За спиной захлопнулась калитка. Звук стукнувшего металла повис в воздухе, словно звон камертона. Я вздрогнула и обернулась. Два охранника прикуривали сигареты, по привычке ладонью закрывая огонёк зажигалки от несуществующего ветра.
Я взглянула вверх — и зажмурилась от яркости большого неба. Синее полотно раскинулось вширь, и не было у него ни границ, ни помех в виде облаков. Оно всегда свободно.
Свободу сегодня обрела и я. Пять лет, от звонка до звонка, как говорится. Непонятно только, как жить дальше.
Повязав на голову платок, чтобы скрыть седые немытые волосы, и забросив на плечо рюкзак с незамысловатыми пожитками, я направилась по грунтовой дороге вперёд — туда, где располагалась автобусная остановка.
— Лаврова, смотри, не возвращайся к нам! — донеслось вслед.
Я не обернулась и не ответила, лишь промелькнула грустная мысль: «Да уж постараюсь. Лучше в монастырь, чем снова к вам».
По рытвинам и колдобинам автобус трясся три часа, чтобы остановиться за десять километров от родной деревни. Приближался вечер, а я шла по дороге, поднимая полами запутавшейся в ногах юбки пыль. Я знала короткий путь: сначала через поле, а потом — сквозь тёмный островок леса. Другой бы на моём месте испугался, да только пуганая я — на весь остаток жизни хватит.
В поле я улеглась на траву, смотрела на раскинувшийся над головой небесный свод. Дневная синева разбавилась всполохами розового, кораллового, сиреневого. Дымчатые облака закручивались в спирали, напоминая отжатое руками белье: я была школьница, когда мужики сколотили будку-полоскалку под холмом, и мы ходили туда с мамкой, с двух сторон скручивая тяжелые пододеяльники для отжима. Во рту — тонкий хрусткий стебелек. Заложив руки за голову, я мечтательно прикрыла глаза, вдыхая терпкий аромат сочных трав. Прогретая за день земля убаюкивала излучаемым теплом. Я всерьёз задремала и проснулась в сгустившихся сумерках. «Надо торопиться», — подумала я и бросилась к лесу. Тропка была, однако, такая узкая и настолько сильно покрытая буреломом, что я решила, что деревня если не полностью, то частично вымерла. Впрочем, чему удивляться: молодежи там делать нечего.
Перед домом я остановилась, остолбенев от вида борщевика — выше меня, он раскинул гордо свои соцветия. Помню, мы с папаней уходили далеко-далеко из деревни, на угоры, там было много-много дикой клубники. Однажды подходим, глядь, а там заросли — высокие, красивые цветы, для меня, маленькой, словно сказочный лес. Я схватила папу за руку, начала дергать: «Смотри, смотри, как красиво! Давай для мамы сорвём!» А он рассмеялся: «Что ты, Маринка, это ядовитое растение, его стороной надо обходить».
И вот — прямо перед домом! Что же мне делать-то? Племяшка, стало быть, так и не приезжала сюда. Ох, что ж напасть! Ведь ради неё убила, зарубила топором насильника, и вот такую благодарность заслужила.
***
— Не хочешь рассказать об этом?
— Не о чем тут рассказывать.
Она дернулась, как будто отпрыгивая от чего-то страшного, затем подняла голову — вытянутая шея напомнила птичью во время водопоя, — а затем сгорбилась, мгновенно уменьшившись в размерах.
Черт меня дёрнул спросить об этом, но ей давно пора избавиться от боли. Тогда, возможно, у наших отношений появится шанс перейти из дружеских в нечто большее.
Я подошёл и обнял её. Она жалась, словно испуганный ребёнок.
— Она была красивой… Моя тётя. И сильной, волевой. Почему-то детей своих у неё не было, поэтому всю нерастраченную материнскую нежность она тратила на меня. Да, порою ругала, но всегда была справедливой и никогда — жестокой. Она говорила, что моя мама погибла в аварии, кто отец — не знала. Я ей благодарна за воспитание, но убийство простить не могу.
