— Ты называешь это лечебным сбором, Элара? Это же просто сухая солома!
— Ты погляди на нее, "солома"! Марта, окстись! Это ж полынь первого сорта, я её собственными руками перебирала, каждый листик к листику, пока у меня спина колом не встала!
Старуха, будь она неладна, швырнула пучок на прилавок так, что пыль столбом встала. Я аж поперхнулась.
— Ну спасибо, удружила, — проворчала я, смахивая серый налет рукавом. — Только полы помыла, а тут снова напылили. И так в лавке серо, так еще и ты добавляешь. Три медные монеты, и ни грошом меньше. Чай, не в сказке живем, сама видишь - земля пустая, родить отказывается, будто обиделась на нас, окаянных. То, что я у леса нашла, сокровище, а не трава.
Марта губы поджала, сморщилась вся, будто лимон проглотила целиком, и давай зыркать по полкам своими глазками-бусинками. А что там зыркать? Срамота одна, а не полки. Сердце кровью обливается, как гляну.
Раньше-то у меня тут и душица была в холщовых мешочках, и зверобой золотистый, и мед в пузатых бочонках — янтарный, тягучий, дух от него стоял такой, что пчелы через стекло бились! А нынче? Пыль да паутина, хоть ты тресни.
— Внук горит, — буркнула наконец Марта, отсчитывая мелочь трясущимися руками. Гляжу на нее - платок сбился, пальцы узловатые. Жалко старую, хоть и вредная она, спасу нет. — Коли не поможет твоя трава, так и знай, ославлю на весь Хоббитон! Скажу, что Вэнсова дочка трухой торгует!
— Да тише ты, расшумелась, аж в ушах звенит. Две ложки на кружку кипятка, — наставляла я, ловко ссыпая сушеный сбор в бумажный пакет и перевязывая бечевкой. — И не просто кипятка, а крутого! Накрой блюдцем, пущай настоится минут десять, чтоб дух пошел. И давай пить, пока теплое. Да меда добавь, ежели найдется, или варенья малинового ложечку, а то горечь такая, что у мальчонки скулы сведет. Поняла, что ль?
— Поняла, не глухая, — фыркнула она.
Звякнули монеты. Я их, родимых, в кулак сгребла, и в ящик кассовый, под замок. Дверь за Мартой хлопнула, холоду напустила - страсть! Ветер с улицы так и рванул внутрь, взъерошил мои сушеные веники под потолком.
Я только вздохнула тяжко, закрыла глаза на секунду и на высокий табурет присела. Ноги гудят, будто я на них весь день воду таскала, спина ноет. Ох, не дело это молодой девке так уматываться, да кто ж, если не я?
Оглядела я свои владения. Грустно, ой грустно! В углу паутина опять сплелась, и когда только успевают, ироды восьмилапые? Вроде вчера веником гоняла. Прилавок весь в царапинах, лаком бы покрыть, да где ж его взять-то нынче? Всё в дефиците. Народ ходит хмурый, злой, каждый норовит обидеть, будто я виновата, что зима лютует, а земля-матушка спать легла и просыпаться не хочет!
Глянула на свои руки. Кожа сухая, цыпки пошли, ногти коротко острижены - не до красоты нынче. Мазать надо маслом, да где ж его напасешься? И тут опять началось…
Жар пошел.
Будто кровь внутри решила закипеть. Неделю уже маюсь. Руки чешутся так, что хоть на стену лезь, или хватай лопату и беги снег копать до самой земли. Энергия прет, а девать её некуда. Я пальцы в кулаки сжала, разжала - колет!
Я к окну потянулась, там у меня на подоконнике, среди пыльных склянок, страдалец стоит - мятный кустик в глиняном горшке. Задохлик совсем, стебель черный, листья пожухли. Одно название, а не мята. Я над ним уж месяц кудахчу, как наседка над яйцом: и поливаю аккуратно, по капельке, и на солнышко двигаю, и от сквозняков загораживаю. А он ни в какую. Помирает, бедолага.
— Ну чего ты, дурашка? — шепнула я, коснувшись сухого, ломкого листика. — Чего тебе не живется? Давай, милый, не хандри. Чай, весна скоро, солнышко пригреет, высажу тебя в огород, разрастешься...
