Я помню запах того утра.

Металлический — обычный запах станции. Но в то утро к нему примешалось что-то ещё. Горечь. Я чувствовала её кожей, но не понимала, что это страх взрослых.

Я проснулась от того, что мама гладила меня по голове. Её пальцы пахли машинным маслом — накануне она чистила фильтры в лаборатории. Она всегда пахла работой. Я любила этот запах. Он значил, что она рядом.

— Вставай, маленькая, — сказала она тихо. — Сегодня будет долгий день.

Я не спросила почему. Просто села на койке и потёрла глаза.

В иллюминаторе висела Земля — голубой шар, в который никто из нас никогда не попадал. Для меня она была просто картинкой. Моим миром была станция. Её коридоры, гул двигателей, лица людей с номерами вместо имён.

Папа сидел за столом перед монитором. Лица его я не видела — только спину, напряжённую, как струна. На экране мелькали схемы, которые я не понимала. Красные сектора заливали карту станции.

— Доброе утро, Z-180, — сказал он, не оборачиваясь. Голос был чужой. Слишком спокойный.

Я подошла. Он развернулся вместе с креслом и посадил меня на колени. Обнял. Крепко, до хруста в рёбрах.

— Ты наша гордость, — шепнул он мне в макушку. — Запомни это.

Я запомнила. Я тогда ещё не знала, что эти слова мне придётся носить в себе всю жизнь.

Мама достала коробку с печеньем. Целую, непочатую. Поставила на стол рядом с двумя бутылками воды.

— Помоги мне, — сказала она.

Мы отнесли припасы в шкаф.

Это был старый железный шкаф, встроенный в стену ещё при строительстве станции. Папа переоборудовал его год назад — говорил, на станции всякое бывает. Внутри было тесно, пахло старой одеждой и пылью. С правой стороны, в самой глубине, чернело маленькое отверстие — технический лаз для отходов, закрытый решёткой. Папа говорил, что в крайнем случае туда можно протиснуться, но я не верила. Для меня это была просто дыра в стене, куда уходили звуки вентиляции.

Там, в углу, уже лежали мои сокровища: гладкий камешек, который когда-то привёз с Земли старый смотритель, обрывок золотистой ткани от маминого старого комбинезона и Линда.

Куклу Линду мама сшила из обрезков три года назад. У неё были чёрные пуговицы вместо глаз — разные, одна больше, другая меньше — и кривой рот, вышитый красной ниткой. Линда смотрела на меня всегда одинаково: терпеливо и немного укоризненно.

Мы поставили воду и печенье рядом с ней. В шкафу стало тесно.

— Зачем это? — спросила я.

— На всякий случай, — мама улыбнулась. У неё была улыбка, от которой мне всегда становилось тепло. — Ты же знаешь, папа любит готовиться.

Я кивнула. Мне было восемь. Я считала, что взрослые знают, что делают.

А потом началось.

Сначала был звук.

Низкий, вибрирующий, от которого заныли зубы. Он шёл откуда-то из глубин станции, из реакторного отсека, куда нам, детям, вход был запрещён.

Папа вскочил так резко, что кресло отлетело к стене. Мама побелела.

— Нет, — выдохнула она.

На мониторе загорелся сигнал вызова. Лицо X-152 — старого инженера, который иногда приносил мне леденцы в прозрачных обёртках — возникло на экране. Он говорил быстро, я не разбирала слов, только видела, как двигаются его губы.

— Щиты падают, — сказал папа, отключаясь. Он уже натягивал куртку. — Если прорвёт основной контур, сущности пойдут по жилым секторам. Там тысячи человек.

Мама схватила его за руку.

— А мы? А она?

Папа посмотрел на меня. В его глазах было столько боли, что я отступила на шаг.

— Я вернусь, — сказал он твёрдо. — Я обещаю.

Он подошёл, поцеловал меня в лоб. Губы у него были сухие и горячие. И выбежал.

Мама стояла секунду, глядя на закрывшуюся дверь. Потом схватила меня за руку — пальцы впились в запястье — и потащила к шкафу.

