Вика
Я сижу в пустом коридоре больницы, насквозь пропитанным запахом антисептика. Снова. Руки слегка дрожат.
— Дай Бог, все обойдется, — пытаюсь успокоить себя, но мысли путаются. — Вика, соберись. Врач сказал, что операция несложная, и всё будет хорошо.
Но почему тогда моё предчувствие отбивает бешеную дробь, а гулкое тиканье часов сводит с ума.
Я не могу больше сидеть на месте. Встаю, начинаю ходить туда-сюда, по этому казенному линолеуму. Так чуть спокойнее. Поднимаю глаза на световое табло над дверью в операционную.
“ИДЁТ ОПЕРАЦИЯ”.
Красный свет, как предупреждение, как кровь. Как какое-то странное предзнаменование, которое я еще не успела разгадать.
Из-за угла появляется тётя Лида, подруга мамы. Её лицо при виде меня озаряется удивленной улыбкой.
— Ой, Викуля! А я тут на лечении. Прихожу на капельницу да уколы. Увидела тебя издалека, думала, привиделось, а ближе подошла — точно ты. А ты здесь какими судьбами уже? Когда тебя выписать успели, что ты сразу сюда рванула?
Я смотрю на неё, медленно соображая.
— Здравствуйте, тетя Лида. Откуда меня должны были выписать?
— Как откуда? Из роддома! — тетя Лида хитро подмигивает. — И ведь молчали, партизаны, до последнего. А Ванечка где? С детишками остался, наверное?
В голове будто что-то щёлкает, ломается.
— Теть Лид, вы о чём? Какие детишки? Какой роддом?
— Милая, не волнуйся, я всё понимаю, — она гладит меня по плечу, но её прикосновение начинает слегка раздражать. — У тебя, наверное, нервы, всё смешалось в голове. После родов-то.
Я отстраняюсь. Смотрю на нее, не понимая, у кого еще здесь все перемешалось в голове.
— Не волнуйся, я приберегу этот секрет для твоей мамы. Вот выпишут ее, сама все ей расскажешь. Порадуешь ее, а я пока рот на замок.
Внутри всё закипает. Страх за маму и эта нелепая, пугающая болтовня создают в голове ворох мыслей, которые отказываются приходить в хоть какой-то порядок.
— Теть Лида, хватит говорить загадками. О чём я сказать-то должна? Какие роды? — голос срывается, я теряю последние капли терпения. И так вся на взводе, а тут еще эти секретики, как в детском саду.
Тетя Лида наконец-то замечает мое состояние. Ее улыбка тускнеет.
— Да о чём, о чём… Встретила я твоего мужа в роддоме на днях, пока полы там мыла. Он и похвастался, что вы везде поспели и двойню успели заделать, и вот к маме ты уже прискакала.
Слово “двойня” повисает в воздухе тяжелым, ядовитым шаром. У меня перехватывает дыхание.
— Двойню? — выдавливаю я.
— Да ладно тебе, я не глазливая, не сглажу вашу малышню. Не бойся, — тетя Лида машет рукой, но я уже вижу в ее глазах растерянность и зарождающееся понимание собственной ошибки. — Знаешь, а вот мне интересно, в кого у вас так вышло? У матери твоей никого не было в родне, чтоб двойня… По мужу, наверное, да?
— По мужу? — голос начинает срываться на хриплый шепот.
— А она ведь не лучше вас! — не успокаивается тетя Лида. — Молчала, скрывала от меня такую новость, словом даже не обмолвилась. Вот очухается, и всё ей выскажу!
— Какая двойня, теть Лид? — мой голос звучит тихо и сбивчиво. — Я не беременна. И не была. У нас только Матвей и Ариша.
Её лицо меняется. Румянец сходит, остается серая бледность.
— Да что ж ты такое говоришь-то? Сплюнь! Я ж сама с твоим мужем разговаривала. Он с такой гордостью мне сообщил, что двойня родилась. Сиял весь, или…
Она резко замолкает. Глаза расширяются, в них мелькает ужас, сострадание и паническое желание забрать все сказанные слова назад.