И тут меня как током дернуло!
Ладони огнем обожгло, аж до плеч пробрало, будто я руку в кипяток сунула. Внутри что-то щелкнуло, словно пружина распрямилась. Я гляжу во все глаза — а чернота-то на листе вроде как светлеть начала? Зеленцой потянуло, свежестью, как после дождя грибного... Жизнь! Жизнь в нем затеплилась, от моих рук пошла!
— Расти, маленький, расти, хороший... — шепчу я, сама не своя. Хочется этот горшок обнять, землицу взрыхлить, силы в него влить.
Дзинь! - колокольчик над дверью так звякнул, что я чуть горшок не уронила.
Сердце в пятки ушло! Руку отдернула, за спину спрятала от греха подальше. Стою, дышу через раз, щеки горят, как у гимназистки.
— Надеюсь, ты не разговариваешь с растениями, Эл? Говорят, это первый признак, что крыша поехала. А в наше время безумных и так хватает, каждого второго в лечебницу сдавай!
Каэл. Явился, не запылился.
Стоит в дверях, здоровенный, как шкаф, всю раму загородил. Снег с сапог стряхивает прямо на мой чистый пол! Нет бы веником обмести снаружи, там же специально веник стоит! Но нет, мы гордые, мы стражники, нам по статусу не положено о чистоте думать.
Но хорош, чертяка, тут не поспоришь. Плечи - во, косая сажень, куртка форменная сидит как влитая, волосы темные, вечно растрепанные, глазами своими карими зыркает с прищуром. Девки по нем сохнут, вздыхают, а он всё ко мне ходит. Приятно, конечно, женскому сердцу, но уж больно он дотошный. Иной раз хуже маменьки родной.
— Землю проверяла, — соврала я, глазом не моргнув, а сама улыбаюсь, как дурочка, чтоб не заподозрил чего. — Привет, Каэл. Ты чего так рано? Случилось чего, или начальство наконец-то совесть поимело и отпустило?
— Отпросился, — он прошел внутрь, по-хозяйски так огляделся. Ну точно ревизор! Полки окинул взглядом, углы проверил. В его движениях была уверенность человека, который знает, что его здесь чаем напоят и пирогом накормят, если таковой найдется. — Начальник гарнизона совсем с цепи сорвался, орет как резаный. Боится, что этой зимой нам не хватит припасов. Говорят, Зимний Двор шалит на границах, лезет на рожон.
У меня аж мурашки по спине побежали. Фэйри эти, Неблагой Двор, не к ночи будь помянуты... Вечно от них одни беды: то молоко скиснет, то куры не несутся, то зима на полгода затянется.
— Да они вечно шалят, — отмахнулась я, стараясь говорить бодро. — Каэл, ты на меня так не смотри. Жива я, здорова, только умоталась с этими покупателями, сил нет! Марта всю душу вытрясла за три копейки.
— А ну-ка покажи руки.
Голос строгий и смотрит ведь с подозрением, брови нахмурил. Заботливый он, конечно, слов нет, но иногда так опекает, что дышать нечем. Будто я не молодая деваха двадцати лет отроду, хозяйка лавки, а дитё неразумное.
— Да чистые у меня руки, мыла я их! — попыталась я отшутиться.
— Элара.
Ну всё, тон такой, что спорить бесполезно. Я вздохнула тяжко и ладони на прилавок выложила. А они дрожат, предатели, мелкой дрожью, как осиновый лист на ветру.
Он подошел, своими ручищами мои пальцы накрыл. Тепло. Мозоли у него жесткие, мужские, меч держать привычные, а не ложку. Только вот вместо спокойствия меня опять жаром обдало! Внутри всё заходило ходуном! Энергия бушует, выхода просит. Мне бы сейчас в землю пальцы запустить, грядку вскопать, сорняки подергать - сразу бы полегчало! А от его прикосновения только хуже.
Я дернулась, хотела руки убрать, а он — хвать! Держит крепко, не вырвешься.
— Ты горячая! — глаза у него округлились, паника плещется на дне. — Элара! Ты опять?! У тебя приступ?
