ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. ПАДЕНИЕ.

1. НАГЛАЯ ПЕСЕНКА

Однако не в этой кровавой ночи усматривают современники начало падения Нерона-Теренция, а в явлении куда более незначительном, даже совершенно неприметном - в маленькой песенке. "Боги сразили мужа Максимуса-Теренция, называвшего себя Нероном, его же собственным орудием, - пишет историк. - Искусство его, заключавшееся в декламации и пении, вознесло его, но пал он, споткнувшись о маленькую песенку".

Кто сочинил эту песенку и кто спел ее в первый раз, неизвестно. Она появилась как-то вдруг, дерзкая песня, каких на Востоке было тысячи, меланхолические, насмешливые, арамейские строфы. Свойственная песням жителей пустыни монотонность мелодии, или, точнее, напева, придавала этой песне особую наглость и насмешливость. Слова ее были такие:

Горшечник изготовил штучку,

Здоровеннейшую штучку,

Пошла та штучка в ход.

Малютка Акта к нам явилась,

На штучку сразу же воззрилась,

Но штучка в ход нейдет!

Горшечнику бы жить с горшками

И с кувшинами,

А не с царями.

Горшечнику, коль невдомек,

Какой его шесток,

Его проучат, дайте срок,

Кто мал, а кто высок.

А потому, горшечник мой,

Ты подожми-ка хвостик свой,

Нагрянет император твой,

Ты только пискнешь.

И тут конец тебе придет,

И прахом штучка вся пойдет.

И ты повиснешь.

Под аккомпанемент цитры и барабана она звучала особенно эффектно, но и без аккомпанемента она легко запоминалась. Ее мелодия была изыскана и вместе с тем проста, нечто вроде рабского напева, но с крохотными циничными, двусмысленными паузами, например, перед "штучкой". И затем - конец. Конец как-то так меланхолически и нагло повисал в воздухе, что все то печальное, жалкое, обреченное на гибель, что скрывалось во взятом напрокат императорском великолепии, сразу проступало наружу и так ощутимо, как этого не могли бы сделать самые убедительные доказательства.

Требон мог запретить пересуды о событиях пятнадцатого мая, он мог жестоко расправляться с людьми за всякие словесные поношения императора, но не мог же он запретить, например, эту крохотную, нахальную паузу перед "штучкой" или помешать тому, чтобы песня эта меньше чем в две недели завоевала всю страну. Все, и говорившие и не говорившие по-арамейски, знали слова этой песенки. Стоило лишь промурлыкать два-три такта, и каждый уже знал, что хочет сказать собеседник, злобно, жестоко ухмылялся и думал свою думу.

Популярность этой песенки объяснялась тем, что положение в Междуречье и в той части Сирии, которая управлялась Нероном, становилось все хуже. Ночь на пятнадцатое мая укрепила, правда, престиж существовавшего режима, но хозяйственного положения страны она не улучшила. Хлеба стало меньше, а сладости и вовсе исчезли. Вдобавок росло озлобление, вызываемое произволом ставленников Нерона, насилиями Требона, Кнопса и их помощников, милостями, которыми осыпал император небольшую клику приближенных за счет всего населения. Песня о горшечнике нашла отклик в ушах и сердцах всего народа. Ее пели на улицах больших городов: Самосаты, Эдессы, Пальмиры, Апамеи, Лариссы. Пели ее лодочники, бороздившие реки Евфрат и Тигр, пели крестьяне и рабы, которые пахали, сеяли и снимали урожай, пели ремесленники и те, кто работал на мануфактурах у предпринимателей, прачки у колодцев и играющие на улицах дети, пели бедуины в пустыне и те, которые подстерегали эти караваны, чтобы напасть на них и разграбить.

Это была маленькая песенка, песенка о горшечнике, но что-то в ней было такое, что она не на шутку подтачивала устои нероновского царствования. Правда, императора восторженно встречали, где бы он ни появлялся. Но кто внимательно прислушивался, тот мог уловить сквозь возгласы: "О ты, наш добрый, наш великий император Нерон", - нахальные стишки:

Горшечнику бы жить с горшками

И с кувшинами,

А не с царями.

И конец, так печально, так смешно, так жалко и так злобно повисший в воздухе:

И ты повиснешь...


2. ЗАНАВЕШЕННЫЙ ЛАРЬ

Губернатор Цейон музыкальностью не отличался. Однако в ожидании гонца, который должен был доставить ему с только что прибывшего корабля почту из Рима, он напевал без слов песенку о горшечнике. Обутый в котурны сенатора, в тяжелой, украшенной пурпурными полосами мантии, он сидел, напряженный, прямой, за письменным столом и мурлыкал про себя нахальную, глупую песенку.

Цейон был неузнаваем. Подавленность, летаргия последних месяцев исчезли. Получив сообщение о событиях пятнадцатого мая, он впервые за долгое время дернулся и выпрямился. Как и князья Востока, он усмотрел в кровавой ночи акт отчаяния, на который способен лишь человек, чувствующий приближение конца.

Правда, с этих пор прошло уже довольно много времени, а в пределах царствования мнимого Нерона все еще ничего не изменилось. Больше того, Нерон-Теренций одержал даже еще какие-то частичные победы в Сирии. И все же Цейон был уверен, что закат Теренция наступил и что наивный текст песенки о горшечнике вполне подтверждается теми сведениями о внутреннем положении в Междуречье, которые он получал через своих агентов.

Цейон стал мудр, он остерегался проявлять слишком большой оптимизм. Он не думал, что власть Теренция быстро и сама собой рухнет. Он знал, что Требон со своей прекрасно вооруженной, дисциплинированной армией еще долго мог держаться в Междуречье. Но власть мошенника Теренция была поколеблена изнутри, и сам он созрел для падения, нужен был лишь внешний толчок, чтобы все это рухнуло.

И толчок этот близок. Цейон ждет почты из Рима, он не сомневается, что она принесет ему ответ, разрешающий все вопросы. Время подавленности, бездейственного выжидания событий миновало. Цейон почистил свою армию, он испытал каждого офицера и солдата, выкинул всех, кого можно было заподозрить в сочувствии движению так называемого Нерона. Полгода тому назад легионы Цейона представляли собой скандальное зрелище, теперь же опасность того, что среди офицеров найдутся элементы, которые польстятся на обещания Варрона или Требона, устранена полностью.

Но где же гонец? Собственно, ему давно бы пора быть здесь. Цейон стал перебирать деловые записи, но читать не смог. Если бы в военном министерстве вняли его доводам и решились отозвать Четырнадцатый легион, который больше других заражен нероновским движением, а взамен послали ему Девятый, тогда все обстояло бы прекрасно, тогда ему нечего было бы бояться, пусть бы даже дело дошло до войны с парфянами.

И тут конец тебе придет,

И штучка прахом вся пойдет,

И ты повиснешь.

Цейон оборвал мелодию, как бы повисшую в воздухе.

Гонец. Наконец-то. Распечатывая письмо императора, Цейон не мог удержать дрожи в пальцах. Он пробежал длинное послание. Налоговые вопросы, административные мероприятия, указания по поводу культа бога Митры. А где же о главном? Вот, оно здесь: "Что касается ваших предложений, мой Цейон, относительно замены нашего Четырнадцатого легиона Девятым, то мы, обсудив, одобрили это и отдали соответствующий приказ".

Цейон письма до конца не дочитал. Девятый, он получит Девятый легион! Какое признание проделанной им работы, какая награда за нее! Военная сторона его губернаторской деятельности его всегда привлекала больше всего. О, чего только он не сделает, имея в своем распоряжении Девятый легион, этот чудесный материал! В голове Цейона зарождаются тысячи планов. Он бодр, как в свои лучшие годы. Пусть сколько угодно называют его Дергунчиком - и здесь, в Антиохии, и всюду на Востоке. За последние месяцы прозвище это приобрело другой смысл, и сейчас, пожалуй, дело близится к тому, чего ему в свое время иронически пожелал Варрон, - чтобы имя это произносилось не с издевательским оттенком, а доброжелательно, почти ласково.

Не терять ни минуты. Порадоваться можно будет после. Цейон перебирает полученную корреспонденцию. Вот письмо друга его Паэтуса, который обычно держит его в курсе римских дел. Если на то, чтобы друзья его в военном министерстве провели замену Четырнадцатого легиона Девятым, понадобилось столько времени, писал Паэтус, то виновата в этом лишь злополучная нерешительность императора. Но недалеко то время, когда подобные препятствия отпадут. Император - сведения эти он, Паэтус, почерпнул непосредственно у доктора Валенсия, лейб-медика, - нынешнего года не переживет. Цейон прерывисто вздохнул, лицо его покрылось пятнами. Как это просто сказано, несколько небрежно начертанных слов: "Нынешнего года не переживет", - словно: "Сердечный привет". А между тем ведь это нечто грандиозное, ошеломляющее, милостивейший дар богов! Если только Тит действительно умрет, а его место на престоле займет молодой, энергичный Домициан, тогда песенка о горшечнике станет реальностью, тогда делу горшечника - крышка; Цейон, под прикрытием Палатина, перейдет Евфрат, вытащит всех этих молодчиков, распнет их на кресте.

Надо бы, в сущности, сесть за письменный стол. Цейон поработает с удовольствием, добросовестно, теперь, после письма императора, дел целая куча. Но он не в состоянии теперь работать. Ему хочется движения, он должен переварить свою удачу.

Он пересек зал. Вот и завернутый ларь с восковым изображением его предка. Нет, сегодня он не старается незаметно проскользнуть мимо этого ларя. Он даже замедляет шаг, он выпячивает грудь и, проходя мимо ларя, кивает ему, улыбается. Он победит, он уничтожит этого проходимца. А победив, он испросит себе награду, - в присутствии императора и сената он снимет с ларя покрывало.


3. ДОБРОДЕТЕЛЬНЫЙ ОТЕЦ

Пока правительство Тита бездеятельно взирало на возвышение Нерона, никто не осмеливался громко заговаривать о своих сомнениях в тождестве этого Нерона с подлинным. Но как только распространилась весть о походе Девятого в Сирию, языки мгновенно развязались. Даже те, кто до этой поры верил в Нерона, стали сомневаться в своем бравом императоре.

Так как правительство упорно замалчивало события по ту сторону границы и препятствовало распространению правильных сведений, то возникали слухи, которые, передаваясь тайно из уст в уста, вырастали в нечто фантастическое. Причудливо сплетались предсказания святого артиста Иоанна из Патмоса со слухами о вооружениях в Сирии и о предстоящей карательной экспедиции, которую готовит губернатор Цейон. Трехглавым псом ада называл Иоанн триумвират Теренций, Требон, Кнопс, прозвище это стало народным. Геракл, говорили в народе, пустился в путь, чтобы изловить трехглавого пса. Деятельность противников Нерона усилилась, надписи на стенах - насмешливые, негодующие - умножились, песенка о горшечнике была у всех на устах и у всех в сердце.

Но в городах стояли войска Нерона. Они маршировали по улицам, крепкие, сытые, прекрасно вооруженные, нечего было и думать о том, чтобы крестьяне и горожане, как бы много их ни было, неорганизованные, недисциплинированные, могли бы вступить в борьбу с такой армией. И жизнь текла по-старому. Чужестранец, попав в Самосату или Эдессу, вряд ли заметил бы признаки внутренней неурядицы в стране, наоборот, у него создалось бы впечатление, что народ доволен властью Нерона и счастлив.

Туземные князья и знать в своих официальных выступлениях по-прежнему изъявляли радость по поводу пребывания в их странах высокого гостя. Но князья эти и знатные господа плохо спали и не скрывали своей досады в беседах с Варроном. Они знали, что среди народов, населяющих их земли, растет глухое недовольство, они видели, что запасы хлеба, вина, сластей и денег иссякают, а тирания Теренция, Требона, Кнопса угнетает людей сильней, чем раньше их угнетал большой, далекий Рим.

Из советников Нерона Кнопс яснее других чувствовал, как пошатнулись основы нероновского трона. Он замечал это прежде всего по поведению ближайших к нему людей. Тесть его, Горион, дерзнул даже затянуть в его присутствии своим грубым, малоприятным голосом песенку о горшечнике, хотя она задевала его самого как владельца фабрики на Красной улице и как тестя Кнопса.

Кнопс, однако, пропускал мимо ушей эти наглые выходки. Он знал, что такое сильное средство, как проскрипционные списки, подействует лишь ненадолго, и решил сразу же после кровавой ночи скрыться, он хотел лишь поместить в надежное место деньги Гиркана, точнее, деньги будущего маленького Клавдия Кнопса. Но именно эти деньги, этот чудесный, желтый, огненный металл, задерживали его. Правда, откупщик налогов Гиркан был убит в ночь на пятнадцатое мая, но миллионы его оказались совсем не такими доступными, как думал Кнопс. Они вложены были в многочисленные, более или менее разветвленные предприятия, состояли из долгов, из различных претензий, частью переведены были, во избежание налогов, за границу или просто хорошенько припрятаны. Помимо этого, Варрон не спускал глаз с Кнопса, а Варрон был неприятный противник, противник, с которым не войдешь ни в какие соглашения. Кнопсу пришлось прибегнуть к тысяче ухищрений, чтобы переправить золото Гиркана к себе в мешок. Это затягивало его отъезд. Он ясно отдавал себе отчет в надвигающейся опасности и томился отсутствием спокойствия и уверенности. Он был не из храброго десятка, он знал, что если запоздает, его ждет ужасная, мучительная смерть; когда он слышал заключительные слова песенки о горшечнике: "И ты повиснешь", - страх заползал ему в душу, страх царапал ему каждый нерв. Но он был хорошим, добросовестным отцом, он не мог бросить на произвол судьбы деньги своего сыночка, он стиснул зубы и остался.


4. ПОГИБШИЙ ТОВАРИЩ

Фельдмаршал Требон расхаживал, как всегда, шумный, в хорошем настроении. Со стотысячной, хорошо организованной армией нечего бояться того, что знатные господа называют "психологическими затруднениями". Требон по-простецки высмеивал господ и их нелепые выдумки. Не пугало его и превосходство сил у Цейона. Втайне, правда, ему становилось не по себе при мысли о теоретической подготовленности офицеров Цейона, окончивших военные академии. С этой точки зрения гибель Фронтона и убийство лейтенанта Люция явились большим уроном, и фельдмаршал Требон, когда выдавалось свободное время, проводил час-другой за нелегким чтением "Учебника военного искусства".

Устранение лейтенанта Люция дало себя неприятно почувствовать еще и с другой стороны. Убийство храброго и заслуженного лейтенанта, который столько сделал для победы Нерона, вызвало недовольство в армии. Офицеры и солдаты попросту отказывались верить, что товарищ их Люций изменил делу императора, за которое он боролся, не щадя жизни. Кто мог быть за себя спокоен, если этого Люция столь гнусно, без суда, уничтожили? Солдаты ругались, агитировали и решили, что мимо этого факта насилия пройти нельзя.

Армия послала депутацию к фельдмаршалу Требону с вопросом, знал ли он об убийстве Люция, дал ли он на него свое согласие и в чем провинился этот их товарищ и каковы доказательства его вины; если же убийство Люция совершено было без ведома Требона, то что фельдмаршал намерен предпринять для того, чтобы виновники убийства понесли наказание?

На мгновение у Требона мелькнула мысль, не задержать ли депутацию, а затем предать ее военному суду. Но он чувствовал душу солдата и быстро сообразил, что лучше не защищать убийство Люция. Солдата нельзя лишить возможности иметь свои объекты любви и ненависти. Лейтенант Люций был любимцем армии, следовательно, он был невиновен и убийство его - преступление. Он, Требон, совершил промах, внеся Люция в проскрипционные списки, и вынужден теперь считаться с неприятными последствиями этого. Он заявил, что убийство лейтенанта осуждает, и обещал добиться удовлетворения требований армии.

Он пошел к Нерону. Тот, когда Требон явился, лежал на софе, ленивый, хмурый. Правда, слушая донесения своих советников о вооружениях Цейона, он как будто совершенно не реагировал на них, пропускал их мимо ушей, но когда он оставался один, он мрачнел, массивное лицо его темнело, нижняя губа выпячивалась с выражением еще большего неудовольствия, чем обычно.

Песенка о горшечнике угнетала его. Евреи, как ему рассказывали, верят, якобы бог в отместку за разрушение храма посадил Титу в голову муху, которая, не переставая, мучает его, - в этом, мол, и заключается болезнь Тита. Песнь о горшечнике жужжала в ушах Нерона, как эта самая муха в мозгу у Тита. Нерон не мог избавиться от этой песни, она терзала его, подтачивала его "ореол".

Он обрадовался приходу Требона, это отвлекло его.

- Боги не говорят со мной сегодня, - сказал он, - мой внутренний голос молчит. На случай такого дня не худо бы иметь субъекта, вроде горшечника Теренция, который в свое время, бывало, развлекал меня. Но на худой конец и ты хорош.

Требон не знал, как ему истолковать приветствие императора - как добрый знак или дурной; человек поистине не робкого десятка, он испытывал какое-то замешательство. Нерон по-прежнему был для него императором, богом. Потребовать от него то, что он, Требон, собирался потребовать, было по меньшей мере смело.

- Мои солдаты, - начал он, - беспощаднее прежнего расправляются с населением за известную бесстыдную песенку. В одной Самосате мы схватили триста двадцать четыре человека и отдали под суд. Но теперь народ изобрел новый фортель. Они поют нелепую "Песню о юле", песню этой девки Клавдии Акты, но на новые слова.

- Что за новые слова? - спросил Нерон.

- Очень глупые слова, - неохотно ответил Требон. - Я не хотел бы повторять их.

- Прочти мне текст, - приказал Нерон, не повышая голоса.

И Требон прочел. Текст гласил:

Юла уже не кружится, горшечник,

Рад ли ты, что она уже не кружится?

Рад ли ты, что всему конец?

Я рада...

Нерон внимательно слушал.

- Слова действительно очень глупые, - подтвердил он.

- Может быть, запретить эту песню? - спросил Требон ретиво.

- Песню о юле ты запретить не можешь, - деловито возразил Нерон, - в Риме посмеялись бы над этим. Неумно было уже и запрещение той бессовестной песенки. Нельзя отдать под суд песню.

- Да, это затруднительно, - угрюмо согласился Требон. - Они напевают мелодию без слов. Когда хватаешь поющих, они заявляют, что, мол, это не та мелодия, и никто не может доказать, что они лгут.

- Действительно, нелегко, должно быть, преследовать песню, - размышлял вслух Нерон. - У песни - лицо, похожее на тысячи других, и никогда нельзя знать, попал ли ты в подлинное лицо или только в похожее.

- Я, значит, не буду больше преследовать за песню, - смиренно сказал Требон.

- Вздор! - возмутился Нерон. - Ты обязан за нее преследовать. Каленым железом нужно выжечь ее. Но ты не способен на это.

Требон покорно проглотил пилюлю.

- Твой слуга Требон, о великий император, - сказал он, - верен тебе, но он прямолинеен и неуклюж. Оказалось, к сожалению, что он поступил несправедливо, предложив в свое время проставить в известном списке одно имя.

Нерон сдвинул брови.

- Как так несправедливо? - сказал он. - Я одобрил списки. Тем самым все в них стало справедливо.

