Невесело начинался 1905 год.

Хотя всяких гадостей, приготовленных этим «новорожденным», еще и не могли знать, ни даже предугадать никто, кроме тех, кто подготовлял их, но все же тяжелое предчувствие омрачало умы и сердца даже жителей северной столицы, которые, как давно всем известно, менее отзывчиво относятся к судьбе своей родины, чем обитатели самой жалкой деревушки, затерянной где-нибудь в захолустьях великой России.

Да и могло ли быть весело на сердце русских людей после года войны, такой войны, какая велась на Дальнем Востоке... Правда позора еще не было, Цусимы еще никто не мог предвидеть, но горя было уже слишком много... Горьки были известия, приходящие с театра войны, хотя честь русская еще оставалась незапятнанной. С новым блеском всплывала она из моря крови и слез. Тюренчен, Чжин-Джоу, Варяг, Лайон, Шахэ, даже многострадальный Порт-Артур, все это славные имена, все это почетные раны, которыми может гордиться Россия.

Бог не судил победы многострадальной русской армии, но перед доблестью наших серых героев преклонялись враги-азиаты и завистники-европейцы. Подвиги русских солдат воспевали иностранные газеты в то время, когда так называемая «русская» печать позорила их геройство, насмехаясь над их сверхчеловеческими усилиями, над легендарной выносливостью страстотерпцев, радостно умиравших за веру, царя и отечество. Один против двадцати сражались русские солдаты без патронов, без горной артиллерии, чуть не кулаками отбивались захваченный врасплох герои от подготовленного врага, сражаясь за многие тысячи верст от родины и подмоги с японцами, которым помогала Европа и Америка, и которые были у себя дома. Одним полком задерживали целые дивизии у Тюренчена, один крейсер бился с целой эскадрой... Самодельная крепость отбивалась от трех армий. Наскоро собранная эскадра уходила как на праздник в кругосветное плавание, окруженное врагами.

Да, русская честь, военная доблесть, была еще цела... Небогатые с одной стороны севастопольские воры и изменники с другой еще не замарали ее. Русские патриоты могли еще надеяться в начале 1905 года.

Но надежды угасали. Не успев зародиться, радужные мечты осыпались подобно цветку, роль которого играла «русская» печать.

Газеты наперебой разбивали всякое воодушевление, омрачали каждое отрадное известие. Они посыпали солью больные раны сердца русского, преувеличивая каждый успех врага, замалчивая или искажая каждый подвиг родных воинов. Газеты играли роль предателя. С сатанинской ловкостью они делали все возможное и невозможное до плохо скрытой измены включительно, для того, чтобы убивать в зародыше подъем духа в русском народе, чтобы не допустить вспышки патриотизма, могущего все спасти. Газеты были лучшими союзниками Микадо. Они сделали больше для успеха японских войск, чем английские деньги и американские суда, сражавшиеся под Цусимой под японским флагом.

Проклятие изменникам и предателям, руководившим этой газетной кампанией. Стыд и позор хранителям власти, не понявшим, или не захотевшим понять, пагубности силы и влияния отравленной печати и не осмелившимся обуздать ее, пока еще не было поздно...

Да, невесело начинался 1905 год... У всех на душе точно тяжесть лежала, все точно ждали чего-то решительного и ужасного... Глухо волновались все сословия. Все круги общества, и больше всех, конечно, студенты и рабочие, как наиболее подвижные и сплоченные элементы.

В университетах занятия то начинались, то прекращались постоянными буйными сходками и шумными скандалами. На фабриках устраивались забастовки и безчинства под всевозможными предлогами, а чаще всего без всяких предлогов. По всей России как грибы росли всевозможные союзы професзиональные, раздувавшие недовольство и волнение.

И на общем мрачном фоне вспыхивали кровавым пламенем первые политические убийства, еще отдельные, еще редкие... Сипягина, Плеве, первые жертвы заговора, в существование которого тогда еще не верили одни, не хотели верить другие.

Увы, русские люди скоро должны были убедиться в том, чему они не могли верить...

Но жизнь идет своим порядком, несмотря ни на что. Люди влюбляются, женятся и разводятся, рождаются и умирают, обедают и спят, даже в гости ходят и в игры играют, несмотря ни на какие треволнения, ни на какие условия политической жизни.

И в Питере, в 1905 году, в различных кругах общества, жизнь шла обычным порядком, принося с собой обычные визиты на новый год, обычные приемы и вечера, более или менее роскошные, более или менее оживленные, смотря по богатству, положению и характеру устроителей.

На одной из полуаристрократических улиц, в которых сохранились небольшие особняки с садиками, но уже строятся многоэтажные дома – казармы, нахально возвышающаяся возле покосившихся старинных построек, очевидно готовилось большое празднество, бал или более значительный семейный вечер.

К подъезду одной из красивых новых построек был приделан полосатый тамбур, а из окон бельэтажа вырывались яркие снопы света и отрывистые звуки музыки.

Директор одного из больших столичных банков, барон Мельхиор Зильберштейн, принимал денежную аристократию столицы, с примесью родовой и приобретенной талантом.

Четыре конных городовых поддерживали порядок, очищая место для подъезжающих экипажей среди глазеющей толпы, собравшейся в довольно значительном количестве, несмотря на порядочный мороз, пощипывающий щеки и уши.

По широкой лестнице, устланной пунцовым бархатным ковром и уставленной пышными благоухающими растениями, приглашенные поднимались до роскошной квартиры известного финансового дельца, занимающего весь бельэтаж, со специальном подъездом и собственным швейцаром. Остальные обитатели пятиэтажного угольного дома пользовались двумя другими подъездами, из которых первый обслуживал нижние этажи, второй же, выходящий на боковой переулок, предназначался исключительно для вновь открывшейся лечебницы, занявшей оба верхних этажа и мансарды. Внизу, над несколькими магазинами, было всего две квартиры, занимаемые одним известным адвокатом, а наверху, между бельэтажом и лечебницей, помещалась редакция и контора большой газеты, типография которой заняла соседний старенький домик. Неуклюжее строение, приткнувшееся к красивому новому зданию.