— Залезай. Быстро.

Я залезла. Внутри было темно и пахло пылью. Мама просунула голову внутрь, и я увидела её лицо близко-близко. Глаза у неё были мокрые.

— Ты будешь сидеть здесь, — сказала она тихо. — Сколько нужно. Не важно, что ты услышишь. Не важно, как страшно тебе будет. Ты будешь сидеть тихо. Как мышка.

— Как Линда? — спросила я.

Она улыбнулась сквозь слёзы.

— Да. Как Линда.

Она поцеловала меня в лоб. Губы у неё были холодные, дрожащие.

— Я люблю тебя, — сказала она. — Больше всего на свете.

Дверца шкафа закрылась.

И стало темно.

Абсолютно темно.

Я сидела на корточках, прижимая к себе Линду, и смотрела в черноту. Сначала я видела хоть что-то — слабую полоску света снизу, от щели под дверцей. Потом свет погас. Или просто глаза привыкли.

Я слышала маму. Она двигалась по комнате. Потом шаги стихли в коридоре.

Потом начались крики.

Сначала далеко. Потом ближе. Потом совсем рядом, за стенкой шкафа. Кто-то бежал по коридору. Кто-то падал. Крики обрывались не как обычно. Не резко, а будто кто-то выключал звук.

Я зажала рот руками. Линда смотрела на меня пуговицами.

— Тихо, — прошептала я ей. — Мы мышки.

Первый день я считала.

Раз, два, три... До ста, потом сбивалась и начинала заново. Печенье хрустело во рту, крошки сыпались на колени. Вода была тёплой и невкусной, но я пила маленькими глотками, как учила мама. В углу шкафа была дыра — технический лаз. Я пользовалась им, когда становилось совсем невмоготу. Пахло оттуда металлом и чем-то кислым.

Второй день я слушала.

Шаги. Тяжёлые, медленные, нечеловеческие. Они ходили по коридору взад-вперёд, взад-вперёд. Иногда останавливались прямо у дверцы. Тогда я переставала дышать и зажмуривалась, хотя в темноте это ничего не меняло.

Я зажимала уши и прижималась к стене. Линда падала, я нащупывала её в темноте и прижимала снова.

— Это сон, — шептала я. — Это просто сон.

На третий день я перестала считать.

Печенье кончилось утром. Я съела последнее, крошку за крошкой, облизала пальцы и долго сидела, чувствуя во рту приторный вкус, который никак не хотел исчезать. Воды оставалось на дне бутылки — может, глоток, может, два.

Шаги за дверцей всё ходили. Иногда они исчезали, и тогда наступала тишина. Самая страшная тишина на свете. В ней я слышала, как бьётся моё сердце, и боялась, что оно бьётся слишком громко.

Линда лежала у меня на коленях. В темноте я водила пальцем по её лицу — пуговица-глаз, пуговица-глаз, нитка-рот.

— Мама не придёт, — сказала я вслух. Голос прозвучал хрипло, незнакомо.

Я знала это. Просто вдруг поняла, как понимают, что вода кончилась или что больше никогда не увидишь свет. Никакого щелчка, никакого озарения. Просто внутри стало пусто.

— И папа не придёт, — добавила я.

Линда молчала. Но я чувствовала, что она меня слушает. По-настоящему.

— Мы остались одни, — прошептала я.

И в этот момент я услышала шаги.

Другие.

Не тяжёлые, не медленные. Быстрые. Лёгкие. Человеческие.

Кто-то бежал по коридору.

Я замерла.

 

Шаги приближались.

Я сидела в темноте, прижимая Линду к груди, и считала удары сердца. Сто один. Сто два. Сто три.

Шаги бежали по коридору. Не так, как те — тяжёлые, медленные, нечеловеческие. Эти были быстрыми, лёгкими, сбивчивыми. Человек бежал. Кто-то живой бежал прямо к нашей двери.

Я замерла.

Шаги остановились. Совсем рядом. За дверью комнаты.

Дыхание. Громкое, хриплое, рваное. Человек тяжело дышал, как после долгого бега.