— Да пусти ты, больно же! Медведь ты, Каэл, ей-богу! — шиплю я.
— Таблетки пила? Настойку принимала? — он уже не спрашивал, а допрашивал. Прямо как матушка в детстве, когда я варенье вишневое без спросу съела и перемазалась. — Смотри мне в глаза!
— Забыла я! — огрызнулась я, пытаясь вырваться. — Закрутилась! Кору дуба привезли, три мешка, перебирать надо было, пока не отсырела, полы мыть... Вот и вылетело из головы! Я ж не железная!
— Вылетело у нее! О полах она думает! — Каэл аж побелел, губы в нитку сжал. — Ты хоть понимаешь, глупая, что с тобой будет? Ты же сгоришь!
Он суетливо полез во внутренний карман куртки, достал тот самый пузырек из темного стекла. Маленький такой, безобидный с виду, а внутри гадость редкостная.
— Ты же знаешь, что твоя хворь — не шутки. Кровь у тебя дурная, горячая, её остужать надобно. Доктор еще когда говорил, помнишь? Если не пить, сгоришь изнутри, как свечка!
Помню я. Слабое сердце, редкая лихорадка. Нельзя волноваться, нельзя напрягаться, нельзя магичить. Сиди, Элара, ровно, вышивай крестиком и пей горькую водичку. Тьфу.
Каэл пробку откупорил, и мне в нос ударило этой микстурой. Запах, как будто гвозди ржавые в болоте мочили неделю, а потом сахаром присыпали. Тошнотворный, приторно-металлический. Желудок сразу узлом завязался.
— Не буду, — я нос ворочу, как капризная барышня. — Меня с нее мутит, Каэл. Может, ну её? Чайку с мелиссой попью, полежу, и всё пройдет...
— Пей, говорю! — он ко мне шагнул, пузырек к губам подносит. В глазах страх неподдельный. — Ради меня, Эл. Пожалуйста. Ты же не хочешь умереть? Не хочешь меня одного оставить в этом бардаке?
Вот же хитрец. Знает, на что давить. Знает, что я одиночества боюсь пуще смерти, и что он у меня один остался, кто хоть слово доброе скажет. Ну и как тут откажешь, когда на тебя такие глазищи смотрят!
— Ладно, — выдохнула я, сдаваясь. — Давай сюда свою отраву.
Взяла пузырек. Стекло холодное, скользкое. Зажмурилась, выдохнула и залпом, чтоб вкус не чувствовать.
Мать честная, какая же гадость! Во рту привкус железа и тины, горло обжигает холодом, в животе будто кирпич упал. Меня аж передернуло.
Но подействовало сразу, тут уж не поспоришь. Жар этот непонятный, буйный, сразу схлынул. Руки опустились, вялость накатила такая, что хоть ложись прямо тут, на прилавок, и помирай. Всё стало серым, скучным, ватным… Никаких тебе зеленых листиков, да радости. Голова тяжелая, мысли вялые, как мухи осенью. Зато и зуд прошел. Спокойно стало. И пусто.
— Вот и умница, — Каэл сразу оттаял, плечи опустил, заулыбался. Пузырек пустой забрал, припрятал обратно в карман. — Видишь? Тебе уже лучше. Глаза нормальные стали, человеческие, не блестят, как у лихорадочной.
— Угу, — буркнула я, чувствуя, как язык заплетается. — Мне лучше. Спасибо, кормилец. Спаситель ты мой ненаглядный.
Он обошел прилавок, сапогами опять скрипнул, и обнял меня. Я носом в куртку уткнулась. Пахнет кожей, снегом и немного лошадиным потом. Грубо, зато надежно.
— Я никому не дам тебя в обиду, Эл, — шепчет мне в макушку, по волосам гладит. Рука у него тяжелая, теплая. — Пока я рядом, с тобой ничего не случится. Я прослежу, чтобы ты всегда принимала лекарство. Не дам тебе сгореть.
— Заботливый ты мой, — пробормотала я, чувствуя, как веки слипаются. Спать бы сейчас, а не торговать...
— Просто я знаю, что для тебя лучше, — ответил он. И как-то так твердо сказал, что мне не по себе стало. Будто не о здоровье моем печется, а забор вокруг меня строит.