— Ой… горе-то какое, — она закрывает рот ладонью, отступает на шаг. — Милая…, Викулечка… Ты мои слова к сердцу-то близко не принимай, ладно? Я ж уже в возрасте, спутала, поди, чего… Может, и не твой муж это был… Куда уж мне в мои-то годы? Точно! Вот я теперь прям уверена, что спутала!
Она виновато пятится назад, бормочет что-то ещё, но я её уже не слышу.
Ваня. Роддом. Двойня.
Сначала шок, ледяной и всепоглощающий. Потом единственная здравая мысль в и без того перегруженной эмоциями голове:
“Она правда могла спутать”.
Но она говорила так чётко: “встретила твоего мужа”, “похвастался”, “сиял”.
Фразы врезаются в сознание, как осколки стекла. Я гоню их прочь, но они возвращаются снова и снова, смешиваясь со страхом за маму. Он становится осязаемым, двойным. Давит на виски, сжимает горло.
Достаю телефон, чтобы позвонить мужу, рассказать об этой глупости, как из-за дверей операционной доносится приглушенный, но резкий, тревожный звук сирены. Потом ещё один. За стеклянной дверью мелькают тени в зелёной одежде, слышатся сдержанные, но быстрые голоса, топот ног. Мое сердце падает куда-то в бездну.
Кто-то из медперсонала выскакивает наружу, я бросаюсь к нему, хватая за рукав халата.
— Что случилось? У неё же плановая…
Мужчина, молодой и очень бледный, срывает мою руку.
— У пациентки остановка сердца, прошу, не мешайте! — он убегает. Его слова гудят в ушах.
Остановка. Сердца.
Вика
У меня подкашиваются ноги. Истерика поднимается комом, рвётся наружу рыданиями. Я в панике хватаю телефон, трясущимися пальцами набираю Ване. Он отвечает только на четвертый гудок.
— Да? — слышу его раздраженный голос.
— Ваня… Мама… В операционной что-то случилось…Они говорят остановка сердца, — мой голос срывается на всхлип.
— Вика, сколько уже можно? Я на работе.
— Вань…
— Ладно. Сейчас буду. Все равно хотел поговорить.
Он бросает трубку. Холодно. Раздраженно. Будто я отвлекла его от важного дела какой-то мелочью. В ушах звенит от его тона и от тревожной сирены внутри.
Слова тёти Лиды тонут в этом леденящем ужасе. Я прижимаюсь лбом к холодной стене, не в силах плакать, просто задыхаюсь.
Я не знаю, сколько проходит времени. Минуты, часы. Всё смешалось. Никто не выходит. Я уже почти не чувствую своего тела, только всепоглощающий страх.
И вот, наконец, шаги. Быстрые, знакомые. Поднимаю голову. Ваня. Мой муж. Он идёт по коридору, не бежит. Лицо не выражает ни тревоги, ни сочувствия. Только напряженное раздражение.
Я делаю шаг к нему, ищу в его глазах опору, хоть каплю тепла.
— Вань…, — бросаюсь я в его сторону, но он останавливается прямо передо мной, не пытаясь обнять.
— Твоя мать вечно оказывается в больнице в самый неподходящий момент, — шипит он так тихо, что его могу расслышать только я. Но каждое слово отпечатывается на сердце кислотным клеймом. — Давно бы умерла и не мучала остальных.
Я отшатываюсь, словно получила пощечину. Не могу дышать. Он никогда… Никогда так не говорил о ней. Даже в самых жестоких наших ссорах из-за ее состояния, а сейчас… когда она на грани…
Он подходит ближе ко мне и суёт в руки синюю картонную папку.
— Что это? — мой голос больше похож на хриплый шепот, срывающийся от слез, от непонимания, от его удара, который я ещё даже не осознала до конца.
— Открой и посмотри.
Механически, пальцами, которые почти не слушаются, я открываю папку. Внутри несколько листов. Взгляд цепляется за самый первый с заголовком, выделенным жирным курсивом: “Заявление о расторжении брака”.