Я прижалась ухом к стенке шкафа. Сквозь металл было плохо слышно, но я различала: кто-то стоял там. Один. Живой.

Сердце колотилось где-то в горле.

Может быть, это мама? Может быть, она вернулась?

Я закусила губу. Мама бы позвала. Мама бы открыла шкаф сразу. А этот человек просто стоял и дышал.

Но это человек. Живой. Не оно.

Я вспомнила мамины слова: «Ты не выйдешь, пока кто-то не откроет дверцу». Она сказала — кто-то откроет. Значит, ждать, пока откроют.

А если никто не откроет? Если мама не придёт, и папа не придёт, и все уйдут, а я останусь здесь навсегда?

В горле встал ком.

Я положила Линду на колени и нащупала в темноте задвижку.

Маленький металлический язычок, который папа приделал, когда мне было 7 лет. «На случай, если механизм заклинит», — сказал он тогда. Я видела, как он его ставил. Я знала, как он работает.

Палец лёг на задвижку.

— Только посмотрю, — прошептала я Линде. — Быстро выгляну и сразу обратно.

Линда молчала. Но я чувствовала, что она меня осуждает.

Красный свет ударил в глаза.

Аварийные лампы мигали в коридоре — раз-два, раз-два, раз-два. Комната плавала в этом пульсирующем багровом мареве. Всё было на месте: кровать, одеяло на полу, опрокинутый стул. Но цвета исчезли. Осталась только красная темнота.

И спина.

Человек стоял у двери, лицом к выходу, и тяжело дышал. Плечи поднимались и опускались. На ней был скафандр — не такой, как у наших инженеров, другой, более лёгкий, облегающий. Я видела короткие тёмные волосы, влажные от пота.

Женщина.

Не мама.

Я должна была закрыться. Должна была отползти назад, в темноту, и ждать дальше. Но я не могла оторвать взгляд от её спины.

Она стояла и дышала. Живая. Настоящая. Первый живой человек за три дня, которого я видела.

Я не знаю, что заставило меня двинуться. Может быть, надежда. Может быть, просто отчаяние трёх дней в темноте. Но я тихо, очень тихо, отодвинула дверцу шире и выползла наружу.

Мои ноги не слушались. Они затекли, онемели, и когда я попыталась встать — чуть не упала. Я опёрлась рукой о шкаф и замерла, боясь, что стук услышат.

Женщина не оборачивалась.

Я поползла.

Вдоль стены, стараясь держаться в тени, я двигалась к нише, которую мы с папой сделали в прошлом году. Просто сдвинутые ящики за кроватью — там я иногда пряталась, когда играла. Оттуда было видно всю комнату.

Я забилась в угол, поджала ноги и выглянула из-за ящика.

Женщина стояла ко мне спиной. Она тяжело дышала, и я слышала, как хрипит воздух в её лёгких.

Она повернулась.

Я замерла.

Она увидела меня сразу. Её глаза — тёмные, дикие, обведённые красным — нашли моё лицо в щели между ящиками. И в них мелькнуло что-то странное.

Секунда. Две.

Мы смотрели друг на друга.

А потом она сделала шаг ко мне.

Я не отшатнулась. Не закричала. Я просто сидела и смотрела, как она приближается. Во мне не было страха. Было только одно: «Она живая. Она видит меня. Может быть, она знает, где моя мама».

Она присела на корточки перед ящиками. Её лицо оказалось совсем близко. Потное, уставшее. Но глаза — в них не было жалости. Не было нежности. Только сталь и странное, пугающее спокойствие.

Она протянула руку.

Я посмотрела на эту руку. Сильные пальцы, обычные ногти. Рука человека, который только что бежал. Который выжил.

И я вложила в неё свою ладонь.

Потому что мама не придёт. Я знала это теперь точно. И если эта женщина здесь, если она живая — значит, мне нужно идти с ней. Больше идти не с кем.

— Держись крепко, — хрипло сказала она.

Женщина подхватила меня на руки и прижав к себе, рванула к двери.

