Сознание возвращалось медленно, словно выплывая из густого тумана. Первым пришло ощущение: мягкость шёлковых простыней, прохладных и гладких, пахнущих лавандой. Потом тяжёлый, терпкий аромат, похожий на запах сушёных трав и старых книг, тех, что годами пылятся на дубовых полках в забытых библиотеках. И только потом свет: тусклый, пасмурный, пробивающийся сквозь неплотно задёрнутые шторы и расчерчивающий бледными полосами незнакомую комнату.

Я открыла глаза.

Высокий потолок с причудливой лепниной: гирлянды цветов, переплетённые ленты, пухлые купидоны в углах. С потолка свисала массивная хрустальная люстра, и в ней горели свечи, настоящие свечи, не электрические лампочки. Их огоньки трепетали от невидимого сквозняка, отбрасывая беспокойные тени на шёлковые обои цвета слоновой кости. В воздухе плавали пылинки, золотившиеся в скудном свете.

— Миледи, слава небесам, вы очнулись!

Раздалось откуда-то сбоку. Я повернула голову, и в поле зрения возникла девушка в накрахмаленном чепце и простом сером платье с белым передником. Её круглое лицо сияло радостью.

— Леди Катрин очнулась! — крикнула она куда-то в сторону двери. — Мы уже начали думать, что вы...

— Мэри!

Резко и властно оборвала её на полуслове пожилая женщина в строгом тёмно-синем платье и шагнула вперёд.

— Следи за языком.

— Простите, миссис Хэдсон.

Девушка торопливо присела в реверансе, и её накрахмаленные юбки зашуршали, как сухие листья.

Катрин. Она назвала меня Катрин.

Я открыла рот, чтобы возразить, чтобы назвать своё настоящее имя, но слова замерли на языке. Имя… оно было где-то рядом, на самом краю сознания, но стоило потянуться к нему, и оно растворялось, как утренний туман под солнцем. Я знала, твёрдо знала, что Катрин не моё имя. Но своё собственное вспомнить не могла.

— Где... — слова вышли хриплыми, незнакомо, будто принадлежал кому-то другому. Я откашлялась и попробовала снова: — Где я?

Попытка приподняться оказалась ошибкой. Мир взорвался болью: острой, пульсирующей, пронзившей правую ногу от бедра до щиколотки. Одновременно затылок словно раскололся надвое, и я упала обратно на подушки, задыхаясь, не в силах пошевелиться. Перед глазами поплыли тёмные пятна, комната накренилась, и несколько мгновений я могла только лежать, хватая ртом воздух и пережидая накатившую дурноту.

— Тише, тише, миледи.

Прохладные пальцы коснулись моего лба, миссис Хэдсон оказалась рядом незаметно, бесшумно, и теперь ловко поправляла подушки, приподнимая мне голову.

— Вы в своей спальне, в Роксбери-холле. Всё хорошо. Вы дома.

Своей спальне? Каком ещё Роксбери-холле? Я никогда не была здесь, никогда не видела этой комнаты, этих людей, этой...

Паника поднялась из груди, сдавливая горло. Я заставила себя дышать медленно, размеренно и перевела взгляд вниз, на собственные руки, лежащие поверх одеяла.

Это были чужие руки.

Тонкие бледные пальцы, изящные запястья с голубоватыми прожилками вен, просвечивающими сквозь почти прозрачную кожу. На безымянном пальце правой руки тускло поблёскивало массивное кольцо, тёмный рубин в старинной оправе, окружённый мелкими бриллиантами. Я никогда не носила такого кольца. У меня не было таких рук, мои были чуть полнее, крепче, с небольшим шрамом от ожога на большом пальце.

Я медленно, осторожно огляделась, боясь снова потревожить голову. Тяжёлые бархатные портьеры цвета выдержанного бургундского. Массивная кровать красного дерева с балдахином, затканным золотой нитью, я лежала в ней, утопая в шёлке и пуху. Антикварный туалетный столик с искусной резьбой и потускневшим зеркалом в бронзовой раме. Каминная полка с фарфоровыми статуэтками пастушек. Кресло, обитое выцветшим гобеленом.

Всё выглядело как декорации к дорогому историческому фильму. Или как музейная экспозиция, в которую каким-то образом поместили живых людей.

— Но я была... — слова застряли в горле, потому что я сама не знала, что хотела сказать. Где я была? Кем я была? Память расплывалась, как дым на ветру, и я не могла ухватить ни единого ясного образа.

— Господи помилуй!

Мэри всплеснула руками так резко, что чепец сбился набок.

— Миледи совсем память потеряла! Вы уже три года как замужем за его светлостью, миледи!

Три года. Замужем. За его светлостью.

Хотела объяснить, что произошла ошибка, но что-то остановило меня. Инстинкт, отточенный годами, которые я не могла вспомнить. Или здравый смысл, пробивающийся сквозь панику и боль.

Эти женщины смотрели на меня с беспокойством, но в их взглядах было и что-то ещё. Настороженность? Ожидание? Они ждали моей реакции, и что-то подсказывало мне: не стоит давать им повод для подозрений. Пока не разберусь, что происходит.

Я машинально подняла руку к затылку, туда, где пульсировала боль, и тут же отдёрнула её. На кончиках пальцев алела свежая кровь, тёмная, почти такая же густая, как рубин в кольце.

— Доктор вот-вот прибудет.

Миссис Хэдсон осторожно промокнула мой лоб прохладным влажным полотенцем, от него пахло мятой и чем-то лекарственным.

— Вы неудачно упали с лестницы, миледи. Но теперь всё будет хорошо.

— Упала? — просипела, в горле пересохло. Я не помнила никакого падения. Я вообще ничего не помнила из того, что привело меня сюда, в эту комнату.

— Да, после... — Мэри замялась, опустила глаза и принялась нервно теребить передник. — После разговора с его светлостью. Вы оступились на верхней площадке.

Разговор с его светлостью. Что здесь вообще происходит?

И в этот момент что-то щёлкнуло в сознании. Словно открылся шлюз. Словно прорвалась плотина. И воспоминания хлынули бурным, неудержимым потоком. Не мои воспоминания, чужие, но такие яркие и подробные, что у меня перехватило дыхание.

Удар наотмашь, по щеке — за пролитое вино, за тёмное пятно, расплывшееся по белоснежной скатерти во время ужина с виконтом Честерфилдом. Пощёчина за неправильно поданный чай, слишком горячий или недостаточно крепкий, уже неважно, когда приезжала маменька с Лидией, когда нужно было улыбаться и делать вид, что всё прекрасно... Сильный, жёсткий толчок, впечатавший лопатки в стену, за то, что осмелилась возразить, всего одно слово, одно крошечное несогласие во время приёма гостей на празднование по случаю дня коронации короля Георга III...

Стоп. Георга III?

Мысли спотыкались, путались, но воспоминания продолжали течь, и остановить их было невозможно.

... Синяки, которые приходилось прятать под длинными рукавами, даже летом, даже в жару. Сломанное ребро после того визита в Лондон прошлой осенью… когда? Прошлой осенью 1800 года, которое лечили дома, тайком, настойками и примочками, потому что нельзя было вызывать семейного врача, нельзя было допустить, чтобы кто-то узнал...

1800 год. Нет. Это невозможно.

... Свадьба в марте 1798 года, в родовом поместье отца, в графстве Кент. Белое платье из тончайшего муслина, невесомое, как облако, — маменька так хвалила его, так гордилась удачной партией для старшей дочери. Жених — Колин Сандерс, такой красивый, такой учтивый, с безупречными манерами, внимательный и заботливый все эти месяцы ухаживаний. Цветы, комплименты, обещания. И потом первый удар. Через три дня после свадьбы, за закрытыми дверями, когда она... когда я... когда...

1798 год. Георг III. Муслиновые платья. Графство Кент.

Я лежала неподвижно, не дыша, не моргая, глядя в лепной потолок невидящими глазами, пока воспоминания продолжали течь сквозь меня.

Муж — холёный аристократ с безупречными манерами на публике. Улыбка, от которой вздыхали дамы на балах. Комплименты, которые заставляли свекровь умиляться. И — другой человек за тяжёлыми дубовыми дверями спальни. Садист с вкрадчивым голосом, который становился особенно мягким перед очередной вспышкой ярости: «Ты сама виновата, дорогая. Ты меня вынуждаешь. Ты заставляешь меня это делать».

Это были не мои воспоминания. Чужая жизнь, чужая боль, чужой страх, но я чувствовала всё это так ярко, так остро, словно прожила каждый из этих дней. И в этих воспоминаниях не было ничего, ничего из того времени, которое казалось мне настоящим.

Не было электричества. Не было автомобилей. Не было телефонов, компьютеров, самолётов. Были свечи и камины. Лошади и кареты. Письма, которые шли неделями. Врачи с пиявками и кровопусканиями.

Англия. Начало девятнадцатого века. Я в прошлом?

Комната качнулась, поплыла перед глазами. Тошнота подступила волной, кислая и удушающая, и я судорожно сглотнула, стиснув зубы, цепляясь за реальность, какая бы она ни была.

— Миледи?

Голос Мэри доносился словно издалека, приглушённый ватной пеленой.

— Миледи, вы совсем побледнели!

Я закрыла глаза. Просто дышать. Вдох. Выдох. Ещё вдох. Сосредоточиться на чём-то простом, физическом: боль в затылке, пульсирующая и горячая. Боль в ноге, тупая и тяжёлая. Шёлк простыней под ладонями.

Чужое тело. Чужие руки. Чужие воспоминания: яркие, детальные, с запахами и звуками и ощущениями. Три года брака с человеком, который бьёт за малейшую провинность. Падение с лестницы после очередной ссоры.

А в этих воспоминаниях, ни единого следа моей настоящей жизни. Ни намёка, ни проблеска. Словно я и правда всегда была леди Катрин Сандерс, урождённая Морган, появившаяся на свет в 1779 году в графстве Кент.

Но я знала, что это не так. Где-то глубоко внутри я твёрдо, абсолютно знала: я — не она. Я была кем-то другим, жила в другом времени, и воспоминания об этой жизни должны быть где-то здесь, в моей голове...

Но когда я тянулась к ним, они ускользали. Растворялись. Рассыпались, как песок сквозь пальцы.

Кем я была? Как меня звали? Откуда я пришла? Ничего. Пустота. Только смутное, упрямое ощущение: это не моя жизнь.

Паника накатила снова, тёмная волна, грозящая утянуть на дно.

— Мэри, нюхательные соли. Быстро.

Голос миссис Хэдсон донёсся откуда-то сверху. Чьи-то осторожные руки уложили меня обратно на подушки. А потом под нос сунули что-то резко пахнущее, едкое, и я судорожно вдохнула, закашлялась, и туман в голове немного рассеялся.

— Простите...

Я открыла глаза. Миссис Хэдсон и Мэри склонились надо мной — две пары глаз, полных беспокойства.

— Просто голова очень кружится.

— Это из-за удара, миледи, — мягко сказала экономка. — Доктор Моррис скоро будет здесь. Он осмотрит вас и скажет, что делать.

Доктор. В 1801 году. Без современной медицины, без антибиотиков, без рентгена. С пиявками и кровопусканиями. А если рана на голове воспалится? А если начнётся заражение?

Я сглотнула, отгоняя новую волну паники.

Нет. Не сейчас. Одно за другим. Сначала пережить эту ночь. Потом следующий день. А может быть, я просто проснусь, и всё это окажется кошмаром. Долгим, ярким, невыносимо реалистичным. Но всё-таки кошмаром.

Голоса доносились откуда-то издалека, приглушённые, словно пробивающиеся сквозь толщу воды. Я не сразу поняла, что уже не сплю, сознание возвращалось медленно, неохотно, цепляясь за спасительную пустоту забытья.

— ... положение серьёзное, лорд Роксбери. Ваша супруга родилась в рубашке. Удар головой вызвал сильное сотрясение, но череп цел. А вот нога...