По другую сторону этого здания находился красивый двухэтажный особняк, окруженный небольшими рядами деревьев, верхушки которых едва виднелись из-за высокой каменной ограды. Дом этот, выстроенный в те времена, когда земля в городе Петербург продавалась еще не на вершки, поэтому и сохранил прекрасный сад, выходящий на соседний квартал, так же, как и зимний сад, стеклянная крыша которого виднелась между обнаженными ветвями деревьев, конюшни, сарая и прочими хозяйственными принадлежностями, давно уже ставшими недоступными обитателям современного Питера. Графская корона над гербом, украшавшем подъезд двухэтажного особняка указывала имя собственника, если бы среди любопытных были люди, знающие гербы немногочисленной родовой русской аристократии. Впрочем, собственник этого особняка жил в настоящее время за границей, и дом его стоял за закрытыми ставнями, мрачный и темный как могила, под надзором и охраной доверенного управляющего, который занимал маленький павильон, выходящий на соседний квартал, вместе с прислугой, необходимой для поддержания чистоты и порядка в саду и дома. И так новое здание, в котором помещалась квартира директора банка барона Мельхиора Зильберштейна, лечебница доктора Бориса Леонтьевича – читай: Боруха Лейбовича Шпигельского, контора присяжного поверенного Георгия Илларионовича Розенблюма и редакция газеты инженера Саломона Петровича Айзенштейна – все было как бы стиснуто между особняком графа Вронского и невзрачным старинным домишком, обтрепанным и грязным, в котором подвальный и первый этажи были трактиром с бильярдом и двором для извозчиков, в верхнем же помещалась наборная и типография газеты «Завтра».

Впрочем, ни аристократическим посетителям барона Зильберштейна, ни бедным больным, занимающих лечебницу, в сущности не было дела до невзрачного соседа, от которого отделяла их капитальная стена.

В день, когда начинается наш рассказ, второго января 1905 года, роскошная квартира банкира была убрана еще роскошнее, освещена еще ярче, чем обыкновенно. Барон Зильберштейн давал ежегодный бал в честь не только Нового года, но и дня рождения своей супруги, красота, остроумие и изящество которой завоевали ей почетное место среди столичных цариц моды.

Вот она стоит на пороге своей белой с золотом гостиной, встречая приглашенных очаровательной улыбкой, имеющей особенный оттенок для каждого входящего. Для одних приветствие гостеприимной хозяйки выражается в веселой форме дружеской безцеремонности, для других ясно просвечивает оттенок уважения, подчас даже почтительности, третьи, наконец, легко могли почувствовать снисходительное внимание, оказываемое лицам нижестоящим, но удостоенным приглашения по каким-либо соображениям.

Мелита фон Зильберштейн удивительно искусно справлялась со своей трудной задачей найти приятное или любезное приветствие для двух или трех сотен человек, из которых некоторых она даже и по имени не знала. Правда, такой красавице, как баронесса Мелита, нетрудно было очаровывать всякого... мужчину по крайней мере. Высокая царственная фигура, с плечами и руками, точно выточенными из сахара, с профилем греческой статуи и огненными глазами современной испанки, супруга Мельхиора Зильберштейна была одной из тех женщин, мимо которой никто не проходит равнодушно. Она привлекала все взоры всюду и всегда своей пышной царственной красотой. Если же прибавить к этой красоте еще пикантное задорное остроумие, изящные манеры настоящей аристократки, умение одеваться и кокетничать парижской актрисы, то светские успехи баронессы Мелиты станут вполне понятны.

Сегодня она особенно интересна, несмотря, a может быть именно потому, что одета с благородной простотой, как подобает хозяйке дома, нежелающей затемнять приглашенных гостей. Ее гибкий и пышный стан стянут гладким бархатным платьем, ярко-зеленый цвет которого победоносно выказывает ослепительную свежесть ее бледного лица.

Пренебрегая модными прическами «балкончиками», баронесса не взбивала свои иссиня-черные волосы, а просто подкалывала их довольно низко на затылке, укладывая спереди волнистыми зубцами над белоснежным низким лбом. Пышная живая роза была небрежно приколота к тяжелому узлу волос. Две такие же розы на низко вырезанном корсаже – вот и все. Ни одного камня на лебединой шее, на царственных руках, полускрытых черными кружевными длинными перчатками. Только в ушах два громадных кабошона изумруда, под цвет платья, да целая коллекция колец, очевидно привычное украшение тонких розовых пальчиков.

Сколько лет этой ослепительной красавице, решить было довольно трудно. Не больше тридцати, во всяком случае, но может быть и значительно меньше. Сама баронесса откровенно говорила о своих двадцати шести годах, и даже самые злые языки женского пола принуждены сознаться, что она могла быть права.

Как бы то ни было, но красота хозяйки дома была вещью настолько же признанной, как и биржевые успехи ее супруга... Вот он стоит в дверях первой залы... Надо было обладать необыкновенно проницательным взором, чтобы узнать в этом полном, солидном, пятидесятилетнем мужчине с изящно подстриженной седой бородкой и густыми седыми волосами, со спокойными, даже слегка величавыми манерами, с целой коллекцией орденов на золотой цепочке своего безукоризненно сидящего фрака, чтобы в этом банковом дельце, принятом в лучшем обществе столицы, узнать того самого юркого хироманта, который десять лет тому назад предсказывал будущее кухаркам и горничным на Васильевском острове.

