже было назвать посадкой: по ощущениям зверь просто запнулся о воздух и перекувыркнулся вниз. Воистину, Маргарета сумасшедшая, если летает на таком животном.

Максу посветили фонариком в глаза, сделали два стежка на лбу и четыре на затылке, перемотали всё это бинтом, велели лежать и выписали всякой ерунды — «витамины», как презрительно говорили на фронте. Как ни смешно, но больше всего в итоге болела нога, да и эта боль наверняка уже завтра превратится в тупое нытьё.

Макс не первый раз падал с неба. И хотя это каждый раз были свежие, незабываемые впечатления, кое-чему он научился: и вовремя прыгать из седла и кое-как группироваться. Если бы не Маргарета, он полежал бы ещё буквально с минуту, а потом вправил ногу сам, вернулся к виверне, а в сумке при седле была аптечка… словом, разобрался бы, не маленький. Правда, вечером на базе подняли бы шум, его стали бы искать, вышло бы глупо.

Хорошо, что Маргарета была здесь. Она прилетела так быстро — наверное, уже была в воздухе и совсем рядом, странно, что он не заметил её раньше.

Здесь вообще было много странного.

Виверну звали Рябиной, и это была не какая-то там виверна, а штабная, что значит — одна из лучших по всем показателям. Контактная, отлично приспособленная к работе под седлом, выносливая, сильная, для прошедшего войну зверя — с идеальным здоровьем. Макс тренировал её к параду.

Конечно, он предпочёл бы лететь на своём старом фронтовом друге. Но чёрный виверн пал в том, последнем, вылете.

А Рябина была хороша. У неё тоже была история и даже медаль — глупый церемониал, совершенно чуждый и непонятный животным, — но Макс не вникал во всё это: сочинять сладкие истории для газеты — не его дело.

Его дело — летать. И он летал, удивляясь, что на Рябину жаловались другие всадники. Взял её в дальний вылет, и вот, пожалуйста.

Он мог бы поклясться, что их не сбили с земли. Но в какой-то момент ему в голову будто вбили ржавый гвоздь, в глаза хлынула темнота, а Рябина спикировала вниз.

Мгновения полёта совсем спутались в голове. Они помнились почему-то бесконечными, и самым запоминающимся оказалась не слепота даже и не потеря контроля, а тошнотворный склизкий страх. Не так даже: животный, лишающий разума ужас.

Что могло так напугать виверну в небе? Отлично тренированную военную виверну, которая летала среди горящих зелёным пламенем зарядов, несущих с собой мучительную смерть?

А потом прилетела Маргарета, и…

Макс улёгся обратно на койку, натянул одеяло повыше, подоткнул так, чтобы простыня прикрывала уши.

Маргарета.

Он считал её мёртвой. Выдрал из сердца, как сломанное крепление из гнезда, поверх закрасил вонючей грязно-серой краской и назвал всё это «ремонтом». Краска пошла пузырями, остов проржавел и посыпался рыжими хлопьями. Не разобрать больше, что было и что могло бы быть.

Почему она не написала, чужаки её побери?! Если только не…

Макс сгрёб в кулак одеяло. Его уже не мутило, только в голове всё ещё плескалась кружащаяся муть, и от этого Максу казалось, что он всё ещё падает, и падает, и падает, всё глубже, и глубже, и глубже, и…

Она всё объяснит мне завтра, — твёрдо решил он, сдаваясь пьяной сонливости. — Прямо с утра. Она всё объяснит.

Да.

Макс проснулся один.

Долго смотрел в потолок, вглядываясь в белёсые кривые трубы и парусину и лениво пытаясь понять, что он здесь делает и где оно — это «здесь». Воспоминания возвращались неохотно и потянули с собой отвратительный привкус во рту, простреливающую боль в лодыжке и неприятное кручение в желудке.

Пыльно. Пыль скользила в лучах света крупными хлопьями. Тихо — только едва слышно отмеряли секунды часы.

Макс потёр переносицу, чихнул, сел и наконец-то смог оглядеться.

Вчера, когда доктор предлагал ему выздоравливать «в более подходящих условиях», а за виверной вернуться когда-нибудь потом, когда больной перестанет считаться больным, Макс отмахнулся: вот уж на что он перестал обращать внимание во время войны, так это на «условия». Ему доводилось лежать в лазарете в ледяных горах, где выдыхаемый воздух становился белёсым облачком пара, поверх одеял клали верхнюю одежду, а в печку-чугунку хотелось залезть целиком. Ещё хуже — по крайней мере по мнению Макса, — было на первом южном, где от свиста снарядов звенело в ушах и все знали, что, если будет приказ отступать, тащить за собой неходячих больных не будет никакой возможности.