Я затаила дыхание, не шевелясь, инстинктивно понимая, что должна услышать этот разговор до конца. Веки оставались сомкнутыми, тело неподвижным. Только сердце предательски ускорило ритм.

— Она будет ходить?

В голосе второго мужчины не было беспокойства, только плохо скрытое раздражение, словно речь шла о сломавшейся мебели, а не о живом человеке. Я не знала этот голос. Совершенно не знала. Но тело отреагировало раньше разума: мышцы напряглись, дыхание сбилось, по спине пробежал холодок. Животный страх, записанный в каждой клетке этого чужого тела.

— Будет, если проявит терпение, — ответил врач. — Я прощупал голень. Вам повезло, милорд. Большеберцовая кость цела, сломана лишь малоберцовая у самой лодыжки. Она хрупкая, тонкая, как веретено.

— И сколько это займёт?

Скрипнула половица, кто-то из них переступил с ноги на ногу.

— Месяц. Месяц абсолютного покоя, милорд. Кость должна срастись правильно. Если леди Катрин встанет раньше времени, отломки сместятся, и она останется хромой на всю жизнь.

Месяц. Целый месяц, прикованная к этой кровати, в этом незнакомом теле, в этом невозможном времени. Месяц, не зная, реален ли этот кошмар или я просто схожу с ума.

— Месяц? — муж фыркнул, и я услышала глухой звук, будто он сжал перчатки в кулаке. — Целый месяц она будет лежать бревном? Бедняжка совсем измучается от скуки.

Слова были правильными, заботливыми. Но тон выдавал всё: холодную досаду, нетерпение, раздражение на помеху в своих планах. И ни капли искреннего сочувствия.

— Это необходимо. Любое неосторожное движение может... — врач осёкся. — Смотрите, она приходит в себя.

Я почувствовала его приближение ещё до того, как услышала шаги. Тяжёлый запах дорогого табака и чего-то ещё, чего-то хищного, опасного, он окутал меня, заставляя сердце сжаться. Медленно, словно нехотя, я открыла глаза.

Надо мной склонился мужчина. Он был красив той холодной, породистой красотой, которую видишь на старинных портретах: высокие скулы, волевой подбородок, безупречно уложенные тёмные волосы, не единого выбившегося локона. Но его серые глаза, светлые, почти прозрачные, смотрели на меня так, словно я была досадным пятном на его безупречном сюртуке. Чем-то, что следовало поскорее оттереть и забыть.

Воспоминания Катрин всплыли сами собой, непрошеные: Колин Сандерс. Мой муж.

Мой муж. Какой абсурд.

— Моя дорогая, — его рука легла мне на плечо, и я с трудом подавила желание отшатнуться. Пальцы были тяжёлыми и горячими даже сквозь ткань ночной сорочки, и тело Катрин помнило эти прикосновения. Помнило, какая боль обычно за ними следовала. — Как ты себя чувствуешь?

— Слабость... — прошептала я, и собственный голос показался чужим, хриплым, надтреснутым, будто я не говорила целую вечность. — И нога болит.

— Доктор Моррис говорит, тебе нужен длительный отдых, — Колин чуть склонил голову, изображая участие. Жест был отрепетированным, идеальным и совершенно пустым. — Я немедленно найму лучшую сиделку. Ты будешь окружена заботой, моя милая.

Его пальцы чуть сжались на моём плече. Не объятие — предупреждение. Молчаливая угроза, понятная только нам двоим.

— Ты ведь будешь послушной пациенткой, Катрин? Не станешь... усложнять нам жизнь?

— Да, — выдохнула я, отводя взгляд к окну, где за неплотно задёрнутыми шторами догорал пасмурный день.

— Вот и умница.

Он выпрямился, и давление на плечо исчезло, но облегчения я не почувствовала, только тупую, ноющую тревогу.

— Благодарю вас, доктор Моррис. Эбот проводит вас. — Колин кивнул в сторону двери, где, очевидно, ждал дворецкий. — Дорогая, прости, дела не ждут.

Дверь закрылась с мягким щелчком, и только тогда я позволила себе выдохнуть. Напряжение отпустило не сразу, сначала расслабились плечи, потом разжались пальцы, стиснувшие простыню. Тело Катрин знало этот ритуал: ждать, пока он уйдёт, и только потом позволить себе дышать.

Я повернула голову к доктору. Пожилой мужчина с аккуратно подстриженной седой бородой стоял у окна, делая вид, что рассматривает что-то за стеклом. Но я видела его отражение и внимательный, цепкий взгляд серых глаз. Он всё понимал. Хороший врач всегда понимает больше, чем говорит вслух.

— Доктор Моррис, — мой голос окреп, хотя и оставался тихим. — Расскажите мне всё. Без прикрас. Насколько всё серьёзно?

Он помедлил, развернулся ко мне, изучая моё лицо с той осторожной внимательностью, с какой опытный врач оценивает пациента.

— Рана на затылке выглядит внушительно, но не опасна, — наконец произнёс он. — Я наложил повязку, заживёт без следа. Синяки на руках и плечах уже желтеют — это хороший знак. Однако перелом требует времени и терпения.

— Доктор, — я собралась с духом, прежде чем продолжить. Если всё это реальность, а с каждой минутой я всё меньше верила в галлюцинацию, мне нужны доказательства. Что-то осязаемое, официальное. — Я хочу, чтобы вы составили документ с перечнем всех моих травм. Подробный. Со всеми деталями.

Его брови дрогнули, едва заметно, но я уловила это движение. Долгая пауза повисла между нами, наполненная лишь тиканьем напольных часов в углу комнаты.

— Вы уверены, миледи?

— Абсолютно.

Ещё мгновение он пристально, оценивающе на меня смотрел. А потом медленно кивнул, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на уважение.

— Я подготовлю все необходимые бумаги к завтрашнему визиту. А сейчас позвольте закончить процедуры.

Следующий час растянулся и одновременно промелькнул незаметно. Я наблюдала за его действиями с отстранённым любопытством исследователя, попавшего в живой музей. Полотняные бинты, пахнущие чем-то травяным и чистым. Мазь с резким запахом — камфора? полынь? — которую он осторожно наносил на ушибы. Деревянные шины, гладко отполированные от частого использования, обёрнутые мягкой тканью, прежде чем лечь по обе стороны моей голени.

Всё было таким настоящим. Таким детальным. Тёплые пальцы врача, прохлада металлических ножниц, которыми он подрезал бинт, лёгкое жжение, когда он обработал рану на затылке. Если это галлюцинация, то моё подсознание превзошло само себя в проработке деталей.

— Вот и всё, миледи, — доктор Моррис выпрямился, убирая инструменты в потёртый кожаный саквояж. — До завтра. Постарайтесь больше отдыхать. И... — он помедлил у двери, обернувшись, — если вам что-нибудь понадобится, пошлите за мной немедленно. В любое время дня и ночи.

— Благодарю вас, доктор.

Дверь закрылась, и я осталась одна.

Тишина навалилась сразу — густая, плотная, нарушаемая лишь потрескиванием догорающих поленьев в камине. За окном сгущались сумерки, и слуга, я слышала его шаги, бесшумно вошёл, чтобы зажечь свечи, а потом так же бесшумно исчез. Тёплый свет заплясал по стенам, отбрасывая длинные тени.

Катрин Сандерс. 1801 год. Англия.

Я закрыла глаза, пытаясь снова нащупать хоть что-то из своей настоящей жизни. Кем я была? Где жила? Как попала сюда? Память ускользала, как вода сквозь пальцы. Оставалось лишь смутное, упрямое ощущение: я была кем-то другим. Я жила в другом времени. Но все конкретные детали растворились без следа.

Зато воспоминания Катрин стояли перед глазами кристально чётко, словно я и правда прожила каждый из этих дней. Вкус миндального торта на свадьбе — слишком сладкий, почти приторный. Запах фиалковых духов маменьки, когда она обнимала меня в последний раз перед отъездом в дом мужа. Тупая, изматывающая боль сломанного ребра, того, что «лечили» дома, чтобы не вызывать подозрений. Холодный ужас при звуке шагов Колина в коридоре, приближающихся к спальне.

Может быть, я и правда сошла с ума? Может, Катрин ударилась головой так сильно, что её разум... сломался? И теперь выдумывает воспоминания о какой-то другой жизни, другом времени, чтобы сбежать от невыносимой реальности?

Эта мысль была почти утешительной. Почти.

Я уже начала погружаться в беспокойную дрёму, боль в ноге пульсировала глухо, когда в дверь постучали. Стук был торопливым, нетерпеливым, и я не успела ответить, как створка распахнулась, впуская вихрь изумрудного шёлка и аромата розовой воды.

— Кэти! Бедняжка моя!

Молодая женщина бросилась ко мне через всю комнату, её дорожное платье шуршало при каждом шаге. Она опустилась на край кровати, слишком порывисто, слишком небрежно, и матрас качнулся, отзываясь вспышкой боли в моей ноге. Я закусила губу, чтобы не вскрикнуть.

— Маменька так расстроилась, узнав о твоей... неловкости!

Память Катрин услужливо выдала информацию: Лидия. Младшая сестра, на три года моложе. Всегда любимица семьи. Золотистые локоны, уложенные по последней моде, голубые глаза, кукольное личико с ямочками на щеках. Избалованная, капризная, привыкшая получать всё, чего пожелает. Морган-холл, родительское поместье, находился всего в часе верховой езды, разумеется, она примчалась при первой возможности.

— Лидия, — я изобразила слабую улыбку, надеясь, что она выглядит достаточно естественно. — Ты не должна была беспокоиться...

— Ох, что за глупости! — она всплеснула руками, и браслеты на её запястьях мелодично звякнули. — Маменька настояла, чтобы я пожила здесь и взяла на себя заботы о доме, пока ты не встанешь на ноги. Ты же знаешь, как она волнуется о тебе! И я просто не могла оставить тебя одну!

Каждое слово было правильным, заботливым. И каждое звучало фальшиво, как плохо отрепетированная реплика в дешёвом спектакле.

За её плечом, в дверном проёме, возник Колин. Я заметила его не сразу, он стоял, прислонившись к косяку, скрестив руки на груди, и наблюдал. Его лицо озаряла теплая улыбка, почти нежная, совсем не похожая на ту холодную маску, которую он показывал мне.

Интересно.

— Это так благородно с вашей стороны, Лидия, — его голос смягчился, обволакивая её имя, словно ласка. Он шагнул в комнату, и свет свечей заиграл на золотых пуговицах его жилета. — Катрин действительно не справится одна. Дом требует постоянного внимания и заботы.

— О, это меньшее, что я могу сделать для родной сестры!

Лидия поднялась с кровати, наконец-то, боль в ноге чуть утихла, и я заметила, как она изящно поправила локон, упавший на обнажённое плечо. Движение было продуманным, отточенным, явно рассчитанным на единственного зрителя.

Она медленно прошлась по комнате, словно прогуливаясь по собственным владениям. Её пальцы скользнули по резной спинке кресла, задержались на бронзовой раме зеркала, пробежали по краю туалетного столика. Так трогают вещи, которые уже считают своими. Шторы висели ровно, я видела это даже с кровати, но Лидия всё равно поправила складку, и луч закатного солнца на мгновение упал ей на лицо. Она чуть сощурилась, улыбнулась чему-то своему, и только потом обернулась к двери.

— Мэри!

Служанка появилась мгновенно, словно ждала за порогом.

— Распорядись, чтобы мои вещи отнесли в Синюю комнату.

Синяя комната. Память Катрин отозвалась немедленно: гостевые покои в восточном крыле, ближайшие к спальне хозяина дома. Когда-то там жила свекровь — покойная леди Сандерс.

— Я уже распорядился.

Колин шагнул ближе к Лидии, и я видела, как его взгляд медленно, оценивающе скользнул по её фигуре, так смотрят на желанную вещь, которая вот-вот окажется в твоих руках.