Требон отступил, испуганный. Но он обещал своим солдатам удовлетворение, и он должен быть настойчив. Через некоторое время он стал опять осторожно пробираться вперед.

- Армия любила Люция, - сказал он. - И сейчас еще любит.

- Люция? - повторил Нерон. - Кто это - Люций?

- Это тот самый, о котором я говорю, - ответил Требон, и так как император не разгневался, он собрался с духом и скороговоркой продолжал:

- Армия - рука императора. Когда руке больно, когда, скажем, на ней царапина, не следует разве императору приложить к больной руке мазь?

"Если Нерон вспылит, - подумал Требон, - если он рассердится, я не буду настаивать. Мне жаль моих солдат, но я передам их военному суду".

Нерон не рассердился. Нерон рассмеялся. Требон поэтому продолжал:

- Император давно не оказывал чести своим солдатам - он давно не держал им речи. Армия жаждет слова императора. Ласковое слово императора удваивает мощь армии.

- Что же случилось с твоим Люцием? - милостиво спросил Нерон.

Перед Требоном была труднейшая часть его задачи.

- Было бы хорошо, - осторожно начал он, - если бы император рассказал своим солдатам об их собрате Люции, если бы император разъяснил своей армии, что считает этого Люция хорошим офицером и сожалеет, что его нет более в живых.

Нерон оглядывал сквозь свой смарагд Требона с ног до головы.

- Гм, - сказал он, - я, стало быть, должен хоронить твоих покойников. Ты знаешь, Требон, что ты наглец?

Но слова эти прозвучали не очень грозно. Нерон погрузился в размышления, и Требон знал, что в эти минуты принимаются решения, которые могут весьма существенно повлиять на его, Требона, популярность в армии. Он внимательно следил за лицом императора, напряженно ожидая слов, которые слетят с уст его. Вот уста эти разомкнулись, сию минуту император заговорит, ответит ему. Требон слушал, весь превратившись в ожидание. Но то, что слетало с этих уст, не было ответом ему: Нерон вполголоса напевал маленькую, проклятую наглую песенку о горшечнике. Требон был немузыкален и часто путал мелодии. Но на этот раз он не мог перепутать, это, несомненно, была знаменитая песенка, и сердце у Требона сжалось от испуга.

Император же, внезапно оборвав песню, улыбнулся и сказал:

- В сущности, такая задача, как оплакивание смерти храброго солдата, не лишена прелести, и я полагаю, что подобная траурная речь будет достойным вкладом в собрание моих сочинений.

И снова, видимо, уже работая над формой своей речи, он машинально, без слов, замурлыкал песенку о горшечнике. Требон удалился, скорее угнетенный, чем осчастливленный.

И вот Нерон созывает в свой личный маленький театр цвет офицерства. Прежде всего он показывает офицерам героическую оперу, в которой великий Александр в состоянии опьянения убивает Клита, человека, спасшего ему жизнь. После этого символического зрелища Нерон в большой, местами трогательной, местами патетической речи произнес извинение за убийство лейтенанта Люция. В сильных словах он славил мужество и военный талант лейтенанта. Но затем он заговорил о дисциплине, напомнил, что время военное, что ведется тяжелая борьба с узурпатором Титом, а на войне дисциплина - первое требование. Люций же неоднократно в присутствии заслуживающих доверия свидетелей, как римлян, так и местных жителей, произносил заговорщические речи, распространил глупые и лживые сведения о якобы низком происхождении императора и его расположении к людям низкой крови. Свидетельские показания, скрепленные присягой, налицо. Протоколы, в которые они занесены, в любую минуту к услугам фельдмаршала Требона и других генералов. Возможно, что глупые мятежные речи лейтенанта были лишь мальчишеской болтовней, и в мирное время такие речи можно было бы извинить. Но не в военное. Он, император, проверил дело, взвесил все "за" и "против" и осудил лейтенанта. Нелегко было вынести такой приговор, ибо император любил молодого офицера, как сына. Но как Брут осудил своих сыновей, так и ему, Нерону, пришлось подчиниться велению богов и приговорить к смерти лейтенанта. Наряду со многими другими это была тяжелая жертва, принесенная императором для блага государства и армии. Может быть, одна из самых тяжелых. Но император надеется: своими будущими подвигами армия докажет, что кровь лейтенанта пролита не напрасно, что кровь эта напитает новыми соками дисциплину солдата.

Он был в ударе: вовремя благозвучно всхлипывал, где нужно было, - гремел и воспламенялся собственными словами. Этот удивительный человек, Нерон - Теренций, был и в самом деле искренне опечален смертью своего храброго солдата. Но офицеры, заполнявшие зал театра, слушали его с каким-то чувством неловкости, скорее встревоженные, чем растроганные. Многие втайне спрашивали себя, не было ли бы умнее и достойнее стоять по ту сторону Евфрата, в рядах собратьев, против которых, вероятно, придется в ближайшее время биться, чем воевать под знаменем этого комедианта. И офицер, сформулировавший при выходе из дворца впечатление от речи императора в словах: "Две оперы подряд - это уже слишком", - выразил, вероятно, мнение большинства.

Сам Требон, который слушал эту речь из императорской ложи, должен был бы, в сущности, радоваться, ибо, убедив Нерона извиниться перед армией, он разрешил свою трудную задачу. Но он чувствовал скорее смущение, чем удовлетворение. Сквозь высокопарные слова императора ему слышалось, как Нерон мурлычет песенку о горшечнике, песенка заглушала красивые слова, и Нерон был уже не Нероном, а всего лишь Теренцием.


5. ДЕЙСТВОВАТЬ И НЕ ОТЧАИВАТЬСЯ

Варрон не присутствовал на этом спектакле. Это было оскорбительно и, следовательно, неумно, но он не в силах был превозмочь своего отвращения к Кнопсу и Требону. Когда-то он слишком сильно презирал обоих, чтобы ненавидеть. Теперь же в нем из чувства собственной беспомощности вырастала и крепла злобная враждебность к ним.

Он не мог сказать, что идея с проскрипционными списками была неудачной, но его отталкивала глупая, низменная форма ее осуществления. Варрон не был сентиментален, но он отделял личные чувства от политики. Смешивать политику с личной местью - это, по его мнению, было в такой же мере дилетантством, как и безвкусицей. Расправа с такими людьми, как Кайя и лейтенант Люций, была, с его точки зрения, не столько даже преступлением, сколько просто идиотством.

Он, Варрон, стал игрушкой в руках собственных ставленников, что совершенно недопустимо, людей этих необходимо обезвредить.

Это было не так просто. Способный на любое насилие, Требон пользовался популярностью, Кнопс был бессовестен, изобретателен, хитер. Варрон обзавелся агентами, чтобы собирать против Кнопса и Требона обличительный материал. Агенты составляли акты, в которых на основании отдельных многочисленных данных доказывалось, что Кнопс и Требон злоупотребляли властью во имя личной мести и наживы. Варрон сам не лишен был присущего римлянам здорового корыстолюбия, он не знал жалости к эксплуатируемым и угнетенным и сам, не задумываясь, содрал в свое время десять шкур с целой провинции. Но то, что он, Варрон, совершал с изяществом и быстротой, Кнопс и Требон делали грубыми, неуклюжими руками. Варрон искренне, убежденно отвергал методы Требона и Кнопса.

Чтобы подготовить падение Кнопса и Требона, требовались время и труд. Чрезвычайно сложное дело администрирования поглощало много сил. Надо было измышлять все новые и новые средства для борьбы с растущим среди населения недовольством, надо было изыскивать все новые и новые денежные источники для неотложного увеличения армии. И Варрон работал, работал много, работал со страстью. Неутомимым, почти неистовым трудом он пытался как бы отогнать от себя мрачное чувство безнадежности, нередко сжимавшее ему горло.

Когда не помогала работа, он спасался в своем последнем убежище - он шел к Марции. Марция, с тех пор как Клавдия Акта побывала в Эдессе, перестала бояться отца, не чуждалась, как прежде, и это сближение между ней и отцом продолжалось и после отъезда Акты. Марция принимала его, когда он приходил к ней, и иногда даже сама отправлялась к нему. Он проводил с ней долгие часы, она сидела, а он ходил по комнате из угла в угол, говоря о вещах, волновавших его. Он предавался вслух размышлениям о том, как это дерзко и глупо, когда отдельная личность предполагает изменить течение мировой истории. Разве действия человека, даже самого могущественного, не предписываются на девять десятых обстоятельствам? Он, Варрон, не больше, чем его Нерон, был волен в своих действиях. В том, что план его так удался, виноват не государственный ум его, Варрона, а "конъюнктура", счастливое стечение обстоятельств, от него не зависящих. Где вообще искать решающие факторы политического успеха? В большинстве случаев их надо искать очень далеко, в сфере, которую действующее лицо, запутавшись в нитях данного политического процесса, не в состоянии познать. Каким же образом можно оказывать влияние на ход больших политических событий? От чего зависит, например, будущее его затеи, судьба Нерона и его собственная? Ведь не от настроений же народов Междуречья и не от вооружений Цейона! Так могут думать только близорукие люди, не видящие дальше своего носа. Наступит ли смерть Тита сегодня или через год, выйдет ли Артабан победителем из тяжелых боев, которые он ведет на крайнем Востоке, или потерпит поражение - от этих обстоятельств зависит судьба его и его Нерона, а это вещи, ход которых вряд ли кто-нибудь может затормозить или ускорить, рассчитать и учесть. Он, Варрон, сделал все возможное, чтобы повернуть ход событий себе на пользу, и впредь сделает для этого, что будет в его силах. Но то, что он в состоянии бросить на чашу весов, ничтожно, и он был бы дураком, если бы думал, что это имеет значение.

Такие и подобные мысли высказывал он перед молчаливо сидевшей Марцией. Глаза ее следили за ним, шагавшим из угла в угол, но он не знал, слушает ли она его, а если слушает, то понимает ли. Однажды, когда он излагал ей ряд подобных мыслей, она сказала ему:

- Ты бы поговорил об этом с нашим Фронтоном. Он умен и хорошо разбирается в этих вещах.

- С Фронтоном? - переспросил Варрон растерянно.

- Да, с Фронтоном, - ответила Марция просто.

- Где же я его найду? - осторожно спросил Варрон.

- Нужно, конечно, - задумчиво ответила она, - обладать настоящими глазами, чтобы видеть его. Многие не узнают его, принимают его за Нерона. Если бы ты, дорогой отец, отдал меня в весталки, я бы его, наверное, всегда могла видеть.

Она сказала это, однако, улыбаясь и без горечи или укора. Потрясенный Варрон не нашелся, что ответить, и вскоре ушел.

Некоторое время он избегал бесед с Марцией. Но ему не хватало этих бесед, как ни безответны были ее речи, и он посещал Марцию так часто, как мог. Он стремился успокоить себя собственными рассуждениями.

- Просто удивительно, - говорил он, например, - как много мы успели за такое короткое время. Мы создали сильную, боеспособную армию, мы даже туземные войска, прививая им римскую дисциплину, переработали в хороший материал, мы укрепили союз с Артабаном, превратив его в надежное тыловое прикрытие. Города выглядят по-новому, в них больше порядка, в управлении ими нет прежней расхлябанности, оно по-настоящему хорошо организовано.

Мы научили римлян и греков, живущих здесь, смотреть на людей Востока иными глазами, чем до сих пор, лучше обращаться с ними. Еще никогда под этими небесами отношения между Западом и Востоком не были так дружественны, как теперь. Было бы очень горько, если бы все это снова рухнуло, и это не рухнет. Недовольство, охватившее страну, идет на убыль. Дай только прогнать этот сброд, этих Кнопсов, Требонов и прочих. То, что мы здесь делаем, хорошо и разумно, и наши действия увенчаются успехом.

На этот раз Марция, видимо, слушала его, ее красивое, светлое лицо улыбалось, и улыбка эта, как казалось ему, была улыбкой понимания и сочувствия. Но когда он кончил, Марция ничего не сказала. Очень тихо она что-то напевала. Если он не ошибался, это была песенка о горшечнике.


6. РОКОВАЯ ВАННА

Четвертого сентября император Тит, как он это делал каждый год, отправился в свое поместье под Козой. Уже во время короткого переезда он жаловался на удручающую дурноту, прибыв же на место, он тотчас же слег и уже больше не поднимался. Тринадцатого сентября лейб-медик Валенсии ввиду угрожающе поднявшейся температуры прописал императору снеговую ванну. В этой ванне, в присутствии лишь лейб-медика и иудея Иосифа Флавия, император Тит скончался.

Многие говорили, что лейб-медик Валенсии, назначая роковую ванну, действовал против предписаний своей науки, так как он был подкуплен неким лицом, заинтересованным во вступлении на престол нового императора. Была ли доля правды в этом слухе, сказать трудно. Доктор Валенсии слыл ученейшим врачом империи; определить, какова должна быть продолжительность снеговой ванны, очень трудно; здесь легко мог допустить ошибку и самый лучший врач. Как бы там ни было, но император Тит, приняв снеговую ванну, умер. С означенного четырнадцатого сентября он был богом, а императором стал брат его Домициан.

Весть об этом событии пронеслась по всему миру. С невероятной, непостижимой быстротой перелетела она море и проникла в Сирию, в Антиохию.

Когда явился гонец с зловещим знаком - пером на своем жезле, Цейон, прежде чем гонец открыл рот, уже знал, что за весть он принес. Непроизвольно вздернул он плечи, весь вытянулся, с головы до пят - Дергунчик. Нетерпеливо, властно кивнул он гонцу, чтобы тот удалился. И вот один - он целиком отдается своему невероятному счастью.

Ему чуть-чуть неловко, лояльному чиновнику Люцию Цейону, что он не испытывает ни малейшего огорчения по поводу смерти Тита - своего господина и императора, которому он присягал в верности. Но тут ничего не поделаешь. Он чувствует лишь огромную радость. Миротворцем называл себя Тит. Мир - великое дело, но если за мир нужно платить - теперь, когда императора нет в живых, Цейон может позволить себе подобные мысли - такой мерой трусости, поношений, смирения, то мир этот губит, отравляет все вокруг. Теперь химере этой конец. Минерва, богиня разума, снова берет Землю в свои сильные, спокойные руки, в этой части света он, Цейон, - наместник Минервы, и дело свое он сделает хорошо. Армия его стоит наготове, она сильна, боеспособна, и теперь он, спаситель, с помощью армии восстановит в этой части света подлинный мир.

Он улыбнулся. Он представил себе гладкое, мясистое, иронически улыбающееся лицо Варрона. Да, теперь улыбается он, Цейон, а не Варрон. Столько месяцев казалось, что верх берет этот беспутный человек, но в конце концов победил все-таки он, Цейон, а с ним - долг, дисциплина, Рим, разум.

В Междуречье весть о вступлении на престол Домициана породила зловещие слухи. Говорили, что Цейон собирается перейти Евфрат во главе двухсоттысячной хорошо обученной армии, жестоко покарать города Месопотамии, называли даже дату, когда это произойдет, говорили об ультиматуме, срок которого истекает десятого октября.

Если раньше деяния Нерона - потопление Апамеи, преследования христиан, проскрипционные списки - "одним махом" завоевали ему поклонение черни, то теперь, когда власть его как будто пошатнулась, те же деяния обратились против него, вызывали сугубое презрение и ненависть к нему. Нерон был Нероном, пока в него верили. С той минуты, как возникли сомнения, он стал Теренцием. То, что было возвышенно и благородно, пока это совершал Нерон, стало отвратительно и низко, раз это сделал Теренций. И больше того. Если до сих пор деяния его доказывали, что он был Нероном - только император способен с таким бессердечием совершать возвышенные поступки, - то теперь те же деяния доказывали, что это мог быть только Теренций, только человек дна мог унизиться до таких лютых жестокостей.

По улицам Самосаты, Эдессы тянулись потоки демонстрантов, улица оглушительно, вразброд и хором пела песнь о горшечнике. Вспыхнули беспорядки. Требон без лишних церемоний объявил осадное положение, железом и кровью восстановил авторитет Нерона. Но он не мог помешать тому, чтобы на территории Сирии, захваченной Нероном, многие римские гарнизоны перешли на сторону Домициана. Солдаты убивали верных Нерону офицеров, срывали его изображения со знамен и посылали депутации к Цейону с изъявлением раскаяния, покорности, послушания.


7. "СОЗДАНИЕ" ВЫХОДИТ ИЗ-ПОД ОПЕКИ

Нерон возлежал за трапезой, когда ему доставили депешу с извещением о смерти Тита. Хотя его окружало множество людей, ему на этот раз не удалось сохранить равнодушие. Он изорвал депешу в клочья, опрокинул стол, расшвырял кубки, грубо разогнал гостей.

Но наутро он уже обрел свое прежнее спокойствие, и, когда ему в последующие дни докладывали о политическом положении, он слушал с обычным выражением пресыщенности, скуки. Однажды, когда Требон доложил ему, что в одной из воинских частей, которая оказалась ненадежной, он, Требон, приказал казнить каждого десятого, Нерон кивнул массивной головой и сказал кротко, со смаком:

- Это ты хорошо сделал, мой Требон. Поступай так и в дальнейшем. Передавить, передавить всех, как мух.

Ему доложили о Суре, которая снова перешла в руки Флавиев. Он принял этот факт с полным самообладанием. Но на следующий день он велел вызвать к себе известную особу Люде, слывшую в Сирии лучшей специалисткой по составлению ядов, и потребовал у нее быстро и безболезненно действующий яд. Она доставила ему отраву в золотой капсюле, но капсюля ему не понравилась, пришлось долго искать такую, какая отвечала бы его требованиям.

Все чаще, оставаясь один, он предавался мрачным предчувствиям. Он декламировал строфы из Гомера, в которых мертвый Ахилл оплакивает в подземном царстве участь усопших:

Лучше б хотел я живой, как поденщик, работая в поле,

Службой у бедного пахаря хлеб добывать свой насущный,

Нежели здесь над бездушными мертвыми царствовать, мертвый.

Он погружался в бесконечное раздумье. С чего, в сущности, начались все его несчастья? Долго искать ответа на этот вопрос не приходилось. Он, Нерон, сам навлек на себя свои беды. Он даже точно знал минуту, мгновение, когда это произошло: когда он взял перо в руки, чтобы вписать в проскрипционный список имя Кайи. Список был отличный. Он, Нерон, сам испортил его своей огромной ошибкой, он прогневил богов и навлек на себя роковую их кару. До мелочей вспоминал он это злосчастное мгновение: как он подтянул колени, как Кнопс подложил ему дощечку, чтобы удобнее было писать, как он водил пером. Не боги водили его рукой тогда. Не божественный голос нашептал ему это имя, глупая, бездарная рука Теренция вписала его.

Теперь, когда злые силы все теснее обступали его, он с особой болезненностью ощущал, какое давящее одиночество окружает его с тех пор, как Кайи не стало. Уж одно ее существование давало ему уверенность в том, что есть последнее убежище, куда он может спастись в случае краха, и в этой уверенности он черпал свое величие. С той минуты, как Кайя сошла в подземное царство, Нерон сразу стал Теренцием; но Теренцием без Кайи, бедным, беззащитным рабом, который зарвался.

Горшечнику коль невдомек,

Каков его шесток,

Его проучат, дайте срок.

