Сознание возвращается всегда одинаково — не рывком, а медленным заполнением пустоты.

Сначала слух. За стеной мерно гудит лифт, этажом выше кто-то включил воду, и я слышу, как она бежит по трубам. Где-то далеко, на Кутузовском, сигналит такси. Звуки мира вползают в комнату, обволакивают, и я понимаю: солнце село. Можно открывать глаза.

Потолок в моей спальне высокий, лепной, дореволюционный. Дом на Кутузовском — довоенная сталинка, пережившая и бомбежки, и реконструкции. Я купил эту квартиру двадцать лет назад, когда район еще считался престижным, но не безумно дорогим. Сейчас здесь пахнет деньгами и пылью чужих амбиций. Мне все равно. Мне нравится высота потолков и толщина стен — ни один звук не проникает извне, только те, что я сам хочу слышать.

Я сажусь на кровати. Тело слушается идеально — за сто сорок семь лет я научился управлять им лучше любого пианиста. Никакой скованности после «сна», никакой ломоты в суставах. Мышцы упруги, кожа прохладна. Я подхожу к зеркалу и, как всегда, не вижу ничего. Пустая рама, за которой виднеется край шкафа. Привык за столетие, но каждый раз это легкое недоумение: по привычке ждешь увидеть отражение, а его нет. Иногда мне кажется, что я сам себе призрак.

Квартира встречает меня запахами. Кожа старого дивана, полированное дерево книжных шкафов, легкая затхлость закрытого помещения — и поверх всего этого чистый, стерильный запах холодильника.

Я иду на кухню. Здесь все продумано для функциональности: минимум мебели, гранитные столешницы, никаких лишних вещей. Только кофемашина (я не пью кофе, но мне нравится процесс варки, нравится запах) и большой промышленный холодильник, каких не ставят в обычных квартирах.

Открываю дверцу.

Внутри — ряды. Аккуратные пластиковые пакеты с этикетками: «0(I) Rh+», «A(II) Rh-», плазма, эритроцитарная масса. Всё как в аптеке. Внизу, в специальных контейнерах — стеклянные банды с более редкими образцами. Четвертая отрицательная, третья положительная. Я работаю в НИИ Гематологии старшим научным сотрудником. Формально занимаюсь вопросами консервации крови и ее долгосрочного хранения. Реально — имею круглосуточный доступ к лучшим запасам города.

Доноры сдают кровь, она проходит проверку, часть списывается по срокам, часть уходит в исследовательские цели. Я просто беру свое. Никто не замечает, никто не считает. Идеальная система.

Беру пакет с первой положительной — универсальная, пресноватая на вкус, но утоляет голод лучше редких групп. Наливаю в высокий стеклянный бокал, который лет сто назад использовался для бордо. Кровь холодная, густая, пахнет железом и жизнью.

Пью медленно, давая себе время ощутить, как тепло разливается по пищеводу, как тело отзывается на питание. Это не похоже на еду людей. Скорее, как укол бодрости, как глоток чистого кислорода после долгого пребывания в духоте. Через минуту голод отступает, мысли становятся четче, мир обретает резкость.

Я смотрю в окно. Москва горит огнями. Кутузовский проспект — гигантская артерия, по которой текут автомобили. Красные стоп-сигналы, белые фары, неон вывесок. Красиво. Наверное, люди считают это красивым.

А я чувствую пустоту.

Она приходит всегда после еды. Пока голоден — есть цель, есть примитивный инстинкт. Как только организм насыщен, наступает время мыслей. И пустоты.

Сто сорок семь лет, Герман. Сто сорок семь лет ты пьешь чужую кровь, смотришь на чужие огни и считаешь себя живым.

Я отставляю бокал, иду в гардеробную. Здесь все разложено по сезонам и цветам, хотя мне все равно, что носить. Выбираю темно-синее пальто, шерстяной шарф. На улице ноябрь, сыро, ветрено. Люди кутаются, зябнут. Мне холод не страшен, но пальто помогает сливаться с толпой. Не выделяться.

Выхожу из квартиры. Лифт пахнет чужими духами и собачьей шерстью. Двор — образцово-показательный: детская площадка с резиновым покрытием, припаркованные «Майбахи» и «Лексусы», консьержка в будке. Она кивает мне, я киваю в ответ. Ночной жилец, любитель погулять перед сном. Никто не знает, что мой сон — это день, а прогулка — вся моя жизнь.

Выхожу на набережную.

Москва-река черная, тяжелая, в ней отражаются огни «Москвы-Сити». Башни-близнецы, стекло и сталь, символ новой эпохи. Я помню, как на этом месте были заводы и пустыри. Помню, как пахло углем и мазутом. Теперь пахнет дорогим парфюмом и выхлопными газами.

Иду в сторону центра. Ноги сами несут по привычному маршруту: мимо гостиницы, через Бородинский мост, к Новодевичьему.

Новодевичье кладбище закрыто на ночь, но мне не нужно заходить внутрь. Я останавливаюсь у стены, смотрю на высокие тополя, черные на фоне темно-синего неба.

Здесь похоронены многие, кого я знал. Не лично, но… в какой-то момент начинаешь собирать кладбища как коллекцию. Чехов, Булгаков, Шаляпин — их могилы я навещал, когда они еще были свежими. Теперь это туристические тропы.

Я закрываю глаза и позволяю памяти накрыть себя.

1908 год. Москва купеческая, лабазная, с золотыми куполами и грязными окраинами. Я тогда еще был человеком, верил в Бога и в прогресс. Работал в лаборатории при университете, изучал свойства крови. Мечтал сделать открытие, которое спасет тысячи жизней. Глупый, наивный мальчик в пенсне и с непокорным вихром.

А потом пришла чахотка. Тогда её называли «белой чумой». Она забрала мою невесту за три месяца. Анна. Светлые волосы, серые глаза, родинка над губой. Я помню её лицо так, словно видел вчера. Помню, как она кашляла в платок, и на белом кружеве расцветали алые цветы. Кровь. Тогда я впервые понял, что кровь — это не просто жидкость. Это жизнь. И её так легко потерять.

После похорон я места себе не находил. Рванул за границу, в Европу, искать лекарство, панацею, все что угодно. В Париже вышел на одного доктора, который обещал чудо. Он оказался вампиром. Он не обещал чуда — он предлагал вечность.

Я согласился. Думал, что вечность — это возможность всё исправить, все узнать, все понять.

Глупец. Вечность — это просто очень много времени. И оно ничего не исправляет.

Открываю глаза. Тополя стоят на месте, река течет, город шумит. Москва изменилась до неузнаваемости, но Новодевичий монастырь все так же красив. Белые стены, темные купола. Красота, которая переживет и меня, если я не буду осторожен.

Иду дальше. Плющусь в толпу на Остоженке. Здесь кипит ночная жизнь: рестораны, бары, дорогие машины у обочин, смеющиеся девушки в коротких пальто, мужчины в костюмах без галстуков. Люди пьют, едят, флиртуют, живут.

Я прохожу сквозь них, как тень. Никто не обращает на меня внимания — высокий мужчина в темном пальто, с бледным лицом и слишком прямым носом. Мало ли таких в Москве?

В витрине одного из баров я замечаю отражение прохожего и снова ловлю себя на том, что ищу там себя. Пустота. Зеркало показывает только витрину с бутылками и кусок противоположного тротуара.

1914 год. Война. Я тогда уже не был человеком лет пять, но еще не научился быть равнодушным. Поехал на фронт санитаром. Думал, что моя скорость и сила пригодятся, чтобы вытаскивать раненых. Я вытаскивал. А по ночам пил кровь умирающих. Не мог отказаться. Они все равно не жильцы, успокаивал я себя. Но это была ложь. Я просто был голоден. И слаб.

До сих пор помню вкус страха в крови. Он делает её терпкой, почти пряной. Но пить кровь испуганного человека — все равно что есть мясо животного, которое знало, что его убьют. Это неправильно.

Я сворачиваю в переулок. Здесь тише, фонари горят тускло, под ногами мокрая брусчатка. Москва стареет в таких переулках, показывает свое настоящее лицо — не гламурное, не пафосное, а усталое, немного печальное.

Воспоминания продолжают течь, как вода сквозь пальцы.

1930-е. Я уже отлично научился выживать. Устроился в институт переливания крови, благо знаний хватало. Тогда как раз начинались эксперименты с трупной кровью, с консервацией. Я был на передовой науки. И никто не знал, что по ночам я исследую кровь не только в пробирках.

Война 41-го. Я остался в Москве. Не из патриотизма, просто бежать было некуда и незачем. Немцы подходили к городу, я сидел в подвале института и пил донорскую кровь, запасенную для раненых. Стыдно? Стыдно. Но голод сильнее стыда. Вампир, который не хочет убивать, все равно будет убивать, если ему не оставить выбора. Поэтому я создал себе выбор — доступ к донорской крови. Мой личный Нюрнбергский кодекс.

Выхожу к храму Христа Спасителя. Огромный, золотоглавый, подсвеченный прожекторами. Его взорвали при Сталине, я помню тот взрыв. Помню, как на месте храма хотели строить Дворец Советов с гигантским Лениным, а потом сделали бассейн «Москва». Я плавал в этом бассейне зимой, под открытым небом. Вода была теплая, пар поднимался над поверхностью, и Москва казалась призраком.

Теперь храм стоит заново. Все повторяется.

Я сажусь на скамейку на Патриаршем мосту. Смотрю на воду, на огни, на редких прохожих. Влюбленные пары, подвыпившие компании, одинокий мужчина с собакой. Все куда-то идут, чем-то заняты.

А я просто сижу. И чувствую пустоту.

Сто сорок семь лет. Я видел, как умирали империи и рождались новые. Как менялась мода, музыка, этикет. Я пережил всех, кого знал, и всех, кого мог бы полюбить. Научился не привязываться, потому что привязанность к смертному — это гарантированная боль.

Но иногда, как сегодня, пустота становится особенно острой. Особенно громкой.

Я смотрю на молодую пару, которая целуется у перил. Девушка смеется, парень что-то шепчет ей на ухо. Они счастливы, они живы, и у них впереди, возможно, лет пятьдесят. Им кажется, что это целая вечность.

Я знаю, что такое вечность на самом деле. Это когда ты сидишь на мосту один, и у тебя нет никого, кто ждал бы тебя дома. Есть только холодильник с пакетами крови и воспоминания, которые с каждым годом становятся все более чужими. Словно это было не с тобой, а с кем-то другим, чью жизнь ты когда-то подсмотрел.

Поднимаюсь. Пора возвращаться. Ночь длинная, но бесконечной ее не сделаешь. Даже для вампира.

Иду обратно по набережной. Ветер с реки сырой, пронизывающий. Я поднимаю воротник пальто. Прохожу мимо арки, ведущей во дворы. Оттуда пахнет мочой, сыростью и… чем-то еще.

Я останавливаюсь.

Запах. Свежий, терпкий, животный. Металлический привкус железа и что-то сладковатое, тревожное.

Кровь.

Не донорская, не мертвая. Живая, паническая, льющаяся прямо сейчас.

Я замираю на мгновение. Мое дело — не вмешиваться. Я научился проходить мимо за сто лет. Смерть человека — это трагедия для человека, но для меня это часть пейзажа. Я не спасаю. Я не убиваю. Я просто существую параллельно.

Но ноги уже сворачивают в арку. Тело реагирует быстрее разума.

Запах становится сильнее. И звук — хриплое, булькающее дыхание.

В глубине подворотни, под тусклым фонарем, на мокром асфальте лежит девушка.

Ненавижу ноябрь.

Ненавижу эту липкую серость за окном, эти вечные сумерки, которые включают ровно в четыре часа дня, и этот моросящий дождь, который не поймешь — то ли идет, то ли просто висит в воздухе сырой взвесью.

Я стою у окна в переговорной на двенадцатом этаже и смотрю, как Москва медленно тонет в вечерней мгле. Огни зажигаются неохотно, будто через силу. Где-то там, за рекой, наш объект — жилой комплекс «Резиденция на Набережной», который мы уже полгода не можем сдать из-за идиотских претензий заказчика.

— Вероника Андреевна, вы меня слышите?

Голос начальника действует на меня как зубная боль — ноющая, тупая, неизбежная.

Поворачиваюсь. Сергей Борисович сидит во главе стола, сложив пухлые ручки на животе. Лицо у него цветом напоминает тесто для оладий, которое уже начало подходить, но еще не готово. Глазки маленькие, маслянистые, бегают по моей груди быстрее, чем по чертежам.

— Слышу, — отвечаю ровно. — Вы сказали, что заказчику не нравится остекление. В двенадцатый раз.

— Не нравится, Вероника. Не нравится! — он разводит руками, будто пытается обнять весь мир и заодно мою профессиональную гордость. — Говорят, слишком много стекла. Холодно, не по-московски. Хотят больше камня.

— Это набережная, — напоминаю я, стараясь, чтобы голос не дрожал от бешенства. — Люди покупают квартиры с видом на воду. Чтобы видеть воду. Для этого нужно стекло. Много стекла. Если мы заложим проемы камнем, они будут смотреть на реку сквозь бойницу. Как в дзоте.

Сергей Борисович вздыхает, как учитель, уставший от бестолкового ученика.

— Вероника, милая, вы талантливый архитектор, я ценю. Но вы должны понимать: заказчик всегда прав.

— Заказчик идиот, — говорю я. Тихо, но отчетливо.

В переговорной повисает тишина. Моя коллега Лена, сидящая у стены, округляет глаза и делает мне страшные знаки. Я их игнорирую.

— Что вы сказали? — Борисович багровеет. Тесто для оладий начинает подгорать.

— Я сказала, что мы уже переделывали проект четыре раза, — иду на попятную, но без особого энтузиазма. — Каждый раз заказчик меняет мнение. Сначала хотел хай-тек, потом классику, потом опять хай-тек. Теперь камня захотел. Через месяц скажет, что нужен бревенчатый сруб. Мы не можем каждый раз начинать с нуля. У нас сроки.

— Сроки — это моя забота, — отрезает Борисович. — Ваша забота — сделать так, чтобы заказчик был доволен.

— А моя забота — чтобы здание не развалилось и чтобы в нем было комфортно жить, — я все-таки срываюсь. — Если мы сделаем фасад из камня, как он хочет, инсоляция упадет на двадцать процентов. Квартиры будут темными. Люди будут жить с включенным светом круглые сутки. Это не комфорт, это подвал.

— Вероника! — Борисович стучит ладонью по столу. Документы подпрыгивают. — Я сказал — делайте!

Я смотрю на него. Смотрю долго, пристально, представляя, как было бы здорово, если бы в архитектуре можно было предусмотреть балкон с люком прямо над кабинетом начальника. Чтоб открывается — и готово.

— Хорошо, — говорю я ледяным тоном. — Я подготовлю новые эскизы. С камнем. Но к письменному обоснованию приложу расчеты инсоляции. И пусть он распишется, что ознакомлен.

— Умная очень? — щурится Борисович.

— Достаточно, чтобы не подставляться под статью, когда жильцы подадут в суд, — пожимаю плечами.

Я выхожу из переговорной, не дожидаясь ответа. Лена выскакивает за мной, цокая каблуками по мраморному полу.

— Вероника, ты с ума сошла? — шипит она, хватая меня за локоть. — Он же тебя уволит!

— Не уволит, — отмахиваюсь я, входя в свой кабинет-закуток. — Кто ему будет проекты тащить? Криворукие студенты из МАрхИ, которые за копейки нарисуют такое, что потом снесут через пять лет? Не боись, прорвемся.

Кабинет у меня маленький, но свой. Стол, компьютер, кульман в углу, на стене — распечатки моих любимых проектов. Сталинские высотки, пара небоскребов, Шуховская башня. Вдохновение. На подоконнике — три чахлых кактуса, которые каким-то чудом выживают при моем графике. Я их поливаю раз в месяц, если вспомню. Они не жалуются.

Сажусь в кресло, закрываю глаза. Голова гудит. День был тяжелый. С утра разнос у заказчика, потом правка чертежей, потом этот идиотский созвон, потом переговорная. А еще надо заскочить на объект, проверить, как идет монтаж перекрытий, потому что прорабу без меня никто не доверяет.

Звонит телефон. Мама.

— Вероника, ты когда приедешь? — голос у мамы встревоженный, как всегда. — Я суп сварила, ты совсем не ешь, наверное, одними бутербродами питаешься, на тебе лица нет…

— Мам, я на работе, — тру переносицу. — На объект еще надо.

— На объект! — вздыхает мама так, будто я собираюсь на каторгу. — Когда ты уже устроишь нормальную жизнь? Замуж выйдешь, детей родишь. Вон подружки твои уже по двое…

— Мам, у подружек мужья олигархи, а я работаю, — перебиваю я. — Как будет время — позвоню. И суп твой съем. Честно.

— Врешь ведь, — вздыхает мама. — Ладно, доченька. Я тебя люблю. Береги себя.

— И я тебя.

Сбрасываю. Смотрю на часы. Полседьмого. На объекте народ работает до девяти. Значит, успеваю.