— Синяя комната полностью готова. Я велел разжечь камин и поставить свежие цветы.

— Как внимательно с вашей стороны, Колин.

Лидия одарила его ослепительной улыбкой и направилась к столику у окна. Графин с водой тускло блеснул в свете свечей, когда она наполнила стакан. Её движения были плавными, уверенными — хозяйка, заботящаяся о госте.

— Вы, должно быть, устали от всех этих волнений, — она протянула ему стакан, и я увидела, как их пальцы соприкоснулись на прохладном стекле.

И замерли.

На секунду дольше, чем требовалось. На секунду дольше, чем допустимо между мужем и свояченицей. Большой палец Колина медленно, почти незаметно, провёл по тыльной стороне её ладони, прежде чем она выпустила стакан.

Они обменялись взглядами. Быстрым, осторожным, почти случайным. Но я видела. Я лежала неподвижно, полузакрыв глаза, и видела всё, как видит раненое животное, притворяющееся мёртвым.

Муж-садист. Любовница, поселившаяся в соседней спальне. Жена, прикованная к постели на месяц. Очень удобное стечение обстоятельств. Слишком удобное, чтобы быть случайностью.

Вопрос стоял ребром: было ли падение Катрин с лестницы несчастным случаем? Или кто-то... помог?

— Ты такая бледная, Кэти.

Голос Лидии вернул меня к реальности. Она снова стояла у кровати, склонив голову набок, изображая сочувствие так старательно, что меня едва не передёрнуло.

— Тебе нужно отдохнуть. Мы с Колином позаботимся обо всём. Правда ведь?

— Разумеется.

Колин поставил пустой стакан на столик, стекло негромко звякнуло о полированное дерево.

— Катрин не должна ни о чём беспокоиться. Мы обо всём позаботимся.

Последние слова он произнёс, глядя не на меня, на Лидию. И в его голосе было обещание, не имеющее ко мне никакого отношения.

Они ушли вместе. Их голоса ещё некоторое время доносились из коридора — тихие, почти интимные. Смех Лидии серебристый, игривый. Низкий ответ Колина, слов которого я не разобрала.

Потом тишина.

Я лежала неподвижно, глядя в потолок, где тени от свечей выплясывали странный, беззвучный танец. Мысленно я складывала кусочки головоломки, один к одному, как пасьянс.

Итак, если всё это реально, если я действительно застряла в 1801 году, в теле избиваемой жены, то передо мной вырисовывалась весьма неприглядная картина. Муж-садист, который бьёт за пролитое вино и неправильно поданный чай. Младшая сестра, мечтающая занять моё место. Роман между ними, тлеющий, возможно, уже не первый год. И месяц полной беспомощности с моей стороны. Месяц, за который может случиться что угодно.

Я не знала, кто я на самом деле и как оказалась здесь. Не знала, вернусь ли когда-нибудь обратно и есть ли вообще куда возвращаться. Не знала даже, реально ли всё это или я просто лежу в коме где-то в своём времени, и мой разум рисует эту причудливую, жестокую фантазию.

Но если это реальность, мне придётся играть по её правилам. И первое правило выживания: собери информацию, прежде чем действовать.

Дверь тихонько скрипнула. Я скосила глаза и увидела Мэри, она проскользнула в комнату бесшумно, как мышка, прижимая к груди стопку свежих полотенец. Её присутствие было одновременно успокаивающим и тревожным: я понимала, что Колин мог приставить её следить за мной.

— Миледи нужно что-нибудь? — её голос звучал робко, почти шёпотом.

Я смотрела на неё оценивая. Круглое простоватое лицо. Опущенные глаза. Руки, нервно теребящие край полотенца. Но в том, как она держалась, чуть в стороне от двери, чтобы видеть и комнату, и коридор, читалась привычка к осторожности. Привычка человека, который тоже чего-то боится в этом доме.

— Да, Мэри. Скажи... как давно ты служишь здесь?

— Третий год, мадам, — она подошла ближе, чтобы поправить свечу на прикроватном столике. — С самого вашего замужества. Меня наняли как вашу личную горничную.

— И все это время... — я замолчала, подбирая слова.

— Все это время я молилась за вас, госпожа, — тихо произнесла Мэри, не поднимая глаз.

Я протянула руку и коснулась её ладони. Мэри вздрогнула от неожиданности. Катрин никогда так не делала, я знала это из её воспоминаний. Катрин держала дистанцию, как её учила маменька: доброта к слугам — да, но не фамильярность.

— Спасибо, Мэри, — я не убрала руку. — Мне понадобится твоя помощь.

— Моя помощь? — она, наконец, подняла глаза, и в них читалось смятение.

— Да. Для начала мне нужно знать всё о распорядке дня милорда. Его привычки, его занятия, его друзья и гости. Всё, что ты видела и слышала за эти три года.

— Но... зачем вам это, миледи?

Я улыбнулась краем губ, едва заметно.

— Скажем так... я хочу лучше понимать своего мужа. Хочу быть более... внимательной женой.

Мэри молчала, переминаясь с ноги на ногу. Я видела, как в её голове идёт борьба — страх перед хозяином против чего-то другого. Против того молчаливого союза, который связывает всех, кто боится одного и того же человека.

— Ты ведь хочешь помочь своей госпоже? — мягко добавила я.

Пауза длилась, казалось, целую вечность. Огонь в камине потрескивал, свечи мерцали, за окном совсем стемнело.

— Да, миледи, — наконец произнесла Мэри, и её голос окреп. — Я хочу вам помочь.

— Тогда расскажи мне всё.

— С чего начать, госпожа?

Я откинулась на подушки, чувствуя, как впервые за этот бесконечный день что-то похожее на план начинает складываться в голове.

— С самого начала, Мэри. Расскажи мне всё, что знаешь.

Первые дни слились в одну тягучую, бесконечную полосу боли и скуки. Я просыпалась от серого света, сочащегося сквозь шторы, лежала, глядя в лепной потолок, слушала, как где-то внизу оживает дом: скрип половиц, приглушённые голоса слуг, звон посуды на кухне, и снова проваливалась в беспокойную дрёму, полную обрывочных, бессмысленных снов.

Нога болела постоянно. Не острой, пронзающей болью первого дня, а тупой, ноющей тяжестью, которая пульсировала в такт сердцебиению и не давала забыть о себе ни на минуту. Доктор Моррис приходил каждое утро, осматривал шину, менял повязки, кивал с удовлетворённым видом и повторял одно и то же: полный покой, никаких движений, терпение. Месяц. Целый месяц в этой постели, в этой комнате, в этом теле.

Я была узницей, и стены моей роскошной тюрьмы давили всё сильнее с каждым днём.

Труднее всего оказалось привыкнуть к мелочам. К тому, что, казалось бы, должно быть простым, обыденным, незаметным, но здесь, в этом времени, превращалось в испытание.

Утро начиналось с Мэри. Она появлялась на рассвете, неся медный таз с тёплой водой, от которой поднимался лёгкий пар и стопку полотенец. Ставила всё это на прикроватный столик, помогала мне приподняться, и я умывалась, сидя в постели, протирая влажной тряпкой лицо, шею, руки. Это называлось «утренний туалет». Не душ. Не ванна. Таз.

В первое утро я машинально спросила, нельзя ли принять ванну, и Мэри посмотрела на меня с таким искренним недоумением, что я тут же исправилась, сослалась на головокружение, на спутанные мысли после удара. Но её взгляд я запомнила. И больше таких ошибок не делала.

Я знала, что где-то существует другой способ умываться. Вода, льющаяся сверху, тёплая, обильная, смывающая всё одним потоком. Я помнила ощущение, но не могла вспомнить место. Не могла представить свою ванную комнату, её стены, цвет плитки, форму зеркала. Только смутное, тоскливое знание: раньше было проще. Раньше было иначе.

Волосы мыли раз в неделю, если повезёт. Какой-то травяной настойкой, густой и пахучей, от которой они становились жёсткими, как солома, и путались так, что Мэри по часу расчёсывала их гребнем из слоновой кости, а я закусывала губу, чтобы не вскрикнуть. Зубы чистили порошком из толчёного мела с мятой, он скрипел на эмали и оставлял во рту привкус извести, который не смывался до самого завтрака.

А ещё был ночной горшок.

Он стоял в углу комнаты, спрятанный в деревянном «стуле», задрапированном бархатом, якобы для приличия. Мэри опорожняла его дважды в день, утром и вечером, и каждый раз я отворачивалась к стене, чувствуя, как щёки заливает жаром. Для неё это была обычная работа, часть рутины, не заслуживающая внимания. Но для меня, меня настоящей, той, которая помнила что-то другое, — это было унизительно до тошноты.

Я знала, что существует иной способ. Что-то белое, гладкое, удобное. Мягкая бумага, не царапающая кожу. Не это грубое полотно, от которого всё саднило. Но откуда я это знала? И почему тело Катрин не испытывало никакого дискомфорта, принимая всё как должное?

Эти мелочи — таз вместо душа, мел вместо пасты, горшок вместо... чего-то другого — напоминали мне каждый день, каждый час  я здесь чужая. Я не Катрин. И никогда ею не буду.

Запахи преследовали меня постоянно, неотступно, не давая забыть, где я нахожусь.

В коридорах пахло свечным воском, застоявшимся воздухом и чем-то затхлым: старым деревом, пылью, скопившейся за портьерами, плесенью, притаившейся в углах. Когда Мэри открывала дверь, впуская сквозняк из коридора, я ловила эти запахи и морщилась, хотя старалась не показывать. Из кухни иногда тянуло жареным мясом, но к нему примешивалось что-то прогорклое, то ли масло было не первой свежести, то ли сама печь давно требовала чистки.

Духи Лидии были отдельным испытанием. Она обливалась ими щедро, не жалея, и тяжёлый, приторный аромат: роза? жасмин? что-то удушающе-сладкое. Он въедался в обивку мебели, в шторы, в само постельное бельё, и висел в воздухе ещё долго после её ухода. После каждого визита у меня раскалывалась голова, и я просила Мэри открыть окно хоть на минуту, хоть на щёлочку, но та качала головой и объясняла, что сквозняки опасны для больных.

Сама я пахла лавандовой водой, которой Мэри опрыскивала постельное бельё. Это был единственный запах в этом доме, который не вызывал у меня желания задержать дыхание.

На второй день Мэри принесла завтрак, и я поняла, что еда станет ещё одной битвой.

Поднос опустился на прикроватный столик: овсяная каша в фарфоровой миске, от которой поднимался пар, и чашка горячего шоколада: густого, тёмного, пахнущего какао и чем-то пряным. Рядом лежали два кекса, политых мёдом, с корочкой, усыпанной сахарной пудрой.

Я взяла ложку и зачерпнула кашу.

Сладко. Невыносимо сладко. Сахар был везде: в каше, в шоколаде, в кексах. Во рту першило от приторности, язык словно покрылся плёнкой, и я потянулась к чаю, надеясь смыть этот вкус, но чай тоже оказался сладким, с молоком, которое едва уловимо отдавало кислинкой.

Я заставила себя съесть половину каши, откусить кусок кекса, допить чай. Потом отодвинула поднос и откинулась на подушки, чувствуя тяжесть в желудке.

— Миледи совсем ничего не съела, — Мэри смотрела на полупустые тарелки с беспокойством. — Доктор велел вам набираться сил.

— Я стараюсь, — ответила я, и это была почти правда.

Тело Катрин, наверное, привыкло к этой еде, к бесконечному сахару, к жирным соусам, к мясу, обильно сдобренному перцем и специями, чтобы замаскировать душок не первой свежести. Но что-то внутри меня, та часть, которая помнила другую жизнь, протестовало. Я тосковала по еде, которую не могла вспомнить: лёгкой, простой, несладкой. Какой именно не знала.