Внизу уже стоит размашистая, уверенная подпись и расшифровка: Карпин Иван Владимирович.
Я не просто замираю. Я забываю, как дышать, как говорить и как моргать. Все до единого базовые действия мгновенно покидают меня. Бумага жжет пальцы.
— И долго ты ещё будешь так стоять, словно тебя цементом залили? — его голос холоднее льда. В нём нет ничего, кроме раздражения.
— Ч-что это? — мой голос хрипит, когда я обретаю способность говорить.
— А ты не видишь? Или читать разучилась?
— Я вижу, но… но…
— Что “но”, Вика?! — рычит он, теряя последние крохи терпения. — Тут, вроде, всё ясно написано. Я приехал сюда не для того, чтобы вытирать тебе слезы, и в очередной раз слушать о твоей матери. Я приехал за твоей подписью.
— Подписью…, — повторяю я тихо, всё ещё не веря в происходящее. — Ты… подаешь на развод? — я поднимаю на него глаза.
В его взгляде нет ни капли сожаления. Только холодная, окончательная решимость. Я моргаю и понимаю, что у меня нет слез. Кажется, они все были потрачены на переживания о маме, и сейчас его слова и действия как пустой звук в и без того пошатнувшемся мире.
— А на что ещё это похоже? — он презрительно усмехается. — Поставь свою подпись, и я уйду. У меня ещё дела на работе.
Он ждёт. Ждет моих слез, истерики, униженных просьб? Или ему нужна только моя подпись?
Я смотрю на него и внутри меня всё замерзает, каменеет. Его ожидание висит между нами тяжёлой, нелепой паузой. Он, теряя терпение, резко тычет пальцем в нижнюю часть листа.
— Подпиши. Вот здесь. Не видишь, что ли, где твоя строка? И давай договоримся не выносить друг другу мозг. У меня есть более важные заботы.
Эти слова: “новые заботы”, выводят меня из ступора. Я смотрю на него и говорю тихо, но четко.
— Подписать? Хочешь, чтобы я подписала это? — я с оглушающим, почти театральным хлопком закрываю папку.
— Именно. Рад, что до тебя дошло.
“Дошло”.
Я смотрю на этого незнакомца, которого считала своим мужем, и внутри меня растворяется всё, что я считала любовью. Испаряется без следа.
Он стоит и с высокомерием, смотрит на меня в тот момент, когда я наиболее уязвима, когда на кону жизнь моей мамы, и тычет мне в лицо какой-то бумажкой?
И дело даже не в тете Лиде и ее странных намеках. Дело в этом. В его отношении. Здесь и сейчас.
— Я не подпишу, — произношу я прежде, чем успеваю подумать. Голосовые связки в компании с окаменевшим разумом работают быстрее инстинкта самосохранения.
— Что ты сказала? — его шипение становится опасным.
— То, что ты слышал. Я не подпишу эти бумаги. Ясно тебе?
— Вика! Прекрати устраивать сцены! — он повышает голос, и несколько проходящих мимо людей оборачиваются. — Не унижайся. Подпиши и будешь свободна.
Во мне появляется сталь. Холодная, негнущаяся. Я делаю шаг к нему, сокращаю дистанцию до минимума. Беру папку, и с силой, но не для удара, а чтобы вернуть, прижимаю её к его груди. Он инстинктивно хватает её.
И я тихо, почти по слогам, произношу так, чтобы слышал только он:
— Там, за дверью операционной, лежит моя мама и борется за свою жизнь. А ты приходишь сюда и говоришь мне о разводе?
— Вика, немедленно…
— Убирайся, — перебиваю его, не давая договорить. — Сейчас же. Иначе я позову охрану и скажу, что ты угрожаешь больной женщине в операционной и её дочери. Ты думаешь, они будут разбираться?
— Вика!
— Я сказала, нет! — мой голос гремит по пустым коридорам.