Я чуть отодвинул её от себя, чтобы заглянуть в глаза:
— Поговаривают, ради тебя. Разве нет?
Она вскочила, начала ходить взволнованно из стороны в сторону:
— Ты не понимаешь! Она всегда меня учила, что ни один человек в мире не вправе забрать чью-то жизнь…
Я молчал, опасаясь прервать то, что она решилась наконец рассказать.
— Моя тетя была красивой, — вновь повторила, — а я в то лето закончила школу, отпраздновала восемнадцатилетие. Видимо, поэтому она привела в дом этого мужика, воспитывать ведь больше никого не надо, можно строить свое счастье… — В Риткином голосе отчетливо слышалась обида. — Знал бы ты, какие сальные взгляды этот тип бросал на меня, едва она отворачивалась. Фу, как мерзко! До сих пор — мерзко. В общем, стал он жить в нашем доме… Нет, я всё понимаю, тётка заслуживала хотя бы чуточку счастья, но не с ним. Не с ним… Она в тот день в сельский магазин направилась — по четвергам привозили свежие продукты. Пешком, хотя, на мой взгляд, далеко, около десяти километров. А он остался дома — никогда тётке не помогал, нахлебник. Я в огороде траву полола, когда он в дом меня позвал, якобы помочь с чем-то. Начал лапать своими большими руками. Я за шутку сначала приняла, смеялась, отпихивала прочь. А он твердил: «Красивая! Молодая! Иди же ко мне, приголублю…» Когда я поняла, что он меня изнасилует, закричать попыталась, а он сразу мне рот заткнул — от ладони воняло чесноком, меня тошнило. Я понимала, что мне с ним не справиться. Мужчина ведь всегда сильнее женщины. Если только женщина не боец, не воин. Я, конечно, бойцом не была… Я перестала сопротивляться, позволила мешком свалить меня на кровать. Он ведь даже раздеться успел, выставив напоказ свои причиндалы. Ухмылялся, глядя на меня… А потом, — она прикрыла глаза, сглотнула, давая себе паузу, — в общем-то, я не поняла ничего… Вот он стоит — и вдруг упал. И кровища во все стороны… Позади — моя тётя с топором.
Она взвыла.
— Тише, тише, Ритка. Она же ради тебя, дурёха, убила. И сама, наверно, не поняла, как это получилось. — Я обхватил руками Риткино лицо: — Всё ради тебя!
Ещё долго обнимал её, пока не стихли рыдания. «Вот почему ты боишься сближаться со мной».
— Прошло так много времени. Тебе пора оставить всё в прошлом, жить настоящим и простить тётю, — прошептал Рите.
***
Я аккуратно прошмыгнула мимо борщевика к крыльцу, стала шарить рукой над дверью в поисках ключа. Увы, безуспешно. Устало опустилась на ступеньки. Что же теперь делать?
— Эй, кто здесь шарахается?
Мне в лицо уткнулся луч ручного фонарика. Я зажмурилась от неожиданности, прикрыла глаза рукой.
— Маринка, ты, что ли? Вот уж не ожидал. Стало быть, отсидела свое?
Я узнала соседа Василия. Обратила внимание на то, как сильно он постарел. Почему?
Время ведь никого не щадит. Только я мотала срок, и это всё объясняет: и скорбные морщины, и седые волосы, повисшие сосульками, и серый цвет кожи. Гражданин начальник всегда говорил: «Тем важным, чего лишается женщина, отбывая срок, является её красота. А без проблесков прекрасности и женственности она перестаёт быть интересной в глазах достойного мужчины».
Я сдернула платок с головы, стала комкать в ладонях.
— Топор есть? Ключа нет, в дом не могу попасть.
Василий засуетился.
— Конечно. Конечно есть! Я сейчас… Мигом…
Он метнулся к себе, а я крикнула вслед:
— И лопату бы… или косу… — только сосед уже не слышал. — Чтоб борщевик подрубить… — проговорила совсем тихо, для себя. «Ладно, всё завтра».
Василий вернулся с топором, помог открыть дверь в дом. Она протяжно и надрывно заскрипела.