Собираю сумку — ноутбук, планшет с чертежами, каска, термос с остывшим кофе. Накидываю пальто — длинное, шерстяное, купленное прошлой зимой на распродаже с дикой скидкой. Оно меня греет и морально поддерживает: в нем я чувствую себя если не крутым архитектором, то хотя бы приличным человеком.

Выхожу из офиса. Лифт пахнет чужим кофе и бумажной пылью. На улице моросит, ветер гоняет по асфальту мокрые листья, которые уже никто не убирает. Москва в ноябре — город, который готовится к зиме и поэтому немного обижен на всех, кто требует от него красоты.

Я ловлю такси. Водитель — хмурый мужик с бородой — молча кивает, я называю адрес. Едем по набережной, я смотрю в окно. Огни, фары, мокрый асфальт, в котором все отражается. Москва красивая, когда ее не трогаешь. Просто смотришь.

— Архитектор? — вдруг спрашивает водитель, кивая на мой планшет.

— Ага, — удивляюсь я.

— Уважаю, — кивает он. — Красивые здания строить — это дело. А то лепят коробки, смотреть тошно. А вы что строите?

— Жилой комплекс на набережной, — отвечаю. — Там, где раньше завод был.

— Знаю, — оживляется водитель. — Стеклянный такой? Я мимо ездил, смотрится красиво. Светло, просторно.

Я улыбаюсь. Хоть кто-то оценил.

— Заказчик хочет камня добавить, — говорю. — Говорит, холодно.

— Дурак ваш заказчик, — авторитетно заявляет водитель. — Стекло — это жизнь. Камень — это гробница. У меня брат в таком доме живет, в каменном, так у них зимой солнце в окна вообще не заходит. Тоска зеленая.

Мы переглядываемся в зеркале заднего вида и понимающе улыбаемся. Приятно, когда тебя понимают. Даже таксисты.

Объект встречает меня запахом цемента, мокрой фанеры и работы. Прораб дядя Вася — мужик лет шестидесяти, с лицом, продубленным ветрами всех московских строек — стоит у бытовки, курит, глядя на темное небо.

— Вероника Андреевна, — кивает он. — А я думал, вы сегодня не приедете.

— А я думала, вы перекрытия уже закончили, — парирую я, протягивая руку для пожатия. Дядя Вася жмет, аккуратно, потому что ладонь у него как ковш экскаватора, а я все-таки девушка.

— Закончили, — кивает он. — Идемте, покажу.

Мы идем по стройплощадке. Под ногами хлюпает, светят прожекторы, тени прыгают. Я люблю стройки. Люблю этот запах, эту атмосферу созидания. Вот здесь будет стена, здесь окно, здесь балкон. Из чертежей и цифр рождается дом, в котором будут жить люди. Это почти магия.

Дядя Вася показывает перекрытия. Я проверяю, сверяюсь с чертежами. Вроде все ровно, все по уровню.

— Молодцы, — говорю. — Завтра можно стены начинать.

— А заказчик? — щурится прораб. — Опять переделывать не заставит?

— Заставит, — вздыхаю я. — Но мы ему пока не говорим. Делаем по проекту, а там видно будет.

Дядя Вася усмехается в усы:

— Хитрые вы, бабы. Даже архитекторы.

— Это не хитрость, это выживание, — поправляю я.

Через час я выхожу с объекта уставшая, мокрая, но довольная. Работа сделана, люди молодцы, стройка движется. Остальное приложится.

Сажусь на лавочку у остановки, достаю телефон. Заказ такси до дома — двадцать минут, цена космическая, час пик еще не рассосался. Смотрю на витрину магазинчика через дорогу. Вкусное освещение, бутылки красиво стоят.

И тут меня осеняет.

Вино.

Сегодня была сцена с Борисовичем. Сегодня я была молодцом, отстояла проект (почти). Сегодня стройка идет по плану. И завтра будет новый день, полный той же хренотени. Но сегодня — вечер. И я хочу провести его с удовольствием.

Я встаю и иду в магазин.

Магазинчик маленький, но приличный. Вина занимают целую стену. Я хожу вдоль полок, провожу пальцами по бутылкам. Франция, Италия, Испания, Новая Зеландия. Я не эксперт, я просто знаю, что нравится.

Выбираю красное, сухое, итальянское. Смешная этикетка, приятная цена. Беру еще сыр — маленький кругляш с плесенью, от которой мама бы упала в обморок. И шоколадку. Темную, с орехами.

На кассе улыбаюсь продавщице — девушке с розовыми волосами и серьгой в носу. Она смотрит на мой набор и говорит:

— Девушка, вы сегодня либо отмечаете что-то крутое, либо заливаете горе. Я за первый вариант.

— Абсолютно, — смеюсь я. — Отмечаю, что я молодец.

— Это правильно, — кивает продавщица. — Себя надо баловать. А то никто не побалует.

Забираю пакет, выхожу. Настроение улучшается. Дождь почти перестал, ветер стих. Москва, будто извиняясь за ноябрь, включила красивую подсветку. На той стороне улицы горит неоном вывеска кафе, и в ее свете мокрый асфальт кажется синим.

Решаю пройтись пешком до метро. Тут недалеко, через дворы. Не люблю эти арбатские переулки ночью, но сегодня что-то смелое во мне проснулось. Может, вино придает храбрости, еще не открытое.

Иду не спеша, слушаю свои шаги. Москва затихает к полуночи, но не спит. Где-то играет музыка, где-то ссорятся, где-то смеются. Жизнь кипит за закрытыми окнами, а я иду по пустой улице с бутылкой вина и чувствую себя частью этого огромного города.

Думаю о всяком. О проекте, о Борисовиче, о маме, о том, что скоро Новый год, а встречать его опять не с кем. Подруги все при делах, с семьями. Вариант «пойти к маме» навевает тоску. Может, в командировку уехать? В Питер, например. Там тоже серо, но как-то благородно.

Заворачиваю в арку. Тут темно, фонарь не горит — разбили, наверное. Под ногами лужи, воняет кошками и сыростью. Я ускоряю шаг, потому что места здесь не очень приятные. Арка длинная, выходит во двор, а там уже до метро рукой подать.

Сзади слышатся шаги.

Я не оборачиваюсь. Москва, ночь, арка — шаги сзади могут быть просто случайным прохожим. Я сама случайный прохожий. Все нормально.

Шаги приближаются.

Я иду быстрее. Сердце начинает колотиться где-то в горле. Глупо, наверное, но инстинкты древнее разума.

— Девушка, подожди! — голос пьяный, наглый.

Я не останавливаюсь. Почти бегу.

И тут меня хватают за плечо. Рывок разворачивает, я теряю равновесие, пакет падает в лужу. Бутылка, кажется, не разбилась. Слава богу.

Передо мной двое. Молодые, спортивные, пьяные. Глаза нехорошие, руки загребущие.

— Чего бежишь-то? — дышит перегаром первый. — Поговорить хотели.

— Не о чем, — говорю я, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Отойдите, я кричать буду.

— Кричи, — скалится второй. — Тут никто не услышит. Глухая арка.

И тут я понимаю, что это правда. Дом старый, окна выходят во двор, арка длинная, никто не придет. Никто не поможет.

Страх ледяной волной накрывает с головой.

— Слышь, давай сумочку, телефон и вали, — первый теряет интерес к разговорам. — Или можешь остаться, мы не против.

Второй смеется. У него гнилые зубы, в темноте видно.

Я медленно снимаю сумку с плеча. Движения ватные, руки трясутся. Телефон в кармане пальто, но я не успею. Они быстрее.

— Умница, — тянется первый за сумкой.

И тут происходит то, чего никто из нас не ждал.

Откуда-то из темноты арки появляется третья тень.

Она движется бесшумно, стремительно. Удар — первый отлетает к стене и оседает. Второй не успевает даже замахнуться — его просто поднимают за шкирку и с силой бьют головой о кирпичную кладку. Хруст. Тишина.

Я стою, прижавшись спиной к холодной стене, и смотрю на того, кто это сделал.

Мужчина. Высокий, в темном пальто. Лица почти не видно — свет с улицы падает со спины, оставляя его в тени. Но я успеваю заметить: бледная кожа, четкие черты, очень прямой нос. И глаза. В темноте они кажутся светлыми, почти прозрачными.

Он смотрит на меня.

— Вы в порядке? — голос низкий, спокойный. Никакой одышки, никакого волнения, будто он только что не отбросил двух амбалов к стенке, а просто поздоровался.

— Я… — пытаюсь ответить, и вдруг понимаю, что мне очень больно. Там, где меня схватили за плечо, пульсирует. И еще что-то. Живот. Я опускаю глаза.

Из моего пальто, чуть ниже ребер, торчит рукоятка. Ножа.

Я не почувствовала. На адреналине не почувствовала, что один из них успел ударить. Или, может, я упала и напоролась? Неважно. Важно, что торчит.

— Ой, — говорю я тихо, потому что глупее ничего в голову не приходит.

И начинаю оседать. Ноги ватные, мир плывет. Стена уходит куда-то вбок, асфальт приближается.

Мужчина подхватывает меня, не дает упасть в лужу. Я чувствую запах — сандал, старая бумага, дождь. И еще что-то темное, глубокое, как подвал. Но мне все равно. Мне холодно. Очень холодно.

— Не надо, — шепчу я, сама не знаю, о чем. — Я не хочу…

В глазах темнеет. Последнее, что я вижу — его лицо, наклонившееся ко мне. Странное выражение. Не жалость, не страх. Что-то другое. Решимость? Или безумие?

А потом мир гаснет.

Я возвращался домой вдоль набережной.

Ночь уже набрала полную силу — Москва горела огнями, гудела моторами, дышала влажным воздухом. Где-то играла музыка, из припаркованного у тротуара «Майбаха» пахло дорогим коньяком и сигарами. Жизнь текла мимо, как всегда, равнодушная к моему существованию.

Я любил эту равнодушную Москву. Она не требовала эмоций, не ждала участия. Можно было просто идти, смотреть, слушать — и оставаться невидимым.

Настроение после прогулки у Новодевичьего было ровным, почти медитативным. Воспоминания отпустили, пустота внутри утратила остроту. Я чувствовал себя... нейтрально. Для вампира это лучшее состояние.

Я свернул в переулки, чтобы сократить путь. Здесь было тише, фонари горели реже, тени лежали гуще. Старая Москва с ее кривыми линиями и облупившейся штукатуркой. Я знал эти места наизусть — ходил здесь еще тогда, когда вместо асфальта была брусчатка, а по переулкам тарахтели извозчики.

И вдруг я остановился.

Запах.

Он ворвался в мое восприятие, как удар под дых. Резкий, живой, пульсирующий. Кровь. Не та, что хранится в пакетах в моем холодильнике — спокойная, мертвая, пастеризованная. А живая. Человеческая. Текущая прямо сейчас.

Я замер, прикрыв глаза, позволяя запаху заполнить все чувства. Он был сложным: базовые ноты металла и соли, и поверх них — панические обертоны. Страх. Боль. Агония. Кровь человека, который умирает.

Вампир во мне встрепенулся. Глубинная, звериная часть — та, которую я годами усмирял донорской кровью и железной дисциплиной — подняла голову и зарычала. Живая кровь. Теплая. Свободная.

Я открыл глаза и пошел на запах.

Ноги несли сами. Я не думал, не анализировал — просто двигался, как подводная лодка на акустический сигнал. Через арку, во дворы, в темноту. Запах становился сильнее, гуще, отчаяннее.

И звуки. Хриплое, булькающее дыхание. Всхлип. Шаги — двое, тяжелые, испуганные, убегают прочь.

Я вынырнул из темноты арки и увидел картину, которая врезалась в память каждым пикселем.

На мокром асфальте лежала девушка.

Свет от дальнего фонаря падал так, что казалось, будто она освещена прожектором на темной сцене. Молодая, длинное пальто распахнуто, волосы разметались по луже. Рядом валялся пакет — из него выкатилась бутылка вина, темное стекло тускло блестело. Сумка отброшена в сторону.

И кровь.

Она растекалась под ней медленно, как тяжелое масло. Черная в этом свете, но я знал, что на самом деле она алая. Живая. Горячая. Пятно росло, впитываясь в пальто, в асфальт, в мои ноздри.

Я шагнул ближе.

Двое убегающих скрылись в противоположном конце арки. Я даже не взглянул на них. Не до них. Не до правосудия, не до мести. Весь мир сузился до одной точки — женщина на асфальте, кровь, дыхание, которое с каждой секундой становилось тише.

Я опустился рядом на колени. Асфальт был холодным, мокрым, но я не чувствовал. Я смотрел на нее.

Лицо бледное, очень бледное, даже для умирающей. Губы посинели. Глаза закрыты. Ресницы дрожат. Она еще жива, но это ненадолго.

Рукоятка ножа торчала из-под ребер. Прямое попадание. Чистое. Профессиональное, даже если били любители. Селезенка, печень — неважно. Важно, что кровь уходит быстро. Очень быстро.

Я положил руку ей на лоб. Кожа была холодной, липкой от испарины. Человеческое тело начинает отключаться, когда теряет критический объем. Она уже на грани.

И тут она открыла глаза.

Я смотрел на нее сверху вниз, и вдруг наши взгляды встретились. В ее глазах — серых, почти прозрачных в этом свете — не было страха. Удивление. Недоумение. И что-то еще. Жизнь. Самая обыкновенная, отчаянная, цепляющаяся жизнь.

Губы шевельнулись, но звука не вышло. Только выдох, окрашенный кровью.

Я понял. Она сказала: «Я не хочу».

Не хочу умирать.

Сто сорок семь лет, Герман. Сто сорок семь лет ты учился проходить мимо. Ты видел смерти — десятки, сотни, тысячи. Войны, эпидемии, преступления, несчастные случаи. Ты научился не реагировать. Ты создал себе кодекс, систему, броню. Ты пьешь донорскую кровь, ты не охотишься, ты не убиваешь. Ты — цивилизованный вампир, безопасный для общества.

И все это не имело никакого значения.

Потому что когда она открыла глаза и посмотрела на меня — не на монстра, не на спасителя, не на случайного прохожего — а просто на человека, который оказался рядом в последнюю минуту, — что-то во мне сломалось. Или включилось. Я до сих пор не знаю.

Время исчезло.

Я не думал о последствиях. Не думал о Кодексе, о Совете, о правилах, о том, что создание нового вампира без разрешения карается уничтожением. Не думал о том, что будет завтра. Не думал о ней, обо мне, о нас.

Я просто знал: я не дам ей умереть.

Не дам этим серым глазам погаснуть навсегда.

Решение пришло не как мысль — как физический импульс. Как голод, только наоборот. Не взять, а отдать.

Я наклонился ближе.

Запах ее крови бил в ноздри, дурманил, будил зверя. Но зверь молчал. Впервые за полтора века зверь во мне отступил перед чем-то другим. Перед человеком?

Я провел рукой по ее волосам — мокрым, холодным, спутанным. Шепнул что-то, сам не знаю что. Может, «прости». Может, «потерпи». Может, ничего.

А потом я сделал то, чего не делал никогда за все свои сто сорок семь лет вампирской жизни.

Я укусил ее не чтобы пить.

Я укусил ее, чтобы спасти.

Мои клыки — орудие смерти, инструмент охоты, проклятие моей природы — вошли в ее кожу на шее, туда, где билась последняя, слабая, уходящая пульсация жизни. Я не пил. Я отдавал.

Процесс обращения сложно объяснить тому, кто его не переживал. Это не просто укус, не просто передача крови. Это алхимия, магия, проклятие — называйте как хотите. В момент укуса вампир должен не только впрыснуть свой яд, но и отдать часть своей сути, своей силы, своей вечности. Добровольно. Осознанно. Безвозвратно.

Я отдавал.

Я чувствовал, как моя кровь перетекает в нее, смешивается с ее уходящей жизнью, запускает процесс трансформации. Это было больно — физически, до спазма в груди. Отдавать свою сущность все равно что отрывать куски себя. Но я не останавливался.

Вокруг меня мир замер. Перестал существовать. Осталась только она — и та тонкая нить, которую я пытался удержать.

Девушка дернулась. Выгнулась. Из горла вырвался хрип — не человеческий, не звериный, а какой-то промежуточный. Тело реагировало на вторжение, сопротивлялось, умирало и рождалось заново одновременно. Это всегда больно. Я помнил свою ночь обращения. Помнил, как горел заживо, как каждая клетка кричала, как хотелось умереть, лишь бы это прекратилось.

Я не желал ей этой боли. Но выбора не было.

Я держал ее, прижимал к себе, шептал что-то бессвязное. Может, утешал. Может, просил прощения. Не знаю. Я вообще перестал себя контролировать.

Сколько это длилось? Секунды? Минуты? Вечность? Время потеряло смысл. Был только ритм сердца — ее сердце билось все слабее, а потом, когда мой яд пошел в дело, вдруг дернулось, сбилось — и забилось снова. По-другому. Нечеловечески. Ровно, сильно, холодно.

Я оторвался от ее шеи.

Кровь на губах — ее кровь, которую я все-таки впустил в себя, потому что иначе нельзя. Вкус — самый удивительный, какой я пробовал за полтора века. Жизнь. Молодость. Упрямство. Любовь к вину и ненависть к начальнику. Все это было в одной капле.