Каким образом английский подданный мистер Иеремия Смис превратился в русского барона, директора одного из больших банков Петербурга – это выяснится своевременно. В Петербурге и не такие превращения случаются, и что всего удивительней, никого не поражают даже и тогда, когда они раскрываются. Превращение же Айзика Пуха в барона Мельхиора Зильберштейна было так прекрасно обставлено, что никому и в голову не приходило сомневаться в том, что легкий акцент, единственное воспоминание о родном Шклове, акцент, от которого никак не мог отделаться наш барон, был вывезен знаменитым биржевым дельцом не прямо из Берлина. С неподражаемой любезностью встречает гостеприимный хозяин входящих дам, провожая их к баронессе и возвращаясь в первый зал, чтобы вновь приветствовать наиболее почетных гостей с дружеской фамильярностью человека, положение которого достаточно почетно и независимо для того, чтобы позволить ему обращаться как равный с равными людьми, занимающими высокое положение в обществе или на службе. Никто из входящих гостей не замечал того, что хозяин и хозяйка обменивались иногда с кем-либо из входящих двумя-тремя невнятными словами, торопливо произносимыми после быстрого взгляда вокруг себя и многозначительного рукопожатия. Тем временем толпа любопытных на улице все возрастала. С терпением, достойным лучшего дела, выдерживала толпа разношерстной публики, среди которой преобладали молодые лица плохо одетых женщин и мужчин. Очевидно любопытство видеть отъезжающие экипажи и выпархивающих из них разодетых дам заставляло забывать холод и усталость. Тщетно покрикивали конные городовые на публику, она все прибавлялась, к вящему удовольствию соседнего трактирщика, к которому поминутно бегали новые гости. Почти каждый просил рюмочку горяченькой монопольки, чтобы «согреться», и затем, поспешно опорожнив ее, справлялся: «А что бильярд, свободен ли нынче вечером для доброго человека?».

– Вот сюда, пожалуйте, по лестнице, – любезно отвечал толстый, как бочка, трактирщик, медно-красное лицо которого со впалыми щеками под длинной черной бородой и глубоко впавшие глаза под щетинистыми бровями как-то странно противоречили расплывшейся фигуре.

– Ежели оба бильярда заняты, благоволите подождать минутку, к десяти часам наверно освободятся, – многозначительно повторял хозяин каждому, просящему «рюмку горячей монопольки». Затем он немедленно возвращался к стойке, к которой уже подходил новый посетитель с той же просьбой о рюмочке «горячей монопольки» с тем же вопросом о «бильярде для доброго человека».

И странно, несмотря на то, что охотники поиграть на бильярде появлялись буквально каждую минуту, почти непрерывно следуя друг за другом по витой внутренней лестнице, соединяющей подвальное помещение, где находилась стойка и столики для извозчиков (входивших прямо со двора через особую дверь), с бильярдной залой первого этажа, публики в этой бильярдной не прибавлялось. Там по-прежнему играло пять-шесть молодых людей, по виду рабочих или приказчиков, на которых с ленивым равнодушием смотрели три-четыре полусонных лица таких же юнцов, очевидно подвыпивших, полудремлющих и развалившихся на кожаных скамейках. К этим зрителям присаживался на минуту каждый новоприбывший, обменивался с кем-либо из них двумя-тремя фразами и затем, видя, что партия играющих затягивается, вставал и со словами: «Еще успею чайком побаловаться», направлялся в соседнюю комнату, где помещались столики для более чистой публики.

Комната эта отделялась от бильярдной только узким коридором, на конце которого помещались уборные. В этот коридор входили посетители и... исчезали безследно. Чайные столики оставались пустыми, за исключением одного, за которым сидели два молодых извозчика перед полным чайником, непрестанно поглядывая на двери.

Куда же девались многочисленные посетители трактира?.. Быть может, раздраженные безплодным ожиданием, они выходили через двор, наполненный извозчичьими санками, куда выходила черная лестница? Двор этот был так плохо освещен, что многочисленные наборщики с трудом пробирались в ярко освещенную типографию. В этой темноте и тесноте трудно было разобрать, кто куда входил или уходил, даже человеку, вздумавшему наблюдать за посетителями трактира, ​чем​ решительно никто не занимался в данную минуту. Тем более городовые, которым было довольно дела с очисткой тротуаров от любопытной толпы, мешающей не только редким прохожим, но и подъезжающим гостям барона Зильберштейна.

К десяти часам съезд почти окончился. Так как начало вечера было назначено в девять, то часовое опоздание считалось достаточно приличным, тем более, что балу должен был предшествовать концерт, в котором выступали самые знаменитые и любимые артисты столицы. Баронесса Зильберштейн хотела было сначала ставить целую оперу... В ее гостиной светские музыканты серьезно разучивали «Гугеноты», но в последнюю минуту план этот пришлось отложить за невозможностью составить целый хор из любителей. Приглашать же професзиональных хористов было невозможно уже потому, что нельзя же было им разрешить одеваться в одних уборных с благородными исполнителями главных ролей. Поэтому оперу заменили концертом, несмотря на то, что костюмы были уже приготовлены и участники репетиций успели уже сфотографироваться в виде кавалеров и дам времен Карла IХ.

За несколько минут до десяти часов к подъезду подкатили почти одновременно две одинаково изящные кареты, запряженные одинаково красивыми кровными рысаками. Из первой дверцы, украшенной замысловатым гербом под графской короной, вышел высокий, полный мужчина с правильными чертами строгого холодного лица и умными проницательными глазами, внимательно и пытливо глядящими слегка исподлобья на ​все​ окружающее. Глазеющая публика заволновалась. Кто-то из всезнаек, неизменно появляющихся повсюду, где собирается кучка глазеющих, поспешно назвал ​всем​ известное имя одного из важнейших сановников.

– Граф Вреде, Помпей Васильевич, – долетел голос неизвестного до приехавшего, который невольно вскинул на темную кучу народа свои холодные проницательные глаза прежде чем протянуть руку своей жене, осторожно ставившей ножку в золотом башмачке на красный ковер, покрывающий мокрый тротуар.

Перед любопытными мелькнула роскошная длинная ротонда из белого, зашитого золотом бархата, с широким горностаевым воротником, тонкая кружевная накидка, сквозь которую просвечивали черные волосы и сверкающие бриллианты, крошечные ручки в белых перчатках, небрежно приподнимающие золотистый атласный шлейф над пышными кружевными оборками нижних юбок. Затем действительный тайный советник граф Вреде и его супруга скрылись за широкой дубовой дверью, которую почтительно распахнул ​перед​ ними заранее соскочивший лакей в зеленой ливрее с широкими золотыми галунами и громадными золотыми пуговицами, украшенными графской короной. Нетерпеливо встряхивая тонкими круглыми шеями и позванивая серебряными цепочками упряжи, подъехала вороная запряжка второй кареты, дожидавшейся, пока подъезд освободится. И здесь быстро соскочил «выездной», но только в ​темно​-коричневой ливрее с небольшими серебряными пуговицами, на которых вместо корон и гербов были красиво переплетенные буквы: Е. 3., повторяющиеся на дверцах маленькой изящной каретки. Легко и смело выскочила из ее дверец высокая, стройная женская фигура в ​темно​-синей бархатной ротонде и непокрытой золотистой головкой, свежесть и красота которой эффектно оттенялась ​темным​ мехом воротника чернобурой лисицы и сверкающим венком из нарциссов, сделанных из тонких серебряных ниток с жемчугами и бриллиантами. Стоя на подъезде, красавица громко смеялась, разговаривая с кем-то, замешкавшимся в карете, и ничуть не стесняясь глазеющей толпы.