Кайя была, как шерстяная фуфайка зимой: царапает, но греет. Как это ни смешно, но волшебная уверенность, которая давала ему возможность с таким спокойствием вести императорское существование, исходила от неласковой близости Кайи. И он сам, дурак, столкнул Кайю вниз, в царство теней, сам нарушил чары.

Он отправился к своим летучим мышам. Боязливо изучал их безобразные морды. Которая из мышей - Кайя? Он пытался гладить их, но они отлетали от него с противным писком. Они ненавидели его. Кайя рассказала им, что он в глупости своей совершил, и они теперь его ненавидели. Кайя не успокоится, пока не заставит его самого сойти к ней, к ней, с кем он нерушимо связан. Во вскриках летучих мышей ему слышался пронзительный вой, с которым фурии у Эсхила гонятся за Орестом: "Лови, лови, лови, держи", - и короткий, отрывистый, резкий писк животных терзал ему нервы.

Он очень жалел себя. Во всем все-таки виновата Кайя. Она не верила в него. Если бы она верила, он никогда бы не совершил этого безумия, этого преступления - он никогда бы не убил ее. Почему она не верила в него? Быть может, потому, что он оказался несостоятельным как мужчина. А несостоятельным он был потому, что сила нужна была ему для его искусства и для его народа. Он был жертвой своего искусства и своего человеколюбия.

Жертва, да, да, он жертва, и с исторической точки зрения также. Не он оказался несостоятельным, другие были несостоятельны. Ему было богами предначертано блистать, произносить речи, излучать "ореол". Давать же народу хлеб, вино, деньги - не его это дело, это дело его советников. Они оказались несостоятельны, он совершал, он давал то, что полагалось ему совершать и давать по его сану.

Одно он сделал неправильно, и за это теперь платится: не надо было вносить имя Кайи в список.

Порой, особенно по ночам, когда он лежал в постели, его посещали в высшей степени неимператорские картины и мысли. Его отец был добродушный человек, он скорее баловал его, чем держал в строгости. Но одну вещь он ему решительно запрещал. На склад, где были выставлены статуи для продажи, маленькому Теренцию запрещалось ходить одному, без взрослых. Отец опасался, как бы мальчик не разбил чего-нибудь. Застав ребенка одного на складе, отец, при всей своей ласковости и нежности, порол его. Маленькому же Теренцию ужасно нравилось проникать в запретное помещение; глиняные изображения вызывали в нем любопытство, ему хотелось поближе и без помехи исследовать их свойства. Он ощупывал их, постукивал по ним, чтобы услышать приятный шум, издаваемый статуями, их голоса. Часто он фантазировал при этом. Несомненно, у каждой статуи был свой собственный голос, и статуи мужчин звучали не так, как статуи женщин. К сожалению, они стояли рядами; ряд статуй Митры, ряд статуй Тараты; поэтому нельзя было обстукать Митру сейчас же вслед за Таратой, чтобы сравнить, как звучат эти статуи, рядом. И вот однажды, незаметно прокравшись на склад, маленький Теренций собрался с духом, схватил одну из статуй Тараты и попытался перетащить ее к статуе Митры. Фигуры были довольно тяжелые, и мальчик пыхтел вовсю. Он был уже почти у цели, как вдруг, в последнюю минуту, Тарата выскользнула у него из рук, упала, ее высоко поднятая рука с барабаном отломилась. Маленький Теренций страшно испугался. Сию минуту придет отец, накажет его, изобьет его до смерти за то, что он испортил статую. На него напал дикий страх, все внутри у него обмякло, он заранее ощущал побои, которые его ожидали; было гораздо больнее, чем могло быть на самом деле.

Так и теперь, в видениях, посещавших его в минуты забытья, Нерон предчувствовал грядущее несчастье, он видел, как врывается во дворец толпа, видел, как люди бросаются на него, бьют, топчут ногами насмерть. И он боялся ночи, боялся больше всего тех нескольких минут забытья, которые предшествовали сну.

Часто он уже не в состоянии был отличить, кто он: Теренций, который дожидался часа, когда он примет свой подлинный облик - облик Нерона, или Нерон, который жаждет вернуться к своему подлинному облику - облику Теренция под крылышком Кайи. Две шкуры были у него - которая из них настоящая?

Маленький, пустяковый случай разрешил этот вопрос. Случай этот заставил его действовать по собственному почину, без помощи совета со стороны, он заставил заговорить его подлинный внутренний голос, голос Теренция, и тот, кто в данном случае действовал, был не Нерон.

А случилось вот что. Прохожие по-прежнему почтительно взирали на гигантский барельеф, изображавший императора на летучей мыши, и слегка содрогались от неприятного чувства. Однажды несколько молодых людей стали громко поносить памятник. Никем не останавливаемая, поощряемая сочувственным молчанием окружающих и удовлетворением, написанным на лицах, молодежь все больше и больше смелела. Наконец, кто-то бросил камень в скульптуру, за первым камнем полетел второй, третий, множество. Большого вреда камни эти нанести барельефу не могли. Но вот кто-то уже с ломом в руках начал взбираться на самый памятник. Человек взмахнул ломом, ударил по носу императора, отколол кусок носа. За первым смельчаком полезли другие, все больше, больше, люди с яростью и сладострастием принялись разрушать барельеф. Значительных результатов они не добились. Камень был крепкий, вскоре явились солдаты Требона и положили конец этому бесчинству. Во многих городах еще раньше происходили демонстрации гораздо более серьезного свойства, и император никак не реагировал на них. Но, узнав об этой ребяческой выходке, он сразу потерял всякое самообладание. Он весь съежился, заплакал, безудержно завыл в присутствии растерявшихся секретарей, камергеров, лакеев.

Наконец, все еще бурно всхлипывая, он выслал всех, лег, стал прислушиваться к своему внутреннему голосу. Голос говорил:

- Беги. Улепетывай. Улепетывай. Вон из Эдессы. Уноси ноги. Удирай. Это последний знак. Беги. Улепетывай.

Но голос его говорил тоном Кайи и ее словами, а он лежал, окаменев, и слушал, как Кайя неласково ему твердила:

- Беги. Улепетывай. Уноси ноги. Удирай.

Он долго лежал так, исполненный страха. Наконец с большим усилием приподнялся. Сел. Размышлял. Хлопнул в ладоши, позвал слуг, велел прислать ему Кнопса. В ожидании Кнопса ходил по комнате тяжелыми шагами, что-то бормоча про себя, глубоко погруженный в свои мысли, порой прислушиваясь, точно они уже пришли, враги, чтобы схватить его. Наконец явился Кнопс. И тотчас же, без предисловия, без мотивировки, Нерон предложил ему бежать, тайно, переодетыми, немедленно, этой же ночью, в Ктесифон, к великому царю Артабану.

Кнопс слушал сбивчивые речи Нерона молча, внимательно; но комната завертелась у него перед глазами, весь мир завертелся. В глубине души он давно знал, что из любви к сыну он упустил время, и теперь, после вступления на престол Домициана, он уже не сможет соскочить с бешено несущейся под гору колесницы Нерона. Но то, что Нерон, пребывающий всегда в блаженной уверенности сумасшедшего, сам признал, что всему конец, поразило его как громом.

Нерон между тем забрасывал его массой панических слов, настойчиво предлагая бежать вместе.

- Бежим, - говорил он. - Давай улепетывать. Надо улетучиться, чтобы духу нашего здесь не было. Надо удирать.

Кнопс слушал его вполуха, он презирал этого глупого человека. Бежать. Какая бессмыслица. До Артабана далеко, а как только Нерон покинет Эдессу, всюду немедленно вспыхнет открытый мятеж, и ему ни в коем случае не добраться живым до юго-восточной границы. Здесь, в Эдессе, у него есть по крайней мере его сильная надежная гвардия.

Мозг Кнопса, пока Нерон говорил, машинально продолжал четко работать. Один из принципов, на которых Кнопс строил свое благополучие, состоял в убеждении, что из глупости ближнего можно всегда извлечь выгоду. В чем же состоит выгода, которую в данном случае он может извлечь из глупости Теренция? Остро, осторожно размышлял он. Вот уже план возник, вот уже выход найден. Хорошо. Он согласится на предложение Теренция, он бежит с ним. Но не к Артабану. Не только потому, что далекий путь в Парфянское царство, который лежит через мятежное Междуречье, полон опасностей, - пусть даже удастся ему добраться до Ктесифона, что ждет его там? Жалкое существование человека павшего, человека, которого терпят. Ибо большая часть его имущества находится на территории Рима и Месопотамии, недосягаемой для него из пределов парфянских границ. Нет, уж лучше отважиться на смелый шаг, но сулящий лучшие виды. Он не поведет Нерона через Тигр к Артабану, а переправит гораздо более коротким путем через Евфрат в Рим и выдаст римским властям. Тогда у него будет хоть какая-то надежда на помилование.

Все это он в одно мгновение, слушая Нерона, рассчитал. Глаза Нерона, когда он кончил говорить, с тревогой уставились на рот Кнопса, Нерон явно почувствовал облегчение, когда Кнопс, после нескольких секунд колебания, сказал "да". Он сказал лишь "да"; с быстротой и решительностью опытного человека он взял выполнение плана в свои руки. Он сейчас же заявил, что раздобудет широкий простой плащ и капюшон, чтобы укутать императора с ног до головы, за четверть часа до полуночи зайдет за императором и устроит так, чтобы у юго-восточных ворот их дожидалось несколько надежных слуг.

При других обстоятельствах Нерон, обычно очень чуткий, пожалуй, и заметил бы, что Кнопс, при всей решительности его тона, чего-то недоговаривает, что в словах его сквозит легкое смущение. Но одержимый паникой, он не учуял того, что задумал Кнопс. А может быть, он не хотел этого учуять, не хотел - поскольку Кайи на свете не было - потерять еще и этого стариннейшего друга. Он цеплялся за него. Он поблагодарил его, обрадованный.


8. ТЕРЕНЦИЙ ПОКАЗЫВАЕТ СВОЕ НУТРО

Незадолго до полуночи Кнопс, как было условлено, зашел за Теренцием; укутанные в темные плащи, они направились к юго-восточным воротам, довольно далеко расположенным. На улицах было почти пусто, лишь изредка показывались патрули, и Нерон жался, прячась от них, к стенам домов.

Светила луна, дома были залиты неверным молочным светом, на пустынной площади, которую им пришлось пересечь, спали собаки; когда они приблизились, псы зашевелились, заворчали. Нерон почувствовал страх: ведь его светилом было солнце, не луна.

Гулкие шаги. Кто это там, в конце улицы? Разве в городе еще остались солдаты? Напрасно уговаривал его Кнопс, что на гвардию можно положиться. Нерон, охваченный паникой, не слышал его слов. Им овладел такой же страх, как тогда, когда он бежал с Палатина. Если вооруженные люди его увидят, он погиб.

Вот они на бедной уличке, в кварталах христиан, около маленького, запущенного, как будто нежилого домика. Нерон прижимается к двери, дверь поддается. Кнопс хочет его удержать. Нерон вырывается, оставляет плащ в руках Кнопса, вбегает в дом, захлопывает дверь, всей своей тяжестью наваливается на нее; вот большой деревянный засов, он задвигает его. Так. Здесь по крайней мере темно, хотя бы на короткое время он укрылся от солдат. Он доволен, что избавился от этого проклятого лунного света. Рад и тому, что он избавился от Кнопса. Он забивается в угол, в желанную темноту, туда, в самый густой мрак. Застывает с бьющимся сердцем.

С улицы слышен звон оружия. Возможно, что солдаты ведут переговоры с Кнопсом. Долго, целую вечность, стоят они около дома. Наконец шаги их удаляются.

Так. Теперь можно перевести дыхание. Тишина. Но нет. Кто-то возится у двери. Дом запущенный, разваливающийся, деревянный засов не выдержит напора. Нет, он не поддается, тот человек напрасно тратит усилия. Может быть, это Кнопс. Вот он тихонько окликает Теренция. Да, это голос Кнопса. Впустить Кнопса? Нет, Кнопс слишком смел. Из-за него он, Нерон, чуть было не столкнулся с вооруженными людьми, - тогда все погибло бы! Он загадывает. Если Кнопс откроет дверь, он доверится ему, если же нет, Нерон один пустится в путь к царю Артабану. Снаружи все еще доносятся тихие, настойчивые призывы. Долго. Наконец они стихают. Все решилось. Нерон остается один.

Он притаился в своем углу. Он доволен. Но постепенно - это была одна из первых осенних ночей - ему становится холодно. Он встает, разводит руки, снова сводит их, но трещит пол, и он пугается. В углу что-то прошуршало. Возможно - крыса. Он снова забивается в свой закуток, растирает застывшие колени, клянет Кнопса за то, что тот взял его плащ. Кайя никогда бы не забрала у него плащ. Ах, если бы Кайя была с ним.

Что это еще за Кайя? Зачем ему Кайя? Ведь он Нерон. Или - нет? Ведь это он тогда читал перед сенатом послание императора, ведь это он воспевал на башне Апамейской цитадели потоп, ведь это он оправдывал в большой речи проскрипционные списки. Или ему все это приснилось?

Верно то, что он был одно время Нероном и одно время - Теренцием. Отчетливо, ясно вставали в памяти картины того, как он произносил речи перед своим сенатом, перед своими войсками, перед цехом горшечников, как он величаво и блистательно шествовал перед своим народом, как он подписывал правительственные указы и торговал статуями Митры. Все это было. Но этого больше нет. Кто же он теперь? Не Теренций и не Нерон.

Он ложится на пол, скрючивается, подтягивает колени. Теперь он будет спать. Он считает до ста, до пятисот. Машинально произносит заученные наизусть стихи. И внезапно он оказывается мальчуганом, который украдкой забрался на склад статуй, он разбил статую Тараты, и оттуда, из ночи, сейчас придет отец, а когда дело касается статуи, отец не помнит себя, отец убьет его.

Нет, в этом холоде и на этом твердом полу не уснешь. Только застываешь весь. Можно получить ревматизм, насморк, воспаление легких. Но на этом дело и кончится - умереть достойной смертью от этого нельзя. Он снова стал растирать тело. Неожиданно ощутил под руками что-то твердое, многогранное - капсюлю с ядом. Выпить? Конечно, надо выпить. Но кто знает, достойная ли это смерть? Он понюхал жидкость - ничем не пахло. Он слышал, что людей, принимающих яд, рвет, что они умирают некрасиво, корчась в судорогах, среди собственной блевотины. И он не выпил яда, он сидел в закутке и ждал своей судьбы.

И судьба его явилась. Опять у двери завозилась чья-то рука, на этот раз более умелая. То, что не удалось Кнопсу, несмотря на долгие старания, этой руке удалось тотчас же. Дверь отворилась. Послышались шаги.

Тот, кто вошел, был здесь, видимо, у себя дома. Шаги были сильные, уверенные. Человек сразу же принялся высекать огонь. Теренций забился в самый дальний угол, затаил дыхание, чтобы не выдать своего присутствия. Брызнули искры, вспыхнуло пламя. Теренций смотрел, полумертвый от страха. Он увидел мужчину в широком желтовато-белом валяном плаще, какие носили бедуины. Затем он разглядел часть лица, лица, изборожденного морщинами. Сердце его замерло. Он узнал его, не увидев еще даже всего лица. Это было лицо человека, которого он теперь меньше всего хотел бы встретить, лицо Иоанна из Патмоса.

Ибо Иоанн вернулся. Ему долго пришлось довольствоваться тем, что голос его доносился сюда лишь из далекой пустыни, теперь же час его настал. Царство антихриста рушится, и он, Иоанн, явился нанести ему последний удар.

Теренций не отрываясь смотрит из своего угла на темное, оливковое лицо. Оно еще сильнее заросло бородой, миндалевидные глаза еще грознее светятся из-под косматых бровей. Несказанный страх захлестывает Теренция, нечеловеческий ужас, до мозга костей он пронизан страхом.

И вот Иоанн замечает его. На мгновение он застывает, съеживается. Но затем спокойно всматривается. Он видит мужчину, Теренция, Нерона, обезьяну, антихриста, двуногое олицетворение лжи, воплощение зла. Он выпрямляется. Его изрытое резкими складками бородатое лицо кажется человеку, забившемуся в угол, огромным, гигантским. Но он не в состоянии отвернуться от этого лица, он не может не смотреть в горящие глаза под косматыми бровями, хотя он трижды обмирает, заглядывая в них.

Иоанн встает. Он не маленького роста, но отнюдь не великан. Теренцию же он представляется гигантом. Вот он поднимает ногу, огромную ногу гиганта, он приближается к нему, приближается мучительно медленно; от шага до шага проходит целая вечность.

Да, Иоанн наслаждается каждым своим движением. Он отдан, стало быть, ему в руки, нежданно-негаданно, этот антихрист, его личный враг и враг человечества, убивший его сына. Иоанн испытывает огромное желание убить, задушить, отомстить врагу. И медленно, чтобы не расплескать этого желания, ступает он шаг за шагом.

Но наконец он все-таки проходит это длинное, это короткое, это чудесное расстояние и останавливается перед своим врагом. Тот, скорчившись, сидит в своем углу, его мясистое лицо, по которому градом катится пот, неподвижно обращено к Иоанну, бледное, обрюзгшее, окаменевшее от страха. Иоанн подымает руки, большие кисти рук, смуглые, сильные. Чудесно будет сжать ими глотку врага. Иоанн взглядом примеривается к жирной шее. Всему злому сожмет он глотку, сжав вот эту шею, и он заранее смакует прикосновение к шее Теренция.

Теренций между тем трижды умирает от страха в эти бесконечные секунды. Внутренности его обмякли, он не может удержать содержимого своего желудка, он не замечает этого, он уже осязает руки на своей шее, со страшным, смешанным чувством боли и желания. Да, желания, ибо он уже призывает это трижды - мысленно - пережитое удушье, он не может больше вынести муки ожидания, он всей душой молит о конце. Ну вот, вот, уже... Эти смуглые, огромные руки отделяет уж от его шеи ничтожное расстояние, вот в следующее мгновение они стиснут ее.

И вдруг неожиданно из горла его выдавливается звук. Голос, который, как казалось Теренцию, окаменел, вырывается наружу. Это не обычный, красивый, тренированный голос Нерона, это жалкий, запинающийся, невнятный голос, и, помимо воли Теренция и, пожалуй, помимо его сознания, голос произносит слова, бормочет:

- Я ведь только горшечник Теренций.

Иоанн слышит это жалкое бормотание и останавливается. Постигает. Так это - антихрист? Это существо? Да здесь ничего нет, кроме несчастной, трепещущей плоти. Он благодарит бога за то, что бог вовремя ниспослал ему прозрение. Выбросить это на свалку - что за подвиг, что за победа? Эта работа для живодера, а не для пророка, для святого артиста.

Он постиг. А теперь он почувствовал и запах. Он опустил руки, отвернулся, сел на корточки перед очагом. Взглянул на Теренция. То, что лежало в этом углу, этот нуль, этот жалкий общипанный воробей, он, Иоанн, принимал за великого злодея, а мир принимал за орла. Иоанн замотал огромной головой. Губы его под спутанными усами искривила усмешка. Он рассмеялся. Негромко, глубоким, почти добродушным смехом, - так велико было его презрение.