Я облизал губы и посмотрел на нее.

Она лежала у меня на руках, все так же бледная, все так же неподвижная. Но дышала. Медленно, глубоко, как спящий. Рана под ребрами — я проверил рукой — больше не кровоточила. Процесс пошел. Организм перестраивался, заживлял, убивал старое и создавал новое.

Я вытащил нож. Бросовое оружие, дешевая сталь. Отбросил в сторону. Рана на глазах стягивалась, зарастала — через час от нее не останется и следа. Физического. А вот душевные... это уже не ко мне.

Я сидел на мокром асфальте, прижимая к себе незнакомую девушку, и пытался понять, что я наделал.

Мысль пришла запоздало, когда адреналин отпустил.

Я создал вампира.

Без разрешения Совета. Без подготовки. Без ее согласия. Просто взял и превратил живого человека в мертвое существо, потому что не смог смотреть, как она умирает.

— Идиот, — сказал я вслух. Голос прозвучал хрипло, чужо.

Девушка не ответила. Она была глубоко в обмороке — телесном, переходном. Сейчас ее организм боролся, перерождался, умирал и воскресал. Она не чувствовала ничего. И слава богу.

Я огляделся.

Арка была пуста. Убежавшие не вернулись — то ли испугались, то ли решили, что добили. Пакет с вином валялся в луже, бутылка чудом уцелела. Сумка — хорошая, кожаная — отброшена к стене. Телефон рядом. Ее жизнь, ее вещи, ее прошлое — все здесь, на мокром асфальте.

Я аккуратно поднял ее на руки. Она была легкой — обычная девушка, обычный вес. Но сейчас, в забытьи, казалась почти невесомой. Или это мне казалось от пережитого шока?

Я вышел из арки на свет. Никто не обратил внимания — мужчина несет девушку, мало ли, может, перебрала, может, плохо стало. Москва равнодушна к чужим проблемам.

Нужно было решать, что делать дальше.

Вариантов было немного. Отнести в больницу — нельзя, там зафиксируют укус, начнут задавать вопросы, а она через час очнется и захочет пить. Человеческую кровь. Прямо из вены. И что тогда? Массовое убийство в приемном покое?

Оставить здесь — нельзя. Она очнется в переулке одна, голодная, перепуганная, без понимания, что произошло. Нападет на первого прохожего — и прощай, маскировка. Здравствуй, охота на вампиров.

Оставался один вариант: домой.

Моя квартира. Запасы крови. Возможность контролировать ситуацию. И полное непонимание того, что я буду делать дальше.

Я поймал такси. Водитель глянул на мою ношу, на бледное лицо девушки, но промолчал. В Москве научились не задавать лишних вопросов. Я назвал адрес, мы поехали.

Всю дорогу я держал ее на руках, чувствуя, как тело постепенно меняется. Температура падала — человеческое тепло уходило, сменялось холодом вампирской плоти. Сердце билось реже, ровнее. Дыхание почти исчезло — теперь она могла не дышать часами, если захочет.

Я смотрел на ее лицо и пытался запомнить. Потому что та девушка, которая лежала в арке с бутылкой вина, — она умерла. Я убил ее, чтобы спасти. То, что откроет глаза в моей квартире, будет уже кем-то другим. Монстром. Таким же, как я.

И она возненавидит меня за это.

Я знал. Потому что сам ненавидел своего создателя первые лет пятьдесят. Потом отпустило. Потом я понял, что выбора у него тоже не было. Но легче не стало.

Такси остановилось у моего дома. Я расплатился, вышел, понес ее в подъезд. Консьержка глянула с интересом, но смолчала. У меня репутация тихого жильца. Мало ли, может, племянница приехала.

Лифт. Коридор. Дверь.

Я занес ее в спальню, положил на кровать. Она даже не пошевелилась. Белая рубашка была в крови — моей, ее, чужой. Нужно будет переодеть, но потом. Сначала — самое важное.

Я прошел на кухню, открыл холодильник. Достал два пакета — первая положительная, свежая. Налил в бокал, поставил на тумбочку у кровати. Когда она очнется, голод будет первым, что она почувствует. Пусть лучше пьет из бокала, чем из моей шеи.

Потом я сел в кресло в углу и приготовился ждать.

Сколько это займет — неизвестно. Обращение у всех проходит по-разному. Кто-то приходит в себя через час, кто-то через сутки. Зависит от организма, от воли к жизни, от того, насколько сильно тело сопротивлялось смерти.

Я сидел и смотрел на нее.

Серые глаза. Темные волосы, разметавшиеся по подушке. Тонкие пальцы, сжимающие край одеяла во сне. Красивая. Не кинопрекрасная, а живой, настоящей красотой. Такие лица запоминаются.

Я вздохнул и откинулся на спинку кресла.

— Прости, — сказал я тихо. — У меня не было выбора.

Она не ответила. Конечно.

Но в тишине квартиры мне показалось, что где-то глубоко внутри я услышал ее голос: «Я не хочу». Или это просто совесть? У вампиров ее вроде не бывает. Но откуда тогда это чувство, что я совершил самую страшную ошибку в своей жизни?

Или наоборот — единственное правильное решение?

Я закрыл глаза и позволил себе просто быть рядом. Ждать. Надеяться. Бояться.

За окном Москва гудела огнями, текла машинами, жила своей ночной жизнью. А здесь, в моей спальне, умирала и рождалась заново девушка с серыми глазами, которую я спас, не спросив.

И это было только начало.

Мир сузился до размера ее зрачков.

Я стоял на коленях в луже ледяной воды, держал в руках умирающую женщину и смотрел в ее глаза. Серые. Почти прозрачные в этом тусклом свете, с крапинками темного по краю радужки. Человеческие глаза. Живые. Уходящие.

Она смотрела на меня, и в этом взгляде не было страха. Удивление — да. Непонимание — да. Но не страх. Будто она встретила в темной арке не случайного прохожего, а что-то давно знакомое, забытое, важное.

— Я не хочу... — прошептали ее губы. Беззвучно, одними выдохами.

Я понял. Не хочу умирать.

Ее голова запрокинулась, веки дрогнули и начали опускаться. Медленно, как занавес в конце спектакля. Сейчас они закроются, и свет погаснет. Навсегда. Для нее.

Что-то внутри меня дернулось с такой силой, что я физически ощутил спазм в груди. Там, где когда-то давно билось сердце.

За сто сорок семь лет я научился контролировать всё. Голод. Страх. Жалость. Ярость. Я стал идеальным механизмом, машиной для выживания. Эмоции — роскошь, которую вампир не может себе позволить. Эмоции ведут к ошибкам. Ошибки ведут к смерти.

Но сейчас механизм дал сбой.

Я смотрел, как гаснут ее глаза, и понимал: если они закроются, если этот свет погаснет — со мной что-то случится. То, что нельзя будет починить. То, что превратит мое и без того пустое существование в абсолютную черноту.

Бред. Я не знал ее. Видел впервые в жизни. Через час я мог бы забыть ее лицо, как забывал сотни других. Москва — огромный город, в нем каждый день кто-то умирает. Я проходил мимо трупов на войне, мимо замерзших бомжей, мимо жертв перестрелок. Проходил и не оглядывался.

Почему сейчас? Почему она?

Ее веки почти сомкнулись. Осталась тонкая полоска серого. Последний свет.

— Нет, — сказал я вслух.

И сам не узнал свой голос. В нем было что-то, чего я не слышал полтора века. Человеческое. Отчаянное. Живое.

Я наклонился ниже, почти касаясь губами ее лба. Запах крови бил в ноздри, заполнял легкие, кружил голову. Не донорская, не мертвая — живая, пульсирующая, пахнущая страхом и жизнью одновременно. Вампир во мне взвыл от голода. Но другой голос, тот, который я считал давно умершим, кричал громче.

Правила. Кодекс. Этикет.

Я прокручивал в голове все, чему меня учили. Первое правило вампира: не раскрывать себя. Второе: не создавать новых без разрешения Совета. Третье: не вмешиваться в дела смертных. Четвертое, пятое, десятое — за полтора века я вызубрил их наизусть. Нарушение любого карается уничтожением. Медленным. Болезненным. Окончательным.

Если я сделаю это — меня будут искать. Найдут. Убьют. Сто сорок семь лет существования превратятся в пыль. Ради кого? Ради незнакомой девушки, которую через час забрали бы санитары в морг?

Ее глаза закрылись.

Совсем.

И в этот момент я понял, что правила больше не существуют. Кодекс рассыпался пеплом. Совет, наказание, смерть — все стало пустыми словами. Осталось только одно: тепло, которое уходило из ее тела прямо сейчас, утекало сквозь пальцы, как вода.

Я не думал.

Решение пришло не из головы — из самой глубины, из той части меня, которую я похоронил вместе с Анной сто двадцать лет назад. Из той части, которая все еще помнила, что значит быть человеком. Что значит любить. Что значит спасать.

Инстинкт.

Не вампирский — человеческий.

Я откинул ворот ее пальто, открывая шею. Кожа была холодной, липкой от пота и крови. Пульс — я прижал пальцы — еле прощупывался. Рваный, слабый, умирающий. Счет шел на минуты. Может, на секунды.

— Прости, — шепнул я. — У нас нет времени спрашивать.

И вонзил клыки.

Это не было похоже на охоту. Когда вампир пьет, он берет. Забирает. Наслаждается. Это акт эгоизма, переведенный в физиологию.

Сейчас я отдавал.

Мои клыки — инструмент смерти — стали каналом жизни. Я впустил в нее свою кровь, свою суть, свое проклятие. И почувствовал, как она входит, смешивается с ее уходящей жизнью, запускает процесс трансформации.

Ощущение было чудовищным. Представьте, что вас выворачивают наизнанку. Что каждую клетку вашего тела разрывают и собирают заново. Что из вас вынимают душу — и отдают другому.

Я застонал сквозь сжатые зубы, но не остановился.

Ее тело дернулось в моих руках. Выгнулось дугой, запрокидывая голову. Из горла вырвался хрип — низкий, нечеловеческий, животный. Процесс пошел. Организм сопротивлялся, умирал и перерождался одновременно. Кровь, которую я вливал в нее, воевала с ее собственной кровью, побеждала, подчиняла, перекраивала.

Я чувствовал это. Чувствовал каждую секунду ее агонии.

Потому что я помнил.

1908 год. Париж. Подвал старого особняка на левом берегу.

Я пришел к доктору Мартелю, чтобы купить лекарство от чумы, которая косила Европу. Я верил, что он ученый, что нашел панацею. Глупец.

Он оказался вампиром. Старым, хитрым, жестоким. Ему нужен был не ученик, а раб. Но в первую ночь он просто обратил меня. Без спроса. Без выбора.

Я помню эту боль. Огонь в венах, лед в костях, разрывание каждой клетки. Я кричал так, что срывал голос, а потом кричать стало нечем. Я умирал три дня. Три дня ада. А когда очнулся — понял, что умер навсегда.

Я ненавидел Мартеля лет пятьдесят. Потом отпустило. Потом я даже сказал ему спасибо — за то, что подарил вечность. Но боль не забыл. Никогда.

Сейчас я причинял эту боль другой.

Я держал ее, прижимал к себе, гладил по голове, шептал что-то бессвязное. Она билась в конвульсиях, выгибалась, хрипела. Из раны на животе все еще сочилась кровь, но медленнее — организм переключал ресурсы на главное.

— Терпи, — шептал я. — Пожалуйста, терпи. Скоро пройдет. Я рядом. Я здесь.

Она не слышала. Она была глубоко внутри себя, там, где смерть боролась с бессмертием, где человеческое сгорало в огне вампирского.

А я все отдавал и отдавал.

Своя кровь уходила из меня быстрее, чем я ожидал. Обращение требует жертвы — не только физической, но и сущностной. Чтобы создать вампира, старый вампир должен отдать часть своей силы. Частицу себя. Навсегда.

Я чувствовал, как слабею. Как мир теряет резкость. Как силы утекают вместе с кровью.

Сколько это длилось? Минуты? Часы?

Время исчезло. Осталась только она — и та тонкая нить, которую я удерживал зубами.

А потом все закончилось.

Ее тело обмякло. Дыхание выровнялось — медленное, глубокое, почти незаметное. Пульс... я прижал пальцы к шее. Ровный. Сильный. Холодный. Вампирский.

Я оторвался от нее и откинулся назад, тяжело дыша. Хотя зачем вампиру дышать? Привычка. Человеческая привычка, которая осталась со мной навсегда.

Кровь на моих губах. Ее кровь. Вкус — сложный, многогранный, как дорогое вино. Жизнь, страх, отчаяние, надежда — и поверх всего этого что-то неуловимое. Ее суть. То, что делало ее собой.

Я облизал губы и посмотрел на девушку.

Она лежала на моих руках, бледная, неподвижная. Глаза закрыты, ресницы не дрожат. Глубокая кома перехода. Сейчас ее тело перестраивается, уничтожает старое, создает новое. Она не проснется, пока процесс не закончится. И когда проснется — мир для нее уже никогда не будет прежним.

Я осторожно провел пальцем по ее щеке. Кожа уже холодела — уходило человеческое тепло, сменяясь вечным холодом вампирской плоти.

— Ты жива, — сказал я тихо. — Ты будешь жить. Прости, что не спросил.

В арке было тихо. Убежавшие не вернулись. Город гудел где-то далеко, за пределами этого маленького замкнутого пространства, где только что случилось чудо. Или преступление. Я до сих пор не знал, как это назвать.

Я посмотрел на свои руки. Они дрожали. Впервые за сто лет — дрожали. От слабости, от перенапряжения, от того, что я только что сделал.

Обращение высосало из меня больше, чем я думал. Я чувствовал себя выжатым, пустым, слабым. Если бы сейчас появились те двое, я бы, возможно, не смог даже защититься. Хорошо, что они сбежали.

Я перевел взгляд на девушку.

Она была красива. Не той стерильной красотой, которую рисуют на обложках, а живой, настоящей. Даже сейчас, бледная, в крови, с разметавшимися волосами, она казалась... правильной. Будто так и должно быть.

Я тряхнул головой, отгоняя странные мысли.

Нужно было решать, что делать дальше. Оставлять ее здесь нельзя — очнется в переулке одна, голодная, перепуганная. Нападет на первого прохожего. Или сгорит на рассвете, если не поймет, что солнце теперь — смерть.

Нужно забирать. К себе. В безопасность.

Я осторожно поднял ее на руки. Она была легкой, почти невесомой. Или это я ослабел так, что любой вес кажется тяжелым?

Шаги давались с трудом. Ноги подкашивались, перед глазами плыло. Сто лет я не чувствовал такой слабости. Со стороны это, наверное, выглядело странно: мужчина, еле переставляя ноги, тащит на руках бесчувственную девушку. Хорошо, что в переулках темно.

Я вышел на свет. Поймал такси. Водитель глянул с подозрением, но промолчал. В Москве научились не задавать лишних вопросов.

Всю дорогу до дома я держал ее на руках и смотрел в лицо. Спокойное. Безмятежное. Будто спала.

— Кто ты? — шепнул я. — И что ты со мной сделала?

Она не ответила.

Но в тишине машины мне показалось, что я слышу ответ. Где-то глубоко внутри. Там, где только что родилась новая жизнь.

Я нарушил все законы. Перешел все черты. Сжег все мосты.

И впервые за сто сорок семь лет я не чувствовал пустоты.

Вместо нее было что-то другое. Страх? Надежда? Безумие?

Я не знал. И боялся узнавать.

Но одно я понял точно: обратного пути нет. Я сделал выбор. И теперь мы связаны навсегда — я и эта незнакомая девушка с серыми глазами, которая хотела жить так сильно, что сломала мою вековую броню.

Такси остановилось у моего дома. Я расплатился, вышел, понес ее в подъезд. Консьержка глянула с интересом, но смолчала.

Лифт. Коридор. Дверь.

Я занес ее в спальню, положил на кровать. Она даже не шевельнулась. Темные волосы разметались по подушке, белая рубашка в крови, лицо бледное, как мрамор.

Я постоял над ней, глядя на это лицо. Потом прошел на кухню, достал из холодильника пакет с кровью, налил в бокал и поставил на тумбочку у кровати.

Когда она очнется — а она очнется, я знал это точно, — голод будет первым, что она почувствует. Пусть лучше пьет из бокала, чем из меня. Или из кого-то другого.

Потом я сел в кресло в углу и приготовился ждать.

За окном гудела Москва. Миллионы людей жили своей жизнью, не подозревая, что в этой старой квартире на Кутузовском только что родилось новое существо. Новый вампир. Новое проклятие. Новая жизнь.

Я смотрел на спящую девушку и думал о том, что будет завтра. Когда она откроет глаза. Когда увидит меня. Когда поймет, что случилось.

Она возненавидит меня. Я знал. Все новообращенные ненавидят своих создателей. Это этап. Это нормально. Это пройдет.

Но что, если не пройдет? Что, если она никогда не сможет простить? Что, если я обрек ее на вечные муки ради своего эгоистичного порыва?