– Это Дуня Зайцева, знаменитая опереточная певица, московская Вяльцева, – пояснил ​все​ тот же «всезнайка» окружающим, указывая на молодую красавицу, беззаботно позволяющую холодному ветру распахивать ее ротонду, из-под которой виднелось кружевное платье, сплошь зашитое серебряными блестками и жемчужными бусами, и пышная белая грудь с низко висящими нитками крупного жемчуга.

– Да вылезайте же наконец, Анна Петровна... Что же вы так долго собираетесь, прилипли что ли к подушкам? – весело проговорила певица, протягивая красивую холеную руку, блестящую драгоценными камнями, пожилой даме, медленно вылезающей из кареты и осторожно озирающейся близорукими глазами.

– Прилипнуть я не прилипла, а твою рассеянность поправляла, – спокойно ответила она. – Ты по обыкновению растеряла свои ноты на полу кареты, где я их с трудом подобрала, да и то еще не знаю, ​все​ ли?.. Прикажи человеку посмотреть.

С этими словами в подъезд вошла женская фигура, настолько закутанная в меха и платки, что даже всезнающий тротуарный выяснитель не узнал знаменитой писательницы Анны Петровны Пассек, в руках которой находился небольшой сверток нотной бумаги.

– Ладно, – хватит для моего нанимателя, – насмешливо проговорила певица, сбрасывая свою ротонду на руки лакея и помогая пожилой приятельнице вылезать из платков и шалей. – По уговору я должна спеть не больше трех романсов, а вы заставили меня взять с собой целую дюжину...

– Лучше перекланяться, ​чем​ недокланяться, Дуня. Лучше иметь возможность выбирать, ​чем​ остаться в глупом положении, если привезенные романсы никто не сумеет аккомпанировать.

– Ну, этого я и не боюсь на этот раз... Я знаю, что барон Зильберштейн пригласил нашего лучшего аккомпаниатора – это во-первых, а во-вторых, в случае чего, вы здесь, тетя Аня, и, конечно, не откажетесь выручить меня.

– Ты знаешь, как я не люблю вылезать вперед с тем, что не мое дело, – поморщившись ответила Анна Петровна. – Но, конечно, если иначе нельзя будет...

Дамы поднимались по лестнице в нескольких шагах позади графа Вреде, который довольно неуклюже переваливаясь вел под руку свою жену, небольшую, стройную и изящную фигурку в роскошнейшем платье золотистого атласа со вставками из брюссельских кружев на светло-голубой подкладке. Глядя на стройную талию, на прелестно причесанную черную головку, украшенную диадемой из бирюзы и бриллиантов, на нежные плечи, белизна которых еще выигрывала от драгоценного бирюзового ожерелья, графиню можно было принять за совсем молодую женщину. И только внимательный и очень опытный взгляд мог бы разглядеть сквозь тонкий слой белил и необычайно искусную подрисовку мелкие морщины на висках и в углах пунцового ротика, выдающие фатальный сорокалетний возраст Амалии Августовны Вреде.

Дуня Зайцева, не зная идущую ​перед​ ней даму, искренне любовалась роскошным туалетом, смелая оригинальность которого сразу выдавала лучшего парижского портного. Писательница же немедленно узнала слегка грузную, но эффектную фигуру ​всем​ известного сановника, несмотря на его простой фрак и отсутствие орденов, с любопытством разглядывала его жену, о которой ходило столько разнообразных и противоречивых слухов.

– Знаешь, кто это? – шепнула она своей молодой спутнице. Но ответ на ее вопрос оказался излишним, так как хозяин дома уже приветствовал своего почетного гостя, громогласно называя его по имени.

– Ваше сиятельство... Наконец-то... Вас только и ждем. ​Все​ артисты в сборе...

– Кроме меня, – безцеремонно вмешалась подошедшая Дуня Зайцева. – Простите, если опоздала... Едва успела отделаться от публики, по обыкновению требовавшей безконечных повторений...

Барон Зильберштейн успел только проговорить, обращаясь к графу Вреде.

– Моя жена проводит Ваше сиятельство в кабинет, если вы пожелаете выкурить сигару, – затем он немедля обратился к певице, которую удаляющаяся графиня смерила любопытным взглядом. Обыкновенно бледное и серьезное лицо барона Зильберштейна расплылось в любезнейшей улыбке, пока он раскланивался с обеими дамами артистического мира.

– Я знаю, что наша прелестная опереточная Патти принесла мне немалую жертву, участвуя в акте, так сказать, «для съезда публики». Поверьте, я не останусь в долгу ​перед​ звездой нашего северного ​неба​... Позвольте мне проводить вас до уборной, приготовленной для артистов. Быть может, вы пожелаете переговорить или даже прорепетировать ваши номера с аккомпаниатором?.. Господин Радлин уже приехал.

– Ах да, пожалуйста... Я очень рада, тем более, что я пою вещи неизданные и ему неизвестные, да к тому же еще и требующие переложения... Анна Петровна, вы со мной?

– Нет, нет, – любезно запротестовал барон. – Я никак не могу позволить скрыться обеим знаменитостям сразу... Моя жена никогда не простит мне, если я замедлю познакомить ее с автором такой чудной пьесы, как ваша «Слава побежденным»... Баронесса три раза подряд видела вашу талантливую драму и с тех пор не перестает мечтать о знакомстве с ее автором.