Теренций в страхе своем не понял. Это лицо было не только лицом Иоанна. Оно соединяло в себе все черты людей, которые когда-либо внушали ему страх - отца, Кайи, Нерона, Варрона. Безмерное удивление охватило его, когда это лицо отодвинулось, стало меньше, удалилось. Лица этого давно уже не было над Теренцием, а Теренций все смотрел на него, ничего не понимая, не мог отвести глаз.

Прошло бесконечно много времени, прежде чем он решился пошевельнуться. Лицо, видимо, оставило его в покое, оно не застилает ему больше света, он может выйти на волю из темницы, из царства теней. Он поднялся, ему казалось, что он придавлен каменной глыбой, он стоял, шатаясь, удивляясь тому, что стоит. Он потащился к двери, с трудом волоча ноги, не отрывая глаз от лица страшного человека. Самое ужасное было - как пройти мимо него? Но ему удалось, он прокрался, втянув голову в плечи, все еще видя смерть перед глазами. И вдруг он рванулся и побежал, гонимый страхом, что вот сейчас, сейчас кулак Иоанна опустится ему на голову, или еще хуже, Иоанн схватит его сзади за шею, задушит.

Но ничего не случилось. Ни кулака, ни удушья, ни удара. Только смех слышен был, смех Иоанна, глубокий, презрительный, негромкий. И Теренций был безмерно удивлен, когда очутился за дверью, целый и невредимый, с застрявшим в ушах смехом Иоанна.


9. ГОЛОС НАРОДА

Стремительное бегство Нерона из Эдессы нанесло делу его больший вред, чем могло бы принести самое ужасное поражение. Сторонникам Нерона казалось, что над ними насмеялись, что их нагло обманули. Энтузиазм их обратился в ярость. Они срывали статуи Нерона с постаментов, швыряли их наземь, разбивали вдребезги. Многотысячная толпа двинулась к скалам на берегу реки Скирт разрушать каменного всадника на летучей мыши. Злые шутки, разгульный смех сопровождали этот акт уничтожения, а когда рухнувшие плиты погребли под собой несколько человек, это скорее увеличило веселье, чем остановило его. Разрушение барельефа вылилось в настоящую оргию. Люди обнимали друг друга, праздновали освобождение от ига чужеземного деспота, пели, ликовали, напивались допьяна.

Позже, без всякого уговора, точно по чьей-то команде, толпа ринулась к дому Кнопса. Так же "одним махом", как популярность его возникла, она внезапно исчезла, и народ уже видел в нем злого духа Нерона и его дела.

Увидя собиравшуюся перед домом возбужденную, грозную толпу, Кнопс послал гонца к другу своему Требону просить у него помощи. Но раньше, чем помощь подоспела, толпа смяла стражу, охранявшую вход в дом. Кнопс счел правильным показаться ворвавшимся людям. Он принял их, по-простецки подшучивая, стараясь их облагоразумить, удержать. В душе он трепетал от страха. Он еще ночью хотел бежать, сейчас же после того, как не удался его ход с выдачей Теренция; но Иалта, которая была уже на сносях, чувствовала себя очень плохо, и врачи ни в коем случае не советовали пускаться в путь; Кнопс медлил, и вот как раз в ту минуту, когда уж собрались в дорогу, нагрянула эта чернь и помешала укрыться в безопасное место, уйти на заслуженный покой. Он вел переговоры с толпой, с благодушным безразличием смотрел на начинавшийся грабеж, раздавал вино. Спокойно, прямо-таки с довольным видом, похаживал он среди непрошеных гостей. Но на душе у него был мрак. Ах, на друга его Требона положиться нельзя. Тот, вероятно, совсем не прочь, чтобы толпа вот так, добродушно, под шутки и прибаутки, разорвала Кнопса на куски. Кнопс несправедлив к другу. Он слышит звон оружия, видит солдат, полицию. Нет, к сожалению, Кнопс справедлив к другу. Это полиция не Требона, это сомнительная помощь, - это солдаты царя Маллука. Правда, они вызволили его из рук толпы и поставили около него охрану, но лишь затем, чтобы самим овладеть им и взять его под стражу.

Кнопс правильно рассудил. Требон не торопился посылать ему подмогу; он бы не возражал, если бы помощь пришла очень поздно или совсем поздно. Но то, что в дело вмешались люди Маллука, резко меняло положение. Это уже чересчур. Если туземные солдаты осмелятся поднять руку на людей Нерона, то куда это приведет? То, что с чернью будет канитель, можно было заранее предвидеть. Но чернь хлопнешь по башке - и все опять спокойно. Если же солдаты, если чиновники Маллука начнут бунтовать, то это уже нетерпимо, это надо немедленно пресечь. Он забыл, что сам довел до этого, он чувствовал полную солидарность с Кнопсом. В гневе, бряцая и звеня, отправился он требовать ответа у царя Маллука.

У Маллука он встретил и верховного жреца Шарбиля. Шарбиль уже несколько раз за последние недели, когда власть Нерона начала явно колебаться, разъяснял царю, и не только намеками, но и в недвусмысленных словах, что пора бы предложить Цейону обмен - выдать ему Нерона, а за это получить гарантию сохранения "статус кво". Но у Маллука, араба, были твердые взгляды на святость гостеприимства, и он теперь с таким же достоинством и неподвижностью пропускал мимо ушей слова своего жреца, как в ночь на пятнадцатое мая слушал - не слыша - его намеки. В последние дни, впрочем, стало казаться, что порядочность его будет вознаграждена и в политическом отношении. Были получены достоверные вести с крайнего Востока о том, что Артабан одержал решительную победу над своим противником Пакором. А как только великий царь парфянский получит возможность перебросить на свою западную границу достаточное количество войск, римские генералы, даже после вступления на престол Домициана, трижды подумают, прежде чем перейти со своей армией Евфрат. Следовательно, они хорошо сделали, что сохраняли верность Нерону и не предприняли никаких поспешных шагов. И вот, бессмысленное бегство Нерона сразу разрушило все надежды. После такой стихийной вспышки народного гнева Нерона нельзя было ни на минуту больше оставлять в пределах Междуречья.

Кое-что, впрочем, можно было извлечь и из этой вспышки народного гнева. То, что гнев этот прежде всего обратился против Кнопса, дало Маллуку и Шарбилю желанную возможность задержать этого человека. Он был теперь в их руках, и это было хорошо. Ибо если Артабан одержит на крайнем Востоке - на что теперь есть виды - окончательную победу, то Рим при всех обстоятельствах, прежде чем пойти походом через Евфрат, поведет переговоры, и тогда, чтобы доказать свою добрую волю, можно будет предложить Риму на худой конец нероновского канцлера. Так как дело шло о презренном рабе, то царь Маллук, как ни нерушимы были его взгляды на гостеприимство, не возражал.

Все эти вопросы царь и жрец как раз обсуждали, когда со звоном и бряцанием вошел Требон. После трусливого бегства мошенника Теренция царь Маллук и жрец Шарбиль чувствовали себя с его ставленниками очень уверенно и поэтому с еще большей неподвижностью и важностью, чем обычно, приняли шумливого, разгневанного фельдмаршала.

На жалобу Требона Шарбиль ответил, что офицер, арестовавший Кнопса, действовал не самочинно, а с ведома и по поручению правительства. Понятно, что население Эдессы взбунтовалось против алчности и произвола Кнопса, что оно не пожелало больше терпеть издевательств после того, как император Нерон бегством своим обрек своих чиновников на произвол судьбы.

Только теперь понял Требон, в какой степени его собственное положение становилось угрожающим после бегства Нерона. Он был человеком горячим, но в то же время и в достаточной мере солдатом, чтобы мгновенно учесть военные шансы. И тут он понял, что в уличном бою с населением Эдессы и войсками Маллука у него нет никаких видов на победу.

- Если вы так думаете, - вызывающе ответил он жрецу, в душе, впрочем, готовый на уступки, - то вы в конце концов и меня можете велеть арестовать.

Старец промолчал и, как показалось Требону, усмехнувшись, повернул свою птичью голову к Маллуку. Царь же в первый раз с тех пор, как вошел Требон, открыл рот и сказал:

- Не бойся, капитан. Мы тебя не арестуем.

Он произнес это глубоким голосом, спокойно, без насмешки. Но Требону показалось, что его ударили по голове. Больше всего потрясло его, что царь не назвал его "маршалом", а сказал "капитан". Проще и лучше нельзя было поставить вещи обратно на свои места. В ту же минуту, как царь Маллук назвал его капитаном, Требон сразу превратился из всесильного фельдмаршала в рядового провинциального офицера, точно так же, как император Нерон, бежав, сразу стал снова рабом, каким и был по рождению; Маллук же родился царем. Требон не дерзнул возмутиться, он чуть было даже не поблагодарил царя. Он смолчал.

После короткой паузы Шарбиль дал разъяснение к словам Маллука. Царь Эдессы, пояснил он, предоставляет капитану Требону возможность стянуть свои войска в цитадель и дает ему на это три часа сроку. Царь не хотел бы, чтобы Требона постигла та же участь, что и Кнопса. Поэтому пусть капитан использует предоставленный ему срок.

Согнувшись, подавленный, сбитый с толку, кляня и подчиняясь, Требон удалился.


10. ПРОЩАНИЕ С ЭДЕССОЙ

Единственный человек в Эдессе, не усмотревший в бегстве Нерона краха его режима, был Варрон. Успехи Артабана на крайнем Востоке вновь разожгли его почти угасшие надежды, и Варрон никак не хотел признать того факта, что идиотская выходка "создания" уничтожила все те преимущества, которые давала делу Нерону победа Артабана. Наоборот, он считал выгодным временное исчезновение Нерона, так как попутно навсегда сбрасывались со счетов Кнопс и Требон.

Он и не думал принимать всерьез мятеж в Эдессе. Как только победа Артабана станет общеизвестным фактом, можно будет без всякого труда убедить население, будто Нерон вовсе не бежал, а лишь отправился к великому царю Артабану, чтобы обсудить с ним, как использовать крупную победу на Востоке для нанесения такого же решительного удара на Западе. Размышляя вслух, он шагал взад и вперед перед молча сидевшей Марцией. Он подошел к ней вплотную, взял в руки ее светлую голову, бережно отогнул ее назад, сам откинул голову, чтобы лучше видеть.

- Ты не напрасно отдала себя "созданию", - уверял он ее, - сбудется все же то, что я пообещал тебе: ты вступишь на Палатин.

Приспособляясь к изменившемуся положению, он мысленно уже переносил центр тяжести своего предприятия из Эдессы в Ктесифон, столицу Артабана, и оттуда, из Ктесифона, оно представлялось ему в новом свете, принимало огромные масштабы, расцветало.

Да, излагал он Марции свои планы, он покинет теперь эту нищенскую Эдессу и перенесет свою резиденцию в Ктесифон. Не потому, что он чувствует себя в Эдессе в опасности, как какой-нибудь Кнопс или Требон; дело в том, что ему теперь нужно, наконец, связаться лично с Артабаном. В сущности, - упущение, что он не устроил уж давно встречи с Артабаном, чтобы лично обсудить с ним ряд вопросов. Ведешь переговоры с послами, с министрами, а о личности самого царя имеешь самое смутное представление, не знаешь даже черт его лица. Варрон хочет видеть царя Артабана. Он рассчитывает открыть царю глаза на многое и дать ему несколько полезных советов.

Что касается "создания", то оно, вероятно, блуждает где-нибудь в степи. Более точных сведений пока получить не удалось, но такой малый, как Теренций, не пропадет, он для этого слишком ничтожен; о таком ничтожестве даже боги забывают, а Варрон слишком уверен в своей звезде, чтобы хоть на минуту допустить возможность гибели "создания". Несомненно, наш Теренций, поскитавшись по свету, очутится целым и невредимым при дворе великого царя. Хорошо будет, если Варрон сможет его там встретить лично и несколько серьезнее заняться им.

Да, бегство Нерона, нагнавшее панику на всех его приверженцев, его, Варрона, лишь подстегнуло. Он немедленно принялся за подготовку своего переселения ко двору великого царя. Он не хотел, чтобы отъезд его из Эдессы мог быть истолкован как бегство. Он явился к царю Маллуку, желая перед тем, как покинуть Эдессу, открыто и спокойно поговорить с ним.

Это было смело. Как оптимистически ни смотрел Варрон на все свое предприятие в целом, он видел опасности, кроющиеся в отдельных моментах. Возможно, что царь Маллук захочет задержать его как объект для обмена при переговорах с Римом. Но с этой опасностью Варрон считаться не мог. Он не мог появиться при дворе Артабана как беглец. Он должен был оставить в Эдессе ясную ситуацию.

И вот они снова сидят втроем - Маллук, Шарбиль, он - в покое с журчащим фонтаном. Говорят, как полагается, о безразличном, и ни Варрон, ни они не упоминают о том, что их больше всего тревожит, - о бегстве Нерона. Наконец, выждав полагающийся срок, Варрон начал:

- Я прошу моего двоюродного брата и великого царя дать мне отпуск. То, что император удалился, заставляет также и меня покинуть на некоторое время Эдессу.

Долгое было молчание. Шарбиль смотрел на царя, ждал, пока тот заговорит. Царь наконец сказал, и это прозвучало скорее печально, чем иронически:

- Ты называешь это - "удалился", брат мой?

А Шарбиль прибавил высоким, злым старческим голосом:

- Нам было бы желательно, чтобы это "удаление" произошло не так стремительно и чтобы мы, так долго предоставлявшие императору охрану и гостеприимство, заблаговременно были оповещены о его намерениях. Не мешает принять меры предосторожности, чтобы в будущем нас не застигли врасплох внезапные решения западных людей.

И хитрая высохшая голова Шарбиля грозно придвинулась к Варрону.

Варрон не отступил.

- Значит ли это, - спросил он, - что вы хотите меня задержать? - Он медленно перевел взгляд на царя.

Тот грустно и с едва уловимой насмешкой ответил:

- Ты ошибаешься, западный человек и гость мой.

И Шарбиль, которому явно хотелось услышать другие слова, вынужден был пояснить:

- Ты плохо знаешь великого царя. То, что я тебе сказал, да не означает, что мы хотим задержать тебя. Наоборот, да будет это извинением, что мы недостаточно противимся желанию нашего гостя покинуть нас. Ибо я не хочу скрыть от тебя: мы даже несколько рады твоему отъезду. После того, как Нерон "удалился", как ты это называешь, великому царю не легко было бы поручиться, что в будущем сон твой будет спокоен. Мы далеки от того, чтобы сравнивать тебя с такими мутными звездами, как Кнопс или Требон. Но у толпы глаз неразборчив, все западные люди представляются ей на одно лицо. Никогда бы царь не прогнал тебя от своего очага; но так как ты сам выразил желание уйти, он не удерживает тебя.

- Нет, я не удерживаю тебя, - произнес тихо, серьезно, едва ли не грустно, глубоким голосом царь Маллук.

Варрону после слов Маллука стало ясно, что его затея с Нероном с точки зрения властителей Эдессы самым жалким образом рухнула и что они были бы правы, если бы силой задержали его, его, втянувшего их в эту авантюру. Они же отпускали его на все четыре стороны да еще просили у него извинения за то, что были недостаточно вежливы. Где еще можно было найти такое великодушие, как не здесь, на этом непостижимом Востоке? Варрон не был сентиментален, но это его тронуло, и он поклонился глубоко и благодарно, скрестив по восточному обычаю на груди руки.

После долгого молчания Шарбиль начал снова:

- Куда же, о мой Варрон, ты пойдешь? Не много есть дорог, открытых для тебя.

- Так как мой император Нерон находится на пути к великому царю Артабану, - ответил Варрон, - то и я считаю правильным направить свой путь на Восток.

- А разве он на этом пути? - насмешливо спросил верховный жрец; его желтый и сухой, как пергамент, лоб сморщился больше обычного, крашеная треугольная черная борода безжизненно свисала вокруг сухих губ и позолоченных зубов. А царь Маллук сказал:

- Ты поступаешь мудро, отправляясь на Восток. Для тебя, да и для меня, пожалуй, лучше, если император Домициан обратится к Артабану, а не к нам с требованием выдать тебя; ибо резиденция великого царя расположена дальше от Антиохии, чем моя, и завеса, за которой он может спрятать тебя, гуще моей. Я предоставлю в твое распоряжение слуг и охрану, которые в целости доставят тебя ко двору великого царя. Быть может, твоя дорога не так безопасна, как ты предполагаешь.

Слушая царя, Варрон испытал чувство, которого давно уже не знал, нечто вроде благоговения. Как величественно и достойно обставлял этот восточный царь расставание с ним, расставание, к которому Варрон стремился из таких прозаических расчетов. Люди Востока были лучше римлян, человечнее, культурнее. Варрон отступил на шаг и в упор взглянул на царя и жреца, на тихое лицо Маллука, с кроткими выпуклыми глазами и горбатым мясистым носом, и на изрытое морщинами лицо Шарбиля, точно сросшееся с остроконечной шапкой священнослужителя.

- Я благодарю тебя, о мой брат и великий царь, - сказал он искренне, сердечно, - и тебя, верховный жрец, что вы не сердитесь на меня за совет в деле Нерона.

Маллук посмотрел на него таким же прямым и открытым взглядом и сказал:

- Я не сержусь на тебя.

И почтительно, простирая обе руки с плоско вытянутыми книзу ладонями, царь и Шарбиль поклонились своему гостю, западному человеку, который покидал их и, быть может, навсегда.

Варрон же, взяв ларец с документами и свою дочь Марцию, направился на юго-восток, ко двору царя Артабана.


11. ВЕЛИКИЙ ЦАРЬ

Дальше Ктесифона, западной столицы парфян, Варрона не пустили; ему предложили дожидаться в Ктесифоне, пока великий царь, после победоносного завершения войны, вернется в свою резиденцию.

И Варрон стал дожидаться. Сидел в кабинетах министров, говорил о своем Нероне, показывал известное послание покойного парфянского царя, великого Вологеза, в котором тот благодарил Варрона за умное содействие в деле окончания войны между Римом и парфянами. Министры, однако, при всей своей вежливости далеко не так серьезно расценивали дело Варрона, как он на это рассчитывал. Только мало-помалу он понял, что его затея, если ее рассматривать отсюда, из Ктесифона, выглядит куда более мизерной. Он привык к толчее народов в Риме; но в Ктесифоне мир открывался гораздо шире, парфяне сносились с народами, имена которых Варрон даже не всегда знал или никогда не выговорил бы, если бы и знал. Послы скифов, аланов, даже послы Китая дожидались возможности предстать перед великим царем и изложить ему свои нужды. Варрон понял, что даже подлинный Рим не был для двора Артабана центром мира, не говоря уж об искусственном Риме Нерона. Он чувствовал себя порой незначительной фигурой, провинциалом, и его планы, связанные с Ктесифоном, казались ему безнадежными.

Но когда царь прибыл, Варрон неожиданно быстро получил аудиенцию.

Церемония была внушительной. Часть огромного тронного зала отделялась занавесом. Вдоль стен выстроена была царская гвардия, царедворцы образовали большой полукруг. Раздался голос:

- Его величество царь царей воссел на трон.

Занавес раздвинулся, великий царь явился миру. Он восседал на золотом, сверкающем драгоценными камнями троне, окруженный священнослужителями; рядом горел священный огонь. Тяжело и неподвижно лежали складки царской мантии. Корона, спускавшаяся с потолка на толстых шнурах, висела над головой царя. Лицо царя больше чем наполовину скрывала огромная, искусно заплетенная борода, посыпанная золотой пылью.