— Марин, ты это… Может, ко мне в гости? Ты не волнуйся, я всё так же один… бобылём… А у тебя даже воды в доме нет. Отключили ведь водопровод, я скважину бурил.
— Вот как… Да уж, не ожидала я такого приёма.
— И баня топлена. Водочки выпьем, поговорим…
— Ты иди, Василий. Я подумаю.
— Конечно, Марин. Я ждать буду. Приготовлю пока всё, на стол накрою. Приходи.
И он побежал домой — радостный отчего-то. Я прошла в комнату, присела на покачнувшийся стул, провела пальцем по столешнице: пыли столько, что картины можно рисовать.
Подумалось: «Может, и вправду к Василию?»
***
В углу нашёлся худенький веник. Я смела паутину в углах, подмела полы. Я тосковала по дому и потому сейчас удовлетворенно прикасалась к родным стенам. Мой дом — моя крепость. Пока живёшь в родных стенах, думаешь лишь о том, насколько они опостылели, а в разлуке понимаешь, как они на самом деле дороги.
Рядом с окном, на полке, стояли иконы — перед ними молилась ещё моя бабушка — и ваза с пушистой вербой. Я с особым трепетом наводила там чистоту. Никогда не молилась, а в заключении — от тоски ли или от истинной веры — вдруг начала. Слов, конечно, не знала, поэтому каждый день мысленно стала обращаться к Богу — просить прощения за убийство. Понимала, что слова особо и не важны, ведь если там, на небе, кто-то есть, то он услышит всё, что обращено к нему. Молилась без суеты, искренне, от души, и мне казалось, что меня слышат. Я чувствовала мир в душе, становилось тепло и спокойно. И не раз приходила в голову мысль, чтобы закончить жизнь в монастыре, уйти из суетного мира и жить в благости. Кто его знает, откуда в колонии взялись жития, но я все прочитала: и про Феодосия Печерского, и про Сергия Радонежского, и про Стефана Пермского, и про многих, многих других. Сначала не понимала, как можно оставить всё мирское и посвятить всего себя служению Богу, а потом озарило: когда есть истовая вера в царство божье, другого пути быть и не может. А я сейчас так одинока…
***
Василий расстарался — я всё же пошла к нему, только чтобы не быть одной, не слоняться из угла в угол, — накрыл стол, даже тканую скатерть постелил. Выставил нехитрые яства: вареную картошку, свежие огурцы и помидоры, ломти ржаного хлеба. А в центре стояла запотевшая бутылка, рядом — две стопки. Я удивилась: всё для меня? Не такой уж я жданный гость.
Василий вскочил со стула:
— Маринка… Пришла-таки! Да ты проходи, не стесняйся.
— Ох, Василий, не ожидала я такого приёма! Может, не меня ждал?
— Ну что ты, что ты… Я ведь всё больше в одиночку квашу, а тут гость. Всё лучше. Всё радостнее.
Он спохватился:
— Ой, да что я болтаю? Неугомонный. Там, в бане, жарко ещё, ты пойди, освежись с дороги, а потом посидим, побалакаем.
Я усмехнулась, спросила:
— Куда идти? Показывай.
Василий проводил меня в крохотную баньку, выдал полотенце.
Здесь было чисто, пахло прогретым деревом и хвойным веником. От тепла я совсем разомлела, выходить не хотелось, я устроилась на лежанке, окатилась из бадьи, потом снова разлеглась. Видимо, прошло много времени: дверь открылась, вломился Василий — и остолбенел от неожиданности. Стоял молча — и смотрел.
— Что ж ты, ирод, ломишься. Чай, не муж мне, чтобы голую видеть. А ну, пошёл вон! — и замахнулась веником. А потом, когда мужик бросился наружу, расхохоталась: мужское внимание, пусть и такое нелепое и случайное, всегда женщине приятно.
Из-за двери послышалось:
— Я ведь подумал, что тебе плохо стало, вот и ринулся сломя голову.