Хотела я спросить, что он имеет в виду, да тут колокольчик опять — дзинь!
— Эй, хозяйка! Есть кто живой в этой богадельне? — раздался грубый мужской бас. — Мазь от обморожения надобна, пальцы стынут, мочи нет! И побыстрее шевелись!
Каэл меня отпустил нехотя, на посетителя зыркнул так, что тот аж притих.
— Иди, — кивнул мне Каэл. — Работай. А я подожду тебя тут, на лавке посижу. Вечером метель обещали, свету белого не видно будет, провожу тебя до дому. Не хватало еще, чтобы ты замерзла и снова заболела, горе ты мое луковое.
Я кивнула, передник поправила, лицо попроще сделала, нацепив привычную маску вежливой лавочницы. Энергии ноль, внутри пустота и легкая тошнота от лекарства.
Оглянулась мельком на окно, на горшок с мятой.
Вроде был там зеленый росток? Видела же я, как листик расправляется?
Да нет, показалось! Торчит сухая черная палка, как и была. Почудилось.
"И слава богу, — подумала я, доставая банку с гусиным жиром для покупателя. — Меньше магии, меньше проблем. А с пылью мы завтра разберемся. Устрою генеральную уборку, всё перемою, глядишь и жить веселее станет".
Я отвернулась от окна и шагнула к прилавку, натягивая на лицо дежурную улыбку.
— Вам мазь, говорите? Есть отличная, на барсучьем жиру, с календулой. Сама варила, душу вкладывала. Берите, не пожалеете, пятки будут как у младенца...
Я болтала привычные глупости, нахваливала товар, даже не подозревая, что это был последний спокойный день в моей размеренной, пропахшей пылью и лекарствами жизни…
Ветер за окном выл так, будто стая голодных волков решила устроить спевку прямо у меня под окнами. Ставни дребезжали, жалуясь на судьбу, и я лежала в темноте, глядя в потолок, и думала: вот ведь погода, собаку на двор не выгонишь, а ставни-то надо было с осени подтянуть, петли смазать! Эх, недоглядела! Теперь лежи, слушай этот концерт.
Во рту было гадко. Это всё Каэлово снадобье, будь оно неладно. От него в голове туман, мысли ворочаются медленно, как сонные мухи в патоке, а в теле такая лень, что хоть веником меня гоняй, с места не сдвинусь!
Стук внизу раздался совсем некстати. Сначала робкий такой, будто мышь-переросток скребется, а потом как начали молотить!
— Да кого там нелегкая принесла в такую ночь? — проворчала я, с трудом отдирая голову от подушки. — Дверь мне выломаете, ироды, кто чинить будет? Пушкин? Или, может, сам Король Фэйри с молотком явится?
Я спустила ноги на пол. Доски ледяные, аж пальцы скрючило. Накинула шаль поверх ночной рубашки, кутаясь поплотнее. Зябко, дом выстудило, печь к утру остыла. Спускалась по лестнице, держась за стенку, чтобы не шлепнуться — ноги ватные, не слушаются, ступеньки скрипят на весь дом: «скрип-скрип», будто ворчат вместе со мной.
— Элара! Элара, открой, Христом богом молю!
Голос женский, сиплый. Не иначе, Бэт, пекарша наша. Ну точно, она. И чего ей, дурехе, дома не сидится? У нее муж под боком теплый, печи горячие, булочками пахнет... А она по ночам шастает.
Я подошла к двери, чувствуя, как от щелей тянет могильным холодом. Отодвинула тяжелый засов — тот лязгнул недовольно — и толкнула створку.
Матушки мои!
Вместе с Бэт в лавку влетел целый сугроб. Ветер рванул так, что пучки трав под потолком закачались, как висельники, а снежная крупа моментально засыпала мой чистый порог.
— Мать честная, — ахнула я, наваливаясь на дверь плечом, чтобы закрыть её против ветра. — Ты чего творишь, оглашенная? В одной куртке мужниной, без шапки! Волосы мокрые, сосульками висят! Простудишься, сляжешь — кто городу хлеб печь будет? Я, что ли? У меня своих дел по горло!