Сановники, когда голос возгласил, что царь воссел на трон, пали ниц, прикасаясь лбом к земле; опустился на колено и Варрон. Он передал свое прошение. Артабан милостиво велел прочесть его вслух и ответить, что обдумает его содержание. Занавес сдвинулся, и золотое видение восточного величества скрылось раньше, чем Варрон услышал его голос. Аудиенция как будто кончилась.

Но это было не так. Варрон, разочарованный тем, что царь не обратился к нему лично хотя бы с несколькими словами, был приятно поражен, когда ему сообщили: его величество даст ему тотчас же вторую, личную аудиенцию.

Царедворцы и гвардия удалились. Варрон остался один в огромном зале.

Неожиданно из-за занавеса вышел небольшого роста человек. У него была круглая голова, его безбородое лицо под очень черными волосами было поразительно белым. Только по мантии Варрон узнал царя.

А тот вместе с короной и бородой сбросил с себя царское величие, позабыл о церемониале и превратился в человека с приятными и обходительными манерами. Без долгих слов он перешел к делу, заговорил об "эксперименте", как он назвал затею Нерона. Его греческий язык хромал, ему приходилось часто искать подходящее слово, и все же он выражал все оттенки своей мысли. В неудаче "эксперимента" повинна была, по его мнению, ненадежность "ореола" Нерона.

- Этот "ореол", - пояснил он с легкой иронией, - иногда, по-видимому, перестает выполнять свое назначение. Мой главный маг, правда, утверждает, что это невозможно. Но он ошибается, как показывает пример вашего Нерона. Когда Нерон решался на эту кровавую ночь или на свое бегство, несомненно, "ореол" бездействовал. Вам, мой Варрон, как опытному государственному мужу, надо было позаботиться о том, чтобы в те минуты, когда "ореол" Нерона изменял ему, Нерон не принимал никаких решений.

Варрону не очень-то приятно было слушать эти оригинальные политические и теологические изыскания; он чувствовал за ними скрытую насмешку человека, сознающего свое превосходство. С досадой увидел он, что царь, как ни далек он был от нероновских событий, понял главную ошибку его, Варрона, которую сам он никак не хотел признать. Из-за мелочной, личной ненависти к Требону и Кнопсу он упустил из виду главное: перестал следить за "созданием", за переменами, совершавшимися в нем, за движениями его души. В непонятном ослеплении он забыл о том, что, даже лишенный собственных мыслей и собственной индивидуальности, человек в ту самую минуту, когда его наделяют властью, приобретает сущность и содержание. Функция властвования меняет нутро носителя власти. Власть, кредит, слава создают индивидуальность и лицо тому, кого природа лишила этих свойств. Это ему, Варрону, следовало знать, это ему следовало сказать себе. Но он не знал этого или не захотел с этим посчитаться. Как ни дружелюбны и мягки речи царя Артабана, его витиеватые богословские рассуждения - они показывают, что Артабан ясно понял его, Варрона, ошибку и его непростительное упущение.

А он-то тщеславно и заносчиво думал, что здесь, при парфянском дворе, только и ждут его поучений! Этого-то царя собирался он наставлять, царя, который видел людей и политическую действительность куда более остро, чем он, Варрон, ему-то он намеревался "на многое открыть глаза", преподать "несколько полезных советов"!

Но Варрон был по крайней мере человеком, который не упорствует, если он в чем-либо ошибется. Бессмысленно было бы прятать свои ошибки за туманной болтовней, за глупыми оправданиями. И он прямо, мужественно, без попытки обелить себя признал:

- Вы правы, ваше величество. Вы осудили меня справедливо.

Артабану, видимо, понравилось это деловое признание. Он оставил неприятную тему и ласково спросил Варрона:

- Так, мой милый Варрон, а теперь скажите, каковы, по-вашему, шансы Нерона в настоящий момент, после того, как он улепетнул из Эдессы.

Он сказал "улепетнул", он употребил это простонародное слово, и оно странно прозвучало на его ломаном греческом языке. Это "улепетнул" окончательно уничтожило Варрона. До какого идиотского положения он довел себя! Вот он сидит, самонадеянный, как снег на голову свалившийся римлянин, и хочет что-то внушить этому прекрасно разбирающемуся во всем царю парфянскому: вашему, мол, царству угрожает серьезная опасность, если вы не пойдете на огромные материальные и человеческие жертвы, чтобы поддержать Нерона. Как сказать об этом? Это попросту глупо и совершенно безнадежно. Но - "здесь Родос, здесь прыгай".

Варрон превозмог себя и сказал Артабану кое-что из того, что подготовил и что было изложено в объемистых докладных записках, написанных для парфянского двора.

Нерон и его Рим, в противоположность Флавиям, из понятных внешних и внутренних побуждений, будут честно соблюдать договор о дружбе с парфянами. Нерон знает, что только в союзе с парфянами можно действительно отстоять цивилизацию от нашествия северных варваров.

Варрон говорил без всякого подъема, ему неприятно было произносить перед царем Артабаном такие дешевые фразы.

Артабан, впрочем, очень скоро прервал его болтовню вежливым, но очень определенным жестом.

- Мой милый Варрон, - сказал он, - мне небезызвестны все эти общие места. Небезызвестно мне и все то, что говорит против проекта всадить в ваше предприятие новые войска и деньги после ошибок вашего Нерона, совершенных из-за порчи "ореола". Одно мне неясно: что может сегодня еще говорить за то, чтобы я поддержал вашу затею? Об этом мне бы и хотелось услышать от вас, как от представителя Нерона.

Перед такой трезвой постановкой вопроса Варрон почувствовал себя школьником, не выучившим урока, и деликатность, с которой царь указывал на его ошибку, не облегчала ему ответа. Здесь могли помочь только честность, деловитость. Сухо и без прикрас признал он, что после того, как император бежал, он, Варрон, отказался от своего первоначального мнения, будто власть Нерона можно распространить до самого Палатина. Но он полагает еще и сегодня, что вполне возможно спаять все мелкие царства между Тигром и Евфратом, прихватив вдобавок значительную территорию по ту сторону Евфрата, в одно большое буферное государство под властью императора, который с престижем имени "Нерон" соединяет сердечную преданность великому царю Артабану.

- Да, - ответил Артабан, - совершенно так же и я смотрю на создавшееся положение. В лучшем случае это означало бы для меня некоторое усиление нашего влияния в Месопотамии. А это значит, - заключил он, вежливостью тона смягчая резкий вывод, - и вы сами это признаете, что, взяв на себя жертвы и риск, связанные с активной поддержкой вашего Нерона, я добьюсь выгоды, которая ни в каком разумном соотношении с огромными затратами на нее не находится.

Варрон не ответил. Что можно было ответить на это заключение? Оно правильно. Он, Варрон, проиграл игру. Он конченый человек.

- Вернуться мне, стало быть, в Эдессу? - спросил он, и его померкшее лицо представляло странный контраст с логичностью этого вывода.

- Не разыгрывайте предо мной героя, - почти с досадой ответил царь. - Вы ведь отлично знаете, что для вас вернуться в Эдессу - значит быть выданным Риму и погибнуть. Само собой разумеется, что мне приятно иметь при своем дворе человека, который заслужил благодарность моего великого предшественника Вологеза и который признал меня, когда я был еще слаб и незначителен. Вы и ваш Нерон дороги мне как гости. Но, к сожалению, я должен заранее ограничить это гостеприимство. Если оно будет грозить миру моего государства, я вынужден буду его нарушить.

- А разве такая возможность мыслима? - несколько оторопело спросил Варрон.

- Да, весьма даже мыслима, - серьезно ответил Артабан. - Если Домициан будет умен, он предложит мне выгодные торговые договоры и не станет сопротивляться разумному разрешению военных вопросов в Междуречье. Если он при этом поставит условием, чтобы я отступился от вас и вашего Нерона, я не сочту себя вправе это условие отклонить. Нельзя ставить под угрозу мир двухсот миллионов из-за благополучия одного лица. Такой человек, как Люций Теренций Варрон, должен это понять.

Да, Варрон это понимал. Рассуждения великого царя Артабана были так же прямолинейны и ясны, как неровен его греческий язык. И все же этот умный, порядочный и гуманный царь, по мнению Варрона, требовал от него слишком многого. Он не только хотел его выдать, он хотел, чтобы Варрон сам признал необходимость этого.

Перед молчаливой Марцией Варрон пытался разобраться в своих впечатлениях.

- Мне остается, - сказал он, печально и иронически улыбаясь, - одна надежда: что Дергунчик наделает глупостей и вынудит тем самым Артабана снова вступиться за дело нашего Нерона. Но, к сожалению, я сам многому научил Дергунчика, много дури из него выбил.

И Варрон оглянулся на прошлое, вспомнил, как он затевал свое дело, "эксперимент", и осудил себя за то, что увлекся западными масштабами, вместо того чтобы придерживаться восточных. Он, например, всегда думал, что он дальновиднее всех, на самом же деле он как истый ограниченный римлянин не умел видеть дальше пределов империи. В сущности, он проявил себя таким же националистом, как и все прочие, надменным и уверенным в том, что Рим осчастливит мир, если займется его устройством. Теперь, слишком поздно, он понял, как велик мир и как мал Рим.

И вот уже в этом неисправимом жизнелюбце вновь воскресает радость созерцания, радость игры.

- Сколько ни познавай, никогда всего не познаешь, - заключил он. - Я проучил Дергунчика, теперь он учит меня. Когда мы ссылали в Риме какого-нибудь писателя, как Мусона или Диона из Прузы, слово "ссылка" было для меня пустым звуком. А теперь, став по воле Дергунчика эмигрантом, я начинаю понимать, что центр мира находится вовсе не там, где ты родился, что в мире столько же центров, сколько людей.


12. БЕГЛЕЦ

Нерон-Теренций - один из этих центров мира - между тем уходил все дальше и дальше. Он тронулся в путь еще в ночь встречи с Иоанном и уже углубился далеко в степь. Весь день он отсиживался по закуткам, следующую ночь шел опять, все время на юго-восток, и третью ночь тоже. Он был доволен, что он один. Одиночество пустыни помогало ему восстанавливать свой жестоко пострадавший "ореол". На третий день он сильно мучился голодом и жаждой; но в этот третий день его "ореол" был вполне воссоздан, так что Теренций чувствовал себя словно облеченным в броню. Он говорил себе, что только свет, излучаемый им, помешал неистовому Иоанну дотронуться до него и что судьба, конечно, не даст ему, Нерону, погибнуть. И действительно на следующий день его, очень изнуренного, подобрали бедуины.

Это были неласковые люди. Когда он сказал, что направляется ко двору царя царей, они недоверчиво спросили, что ему там нужно, и, услышав в ответ вычурные и темные речи, решили, что это проходимец, бежавший раб или что-либо в этом роде, и дали ему самую унизительную и тяжелую работу. Но он, в сознании могущества своего "ореола", не удостоил их даже возражений, попросту повернулся спиной, отошел на несколько шагов и присел на корточки. Они стали его бить, он продолжал упорствовать в протестующем молчании. В конце концов, спокойствие и величие, с каким он сносил побои и бедствия, сыпавшиеся на него, произвели впечатление на бедуинов. Правда, когда у него вырвалось признание, что он император Нерон, они лишь слегка и презрительно усмехнулись. Но втайне, сравнив его лицо с головой, вычеканенной на монетах, испугались, не совершили ли они большой оплошности. Они продали своего неудобного пленника соседнему племени.

Нерон отнесся к этому безразлично. Испытания, постигшие его, как раз и доказывали, что боги признают его притязания. Чтобы полностью восчувствовать, что есть император, чтобы до конца быть Нероном, он должен был пройти и через падение Нерона, познать не только вершины его славы и блеск его. И поэтому все то зло, что обрушилось на него, он принимал с такой же готовностью, как и хорошее. Без внутреннего протеста примирился он с тем, что и второе племя бедуинов обращалось с ним не лучше, чем первое. Но и на новых его хозяев стало постепенно действовать его молчаливое упорство, они склонялись к мысли, что это скорее безумец, чем мошенник, и так как душевнобольные одновременно считались у них и святыми и достойными презрения, то над Теренцием в одно и то же время и потешались и почитали его. Неспокойно им было с этим человеком, болтающим всякий диковинный и высокопарный вздор, и они рады были при случае развязаться с ним, точнее, они бросили его в пустыне.

И началось долгое, мучительное странствование Нерона по пустыне. Много раз он был на грани полного истощения, но именно это тяжкое скитание завершило его окончательное превращение в Нерона. Он испивал чашу крайних лишений и уничижения и утверждался в вере, что он "до мозга костей" наиболее совершенный представитель человечества - император.

После многих тяжелых и смешных приключений он попал в подземный город Гома, расположенный в пустыне. В ту пору там находились одни женщины, дети и старики; мужчины выехали на ежегодный разбой. В Гоме Нерону неплохо жилось. И здесь несовершеннолетние и женщины не знали, считать ли его проходимцем, дурачком или попавшим в беду высоким господином. Но он им нравился. Этот человек, молчаливо сидящий в пещере, излучал царственное спокойствие, кротость и величие. Дети, женщины и старики собирались и разглядывали его с боязливым любопытством. Иногда, когда его очень просили, он начинал рассказывать. Он рассказывал великолепно, как лучшие сказочники. Жители города Гомы слушали своего удивительного гостя и охотно давали ему приют - пока вернутся мужчины и решат его дальнейшую судьбу.

Но еще до того, как вернулись мужчины, явились посланцы царя царей. Решив, что с признанием Нерона все остается пока по-прежнему, Артабан разослал своих лучших соглядатаев и агентов, чтобы разыскать пропавшего без вести, и им удалось то, что не удалось людям Варрона, - они напали на след скрывшегося Нерона. И они явились сюда и, к большому удивлению города Гомы, бросились ниц перед чужестранцем и, касаясь лбом земли, приветствовали его, как повелителя западного мира.

Самого Нерона нисколько не поразил приход посланцев великого царя и то, что они, распростершись в прахе, приветствуют его. Один и в нужде он покинул Эдессу. В блеске и великолепии, окруженный императорской свитой, он вступит в Ктесифон. Так ему подобало, и ничего достойного удивления в этом не было. Все было к лучшему в этом мире, и все, что с ним, Нероном, произошло, полно сокровенного смысла. Боги хотели, чтобы миру явился новый, до этой поры скрытый от мира Нерон, законченный, совершенный Нерон, и поэтому случилось то, что случилось. Теперь круг замкнут. Его душа, как полагается душе императора, защищена броней от искусов как блеска, так и лишений. Он в ладу со своей судьбой, он понял ее смысл, ничто более не может вывести его из уверенного равновесия.

Снисходительно и с величайшим спокойствием позволил он посланцам Артабана облачить себя в пышные одеяния и торжественно препроводить в Ктесифон. На всем длинном пути ему оказывались величайшие почести. Народ чувствовал дыхание царственности, исходившее от этого человека, который, гордо замкнувшись в себе, со скучающим и важным видом следовал в Ктесифон. Без числа падали перед ним ниц люди, касаясь лбом земли, как перед самым великим царем.

Даже Варрон был поражен, увидев своего Нерона. После внутренних и внешних потрясений последних месяцев Нерон этот похудел, лицо его потеряло округлость, в рыжеватые волосы вплелись первые белые нити, а вокруг губ часто витала мягкая, усталая, божественно гордая улыбка. Трудно было устоять перед этой улыбкой. Легким безумием веяло от этого человека, оно окружало его, как панцирь, сотканный из воздуха. Это не было прежнее "создание", и Варрон стал сомневаться, удастся ли ему при всем напряжении воли и при всей его, Варрона, хитрости опять приручить этого нового Теренция.

Нерон говорил меньше, медленнее, более мудро. Очень редко подносил смарагд к глазам. Он не был более любопытен; он увидел все, что мог видеть человек, и ему незачем было особенно присматриваться, чтобы кого-нибудь или что-нибудь распознать. Гордость его не была такой злобной, неприступность приобрела оттенок благожелательности. Его, измерившего все высоты и глубины, ничто больше не удивляло, ничто не могло уязвить.

Теперь его нисколько не пугала и встреча с царем царей, от которой он прежде уклонялся, как от некоей угрозы.

Правда, когда он очутился в тронном зале, его "ореол" стал чуть-чуть меркнуть. Покрывавшие стены зала фрески с изображением подвигов древних персидских царей сделаны были - этого Нерон не мог не признать в душе, - несмотря на огромные размеры, с таким изысканным вкусом и так по-царски, как ему не приходилось еще до сих пор видеть. И сильнее еще, чем росписи на стенах, поразил его купол зала с гигантской выложенной из мозаики фигурой всадника - Митры, поражающего злого демона. Нерон увяз под этим куполом, и с грызущим чувством сознания собственного ничтожества вспомнил он о статуях Митры, которые были специальностью фабрики керамических изделий на Красной улице.

Затем началась та обстоятельная, великолепная церемония, которая предназначена была для внушения всем и каждому мысли, что восточный властелин - нечто единственное, божественное. Занавес раздвинулся, корона реяла, торжественно стояли священнослужители в золотых своих бородах, пламя "ореола" светилось, ниц пали сверкающие царедворцы. Нерону нелегко было устоять среди повалившихся наземь сановников, и в ушах у него словно издалека зазвучала песенка:

Горшечнику бы жить с горшками

И с кувшинами,

А не с царями.

Но когда Артабан снизошел до него и собственными устами произнес несколько слов в ответ на приветствие своего друга, западного императора, угасло все ослепительное великолепие, перед которым даже Нерону пришлось опустить глаза. Нет, человек с таким будничным, негибким, сухим голосом лишен был величия. С чувством глубокого удовлетворения увидел Нерон, что на этой земле он был единственным, кто обладал подлинным "ореолом".


13. СПРАВЕДЛИВОСТЬ - ФУНДАМЕНТ ГОСУДАРСТВА

Цейон сиял. Теренций и Варрон бежали, Филипп и Маллук "готовы были начать переговоры", это значило, что они в туманных, цветистых выражениях заявляли о своих верноподданнических чувствах Риму. Оставался, правда, еще победоносный Артабан. Но Цейон превозмог себя, он намерен был отменить свое прежнее решение и признать Артабана. Опираясь на свое блестящее войско, Цейон надеялся за это признание выжать из великого царя многое, между прочим также и выдачу Варрона и Теренция. Его радовала возможность извлечь этих молодчиков из их последнего убежища. Но он укротил свое нетерпение, чтобы предварительно по возможности укрепить позиции. Лишь тогда он начнет переговоры с Артабаном, когда тот будет знать, что он, Цейон, облечен полномочиями в случае необходимости выступить против парфян. Со счастливым, мальчишеским нетерпением ждал он депеши из Рима.

Депеша была иного содержания, чем предполагал Цейон. Правда, император Домициан предписывал ему держать армию в боевой готовности на случай нападения на Месопотамию. Но: "дальнейших заданий, - значилось в депеше, - мы для вас не предусмотрели. Более того, мы приказываем вам: приведя армию в боевую готовность, передать знаки власти - топоры и прутья - новому губернатору, которого мы назначим для управления нашей провинцией Сирией. После передачи знаков власти мы ждем вас в Рим".

