Они парили, снясь нам, невероятные гиганты, в воздушной пустоте над острыми спинами гималайских вершин, там, где атмосфера истончается до темнеющей синевы. Не сидели, не стояли — пребывали, снизошедшие, великие. Те, кто редко признает существование друг друга, потому что каждый из них привык считать мир только своим личным голосом. Облака, холодные и влажные клочья мироздания, проплывали сквозь них, не замечая препятствия, лишь на миг затуманивая контуры. Их было семеро Богов. Или семь тысяч семьсот семьдесят семь — трудно сказать, ибо само пространство вокруг них мерцало, как мираж.

Бесчисленные сущности вокруг: лары и пенаты, дрожащие от каждого сквозняка; натсы, покровители скота и леса, духи ручья и духи щели в камне; святые, джинны и ангелочки; наги, ракшасы и кумбханды; животноголовые и животнотелые; наездники львов и птиц; чудовищные и прекрасные; полузабытые духи племен; божки удачи, рождающиеся от мимолётной улыбки прохожего, бесенята сплетен, чахнущие без подпитки. Они вились красочным полупрозрачным роем, подобно мотылькам над прудом, осмелевая, пытаясь прилепиться к краю сияния, к складке хитона, к холодному отблеску обсидиана.

Время от времени один из Семерых — тот, чьё лицо напоминало потрескавшуюся от древнего жара базальтовую маску, — не глядя, полосовал воздух своей обточенной острой палкой из кости человеческого бедра. Под злыми ударами этого древнего жезла власти — сотни мелких божков рассыпались с сухим, хрустальным звуком, подобным звуку лопающихся стеклянных пузырей. На мгновение воздух очищался, и тогда была видна истинная пустота между ними. Но уже через миг пространство начинало мерцать и рой нарастал вновь — настырный, бессмысленный, тянущий на себя, вечный, ищущий, неотступный.

— Итак, — произнёс бог с телом атлета и лицом, высеченным из самой плоти понятия гармонии. Его голос был подобен далёкому эху в мраморном святилище и мерной речи логографа. — Время установленных речей о сути нашего спасения смертных, где каждый говорит за братьев. Мы скажем должные слова, дабы не возросли меж нами непонимание и вражда. Все ли прежнее?

Тишина, густая и тяжёлая, повисла на время меж ними. Её нарушил шелест, подобный разворачиванию древнего пергамента из шкуры песчаной бури.

— Спасение исполнением, — проскрежетал некто голосом, исходившим не из уст, а от всей его фигуры, сотканной из свитков и огненных букв. Он не был человеком; он был Законом, обретшим свет и тень. — Спасение в уходе от тлена и случайности. Через соблюдение Завета. Через погружение в Тайну, что открывается лишь тем, кто способен вынести её вес. Они входят в Тайну — и становятся тканью вечного Замысла. Их временность растворяется в бесконечности нашего Смысла.

— Покорностью, — отозвался другой. Его нельзя было разглядеть — лишь ослепительную точку сосредоточения, волю, сжатую в алмаз. Голос был мягок, но резал, как отточенная сталь. — Полной, безоговорочной. Страхом перед Моим единством и Моим судом. В этой отдаче — стирание временного. Их воля становится Моей волей. Их душа находит покой перед Ликом. Это и есть истинное освобождение.

Старый с базальтовым лицом, Тескатлипока, чьи глаза видели вспять и вперёд по кровавой нити времени, вдруг харкнул в воздух ошметком теней, хрипло и насмешливо крякнул. В звуке этом был скрежет жертвенных ножей тецпаути и тягучий сладкий запах октли.

— Освобождение. Спасение. Славно придумано, красиво. Я всегда ненавидел это слово. Оно лживо, как улыбка жреца, когда он уже выбрал, кому вырвать сердце завтра. Вы любите нарекать вещи празднично. А речь идет о жратве. Мы их глотаем. Мы их перерабатываем. Мы из них делаем себя. Мы их в себя вплетаем.

Он вытянул руку — тёмную, испещрённую ритуальными шрамами. Из ничего, из самой сырости разрежённого воздуха, появилась, трепеща, крупная форель: чешуя её отливала перламутром последнего заката. Он посмотрел на рыбу одним глазом — глазом ягуара, а другим — глазом ночи — на собратьев. Без церемоний впился зубами в упругую плоть. Раздался тихий, влажный хруст. Он медленно прожевал, проглотил, облизал губы.

— Вот. Была рыба. Теперь — нет. Её жизнь прошла и придала силы моим вечным мышцам. Её плоть стала частью Моей священной плоти. Её сущность растворилась в Моей. Было тело рыбы. Теперь — мои мышцы, мой взгляд, мой голод, который на один шаг отступил, а значит, сделал Меня крепче. Я рыбу спас ли? Нет. Я её сожрал. Поглотил. Ее больше нет. Как вы поглощаете в себя людей. Разница лишь в именах и процедуре. И ещё. Перестанете поглощать как вы поглощаете — и ваша сущность растечется туманом. Нет дыма жертвенных костров — нет богов на небе. Так что да, властители, извините за прямоту падальщика, но речь идёт о еде. О простом, вечном акте пожирания.

Облако прошло сквозь фигуру греческого бога, и на миг Аполлон стал похож на призрачную статую в запущенном саду.

— Грубо, Дымящееся Зеркало, — произнёс он без гнева, с лёгкой утомленностью дирижера, в который раз услышавшего немного фальшивую ноту. — Хотя и в твоём варварстве есть своя… чистота линий. Но я действую уважением. Трепетом перед совершенной формой. Я предлагаю Идеал — героя, творца, любовника. Они стремятся к нему, лепят из глины своей жизни подобие этого Идеала. И, достигая его в мифе, в песне, в памяти, они сливаются с ним. Это Дар, который они приносят добровольно. Я не пожираю. Я принимаю их жертву.
969ff3febf72c89347fb82d4102f03f1.png

Загрузка...