А здесь — июнь, равнины у речной долины, лес, чистое небо. Что ещё, в конце концов, нужно для счастья?

Эти, штабные, смотрели со смесью жалости и брезгливости. А женщина — Макс не запомнил имени, — пообещала велеть работнице «сделать с этим хоть что-нибудь».

Вчера Макс считал это всё блажью балованных бездельников, которые огня не нюхали. Сегодня, когда в глазах прояснилось, мутная пелена спала, а уличный свет проник в станцию, Макс признал: он не отказался бы, чтобы здесь что-нибудь сделали.

Когда Господ создавал столпы, он руководствовался много чем, но вряд ли соображениями практического удобства. Наш столп получился у него немного скомканным, с резким перепадом высот, множеством оврагов и ущелий, бурными реками и прочими транспортными неприятностями. Люди придумали колесо, оседлали лошадь, построили мосты и виадуки, заложили железную дорогу, но с незапамятных времён их манило небо.

Увы, летающие машины разбивались прежде, чем успевали стать полезными. В паре со сложным рельефом шла капризная, непредсказуемая погода, резкие ветра, частые бури, и никакие человеческие поделки не хотели быть достаточно управляемыми, чтобы выдержать всё это.

Шутят, что на хищные южные дирижабли, которые всё ещё подплывают иногда к нашей земле, можно не тратить снарядов. Пусть залетают, дурачки: не пройдёт и пары часов, как их размажет о скалу или свернёт в баранку просто так, вовсе без нашего участия.

Дирижабли всё равно сбивали, потому что за эти часы чужая военная техника может принести столпу много горя, даже если потом она разобьётся. А ещё потому, что огромной воздушной махине придётся потом куда-нибудь упасть — и пусть лучше это будет не город, а туман.

Там, на дне разлома, одни только уродливые падальщики. Их не жалко.

Словом, мечта о небе могла бы быть недостижимой, если бы Господ не создал вместе со столпами зверей.

Сами эти слова — «виверны», «драконы», — они не наши, чужацкие: их принесли восточные люди, у которых так звались полумифические ящерицы, за чешую которых на чёрном рынке предлагали три веса золотом. Они летали высоко, куда выше, чем забирался человек, и были царственными тенями за облаками. Иногда среди восточных людей рождались умельцы, которым удавалось загипнотизировать только вылупившегося ящера и оседлать его; они парили в вышине и посещали самые разные столпы.

Наши звери были на тех ящериц не больше чем немного похожи.

Долгие годы мы смотрели с почтительного отдаления, как они гнездятся на краях разлома, и считали их разными животными: юрких виверн с телами чуть меньше лошадиных и огромными узкими крыльями, и грузных, тяжёлых драконов размером с трёхэтажный дом. Потом какой-то умник счёл, будто виверны — самки драконов. И лишь куда позже выяснилось, что виверны и драконы рождаются от одних и тех же родителей, появляются на свет уже пушистыми и пьют молоко, живут сложно организованной стаей, исключительно травоядны и спят, завернувшись в крылья и перевернувшись вниз головой. Ближайшими их родственниками оказались вовсе не ящерицы, а летучие мыши; большую часть стаи составляют самки и самцы виверн, но если стая переживает непростые времена, виверны гнездятся в темноте пещер, и там, долго не видя солнечного света, детёныши вырастают в огромных бесполых переростков-драконов.

Как восточные люди подчинили своих тварей, мы объездили наших. Живые создания столпа, они не боялись ветров, бурь и даже торнадо. Виверны с одним всадником использовались для патрулирования и посланий в самые отдалённые районы; драконам научились привешивать под брюхо транспортировочный контейнер, а на спине ставить седло на трёх-четырёх ездоков. Если у тебя крепкий желудок, много лишних денег и нет времени на поезд, можно нанять дракона.

Тяжело гружёный дракон становился здорово неповоротливым, поэтому коридоры для них старались прокладывать так, чтобы избавить зверей от необходимости сражаться с бурей. Здесь и там по столпу были разбросаны метеостанции, где четыре-пять раз в сутки замеряли всякие погодные штучки, а навигационный центр решал, что со всем этим делать.

Куковать на такой станции — одна из самых поганых работ, которую может получить всадник. Однообразно, очень скучно, да ещё и полная глушь и дикость без особых удобств. А именно эта метеостанция в личном рейтинге Макса, который повидал их не так уж и мало, била все рекорды по неухоженности.