Дергунчик в буквальном смысле слова лишился чувств. Был сверкающе-яркий весенний день, для него же свет померк. Если за последние несколько месяцев он помолодел на пять лет, то в эти несколько минут он постарел на десять. Безумные планы сменяли один другой. Он, этот сухой, добросовестный чиновник, подумал было - это длилось несколько мгновений, - не перейти ли самому на сторону мятежников, к Варрону и Нерону. Но, думая об этом, он уже знал, что все это пустой бред, и некоторое время сидел совершенно опустошенный. "Вертись, юла". Новый повелитель поведет армию, его армию, которую он, Цейон, так великолепно вымуштровал, через Евфрат и с триумфом - обратно в Антиохию. Он же, Цейон, будет прозябать в Риме со своим завернутым в покрывало ларем, стареющий, никчемный человек, и все, что останется от него на Востоке, - это веселые остроты на его счет и прозвище Дергунчик.

Жизнь Цейона потеряла смысл. Но он был добросовестный чиновник, и он по-прежнему исполнял свой долг и свои обязанности. Уже спустя несколько недель прибыл новый губернатор. Это был Руф Атил, молодой еще человек, с бесстрастным лицом, очень спокойный по характеру, безупречных манер. Деловито и холодно признал он заслуги Цейона в организации армии и попросил Цейона не торопиться с передачей ему знаков власти - фасций, пока он, Руф Атил, не войдет обстоятельно и без поспешности в дела управления.

Это были мучительные недели. Цейон еще сидел в своем дворце, облеченный регалиями. Но директивы императора и сената посылались другому, более молодому, невидному, подлинному властителю, и весь свет знал, что он, Цейон, отставлен. Он оказался не на высоте положения, он был повинен во всей этой великой кутерьме, и ему на смену пришлось послать другого, который должен выпрямить то, что он, Цейон, искривил и испортил. Он же должен пока по-прежнему представительствовать, устраивать приемы, подписывать приказы.

Всей душой призывал он день, когда он ступит на корабль, когда очутится на море и не будет видеть больше эти насмешливые восточные лица. Но он был воспитан в учении стоиков, он плотно сжимал губы и исполнял свой долг. Руф Атил покровительственно сообщал в Рим, что они с Дергунчиком ладят; Дергунчик - добропорядочный служака.

Однажды все-таки добропорядочный служака неожиданно изменил своей так бережно хранимой корректности. И без видимой причины. Руф Атил осведомился лишь, как лучше всего, не вызывая дипломатических осложнений, сообщить Варрону о решении сената. Цейон покраснел и, с трудом сдерживаясь, спросил, можно ли ему знать, о чем в данном случае идет речь. Конечно, ему можно знать, ответил Руф Атил и рассказал, о чем шла речь. Сенат вынес решение по поводу жалобы Варрона на неправильно взысканный инспекционный налог. Сенат постановил: жалоба справедлива, двойное обложение доказано, казна обязана вернуть Варрону неправильно взысканные с него сестерции. В Риме придают большое значение тому, продолжал Атил, чтобы Варрону вручены были по всей форме как это решение сената, так и обвинение его, Варрона, в государственной измене.

И тут случилось невиданное. Цейон, стоик, о котором рассказывали, что он не один удар судьбы принял с достойным удивления самообладанием, несколько раз глотнул воздух, провел, глубоко взволнованный, кончиками пальцев одной руки по ладони другой, и когда Атил, желая помочь ему овладеть собой, заговорил о чем-то безразличном, Цейон вдруг встал, выпалил "Извините!" - и бросился вон из комнаты.

Руф Атил покачал головой. Значит, было какое-то зерно правды в разговорах о том, что Восток самого трезвого чиновника доводит до расстройства нервов и лишает рассудка.


14. РЕАЛЬНАЯ ПОЛИТИКА

Еще до церемонии передачи регалий Руф Атил начал переговоры с Артабаном. Сомнения в законности притязаний Артабана, писал он ему, устранены его победой, показывающей волю богов, и Рим в принципе готов возобновить с ним, Артабаном, как с признанным повелителем Парфянского царства, традиционный договор о дружбе. Предварительно, однако, необходимо ликвидировать разногласия, которые в последнее время возникли между обеими державами. Рим - признанием Пакора, Артабан - признанием самозванца Теренция нарушили взаимную дружбу. Новый губернатор надеется, что Артабан так же энергично постарается избавиться от этого самозванца, как Рим от претендента на парфянский престол Пакора. Он просит поэтому великого царя отказать мошеннику в праве убежища, которым тот злоупотребил, и выдать его, а также бывшего сенатора Варрона дружественному Риму.

Артабан ответил уклончиво. Он готов, мол, рассмотреть вопрос о выдаче Риму человека, которого многие признают законным императором, но пусть Рим сначала даст обязательство ни под каким видом не мстить дружественным ему, Артабану, князьям и властителям Месопотамии, которые, следуя его примеру, признали Нерона.

На основе этой переписки начался длительный торг. Руф Атил заявил, что готов снять всякую кару с месопотамских князей, но за это он требует полномочий на усиление римских гарнизонов в означенных княжествах. В ответ на это Артабан потребовал гарантий для своих стратегических позиций в Междуречье. Обе стороны знали, что ни одна из них не допустит срыва переговоров, каждая сторона всячески старалась перехитрить другую, ни одна на этот счет не обманывалась, и обе умели выжидать. Проходили недели за неделями, прежде чем вырисовалась окончательная форма договора. Но наконец форма эта была выработана, и оставалось лишь определить день для обмена грамотами.

Когда переговоры стали приближаться к концу, Артабан попросил к себе Варрона. Варрон знал - царь предупредил его заранее, - что Артабан не станет подвергать себя опасности войны с Римом ради спасения его, Варрона, и Нерона; Варрон знал, конечно, о переговорах с Римом и о том, что их завершение означает его, Варрона, выдачу. Поэтому он был готов к худшему и принял для себя решение. Он любил жизнь и не очень заботился о сохранении "достоинства"; тем не менее, если договор будет подписан, ему не остается ничего другого, как проглотить золотые пилюльки или вскрыть вены. Он понимал и одобрял позицию великого царя; все же, переступая теперь порог покоя, где ждал его царь, он видел в его лице лишь судью, палача, врага, и тяжкое ощущение дурноты подступило к горлу этого в общем не трусливого человека; ноги у него подкашивались.

Царь изложил с присущей ему деловитостью историю переговоров, протянул Варрону проект соглашения, попросил спокойно прочесть документ и сказать свое мнение о нем.

И Варрон стал читать - и увидел. Он увидел, что соглашение, которое детально регулировало военные, политические и хозяйственные отношения между обоими государствами, составлено было двумя государственными деятелями, убежденными, что договоренность предпочтительнее войны; они готовы были ради этой договоренности пойти на большее, чем были вынуждены, и выгадать меньше, чем они могли бы выгадать. Это было умное и достойное соглашение, дальновидное, не слишком прямолинейное и не слишком гибкое, на основе его между Римом и Парфянским царством можно было установить длительный мир. Конечно, в этом разумном договоре был также и пункт, гласивший, что великий царь обязуется выдать римским властям Максимуса Теренция и Теренция Варрона.

Манускрипт договора был объемист, со многими приложениями. Варрон читал долго, царь молча сидел рядом и не мешал ему. Варрон брал листы, один за другим, его карие удлиненные глаза внимательно пробегали по строчкам слева направо, а затем быстро назад - справа налево, от строчки к строчке. Так сидел он в непринужденной позе, скрестив ноги, и читал. Он читал, хорошо усваивая каждую подробность. Это удивляло его; ибо попутно он думал о многом. "Вот, значит, мой смертный приговор, - думал он, например. - Это очень разумно обоснованный приговор, и было бы бессмысленно возражать против него. Проглотить мне золотые пилюльки или вскрыть вены? Сердце у меня очень сильно бьется. Замечает ли это царь? Надо попытаться дышать ровно и спокойно, чтобы ему не было слышно, как оно бьется. Какой смысл показывать ему, что я взволнован, - это бы только повредило мне. А почему, в сущности, я взволнован? Ведь я все это предвидел".

Такие и подобные мысли мелькали у него в голове, но он умел владеть собой, и ему удалось ответить царю деловым тоном:

- Этот договор - самый умный из тех, которые когда-либо заключались между римлянами и парфянами.

- Да, - сказал Артабан, - было бы безумием и преступлением, если бы я сорвал его.

- Верно. Это было бы безумием и преступлением.

Артабан взглянул на него своими выпуклыми задумчивыми глазами и сказал:

- Вы нравитесь мне, Варрон, и в свое время вы немало сделали для установления мирных отношений между римлянами и парфянами. Мне очень не хотелось бы выдавать вас.

"Куда он клонит, - подумал Варрон. - Хочет он подсластить мне смертный приговор? Он не из тех, кто болтает зря. Лучше всего промолчать". И он ограничился тем, что пожал плечами.

Наступило короткое молчание. Затем Артабан медленно заговорил снова:

- Вы показывали мне как-то послание, мой Варрон, в котором мой великий предшественник Вологез выражает вам благодарность за старания восстановить мирные отношения между Римом и нашим Парфянским царством. Мне хотелось бы присоединить это письмо к своему архиву. Я предлагаю вам сделку: вы предоставите мне это письмо, а я, прежде чем подписать договор, дам вам возможность покинуть мой двор и направиться на восточную окраину моего царства.

Варрон был человеком быстрой сметки. Но на этот раз, хотя он и внимательно слушал, он не понял или боялся понять; все в нем плясало - кровь, мысли, чувства. Наконец - прошло каких-нибудь две секунды, как царь умолк, ему же это показалось вечностью - он понял. Он был уже, можно сказать, мертв, и вдруг пришел человек и сказал: "Встань и живи", - человек, обладавший властью говорить такие слова.

Обладает он этой властью? Не раздумает ли он? Не переменит ли свое решение? Вера и сомнения то высоко подбрасывали Варрона, то швыряли его в глубины, как волны корму и нос корабля в бурю.

На этот раз ему не удалось совладать со своим голосом, и он сказал неуверенно, запинаясь:

- Простите, ваше величество, но я не вполне понял вас. Если я покину ваш двор и направлю свои стопы на Восток, как вы милостиво мне предлагаете, разве это будет больше, чем короткая отсрочка?

И он сделал робкую попытку пошутить.

- Вы переоцениваете нас, западных людей. Мы очень обстоятельны и очень мстительны. Я не думаю, чтобы Рим, если вы подпишете эту бумагу, оставил в покое вас и меня, покуда я буду видеть солнце.

С едва заметной улыбкой повелитель Востока ответил на своем плохом греческом языке:

- Вы ошибаетесь, мой Варрон. Я знаю вас, западных людей. Но вы не знаете моей восточной окраины. На границах моего царства, там, где начинается Индия, есть пилигримы и монахи; лишенные потребностей, они странствуют, избрав своей участью бродяжничество. У людей этих нет имени, они приходят и уходят, один похожий на другого. Если вы станете одним из этих людей, вас никто никогда не выследит, будь то искуснейший западный агент.

В Варроне все заходило ходуном. Он слышал о людях, о которых говорил царь Артабан. Они были одеты в желтые, цвета охры, плащи, ходили босиком, в руках носили сделанные из скорлупы чужеземного плода большие чаши, в которые собирали подаяния, разную снедь. Еще не успело в Варроне улечься волнение от внезапного поворота его судьбы, еще весь он дрожал от ликования "Я не умру", как уже в нем вспыхнуло отвращение к этому нищенскому существованию. Но тут же шевельнулось и любопытство: испробовать и такую жизнь! Разве не в этом заключался смысл этих последних недель, что ему дано было обогатиться новыми познаниями, что ему дано было увидеть мир в ином свете? Если его занесет теперь еще глубже на Восток, то это будет только логично. Он так долго жил в самом водовороте жизни, так долго "действовал"! Если судьба перебрасывает его теперь на другой берег, к "созерцающим", то у него нет основания жаловаться, он может быть только благодарен за это. Конечно, он и не помышляет покончить счеты с жизнью, как эти люди в желтом. Он растворится в их массе не как человек, стоящий по ту сторону желаний и стремлений, а как человек, полный этих желаний и стремлений. Если так подойти к делу, то предстоящая ему жизнь вовсе не отталкивающая, она соблазнительна. Стоять на другом берегу. Не по эту сторону - по ту. Не наверху - внизу. Ему это пойдет на пользу - стать одним из тех, кого он не знает, одним из массы, которую он всегда видел лишь сверху.

Артабан между тем продолжал:

- Среди этих бездомных вы встретите не только людей из низов. Наоборот, есть среди них и такие, которые до того, как они избрали - добровольно - бродяжничество, имели над головой крышу, порой, может быть, золотую, там есть бывшие префекты, князья, полководцы, наши донесения говорят, что бывали там и цари.

В Варроне, слушавшем царя Артабана, шевельнулось и другое чувство, даже не вылившееся пока в мысль. Он еще не стар, ему немало крутых поворотов пришлось совершить на своем жизненном пути. Жизнь на Востоке, которую ему предлагал великий царь Артабан, не будет последней ее фазой. Несомненно, Варрон из "бродяжничества" снова вынырнет на поверхность, вернется в мир "действующих" и будет действовать в соответствии со своими наклонностями, больше и лучше познав мир, чем до сих пор.

Царь же, так как Варрон молчал, неправильно истолковал его молчание и стал опасаться, не принял ли Варрон каких-либо мрачных решений, которые могли бы лечь бременем на его, Артабана, совесть. И тоном, которому он хотел придать легкость, но в котором на самом деле сквозила известная напряженность, он продолжал:

- Я слышал, да мне и самому приходилось быть свидетелем таких случаев, что римляне в вашем теперешнем положении легко пренебрегают жизнью и избирают добровольную смерть. Я был бы огорчен и разочарован, если бы вы поступили подобным образом. Я плохо знаю, как представляет себе римлянин потусторонний мир. Что касается меня лично, то я в этом смысле настроен скептически и склонен опасаться, что это - черное ничто.

И как человек, который хочет отговорить собеседника от невыгодного дела и посоветовать ему лучшее, Артабан стал убеждать Варрона, улыбаясь и слегка вздыхая, совсем не по-царски.

- Для меня было бы удобнее всего предоставить вам действовать по учению ваших стоиков, позволить вам умереть. Но вы заслужили лучшего, и вы мне нравитесь. Будьте благоразумны, мой Варрон.

Варрон насторожился. До чего же это забавно! Царь не только предлагает ему возможность избегнуть смерти, он еще упрашивает его этой возможностью воспользоваться. Разве не обернулось все так, без его, Варрона, участия, словно он сделает царю одолжение, если останется жить? Забавность этой шутки благосклонной фортуны развеселила и окрылила его. Но он старался скрыть свое состояние от царя, он хотел до конца насладиться создавшимся положением. Произошло так, как он хотел. Артабан, помолчав немного, продолжал интимным тоном, с чуть ли не лукавой улыбкой:

- Существуют, к тому же, очень различные виды бродяжничества. Бродяжничать под покровом царского благоволения, бродяжничать и в то же время чуть-чуть греться в лучах "ореола" - это, например, очень удобный вид бродяжничества.

Варрону приходилось сдерживать себя, чтобы не закричать от счастья, не излить свою неистовую радость в ликующих возгласах, не бить себя в восторге по ляжкам. Он добился того, что этот царь, повелитель всего Востока, не только настойчиво уговаривал его принять свой дар, но собирался еще еретически облегчить ему обязательную жреческую миссию, связанную с бродяжничеством. К Варрону вернулась его всегдашняя самоуверенность, и он спросил с наигранной нерешительностью и так фамильярно, как вряд ли за несколько последних лет кто-либо осмеливался говорить с великим царем:

- А есть разве средства осведомить власти вашего величества на крайнем Востоке о том, что на меня, как вы говорите, падают лучи вашего "ореола"?

И Артабан, довольный, что его собеседник переменил, видимо, свое решение, с живостью ответил:

- Разумеется, я поставлю в известность наиболее высокопоставленных сановников моей пограничной провинции на тот счет, что некий нищенствующий монах с Запада не простой монах, а покровительствуемый великим царем.

И только теперь Варрон решился великодушно принять то, что за час до того казалось ему несбыточным счастьем, и он скромно, но тоном человека, исполняющего просьбу, проговорил:

- Я не смею противоречить желанию вашего величества.

Артабан же с той тихой, обаятельной вежливостью, которая снискала ему любовь его народа, сказал сердечно:

- Благодарю вас за то, что вы решились принять мое предложение. А мне всегда доставит радость взглянуть на письмо, с которым великий Вологез обратился к вам и которое вы любезно предоставили мне. Гостеприимство - приятный для меня долг, вдвойне приятный по отношению к вам, и мне очень не хотелось нарушить его. Но скажите сами, мой Варрон, мог ли бы я, поведи вы себя неразумно, соблюсти законы гостеприимства, которые бы в этом случае угрожали столь высокому делу, как сохранение мира?

И Варрон, внутренне ликуя, счастливый таким исходом, великодушно подтвердил:

- И на Западе и на Востоке может быть на этот счет одно лишь мнение: было бы преступно при таких условиях блюсти гостеприимство. Я восхищен милосердной мудростью вашего величества, нашедшей выход.

Царь не старался скрыть свое удовлетворение.

- Да, - весело заключил он, - это очень приятно, что мы все же изловчились и нашли способ, как соединить законы политической мудрости с законами гостеприимства.

Он сказал: "изловчились", и это народное выражение странно прозвучало на его ломаном греческом языке. Варрон же ласково и радостно рассмеялся; еще немного - и он похлопал бы царя по плечу.


15. ВАРРОН БЕЖИТ НА ВОСТОК

На следующий день после беседы с царем Варрону доставлен был с нарочным приговор сената по поводу его жалобы на двойное обложение. Тот же нарочный одновременно принес ему запечатанный мешок с шестью тысячами сестерций, шестьюдесятью золотыми монетами. Варрон, глубоко обрадованный, прочел приговор, распечатал мешок, набрал пригоршню золота, пропустил монеты между пальцев. Потом он спросил у нарочного, не возьмет ли тот письмо, чтобы на обратном пути через Антиохию доставить его Цейону, и дал ему на чай весь мешок с шестьюдесятью золотыми монетами.

И вот он пишет свое последнее письмо на Запад.

"Разве мы с вами, мой Цейон, не поступили оба, несмотря на наши пятьдесят лет, как незрелые юнцы? Игра кончена. Это была глупая игра, мы оба проиграли. Выиграли другие.

Я исчезаю навсегда, мой Цейон, и вы избавляетесь от человека, придумавшего прозвище Дергунчик. Но я солгал бы, впрочем, если бы сказал, что раскаиваюсь; да, и сейчас еще, накануне исчезновения, я улыбаюсь, вспоминая вас и ваше прозвище.

Наша игра стоила мне дорого. В приложении к этому письму вы найдете точный подсчет, сколько именно. Вы видите: это почти все, чем я владел. Я ничего не оставляю здесь, кроме моей дочери. В том состоянии, до которого я довел ее, она представляет собой малоприятную даму. Но Востока она никогда не любила, и я очень прошу вас, мой Цейон, принять в ней участие и доставить ее в Италию. Сделав это, вы очень бы утешили меня. В конце концов игра наша велась вокруг этих шести тысяч сестерций, и формально вы проиграли.