Обед, который подавали около шести вечера, был ещё тяжелее. Жирное мясо в густом соусе, маринованные овощи, пересоленные до оскомины, хлеб, размокший в подливе. Я ела через силу, по несколько ложек, и каждый раз Мэри качала головой, унося почти нетронутые тарелки.

Лидия приходила дважды в день — это стало частью распорядка, таким же предсказуемым, как утренний таз с водой или вечерние свечи.

Она появлялась после завтрака, когда солнце, если оно вообще показывалось из-за туч, добиралось до восточных окон. Шурша юбками, впархивала в комнату, окутанная облаком своих удушающих духов, и каждый раз на ней было новое платье. Я заметила это на третий день и начала считать: изумрудный шёлк, потом бледно-розовый муслин с вышивкой, потом голубой атлас с кружевной отделкой. Гардероб Катрин, тот, что висел в соседней комнате, я помнила смутно, но была уверена: сестра успела примерить добрую его половину.

— Ох, Кэти, ты не представляешь, какая сегодня чудесная погода!

Лидия опустилась на край кровати, как всегда, не обращая внимания на то, что матрас просел под её весом и боль вспыхнула в моей ноге. Я стиснула зубы и промолчала. Катрин бы промолчала. Катрин всегда молчала.

— Мы с Колином завтракали в зимнем саду, — продолжала Лидия, поправляя локон, упавший на плечо. Движение было отрепетированным, кокетливым, даже без зрителей она не могла отказать себе в удовольствии покрасоваться. — Он такой внимательный, ты не представляешь! Велел садовникам нарезать свежих роз специально для меня. Целый букет, представь! Алые, мои любимые.

Она прижала ладони к груди, изображая восторг, и её голубые глаза сияли тем особенным блеском, который я уже научилась узнавать. Блеск триумфа, плохо скрытого за маской сестринской заботы.

— Как мило, — сказала я, и голос прозвучал ровно, слабо, как и подобало больной.

— Знаешь, управлять таким большим домом невероятно утомительно. — Лидия изящно вздохнула и обмахнулась веером, хотя в комнате было прохладно, почти зябко. — Сегодня целый час разбиралась с меню на неделю. Повар просто невозможный человек! Всё время спорит, говорит, что для дичи не сезон. Но Колин так любит жаркое из оленины, я просто не могла ему отказать.

Я кивнула, сохраняя на лице выражение вежливого интереса, и мысленно усмехнулась.

Память Катрин услужливо подсказала: Колин терпеть не мог оленину. Морщился каждый раз, когда её подавали, отодвигал тарелку, требовал заменить на говядину или птицу. Лидия либо не знала этого, что было странно для женщины, которая явно претендовала на роль хозяйки дома, либо просто не утруждала себя правдоподобной ложью. Зачем? Я была больна, слаба, беспомощна. Кто станет слушать мои возражения?

— А ещё Колин показывал мне конюшни!

Лидия оживилась, подалась вперёд, и веер в её руках задвигался быстрее.

— У него такой великолепный жеребец, гнедой, с белой звёздочкой на лбу. Таймлесс, кажется, так его зовут? Колин обещал, что мы завтра отправимся на прогулку верхом. Ты ведь не против, правда?

Она наклонила голову, и светлые локоны скользнули по обнажённому плечу, движение отрепетированное, рассчитанное на эффект. В её глазах плескалось неприкрытое торжество, и она даже не пыталась его скрыть.

— Конечно, — выдавила я сквозь стиснутые зубы, стараясь, чтобы голос звучал слабо, безразлично. — Развлекайся.

— Ты такая добрая!

Лидия похлопала меня по руке, так хлопают по голове послушную собачку — и вскочила, встряхивая юбками. Шёлк зашуршал, и я проводила взглядом отделку на подоле: брюссельское кружево, каждый дюйм которого стоил целое состояние.

— Ну, мне пора одеваться к ужину. Колин не любит ждать. — Она уже была у двери, уже выплывала в коридор, когда обернулась через плечо: — А ты отдыхай, поправляйся скорее. Мне так хочется, чтобы ты встала!

Последнюю фразу она произнесла с такой фальшивой теплотой, что меня чуть не вырвало.

Дверь закрылась, и я осталась одна в облаке её духов, в тишине, нарушаемой только потрескиванием свечей. Тошнота и глухое раздражение, которые я научилась прятать глубоко внутри, медленно отступали, оставляя после себя холодную, ясную злость…

Колин не приходил вовсе.

За несколько дней он не заглянул ни разу, только передавал через Мэри короткие записки на дорогой бумаге цвета слоновой кости. Его вензель — переплетённые инициалы «К.С.» в окружении витиеватых завитков, красовался в углу каждого листа. «Надеюсь, твоё состояние улучшается». «Доктор Моррис говорит, ты идёшь на поправку. Это радует меня». «Прошу тебя, следуй всем указаниям доктора».

Холодные, формальные строчки, написанные размашистым почерком. Записки для приличия. Чтобы потом, если что, можно было предъявить доказательства: смотрите, я заботился о жене.

Зато по вечерам я слышала их голоса.

Они доносились из коридора — приглушённые, смеющиеся. Шаги — лёгкие, женские, и тяжёлые, мужские — удалялись в сторону столовой. Вместе. Каждый вечер. Как муж и жена.

Я лежала в темноте, глядя в потолок, где тени от единственной свечи вырисовывали странные, уродливые фигуры, и слушала, как их голоса затихают где-то внизу. Считала шаги — двадцать три до лестницы, потом скрип ступеней, потом тишина. И так каждый вечер, пока звук не растворялся в пустоте большого дома.

К концу недели я поняла: если не найду себе занятие, то сойду с ума.

Лежать и смотреть в потолок, прокручивая в голове одни и те же вопросы без ответов — почему я здесь, кем я была, как выбраться, — было невыносимо. Мозг требовал работы. Действия. Хоть чего-нибудь.

И ещё мне нужна была информация. Факты. Понимание этого времени, этого мира, в который я провалилась. Нельзя сражаться с врагом, не зная правил, по которым он живёт. А у меня были враги — это я уже поняла.

Когда Мэри принесла утренний завтрак — очередную порцию овсяной каши, от которой поднимался пар, и чай в тонкой фарфоровой чашке, — я остановила её прежде, чем она успела уйти.

— Мэри, подожди.

Она обернулась у двери, всё ещё держа в руках пустой поднос.

— Да, миледи?

— Мне очень скучно. — Я постаралась, чтобы голос звучал жалобно, слабо так, как говорила бы прежняя Катрин. — Целыми днями лежу, смотрю в потолок... Не могла бы ты принести мне что-нибудь почитать? Книги, журналы, всё, что найдёшь в кабинете или библиотеке.

Мэри удивлённо моргнула. В её круглых карих глазах промелькнуло недоумение.

— Книги, мадам? Но вы никогда...

— Я знаю, — быстро перебила я.

Память Катрин подсказала: она умела читать, её учили в детстве, как всех девочек из хороших семей, но интереса к книгам никогда не испытывала. Вышивание, музыка, акварель — вот подобающие занятия для леди. Не чтение.

— Но сейчас мне больше нечем заняться, — продолжила я, стараясь говорить естественно. — И я слышала, что чтение помогает отвлечься от боли. Доктор Моррис говорил... что отвлечение полезно для выздоровления.

Это была ложь, доктор ничего подобного не говорил, а голова до сих пор раскалывалась от любого напряжения. Но Мэри, похоже, не заметила подвоха. Её лицо смягчилось.

— Конечно, мадам. Я принесу что-нибудь. — Она помялась, теребя край передника. — Только я не очень разбираюсь в книгах. Читать-то не умею. Возьму, что есть?

— Да, бери всё. Мне всё равно.

— Хорошо, мадам. Сейчас схожу.

Она вышла, и её шаги затихли в коридоре. Я откинулась на подушки, чувствуя, как колотится сердце. Первый шаг сделан.

Каша остывала на подносе. Я заставила себя съесть несколько ложек, приторная сладость снова заполнила рот, потом сдалась и отодвинула миску. Чай оказался чуть лучше, хотя молоко опять было на грани, едва уловимая кислинка, от которой сводило скулы. Я допила через силу и отставила чашку.

Мэри вернулась примерно через полчаса.

Я услышала её тяжёлое дыхание ещё до того, как она появилась в дверях, согнувшись под тяжестью внушительной стопки книг, журналов и каких-то бумаг. Она с трудом протиснулась в комнату, кряхтя и пыхтя, и опустила всё это на край кровати. Матрас качнулся, в ноге отозвалась тупая боль, но я не обратила внимания — всё моё внимание было приковано к книгам.

— Ох и тяжёлые же! — выдохнула Мэри, вытирая лоб тыльной стороной ладони. Чепец сбился набок, из-под него выбились пряди рыжеватых волос. — Я брала всё, что лежало на столе в кабинете хозяина. И на полке рядом тоже. Он с мисс Лидией как раз отправились к дальнему пруду, так что никто меня не видел.

— Спасибо, Мэри. Ты просто чудо. — Я потянулась к ближайшей книге, чувствуя, как ускоряется пульс. Потом остановилась, подняла взгляд: — К пруду, говоришь?

— Да, мадам. — Мэри поправила чепец, бросила взгляд на дверь — проверяя, не идёт ли кто, — и продолжила тише: — Садовник Томас говорит, мисс Лидия каждый день просит показать ей какие-нибудь новые уголки сада. Вчера розарий, позавчера оранжерею, сегодня вот пруд. Говорит, она очень любит природу и свежий воздух.

Она помолчала. Я видела, как дрогнули её губы — лёгкая, быстро подавленная усмешка.

— И его светлость всегда с ней. Каждый раз. Такой внимательный к гостье.

В её словах звучало что-то большее, чем простая констатация факта. Ирония? Осуждение? Или сочувствие ко мне, такое же тихое и осторожное, как её шаги?

Я подняла на неё глаза и встретилась с её взглядом. Мэри стояла, теребя передник, но в её карих глазах читалось понимание. Она знала. Может, не все детали, но достаточно. Слуги в таких домах всегда знают.

— Это очень мило с его стороны, — сказала я ровным, бесцветным тоном, наблюдая за её реакцией. — Развлекать гостью, пока я больна.

Мэри опустила взгляд.

— Конечно, мадам Катрин. Очень мило. Истинный джентльмен.

Пауза. Потом она добавила, уже у двери:

— Мне пора, у меня ещё работа. Миссис Хэдсон велела перебрать бельё. Если что-то понадобится — просто позовите.

Дверь закрылась за ней с тихим щелчком. Я откинулась на подушки и выдохнула.

Мэри на моей стороне. В этом доме, полном лжи и притворства, у меня появился союзник. Маленькая победа, но сейчас мне нужна была каждая.

Я повернулась к стопке книг и бумаг, лежащих на одеяле в живописном беспорядке. Мэри, не умея читать, принесла настоящий винегрет. Тут было всё — от поэзии до деловых документов, сваленных в одну кучу без всякой системы. Я провела пальцами по корешкам, ощущая шершавость старой кожи, гладкость более новых переплётов, и принялась разбирать добычу.

Сверху лежал томик в потёртом бордовом переплёте. Сборник сентиментальных стихов, судя по витиеватому названию, вытисненному золотом. Я открыла наугад, и взгляд упал на строфу:

«О, сердце нежное, в тоске изнемогая, Ты ждёшь, когда придёт желанный час свиданья...»

Дальше шли страдания влюблённой девицы, луна, соловьи и прочая чепуха, от которой сводило зубы. Я поморщилась и уже хотела захлопнуть книгу, когда заметила закладку — атласную ленточку нежно-розового цвета, заложенную где-то в середине. Кто-то читал эти стихи недавно. Наверняка Лидия, она обожала такие сентиментальные излияния, это я помнила из памяти Катрин. Младшая сестра могла часами вздыхать над любовными романами и поэмами о несчастной любви.

Отложила в сторону. Бесполезно.