Ваня сжимает челюсти. Смотрит на меня с ненавистью. Я должна сейчас его бояться, но адреналин в моей крови заглушает это чувство. Не сейчас. Нельзя. На кону куда более важные вещи, и я не позволю ему сломать меня.
Вика
Он, удивлён, даже ошеломлен такой реакцией. Он отступает на шаг. В его глазах мелькает не понимание, а чистая злость и досада. Он что-то хочет сказать, сжимает папку так, что мнёт картон, но… разворачивается и идёт прочь. Быстро. Не оглядываясь.
Звук его отступающих шагов по казенному линолеуму — последний гвоздь, забивающий крышку гроба над всем, во что я верила.
Я прислоняюсь к стене и медленно сползаю на холодный пол. И вот теперь, когда он ушёл, когда некому больше показывать эту сталь, из глаз наконец текут слёзы. Опоры не осталось. Я буквально сползаю по холодной стене. Шершавая штукатурка цепляется за кофту. Ноги мгновенно подкашиваются, становятся ватными, не моими.
Перед глазами плывут черные точки, множатся, сливаются в сплошную пелену. Весь мир теряет четкость, краски, звуки. Шум в ушах нарастает, превращаясь в оглушительный вой сирены, смешанный с биением собственного сердца, которое, кажется, вот-вот вырвется из груди.
Мама. Развод. Двойня.
Тело, доведенное до предела страхом за маму и леденящим предательством мужа, объявляет забастовку. Системы одна за другой отказывают. Воздух становится густым, как кисель, его не хватает.
Всё плывёт. Я теряю равновесие, беспомощно хватаясь пустым жестом за воздух, но вокруг ничего, за что можно уцепиться. Где-то издалека доносится чей-то встревоженный крик, женский, может, это тетя Лида, а может, и нет.
Я уже не различаю. Чувствую, как заваливаюсь на бок, но это не стремительное падение, а медленное, тягучее. Потом состояние невесомости, словно я парю над землей. И на меня накатывает темнота. Полная, всепоглощающая, тихая. Я перестаю существовать.
Я смотрю на себя. Маленькая, лет семи, в майке и шортиках, ревущая навзрыд посреди лесной тропинки.
— Больно! — кричу я, упиваясь слезами. Коленка разбита в кровь, на нее налипли травинки и земля.
— Где больно? Покажи-ка.
— Вот тут! — тычу пальцем, и слёзы текут еще сильнее.
Мама присаживается на корточки, её лицо излучает нежность и участие, без тени раздражения. Она внимательно изучает рану.
— Ой-ой-ой, — говорит она с серьёзной интонацией. — Да разве же это больно? Это же ерунда. Смотри, мы с тобой поколдуем.
Она оглядывается, срывает первый попавшийся одуванчик, его белая пушистая головка кажется волшебной. Мама водит им вокруг ранки, ее губы шевелятся в беззвучном заклинании. Я, затаив дыхание, слежу за каждым её движением, уже почти забыв про слезы. И не сомневаясь ни секунды в ее магии.
— И… раз! — она резко дует мне прямо в лицо, и пушинки одуванчика щекочут нос.
Я моргаю. И правда. Боль как рукой снимает. Вернее, маминым дуновением. На её лице торжествующая улыбка.
— Видишь? Всё прошло. Мама всегда поможет.
Картинка дрожит и сменяется, как в старом кинопроекторе.
Мне пятнадцать. Комната завалена одеждой, музыка гремит из колонок. Я ураган из обид и максимализма.
— Я тебя ненавижу! Ты ничего не понимаешь! Ты разрушаешь мою жизнь! — кричу я и хлопаю дверью так, что стекла дребезжат. Я готова к ответной буре, к скандалу, к крикам, к чему угодно, только не к тому, что происходит.
Через пять минут она стучит в дверь. Не вламывается, не кричит. Стучится.
— Вика? Можно?
Я бурчу что-то невнятное. Мама заходит. У неё в руках две кружки, от которых идет пар и сладкий запах какао. Она ставит одну мне на стол, рядом с грудой учебников, садится на край кровати, аккуратно отодвигая мой рюкзак.