Я закрыл глаза и откинулся на спинку кресла.

— Прости, — шепнул я в тишину. — Просто я не мог иначе.

И впервые за много лет я позволил себе уснуть по-настоящему. Без контроля, без страха, без защиты. Рядом с ней. Потому что чувствовал: теперь мы связаны. И если кто-то придет за ней — он придет и за мной.

Так пусть приходит. Я готов.

Боль приходит первой.

Она не возникает постепенно — она взрывается внутри, как петарда, которую проглотила и забыла. Только что было темно и пусто, и вдруг — огонь. Везде. Во всех клетках сразу.

Я чувствую, как горю.

Это не метафора. Моя кожа плавится, мышцы стягиваются судорогой, кости превращаются в раскаленные прутья. Я хочу закричать, но не могу — легкие не слушаются, горло перехвачено спазмом.

Кто-то сказал, что смерть — это покой. Врут. Смерть — это ад.

Я пытаюсь открыть глаза и понимаю, что не знаю, есть ли у меня еще глаза. Тело распадается на атомы, рассеивается в пространстве, теряет форму. Я — просто сгусток боли, подвешенный в бесконечной темноте.

А потом приходит холод.

Он вползает неожиданно, с краев сознания. Сначала я не замечаю его за огнем, но постепенно холод набирает силу, подбирается ближе, касается ледяными пальцами.

Укус.

Я чувствую его совершенно отчетливо — две точки на шее, острые, пронзающие кожу, мышцы, вены. Это не больно в привычном смысле. Это глубже, страшнее, интимнее. Кто-то входит в меня. Не физически — сущностно. Вторгается в самое святое, в мою кровь, в мою жизнь.

Я хочу закричать: «Нет! Не надо!» Но губ нет, языка нет, голоса нет. Есть только ледяное вторжение и понимание: происходит что-то непоправимое. То, что изменит всё. Навсегда.

Сознание угасает.

Это как выключить свет в комнате — щелчок, и темнота. Только что я чувствовала боль, холод, ужас — и вдруг ничего. Пустота. Тишина. Небытие.

Я думаю: «Вот и всё. Я умерла».

И в этот момент что-то случается.

Тепло.

Оно появляется из ниоткуда — или из того места на шее, куда впились эти острые точки. Разливается по венам, как горячий чай по замерзшим пальцам. Медленно, тягуче, неотвратимо.

Мои клетки оживают. Нет, не так — мои клетки умирают и прямо в момент смерти заменяются чем-то другим. Чем-то сильным, быстрым, вечным. Я чувствую, как кровь — чужая кровь — течет по мне, заполняет каждый уголок, вымывает старую жизнь, ставит новую на ее место.

Это сладко и страшно одновременно.

Тепло разгорается. Огонь возвращается, но теперь он другой — не палящий, а согревающий. Как будто внутри меня зажгли солнце. Оно пульсирует в такт с сердцем — тук-тук, тук-тук, тук-тук — и каждый удар приближает что-то важное.

Я больше не чувствую боли. Только странное, незнакомое, пугающее расширение. Будто я расту, выхожу за пределы своего тела, становлюсь больше самой себя.

А потом приходит видение.

Я не знаю, откуда оно берется. Может, это чужая кровь показывает мне своего хозяина? Может, мой умирающий мозг генерирует галлюцинации? Может, это просто сон?

Я вижу мужчину.

Он стоит на фоне огня — высокий, темный, с бледным лицом и глазами, в которых нет дна. Он смотрит на меня, и в этом взгляде — всё. Боль, надежда, отчаяние, любовь. Любовь? Откуда? Мы не знакомы. Но я чувствую ее физически — она проникает в меня вместе с кровью, вместе с этим странным теплом.

Мужчина протягивает руку.

— Иди ко мне, — говорит он. Голос низкий, глубокий, обволакивающий.

Я хочу шагнуть, но не могу. Что-то держит, тянет назад, не пускает. Прошлое? Страх? Непонимание?

Картинка смазывается, тает, исчезает.

Снова боль.

Теперь она другая — ломота в костях, как при сильном гриппе, умноженная на тысячу. Каждая косточка, каждая фаланга, каждый позвонок ноют, крутятся, выворачиваются. Меня перестраивают. Из человека в… во что?

Я слышу звуки.

Где-то далеко гудит город. Машины, сигналы, шаги, голоса — они врываются в мое сознание, как ножи. Я слышу слишком много, слишком громко, слишком отчетливо. Это мучительно. Каждый звук бьет по нервам, заставляя внутренности сжиматься.

— Тише, — хочу сказать я. — Пожалуйста, тише.

Но звуки не стихают. Они множатся, наслаиваются друг на друга, превращаются в какофонию.

И вдруг — тишина.

Кто-то нажал кнопку «выкл». Мир замер. Звуки исчезли, боль ушла, жар остыл. Осталось только ощущение полета. Я лечу в бесконечной темноте, и мне хорошо. Спокойно. Пусто.

Это смерть, думаю я. Точно смерть.

Но мысль не пугает. Смерть оказывается мягкой, как перина. Я утопаю в ней, закрываю глаза, расслабляюсь.

И снова — укол.

Тепло врывается в темноту, разрывает ее на куски. Оно пульсирует в висках, в кончиках пальцев, в кончиках волос. Оно требует: живи! Борись! Не сдавайся!

— Кто ты? — шепчу я в темноту.

Ответа нет. Только тепло, растекающееся по венам, заполняющее каждую клетку, выжигающее смерть.

Я вспоминаю.

Вино. Я купила вино. Итальянское, красное, с забавной этикеткой. Шоколадку с орехами. Хотела посидеть дома, расслабиться, забыть про Борисовича, про стройку, про вечную московскую серость. Шла через арку. Было темно, сыро, пахло кошками. Шаги сзади. Испуг. Удар.

Нож.

Я вспоминаю холод металла внутри себя. Как это странно — чувствовать сталь в собственном теле. Чужеродную, острую, убивающую.

Я умирала. Точно. Я помню, как уходила. Как темнело в глазах. Как последняя мысль была: «Жалко, вино не попробовала».

А теперь я здесь. В темноте. С чужим теплом в венах и чужими воспоминаниями в голове.

Мужчина с бледным лицом появляется снова. Теперь он ближе. Я вижу морщинки у глаз, тонкий шрам на подбородке, прядь волос, упавшую на лоб. Красивый. По-настоящему, не картинно. Красивый той красотой, которая приходит с годами и опытом.

— Ты кто? — спрашиваю я. Теперь у меня есть голос.

— Я тот, кто тебя спас, — отвечает он.

— Спас? — не понимаю я. — От чего?

— От смерти.

Я хочу спросить еще, но картинка опять тает. Темнота сгущается, обнимает, укутывает. Я проваливаюсь в сон без сновидений.

Процесс продолжается без меня.

Мое тело знает, что делать. Где-то глубоко, на клеточном уровне, запущена программа перерождения. Кровь — старая и новая — смешивается, воюет, договаривается. Органы перестраиваются, учатся жить по-новому. Сердце замедляет бег, готовясь биться раз в минуту вместо восьмидесяти. Легкие забывают, как дышать. Глаза готовятся видеть в темноте.

Я не чувствую этого. Я сплю. Мне снятся странные сны.

В одном из них я бегу по бесконечному коридору с зеркальными стенами. В каждом зеркале — я. Но разная. То с длинными волосами, то с короткими, то молодая, то старая, то живая, то мертвая. Я бегу и не могу найти выход.

В другом — я стою на крыше высокого здания, смотрю на город, и вдруг понимаю, что вижу каждый огонек, каждое окно, каждую машину. Москва раскрывается передо мной, как карта. Я чувствую запахи — выхлопные газы, жареные пирожки из ларька, духи проходящей внизу женщины, кровь.

Кровь пахнет особенно. Сладковато, металлически, маняще. Мой рот наполняется слюной, и я просыпаюсь внутри сна от этого голода. Дикого, животного, всепоглощающего.

— Хочу пить, — шепчу я.

И просываюсь по-настоящему.

Открываю глаза.

Темно. Но я вижу всё. Каждую трещинку на высоком потолке, каждую нитку в тяжелых шторах, каждую пылинку в воздухе. Я вижу их траектории, их медленное падение. Это невероятно, невозможно — но я вижу.

Пытаюсь пошевелиться. Тело слушается, но как-то иначе. Движения стали быстрее, плавнее, точнее. Я сажусь на кровати и оглядываюсь.

Незнакомая комната. Дорогая, старомодная — лепнина на потолке, тяжелая мебель, картины в тяжелых рамах. Чужая. Пустая.

На тумбочке стоит бокал. Внутри — красная жидкость. Вино? Я протягиваю руку, беру бокал, подношу к лицу.

Запах ударяет в голову, как наркотик. Кровь. Это кровь.

Мой рот наполняется слюной мгновенно. Руки трясутся. Я хочу выпить это сейчас же, выпить всё, выпить еще, выпить бесконечно. Инстинкт сильнее разума, сильнее воспитания, сильнее всего.

Я делаю глоток.

Тепло разливается по телу, насыщая, успокаивая, даря жизнь. Я чувствую, как силы возвращаются, как проясняется сознание, как уходит ломота.

Я пью жадно, большими глотками, не чувствуя вкуса, не думая о том, что это. Когда бокал пустеет, я облизываю губы и только тогда понимаю: я только что пила кровь. Человеческую кровь.

Меня тошнит.

Я сгибаюсь пополам, но желудок не принимает — он уже не тот, он уже вампирский. Кровь останется во мне, переварится, даст силу.

— Что со мной? — шепчу я в пустоту. — Где я? Кто я?

Ответа нет. Только тишина и запах чужой квартиры, чужой жизни, чужой судьбы.

Я поднимаю глаза и вижу в углу комнаты кресло. В кресле спит мужчина.

Тот самый. Из видений. Бледный, красивый, с темными волосами и тонким шрамом на подбородке. Он спит, откинув голову на спинку кресла, и во сне кажется почти беззащитным.

Я смотрю на него и чувствую странную смесь эмоций. Благодарность? Страх? Ненависть? Желание?

Он спас меня. Но от чего? Для чего? Ценой чего?

Я вспоминаю боль. Ледяной укус. Чужую кровь в своих венах. Мужчину, который вошел в меня самым страшным и самым интимным образом.

— Ты чудовище, — шепчу я. Но в голосе нет уверенности.

Потому что внутри меня бьется его кровь. И где-то глубоко, на самом дне нового, странного, пугающего существа, которым я стала, живет благодарность.

Он не дал мне умереть.

Но имел ли он право?

Я смотрю на спящего мужчину, на бокал из-под крови в своей руке, на свое отражение в темном стекле шкафа. Я вижу себя — бледную, с потемневшими глазами, с изменившимся лицом. Я вижу монстра.

И я понимаю: назад дороги нет.

Что бы ни случилось дальше, я уже не буду прежней. Я умерла в той арке. А то, что открыло глаза в этой чужой спальне — это кто-то другой.

Вопрос только в том, кто именно.

И что теперь делать с этим чужим, который спит в кресле, спас меня и разрушил мою жизнь одним укусом.

Я ставлю бокал на тумбочку, ложусь обратно на подушку и закрываю глаза. Сил нет ни на что. Только ждать. Смотреть. Думать.

За окном занимается рассвет. Я чувствую его приближение — кожей, кровью, каждой клеткой. Солнце теперь мой враг. И это, пожалуй, самое страшное открытие.

Я — ночь. Я — тьма. Я — то, что боится света.

Я — вампир.

И впереди у меня вечность, чтобы понять, как с этим жить.

Я закрыл дверь своей квартиры и прислонился к ней спиной.

В прихожей горел только ночник — мягкий желтый свет, который я включал, когда возвращался домой. Раньше он меня успокаивал. Сейчас я смотрел на него и не чувствовал ничего, кроме оглушительной пустоты внутри.

В спальне лежала она.

Я прошел на кухню автоматически, как делал это сотни раз. Налил себе крови в бокал — вторую положительную, самую нейтральную по вкусу. Поднес к губам и понял, что не могу пить. Горло сжималось, отказываясь принимать.

Я поставил бокал на стол и сел.

В голове было пусто и гулко, как в заброшенном доме. Мысли не формировались, эмоции не приходили. Только где-то глубоко, на самом дне сознания, пульсировало одно слово, как больной зуб: «Нарушил».

Я нарушил главный закон.

Не тот, что написан в вампирских кодексах — их много, и некоторые можно обойти. Главный закон, который старше любых кодексов: не создавай новых без нужды. Не бери на себя ответственность за чужую вечность. Не превращай человека в монстра, не спросив.

Я нарушил. Я взял. Я превратил.

И теперь эта девушка с серыми глазами лежит в моей спальне, перерождается в вампира, а я сижу на кухне и не знаю, что делать дальше.

Я встал и пошел в спальню.

Она не изменила положения — лежала на спине, раскинув руки, темные волосы разметались по подушке. Лицо спокойное, почти безмятежное. Только бледность нечеловеческая — та, что приходит к нам после обращения. Губы посинели. Грудь не вздымается — она не дышит. Зачем? Легкие больше не нужны.

Я сел в кресло в углу — то самое, в котором провел уже много ночей за книгами или просто в размышлениях. Отсюда было видно ее лицо. И я смотрел.

Внутри меня боролись два чувства. Первое — ужас. Леденящий, парализующий, древний. Ужас перед Советом, перед наказанием, перед тем, что я наделал. Если меня найдут — а меня найдут, рано или поздно, — меня уничтожат. Медленно, изощренно, необратимо. Я видел казни вампиров-отступников. Это не то, что хочется испытать на себе.

Второе чувство было странным. Я не сразу его опознал — слишком давно его не испытывал. А когда опознал, чуть не рассмеялся от абсурдности.

Волнение.

Как у мальчишки перед первым свиданием. Как перед экзаменом в университете, когда ты выучил билеты, но все равно боишься. Как в детстве, когда ждешь подарок на день рождения.

Я волновался. За нее. За то, какой она проснется. За то, что скажет. За то, как посмотрит.

Сто сорок семь лет, Герман. Ты пережил две мировые войны, три революции, смену эпох и цивилизаций. Ты видел, как умирали империи и рождались новые. Ты пил кровь из бокалов и из горл. Ты забыл, что такое волнение.

И вот — пожалуйста. Сидишь в кресле, как подросток, и боишься, понравишься ли ты девочке.

Я усмехнулся своим мыслям и откинул голову на спинку кресла.

— Идиот, — сказал я вслух.

Она не ответила. Конечно.

Я закрыл глаза и позволил памяти накрыть себя.

1908 год. Париж. Доктор Мартель.

Когда я очнулся после обращения, первое, что я увидел — его лицо. Старое, морщинистое, с глазами-буравчиками. Он сидел в таком же кресле и смотрел на меня с любопытством. Как ученый на новый вид насекомого.

— Ты жив, — констатировал он. — Поздравляю. Ты пережил ночь.

Я хотел ответить, но вместо слов из горла вырвался хрип. Я попытался встать — и не смог. Тело не слушалось, руки дрожали, в глазах двоилось.

— Первое время будет сложно, — продолжил Мартель. — Ты заново учишься управлять телом. Все рефлексы теперь другие. Быстрее, острее, опаснее. Привыкай.

— Зачем? — прохрипел я. — Зачем вы это сделали?

Мартель улыбнулся — тонко, жестоко, снисходительно.

— Потому что мог. Потому что ты пришел ко мне сам. Потому что мне нужны ученики. Выбирай любую причину.

— Я не просил.

— Ты просил спасения от смерти. Я дал тебе вечность. Неблагодарный.

Я замолчал. Что я мог сказать? Он прав — я пришел к нему за лекарством. Я искал чуда. Я получил проклятие.

— Теперь ты мой, — добавил Мартель. — И ты будешь делать то, что я скажу. Таков порядок.

Я ненавидел его. Ненавидел каждой клеткой нового тела, каждой каплей чужой крови в своих венах. Ненависть стала единственным, что я чувствовал первые годы.

Я открыл глаза и посмотрел на девушку.

Она будет ненавидеть меня. Так же, как я ненавидел Мартеля. Это неизбежно, это естественно, это правильно. Я отнял у нее жизнь. Я дал ей вечность, которой она не просила. Я не спросил разрешения.

Но я хотя бы буду рядом. Я хотя бы попытаюсь объяснить. Я хотя бы не брошу ее, как Мартель бросил меня — на произвол судьбы, в чуждом мире, без подготовки, без помощи.

Я дам ей выбор. Когда она придет в себя, когда осознает, что случилось, я дам ей выбор. Уйти. Остаться. Принять свою природу или бороться с ней. Я не буду ее тюремщиком.

Я буду... кем? Учителем? Наставником? Соучастником?

Я не знал. И это незнание тоже было частью того странного волнения, которое пульсировало внутри.

Я встал, подошел к кровати и сел на край. Осторожно, стараясь не потревожить, взял ее руку. Холодная. Тонкие пальцы, короткие ногти без маникюра — рабочие руки, не избалованные. На запястье — тонкий шрамик, давний, детский. Упала с велосипеда? Порезалась?

Маленькие детали чужой жизни, которая только что закончилась.