Возможно, дело в том, что местность была не слишком востребованная: в долине реки было неплохо развито  железнодорожное сообщение, и в частых полётах здесь не было особой нужды. Макс любил свободное небо и во многом поэтому попросился в этот район, и задрипанная полупустая база совершенно его не смутила.

Но с финансированием метеостанций здесь, похоже, тоже были проблемы.

Именно эта была сделана из перевёрнутого транспортировочного контейнера — Макс легко различил типовую конструкцию «крыши» и кривой «пол» с глубокими канавами вдоль стен, где раньше располагались крепления. Поверх лёгких направляющих станцию обили снаружи жестью, изнутри проложили каким-то утеплителем и натянули парусину, в стенах пробили пару окон.

Створ контейнера располагался у дракона под хвостом, теперь он служил дверью. Койка, на которой сидел Макс, располагалась ровно напротив, намертво приваренная к скруглённой во имя обтекаемости стене.

Ещё на станции был старенький, очень печальный на вид сейф на ржавых ногах, шифоньер, грубо сколоченный широкий стол, табуретка, рундук и пара стеллажей, заставленных коробками. На окнах — пыльные занавески, когда-то, похоже, разжалованные из простыней. На столе телеграфный аппарат соседствовал с газовой горелкой и ручной лампой. В запылённых выцветших коробках Макс узнал армейские пайки.

Можно было много сказать про то, что ещё здесь было, начиная от вскрытой консервы с перловой кашей и заканчивая бельевой верёвкой, на которой сушились трусы. Но Максу проще было сказать, чего здесь не было.

А не было здесь — ничего личного.

Любое жилище быстро впитывает в себя черты человека, который в нём обитает. Кто-то вешает на стену календарь с голой бабой, кто-то не может отказаться от полотенец с цветочками, кто-то бросает на пол коврик, у кого-то, в конце концов, розовая зубная щётка. Макс много раз проходил всё это в казарме: людское вылезало даже из-под уставного распорядка.

Это была очень уставшая, пропылённая, изношенная долгой эксплуатацией метеостанция. Здесь пахло сыростью и чем-то затхлым, с жестяного среза окон сыпалась ржавая труха, а в канавках у стен скопилась уже не пыль, а липкая грязь. И даже трусы были казённые.

Макс смутно помнил бельё, которое Маргарета носила раньше. На военной базе не время и не место для медленной и вдумчивой любви, с чувственным обнажением и долгими ласками: по большей части у них всё выходило торопливо и неудобно. Но, кажется, в воспоминаниях было что-то нежно-голубое и кружевное, и когда Макс случайно порвал это что-то, Маргарета лупила его по плечам и очень смешно ругалась. И под лётной формой было такое, вполне девичье, гражданское…

А тут — казённые трусы. Унылые, как преподша по истории ветеринарной медицины. Серо-зелёные, жёсткие даже на вид.

«Давайте решим, что вы обознались, — сказала она вчера. — Маргарета Бевилаква сгорела».

Конечно же, он не обознался. Он не мог её не узнать, как бы ни был уверен в том, что никогда больше её не увидит. Бессмысленная связь со случайной девчонкой, начатая из-за циничного желания почувствовать себя живым и, чего греха таить, чуть-чуть выпендриться перед своими ребятами, быстро стала чем-то важным.

Чем-то ценным.

Макс писал ей слова, которые никогда и никому не нужно писать, если только ты не собираешься сдохнуть прямо сейчас. Такое можно читать только от мёртвых людей. И если бы она написала ему хоть слово, он бы прилетел хоть в эту дыру, хоть на любой край столпа, с огромным грёбаным букетом ромашек, и тогда…

Но она не написала. Она поменяла фамилию, уехала в глушь, спряталась за серостью, ржавчиной и казёнными, мать их, трусами. И, как бы ни было неприятно об этом думать, Макс знал тип людей, которые поступали так после войны.

Он глянул с гадливостью на батарею «витаминов» и лист назначений, поморщился и размял ладонью ногу. Она отекла, но кое-как двигалась. Кто его раздевал — врач, Маргарета?.. не важно; вся одежда осталась лежать в койке у него в ногах, и Макс, зябко поёжившись, намотал портянки и натянул на себя сыроватый комбез.

А потом, кое-как проковыляв через станцию, вышел на солнечный двор.

Было около десяти или одиннадцати утра — солнце проползло чуть больше трети неба и недружелюбно скалилось из-за кучерявого клёна. Справа громоздился навес с насестом для виверна, там с присвистом похрапывал зверь. У дверей была сложена небольшая поленница. Вытоптанный двор казался пустым и неживым, деревья подступали совсем близко к станции, а Маргарета сидела на обрубке ствола в тени навеса и курила.