Госпожа Пассек добродушно улыбнулась, отвечая обязательным:

– Вы слишком добры... – Ее наблюдательные глаза следили внимательно за всем окружающим, начиная с домохозяина, правильный русский язык которого так странно поражал в устах иностранца, и кончая приглашенными, среди которых три четверти обладали чрезвычайно характерными библейскими профилями и непомерно длинными носами.

– А ведь брат Алеша правильно угадал, когда отказался от приглашения. И в самом деле здесь попадаешь точно в синагогу, – подумала Анна Петровна, с трудом удерживаясь от смеха, в то время, как барон провожал ее к хозяйке дома. По дороге ей приходилось довольно часто раскланиваться со знакомыми представителями искусства и литературы, особенно журнальной, явившимися в значительном количестве в салон баронессы Зильберштейн, недаром пользовавшейся репутацией художественно образованной женщины.

Наша старая знакомая мало изменилась. Десять лет для сорока пятилетней женщины, отказавшейся от всякой претензии на молодость, невелико время. Анна Петровна Пассек оставалась ​все​ той же стройной, элегантной, оживленной и остроумной пожилой женщиной. Только ее волосы заметно побелели, да в углах губ появились две резкие морщины – плоды первых русских поражений. В своем богатом черном бархатном платье, с воротником из старого венецианского кружева и такой же заколкой на ​все​ еще пышных волосах, знаменитая писательница была ​все​ еще интересной фигурой, поражавшей манерами настоящей аристократки в этих гостиных, наполненных аристократией денежной, среди которой немногие представители настоящего высшего света исчезали в море хазарейских носов и профилей...

Анну Петровну заманило сюда с одной стороны естественное любопытство писательницы, ищущей новые типажи и интересующейся всеми кругами столицы, с другой – желание присутствовать при светском дебюте ее давней протеже, хорошенькой работницы Дуни, из которою ей удалось сделать не только «знаменитостью», но, что труднее, настоящую артистку, честно относящуюся к своему искусству и не перестающую работать, несмотря на шумный успех художницы и... женщины... Как это ни странно, но быстро выдвинувшаяся певица не только не забыла ту, которая дала ей возможность учиться, она и до сих пор называла ее своей благодетельницей и прямо боготворила. Ни одного артистического решения не предпринимала она, не посоветовавшись с опытной и умной женщиной, советы которой так быстро превратили полуграмотную крестьянку в светскую красавицу, служившую теперь украшением всякого общества.

И теперь, когда банкир Зильберштейн с обычной хазарейской безцеремонностью прислал новой «звезде» две пятисотенных бумажки с приглашением петь у него в доме, гордая примадонна, давно уже привыкшая сорить золотом и живущая с молодым гвардейцем, имеющим более ста тысяч годового дохода, хотела сначала просто отослать деньги обратно, без всякого ответа. Но Анна Петровна, случайно завтракавшая у нее при получении оскорбительного приглашения, посоветовала ей не делать себе ненужных врагов как раз ​перед​ переходом в оперу, к которому уже давно приготовлялась опереточная дива, и принять приглашение Зильберштейна, где в салоне собирались самые влиятельные журналисты. Ответ певицы, продиктованный писательницей, оказался мастерским произведением изящной иронии и любезной колкости. Радуясь случаю услужить «ценителю и покровителю искусства», певица просила позволения сделать это не из грубого денежного расчета и прикладывая квитанцию Красного Креста о переданной от имени барона Зильберштейна сумме, заканчивала обещанием аккуратно явиться в назначенный день и час.

Барон Мельхиор был не так глуп, как... хотел иногда казаться. Он понял свою ошибку, оценил поступок певицы и постарался удвоенной любезностью доказать ей свое уважение. Обласкала ее и баронесса Мелита, в обращении которой даже зоркие глаза писательницы не нашли ничего похожего на высокомерие миллионерши.

Сидя между красавицей хозяйкой и графиней Вреде в почетном ряду кресел в розовом мраморном зале, в ожидании обещанных артистических наслаждений, Анна Петровна должна была признаться, что обе дамы были умны и образованны, любезны и симпатичны, как немногие женщины.

 «Теперь я понимаю тайну влияния этой женщины на ее мужа», – думала она, наблюдая за графиней Амалией. – «С таким умом нетрудно заставить забыть десяток годиков... Да и сколько ей может быть ​лет​ на самом деле?.. От первого мужа у нее есть взрослая дочь... Но хазареек выдают замуж рано. Вряд ли ей будет более сорока. А на вид ей и тех дать нельзя. Да ведь и сам граф не молоденький мальчик. Ему тоже за пятьдесят перевалило... Кстати, где он?» – подумала писательница, оглядывая задние ряды, где теснились черные фраки и довольно немногочисленные мундиры. Но ни графа Вреде, ни самого хозяина там видно не было... Вероятно они остались в большой белой гостиной, отделенной только колоннами и драпировкой от концертного зала, в котором была устроена небольшая эстрада с серым плюшевым занавесом, под цвет мебели и драпировок.

– Вероятно мужчины воспользовались минуткой, чтобы забежать в курительную комнату, – заметила хозяйка дома, угадав мысль своей гостьи. Анне Петровне некогда было ответить, так как яркое освещение залы внезапно померкло, и плюшевая занавесь раздвинулась, открывая красивую декорацию из цветущих олеандров и раскидистых пальм, окружающих белый концертный рояль, выписанный баронессой из Америки от Стенвея. Но в ту минуту, когда из-за зеленой чащи на эстраду вышел знаменитый московский певец, любимец публики, специально приехавший на этот вечер и встреченный громом аплодисментов, любезно улыбаясь раскланивался, наклоняя свою красивую белокурую голову, прежде чем подойти к роялю, за которым уже заняла место маленькая подвижная фигурка аккомпаниатора, в ту самую минуту Анне Петровне почему-то вспомнились слова, с которыми обратился хозяин дома к графу Вреде, приглашая «покурить» только что вошедшего человека. Совершенно машинально полушепотом обратилась она к графине.

– А ваш супруг, должно быть, страстный курильщик?

Красивые подрисованные глаза графини Вреде обратились к писательнице со странным, почти испуганным удивлением.