— Давай просто посидим, — говорит она так тихо, что музыку приходится выключить. — Кричать не будем. Давай ты расскажешь, что случилось. А я просто послушаю.
И я, все еще фыркая, сжавшись в комок обиды, начинаю выкладывать. Сначала отрывисто, потом быстрее, слова вырываются наружу, смешанные со слезами злости. А она сидит и слушает. Гладит меня по волосам, по спине. Её пальцы тёплые, тяжёлые, успокаивающие. В её глазах нет осуждения, нет раздражения. Только усталость, бесконечное понимание и та самая любовь, которая принимает меня любую, даже самую колючую и невыносимую.
Резкий переход. Три года назад. Кабинет врача. Стеллажи с книгами, модель скелета в углу. Запах антисептика тот же, что и сейчас. Мама сидит на стуле, прямая, как струна, а я рядом, держу её руку. Её пальцы холодные. Мои ледяные.
Врач, немолодой мужчина, говорит что-то размеренно, глядя то в бумаги, то на нас. Слова доносятся обрывками:
“…возрастные изменения…”, “…стеноз…”, “…рисковать не стоит…”, “...признаки деменции…”, “…плановое оперативное вмешательство… в обозримом будущем…”.
Каждое слово как удар молотка по стеклу. Трещины бегут по моему внутреннему миру с тихим звоном.
Выйдя из кабинета, мы оказываемся в пустом больничном коридоре. Мама всё так же держит мою руку, но теперь она кажется хрупкой. И я понимаю, что она не просто моя мама, сильная и вечная, а человек. Слабый, смертный человек. И этот человек может… Его может не стать.
Истерика поднимается из самой глубины, срывается с цепи. Я рыдаю прямо там, уткнувшись лицом в её плечо, хватая ртом воздух, сотрясаясь от рыданий. Мне не стыдно, нет мыслей о посторонних. Есть только животный, всепоглощающий ужас.
— Всё хорошо, доченька, всё хорошо, — шепчет она, обнимая меня, гладит по голове. Её голос дрожит, но в нём то самое знакомое с детства спокойствие. — Я сильная. Мы справимся. Я ещё правнуков нянчить буду. Успокойся, солнышко.
Вечером дома, когда мама, сделав вид, что устала, и ушла в свою комнату, я рыдаю снова. На кухне, в полутьме, уткнувшись лицом в сложенные на столе руки. Ко мне заходит Ваня. Не спрашивает ничего, просто подходит, обнимает сзади, прижимает к себе. Его запах привычный, безопасный.
— Что случилось, Викусь? — спрашивает он тихо.
Я, захлебываясь слезами, выпаливаю всё про диагноз, про операцию, про страх.
Он разворачивает меня к себе, берет мое лицо в свои руки, заставляет посмотреть в глаза. Его взгляд твердый, уверенный, как скала.
— Слушай меня, — говорит он, вытирая большими пальцами мои слёзы. — Всё будет хорошо. Ты не одна. Мы справимся. Вместе. Ты, я, Матвей, Ариша. Мы же семья. Я буду вам помогать, чем смогу. Деньгами, если надо, временем, поддержкой. Твоя мама боец. И ты боец. Мы всё преодолеем.
Его слова кажутся не просто утешением. Они словно клятва. Тёплый, непробиваемый щит, за которым можно спрятаться от любого кошмара. Я верю. Обнимаю его так крепко, как будто он единственный якорь в бушующем море.
А теперь… где эта помощь?
Картинки, звуки, обещания… всё это блекнет, рассыпается в прах, как старая фотография. Тепло от его слов сменяется ледяным ожогом от его сегодняшнего взгляда. Щит оказывается картонным, а якорь привязанным к тонущему кораблю его новой жизни. Всё рассеивается, тает в темноте, из которой я не могу выбраться.
Вика
Я открываю глаза. Надо мной белый потолок. Пятна отсыревшей штукатурки складываются в причудливые узоры. И тишина. Гробовая, давящая, полная. Лишь отдалённый перезвон чего-то металлического исходящий откуда-то из-за двери.