Конечно, она видела, что Макс вышел, — но не сказала ни слова. Она молчала, пока он хромал и устраивался в траве неподалёку, где можно было облокотиться на столб.

— Рассказывай, — велел он.

— Вам прописали постельный режим, — безразлично сказала Маргарета, глядя куда-то мимо.

— Что ты натворила?

Если бы она стала возражать, он бы поверил. Что его она разлюбила, зато вдруг воспылала страстью к дурацкому глухому лесу и метеосводкам. Или что другая фамилия — от мужа, даром что на станции не было никаких его следов. Максу очень хотелось в это поверить; поверить в это, а не в то, что когда-то любимой женщине есть что скрывать, есть от кого прятаться и есть за что чувствовать себя виноватой.

Маргарета молчала.

— Я помогу, — с тяжёлым сердцем сказал Макс. — Ты расскажешь мне, как всё было, я поговорю с людьми. Если нет решения трибунала, всё можно замять. Если есть, нужно будет подумать.

Она глянула на него с неожиданной злобой и так впечатала окурок в землю, что он размозжился в труху.

— Это всё, что может сказать великий народный герой?

— Я помогу, — повторил Макс. — В любом случае.

Я помогу, потому что война закончилась, хотел сказать он. Война закончилась, и всё, что ты могла сделать, в любом случае потеряло всякое значение. Я знаю, что у нас сейчас скоры и развешивать медали, и судить, трубя об этом во всех газетах, и знаю про многих людей, уехавших в далёкие деревни, чтобы никто не спросил с них за невыполненный приказ или оставленный пост. Вряд ли твой грех так уж велик, не правда ли? Такое время сейчас, что нужны правые и виноватые, но в честь всего, что у нас было и что могло бы быть…

Давай похороним всё. Ты же это и пытаешься сделать.

— Пошёл ты, — тускло сказала Маргарета и закурила следующую.

— Маргарета, не дури. Я серьёзно предлагаю, и…

— Пошёл ты!

Она вскочила и будто собиралась пнуть полено, на котором сидела, но замерла и остановилась. Спина ссутулилась, правое плечо поднялось выше левого. Вспышка гнева погасла, так и не породив пожара.

— Выздоравливайте, — хрипло сказала Маргарета.

И, круто развернувшись, двинулась к лесу.

Вряд ли она понимала, куда именно идёт. Зато было совершенно ясно — откуда.

— Эй! Стой. Одолжи зажигалку.

Она швырнула свою не глядя и промахнулась: металлический корпус блеснул где-то в траве.

— Вернусь к виверне, — громко сообщил Макс, выискивая зажигалку и убирая её в карман. Маргарета всё-таки остановилась у границы деревьев. — Если не затруднит, сбрось мне чего-нибудь пожрать.

— Вам не рекомендовали…

Он усмехнулся и ничего не ответил. Ему много чего не рекомендовали; жить вообще — вредное занятие, от этого умирают.

Нога ныла, но Макс, помня о гордом звании героя и всём прочем, старался хромать поменьше. Ничего, расходится, а потом устроит себе роскошную кровать из седла и проведёт в полной тишине тот месяц или чуть больше, что у виверны будет заживать крыло. В сумке есть и фляга, и котелок, и много других полезных вещей, а если Маргарета заупрямится и зажмотит даже консервы, можно будет поставить силок на птичку и нарвать да вон хоть бы и ревня. И ни устава, ни начальства, ни ножа в сердце от бывшей любви, ни-че-го.

— Но…

Кажется, она говорила что-то там ещё после этого «но». Макс привычно не слушал: после «но» никто и никогда не говорил ничего полезного.

Наконец, она сдалась. Помолчала, наблюдая, как Макс обошёл станцию и кое-как перебрался через молодой подлесок, безжалостно раздавленный вчерашним драконом. Основной лес здесь был довольно чистый, на карте его разметили бы белым, может быть в редкую зелёную штриховку.

— На два часа, — крикнула ему вслед Маргарета. — Азимутом вон ту серую скалу. Тут километров шесть, не больше.

Макс кивнул, не оборачиваясь. Он и отсюда прекрасно чувствовал, где его виверна, — как и то, что сон у неё лишь слегка тревожный. Если разорванное крыло и воспалилось, зверя это пока не беспокоило.

— Там ручей есть, — растерянно сказала девушка. — Чуть севернее.

Он снова кивнул и зашёл под деревья.

Загрузка...