Я поднес ее руку к губам и поцеловал. Жест получился сам собой, неконтролируемый, почти сентиментальный. Таким жестом прощаются с умершими.

— Прости, — шепнул я. — Я правда не хотел. Просто не смог иначе.

Ее ресницы дрогнули.

Я замер.

Нет, показалось. Она по-прежнему была глубоко в переходе. До пробуждения еще минимум несколько часов, а то и сутки. Организм должен перестроиться полностью, и только тогда сознание вернется.

Я положил ее руку обратно на одеяло и вернулся в кресло.

Ночь тянулась бесконечно.

Я сидел и смотрел, как меняется ее лицо. Уходила отечность, вызванная травмой. Разглаживались морщинки напряжения — теперь они не появятся никогда. Кожа становилась идеально гладкой, фарфоровой, неживой. Она становилась красивой той особой, холодной красотой, которая отличает нас от людей.

Красивой. И чужой.

Я вспомнил ее глаза в арке. Серые, с крапинками, живые. Они смотрели на меня с удивлением и непониманием. Они не просили о помощи. Они просто смотрели — и угасали.

Я не мог этого вынести.

— Кто ты? — спросил я у спящей. — Как тебя зовут? Где твои родные? Кто будет тебя искать?

Ответов не было. Только тишина и мерное отсутствие дыхания.

Я достал телефон из кармана ее пальто — я забрал все вещи из арки, принес вместе с ней. Экран загорелся, запросил пароль. Семейные фото на заставке — она с женщиной средних лет, похожей на нее, на фоне какого-то озера. Мать? Сестра?

Я отложил телефон. Взламывать не стал — не имел права. Пусть сама решит, когда очнется.

В пакете, кроме телефона, были ключи, косметичка, проездной, паспорт.

Я открыл паспорт.

Вероника Андреевна Миронова. Двадцать семь лет. Москва. Прописка на Профсоюзной. Семейное положение — не замужем. Фотография — та же девушка, что лежит сейчас в моей кровати, только живая, улыбающаяся, с искрой в глазах.

Вероника.

Красивое имя. Почти античное. Победительница.

Я закрыл паспорт и положил обратно в пакет. Теперь я знал, как к ней обращаться. Если она вообще захочет со мной разговаривать.

Рассвет приближался. Я чувствовал его каждой клеткой — тяжелое, давящее приближение солнца. Даже сквозь плотные шторы оно просачивалось, заставляя кожу слегка пощипывать.

Я встал, проверил шторы — все задернуты, ни одной щелочки. Потом прошел в гостиную, включил телевизор без звука. Мелькали картинки ночных новостей, какие-то ток-шоу, реклама. Я смотрел и не видел.

Мысли вертелись по кругу.

Что я буду делать, когда она очнется? Как объясню? С чего начну?

«Привет. Я вампир. Ты теперь тоже вампир. Прости, что не спросил. Будешь кровь?»

Идиотизм.

Я прошел на кухню, налил себе наконец тот бокал, к которому не притронулся ранее. Выпил залпом — почувствовал, как силы возвращаются, как уходит слабость после обращения. Организм восстанавливался быстро — за пару дней я приду в норму.

А она?

Сколько ей потребуется времени, чтобы привыкнуть? Чтобы перестать ненавидеть? Чтобы принять себя новую?

Месяцы? Годы? Десятилетия?

У меня было время. У меня была вечность. Но выдержит ли она эту вечность рядом со мной?

Я вернулся в спальню и снова сел в кресло.

Вероника не шевелилась. Дышала — редко, раз в несколько минут, почти незаметно. Глаза под веками двигались — быстрая фаза сна, сновидения. Интересно, что ей снится? Тот переход? Моя кровь? Смерть?

Я смотрел на нее и чувствовал, как внутри разрастается странное тепло. Не физическое — душевное. То, которое я считал атрофированным за сто лет одиночества.

Оказывается, оно не атрофировалось. Просто спало. Ждало своего часа.

— Ты даже не представляешь, что ты со мной сделала, — шепнул я. — Одним своим взглядом. Одним «я не хочу».

Вероника не ответила.

Я откинулся в кресле и позволил себе просто быть рядом. Ждать. Надеяться. Бояться.

Скоро она откроет глаза. И тогда начнется самое сложное.

Но пока — пока она спит, и в этом сне она принадлежит только себе. Не мне, не новой природе, не вечности. Просто спит, как любая обычная девушка, уставшая после тяжелого дня.

Я позавидовал этому сну. По-хорошему, по-человечески позавидовал.

За окном взошло солнце. Шторы надежно защищали нас обоих. Город просыпался, гудел машинами, звонил будильниками, варил кофе. Жил своей обычной жизнью, не подозревая, что в этой старой квартире на Кутузовском случилось чудо. Или катастрофа.

Я закрыл глаза.

Мы еще поговорим, Вероника. Когда ты будешь готова. Когда я буду готов. А пока — просто спи. Я посторожу.

И впервые за много лет я уснул спокойно. Зная, что утро принесет не пустоту, а нечто новое. Страшное, пугающее, непонятное — но новое. А значит, живое.

Сознание возвращается ударом.

Без предупреждения, без плавного всплытия из глубины сна — просто раз — и я уже здесь. Вся сразу. Как будто кто-то включил рубильник, и электричество побежало по проводам.

Первое, что я чувствую — боль.

Но не та, что была в переходе, не огненная и не ледяная. Другая. Боль от мира. От того, как он давит на меня со всех сторон.

Звуки.

Их слишком много. Где-то за стеной гудит холодильник — этот звук заполняет комнату, вибрирует в зубах, отдается в затылке. За окном — город, миллион голосов, двигателей, шагов, сигналов. Я слышу, как на соседней улице тормозит машина, как скрипят тормоза, как хлопает дверца, как женщина ругается с мужчиной. Я слышу дыхание людей в соседних квартирах, биение их сердец, ток крови по венам.

Кровь.

Запах ударяет в ноздри раньше, чем я успеваю подумать. Металлический, сладковатый, теплый. Он плывет откуда-то из-за стены, с кухни, смешивается с другими запахами — кофе, сырости, старой бумаги, мужского парфюма. Но кровь перебивает все. Она манит, дразнит, сводит с ума.

Мой рот наполняется слюной.

Я сажусь на кровати резко, рывком, и едва не падаю обратно — вестибулярный аппарат сбоит, мир наклоняется, плывет, никак не встанет на место. Хватаюсь руками за одеяло, сжимаю пальцы и чувствую каждую ниточку ткани, каждую ворсинку. Слишком отчетливо, слишком ярко.

Кожа горит.

Воздух касается меня, как наждачная бумага. Одеяло колется. Простыня подо мной — ледяная и шершавая. Я смотрю на свои руки — они кажутся чужими, слишком белыми, почти прозрачными. Вены проступают синим, но пульса под ними не видно. Пульса нет.

Сердце не бьется.

Я прижимаю ладонь к груди — тишина. Ни тук-тук, ничего. Только пустота и холод.

Паника накрывает с головой.

— Что со мной? — шепчу я. Голос звучит странно — глубже, тише, с непривычными обертонами.

Я оглядываю комнату. Чужая, большая, с высоким потолком и тяжелыми шторами. Темно, но я вижу каждую деталь — трещинку в лепнине, пылинки в воздухе, фактуру обоев. Я вижу в темноте. Как кошка. Как...

В углу комнаты что-то шевелится.

Кресло. В кресле — человек.

Мужчина.

Он спит, откинув голову на спинку, длинные ноги вытянуты, руки сложены на груди. Темные волосы, бледная кожа, тонкие черты лица. Красивый. Опасно красивый.

Я не знаю его.

Мысль бьет током: чужой дом, чужая комната, чужой мужчина. Последнее, что я помню — арка, нападение, удар. А потом — темнота и боль.

Меня похитили.

Меня изнасиловали.

Меня убили.

Мысли скачут, накладываются друг на друга, множатся. Паника заливает мозг адреналином — но сердце не ускоряется, оно вообще молчит. Тело реагирует странно, заторможенно, будто я смотрю на себя со стороны.

Я вскакиваю с кровати. Ноги подкашиваются — слишком резкое движение, слишком непривычное тело. Я хватаюсь за спинку кровати, чтобы не упасть, и замираю.

Мужчина открыл глаза.

Он смотрит на меня.

Глаза у него светлые, почти прозрачные в полумраке. В них нет сонной мути — только спокойное, выжидающее внимание. Будто он и не спал вовсе. Будто ждал этого момента.

— Тихо, — говорит он. Голос низкий, ровный, без интонаций. — Не бойся.

Не бойся? Не бойся?!

— Кто вы? — кричу я. Вернее, пытаюсь крикнуть. Из горла вырывается шипение, почти звериное. — Где я? Что вы со мной сделали?

Он медленно поднимается из кресла. Высокий, выше, чем казалось. В темном свитере и брюках, босой. Двигается плавно, без лишних движений — так двигаются хищники.

Я отступаю на шаг и упираюсь спиной в стену.

— Не подходите, — шиплю я. — Я буду кричать.

— Кричи, — пожимает плечами он. — Здесь хорошая звукоизоляция. Никто не услышит.

Ледяной ужас сковывает внутренности. Это то, что говорят похитители своим жертвам. Это сценарий триллера, где девушку находят через неделю в подвале.

Я оглядываю комнату в поисках оружия, выхода, чего угодно. На тумбочке — бокал. Пустой, но тяжелый. Сойдет.

Я хватаю бокал и выставляю перед собой, как дубинку.

— Не подходите, — повторяю я. Голос дрожит. — Я разобью вам голову.

Мужчина останавливается. Смотрит на меня с любопытством — без страха, без агрессии, просто изучает. Как ученый новый вид жуков.

— Смелая, — замечает он. — Это хорошо. Пригодится.

— Что пригодится? — не понимаю я. — Для чего?

Он вздыхает и садится обратно в кресло. Движения спокойные, неторопливые, демонстративно неопасные. Садится и смотрит на меня снизу вверх.

— Давай договоримся, — предлагает он. — Ты опустишь бокал, а я отвечу на все твои вопросы. Честно. Полностью. Без утайки.

— С чего я должна вам верить? — выдыхаю я.

— А с того, что выбора у тебя все равно нет, — он пожимает плечами. — Если бы я хотел тебя убить, ты была бы уже мертва. Если бы хотел изнасиловать — изнасиловал бы, пока ты была без сознания. Я этого не делал. Просто сидел и ждал, пока ты очнешься.

Логика в его словах есть. Но паника не отпускает.

— Где я? — спрашиваю я. Бокал все еще в руке, но я опускаю его чуть ниже.

— В моей квартире. Кутузовский проспект.

— Как я сюда попала?

— Я принес тебя на руках.

— Зачем?

Он смотрит мне прямо в глаза. Взгляд тяжелый, пронзительный, немигающий.

— Потому что ты умирала. И я тебя спас.

Слово «спас» повисает в воздухе. Я перевариваю его, и вдруг воспоминания начинают возвращаться. Обрывками, вспышками.

Арка. Двое. Удар. Нож. Боль. Холодный асфальт под спиной. Кто-то наклоняется надо мной. Лицо — не вижу, только глаза. Светлые, почти прозрачные. Те же глаза, что смотрят на меня сейчас.

Укус.

Я чувствую его снова — ледяное вторжение в шею, чужеродное, глубокое. И тепло после. Чужую кровь в своих венах.

Я подношу руку к шее. Кожа гладкая — ни ран, ни шрамов. Но память тела не обманешь. Там было. Там точно было.

— Вы... — я сглатываю, пытаясь подобрать слова. — Вы пили мою кровь?

Он качает головой:

— Нет. Я вливал в тебя свою.

Тишина. Длинная, тяжелая, гулкая.

Я смотрю на него, и вдруг все кусочки пазла начинают складываться в картину. Страшную, невероятную, невозможную.

Вампиры.

Существа, которые пьют кровь. Которые живут вечно. Которые могут обращать других. Мифы, легенды, страшилки на ночь.

Он — вампир.

Я смотрю на его бледную кожу, на глаза, светящиеся в темноте, на идеальные черты лица. И понимаю: это правда. Все эти истории — правда.

— Вы... вы превратили меня... — шепчу я.

— Да, — кивает он. Просто, буднично, как будто речь о погоде.

Мир рушится.

Нет, не рушится — взрывается. Разлетается на осколки, которые впиваются в мозг, в сердце, в душу.

— Вы не имели права! — кричу я. Голос срывается на визг. — Вы не спрашивали! Вы не могли! Я не хотела! Я не просила!

Бокал летит в него. Целюсь в голову — и попадаю. Он даже не пытается уклониться. Стекло ударяется о лоб, отскакивает, падает на пол. Кровь — его кровь — выступает на коже тонкой полоской. И тут же затягивается, исчезает на глазах.

Он даже не моргнул.

— Я знаю, — говорит он спокойно. — Прости.

— Прости?! — я мечусь по комнате, как зверь в клетке. — Ты сломал мне жизнь, уродина! Ты превратил меня в чудовище! И говоришь «прости»?

— В чудовище, — повторяет он задумчиво. — Интересный выбор слов. Ты предпочла бы быть мертвой?

Я замираю.

Мертвой.

Я вспоминаю нож. Холод в животе. Уходящую жизнь. Я вспоминаю, как хотела жить — так сильно, что это желание, наверное, было слышно за километры.

— Я могла умереть, — говорю я тихо.

— Ты умирала, — поправляет он. — Еще минута — и все. Твои серые глаза погасли бы навсегда. Я видел это. Я чувствовал это. И я не смог.

— Не смог что?

— Не смог дать тебе умереть.

Его голос дрожит. Впервые за все время — дрожит. Совсем чуть-чуть, на одной ноте. Но я слышу. Я теперь все слышу.

Я смотрю на него — на вампира, который сидит в кресле и смотрит на меня с выражением, которого я не могу расшифровать. Вина? Жалость? Страх? Нежность?

— Ты меня не знаешь, — говорю я. — Мы чужие. Ты видел меня в первый раз. И решил... это? Подарить мне вечность?

— Не решил, — качает он головой. — Не думал. Просто сделал. Инстинкт.

— Инстинкт вампира — пить кровь, а не раздавать свою.

— Инстинкт человека — спасать, — тихо говорит он. — А я когда-то был человеком.

Эти слова бьют сильнее всего.

Когда-то был человеком. Как я теперь. Был — и стал этим. Холодным, бледным, бессмертным.

Я опускаюсь на пол, прижимаюсь спиной к стене и закрываю лицо руками. Хочется плакать, но слез нет. Вампиры не плачут? Или просто еще не время?

— Что мне теперь делать? — шепчу я. — Как жить? Где жить? Кем я теперь?

Он молчит долго. А потом я слышу его голос — рядом. Он подошел бесшумно, опустился на корточки напротив меня. Я чувствую его запах — сандал, старая бумага, дождь. И еще что-то темное, глубокое, свое.

— Сначала — привыкнуть, — говорит он. — Потом — принять. Потом — научиться. Я помогу.

— Зачем? — поднимаю я глаза. — Зачем тебе помогать? Ты сделал это. Ты ответил за свои действия. Дальше я сама.

— Не сама, — качает он головой. — Теперь мы связаны. Я твой создатель. Ты моя... — он запинается. — Моя ответственность. Пока ты не научишься жить сама, я буду рядом. Хочешь ты этого или нет.

— А если я не хочу, чтобы ты был рядом? — вызывающе смотрю я. — Если я ненавижу тебя?

— Имеешь полное право, — кивает он. — Ненавидь. Это нормально. Все новообращенные ненавидят своих создателей. Я сам ненавидел своего лет пятьдесят.

Пятьдесят лет.

Целая человеческая жизнь. Полвека ненависти. И он предлагает мне это?

— Я не хочу ненавидеть пятьдесят лет, — говорю я устало. — Я хочу домой.

— Нельзя, — жестко отвечает он. — Солнце скоро встанет. Ты сгоришь.

— Тогда ночью.

— Ночью тебя будет мучить голод. Ты нападешь на первого же человека и убьешь его. А потом придет Совет и уничтожит тебя.

— Какой совет?

— Вампирский. Те, кто следят за порядком. Ты создана без разрешения. Ты — ошибка. Тебя имеют право убить в любой момент.

Я смотрю на него и вижу — он не шутит. Не пугает. Говорит правду. Такую же страшную, как все остальное.

— И что? Мне теперь всю жизнь сидеть в этой квартире? — в моем голосе отчаяние.

— Нет. Не всю жизнь. Неделю-две, пока не привыкнешь к голоду, к звукам, к запахам. Потом начнем выходить по ночам. Потом я научу тебя контролировать жажду. Потом ты сможешь жить почти как раньше.

— Почти, — эхом повторяю я.

— Ты не увидишь солнца, — говорит он тихо. — Не будешь есть обычную еду. Не сможешь завести семью — дети у вампиров не рождаются. Друзья будут стареть и умирать, а ты останешься молодой. Это цена.

Я молчу.

Слова падают в пустоту, как камни в колодец. Я пытаюсь осознать, принять, переварить — и не могу. Слишком много. Слишком страшно.