— Мама! — хриплый крик вырывается из моего пересохшего горла прежде, чем я успеваю сообразить хоть что-то. Я вскакиваю на кровати. Мир на секунду уплывает в сторону, в висках заходится острая боль.
— О, Господи! Боже ж ты мой! — взвизгивает кто-то справа от меня. — Что ж ты так пугаешь, словно с того света сорвалась!
Поворачиваю голову. На соседней койке, укрывшись до подбородка одеялом, сидит пожилая женщина и смотрит на меня круглыми, испуганными глазами.
— Простите…, — выдавливаю я. — Моя мама? Как она? Вы не знаете?
— Это с операционной, которая? Шилова?
— Да, да, она, — киваю я, и голова снова раскалывается.
— Она… вроде как спасли её. Повозились там… ой, как повозились с ней, но спасли. Врачи оттуда вышли уставшие, как выжатые лимоны, — женщина цокает языком, качая головой. — Как бы им дежурство-то теперь доработать без происшествий.
— А я… я долго…
Я уже мечусь глазами по тумбочке, ищу телефон. Где телефон? Дети. Надо позвонить детям, узнать, где они. Паника, холодная и липкая, снова подползает к горлу.
— Долго я была без сознания?
— Да, от силы часок, наверное. Может, два. Не волнуйся ты так, — соседка машет рукой. — Обморок, сказали. Эмоциональное истощение! — она с важным видом задирает указательный палец вверх, будто только что поставила единственно верный диагноз.
— Спасибо, — откидываюсь назад на подушку и чувствую, как всё тело немеет от слабости, будто после тяжелой физической работы. Веки наливаются свинцом.
Но расслабление — ловушка. Как только я закрываю глаза, в голове появляется чёрная паутина. Обрывки. Бледное лицо мамы перед операцией. Красная лампочка: “ИДЁТ ОПЕРАЦИЯ”. Пронзительный звук тревоги из-за двери. Холодный голос Вани: “Твоя мать вечно выдумывает”. Синяя папка. Размашистая подпись. “Заявление о расторжении брака”. Двойня.
Получается, тётя Лида правда видела его в роддоме? И теперь он требует развода, потому что… потому что у него на стороне родилась двойня? От него?
Но… Как? Когда? Мы же… Мы, вроде бы… Нет, не может быть. Но пазл складывается с пугающей, мерзкой четкостью. Его поздние “работы”. Его отстраненность в последнее время. Его раздражение по любому поводу. Его новая, дорогая туалетная вода, которую он говорил, что купил “по акции”.
Смотрю на часы на стене. Два часа. Дети еще должны быть в школе, на продлёнке. Значит, у меня есть немного времени. Час, может, полтора. Надо встать. Успокоиться. Собрать себя по кусочкам, как разбитую вазу. Надо действовать.
С тихим стоном поднимаюсь, спуская ноги с койки. Пол холодный.
— Ты куда собралась?! — ахает соседка, приподнимаясь на локте. — У тебя ж капельница! Дождись лучше медсестру.
Смотрю на свою руку. Да, из вены торчит катетер, к нему подсоединена длинная прозрачная трубка, ведущая к пакету с физраствором, висящим на стойке.
— Ничего. Я сама ее найду, а капельница… я с ней, — говорю я больше себе, чем ей.
Аккуратно, дрожащими пальцами, снимаю систему с металлического держателя. Пакет тяжеловат. Я беру его в руку, как нелепый медицинский аксессуар. Делаю шаг. Потом другой. Ноги слушаются, но каждое движение даётся усилием воли. Выхожу в коридор. Он кажется бесконечным, погруженным в полумрак дежурного освещения. Надо найти лечащего врача мамы. Узнать, как она. А потом заняться своей жизнью.
И в этой жутковатой тишине, в полумраке больничного коридора, меня на полпути перехватывает низкий мужской голос. В нём слышится знакомая до боли усталость и какая-то странная, глубокая грусть.
— И куда это ты собралась в таком виде, Вика?