Бэт тряслась вся, губы синие, глаза шалые, огромные, полные слез. Вцепилась в меня ледяными пальцами, куртка с плеча сползает, а под ней только сорочка тонкая.
— Тилли! — хрипит, и зубы стучат, выбивая дробь. — Горит вся! Вторые сутки жар, Элара, она меня не узнает! Я ей твои травки давала, как ты велела, примочки делала, а толку чуть!
У меня внутри всё сжалось, и сон как рукой сняло. Тилли — кнопка пятилетняя, славная девчушка, вечно нос в муке, а коленки в зеленке. Прибегала ко мне за лакричными палочками... «Лихорадка Шептунов», чтоб ей пусто было. Ходит по городу, детей косит. Страшная болезнь, быстрая.
— Я ж тебе всё отдала, что было, милая, — говорю ей строго, а саму аж качает от жалости и бессилия. Я взяла её руки в свои, пытаюсь растереть, согреть. Кожа у нее холодная, как у лягушки. — Иву давала? Малину заваривала? Мед добавляла, чтоб пропотел ребенок?
— Не помогает! — Бэт в голос завыла, вырвала руки и начала трясти меня за плечи, как грушу-дичку. — Помирает она! Ты слышишь?! Сделай что-нибудь! Ты ж травница, ты ж всё знаешь, у тебя бабка ведьмой была! Лекарь этот, олух царя небесного, из гарнизона приходил, руками развел, сказал — готовьтесь. Сказал, только «Лунная Скорбь» поможет! А где ж я её возьму? Где?!
«Лунная Скорбь».
Я замерла. Корень редкий и капризный. Выглядит как скрюченный палец старика, пахнет землей и сыростью, но жар снимает лучше любого чуда! Только вот растет этот паразит исключительно там, где нормальные люди не ходят. В Сумеречном лесу. За Стеной. Там, где магия клубится туманом, а тени зубастые.
— Нету у меня, Бэт, — говорю тихо, чувствуя, как язык с трудом ворочается от лекарства. Внутри пустота, то самое «спокойствие», которое мне Каэл навязал. Будто и не сердце у меня, а камень. — И взять негде. Ты же знаешь, туда ходу нет.
— Найди! — она на колени бухнулась, прямо в лужу, что с нее натекла. Хватает меня за подол, ткань комкает. — Всё отдам! Пекарню забирай, деньги, сережки золотые! Только спаси мою девочку!
Смотрю я на нее, распластанную на полу, раздавленную горем, и чувствую, как сквозь дурман лекарства пробивается злость. Не на нее, глупую, а на жизнь эту проклятую. Почему, чтобы дитё вылечить, надо голову в петлю совать? Ведь поймают стражники — виселица за контрабанду и нарушение границы. Поймают Фэйри — и того хуже, игрушкой сделают на столетия.
А с другой стороны... Тилли. Девчушка с веснушками. Разве ж можно так оставить?
— А ну встань! — гаркнула я так, что сама испугалась. — Чего удумала, на полу валяться! Полы ледяные, еще сама воспаление схватишь!
Она подняла на меня лицо — мокрое, несчастное, нос красный.
— Иди домой, — говорю жестко, собирая волю в кулак. — Живо! Грейте девку всеми одеялами, какие есть. Водой поите, теплой, хоть с ложечки, хоть насильно вливайте. Чтоб не высохла.
— Но... Элара... — она всхлипнула.
— Иди, говорю! — я схватила её за локоть, подняла рывком и потащила к двери. — Если найду чего... сама приду. А не приду — значит, не судьба. Всё, брысь отсюда!
Вытолкала я её за дверь, в метель. Засов задвинула — клац! Прислонилась лбом к холодному дереву. Сердце бухает: тум-тум-тум. Тяжело так, натужно.
Каэл меня убьет. Вот просто возьмет и убьет своими заботливыми руками. Или запрет в лечебнице.
«Сиди дома, Элара. Вари кашу, Элара. Не высовывайся, целее будешь».
Ага, щас. Разбежался. Там ребенок помирает, а я буду в перине нежиться да сны смотреть? Ну уж нет. Не такая я, чтоб в стороне отсиживаться. Характер не тот, чтоб его.