Под стихами обнаружился увесистый трактат в тёмно-зелёной коже — «О разведении и натаске охотничьих собак». Я пролистала, разглядывая страницы: подробные описания пород, родословные, уходящие на несколько поколений назад, методы дрессировки с детальными иллюстрациями. Гравюры изображали гончих в разных позах: в стойке, в прыжке, у ног хозяина. Между страницами торчали многочисленные закладки: обрывки бумаги, засушенные листья, даже перо.

Скучно для меня, но любопытно с точки зрения информации о Колине. Значит, он всерьёз увлекался охотой, не просто данью моде, а настоящей страстью. Держал собственную псарню, судя по толщине книги и количеству пометок на полях. Некоторые были сделаны карандашом, размашистые, уверенные буквы, комментарии вроде «проверить у Хиггинса» или «помёт от Геры удачный». Ещё одна деталь для копилки знаний о муже. Любая информация могла пригодиться.

Следующей в стопке оказалась пачка деловых писем, перевязанных грубой бечёвкой. Узел был тугой, и мне пришлось повозиться, прежде чем он поддался. Я развернула первый лист. Бумага была плотной, дорогой, с водяными знаками, которые проступали на свет. Почерк мелкий, аккуратный, с тем особым наклоном, который выдавал профессионального писца.

«Многоуважаемый лорд Роксбери,

В ответ на Ваше письмо от 12 марта сего года вынужден сообщить, что позиция лорда Бентли остаётся неизменной в вопросе спорного участка земли близ северной границы Вашего поместья...»

Я углубилась в чтение, щурясь при тусклом дневном свете, который едва пробивался сквозь неплотно задёрнутые шторы. Буквы были мелкими, чернила местами выцвели от времени, и приходилось напрягать зрение, наклоняясь ближе к странице. Глаза быстро начали уставать, в затылке зародилась знакомая тупая боль — отголосок травмы. Но я упрямо продолжала, игнорируя нарастающий дискомфорт. Это было важнее.

Корреспонденция велась с адвокатом по фамилии Хебс, судя по шапке письма, контора располагалась в Лондоне, на Флит-стрит. Спор шёл о каком-то участке земли размером в двадцать акров, который граничил с владениями соседа, лорда Бентли. Оба претендовали на этот клочок, оба предъявляли документы, и дело тянулось уже два года, запутавшись в юридических тонкостях, свидетельских показаниях и противоречащих друг другу картах межевания.

Я перебирала письмо за письмом, выстраивая хронологию. Судя по тону последних посланий, Колин проигрывал. Барристер писал всё более обескураженно, мягко, но настойчиво намекая на неизбежное: «дальнейшее сопротивление лишь увеличит издержки, которые уже составили значительную сумму» и «было бы в интересах всех сторон рассмотреть возможность мирового соглашения, которое лорд Бентли милостиво соглашается обсудить». За сухими юридическими формулировками читалось: сдавайтесь, вы проиграли.

Я отложила письма, потёрла глаза, они слезились от напряжения, веки тяжелели, и хотелось просто закрыть их хоть на минуту. Но любопытство было сильнее усталости.

Значит, дела у мужа шли не так блестяще, как он хотел показать. Земельный спор, который он проигрывал. Растущие судебные издержки. Уязвлённая гордость, я уже достаточно знала о Колине, чтобы понимать, как болезненно он воспринимал любое поражение. Это стоило запомнить. Любая слабость врага могла пригодиться.

Я потянулась к следующему предмету в стопке.

Старый номер газеты «The Times», датированный тремя месяцами ранее. Бумага пожелтела по краям, один угол был надорван, но текст сохранился хорошо. Я развернула её жадно, бережно расправляя заломы, словно держала в руках сокровище. В каком-то смысле так и было. Это была связь с внешним миром, с тем, что происходило за стенами этой комнаты, этого поместья, где я была заперта, как птица в золочёной клетке.

Новости из Лондона разворачивались передо мной, страница за страницей.

Заседание Парламента — обсуждение новых пошлин на импорт зерна. Неурожай прошлого года ударил по запасам, цены росли, и депутаты спорили, как справиться с кризисом. Тори настаивали на повышении налогов, виги предлагали искать другие источники дохода для казны. Дебаты, судя по сухому тону репортажа, были жаркими, но безрезультатными.

Ирландский вопрос занимал несколько абзацев — осторожные формулировки о «необходимости решения религиозных противоречий» и «католической эмансипации», смысл которых я понимала лишь смутно. Память Катрин мало что знала о политике — это была не женская сфера, девочек не учили интересоваться такими вещами.

Война с Францией. Имя Наполеона мелькало в каждой второй статье, он укреплял свои позиции на континенте, его армии продвигались, его амбиции, судя по встревоженному тону авторов, не знали границ. Британский флот блокировал французские порты, держа оборону на море. Адмирал Нельсон одержал очередную победу в Средиземном море — статья пестрела восторженными эпитетами о «славе британского оружия» и «несокрушимом духе наших моряков». А внизу, мелким шрифтом: потери: двести человек убитыми, четыреста ранеными. Цифры, холодные и безличные, за которыми стояли чьи-то сыновья, мужья, отцы.

Я перевернула страницу.

Светская хроника занимала целый разворот, напечатанный более изящным шрифтом. Герцогиня Девонширская устроила бал в честь дня рождения принца Уэльского: «событие отличалось необыкновенной роскошью, были приглашены все знатные семейства королевства, убранство залов поражало воображение». Леди Шарлотта Грей вышла замуж за графа Пемброка — свадьба состоялась в часовне Сент-Джеймс, невеста была «одета в платье из брюссельского кружева стоимостью более тысячи фунтов». Виконт Честерфилд приобрёл новое поместье в Дербишире. Маркиза Солсбери родила наследника, и всё семейство «пребывает в величайшей радости».

Я читала каждое слово, впитывая информацию, как пересохшая земля впитывает воду.

Это теперь было моё время. 1801 год. Георг III всё ещё король, хотя судя по осторожным намёкам в одной из статей о королевском дворе, его психическое здоровье «вызывало некоторую озабоченность у ближайшего окружения Его Величества». Аристократия жила балами, свадьбами и охотой, словно война была чем-то далёким и нереальным, не касающимся их сияющего мирка. Простой народ упоминался только в контексте бунтов из-за цен на хлеб — несколько строк о «беспорядках в северных графствах», которые «были решительно подавлены местными властями».

И женщины, женщины в этих новостях были декорацией. Их наряжали, выдавали замуж, они рожали наследников, украшали собой балы и приёмы, и на этом их роль заканчивалась. Ни слова о том, чтобы женщина владела чем-то своим, решала что-то сама, имела хоть какое-то влияние. Даже богатейшие аристократки, чьи имена мелькали на страницах светской хроники, были лишь приложением к своим титулованным супругам.

Я отложила газету аккуратно, разгладив заломы. Нужно попросить Мэри приносить свежие номера, если Колин их выписывает, а судя по тому, что этот экземпляр лежал в его кабинете, выписывает регулярно.

И наконец, в самом низу стопки, почти утонувшая среди бумаг и книг, лежала она.

Тяжёлая книга в потрёпанном кожаном переплёте тёмно-зелёного цвета. Углы были стёрты от частого использования, кожа местами потрескалась и пошла мелкими морщинами. Золотое тиснение на корешке, местами выцветшее от времени, гласило: «Хозяйственная книга. Поместье Сандерс. 1796–1801».

Сердце пропустило удар. Потом застучало быстрее — гулко, тяжело, отдаваясь в висках.

Домовая книга. Гроссбух. Бухгалтерия поместья за пять лет. Все доходы и расходы, каждый фунт, каждый шиллинг, каждый пенни.

Мэри, сама того не ведая, принесла мне оружие.

Я провела пальцами по переплёту, ощущая шершавость старой, потрескавшейся кожи под подушечками. Задержалась на металлических уголках, потускневших от времени, на тиснёных буквах названия. Книга была тяжёлой, солидной, пахла пылью и чернилами. Потом медленно, почти благоговейно открыла первую страницу.

Пожелтевшая бумага, плотная и шершавая на ощупь. Ровные колонки цифр, выстроившиеся аккуратными рядами. Размашистый, уверенный почерк — я уже научилась узнавать руку Колина по его запискам. Он вёл счета сам, не доверяя эту задачу управляющему или секретарю. Контроль над деньгами. Контроль над каждой мелочью. Ему это нравилось чувствовать, что всё в его руках, что ни один фунт не ускользнёт без его ведома.

Я открыла страницу наугад, где-то из середины книги. Март текущего, 1801 года.

«12 марта. Овёс для конюшни — 15 фунтов».

«14 марта. Ремонт крыши восточного крыла (замена черепицы, оплата мастерам) — 8 фунтов 12 шиллингов».

«16 марта. Жалованье слугам (квартальное) — 23 фунта».

«18 марта. Свечи восковые (200 штук) — 6 фунтов».

«20 марта. Мясо, рыба, провизия (месячная закупка) — 32 фунта».

Обычные расходы большого поместья. Я пробегала глазами строчку за строчкой, отмечая суммы. Всё выглядело разумно, хозяйственно, даже скуповато. Ничего лишнего, ничего, что вызывало бы подозрения. Рачительный хозяин, следящий за каждым пенни.

Я листала дальше, ближе к апрелю, к текущему месяцу, вглядываясь в строчки при тусклом свете.

«2 апреля. Модистка мадам Леблан, Бонд-стрит — новое выездное платье (шёлк лионский, отделка кружевом брюссельским) — 45 фунтов».

Я замерла, перечитывая строчку. Потом ещё раз, медленно и по слогам, чтобы убедиться, что не ошиблась.

Сорок пять фунтов. За одно платье.

Я быстро прикинула в уме, сопоставляя с записями, которые видела раньше. Сорок пять фунтов — это было почти годовое жалованье трёх горничных, вместе взятых. Или двух конюхов. Или пяти подёнщиков, работающих от рассвета до заката шесть дней в неделю. За одно платье.

Память услужливо подсказала: в апреле Катрин лежала больная, разбитая. Какое выездное платье? Она не выезжала никуда уже несколько недель.

«10 апреля. Ювелир Дж. Смит, Нью-Бонд-стрит — гарнитур с изумрудами (колье, серьги, браслет, работа мастера) — 120 фунтов».

Сто двадцать фунтов.

Я уставилась на цифры, чувствуя, как пересыхает во рту. Это было целое состояние. Маленькое состояние. На такие деньги можно было содержать небольшое поместье целый год. Или нанять дюжину слуг. Или купить несколько лошадей, или...

Изумруды.

И тут память Катрин подбросила картинку — настолько яркую, настолько живую, что я физически ощутила тяжёлый запах духов, услышала шелест шёлка, почувствовала пульсирующую боль в разбитом лице.

Десятое апреля. Катрин лежала тогда в постели с жестокой мигренью — последствие особенно сильного удара три дня назад, от которого распухла скула. Комната была погружена в полумрак, шторы задёрнуты, потому что свет причинял боль. Холодный компресс на лбу, пропитанный уксусом, — единственное облегчение.

И тут дверь открылась, впуская облако духов и шелеста юбок. Лидия. Она заглянула «проведать бедняжку» перед тем, как спуститься к ужину.

На ней было новое платье — глубокого изумрудного цвета, с декольте, отделанным кружевом, и юбкой, расшитой шёлковыми нитями в тон. Платье сидело идеально, подчёркивая тонкую талию и пышную грудь.

Но не платье приковало внимание Катрин.

На шее Лидии, в ушах и на запястье сверкали камни, которых она никогда раньше не видела. Крупные, тёмно-зелёные, идеально огранённые изумруды в старинной золотой оправе, каждый размером с ноготь большого пальца. Они ловили свет единственной свечи и вспыхивали глубоким, завораживающим блеском.