Я никогда не питал к вам ненависти, мой Люций, и думаю, что в глубине души и вы относитесь ко мне неплохо. Примите же последнюю улыбку и искренние пожелания от вашего Варрона".

К письму он приложил расписку на шесть тысяч сестерций со счетом прибыли и убытка на оборотной стороне. Последней статьей в графе "Убыток" значилось: "Варрон исчез".

И он стал готовиться к уходу в бродяжничество.

В последний раз он открыл душу перед западным человеком - перед Марцией. Он сказал Марции, белолицей и прямой, что она будет пользоваться у Артабана добрым и верным покровительством. Если же она хочет вернуться на Запад в Рим, она сможет сделать и это; деньги ей обеспечены, к ней, вероятно, явятся, ее позовут и отвезут. Затем он передал ей ларец с документами - содержание всей его жизни.

- По всей видимости, - продолжал он, - игра моя окончательно проиграна. Повинен в этом бедный дурачок Теренций, который единственный раз в жизни захотел действовать самостоятельно и, конечно, натворил глупостей. Но я не сержусь на него, и, если тебе придется говорить с ним до того, как они доставят его в Антиохию, передай ему, что Варрон ему кланяется и желает легкой смерти. Если тебе кто-нибудь скажет, что я затеял все из-за ссоры с Дергунчиком, промолчи. Но я надеюсь, ты понимаешь, что это вздор. Я не такой уж идеалист, но если бы мной не руководила идея, я не стал бы действовать. Полусознательно, полубессознательно я был слугой идеи. Все равно: не я - другой явился бы и совершил попытку восстановления царства Нерона. Если бы я не сфабриковал этого Нерона, другой сфабриковал бы другого Нерона: может быть, более корыстный фабрикант более бездарного Нерона.

В сущности, - сказал в заключение этот легкомысленный человек и оптимист, - хотя исход дела в мою пользу не говорит, я действовал все же правильно и разумно. Идея устранения различий между Западом и Востоком выросла и окрепла во всем мире, и в этом росте ее есть и моя лепта. Вполне логично, что я теперь окончательно растворюсь в Востоке. Я не жалею об этом.

Марцию, молча слушавшую отца, охватил хаос мыслей и воспоминаний. То, что отец погружается в это нелепо пестрое море Востока, последовательно завершает его беспутную, безрассудную жизнь. Ее, Марции, бессмысленное одиночество - такая же логическая развязка ее жизни. Так должна кончить жизнь женщина, которую готовили сначала в весталки, потом в супруги какого-нибудь претора, консула, губернатора и которая вместо этого провела краткие годы своей молодости среди полулюдей, полуживотных Востока и стала женой импотента, мошенника и раба. До этого пункта она мыслила еще четко. А дальше в мыслях и чувствах Марции начинался хаос, запутанный клубок представлений о жизни и смерти, весталке и продажной девке, Нероне, Теренций и Фронтоне, и все эти обрывки образов, мыслей и чувств перемешивались непристойными словами, которые Фронтон любил говорить в минуты страсти. К концу этого монолога Марция улыбнулась своей странной, безумной улыбкой и что-то тихо запела. Варрон кончил, а она все еще продолжала напевать. Варрону показалось, что на мотив песенки о горшечнике она пела свои, какие-то непонятные слова. Слова эти, монотонный напев и образ загадочно улыбающейся Марции - было то последнее, что Варрон унес с собой в бродяжничество.

Несколько дней спустя царь Артабан облачился в свою тяжелую сверкающую царскую мантию, нацепил золотую бороду, уселся за занавесом на трон, велел подвесить над головой у себя корону и обменялся с послами римского губернатора текстом договора, в котором изложены были условия продления дружеских отношений между его царством и Римской империей.

Цейон, еще не дочитав до конца письма Варрона, решил просьбу его исполнить. Но это легче было решить, чем сделать. Марция отказывалась ступить на корабль, если ей не разрешат взять с собой урну с прахом Фронтона. Урна же эта была установлена в Эдессе и свято чтилась. Царь Маллук не хотел выдавать прах гостя, которому он чем-то был обязан. Шарбилю пришлось многократно обращать внимание царя на то, как сильно царь эдесский компрометирует себя, отстаивая прах Фронтона; наконец Маллук дал согласие на выдачу его. И вот Цейон и Марция сели на корабль. Руф Атил хотел было вежливо проводить на корабль эту необычную пару, но Цейон поблагодарил и отказался.

Едва он прибыл в Рим, как император вызвал его на аудиенцию. Свидетелей на этой аудиенции не было, но известно, что молодой император любил зло поиздеваться над беззащитными партнерами. Надо полагать, что эта аудиенция была не из приятных для губернатора, у которого оказалась столь несчастливая рука. Те, кто видел Цейона, когда он вышел из рабочего кабинета императора, где он очень долго пробыл, рассказывали, что он шатался, как пьяный.

О дальнейшей судьбе Люция Цейона, консула и генерал-губернатора императорской провинции Сирии, и Марции Теренций, супруги Теренция Максимуса, некоторое время называвшего себя Нерон-Клавдий Цезарь Август, ничего неизвестно.


16. ЗАВИСТЬ БОГОВ

За всю свою жизнь у Нерона-Теренция не было лучшего периода, чем это его сорок пятое лето. Великий царь парфянский предоставил в его распоряжение прекрасный замок на берегу одного из каналов Евфрата, расположенного в часе езды от Ктесифона. К его услугам был также пышный двор - казначеи, виночерпии, стольники, слуги всякого рода, и Нерон затратил много труда, чтобы соединить воедино греко-римский придворный церемониал с парфянским.

То, что он потерял свое царство, угнетало его. Но это было делом не его, а Варрона и Артабана - вернуть ему царство. Если он завоевал его, когда Артабан поглощен был тяжелыми боями с соперником своим Пакором, то вернуть его теперь, когда Артабан победил, было вдвойне легче.

Правда, ему не хватало иногда его прежних советников, но он быстро примирился с этим. Кнопс спасовал в ту ночь, когда они покинули Эдессу, а Требон начал в нем, Нероне, сомневаться - это Нерон отлично чувствовал. Впрочем, и без них можно обойтись. Варрон в первое время пребывания Нерона под Ктесифоном изредка его посещал; несколько последних недель он не показывается. Нерона это беспокоило, но он не расспрашивал. В Эдессе он нуждался в услугах такого государственного мужа, как Варрон, здесь же, в Ктесифоне, его обслуживает более могущественная особа, сам великий царь. Раз в месяц повелитель Востока и повелитель Запада обменивались официальными визитами государственного значения.

В общем Нерон был доволен, что его теперь вместо прежних его советников посещает царедворец Вардан. Он бывает у него примерно раз в две недели и по поручению великого царя кратко докладывает ему, Нерону, о положении дел. Нерон не любил разговоров о реальных вещах, и ему было приятно, что больше его вопросами политики не утруждали.

В веселой и мирной атмосфере этого лета для Нерона-Теренция созрела неожиданная радость. Его постоянно грызла досада, что греческое и арамейское "th" звучит у него недостаточно чисто. Десятки лет он добивался безупречного произношения этого проклятого "th", иногда оно ему удавалось, но чаще всего получалось не так, как следует, и никогда он не владел им так же свободно, как всеми остальными звуками в обоих языках. Если могли возникнуть сомнения в его подлинности, то исключительно из-за этого неподатливого "th". И вот, наконец, в это лето он овладел этим звуком. Надо было только приложить язык к зубам, и вот уж "th" шелестел, как предписывало правило, колеблясь между звуками т, с и в. Теперь можно было отдохнуть на словах, которые он раньше, бывало, старался избегать, например на слове, означавшем по-гречески "море" и "смерть" - thalata и thanatos, thalata, thalata - много раз повторял он, смакуя эти дивные звуки. Десять тысяч воинов Ксенофонта, вернувшись из сердца Азии и увидевшие после полных опасностей скитаний родные берега, восклицали, вероятно, с меньшим энтузиазмом, чем он:

- Thalata, thalata!

Чудесное лето близилось к концу. И вот однажды царедворец Вардан в докладе своем сделал как бы мимоходом некое сообщение, способное нарушить покой императора. Римляне, сказал он, угрожают великому царю Артабану войной, если он не перестанет навязывать им императора, которого они не желают. Царедворец Вардан долго думал, пока нашел эту формулировку, рассчитанную на то, что Нерон начнет расспрашивать о подробностях. Вардан намерен был в осторожных словах намекнуть Нерону, чтобы тот скрылся из Ктесифона. Артабан хотел оттянуть выдачу его и полагал, что если Нерон скроется, ему, Артабану, удастся на некоторое время удержать римлян от решительных шагов. Человеческие отношения непостоянны. Очень скоро они могут сложиться так, что наличие под руками такого Нерона окажется весьма кстати. Но царь не хотел нарушать буквы договора. Он строго-настрого наказал своему царедворцу, чтобы тот ни в коем случае не говорил о бегстве прямо. Наоборот, царедворцу Вардану предложено было выражаться туманно и деликатно, так, чтобы Нерон сам сделал вывод, что нужно бежать.

Вардан был для такого задания человеком подходящим. Он выбирал мягкие, туманные, почтительные выражения, но всякий, кто захотел бы проникнуть в тайный смысл этих слов, почуял бы, что положение становится угрожающим. Нерон понял, конечно, что Рим нажимает на Артабана и Артабан предлагает ему, Нерону, бежать. Но он не пожелал серьезно отнестись к этой неожиданности. Пусть Артабан ломает себе голову над тем, как выйти из затруднительного положения. У Нерона одна лишь обязанность - излучать свой "ореол", остальное его не касается. Это была дерзость со стороны великого царя - намекнуть на то, что Нерону надо исчезнуть. Нерон даже и не помышляет о том, чтобы уступать прихотям царя.

Он мирно уснул в эту ночь. Во сне ему было видение. С лугов подземного царства поднялась и стала приближаться человеческая фигура; крепкая, решительная, шла она по призрачным, бледным, туманным лугам, и с умилением, с нетерпением, с любопытством и радостью всматривавшийся в нее Нерон узнал свою Кайю. Она заговорила с ним так, как говорила всегда.

- Не делай глупостей, идиот! - прикрикнула она на него своим въедливым голосом. - Стоит на минуту оставить тебя одного, и ты сейчас же натворишь чепухи. Но теперь хватит. Вставай, дурень, и чтобы духу твоего здесь не было! Время не ждет.

- Беги, улепетывай, - сказала она еще, как в свое время говорила ему в Риме и позже в Эдессе.

Говоря, она постепенно обращалась в тень; было удивительно, было страшно занятно смотреть, как эта крепкая, пышнотелая женщина становится призраком, но призраком плотным, дородным, объемистым, с сочным и грубым, въедливым будничным голосом, повторяющим:

- Беги, улепетывай.

Но тихо-тихо, издевательски и грозно сопровождали этот голос звуки струнных инструментов и барабаны, и на самом деле Кайя говорила стихами:

И тут конец тебе придет,

Он штучку вовсе оторвет,

И ты повиснешь.

Нерона не встревожило это видение, скорее развеселило. Она, значит не превратилась в летучую мышь, а осталась его славной, прежней Кайей, и худа ей не было оттого, что он послал ее в царство теней. Это обрадовало Нерона, и он не рассердился на Кайю за то, что она по-прежнему считает его маленьким человеком. Ума в подземном царстве, видно, людям не прибавляется. А предостережения Кайи его только рассмешили. Еще столько было не сделано из того, что боги определили ему совершить; бесчисленное количество непроизнесенных речей, неисполненных ролей, непостроенных зданий ждали своего воплощения. Боги ни за что не допустят, чтобы погиб человек, которого они избрали для выполнения такой многообразной миссии. Слова его Кайи "Беги, улепетывай" были попросту смешны.

Песнь о горшечнике, вернувшаяся вместе с Кайей, была не столь забавна. В последнее время эта муха оставила его в покое; досадно, что она вернулась. Он вступил с песней в жестокий спор, он издевался над ней: "И тут конец тебе придет", - какая ерунда... Много лет тому назад ему тоже говорили, что мол, поздно уж теперь усваивать произношение "th"; если ребенком не усвоить, то никогда не произнести как следует этот звук. Ну, и что же? Выучился он произносить этот звук или нет? И, злорадствуя, звучно, чисто и красиво, он бросил в ночь: thalala, thalata.

На этот раз царедворец Вардан очень сократил промежуток между своими посещениями, он был у Нерона уже на следующее утро. Снова заговорил о войне, которой римляне угрожают его господину и царю, если царь будет упорствовать в своем признании Нерона. Вардан говорил вежливо, почтительно, но настойчивей вчерашнего. Нерон же не слышал того, чего не хотел слышать.

Еще через несколько дней явился посланный великого царя и торжественно пригласил Нерона во дворец Артабана, где царь в присутствии двора имел сделать Нерону некоторые сообщения.

Это встревожило Нерона больше, чем донесения царедворца Вардана и предостережения Кайи. Ему вдруг стала ясна игра Артабана. Угроза войны с Римом - это лишь предлог. На самом деле великий царь просто хочет избавиться от него, Нерона, опасаясь, как бы "ореол" Нерона не затмил его собственное жалкое парфянское величие. Возможно, что Артабан предложит ему переселиться в более отдаленную резиденцию, в Сузу или еще куда-нибудь; возможно, он собирается сократить его двор или даже сплавить его, Нерона, в один из своих замков на крайнем Востоке, где он будет окружен цветнокожими вместо цивилизованных людей. Когда какой-нибудь царь начинает завидовать "ореолу" другого, от него можно всего ожидать.

Нерон стал думать, как помешать Артабану осуществить свое намерение. Он нашел способ. Аудиенция произойдет в присутствии всего двора. Он произнесет перед всеми этими блестящими сановниками речь, которая заставит Артабана отказаться от своих низких планов, он напомнит повелителю парфян в сдержанных и тем не менее сильных словах о долге гостеприимства.

Он тотчас же принялся за разработку речи. Вернуть задумавшего злое дело царя на путь, который предписывал великий долг гуманности. Это была трудная, но возвышенная задача, которую мог разрешить только Нерон. Он работал пылко. Писал, декламировал, отшлифовывал, запоминал, исправлял. "Речь о гостеприимстве" превратилась в мастерское творение. Если бы он, Нерон, решил устранить противника и тот произнес бы такую речь, Нерон привлек бы этого противника к себе на грудь, обнял бы его и, растроганный, попросил бы у него прощения и дружбы. В уединении своего парка, в пустом парадном зале он репетировал речь. Речь становилась все округленней, звучней, значительней, трогательней. Он чувствовал почти благодарность к Артабану за то, что тот дал ему повод для этой речи.

И вот он стоит в тронном зале в Ктесифоне в состоянии праздничного возбуждения, но все же нервничая больше обычного. Древние персидские цари на фризе, опоясавшем зал, всадник Митра на мозаике купола будут слушать сегодня его мастерскую речь.

Занавес раздвинулся, корона повисла над головой великого царя. Речь Артабана была короткой.

- Снова возникли, - сказал он, - сомнения в подлинности мужа, воззвавшего к его, Артабана, гостеприимству. Уже и раньше были моменты, которые давали пищу этим сомнениям. Боги не только допустили, чтобы муж, называвший себя Нероном, потерпел поражение, он, кроме того, бесславно удалился из Эдессы, своей резиденции. Эти аргументы, однако, были опровергнуты свидетельством Варрона, мужа, который в свое время завоевал доверие и дружбу великого Вологеза. Теперь же Варрон исчез, быть может, из огорчения, что он ошибся в личности мнимого Нерона, а вместе с Варроном исчезла и вера в подлинность этого Нерона. Западные люди заявляют решительно и единодушно, что они никогда не признают этого Нерона своим императором, и даже грозят ему, великому царю, войной, если он по-прежнему будет покровительствовать самозванцу. Из всех этих соображений он видит себя вынужденным препроводить человека, который называет себя Нероном, на границу своего царства. Дальнейшее он должен предоставить богам. Если этот человек действительно Нерон, боги явят тому доказательство.

Когда Нерон услышал первые слова Артабана, он обрадовался, что речь Артабана так суха и прозаична, - отличный фон для его, Нерона, выступления. То, что он приготовил, не является ответом на доводы царя: его речь трактует лишь вопросы этики и гуманности. Это и был в первую голову вопрос гуманности - может ли царь отказать в защите ему, который нуждается в защите. Но Артабан, видимо, был глух к таким вещам. Он говорил исключительно о политике, об этой ничтожной политике, вопросы которой Нерон всегда предоставлял решать своим советникам, об этой низшего порядка дисциплине, которой царям не пристало обременять себя.

И вдруг - и сердце у Нерона замерло - ему пришло в голову: может быть, и в самом деле выдача его Риму всего лишь вопрос политики, может быть, Артабан живет в мире реальном, а он, Нерон, в мире грез. Он тотчас же отмахнулся от этой мысли. Нет, нет, этого не могло быть, это не так, не может быть, чтобы они говорили на разных языках. В конце концов, Артабан, рожденный царем, повелитель Востока, обладает "ореолом", он не может не понять его, Нерона.

А если все-таки он не поймет его? Нет, Нерон не должен такими мыслями сбивать себя с толку. Поддавшись таким сомнениям, он может испортить свою речь. Он попросту не будет прислушиваться больше к тому, что говорит Артабан, ко всем этим "итак", и "следовательно", и "так как", и "потому что". Тут сплошная логика, противный, сухой рассудок, он же, Нерон, обратится к сердцам своей аудитории.

Он старался не слушать. Но против воли ухо воспринимало слова Артабана, и они проникали в мозг. Несколько реальных прозаических доводов ему все-таки следовало вплести в свою речь. Дион из Прузы, Квинтилиан, все они пользовались прозаическими тезисами, облекая их в блестки ораторского искусства. Он досадовал, что не сделал этого. Стараясь не показать виду, он следил за лицами сановников. Царедворцы внимательно слушали речь царя, явно сочувствуя ему. Эти лица ему, Нерону, предстоит преобразить своей речью. Удастся ли ему?

Внезапно, точно озаренный молнией, он понял свое положение. Все эти царедворцы - сплошь недруги, а великий царь Артабан - исконный его враг, и слова его - отравленные стрелы. Он же, Нерон, чистый и незлобивый, пришел в стан врагов, пришел без панциря, и теперь он погиб. Он сидел и внимательно слушал, но сердце его неистово билось, и руки взмокли от пота.

Но тут царь кончил свою речь, слово было за Нероном.

"Я не знаю, - так строил он мысленно свою речь, - как обратиться мне к тебе, блистательный. Сказать ли мне: из праха смиренно возносится к тебе мой голос, о сын богов? Или я смею еще сказать: склони ко мне ухо твое, о брат мой?"

Это было хорошее вступление, и он отлично заучил смущенную улыбку, с которой следовало произнести эти первые фразы. В эффекте можно быть уверенным, нужно только сосредоточиться, и сейчас он начнет.

- Я не знаю, - произнес он. Но что это? Кто сказал эти слова? Он? Его ли это горло, из которого выходит хриплый шепот, затерявшийся в огромном тронном зале раньше, чем его услышал ближайший сосед? Он откашлялся, начал вторично, охваченный паническим страхом.

- Я не знаю, - сказал он. Но это было еще хуже, чем в первый раз, сплошное нечленораздельное урчание. Артабан затих на своем троне, слушая, вежливо ожидая. Царедворцы переглядывались, встревоженные. В третий раз он начал:

- Я не знаю. - Ни одного внятного звука не было, одно безобразное кудахтанье.