Она пахла. Не так, как мама — машинным маслом и домом. Она пахла дымом, металлом и чем-то острым, что я не умела назвать. Опасным. Но вкусным. Странно, но мне этот запах понравился. Он пах жизнью.

Она рванула к двери, и я обхватила её за шею, вцепившись в ткань скафандра.

Мы выбежали в коридор.

Красный свет мигал здесь тоже. Раз-два, раз-два, раз-два. Но людей не было. Совсем. Только пустота и этот пульсирующий багровый мрак.

Я не понимала тогда, куда они делись. Просто думала: почему здесь так пусто?

Женщина молча бежала.

Я слышала, как под её ногами что-то хлюпает. Слышала, как гудит где-то далеко тот самый низкий звук, от которого закладывает уши. Слышала, как она дышит — часто, рвано, с хрипами.

И вдруг с её пояса раздался голос. Механический, безжизненный:

— …пятьдесят девять… пятьдесят восемь… пятьдесят семь…

Я вздрогнула. Женщина прижала меня крепче, но ничего не сказала. Просто бежала дальше.

Я умела считать. Мама учила меня в прошлом году. Я считала до ста, потом до двухсот, потом сбивалась и начинала заново.

И я начала считать вместе с голосом.

Пятьдесят шесть. Пятьдесят пять. Пятьдесят четыре.

Мы бежали. Женщина спотыкалась, но не падала. Один раз она дёрнулась, будто ударилась обо что-то, но не остановилась. Только прижала меня крепче.

Сорок восемь. Сорок семь. Сорок шесть.

Что-то грохнуло сзади. Очень близко. Женщина рванула в какой-то проход. Стало темно, потом снова красный свет.

Тридцать два. Тридцать один. Тридцать.

Я открыла глаза.

Мы были в стыковочном отсеке. Я узнала его — нас водили сюда на экскурсии. Огромные гермодвери, шлюзы, а в центре — пристыкованный корабль. Маленький, не такой, как те, что возили грузы. Похожий на челнок.

Я болталась у неё на руках, как кукла.

Двадцать один. Двадцать. Девятнадцать.

Мы влетели внутрь.

И мир сжался до размеров металлической коробки, пахнущей страхом и потом.

Красный свет кончился. Здесь горели обычные лампы — белые, ровные, почти как дома. От этого почему-то стало легче дышать.

Вокруг были люди. Они тяжело дышали, кто-то плакал, кто-то пристёгивался к креслам.

Огромный мужчина с добрыми глазами, стоявший у люка, с силой рванул рычаг. Дверь с гулким стуком захлопнулась — бах! — и звуки погони остались снаружи.

На секунду наступила тишина. Только тяжёлое дыхание и щелчки пристёгивающихся ремней.

— Все целы? Быстрая перекличка! — крикнул кто-то.

Женщина, которая держала меня — Ирина, я потом узнаю её имя — передала меня ближайшему человеку. Старому, с усталыми глазами и седыми волосами. Он взял меня так бережно, будто я была сделана из стекла.

На его комбинезоне я увидела нашивку: Z-134.

— Иди сюда, маленькая, — сказал он тихо. Голос у него был добрый, как у X-152, который давал мне леденцы.

Я прижалась к нему.

А Ирина уже рванулась куда-то вперёд, к пилотскому креслу. Там сидел другой мужчина — Кирилл, кажется, она так его назвала. Они о чём-то заговорили быстро, но я не слушала.

Я смотрела на людей вокруг. Кто-то считал вслух, называя номера:

— Z-089 здесь. Z-112 здесь. X-145 здесь...

Я зарылась лицом в комбинезон Z-134 и закрыла глаза.

Корабль вздрогнул.

А я просто сидела на руках у учёного и слушала, как стучит его сердце.

— Ты в безопасности, — прошептал он мне в макушку. — Теперь ты в безопасности, Z-180.

Я хотела сказать, что меня зовут не так. Что у меня есть имя, просто его никто не знает.

Но сил не было.

Я просто закрыла глаза и позволила себе выдохнуть. Без красных ламп. Без шагов. Без счёта.

 

Загрузка...