Катрин тогда, лёжа в полутьме с компрессом на лбу, спросила робко, сквозь пульсирующую боль:

— Лидия, какие красивые украшения. Я не помню, чтобы видела их раньше. Откуда они?

А Лидия рассмеялась — тем звонким, беззаботным смехом, который так шёл к её кукольному личику. Прикрыла рот расшитым веером из слоновой кости — кокетливый, отрепетированный жест — и ответила игриво:

— Подарок от поклонника, дорогая. Однако дама не должна раскрывать всех своих секретов.

И подмигнула, словно они делились девичьими тайнами. Словно это была весёлая игра, а не...

Катрин тогда ничего не поняла. Просто улыбнулась слабо, насколько позволяла распухшая скула, и пожелала сестре приятного вечера. И Лидия упорхнула вниз, к ужину, к Колину, сверкая изумрудами на каждом шагу.

Но я понимала. Сейчас, глядя на эту запись в гроссбухе, я понимала всё.

«15 апреля. Винный погреб, поставщик мсье Дюпон — шампанское »Вдова Клико», урожай 1798 г. (6 бутылок) — 18 фунтов».

 «20 апреля. Парфюмер Жак Готье, Пикадилли — духи »Роза Прованса» (флакон хрустальный, 4 унции) — 25 фунтов».

Двадцать пять фунтов за флакон духов. Память Катрин немедленно откликнулась: тяжёлый, сладкий, цветочный аромат, который окутывал Лидию при каждом визите. «Роза Прованса». Она сама называла эти духи — хвасталась, что это эксклюзивный аромат, что его делают специально для неё. И Катрин верила. Конечно, верила. Сестра не могла лгать, правда?

«25 апреля. Портной мсье Дюбуа — выездное платье (бархат бордовый), утреннее платье (муслин с вышивкой шёлком) — 67 фунтов».

«3 мая. Модистка мадам Леблан — перчатки лайковые (6 пар), шляпки (2 шт. с отделкой страусовыми перьями), веера (3 шт., слоновая кость, роспись) — 30 фунтов».

Я листала страницу за страницей, и каждая запись была как удар под дых. Платья, украшения, духи, сладости, вино, цветы — бесконечный поток роскоши, изливавшийся на Лидию. На мою сестру. На любовницу моего мужа.

Пальцы дрожали, когда я лихорадочно перелистнула назад, к прошлому году. Апрель 1800-го — я помнила из памяти Катрин, что Лидия гостила тогда целый месяц. Сослалась на то, что «маменька отправила её отдохнуть от городской суеты, бедняжка так устала от бесконечных балов и приёмов».

И вот они, записи, выстроившиеся в обвинительный ряд:

«12 апреля 1800. Ювелир Г. Аспри — золотой браслет с филигранью и россыпью бриллиантов — 89 фунтов».

Бриллианты. Восемьдесят девять фунтов.

«20 апреля 1800. Модистка мадам Леблан — бальное платье (атлас розовый, отделка жемчугом) — 52 фунта».

 «30 апреля 1800. Кондитер мсье Шарлье — французские сладости (марципаны, цукаты, шоколад) — 15 фунтов».

Я вспомнила: Лидия обожала марципаны. Она могла съесть целую коробку за вечер, сидя у камина с книгой, откусывая по кусочку и облизывая пальцы. Катрин однажды попросила попробовать, и Лидия милостиво протянула ей одну конфету. Одну. Из коробки, которую купил для неё муж Катрин.

Я листала дальше, всё глубже в прошлое.

Лето 1799 года. Снова визит Лидии, на этот раз якобы «по просьбе бедной Кэти, ей так одиноко в этом большом доме, хоть сестра составит компанию».

«15 июня 1799. Торговец тканями мсье Лоран — шелка из Лиона (24 ярда, голубой, розовый, кремовый) — 95 фунтов».

Девяносто пять фунтов за ткань. Только за ткань — ещё без работы портного, без отделки, без фурнитуры.

«22 июня 1799. Сапожник Дж. Лобб, Сент-Джеймс-стрит — бальные туфли (две пары, шёлк с вышивкой, жемчугом и стразами) — 20 фунтов».

«30 июня 1799. Музыкальный салон »Бродвуд и сыновья» — новое пианофорте, доставка из Лондона, настройка — 340 фунтов».

Я замерла на этой строчке так долго, что буквы начали расплываться перед глазами.

Пианофорте. Триста сорок фунтов.

Я закрыла глаза, прижав ладони к вискам, где пульсировала боль, и позволила памяти Катрин развернуть картинку.

В музыкальной гостиной, в дальнем крыле дома, куда Катрин почти никогда не заходила, стоял инструмент. Великолепный, лакированный, чёрный как ночь, с резными ножками и инкрустацией перламутром. Крышка была украшена тонкой росписью — букеты цветов, переплетённые с музыкальными инструментами. Клавиши — белоснежные, отполированные до блеска.

Катрин не умела играть. Её учили в детстве, но она так и не освоила ничего, кроме простейших гамм, и быстро бросила, к неудовольствию матери. Музыка её не интересовала.

Зато Лидия играла. Лидия играла превосходно, её тонкие пальцы порхали по клавишам, извлекая сложные мелодии — сонаты Моцарта, вальсы, арии из модных опер. Она обожала демонстрировать свой талант гостям, сидя за инструментом в выгодной позе, с изящно наклонённой головой, с лёгкой улыбкой на губах, подставляя лицо падающему из окна свету.

И все восхищались. Все аплодировали. А Катрин стояла в углу и тоже хлопала, радуясь за сестру.

Он купил ей пианофорте. За триста сорок фунтов.

Я уставилась на раскрытую страницу, чувствуя, как что-то тяжёлое и горькое поднимается из груди. Злость? Отчаяние? Или просто усталость — бесконечная, выматывающая усталость от осознания того, в какую ловушку угодила Катрин?

Сотни фунтов в год. Я быстро прикинула в уме, складывая суммы. За два года не меньше двух-трёх тысяч. Огромные деньги. Откуда они? Его собственное состояние, которое, судя по земельному спору и намёкам адвоката, было не так уж велико? Или моё приданое — те двадцать тысяч фунтов, которые отец Катрин принёс в этот брак?

Мне нужно было узнать. Понять, остались ли вообще те деньги, или он уже спустил их на свою любовницу. Потому что если они ещё есть — это мой шанс. Мой единственный шанс на свободу, на побег из этой золочёной клетки.

А если их нет... Я не знала, что делать, если их нет…

В дверь постучали — легко, почти игриво. Знакомый ритм: тук-тук-тук, как будто пальцы выстукивали весёлую мелодию.

Я вздрогнула, инстинктивно схватила гроссбух и засунула его под одеяло, под самый край, туда, где ткань свисала почти до пола. Не успела даже перевести дыхание — дверь распахнулась.

— Кэти! Ты, надеюсь, не спишь?

Лидия влетела в комнату, как всегда окружённая облаком духов и шелеста юбок. Сегодня на ней было платье цвета спелой сливы — глубокий, насыщенный оттенок, который выгодно оттенял её фарфоровую кожу и золотистые волосы. Отделка из кремового кружева на декольте и манжетах. Талия, перехваченная широкой атласной лентой. Юбка колоколом, шуршащая при каждом шаге.

Мадам Леблан. Бонд-стрит. Сколько фунтов на этот раз?

В руках Лидия держала небольшую корзинку, накрытую салфеткой.

— Я принесла тебе фрукты из оранжереи! Колин велел садовникам собрать самые спелые персики. Правда, он такой заботливый?

Она опустилась на край кровати — как всегда, не спрашивая разрешения, не замечая, как я морщусь, и матрас качнулся под её весом. Я почувствовала, как под одеялом сдвинулся гроссбух, и замерла, стараясь не шевелиться, не выдать себя ни единым движением.

— Это... очень мило, — выдавила я, и голос прозвучал почти естественно. Слабо, благодарно. Как и должен звучать голос больной жены, которую навещает любящая сестра.

— Ты выглядишь все еще бледной, — Лидия склонила голову, изображая заботу. — Тебе нужно больше есть, дорогая. Посмотри, какая ты худенькая стала! Одни косточки. Мэри говорит, ты почти не притрагиваешься к еде.

Мэри. Значит, она докладывает Лидии? Или Лидия сама выспрашивает?

— Стараюсь, — сказала я. — Но аппетита нет.

— Бедняжка.

Лидия протянула руку и взяла один из персиков из корзинки, поднося его к свету из окна. Плод был красивый, бархатистая кожица, румяный бок, идеальная форма. Она любовалась им так, словно это была драгоценность.

— Знаешь, мы с Колином сегодня завтракали в библиотеке, — начала она тем воркующим тоном, который я уже научилась узнавать. — Он показывал мне свою коллекцию редких книг. У него такой изысканный вкус! Первые издания, представь себе. Некоторым уже больше ста лет.

Она положила персик обратно и откинулась назад, опираясь на руку. Матрас снова качнулся. Гроссбух под одеялом сдвинулся ещё на дюйм.

— А потом мы гуляли по саду. Погода была чудесная, несмотря на тучи. Колин говорит, что к вечеру будет дождь, но пока ещё можно было наслаждаться свежим воздухом. Он так много знает о растениях! Рассказывал мне про розы, какие сорта лучше приживаются, какие требуют особого ухода. Оказывается, те алые розы в оранжерее — очень редкий сорт, их специально выписывали из Франции ещё до войны.

— Как интересно, — сказала я, и голос не дрогнул.

Лидия болтала дальше: о погоде, о цветах, о каком-то новом романе, который ей прислали из Лондона, о платье, которое маменька обещал заказать ей к балу у Честерфилдов на следующей неделе. Слова лились потоком, журчали, как ручей, и каждое было крошечным уколом. Она сидела здесь, в моей комнате, на моей кровати, в платье, которое, я теперь знала точно, тоже оплатил Колин, и рассказывала о своём счастье.

А я слушала, кивала в нужных местах, натягивала слабую, болезненную улыбку и вспоминала цифры в гроссбухе под одеялом. О сотнях фунтов. О тысячах. О том, как мой муж одевал, украшал, баловал мою сестру и думала, как все это обратить в мою пользу.

— ...и Колин говорит, что мне очень идёт этот оттенок, — продолжала Лидия, поглаживая юбку платья. Её пальцы скользили по ткани любовно, почти чувственно. — Хотя я сначала сомневалась, знаешь. Фиолетовый может быть таким коварным цветом, он не всем подходит. Но мадам Леблан уверила меня, что с моим цветом волос и кожи это будет просто божественно. И она была права, не находишь?

Мадам Леблан. Модистка с Бонд-стрит. Чьё имя мелькало в гроссбухе снова и снова, на каждой странице, при каждом визите Лидии.

— Тебе очень идёт, — сказала я механически.

— Правда? — Лидия просияла. — Ты такая добрая, Кэти. Всегда была. Знаешь, я так рада, что могу быть здесь, рядом с тобой, пока ты поправляешься. Семья должна поддерживать друг друга в трудные времена, не так ли?

Семья. Поддержка. Я чуть не рассмеялась. Горький, сухой смешок застрял в горле, и я закашлялась, чтобы скрыть его.

— Да, — выдавила я, прокашлявшись. — Конечно.

— Ну, я не буду тебя утомлять, — Лидия поднялась наконец, встряхивая юбками. Шёлк зашуршал, распространяя вокруг аромат «Розы Прованса», тех самых духов за двадцать пять фунтов флакон. — Тебе нужно отдыхать. Доктор Моррис был очень строг насчёт этого. Я оставлю персики здесь, на столике. Съешь хотя бы один, ладно? Ради меня.

Она поставила корзинку на прикроватный столик, рядом с остывшим чаем и нетронутой кашей.

— До вечера, дорогая.

Лидия наклонилась и чмокнула меня в щёку: быстро, небрежно, как чмокают надоедливого ребёнка или больную собачку. Её губы были прохладными, а запах духов удушающим. Он окутал меня на мгновение, заполнил ноздри, и я задержала дыхание, чтобы не закашляться снова.