– Почему вы так думаете? – спросила она вместо ответа.

– Простите, это был почти безсознательный вопрос... Мне вспомнилось, что наш любезный хозяин приглашал графа покурить, не успев даже руку пожать. Через слегка наклоненную голову писательницы, внимательно разглядывавшей певца, перелистывавшего тетрадь нот и перешептывавшегося с аккомпаниатором, ее соседки обменялись быстрым, серьезным, многозначительным взглядом. Затем баронесса проговорила небрежно.

– Мой муж совсем помешался на каких-то необыкновенных сигарах, которые ему прислали недавно прямо из Манилы. Он с ними надоедает ​всем​ и каждому...

– С графом они даже пари подержали о какой-то марке или цене, не помню, о ​чем​ именно, – еще небрежнее проговорила графиня.

С эстрады раздались аккорды, и разговор прервался.

Пока приглашенные дамы наслаждались действительно мастерски составленной артистической программой и провели два часа в непрерывном восхищении, слушая выдающихся знаменитостей, хозяин удалился в свой деловой кабинет, расположенный вдали безконечного внутреннего коридора и превращенного, на этот вечер, в курительную комнату для его интимных друзей.

И действительно, на круглом столе ​перед​ широким турецким диваном стояли ящики с сигарами, пепельницы, спички и тому подобные принадлежности курильщиков. Только самих курильщиков не было... Один хозяин стоял у двери, приветствуя входящих молчаливым рукопожатием, в ответ на которое каждый из гостей показывал ему обыкновенный белый носовой платок с завязанными концами. Иногда узелок был на одном конце, иногда связаны были два, три или даже ​все​ четыре конца вместе, иногда платок был свит жгутом или перевязан посередине... Всякий раз барон внимательно осматривал принесенные узелки и затем так же молча показывал рукой на зеленую бархатную портьеру, отделявшую его кабинет от небольшого алькова, в котором стояла его кровать.

Каждый вошедший молча поднимал эту портьеру и уже больше не возвращался... Один за другим таким образом прошли мимо барона десятка два людей, различных по возрасту и общественному положению. Были тут представители «учащейся молодежи» в одинаково блестяще сшитых мундирах различных высших школ, два инженера, оба молодые и изящные: один поляк, другой эстонец. За ними прошел знаменитый адвокат, сосед барона по квартире, высокий, сухой человек, которого вполне обрисовала известная русская пословица: «Черен как галка, длинен как палка», в обществе военного врача, профессора военно-медицинской академии, в мундире с густыми эполетами. Далее следовал известный почетный лейб-медик и модный врач столицы с несомненно хазарейским профилем, банковский директор поражающего безобразия с выпяченными калмыцкими губами и необычайно умными, проницательными глазами. Издатель-редактор газеты «Завтра», тоже инженер, и тоже несомненно, хазарейского типа; и, наконец, ​почтенный​ старичок с внушительным видом истинного патриарха, знаменитый хазарейский банкир-благотворитель, считающийся чуть не святым. Вслед за этими мимо барона Зильберштейна прошли два профессора-юриста и третий профессор-химик. Один ничем не примечательный муж богатой купеческой дочки, другой замечателен превращением из отставного саперного офицера в директора одной из высших школ. Затем еще несколько лиц с глазами как черносливины и смоляными кудрями: бакинский миллионер, армянин Тер-Шамианц, одесский богач, хазарей Зоненталь, и варшавский банкир, хазарей Гольдблат, и, наконец, последними – граф Вреде под руку с красивым элегантным пожилым человеком, в котором с первого взгляда можно было признать француза или, верней, французского хазарея. Это был барон Иосиф Аронзон, компаньон одного из европейских, конечно хазарейских, банков, приехавший в Питер для переговоров о займе. Так, по крайней мере, утверждали «хорошо осведомленные» биржевые газеты.

– Наконец-то, Ваше Сиятельство, – проговорил барон Зильберштейн. – Пожалуйте... Времени у нас не так много, а докладов будет немало...

– Вы думаете, ​все​ уже собрались? – спросил сановник медленным, точно скучающим голосом.

– А вот послушайте, – проговорил банкир, подходя к окну и открывая форточку. В ту же минуту с противоположного тротуара чей-то хриплый и пьяный голос заорал во ​все​ горло известный фабричный романс новейшего фасона.

– Возьму ножик, возьму вилку, и зарежу маво милку...

Красивый иностранец засмеялся.

– Это что за серенада? – насмешливо спросил он не совсем правильным, но вполне понятным русским языком.

– Сигнал, что ​все​ в сборе и ​все​ благополучно, – спокойно ответил граф, и форточка захлопнулась в ту же самую минуту, как один из конных городовых подъехал «с увещанием» к немилосердно орущему оборванцу.

– Пожалуйте, – проговорил хозяин, открывая портьеру. Но барон Аронзон остановился на пороге.

 – Одну минуту, дорогой... Я вижу, вы прекрасно организовали сигнализацию, не могущую ни в ком возбудить подозрения. Но вполне ли вы уверены в безопасности этой комнаты?.. Сегодня ваш дом полон гостей и что хуже – чужих лакеев... Как легко может кому-либо из непосвященной прислуги прийти в голову заглянуть сюда.

 – Даже если бы это случилось, то он не увидел бы ничего, кроме ящиков с сигарами, – спокойно перебил барон Зильберштейн. – Да, кроме того, прислуге известно, что в мой деловой кабинет никто не входит, кроме меня, ​жены​ и камердинера... который вам известен.

– Но сегодня он должен будет присутствовать на собрании, – продолжал иностранец слегка недоверчиво. – А в его отсутствии...

 – Его жена, – многозначительно подчеркнул домохозяин, – камеристка баронессы, остается в соседней уборной, наблюдая за входящими и, в случае чего, немедля предупредит нас с помощью вот этого аппарата.

Подойдя к стенке, барон трижды ударил пальцем по резной дубовой раме большого портрета своей красавицы баронессы, висящего вблизи письменного стола.

– Я спрашиваю, ​все​ ли благополучно? – пояснил он. – Сейчас вы услышите ответ.