— Как тебя зовут? — спрашиваю я вдруг.

Он удивленно поднимает бровь:

— Герман.

— Герман, — повторяю я. — Ты разрушил мою жизнь. Ты отнял у меня всё. Я ненавижу тебя.

— Знаю, — кивает он.

— Но ты единственный, кто у меня сейчас есть. И если ты врешь — я тебя убью. Найду способ и убью.

Он улыбается. Впервые за все время — улыбается. Криво, грустно, почти нежно.

— Договорились, — говорит он. — А теперь давай знакомиться по-настоящему. Я Герман. Вампир, сто сорок семь лет. Живу в Москве, работаю в НИИ Гематологии. Люблю старые книги и ночные прогулки. Не ем людей, пью донорскую кровь. И я правда не хотел тебя обидеть.

Я смотрю на него долго-долго. Вглядываюсь в глаза, в лицо, в каждую черточку. Ищу ложь, подвох, угрозу.

Не нахожу.

— Вероника, — отвечаю я наконец. — Архитектор. Двадцать семь лет. Люблю вино и свою работу. Ненавижу начальника и ноябрь. И сейчас я ненавижу тебя. Очень сильно.

— Принято, — кивает Герман. — Вероника, добро пожаловать в бессмертие. Прости, что не спросил.

Я закрываю глаза и прислоняюсь головой к стене.

Внутри — пустота и хаос. Снаружи — чужой город, чужой дом, чужой мужчина. Впереди — вечность, которой я не просила.

Но я жива. Почему-то это оказывается самым важным.

Жива.

И, может быть, этого достаточно.

Пока.

— Встань, — сказал Герман.

Я подняла голову. Он стоял надо мной, протягивая руку. Лицо спокойное, ровное, без эмоций. Будто ничего особенного не происходит. Будто не он только что сообщил мне, что я превратилась в чудовище.

— Зачем? — спросила я хрипло.

— Я покажу тебе.

Я не хотела брать его руку. Не хотела прикасаться к нему. Но ноги не слушались, тело было ватным, и без помощи я бы не встала.

Я взяла его за руку.

Ладонь у него была холодной, сухой, с длинными пальцами. Сильной. Он легко поднял меня, поставил на ноги и тут же отпустил, будто обжегся.

— Иди за мной, — бросил он и направился к двери.

Я поплелась следом.

Коридор оказался длинным, с высокими потолками и дорогими обоями. Мы прошли мимо гостиной, где я мельком увидела книжные шкафы от пола до потолка, и остановились в прихожей.

Здесь было светлее — горела люстра под потолком, и я впервые увидела себя.

В прихожей висело большое зеркало в тяжелой деревянной раме. Старинное, с патиной, наверняка дорогое. Я подошла к нему — и замерла.

Там никого не было.

Я видела Германа — он стоял позади меня, бледный, высокий, с темными волосами. Видела край шкафа, вешалку с пальто, паркетный пол. Но там, где должна была стоять я, была пустота.

Я поднесла руку к лицу. Рука была — вполне реальная, с короткими ногтями, с тонким шрамиком на запястье. Я помахала ею перед зеркалом.

Пустота.

— Этого не может быть, — прошептала я.

— Может, — спокойно ответил Герман. — Мы не отражаемся. И не снимаемся на фото. Старая технология фиксирует только живых.

— Я живая! — крикнула я, оборачиваясь.

Он посмотрел на меня с сожалением.

— Ты существуешь. Но живой тебя назвать сложно. Твоё сердце не бьется. Ты не дышишь. Твоя температура сравнима с температурой трупа. Ты — нежить. Нежить. Так это называется в западной классификации.

— Бред, — выдохнула я. — Полный бред. Это сон. Кошмар. Я сплю, и сейчас проснусь. Меня ударили, я в больнице, мне снятся наркотические сны...

Я с силой ущипнула себя за руку. Больно. Кожа покраснела. Я не проснулась.

— Это не сон, Вероника, — терпеливо сказал Герман. — И не наркотики. Это реальность. Твоя новая реальность.

Я замотала головой, отказываясь верить. Пятилась назад, пока не уперлась спиной в стену.

— Нет. Нет. Я не верю. Это какой-то трюк. Зеркало особое. Или я сплю. Или...

— Хорошо, — перебил он. — Пойдем дальше.

Он взял меня за руку и потащил к выходу. Я упиралась, но сил не было — он просто открыл дверь квартиры и вытащил меня в подъезд.

— Ты с ума сошел? — зашипела я. — Я в халате! И босиком!

Он даже не обернулся. Потащил меня к лифту, впихнул внутрь, нажал кнопку первого этажа.

— Ты хотела доказательств, — сказал он, глядя прямо перед собой. — Получишь доказательства.

Лифт ехал вниз. Я смотрела на свое отражение в полированных стенах лифта — и не видела его. Только Германа. Он стоял рядом со мной, и его отражение было четким, а моего — нет.

— Как такое возможно? — прошептала я.

— Потому что душа покидает тело при обращении, — ответил он. — Зеркала отражают душу. Её у нас нет. Или она меняется так, что свет не фиксирует. Учёные до сих пор спорят.

— Учёные изучают вампиров?

— Некоторые. Тайно. Очень тайно.

Лифт остановился. Двери открылись. Герман вытащил меня в подъезд, где сидела консьержка — пожилая женщина с усталым лицом. Она глянула на меня без особого интереса — девушка в халате и босиком, ну и что, молодёжь всякая бывает.

— Доброй ночи, Герман Сергеевич, — кивнула она.

— Доброй, Зинаида Петровна, — ответил он и вывел меня на улицу.

Ночной воздух ударил в лицо. Свежий, холодный, влажный. Москва гудела огнями, где-то сигналили машины, пахло бензином и мокрым асфальтом. Красиво. Я любила Москву ночью.

— Смотри, — сказал Герман, останавливаясь под фонарём.

Я посмотрела. Обычный фонарь, светит ярко, под ним мы стоим вдвоём.

— Подними руку, — скомандовал он.

Я подняла. И закричала.

Моя рука задымилась. Кожа покраснела, пошла волдырями, начала чернеть прямо на глазах. Боль была чудовищной — жгучей, рвущей, невыносимой.

Герман рванул меня обратно, в тень подъезда. Боль мгновенно утихла. Я смотрела на свою руку — кожа восстанавливалась на глазах, волдыри втягивались, чернота исчезала. Через минуту рука выглядела совершенно здоровой.

— Это ультрафиолет, — спокойно объяснил Герман. — Обычный солнечный свет убивает нас за секунды. Лампы дневного света — за минуты. Фонари — обжигают, но не смертельно. Ты привыкнешь со временем, кожа адаптируется, но полностью никогда.

Я стояла, прижавшись спиной к стене подъезда, и смотрела на свою руку. Только что она горела. Только что я видела, как плоть плавится. А теперь — целая, невредимая, как будто ничего и не было.

— Это... регенерация? — спросила я тупо.

— Да. Мы восстанавливаемся быстро. Но от солнца не успеваем — смерть наступает быстрее, чем регенерация.

Я закрыла глаза. В голове было пусто и гулко. Мысли разбегались, как тараканы от света.

— Заведи меня обратно, — попросила я. — Пожалуйста.

Герман кивнул и повёл меня к лифту. Консьержка снова кивнула, не обращая внимания на мой халат и босые ноги. Лифт. Коридор. Квартира.

Я зашла внутрь и сползла по стене на пол.

— Сядь в кресло, — предложил Герман. — Так удобнее.

— Мне уже ничего не будет удобно, — ответила я. — Никогда.

Он не стал спорить. Просто стоял и смотрел на меня сверху вниз, сложив руки на груди.

Я пыталась переварить увиденное. Зеркало. Рука. Фонарь. Это было реально. Это происходило на самом деле. Я не спала, мне не кололи наркотики, я не сошла с ума.

Я действительно превратилась в вампира.

— Зачем ты мне это показал? — спросила я, не поднимая головы. — Чтобы я убедилась, что жизнь кончена?

— Чтобы ты перестала отрицать очевидное, — ответил он. — Чем быстрее ты примешь реальность, тем быстрее научишься в ней жить.

— Я не хочу в ней жить! — крикнула я, вскакивая. — Я хочу обратно! Хочу быть человеком! Хочу видеть своё отражение, гулять под солнцем, есть нормальную еду, пить вино, в конце концов!

— Вино ты пить можешь, — спокойно заметил он. — Только оно не дает эффекта. Алкоголь не действует на нас.

— Замечательно, — я рассмеялась истерически. — Просто прекрасно. Я не могу напиться, не могу загорать, не могу смотреться в зеркало. Что я могу? Пить кровь и бояться света?

— Можешь жить вечно, — тихо сказал Герман. — Можешь видеть в темноте, слышать на километры, двигаться быстрее ветра. Можешь читать мысли, если научишься. Можешь любить так, как люди не умеют. Всё зависит от тебя.

Я посмотрела на него. В его словах была странная убеждённость. Будто он верил в то, что говорил.

— Ты любил? — спросила я вдруг. — По-настоящему?

Он замер. Взгляд стал отстранённым, далёким.

— Давно. Очень давно. Она умерла.

— Человеком была?

— Да. Я не успел её обратить. Она заболела чумой и умерла за три дня, пока я искал способ её спасти.

Я замолчала. Эта короткая история сказала больше, чем любые доказательства. Он знал, что такое потеря. Он знал, что такое боль. И он всё равно превратил меня в вампира.

— Ты поэтому спас меня? — спросила я. — Потому что не успел тогда?

— Я не знаю, — честно ответил он. — Я не думал. Просто сделал.

— А теперь жалеешь?

Он посмотрел мне прямо в глаза. Долго, пристально, немигающе.

— Нет, — сказал он. — Не жалею.

Этот ответ ударил сильнее всего. Не жалеет. Он не жалеет, что сломал мою жизнь. Не жалеет, что превратил в чудовище. Стоит и смотрит своими прозрачными глазами и говорит: не жалею.

— Ты... — начала я, и тут внутри что-то оборвалось.

Голод.

Он накатил внезапно, как цунами. Как будто внутри меня разверзлась чёрная дыра, которая требовала, требовала, требовала. Жажда. Дикая, животная, всепоглощающая жажда крови.

Я согнулась пополам, схватившись за живот. Внутренности скрутило спазмом. Рот наполнился слюной — вязкой, горячей, чужой. Клыки — у меня появились клыки! — выдвинулись из дёсен, царапая губы.

— Что со мной? — прохрипела я. — Герман!

Он мгновенно оказался рядом. Схватил меня за плечи, заглянул в глаза.

— Голод, — сказал он жёстко. — Первый голод. Ты должна выпить крови.

— Нет! — я замотала головой. — Не буду! Я не буду пить кровь!

— Будешь, — спокойно ответил он. — Иначе сойдёшь с ума. Или нападёшь на меня. Или выбежишь на улицу и убьёшь первого встречного.

— Не нападу, — простонала я, борясь с желанием впиться зубами в его шею. Она была так близко. Такая бледная, такая беззащитная. Вена пульсировала — я видела её, слышала, чувствовала запах крови под кожей.

— Вероника, смотри на меня, — приказал он. Я подняла глаза. — Ты сильнее голода. Ты человек — была человеком. Ты можешь контролировать себя. Но тебе нужна кровь. Сейчас.

— Где? — выдохнула я. — Где взять?

— На кухне. В холодильнике. Донорская. Безопасная.

Он поднял меня на руки — легко, как пушинку — и понёс на кухню. Я вцепилась в его плечи, борясь с желанием вонзить клыки в его шею прямо сейчас. Это было физически больно — не пить, когда источник так близко.

На кухне он поставил меня на пол, открыл холодильник. Я увидела ряды пакетов с красной жидкостью. Кровь. Много крови.

— Пей, — сказал он, протягивая мне пакет.

Я схватила его дрожащими руками. Приложила к губам. Тёплая — он подогрел? Неважно. Важно, что внутри — кровь.

Первый глоток обжёг горло. Второй — разлился теплом по телу. Третий — принёс облегчение. Я пила жадно, большими глотками, чувствуя, как отступает голод, как успокаиваются внутренности, как мысли становятся яснее.

Когда пакет опустел, я откинула голову и выдохнула.

— Что это было? — спросила я севшим голосом.

— Голод, — повторил Герман. — Теперь он будет приходить регулярно. Раз в несколько дней. Со временем научишься его контролировать, чувствовать приближение, утолять до того, как он станет невыносимым.

Я посмотрела на пустой пакет. На этикетку: «0(I) Rh+». Донорская кровь. Я только что выпила донорскую кровь.

Меня должно было тошнить. Должно было мутить от осознания того, что я пью человеческую кровь, как вампир из фильмов ужасов.

Но мне было хорошо. Спокойно. Сыто.

— Я чудовище, — сказала я тихо.

— Ты вампир, — поправил Герман. — Чудовищем тебя делают поступки, а не природа.

— Я пила кровь.

— Ты пила донорскую кровь. Никто не пострадал. Никто не умер. Ты утолила голод без жертв. Это не делает тебя чудовищем.

Я посмотрела на него. Он стоял у холодильника, спокойный, ровный, уверенный. Учитель, объясняющий урок.

— Сколько тебе лет? — спросила я.

— Сто сорок семь.

— И ты ни разу не убил человека?

Он замялся. Всего на секунду, но я заметила.

— Было, — признал он. — В первые годы. Потом научился контролировать. Потом нашёл способ получать кровь без убийств. Теперь не убиваю.

— А я? Я смогу?

— Сможешь. Если захочешь.

Я вздохнула и опустилась на стул. Голод отступил, оставив после себя усталость и пустоту. Хотелось спать, хотя сердце не билось и непонятно было, что такое сон для вампира.

— Что дальше? — спросила я.

— Дальше ты привыкаешь, — ответил Герман. — Неделю-две ты побудешь здесь. Научишься контролировать голод, чувства, эмоции. Потом начнём выходить в город. Потом решишь, как жить дальше.

— А работа? А мама? — я вдруг вспомнила. — Мама! Она же будет меня искать! Полицию вызовет!

— Завтра ночью ты ей позвонишь, — спокойно сказал Герман. — Скажешь, что уехала в командировку. Или поссорилась с парнем и решила пожить одна. Придумаем что-нибудь.

— Она не поверит.

— Поверит. Люди верят в то, во что хотят верить.

Я смотрела на него и чувствовала странную смесь эмоций. Ненависть никуда не делась — она сидела глубоко, готовая вырваться в любой момент. Но появилось и что-то ещё. Уважение? Доверие? Зависимость?

Он был единственным, кто знал, что со мной происходит. Единственным, кто мог объяснить, научить, защитить. Я ненавидела его за это. И нуждалась в нём.

— Ладно, — сказала я устало. — Я попробую. Но если ты меня обманешь...

— Убьёшь меня, я помню, — усмехнулся он. — Договорились.

Я встала и пошла обратно в спальню. Тело требовало отдыха — видимо, перестройка ещё не закончилась.

— Вероника, — окликнул он меня в дверях.

Я обернулась.

— Ты справишься. Я знаю.

— Откуда?

— По глазам вижу. Ты сильная.

Я ничего не ответила. Просто закрыла за собой дверь и рухнула на кровать.

Глаза закрылись сами. Последняя мысль перед сном была странной, неожиданной, пугающей.

«Интересно, какой он был человеком?»

И я провалилась в темноту.

Я проснулась от тишины.

Это было странное ощущение — открыть глаза и понять, что в комнате абсолютно, оглушительно тихо. Никакого гула города за окном, никакого дыхания соседей за стеной, никакого биения сердец. Только пустота и холод.

Я лежала на той же кровати, в той же комнате, под тем же тяжелым одеялом. За окном было темно — шторы плотно задернуты, ни лучика. Сколько я проспала? Час? Сутки? Неделю?

Тело чувствовало себя отдохнувшим, но каким-то чужим. Слишком легким, слишком быстрым, слишком... мертвым.

Я села и посмотрела на свои руки. Бледные, тонкие, с едва заметными венами. Красивые. Чужие.

Воспоминания нахлынули волной. Арка. Нож. Кровь. Укус. Герман. Зеркало. Фонарь. Пакет с кровью.

Я зажмурилась, пытаясь прогнать их, но они не уходили. Они вплавились в мозг, стали частью меня.

Это не сон. Это реальность.

Я — вампир.

Я спустила ноги с кровати и встала. Тело слушалось идеально — ни малейшей скованности, ни намека на усталость. Я чувствовала себя так, будто выспалась за неделю вперед. И одновременно — будто умерла.

В комнате было зеркало — трюмо в углу. Я подошла к нему, хотя знала, что увижу.

Пустота.

Я стояла перед зеркалом, видела отражение комнаты, кровати, штор, но себя — не видела. Как призрак. Как несуществующая.

— Сука, — прошептала я. — Сука, сука, сука.

Слез не было. Вампиры не плачут. Но внутри все разрывалось от боли.

Я вышла из спальни и пошла на запах. Он вел на кухню — запах крови, кофе и того особого, неуловимого аромата, который теперь ассоциировался у меня с Германом.