— Отдыхай, — бросила она уже от двери. — И ешь!

Она выплыла из комнаты так же легко, как вошла, оставив за собой шлейф аромата и лёгкое эхо смеха. Дверь закрылась с мягким щелчком.

Я выдохнула только тогда, когда её шаги затихли в коридоре всё дальше и дальше, пока не растворились в тишине большого дома.

И только тогда вытащила гроссбух из-под одеяла и посмотрела на него. Тяжёлая книга в потёртом переплёте. Оружие. Доказательство.

Я снова открыла книгу, нашла место, где остановилась и продолжила листать.

Когда шаги Лидии окончательно растворились в тишине коридора, я снова открыла гроссбух. И пролистала страницы назад, к самому началу записей.

«Март 1796. Получено от Карибской торговой компании (дивиденды за полугодие) — 4 200 фунтов».

«Сентябрь 1796. Карибская торговая компания — 3 400 фунтов».

Карибская торговая компания. Память Катрин отозвалась сразу, не подробностями, а общим знанием, тем, что впитываешь с детства, не задумываясь. Муж богат. Муж торгует сахаром. Не сам, разумеется, у него доля в компании, в кораблях, которые возят тростник с островов. Джентльмен не стоит за прилавком, но получать дивиденды — это другое дело. Это респектабельно.

Катрин никогда не вникала в детали. Деньги были, и этого достаточно. Откуда они берутся — не женского ума дело.

Я листала дальше.

«Март 1797. Карибская торговая компания — 2 100 фунтов».

«Сентябрь 1797. Карибская торговая компания — 1 900 фунтов».

Падение. Резкое. С семи тысяч шестисот в год до четырёх тысяч. Почти вдвое за год.

«Март 1798. Карибская торговая компания — 1 600 фунтов».

А в марте 1798-го Колин женился на Катрин.

Я смотрела на цифры, сопоставляя прочитанное в газете, и мысль сама сформировалась.

Война с Францией. Катрин знала об этом, нельзя было не знать. Об этом говорили везде: в гостиных, на приёмах, в церкви. Война шла уже много лет. Французы, Наполеон, морские сражения. Газеты писали о победах британского флота, о героях-адмиралах. Дамы жертвовали на раненых солдат. Джентльмены обсуждали политику за бренди.

Катрин слушала вполуха, как слушают о погоде: да, идёт война, да, это ужасно, а что на ужин? Но я... я понимала, что означают эти цифры.

Война — это блокады. Это французские каперы, охотящиеся на торговые суда. Это корабли, которые тонут, захватываются, пропадают без вести вместе с грузом сахара. Это страховые премии, которые растут. Это рейсы, которые не доходят до порта. Колин вкладывал деньги в морскую торговлю. И война методично уничтожала его доходы.

Я вернулась к записям после свадьбы.

«Сентябрь 1798. Карибская торговая компания — 1 400 фунтов».

«Март 1799. Карибская торговая компания — 2 400 фунтов».

Небольшой скачок вверх — видимо, какой-то корабль всё же дошёл благополучно. Но потом снова вниз.

«Март 1801. Карибская торговая компания — 650 фунтов».

Шестьсот пятьдесят фунтов. Против четырёх тысяч двухсот пятью годами раньше.

Теперь рента. Около тысячи трёхсот в год. Стабильно, земля никуда не денется, арендаторы будут платить. Но для поместья такого размера, для образа жизни, к которому привык Колин, — капля в море.

Я быстро подсчитала. В 1796 году Колин получал больше восьми тысяч от Карибской компании плюс рента. Почти десять тысяч годового дохода. Можно было жить широко: поместье, слуги, охота, Лондон, клубы, любовницы. К 1798 году меньше четырёх тысяч. А привычки остались прежними.

И тогда появилась Катрин. С приданым в двадцать тысяч фунтов.

Память услужливо подбросила картинку: ухаживания Колина. Цветы, комплименты, внимание. Маменька в восторге — виконт, старинный род, прекрасная партия. Отец удовлетворён, наконец-то пристроил старшую дочь. Никто не спрашивал, почему виконт вдруг так заинтересовался девушкой без особых достоинств. Почему торопил со свадьбой. Почему настаивал на приданом наличными.

Потому что ему нужны были деньги. Срочно. Его корабли тонули, его доходы таяли, а он привык жить на десять тысяч в год. Катрин была не невестой. Она была спасательным кругом. 

Лидия, конечно, красивее — это Катрин признавала всегда, без зависти, как признают очевидное. Золотые локоны, голубые глаза, ямочки на щеках. Младшая сестра с детства притягивала взгляды, собирала комплименты, кружила головы. Но в 1798 году Лидии было всего шестнадцать, ещё не вышла из детской, ещё не представлена обществу, ещё не готова к браку. А Колину нужны были деньги сейчас, немедленно, пока кредиторы не начали стучать в дверь.

Так что он взял ту, что была под рукой. Старшую. Некрасивую. С двадцатью тысячами приданого, которые можно получить сразу после венчания...

Я пролистала к последней записи.

«Остаток на 15 мая 1801: 8 342 фунта 7 шиллингов 2 пенса».

Двадцать тысяч приданого плюс четыре тысячи, что у него оставались. Двадцать четыре. Минус шестнадцать за три года. Восемь тысяч.

А дивиденды всего шестьсот пятьдесят в полугодие. Тысяча триста в год, если повезёт. Плюс рента, ещё тысяча триста. Меньше трёх тысяч дохода.

Расходы я уже видела. Четыре-пять тысяч в год. Колин не экономил. Не умел или не хотел — какая разница. То есть минус полторы-две тысячи ежегодно. Четыре года. Может, пять. А потом что?

Продавать землю? Закладывать поместье? Отказаться от охоты, от клубов, от привычной жизни?

Колин на это не пойдёт. Такие люди не умеют отступать. Они находят другие решения. И что делает мужчина, когда у него заканчиваются деньги? Когда он привык жить на широкую ногу, содержать любовницу в роскоши, швырять сотни фунтов на безделушки, но средства иссякают?

Ответ был очевиден: он ищет новые источники дохода.

Мысль пришла внезапно, и я замерла, уставившись в одну точку. Сердце пропустило удар, потом забилось быстрее, глухо отдаваясь в висках.

Новый брак. Новое приданое.

Память Катрин услужливо подсказала картинку, яркую и детальную: семейный ужин много лет назад, когда отец объявил, сколько выделит дочерям в качестве приданого. Катрин, как старшей, досталось двадцать тысяч – «чтобы привлечь достойного жениха». Лидии, младшей, любимице – пятнадцать тысяч. «Ты всё равно выйдешь замуж за богача, моя красавица, с твоей-то внешностью,» – смеялся отец, целуя её в макушку.

Пятнадцать тысяч фунтов. Этого хватило бы Колину, чтобы продолжать жить так, как он привык. Расплатиться с адвокатами. Закрыть долги, если они есть. Продолжать швырять деньгами. Ещё несколько лет беззаботной, роскошной жизни. Может быть, даже дольше, если он будет чуть осторожнее с тратами. А потом, возможно, война закончится и все вернется на круги своя.

Но чтобы жениться на Лидии, нужно сначала избавиться от первой жены.

Развод? Я тут же отмела эту мысль. Слишком долго – процесс через церковный суд мог тянуться годы. Слишком дорого – ещё больше адвокатских расходов. Слишком скандально – развод был клеймом, пятном на репутации. И не факт, что его вообще одобрят.

Смерть жены? Быстро. Просто. И при правильном подходе, без подозрений.

Холод разлился по телу, начиная от затылка и спускаясь вниз по позвоночнику. Я сидела неподвижно, уставившись в одну точку, и кусочки головоломки складывались в картину.

Падение с лестницы. «После разговора с господином.» Очень, очень удобный несчастный случай.

Жена, прикованная к постели на месяц. Беспомощная. Зависимая от слуг, от мужа, от его милости. Не может ходить. Не может убежать. Полностью в его власти.

А что, если несчастный случай повторится? Может быть, более... окончательный?

Передозировка лекарства, прописанного доктором. Лауданум – настойка опия, которую давали для облегчения боли. Слишком большая доза, и сердце просто остановится. «Она так страдала от боли, бедняжка. Должно быть, по ошибке выпила слишком много. Трагедия...»

Или осложнение после перелома. Заражение крови. Лихорадка. Горячка. В 1801 году это убивало быстро и почти неизбежно, если инфекция начиналась. «Мы делали всё возможное. Доктор приходил дважды в день. Но рана загноилась, и жар был слишком силён. Она угасла за три дня...»

Или просто ещё одно падение. Ночью, когда она пыталась дойти до ночного горшка. Споткнулась, упала, ударилась виском о край комода. «Я спал в своей спальне, ничего не слышал. Бедная Катрин, должно быть, хотела позвать на помощь, но не успела...»

Варианты были. Много вариантов. И все они выглядели бы как несчастный случай. Как трагическая случайность.

Никто не заподозрит. Никто не станет расследовать. Смерть молодой женщины после серьёзного несчастного случая – печально, но не удивительно. Не в 1801 году, когда медицина была примитивной, а инфекции, лихорадки и осложнения убивали направо и налево. Когда даже царапина могла превратиться в гангрену, а простая простуда, в воспаление лёгких.

Приличный траур – полгода, год. Муж убит горем, конечно. Носит чёрное, не посещает балы, живёт затворником в своём поместье. Рядом с ним младшая сестра покойной жены, тоже убитая горем, помогает ему пережить утрату, заботится о доме. Как трогательно. Как благородно с её стороны.

А потом, когда траур закончится... свадьба. Тихая, скромная, без особой помпы, из уважения к памяти покойной. «Они сблизились в печали. Она утешала его, он поддерживал её. Любовь выросла из общего горя...» Общество сочтёт это трогательным. Романтичным даже. Возможно, кто-то пошепчется за их спинами, но не больше. А многие и вовсе умилятся.

И пятнадцать тысяч фунтов приданого Лидии перейдут к нему. Законно. Безупречно. Без единого подозрения. Идеальный план.

Может, я параноик. Может, это просто совпадение. Может, падение действительно было несчастным случаем, а я выдумываю заговоры на пустом месте, потому что напугана, потому что одинока, потому что не понимаю этого мира и этого времени.

Но инстинкт кричал обратное. Тот самый инстинкт, что заставил меня затаиться и притвориться спящей, когда Колин разговаривал с доктором. Тот самый инстинкт, что заставил меня попросить документ с перечнем травм. Тот самый инстинкт, что шептал мне с самого первого дня: «Опасность. Ты в опасности.»

Слишком много совпадений. Слишком удобных для Колина.

Деньги заканчиваются – факт. Любовница под рукой, с приданым, готовым к получению – факт. Жена неожиданно «падает» с лестницы после ссоры с мужем и оказывается в беспомощном состоянии на месяц – факт.

Если сложить эти факты вместе... Если я права... если он действительно задумал избавиться от жены... У меня есть максимум месяц. Может, меньше.

Гроссбух выскользнул из ослабевших пальцев и упал на одеяло с глухим стуком. Я вздрогнула от звука, моргнула. Комната вдруг показалась слишком тёмной, слишком тесной. Стены словно придвинулись ближе. Потолок нависал. Воздух стал густым, тяжёлым.

Я откинулась на подушки, запрокинув голову, глядя в потолок. Лепнина плыла перед глазами, тени танцевали в мерцающем свете единственной свечи, что осталась гореть. Остальные я погасила раньше, экономя по привычке Катрин, въевшейся глубоко.

Что я могу сделать?

Вопрос повис в тишине комнаты. За окном ветер усилился, перешёл в настоящий штормовой порыв. Ставни стукнули, я вздрогнула. Потом дождь начал барабанить по стёклам сначала редкие капли, потом всё сильнее, превращаясь в ливень. Вода лилась потоками, стекая по окнам, размывая мир снаружи до неразличимых серых пятен.