— Зря, Василий, переживаешь. Хорошо мне сейчас, очень хо-ро-шо! Скоро уже, поди отсюда.
С тюрбаном на голове, раскрасневшаяся, благоухающая чистотой, я вошла в дом со словами:
— Ох, Василий, хороша баня. Спасибо тебе, мил человек, что пустил!
Я опустилась на стул у накрытого стола, размотала полотенце, затем чуть распутала волосы пятерней.
Василий наполнил стопки, поставил передо мной. Я ломаться не стала, выдохнула и по-мужски опрокинула в себя содержимое, поморщилась, утащила с тарелки огурец, захрустела с удовольствием.
Василий наложил мне полную тарелку вкусностей, снова налил водки.
Захмелела я быстро — всё же весь день голодная, поэтому подперла рукой голову и стала слушать разговорившегося мужчину. А он рассказывал, как из деревни почти все уехали, остались лишь старожилы: Василиса Егоровна Холманских, Иван Павлович Егорьев, Анна Петровна Евсеева, Авдотья Никитична Ломова — я всех их помнила. Потом сказал, что некоторые дома перешли родственникам по наследству, да только не ездит никто. Даже те, кто для дачи дома выкупил, сначала появлялись, а сейчас позабыли дорогу. Он обречённо махнул рукой:
— Так и вымрем здесь, никому не нужные.
Он опрокидывал рюмку за рюмкой, и я понимала, что тоже спивается — без родных, без жены и детей, с сезонной сельской работой. Чтобы прервать этот марафон изливания горестей, я вдруг запела:
Чёрный ворон, чёрный ворон,
Что ты вьёшься надо мной?
Ты добычи не дождёшься,
Чёрный ворон, я не твой!
Что ты когти распускаешь
Над моею головой?
Иль добычу себе чаешь,
Чёрный ворон, я не твой!
А потом сказала:
— Мне ведь тоже непросто, Василий. Денег нет. Лето почти прошло — урожай уже не вырастить. Племянница не желает меня видеть. Как мне жить, Василий? — Он молчал, лишь смотрел почему-то зло и обиженно да побелевшим от натуги кулаком упирался в столешницу. — Правильно, молчи. Нечего тут говорить. Одна у меня дорога — в монастырь…
И тут он хлопнул стопкой по столу, расплескав половину на скатерть, и сказал то, от чего я сначала обомлела:
— Давай, Марин, что ли, жить вместе… Вместе — оно попроще будет…
Я не знала, что ответить. Выпила, закусила, помолчала.
— Мне почти пятьдесят. Я сидевшая. Зачем я тебе? Просто жить с кем-то, без любви, не хочу. Да и по любви тоже не хочу — отлюбила свое, не надо больше этого счастья. Так что, Василий, ни к чему мне твое предложение. Уж не обессудь.
Существуют люди, которые, напившись, становятся весёлыми и разговорчивыми, кто-то превращается в безобидного слюнтяя, кто-то становится агрессивен и неуправляем — таким, увы, стал Василий.
Схватив со стола нож, он поднял твое обмякшее тело и стал надвигаться на меня, бормоча заплетающимся языком:
— Ах ты ж фифа… Чаво приперлася тогда? Уматывай, стерва…
Я, испугавшись, соскочила, начала пятиться, натолкнулась спиной на входную дверь, запуталась в полах юбки, оступилась на пороге и так и упала, спиной назад. Обо что-то стукнулась. Тёплое и липкое потекло по виску, накрыла темнота.
***
Небо опустилось низко-низко. Стало темно. Ни зги не видать. Грянул гром: покатился по небосводу, затрещал, зашуршал и вскоре затих. Молнии, подсвечивая всё вокруг ярким светом, без конца разрывали пространство, бежали в разных направлениях, словно трещины на стене рассыпавшегося от старости дома. Хлынул ливень. Под прямыми, острыми, холодными струями стоял мужчина. У него тряслись руки. Он плакал. И думал о том, что ливень — это хорошо. Ливень прибьёт землю на вырытой могиле и скроет его слёзы. Ведь мужчины, как говорят, не плачут.