Действительно, через минуту сверху раздался легкий, короткий и отрывистый свист, повторившийся три раза.

– Если бы что-либо случилось, свист был бы резкий и продолжительный, – пояснял барон. – И здесь, в случае опасности, достаточно наблюдающему прислониться головой, как бы в обмороке или в изнеможении, к раме, чтобы такой же предупреждающий звук раздался там, в собрании.

– ​Все​ это очень остроумно придумано, но ​все​ мне кажется не совсем осторожным приглашать триста человек гостей в такой день, как сегодня.

– Полноте, друг мой, – перебил барон Зильберштейн. – Когда надо собрать триста других незаметно, лучшего средства отвлечь внимание полиции и придумать нельзя было... По правде сказать, иначе было бы совершенно невозможно организовать наше общее собрание. Вы только подумайте, каким разнородным людям приходится собираться в одно место. Как достичь этого, не привлекая внимания полиции, начинающей безпокоиться о каждой карточной вечеринке. Переодевания только хуже, бросаются в глаза. Да, кроме того, есть и люди, которым положительно невозможно пробраться, не возбуждая подозрения, в кварталы, где можно было бы собраться незаметно... Наш граф, например, да и вы сами, барон... Могли ли вы добраться до какой-либо дыры на «Горячем поле» или в трущобы за Нарвской заставой, без целой своры любопытных, идущих за вами?.. Только здесь, благодаря моему изобретению, мы совершенно безопасны. Мы даже могли устроить свой главный штаб в самом центре города.

– Вы правы, барон... Я сдаюсь и готов следовать за вами. Хотя, по правде сказать, я ​все​ же предпочитал бы не сосредотачивать слишком... многое в одном месте...

– Простите, господа... Об этих делах мы можем потолковать в распорядительном заседании. Теперь же не будем терять времени. Вы знаете, у нас не более двух часов в распоряжении, так как до окончания концерта мы должны быть в зале.

Произнесенное холодным голосом графа Вреде замечание не допускало возражений. Да никто и не попробовал возражать ему.

Барон Зильберштейн подавил пуговку звонка на своем столе.

Невидимый женский голос произнес за дверью...

– Не безпокойтесь... Я здесь...

Затем плюшевая портьера распахнулась, и барон жестом пригласил своих гостей в небольшую комнатку без окон, в которой, кроме постели, двух кресел и ночного столика, находился только большой зеркальный шкаф, выдвинутый наполовину в нишу капитальной стены, отделяющей новый дом от соседнего. На постели лежали темно-коричневые рясы, какие обыкновенно носят монахи в операх и драмах.

– Еще удобство моего изобретения, – проговорил барон Мельхиор, указывая на костюмы. – Не будь нашего вечера и оперных репетиций, о которых так предупредительно раструбили газеты, нам невозможно было бы воспользоваться этими прекрасными мешками, скрывающими самую характерную фигуру... Позвольте мне быть вашим камердинером, граф, – любезно докончил барон, быстро набрасывая на себя одну из коричневых хламид и помогая своим гостям влезать в остальные.

– Однако мы имеем довольно нелепый вид, недостойный ХХ века, – проговорил граф Вреде, натягивая на голову капюшон, с прорезами для глаз и рта. – Надеюсь, по крайней мере, что эти балахоны не надевались уже раньше, бес знает каким хористом?

– Успокойтесь, дорогой граф, мы шили новые костюмы... Как видите, ваша ряса приходится даже на ваш рост. Она сшита по мерке как бы вы думали кого?.. Казачьего сотника графа К..., который должен был петь главного монаха по просьбе баронессы.

Иностранец улыбнулся.

– Знал бы он для чего назначались эти репетиции...

Граф Вреде только плечами пожал.

– У нас никто никогда не знает того, что следовало бы знать, – презрительно ответил он, спуская капюшон на лицо.

Барон Зильберштейн открыл зеркальную дверцу шкафа. Он был не заперт и ключ торчал в замке. Шкаф казался обыкновенным шкафом, разделенным на полки, наполненный тонким мужским бельем. Иностранец с недоумением взглянул на барона, видимо наслаждавшимся его удивлением.

– Ну-с, как вы думаете, поняли бы что-нибудь люди, вошедшие сюда и даже открывшие этот незапертый шкаф? – с торжествующей улыбкой произнес он. – А между тем смотрите...

Осторожно просунув руку между крахмальными сорочками, барон Мельхиор начал шарить по задней стенке шкафа. Внезапно послышался сухой треск стальной пружины и весь шкаф беззвучно и плавно повернулся на заботливо смазанных петлях, обнаруживая в капитальной стене щель, в которую легко могла пролезть даже грузная фигура графа Вреде.

– Пожалуйте, господа... Это самая опасная минута... Надо оставлять механику открытой возможно меньшее время... Пожалуйте вперед, граф, или лучше, с этой минуты: товарищ Сергеев. Вы знаете дорогу.

Три темные фигуры скользнули в темную щель. Вторично раздался сухой металлический треск и тяжелый шкаф вновь неподвижно стал на своем месте, у капитальной стены.

В полнейшей темноте сверкнула блестящая точка. В руке барона Зильберштейна оказался маленький потайной фонарь, которым он осторожно осветил железные ступени узенькой винтовой лестницы.

– Можете идти спокойно, господа. Эта лестница вполне безопасна. Она проделана между обоими брандмауэрами и доведет нас до чердака соседнего дома, через который мы доберемся до помещения лечебницы, откуда уже дорога проста и не затруднительна.

– Все это ужасно сложно, – пробормотал иностранец. – Я боюсь, чтобы эта сложность в конце концов не обратила на себя внимание.

– Напрасно безпокоитесь, товарищ Аарон, ‒ спокойно ответил барон Зильберштейн, освещая ступени своим путникам. – Не забудьте, что оба смежные дома принадлежат нам, что переделка делалась нашим архитектором и нашими рабочими, которые не могут изменить, даже ежели бы и захотели.

– Почему? – машинально спросил иностранец.