Бежать?

Я посмотрела на свою ногу, неподвижно лежащую под одеялом, зафиксированную деревянными шинами. Пошевелила пальцами, но даже это движение отозвалось тупой, ноющей болью. Встать я могла, опираясь на мебель, на стены. Дойти до окна с трудом, морщась от каждого шага. А дальше? Спуститься по лестнице? Дойти до конюшни? Сесть на лошадь?

Смешно даже думать об этом.

К тому же, куда бежать? С переломанной ногой, без денег. К матери Катрин? Память услужливо нарисовала картинку: маленький дом на окраине Бата, скромная обстановка, старая женщина, живущая на пенсию от сына. Она не посмеет перечить влиятельному зятю. Не захочет портить отношения. Может, даже не поверит: «ты всегда была такой фантазёркой, Катрин, всё преувеличиваешь».

К брату? Эдварду, который унаследовал поместье отца, который тоже наверняка едва сводит концы с концами? У которого жена, трое детей? Который не захочет ссориться с богатым, влиятельным лордом Роксбери из-за сестры, которая, возможно, просто «плохо себя ведёт» и заслуживает «наказания от мужа»?

И главное – по закону муж имеет право вернуть сбежавшую жену. Силой, если потребуется. Он может послать слуг. Нанять людей. Приехать сам с конюхами и забрать меня обратно, как беглую собственность.

И когда меня вернут, а меня вернут, это не вопрос «если», это вопрос «когда» – будет только хуже. Гораздо хуже. Публичное унижение. Новые побои. А может, и вовсе...

Нет. Бегство не вариант.

Развод? Раздельное проживание?

Я закрыла глаза, пытаясь вспомнить обрывки знаний о законах этого времени. Церковный суд мог разрешить раздельное проживание в случае жестокости мужа или угрозы жизни жены. У меня были побои: множественные, задокументированные. У меня был перелом ноги. У меня был документ от доктора Морриса с перечнем всех травм, с указанием их тяжести.

Это могло бы быть основанием. Теоретически.

Но процесс... процесс занял бы месяцы. Может, годы, если Колин будет сопротивляться. А он будет. Ещё как будет. Он наймёт лучших адвокатов. Будет доказывать, что жена непослушна, строптива, провоцирует его. Что он применял лишь «разумное наказание», допустимое для мужа. Что падение с лестницы – её собственная неосторожность, а не результат его действий.

У него есть деньги, пусть и заканчиваются, но восемь тысяч фунтов — это всё ещё огромная сумма. У него есть связи – виконт Честерфилд, другие влиятельные друзья. У него есть репутация респектабельного джентльмена.

А у меня? Ничего. Совсем ничего.

Нет денег на адвокатов. Нет влиятельных друзей, которые заступились бы за меня. Нет репутации, я просто жена, тень мужа, никто. И даже если – если! – церковный суд разрешит раздельное проживание, что дальше? На какие средства я буду жить?

Муж не обязан содержать жену, если она живёт отдельно. Особенно если он сочтёт, что она «провинилась», что она сама виновата в разрыве. А Колин обязательно так сочтёт. Обязательно скажет, что это она строптивая, непослушная, плохая жена, которая не выполняла свои обязанности.

По закону всё моё – его. Каждый пенни приданого, теперь его собственность. Одежда – его. Украшения – его. Даже эти жалкие брошки в шкатулке на туалетном столике – юридически его, потому что всё, что принадлежало мне до брака и что я получила после, автоматически стало его собственностью в момент свадьбы.

Я не могу владеть собственностью. Не могу заключать контракты. Любой контракт, подписанный замужней женщиной без согласия мужа, недействителен. Не могу открыть счёт в банке – банкир просто рассмеётся мне в лицо, если я попытаюсь.

Юридически я не существую как отдельная личность. Я его часть. Придаток. Собственность. Я в идеальной ловушке.

Созданной законом. Освящённой церковью. Одобренной обществом. Поддерживаемой традицией.

Женщина без денег, без прав, запертая в доме человека, который, возможно – нет, вероятно – планирует её убить.

И я не знаю, что делать. Совсем не знаю.

Но выход должен быть. Должен. Всегда есть выход. Даже из самой безнадёжной ситуации. Нужно только его найти.

Союзники?

Мэри на моей стороне. Я это знаю. Она молилась за Катрин каждый вечер. Она готова помогать. Но она всего лишь служанка. Её слово ничего не значит против слова хозяина. Если я обвиню Колина в попытке убийства, а Мэри подтвердит мои слова, кто поверит служанке? Колин просто скажет, что она лжёт, что я подкупила её или запугала. И её уволят. Выгонят без рекомендаций. Она не найдёт новое место. Останется на улице.

Я не могу подвергать её такой опасности.

Доктор Моррис?

Он видел побои. Он составил документ с перечнем травм: подробный, медицинский, с указанием давности каждого синяка, каждого перелома. Это важно. Это доказательство.

Но что он может сделать? Он врач, не адвокат. Не судья. Не полицейский констебль. Он не может меня защитить физически. Не может дать мне деньги или убежище. Не может арестовать Колина или запретить ему приближаться ко мне. Он может только свидетельствовать. Если дело дойдёт до суда. Если кто-то начнёт расследование. Но кто начнёт? И когда? После моей смерти?

Информация?

Я посмотрела на гроссбух, лежащий рядом на одеяле. У меня есть доказательства того, как Колин тратил деньги. Огромные суммы на Лидию. Тысячи фунтов на любовницу.

Это скандал? Может быть. Но... достаточно ли этого? Достаточно ли, чтобы остановить его?

Аристократы имели любовниц. Это было нормой, почти правилом. Половина знакомых Колина, вероятно, держали содержанок. Общество закрывало на это глаза, пока соблюдались приличия на публике.

А траты приданого... по закону это его право. Приданое стало его собственностью в момент свадьбы. Он может тратить эти деньги как угодно. На что угодно. На кого угодно. Это несправедливо. Это жестоко. Но это законно.

Я не могу его шантажировать гроссбухом. Он просто скажет: «Это мои деньги, я трачу их по своему усмотрению. А ты – истеричная жена, которая лезет не в своё дело.» И будет прав. По закону.

А Лидия? Может, удастся использовать против неё?

Я нахмурилась, вспоминая. Платья — да, Лидия щеголяла в них открыто, не стесняясь. Новое платье каждую неделю, кружева, шёлк, бархат. Но украшения? Изумрудный гарнитур за сто двадцать фунтов — я видела его на ней только однажды, когда она зашла «проведать» больную сестру. Специально надела. Специально показала. Чтобы я знала своё место.

А потом — ни разу.

И духи. «Роза Прованса» за двадцать пять фунтов флакон. Лидия пользовалась ими постоянно, но если кто-то спросит — скажет, что подарок от матери. Или купила сама на карманные деньги.

Она прятала подарки. Самые дорогие, самые откровенные. Платья — это можно объяснить. Богатый зять помогает бедной родственнице, которая гостит в доме и ведёт хозяйство вместо больной сестры. Это норма. Это даже похвально.

Но драгоценности? Интимные подарки вроде духов? Это уже другое. Это повод для сплетен. И Лидия была не дура. Принимала щедрые подарки, но не афишировала. Наверняка прятала в шкатулку, доставала, когда никто не видит. Наслаждалась тайно.

И если я попытаюсь устроить скандал... Что предъявлю? Записи в гроссбухе, который не имела права читать? Колин скажет — помогал родственнице, как подобает джентльмену. Лидия округлит глаза и спросит, о каких украшениях речь. Бред больной женщины, которая ударилась головой.

Слово против слова. Кому поверят — очевидно.

Общественное мнение?

Может быть, если правда о побоях и о романе с сестрой жены выйдет наружу... может быть, это создаст давление. Заставит его остановиться. Заставит общество задавать неудобные вопросы.

Но как сделать так, чтобы правда вышла наружу? У меня нет доступа к людям. Нет способа отправить письма без его ведома – все письма, уходящие из поместья, проходят через Эбота, дворецкого, который полностью предан Колину.

Даже если Мэри поможет, даже если конюх Томас согласится тайно отвезти письмо на почту... кому я напишу? И что?

«Дорогая леди N, мой муж бьёт меня и тратит моё приданое на мою сестру. Пожалуйста, помогите.»

Поверят ли мне? Или подумают, что я истеричка, фантазёрка, неблагодарная жена, которая клевещет на благородного мужа? А если и поверят... что они смогут сделать? Поговорить с Колином? «Лорд Роксбери, нам стало известно, что вы неподобающе обращаетесь с супругой...» Он извинится, пообещает исправиться, скажет, что это недоразумение. А потом, когда они уедут...

Мне станет только хуже.

Я медленно выдохнула, чувствуя, как усталость навалилась тяжёлым грузом. Голова гудела. Глаза слезились от напряжения, от тусклого света свечи, от бесконечного чтения мелких цифр в гроссбухе. В затылке пульсировала боль, всё сильнее с каждой минутой. Тело ныло: спина, плечи, шея затекли от того, что я слишком долго сидела в одной позе, склонившись над книгой.

Все пути вели в тупик. Все двери были заперты. Все окна зарешечены. Я в ловушке. В идеальной, непроницаемой ловушке. И пока не знаю, как из неё выбраться.

За окном дождь усилился ещё больше, превратившись в настоящий ливень. Вода била по стёклам с такой силой, что казалось, стекло вот-вот треснет. Ветер выл в трубе, протяжно, зловеще, как голос из загробного мира. Где-то внизу громко хлопнула дверь. Потом голоса, приглушённые расстоянием и шумом дождя. Колин и Лидия, вероятно, собирались к ужину. Звонкий, беззаботный смех. Жизнь продолжалась. Для них беззаботная, лёгкая, полная удовольствий.

А я лежала в темноте, в комнате, освещённой одной мерцающей свечой, и не знала, проживу ли я до следующей недели. До следующего дня, может быть.

Дверь тихо открылась, и я вздрогнула, инстинктивно сгребая гроссбух и пряча его под одеяло. Но в комнату вошла Мэри с подносом. Я выдохнула, чувствуя, как напряжение чуть отпустило.

— Миледи, я принесла ужин, — негромко сказала она, ставя поднос на столик. — Бульон и хлеб. Вы должны поесть. Вы очень бледная.

Я посмотрела на еду. Бульон в глубокой тарелке, от которого поднимался лёгкий парок. Свежий хлеб, ещё тёплый, должно быть, только из печи. Но есть не хотелось. Желудок сжался в тугой узел. Горло перехватило. Даже мысль о еде вызывала тошноту.

— Спасибо, Мэри, — выдавила я, стараясь, говорить ровно. — Оставь. Я попозже.

Она не ушла. Стояла у столика, глядя на меня с беспокойством. В свете единственной свечи её лицо казалось осунувшимся, уставшим. Под глазами тёмные круги. Чепец сбился набок, из-под него выбились пряди рыжеватых волос.

— Миледи, — тихо сказала она, и в её голосе прозвучало что-то... сочувствие? Понимание? — Если вам что-то нужно... что угодно... вы только скажите. Я помогу.

Я посмотрела на неё долгим взглядом. Что она могла сделать? Служанка, которая не умеет читать, которая зависит от жалованья, которую могут уволить без рекомендаций в любой момент?

— Я знаю, Мэри, — тихо ответила я. — Спасибо.

Она помедлила ещё мгновение, потом кивнула и направилась к двери. Дверь тихо закрылась за ней. А я осталась одна. В комнате, полной теней и тишины, нарушаемой только барабанной дробью дождя по стёклам и воем ветра в трубе.

Я посмотрела на бульон. Потом на гроссбух, спрятанный под одеялом. Потом на дверь. На окно. На свои тонкие, бледные и чужие руки...

Я не знала, что делать. Совсем не знала. И это пугало больше всего.

Загрузка...