Он сидел за столом с бокалом в руке. Пил кровь. Спокойно, буднично, как люди пьют утренний кофе. Увидел меня, кивнул:

— Доброй ночи. Как спалось?

Я смотрела на него и чувствовала, как внутри закипает лава.

— Доброй ночи? — переспросила я. — Доброй ночи?! Ты издеваешься надо мной?

Он поставил бокал и посмотрел на меня с привычным спокойствием.

— Нет. Я просто спросил, как ты себя чувствуешь.

— Как я себя чувствую? — я шагнула к нему. Голос дрожал от ярости. — Я чувствую себя монстром! Я чувствую себя трупом! Я не вижу себя в зеркале, моя рука горела под фонарем, я пила кровь из пакета! Как, по-твоему, я должна себя чувствовать?

— Привыкание всегда тяжело, — начал он. — Первое время...

— Заткнись! — заорала я. — Заткнись, тварь!

Он замолчал. Смотрел на меня без обиды, без злости, без страха. Просто смотрел — и ждал.

А меня прорвало.

— Ты кто такой, чтобы решать за меня?! — кричала я. — Ты имел право?! Ты спросил меня?! Я не просила! Я не хотела! У меня была жизнь, понимаешь? Жизнь!

Я металась по кухне, как зверь в клетке. Слова вырывались сами, без контроля, без цензуры.

— Я архитектор! Я училась десять лет, чтобы строить дома! У меня был проект — жилой комплекс на набережной, лучший в моей карьере! У меня были планы, мечты, цели! Я хотела путешествовать, хотела семью, хотела детей! Детей, понимаешь?

Я схватила со стола чашку и швырнула об стену. Керамика разлетелась вдребезги. Герман даже не моргнул.

— А теперь что? — продолжала я. — Теперь я не могу выйти на солнце! Не могу есть нормальную еду! Не могу завести семью — ты сам сказал, что у вампиров не бывает детей! Не могу стареть вместе с друзьями! Я буду вечно молодой, а они будут умирать — один за другим!

Я остановилась и посмотрела на него. Он сидел неподвижно, как статуя.

— Ты отнял у меня всё, — сказала я тихо. Голос сел от крика. — Всё, что у меня было. Всё, чем я жила. Всё, что я любила. И зачем? Чтобы я стала такой же тварью, как ты?

Он молчал.

— Ответь мне! — заорала я снова. — Зачем ты это сделал? Тебе было жалко? Ты хотел поиграть в бога? Решил, что имеешь право распоряжаться чужими жизнями?

— Я не знаю, — сказал он наконец.

— Не знаешь?! — я рассмеялась истерически. — Прекрасный ответ! Ты не знаешь, зачем сломал мне жизнь!

— Я знаю, почему, — поправил он. — Я не знаю, зачем. Это разные вещи.

— Объясни.

Он встал. Подошел к окну, раздвинул шторы — там была ночь, темнота, огни города. Стоял ко мне спиной и говорил:

— Ты умирала. Я видел, как жизнь уходит из тебя. Твои глаза — серые, с крапинками — они гасли. И я не смог. Не смог смотреть, как ты уходишь.

— Это не причина превращать меня в чудовище!

— А что причина? — он обернулся. В глазах — боль. Настоящая, живая боль. — Сказать себе: «она умрет, и это не мое дело»? Пройти мимо? Оставить тебя истекать кровью на мокром асфальте?

— Да! — крикнула я. — Лучше бы ты прошел мимо! Лучше бы я умерла человеком, чем жила монстром!

Он замер. Смотрел на меня долго-долго. А потом тихо спросил:

— Ты правда так думаешь?

— Да!

— Ты бы предпочла быть мертвой?

— Да!

Вранье. Я поняла это в ту же секунду, как сказала. Не хочу умирать. Ни тогда, в арке, ни сейчас. Жизнь — даже такая, даже вампирская — была мне дороже смерти. Но признаться в этом сейчас, ему, значило сдаться. А я не могла сдаться.

Он смотрел на меня и, кажется, видел насквозь. Видел мою ложь, мою боль, мой страх.

— Ты врешь, — сказал он спокойно. — И сама это знаешь.

— Не тебе решать, что я чувствую! — огрызнулась я.

— Не мне, — согласился он. — Но я вижу. Я прожил сто сорок семь лет. Я научился читать людей. И вампиров тоже.

— Тогда прочти вот это, — я шагнула к нему и ткнула пальцем в грудь. — Я ненавижу тебя. Всем своим существом. Всей своей мертвой душой. Я хочу, чтобы ты исчез. Чтобы ты оставил меня в покое. Чтобы ты никогда ко мне не приближался.

— Хорошо, — сказал он. — Я уйду.

Я опешила.

— Что?

— Я уйду, — повторил он. — Оставлю тебя здесь. В квартире есть запас крови на месяц. Деньги — в столе, наличные, бери сколько нужно. Документы твои — в прихожей. Телефон заряжен. Выходить можно только ночью, днем — ни в коем случае. Совет я попробую отвести, скажу, что уничтожил тебя. Если не получится — они придут за тобой. Тогда беги. Я научу, как.

Я слушала и не верила. Он говорил это спокойно, деловито, будто обсуждал план эвакуации.

— Ты... ты серьезно? — спросила я.

— Вполне. Ты хочешь, чтобы я ушел. Я уйду. Ты хочешь быть одна — будь одна. Я не тюремщик.

— А кто ты?

— Тот, кто совершил ошибку, — тихо сказал он. — И теперь пытается ее исправить.

Он направился к выходу. Прошел мимо меня, даже не взглянув. Я смотрела ему в спину и чувствовала, как внутри нарастает паника.

Он уходит. Оставляет меня одну. В чужой квартире, в чужом городе, в чужой жизни.

А что, если я не справлюсь? Что, если голод нападет снова, а крови не будет? Что, если придет этот Совет и убьет меня? Что, если я выйду на улицу и наброшусь на кого-нибудь?

— Стой, — вырвалось у меня.

Он остановился в дверях. Не обернулся.

— Чего ты хочешь, Вероника? — спросил он устало. — Чтобы я остался? Чтобы ушел? Чтобы убил тебя, как ты просила? Решай.

Я молчала. В голове было пусто и страшно.

Он обернулся. Посмотрел на меня — и вдруг улыбнулся. Грустно, почти виновато.

— Ты не хочешь, чтобы я уходил, — сказал он. — Ты боишься остаться одна. Это нормально. Я тоже боялся.

— Ты ничего не боишься, — буркнула я.

— Я боюсь, — возразил он. — Я боюсь, что ты не справишься. Я боюсь, что Совет тебя найдет. Я боюсь, что я тебя погубил. Я много чего боюсь.

— А выглядишь спокойным.

— Научился. Сто сорок семь лет практики.

Я смотрела на него и чувствовала, как ненависть смешивается с чем-то еще. С благодарностью? С доверием? С зависимостью?

— Ты правда останешься, если я попрошу? — спросила я тихо.

— Да.

— И не будешь меня трогать?

— Не буду.

— И научишь всему, что нужно?

— Научу.

— И защитишь от этого вашего Совета?

— Защищу. Ценой своей жизни, если понадобится.

— Зачем? — вырвалось у меня. — Зачем тебе это? Я тебе никто. Чужая девушка, которую ты спас по глупости. Почему ты готов умирать за меня?

Он подошел ближе. Остановился в шаге. Посмотрел в глаза.

— Потому что я за тебя в ответе, — сказал он. — Потому что без меня ты погибнешь. Потому что я не могу иначе. И потому что...

Он запнулся.

— Что? — спросила я.

— Потому что в твоих глазах — жизнь. Даже сейчас, когда ты ненавидишь меня, проклинаешь, хочешь моей смерти — в них есть жизнь. А я сто лет не видел жизни. Только пустоту.

Я не знала, что ответить.

Мы стояли друг напротив друга — вампир и вампирша, создатель и творение, палач и жертва. И между нами висело что-то, чему я не могла подобрать названия.

— Ладно, — сказала я наконец. — Оставайся. Но не думай, что я тебя простила.

— Я и не надеюсь.

— И не подходи ко мне близко.

— Как скажешь.

— И вообще, ты мне противен.

— Знаю.

Я смотрела на него и чувствовала, как ненависть медленно трансформируется во что-то другое. В усталость? В принятие? В смирение?

— Я хочу спать, — сказала я. — Где здесь комната, в которой нет твоих вещей?

— Любая, — он усмехнулся. — Квартира большая. Выбирай любую.

Я развернулась и пошла прочь. В дверях остановилась.

— Герман.

— Да?

— Спасибо, что не ушел.

— Пожалуйста.

— Но я все равно тебя ненавижу.

— Помню.

Я пошла искать комнату. В голове было пусто и тихо. Ненависть никуда не делась — она сидела глубоко, свернувшись клубком. Но рядом с ней появилось что-то еще. Что-то, чему я боялась дать имя.

Наверное, это была надежда.

Надежда на то, что даже в этой новой, страшной, чужой жизни можно найти что-то хорошее.

Или кого-то.

Я зашла в первую попавшуюся комнату, закрыла дверь и рухнула на кровать.

Спать. Просто спать. А завтра — разбираться.

Я ждал этого момента.

После вспышки ненависти, после истерики, после того, как она прокляла меня и потребовала смерти, наступило затишье. Вероника ушла в дальнюю комнату и не выходила несколько часов. Я не тревожил — давал время остыть, прийти в себя, переварить.

Но время шло, а голод не ждал.

Я чувствовал его даже через стены — нарастающее напряжение, сосущую пустоту, которая скручивала ее внутренности. Она пыталась справиться сама, но это невозможно. Первый голод после обращения нельзя перетерпеть. Его можно только утолить.

Я взял из холодильника свежий пакет — первую положительную, самую нейтральную, без резкого запаха. Подогрел до температуры тела — так легче пьется новообращенным. Поставил на поднос вместе со стаканом воды (бесполезно, но психологически привычнее) и пошел к ней.

Дверь в комнату была закрыта. Я постучал.

— Вероника, открой.

Тишина.

— Я знаю, что ты не спишь. Тебе нужно пить.

— Убирайся, — глухо донеслось из-за двери.

— Не уберусь, пока ты не выпьешь. Голод будет только усиливаться. Через пару часов ты станешь опасна для себя и для меня.

— Мне плевать.

Я вздохнул. Подождал минуту. Потом просто повернул ручку — замка не было, конечно. Вампиры редко запираются — нам не от кого прятаться.

Вероника сидела на кровати, поджав ноги и обхватив колени руками. Темные волосы закрывали лицо. Она не подняла головы, когда я вошел.

— Я сказала — убирайся.

— Я слышал. Но не послушался.

Я поставил поднос на тумбочку рядом с кроватью. Пакет с кровью лежал на тарелке — красный, пульсирующий жизнью в моих глазах. Для нее он должен был выглядеть как... как что? Как еда? Как отрава? Как подтверждение чудовищности?

Она подняла голову. Посмотрела на пакет. И ее лицо исказилось.

— Убери это, — прошептала она.

— Не уберу.

— Убери! — крикнула она и отшвырнула поднос. Пакет отлетел к стене, лопнул, кровь разбрызгалась по обоям.

Я смотрел на красные пятна на светлой стене. Потом перевел взгляд на Веронику.

— Помогло? — спросил я спокойно.

Она тяжело дышала. Вампиры не нуждаются в дыхании, но в стрессе возвращаются старые привычки. Глаза горели — нечеловеческим, голодным огнем.

— Я не буду это пить, — сказала она. — Никогда.

— Будешь.

— Не буду!

— Вероника, — я сел на стул напротив нее. — Я понимаю, что ты чувствуешь. Отвращение, страх, отрицание. Я сам через это прошел. Но голод сильнее тебя. Он сломает твою волю, твои принципы, твою человечность. И тогда ты выйдешь на улицу и убьешь первого встречного.

— Не убью.

— Убьешь. Я видел это сотни раз. Новообращенные, которые отказывались пить донорскую кровь, всегда срывались. И после первого убийства остановиться уже невозможно. Кровь человека — она как наркотик. Попробовав раз, ты захочешь снова. И снова. И снова.

— Ты меня пугаешь.

— Да. Потому что это правда.

Она замолчала. Смотрела в стену, на разводы крови. Ноздри раздувались — запах дразнил, манил, сводил с ума.

— Я чувствую его, — сказала она тихо. — Этот запах. Он... он притягивает. Даже сейчас, когда меня тошнит от мысли, что это кровь, я хочу... я хочу...

— Выпить, — закончил я. — Это нормально. Это инстинкт. Ты должна научиться контролировать его, но сначала — признать.

— Я не хочу быть вампиром! — выкрикнула она.

— Уже поздно.

Она вскочила с кровати. Глаза горели диким огнем.

— Нет! Я не смирюсь! Я не буду пить кровь, не буду прятаться от солнца, не буду жить твоей жизнью! Я уйду отсюда!

— Вероника...

— Не подходи! — она отшатнулась к двери. — Я ухожу. Спасибо, что спас, но я сама разберусь.

Она выскочила в коридор. Я слышал, как она мечется в прихожей, находит свое пальто — грязное, в засохшей крови, но целое. Обувается. Открывает дверь.

— Вероника, остановись, — сказал я, выходя за ней. — Ты не готова.

— Я никогда не буду готова! — крикнула она и выбежала в подъезд.

Я не побежал за ней. Бежать за новообращенной, которая в панике, — значит загнать ее в угол. А в углу она набросится на меня. И тогда придется либо убить ее, либо получить серьезные ранения.

Я пошел спокойно. Лифт ждать не стал — сбежал по лестнице, бесшумно, быстро. Надеялся успеть до выхода.

Не успел.

Вероника вылетела из подъезда и остановилась на крыльце. Ночь, темно, только фонари горят. Она сделала шаг вперед — и замерла.

Запахи.

Я знал, что она чувствует. Город пахнет тысячами людей. Их кровь — теплая, живая, пульсирующая — бьет в ноздри, как наркотик. Для нового вампира это невыносимо.

Она стояла, втягивая воздух, и я видел, как расширяются ее зрачки. Как дергаются ноздри. Как руки сжимаются в кулаки.

Голод брал свое.

— Вероника, — позвал я тихо. — Вернись.

Она не слышала. Она уже ушла в себя, туда, где правит только инстинкт.

И тут из-за угла вышел человек.

Мужчина, лет сорока, в дорогом пальто, с портфелем. Возвращался с работы или от любовницы — неважно. Важно, что он был один, в темном переулке, и от него пахло жизнью.

Вероника дернулась к нему.

Я рванул вперед, но расстояние было слишком большим. Она двигалась быстрее меня — новообращенные в приступе голода развивают невероятную скорость.

Мужчина не успел ничего понять. Только открыл рот, когда Вероника оказалась перед ним. Схватила за грудки, притянула к себе. Клыки уже выдвинулись — я видел, как блеснули они в свете фонаря.

— Стой! — заорал я.

Она замерла. Голос подействовал — рефлекс подчинения старшему. Но глаза остались безумными, дикими, нечеловеческими.

Мужчина смотрел на нее с ужасом. Он не понимал, что происходит, но чувствовал — рядом смерть.

— Отпусти его, — сказал я, подходя ближе. — Медленно. Не делай резких движений.

Вероника дрожала. Вся, с головы до ног. Борьба инстинкта и разума была видна невооруженным глазом.

— Я не могу, — прошептала она. — Он так вкусно пахнет...

— Можешь, — твердо сказал я. — Ты сильнее голода. Ты человек. Ты архитектор. Ты любила вино и ненавидела начальника. Ты не убийца.

— Я уже убийца, — выдохнула она. — Я чудовище.

— Ты стала чудовищем, но можешь остаться человеком. Выбор за тобой. Прямо сейчас. Отпусти его.

Мужчина скулил от страха. Я видел, как трясутся его колени. Еще минута — и он потеряет сознание. А бессознательный — легкая добыча.

Вероника смотрела на него. Потом перевела взгляд на меня. В глазах — боль, отчаяние, мольба.

— Помоги мне, — прошептала она.

Я шагнул вперед и положил руку ей на плечо. Холодная, напряженная, как струна.

— Смотри на меня, — приказал я. — Только на меня. Дыши. Глубоко. Представь, что вместо крови — вино. Красное, сухое, итальянское. Которое ты купила в тот вечер.

— Вино, — повторила она эхом.

— Да. Ты любишь вино. Оно пахнет терпко и сладко. Это просто напиток. Ты пьешь его, чтобы расслабиться после работы. Чтобы забыть про Борисовича и стройку.

— Борисович, — она чуть улыбнулась сквозь гримасу голода. — Мой начальник. Козел.

— Козел, — согласился я. — А этот мужик — просто случайный прохожий. Он тебе ничего не сделал. Отпусти его.

Ее пальцы разжались.

Мужчина рухнул на колени, потом вскочил и побежал прочь, даже не оглядываясь. Я слышал, как стучит его сердце — бешено, испуганно. Он будет жить. И, скорее всего, никому не расскажет, потому что никто не поверит.

Вероника стояла, глядя вслед убегающему. Плечи опущены, руки висят плетьми. Она вся была — воплощение отчаяния.

— Я чуть не убила его, — сказала она тихо.