– По наилучшей из причин, ‒ с зловещим смехом ответил барон. – Потому, что уже их нет на свете... Вышло как-то так, что все шесть человек, работавших над приспособлениями этого дома, случайно не прожили и недели после окончания работ. Два каменщика попали в драку с черносотенцами и... были пристрелены, третий утонул в проруби, вероятно, в пьяном виде, четвертого зарезала любовница из ревности, а остальные двое отравились тухлой рыбой... Эти люди едят всякую гадость... Одним словом, мы можем быть вполне спокойны. Нескромности бояться нечего... Следовательно...

Лицо иностранца побледнело под темным капюшоном.

– Неужели это было необходимо? – проговорил он дрогнувшим голосом.

– Осторожность всегда необходима, – ответил граф Вреде. И от его ледяного голоса точно морозом пахнуло в узком, сыром и душном пространстве.

Наступило мрачное молчание, прерываемое только шорохом шагов, да тихим шепотом барона, считавшего ступеньки.

– Сорок два... сорок шесть... пятьдесят три... шестьдесят...

Вот и дверь.

Никакой двери, по-видимому, не было. Лестница упиралась в кирпичную стену, на которой, явственно видна была широкая оштукатуренная полоса печной трубы.

Но барон Мельхиор засунул руку в узкую отдушину и часть этой трубы безшумно отодвинулась, пропуская путников в пространство, вроде коридора между капитальной кирпичной стеной и сплошной дощатой перегородкой, доходящей до самой крыши. Пол этого коридора был такой же неровный и грязный, как и на всяком чердаке.

– Фи, какая грязь, – брезгливо произнес иностранец.

– Из предосторожности, друг мой... Перегородка никого не удивит, даже в случае внезапного появления нежеланных гостей. Но привлекать внимание особенной отделкой чердака, да еще над нашей типографией, было бы более чем не остроумно. Теперь же мы даже не запираем его особенно тщательно. Ключ от двери за перегородку в руках трактирщика, который преспокойно развешивает свое белье в этом коридоре. У нас, конечно, есть второй ключ, но именно то, что сюда постоянно ходят, и удаляет подозрения... Ну, вот мы и у цели, – докончил барон, останавливаясь над двумя толстыми балками, через которые были, как бы случайно, переброшены две широкие доски. Доски эти подымались вместе с кусками балок, оставляя круглое отверстие в полу, в которое барон спустил свой фонарь.

– Дверь отперта... Какая неосторожность, – досадливо проговорил он.

– Никакой неосторожности нет. Я здесь дежурю у лестницы... Пожалуйте, товарищи, – ответил голос снизу.

Фонарь барона осветил ступени деревянной подвижной лестницы, приставленной к трапу, по которой осторожно спустились наши путники в темный маленький чуланчик, где они с трудом могли пошевельнуться. Сквозь отворенную дверь врывался свет, при помощи которого можно было разглядеть человека в такой же коричневой хламиде, как и у вновь прибывших.

– Милости просим, товарищи, – произнес этот неизвестный, вытаскивая из чуланчика лестницу и закрывая трап, имеющий вид водопроводного шкафа, встречающегося во всех ватерклозетах. – Вы последние... Пожалуйте.

Комната, в которой они находились, по-видимому, служила отчасти аптекой, отчасти складом белья для лечебницы. Громадные шкафы с полками достигающие почти до потолка, вполне оправдывали присутствие подвижной лестницы, а плотно затворенные внутренними ставнями окна не пропускали света на улицу.

– Вас ждут с нетерпением, ‒ обратился неизвестный, вынимая из-за пазухи и открывая платок с четырьмя вместе связанными концами. – Но все в сборе... Пожалуйте, я проведу вас.

– Неужели опять такими же романическими путями? – невольно спросил иностранец.

– Самой прозаической черной лестницей, чтобы не терять времени, – смеясь ответил новый путеводитель, говор которого заметно отдавал хазарейским акцентом. – Здесь это вполне безопасно, так как лестница эта служит исключительно для лечебницы. Она ведет в прачечную и дезинфекционную, специально нами оборудованную для... разнообразных целей. Впрочем, у нас есть и другая дорога, на случай неожиданной тревоги, но покуда мы можем пользоваться обычными путями.

– Я слышу опять слово чердак... Вы, господа, кажется собираетесь беседовать с кошками? – шутливо спросил иностранец.

– Что будете делать? Наш Питер – не Париж... Катакомб здесь нет и подземных проходов не устроишь в почве, где вода просачивается на втором аршине. Поневоле приходится учиться у кошек и пользоваться крышами... Пожалуйте, господа...

По скудно освещенной черной лестнице путники без всяких приключений добрались до двери чердака.

– А что если кому-либо из прислуги вздумается выйти на лестницу или даже на чердак? – неожиданно спросил осторожный иностранец.

– Все это предвидено, – самодовольно пояснил барон Зильберштейн. – Эта половина чердака отделена капитальной стеной от той, которой пользуются другие квартиранты.

– Но, ведь, на эту лестницу выходят двери нескольких квартир.

 – Нет, только двух этажей, занимаемых лечебницей. Эта наша специальная лестница, иначе разве могли бы мы идти по ней.

– Но, ведь, и ваша прислуга в лечебнице тоже не спит в это время?

– Да, наша прислуга, по крайней мере, живущая здесь, своя, прошедшая три ступени посвящения.

– Но, ведь, могут быть случаи... Какая-нибудь кухарка назначит свидание на этой укромной лестнице, или побежит ночью разыскивать кошку, и услышит голоса на чердаке...

– Даже и это не опасно, товарищ... Вы забываете, что прачечная лечебницы помещается на чердаке и что у нас очень часто бывают ночные стирки.

– Как? Значит туда входят посторонние?..

– Постоянно... Мы нарочно почаще меняем прачек, чтобы распространились сведения о нашей прачечной. Именно поэтому, если бы случайно кто-либо и услышал голоса ночью, он подумал бы, что у лечебницы спешная стирка, и только...

– Но как же склад?..

– О складах не безпокойтесь. Они в безопасности... Но об этом позже... Вот мы и пришли. Теперь сами можете судить как хорошо приняты меры предосторожности. Вы ничего не слышите, а, между тем, здесь дожидается около 300 человек.

Загрузка...