— Не чуть. Ты остановилась. Это главное.

— Если бы ты не подошел...

— Но я подошел.

Она повернулась ко мне. Глаза сухие — плакать она все еще не могла. Но в них было столько боли, что мне стало физически плохо.

— Зачем ты меня спас? — спросила она. — В первый раз, в арке. И сейчас. Зачем тебе это?

— Затем, что я за тебя отвечаю.

— Это не ответ.

— Другого нет.

Она смотрела на меня долго. Потом вдруг шагнула ближе и уткнулась лицом мне в грудь. Не обняла — просто прижалась лбом. Я чувствовал ее дрожь, ее отчаяние, ее слабость.

— Я боюсь, — прошептала она. — Я очень боюсь.

— Знаю. — Я осторожно положил руку ей на затылок. Волосы мягкие, пахнут дымом и кровью. — Я тоже боялся.

— Ты ничего не боишься.

— Я боюсь, что ты не справишься. Что я тебя погубил. Что ты возненавидишь меня навсегда.

— Я уже ненавижу.

— Знаю.

Она подняла голову. Посмотрела в глаза. Расстояние между нами было сантиметров десять — опасное расстояние для вампиров. Я чувствовал ее голод, ее боль, ее странное, необъяснимое притяжение ко мне.

— Ты пахнешь кровью, — сказала она. — Сильнее, чем тот мужик.

— Я всегда пахну кровью. Я вампир.

— Я хочу тебя укусить.

— Знаю.

— И хочу, чтобы ты меня обнял.

Это было неожиданно. Я смотрел на нее и не знал, что ответить.

— Не надо, — сказал я наконец. — Не сейчас. Ты не контролируешь себя. Это кончится плохо.

— Знаю. — Она отстранилась. — Просто скажи, что все будет хорошо.

Я усмехнулся. Впервые за долгое время — усмехнулся.

— Врать не буду. Хорошо не будет. Будет по-другому. Сложно, страшно, больно. Но ты справишься.

— Откуда такая уверенность?

— Ты остановилась. Сама. Я только помог. Значит, в тебе есть стержень.

Она кивнула. Помолчала. Потом сказала:

— Пойдем в квартиру. Я выпью твою донорскую кровь. И постараюсь не размазывать ее по стенам.

— Это прогресс, — улыбнулся я.

Мы вернулись в подъезд. Консьержка спала в своей будке, не заметив нашего ухода и возвращения. Лифт. Коридор. Квартира.

На кухне я достал новый пакет. Налил в бокал — стекло, тонкое, дорогое. Протянул ей.

Вероника взяла бокал дрожащими руками. Поднесла к губам. Поморщилась. Сделала глоток.

— Как на вкус? — спросил я.

— Как железо и смерть, — ответила она. — И почему-то хочется еще.

— Пей.

Она пила. Медленно, с отвращением, с борьбой. Но пила. Каждый глоток давался ей с трудом, но она не останавливалась.

Когда бокал опустел, она поставила его на стол и выдохнула.

— Я это сделала.

— Да.

— Я ненавижу тебя.

— Помню.

— Но теперь чуть меньше.

Я поднял бровь.

— Это прогресс?

— Это усталость. Завтра снова возненавижу.

— Буду ждать.

Она усмехнулась — впервые за все время — и пошла в свою комнату. В дверях остановилась.

— Герман.

— Да?

— Спасибо. За то, что не дал мне убить того мужика.

— Пожалуйста.

— И за то, что не дал мне убить себя.

— Это в моих интересах. Ты мне нужна живой.

— Зачем?

Я не ответил. Потому что сам не знал ответа.

Она ушла. Я остался на кухне, глядя на пустой бокал и капли крови на стене.

Зачем ты мне нужна, Вероника? Зачем я ввязался во все это? Зачем рисковал собой, своей жизнью, своим покоем?

Ответа не было. Только странное тепло в груди, которого я не чувствовал сто лет.

Я убрал бокал, стер кровь со стены и пошел в свою спальню.

Завтра будет новый день. Новая ночь. Новая попытка научить ее жить.

И, может быть, новая попытка понять, что происходит между нами.

Прошло три дня. Или ночи? Я уже сбилась со счета.

В квартире Германа не было окон — точнее, окна были, но наглухо зашторены тяжелыми светонепроницаемыми шторами. Я не видела солнца, не чувствовала смены дня и ночи. Только мои внутренние часы — странные, новые, вампирские — подсказывали, когда наступает вечер и можно выходить из комнаты.

Я ненавидела это место.

Я ненавидела каждую деталь: высокие потолки с дурацкой лепниной, старинную мебель, книжные шкафы от пола до потолка, запах старой бумаги и сандала. Я ненавидела кухню с ее промышленным холодильником, полным пакетов крови. Я ненавидела ванную, где не было зеркал — Герман убрал их специально, чтобы не травмировать меня.

Но больше всего я ненавидела его.

Герман появлялся каждый вечер. Стучал в дверь моей комнаты, спрашивал, как я. Приносил кровь — подогретую, в красивом бокале, будто это вино. Спрашивал, не нужно ли мне чего.

Я огрызалась. Посылала его куда подальше. Иногда швыряла в него вещи. Один раз запустила книгой — тяжелым томом Достоевского. Он даже не уклонился. Книга попала в плечо, упала на пол. Герман поднял ее, аккуратно поставил на место и вышел, не сказав ни слова.

Это бесило больше всего. Его проклятое спокойствие. Его вежливость. Его терпение.

Я хотела, чтобы он злился. Чтобы кричал. Чтобы ударил меня в ответ — тогда было бы проще. Тогда ненависть получила бы подтверждение. Тогда я могла бы сказать: «Вот видишь, он чудовище, он насильник, он заслуживает смерти».

Но он не давал повода.

Он был идеальным тюремщиком — вежливым, заботливым, ненавязчивым. Кормил, поил, не приставал, не лез в душу. Просто был рядом — тихий, спокойный, неотвратимый, как сама вечность.

И от этого хотелось выть.

На четвертую ночь — или пятую? — я не выдержала.

Когда он принес очередной бокал с кровью, я не стала его швырять. Взяла, поставила на столик и сказала:

— Садись.

Он поднял бровь:

— Прости?

— Садись, — повторила я. — Поговори со мной.

Он помедлил секунду, потом сел в кресло напротив. Сложил руки на коленях — спокойно, расслабленно, как будто каждый вечер сидел в спальне у новообращенной девушки.

— О чем ты хочешь поговорить? — спросил он.

— О тебе.

— Обо мне?

— Да. Я хочу знать, кто ты. Откуда взялся. Как стал вампиром. Сколько тебе лет. Все.

Он усмехнулся:

— Стратегия «узнай врага поближе»?

— Может быть. — Я не стала отрицать. — Ты прав. Ты мой враг. Ты сломал мне жизнь. Я должна тебя ненавидеть. Но я ничего о тебе не знаю. А незнание — это слабость.

— Логично, — кивнул он. — Что ты хочешь узнать сначала?

— Сколько тебе лет?

— Сто сорок семь.

Я присвистнула. Полтора века. Это даже представить страшно.

— Ты родился в... когда?

— В 1860 году. В Москве.

— При царе?

— При Александре Втором. Крепостное право как раз отменили за год до моего рождения.

Я смотрела на него и пыталась совместить этого человека — с его современной одеждой, спокойными манерами, идеальным русским — с девятнадцатым веком. Казалось невероятным, что он помнит времена, когда не было электричества, машин, интернета.

— Ты помнишь, как это было? — спросила я. — Тогда?

— Помню, — кивнул он. — Иногда слишком хорошо.

— Расскажи.

Он помолчал. Потом начал говорить — ровно, без эмоций, будто читал вслух чужую биографию.

— Я родился в семье разночинцев. Отец был учителем гимназии, мать — домохозяйкой. Жили бедно, но не голодали. Я хорошо учился, поступил в университет на медицинский факультет. Мечтал стать ученым, исследовать кровь, найти лекарства от болезней.

— Кровь? — перебила я. — Уже тогда?

— Странное совпадение, да? — он усмехнулся. — Но нет, тогда я просто интересовался физиологией. Хотел понять, как работает организм. Особенно кровеносная система. Казалось, что там скрыта тайна жизни.

— А потом?

— Потом я влюбился.

Это прозвучало просто, буднично, но я уловила нотку — тоску? боль? сожаление?

— Ее звали Анна. Она была дочерью священника. Светлые волосы, серые глаза — такие же, как у тебя. Мы хотели пожениться. Но началась эпидемия. Чума.

— Чума? — переспросила я. — В двадцатом веке?

— Начало двадцатого. 1905 год. В Москве была вспышка легочной чумы. Анна заболела. Умерла за три дня.

Он замолчал. Я смотрела на его лицо — непроницаемое, спокойное — и вдруг увидела то, чего не замечала раньше. Тень. Глубокую, застарелую боль, которая не прошла за сто лет.

— Мне жаль, — сказала я тихо.

— Мне тоже, — ответил он. — До сих пор.

— И поэтому ты стал вампиром?

— Да. Я сходил с ума от горя. Узнал от какого-то студента, что в Париже есть доктор, который лечит чуму. Поехал туда. Нашел его. Доктор Мартель оказался вампиром. Он не стал меня лечить — он обратил меня. Сказал, что вечность — лучшее лекарство от смерти.

— Это было лекарством?

— Нет. — Он покачал головой. — Это было проклятие. Я ненавидел его пятьдесят лет. Потом привык. Потом даже простил.

— А она? Анна? Ты пытался ее найти? Там, после смерти?

— Вампиры не верят в загробную жизнь, — усмехнулся он. — Мы знаем, что после смерти — ничего. Пустота. Мы сами — пустота.

Я вздрогнула. Пустота — это слово точно описывало то, что я чувствовала внутри.

— А потом? — спросила я. — После Парижа?

— Потом была война. Первая мировая. Я вернулся в Россию санитаром. Думал, что помогаю людям. На самом деле просто искал, чем занять время. Вечность — она очень длинная, Вероника. Если нечем заняться, можно сойти с ума.

— Ты был на войне? — я не могла представить. — Убивал?

— Я пил кровь умирающих, — сказал он прямо. — Они все равно не выживали. Я оправдывал себя этим. Но это была ложь. Я просто был голоден.

Он говорил это спокойно, без тени оправдания. Просто констатировал факты.

— Потом революция. Гражданская война. Я видел, как умирали люди — тысячами, десятками тысяч. Я перестал считать. Перестал чувствовать. Научился выживать.

— А Совет? Ты говорил про какой-то Совет.

— Вампирский Совет, — кивнул он. — Они следят за порядком. Чтобы мы не убивали людей без необходимости, не раскрывали себя, не создавали новых без разрешения. Я нарушил закон, создав тебя. Теперь меня будут судить.

— Когда?

— Когда узнают. Пока я скрываюсь. Но долго это не продлится.

— И что с тобой сделают?

— Убьют. Медленно. Болезненно.

Я смотрела на него и чувствовала странное — нет, не сочувствие, конечно. Но что-то близкое.

— Ты рисковал собой, спасая меня, — сказала я. — Знал, что тебя убьют — и все равно сделал?

— Не думал в тот момент, — пожал он плечами. — Просто сделал.

— Глупо.

— Очень.

— Ты идиот.

— Согласен.

Я не выдержала и улыбнулась. Впервые за все время — улыбнулась.

— Ты невозможен, — сказала я. — Тебя должны ненавидеть, а ты сидишь и спокойно рассказываешь, какой ты идиот.

— Правда имеет свойство обезоруживать, — заметил он.

— Это ты сейчас про что?

— Про то, что ты улыбнулась. Прогресс.

Я сразу перестала улыбаться.

— Не обольщайся. Я все еще ненавижу тебя.

— Помню.

— Но теперь я знаю, почему ты такой. И это... немного меняет дело.

— Как?

— Ты не просто чудовище, — сказала я. — Ты человек, который стал чудовищем из-за любви и боли. Это не оправдание. Но это объяснение.

Он кивнул.

— Достаточное, чтобы перестать швырять в меня книги?

— Нет. Книги я еще покидаю. Достоевский тяжелый, хороший снаряд.

Он рассмеялся. Впервые за все время — рассмеялся. Коротко, удивленно, но искренне.

— Ты необычная, Вероника, — сказал он.

— Почему?

— Обычно новообращенные дольше ненавидят. И реже шутят.

— Это защитная реакция. Юмор помогает не сойти с ума.

— Разумно.

Мы помолчали. Я взяла бокал с кровью — сегодня она не казалась такой отвратительной. Сделала глоток.

— Расскажи еще, — попросила я. — Про Совет. Про других вампиров. Про то, как вы живете.

— Зачем тебе?

— Хочу понять, в каком мире оказалась. И как в нем выжить.

Он кивнул и начал рассказывать.

Говорил он долго. О структуре вампирского общества, о кланах и группировках, о Кодексе — своде правил, которые обязаны соблюдать все. О том, что вампиры живут среди людей, маскируются, работают, создают семьи (бесплодные, но эмоциональные). О том, что донорская кровь — лучшее решение, но не все его принимают. Многие охотятся. Многих убивают за это.

Я слушала и понимала, что попала в огромный, сложный, опасный мир, о существовании которого даже не подозревала.

— И все это время вы были рядом? — спросила я. — Среди нас?

— Всегда. Мы — тени. Мы — те, кого вы не замечаете. Ночные таксисты, продавцы в круглосуточных магазинах, охранники, медсестры в ночных сменах. Мы всегда там, где темно.

— А днем?

— Днем мы спим. Или работаем там, где нет солнца. Я, например, в НИИ Гематологии. Подвал, лаборатории, морозильные камеры. Идеально.

— И никто не знает?

— Никто. Некоторые догадываются, но предпочитают молчать. Правда о вампирах стоит дорого.

Я допила кровь и поставила бокал.

— Спасибо, — сказала я. — За честность.

— Всегда пожалуйста.

— Я все еще ненавижу тебя. Но теперь это... другая ненависть.

— Какая?

— Осознанная. Ты враг, но я тебя понимаю. Это сложнее.

— Война без демонизации противника, — кивнул он. — Так труднее воевать.

— Именно.

Я встала, подошла к окну. Раздвинула шторы на сантиметр — там была чернота, огни города, ночное небо. Бездна.

— Красиво, — сказала я. — Москва ночью.

— Да. Это единственное, что у нас остается.

— Что ты имеешь в виду?

— Ночь, — ответил он. — Тишину. Огни. Мы не видим солнца, но ночью город прекрасен. Наверное, поэтому мы так любим мегаполисы. В них всегда есть жизнь. Даже когда мы мертвы.

Я смотрела на огни и чувствовала странное единение с этим городом. Я родилась здесь, выросла, училась, работала. И теперь я останусь здесь навсегда. Буду ходить по тем же улицам, смотреть на те же огни — вечно.

— Страшно, — прошептала я.

— Что именно?

— Вечность. Представить, что это никогда не кончится. Что ты будешь видеть одно и то же — тысячи лет.

— Ты привыкнешь, — сказал Герман. — Вечность — это не так страшно, как кажется. Она просто есть. Ты живешь — день, ночь, год, век. И однажды просыпаешься и понимаешь, что уже не помнишь, каково это — бояться смерти.

— А ты помнишь?

— Помню. Иногда хочется забыть. Но память — единственное, что у нас есть.

Я обернулась. Он стоял в двух шагах — близко, но не нарушая границ. Смотрел на меня с тем же спокойным выражением.

— Почему ты не спишь днем? — спросила я.

— Я мало сплю. С годами потребность уменьшается. Два-три часа в сутки достаточно.

— И все это время ты просто... существуешь?

— Читаю. Думаю. Иногда выхожу, если облачно.

— Не одиноко?

— Привык.

Я смотрела на него и вдруг поняла: он действительно привык. Сто сорок семь лет одиночества. Без семьи, без друзей, без любви. Просто существование в ночи, среди теней.

— Ты заслуживаешь лучшего, — сказала я неожиданно для себя.

Он удивленно поднял бровь:

— Прости?

— Ты заслуживаешь не просто привычки, — повторила я. — А жизни. Настоящей. Даже если ты вампир.

Он долго молчал. Потом тихо сказал:

— Ты первая, кто это говорит.

— Врут, наверное.

— Нет. Просто не думают. Или не хотят думать.

Мы стояли друг напротив друга, и между нами висело что-то новое. Что-то, чему я боялась дать имя.

— Мне пора, — сказал он. — Кровь в холодильнике, если захочешь еще. Завтра поговорим.

— Герман.

— Да?

— Спасибо. За рассказ.

— Пожалуйста.

Он вышел. Я осталась одна, глядя на огни Москвы.

Враг. Он все еще враг. Но теперь я знаю о нем достаточно, чтобы ненавидеть осознанно.

Проблема в том, что осознанная ненависть — первый шаг к пониманию. А понимание — первый шаг к...

Я не дала мысли закончиться. Задвинула шторы, легла на кровать и закрыла глаза.

Завтра будет новый день. Новая ночь. Новая порция ненависти и вопросов.

И, кажется, я начинаю привыкать к этой странной жизни.

Что, наверное, самое страшное.

Загрузка...