Он стоял, как человек, вокруг которого все рушится. В сердце и в голове звучала приготовленная несравненная речь. Он знал, если бы он мог произнести ее, все эти враждебные лица вокруг засветились бы, сердце этого холодного, занятого политикой царя, сердца всех парфян устремились бы к нему, весь народ парфянский взялся бы за оружие, чтобы защитить его. За все сорок пять лет его жизни всего два раза голос изменил ему, и именно сегодняшний день, именно этот решающий час избрали боги, чтобы наказать его хрипотой, погубить его. В одно мгновение он из римского императора превратился в последнего, самого жалкого и смешного из смертных.

Он стоял, облаченный в царские одежды. Но под этими одеждами был бедный, преследуемый римскими властями, дрожащий всем телом Теренций. И на лице человека на троне и на лицах священнослужителей и сановников он читал то, что, как надоедливое насекомое, жужжало у него в голове:

Горшечнику бы жить с горшками

И с кувшинами,

А не с царями...


17. ТРЕХГЛАВЫЙ ПЕС

Артабан вырядил поезд, который по его приказу доставил Нерона к границе, чрезвычайно пышно, точно ехал какой-нибудь князь, а не пленник в сопровождении конвоя. Граница, где он был передан римским властям, расположена была на небольшой возвышенности, и отсюда, с предпоследней вершины своего существования, пока римские чиновники писали акт, подтверждающий сдачу его им на руки, он смотрел на расстилавшийся внизу Евфрат, который недавно еще был его рекой, и на город, который меньше, чем год тому назад, восторженно встречал его.

Губернатор Руф Атил не был жесток, но он считал необходимым глубочайшим образом унизить Теренция, чтобы никому не могло прийти в голову: а не Нерон ли это все-таки? Поэтому с Теренция тотчас же и на глазах у всех сорвали пышные одежды, надели ему кандалы на руки и на ноги, повели его в грязных отрепьях самой длинной дорогой по улицам города, который забрасывал его насмешками и грязью, провожал плевками, и бросили, наконец, в подвалы крепости.

В этот день Теренций был еще довольно представителен с виду, между пятнами грязи просвечивала еще его блекло-розовая кожа. Широкое лицо пока еще было гладким и более или менее тщательно выбритым, многочисленные тумаки и щипки еще не испортили тщательно завитых и припомаженных лучшими маслами, зачесанных на лоб локонов. Все происшедшее повергло его прежде всего в безмерное изумление и испуг. Дыра, в которую его бросили, была сырая, темная, кишмя кишела крысами. И все же он уснул после этого полного волнений дня, и, несомненно, эту первую ночь в неволе он провел лучше той, когда убили Нерона, или той, когда он лежал в храме Тараты, или той, когда он очутился в доме Иоанна.

Наутро к нему присоединили второго пленника, также в отрепьях, оборванного, худого, в рубцах и кровоподтеках - Кнопса. Маллук наконец, после долгих переговоров, выдал его, но его путь до римской границы был менее приятен, чем путь Теренция. Конвоиры со злым умыслом близко подпускали толпу, и Кнопс прибыл на римскую границу в сильно растерзанном виде. Его держали на скудном пайке, он страдал от голода, ныли раны; все же он не был особенно подавлен. Еще до того, как его увезли из Эдессы, он узнал из надежных источников, что Иалта благополучно бежала из города. Правда, это было все, что ему удалось узнать. Иалте давно уже полагалось родить, но он не получил весточки об этом. Самое важное, однако, она успела скрыться от этой сволочи. Маленький Клавдий Кнопс, наверное, давно уже увидел свет, и живется ему, безусловно, неплохо. Папаша Горион знает, куда Кнопс рассовал свои деньги, а Горион не из тех людей, которые не сумели бы эти деньги выудить. Голодным и холодным его сыночек, конечно, не будет, он будет защищен хорошим панцирем из золота. Его маленький Клавдий Кнопс пойдет в него, он поднимется высоко, выше креста, который будет последней вершиной его, Кнопса, жизни; сын его наплодит новых Кнопсов, людей его породы, хитрых, изворотливых, настойчивых, способных строить на глупости других свое благополучие. Кнопс не был храбрецом, он трепетал от страха перед тем, что ему предстояло. Но сознание, что все совершенное им и все предстоящие страдания - все это для блага его маленького наследника и сына, следовательно - для цели благородной, придавало ему силы, поддерживало в нем живость и склонность к быстрым злым остротам.

В полумраке подземелья он узнал своего бывшего господина и императора раньше, чем тот его. Он дотащился в своих цепях до Теренция, оглядел его, ощупал, насколько позволяли цепи, установил:

- Ну, Рыжая бородушка, с вами дело еще не так плохо. На вас, видимо, еще кое-что осталось. Телом вы пока еще не очень сдали. Но, боюсь, надолго вам свои приятные формы сохранить не удастся. Много вам еще всякой всячины предстоит. И в конце концов ваши объемистые телеса вам дорого будут стоить. Привяжут ли вас к кресту или пригвоздят - жирному труднее висеть, чем сухопарому. Жирному больше достается. Правда, у жирного нервы крепче.

Он ткнул Теренция в живот своими цепями. Он питал ужасную злобу к этому человеку, которому так неслыханно повезло и который своим идиотским бегством погубил и себя и своих товарищей.

Теренций не ответил. Он страдал, правда, от голода, но еще больше от отсутствия ванны и парикмахера. Однако "ореол" его не покинул. Он, Теренций, высоко взлетел после первого своего падения, из пещер подземного города в пустыне он был снова вознесен на прежнюю высоту, переживет он и это падение. Грубая реальность близкого конца, глянувшая на него из резких, пискливых слов Кнопса, тотчас же преобразилась в его сознании в нечто более высокое. Он видел себя пригвожденным к кресту не как низкий предатель родины, а как герой трагедии, герой, которого сама судьба избрала своим врагом. И речи Кнопса не могли уязвить его.

Еще через день в подземелье ввели третьего гостя. Но капитан Требон вошел иначе, чем Кнопс, - он вошел незакованный, статный, чистый, упитанный и по-прежнему полный жесткого юмора. Он держал в своих руках Эдесскую цитадель до последней минуты. В сущности, он должен был бы, когда его взяли в плен, броситься на меч. Но капитан Требон считал, что он не раз доказал свою храбрость и что, хотя офицер должен быть героем, это отнюдь не обязывает его исповедовать глупый стоицизм. Он и не помышлял о том, чтобы в угоду злому гению подохнуть раньше положенного срока. Ему приходилось видеть в своей жизни удивительнейшие капризы судьбы, сражения, когда, казалось, все неизбежно шло к гибели и вдруг чудесный оборот событий в последнюю минуту приносил спасение. Тот не настоящий солдат, кто не верит в свое счастье; без этой веры ни один солдат не пошел бы в бой.

В данную минуту, однако, он был здесь, в темнице, и коротал время, оглушительно хохоча над своими товарищами по несчастью. Они лежали в цепях, жалкие, униженные, он же, любимец армии, даже в неволе не потерял своей популярности, и обращение с ним было соответствующее. И правильно. Те двое, рабы, выродки, заслуживают, чтобы их распяли на кресте. Он же - вольнорожденный, у него, любимца армии, капитана Требона, есть свой дух-покровитель, и народ и армия попросту не потерпят, чтобы с ним расправились.

Сумерки подземелья наполнились громовыми раскатами его голоса, телесность капитана оживляла этот призрачный полумрак, его сильное дыхание, его запах побеждали близость потустороннего мира. Капитан гонял крыс и радушно, по-простецки, шутил со стражниками, переговариваясь с ними через стены. И потом снова, громко, немузыкально, жирным своим голосом пел песенку о горшечнике, с силой в такт ударяя Нерона по плечу или по ляжкам или тыча его в живот. Подобно всему народу, и он, Требон, обманут был этим поддельным императором, и, как весь народ, он мстил теперь за свое легковерие ему, разоблаченному, свергнутому.

И Кнопсу он старался отплатить за то, что столько времени вынужден был относиться к нему, как к равному. У Кнопса же от присутствия бывшего собутыльника настроение поднялось. Хотя обращение с Требоном было лучше, хотя Требон мог безнаказанно дразнить и мучить его, Кнопса, Кнопс теперь даже в большей степени, чем раньше, чувствовал свое превосходство. Куда этому чванливому дураку Требону до него, он, Кнопс, видит вещи в их настоящем свете. Они оба погибнут. Он и Требон. Но от Требона, когда его распнут, ничего не останется, а он, Кнопс, будет жить в своем маленьком сыночке. Значит, чья взяла?

Разумеется, умнее было бы чувства эти скрыть. Но Требон уж очень большой наглец. Кнопс должен сбить с него спесь. И вот однажды, когда Требон со всей присущей ему наглостью взялся за него, Кнопс не вытерпел.

- Не заблуждайся, старина, - начал он язвительно. - Твою фельдмаршальскую тушу точно так же выбросят на свалку, как и мою канцлерскую, и одни и те же псы сожрут наше мясо и обгложут наши кости. Но тогда-то и обнаружится, кто из нас был умнее, - ты, который советовал мне дожидаться сенаторских дочек, приготовленных нам в Риме, или я, который уже сделал моей Иалте сына. От тебя, капитан Требон, ничего не останется. Я же кое-что оставлю на земле: удачного сына с крепким телом - от матери, хорошей головой - от отца и вдобавок с кучей золота.

Требон сидел на своих нарах, слушал, соображал, ухмылялся. Он припомнил совершенно точно, что Кнопса арестовали, когда Иалта его еще не разрешилась от бремени. Требон знал практику Востока, знал, что на Востоке арестованных лишают всякой возможности общения с внешним миром. И поэтому, помолчав, он коварно, со злобной мягкостью спросил Кнопса, есть ли у Кнопса хорошие вести от Иалты и их отпрыска. Кнопс промолчал, и Требон понял, что у Кнопса никаких сведений нет. И он развязно и нагло стал над ним издеваться.

- Да, да, наш Кнопс - это голова. Тебе, наверное, боги во сне открыли, что вылезло из чрева твоей Иалты? Или ты по яйцу можешь сказать, петух это будет или курица? Они разве тебе не сказали, что Иалта твоя ощенилась девчонкой, жалкой, маленькой крысой, унаследовавшей комплекцию отца?

Кнопс был убежден, что капитан просто-напросто нагло врет. И все-таки слова капитана оказали свое разрушительное действие. Всякий раз, когда у Кнопса возникала мысль, что Иалта может родить ему девочку, он отгонял эту мысль от себя. Он раскаивался в своей слабости, в том, что заговорил с Требоном. Держать язык за зубами. Не показывать этому подлому псу, как он уязвлен. Но он не в силах был сдержать себя; робко, умоляюще прозвучал вопрос:

- Тебе что-нибудь точно известно, Требон? Ты действительно что-нибудь знаешь? Скажи же, прошу тебя, Требон.

Требон злорадствовал. Он рассказывал стражникам о надеждах и опасениях Кнопса, и день и ночь гремели под тюремными сводами его соленые остроты насчет потомства Кнопса.

Теренций почти не замечал присутствия остальных. Когда его оставляли в покое, он опускался в своем углу на корточки, насколько позволяли цепи, и погружался в себя. Однажды, к удивлению Кнопса и Требона, он сказал очень вежливо:

- Вы оказали бы мне услугу, если бы не так шумели.

Он по-прежнему страдал от голода и еще больше от грязи; это, очевидно, входило в ту роль, которую определила ему судьба. Но уж безусловно не входила в эту роль тоска по Кайе, мучившая его день ото дня сильней. О, как он хотел бы, чтобы Кайя пришла к нему ночью, во сне, как он был бы благодарен ей за ее сердитые увещания и окрики! Он горевал по ней, призывал ее мысленно, чтобы она накормила, искупала бы его.

Проходили день за днем, не принося заключенным ничего нового. Наконец, в свете факелов в камеру вошел человек, которому суждено было целиком заполнить собой последние дни заключенных, даже во сне не давая их слуху и зрению отдохнуть от себя, - капитан Квадратус. На этого Квадратуса губернатор Атил, который хотел превратить закат Лже-Нерона в занятное зрелище для толпы, возложил осуществление казни.

Квадратус был невысокого роста, но широк в плечах и очень мускулист.

Телом он был неимоверно волосат, на черепе же красовалась лысина, обведенная, словно венком, кустиками черных волос; несколько причудливое впечатление производила эта голова на короткой шее и с носом, как утиный клюв.

- Привет тебе, о милосердный, о великий император Нерон, - представился капитан Квадратус Теренцию.

Он сказал это бесцветным, флегматичным голосом, но при этом с такой силой шлепнул Теренция по заду, что Теренций со стоном отскочил. Кнопса и Требона капитан Квадратус приветствовал подобным же образом. По сравнению с его коварной, сухой игривостью шутки Кнопса были детской забавой, а Требон рядом с благодушным соперником живо утратил свою резвость.

Капитан Квадратус пожелал прежде всего получить представление, как он выразился, о физических возможностях своих "пансионеров", и с этой целью он заставил их проделать гимнастические упражнения. Кнопс живо повиновался, прыгал и приседал по команде Квадратуса. Нерон же, в сознании величия своего "ореола", и Требон, в сознании своей силы, не слушали команды и упорно оказывали пассивное сопротивление. Флегматичного Квадратуса это радовало. У него были время и средства сломить это сопротивление. И он сломил. Сначала - Теренция, потом - Требона. Кожа Нерона очень скоро потеряла свою гладкость, лицо заросло мохнатой, бурой бородой, и прозвище Рыжая бородушка теперь никак не подходило к нему. Требон тоже быстро утерял свой мужественно-статный вид, и рыжие волосики, пушком покрывавшие его тело, приобрели грязный, желтовато-белый цвет. Вскоре все трое весили меньше, чем раньше двое из них.

Натешившись в свое удовольствие над заключенными, капитан Квадратус принялся подготовлять зрелище для толпы, о котором говорил губернатор.

Однажды все трое выведены были во двор, где их дожидались люди с досками, рубанками и пилами.

- Вот, господин фельдмаршал, - сказал Квадратус, - ты и отпрыгал свое.

- Вы же, милейший секретарь, - обратился он к Кнопсу, - снова сможете показать свой не раз испытанный дар зажигать массы. А вы, ваше величество, - обратился капитан к Теренцию, и голос его был все так же раздражающе медлителен и сух, - будете, несомненно, мне благодарны. Вы получите особенно выгодную возможность показать вашему народу свое искусство.

И люди принялись пилить и строгать, они изготовили деревянный воротник, сделанный на троих, так что затылками они почти соприкасались, лица же их смотрели в разные стороны. Затем все трое пленников были посажены на тачку, прикованы к ней, на шеи им надели этот большой деревянный воротник, туловища скрывала как бы коробка из дерева и гипса, так что над деревянным воротником возвышалась лишь трехликая голова. Обшивка имела форму торса сидящей собаки; стенки этой коробки до тех пор обивали и оклеивали собачьими шкурами, пока все вместе не приняло вида фантастического и в то же время реального гигантского трехликого пса.

На эту счастливую идею Квадратуса натолкнули слова о трехглавом псе ада, как назвал Иоанн из Патмоса на процессе христиан триумвират Теренция, Требона и Кнопса.

Кто бы ни увидел этих троих людей, замурованных в доски и гипс, всякий тотчас же понимал, что именно имелось здесь в виду. Стражники хлопали себя по ляжкам, весь город шумно радовался, а капитана Квадратуса, которому пришла в голову эта блестящая идея, бурно чествовали.

"Трехглавый пес ада" пропутешествовал по всей стране - император, его маршал и его канцлер - на своей тачке. Капитан Квадратус избрал не прямой путь, а возил свою тачку с востока на запад, с севера на юг, через всю провинцию. За двадцать лет, со времени пышного проезда армянского царя Тиридата, который в сопровождении многих царей Востока направлялся с визитом к римскому императору, Сирия не видела более интересного зрелища, чем этот "трехглавый пес". Огромные толпы шли за тачкой, это была невероятная потеха, многие не довольствовались одной встречей с трехглавым и следовали за ним в соседнее, даже в соседнее с соседним селение.

Прибытие трехглавого превращалось повсюду в народный праздник. Города предлагали свои стадионы, цирки, самые большие площади для этого зрелища. И действительно, было на что смотреть.

Трехглавый пес капитана Квадратуса очень отличался от того, каким рисовал его себе Иоанн из Патмоса, - он был гораздо потешней и гораздо страшней. Три лица, которые смотрели с туловища пса на толпу, были лица стариков, грязные, сморщенные, жалкие, обрамленные щетинистыми бородами, при этом настолько затравленные, злые и озверевшие, что многие, хотя трехглавый был прикован и окружен стражниками, не отваживались приблизиться; дети испуганно цеплялись за платья матерей, женщины падали в истерике.

Разумеется, тот, кто подходил близко, не жалел об этом. Можно было не только изучать эти лица, можно было дергать их за бороды, бить по щекам. Капитан Квадратус позаботился о том, чтобы зрелище не надоедало своим однообразием. Он приказал просверлить в обшивке отверстия, и кто хотел, мог велеть трехглавому "дать лапку". Да и лаять должен был трехглавый, когда ему приказывали. Если он не повиновался, стражники пиками кололи его через отверстия.

- Гав-гав! - кричала толпа. - Полай, Рыжая бородушка, полай, фельдмаршал, дай лапку, водяных дел мастер. - Так называли Кнопса в память наводнения в Апамее.

Нерон почти все время молчал, его серые воспаленные глаза были по большей части закрыты, от него было мало толку. Самым потешным был капитан Требон. Он обменивался крепкими словечками со своим соперником и конвоиром Квадратусом. Главной мишенью для его насмешек служили голос капитана и его утиный клюв - нос. Человек с таким трухлявым, сонным голосом, издевался Требон, никогда в жизни не сможет пользоваться настоящим авторитетом у солдат, да и у женщин; ибо по голосу можно судить и еще кое о чем. Если вблизи находились дети, Требон советовал им оседлать утиный нос Квадратуса и покататься на нем верхом. Особенно возбуждался Требон, когда ему, потехи ради, давали выпить. Тогда он принимался горланить, выкрикивал ужасающие непристойности, предлагал женщинам попробовать повозиться с трехглавым, если у них хватит смелости и достатков. Вокруг стояли визг и хохот.

Кнопс больше интересовался детьми. Он оглядывал их своими быстрыми глазками, очень пристально, главным образом - маленьких, и с такой жадной нежностью, что матери с испугом уносили их. Он, по-видимому, не сердился на детей, даже когда они его дразнили, дергали за бороду, щипали и колотили его своими маленькими ручками по лицу. Однажды все-таки, когда какая-то женщина поднесла к его лицу своего смуглого трехлетнего мальчика, чтобы тот положил ему в рот пирожок, он неожиданно укусил мальчику руку.

Долгие часы, почти по целым дням, торчали эти трое в их уродливом скоморошьем одеянии из дерева и гипса, скованные друг с другом. Если они чуть-чуть опускали напряженно вытянутые головы, деревянный воротник давил на шею. Веревки, цепи, дощато-гипсовая обшивка вокруг их тел вынуждали их к неподвижности и больно оттягивали назад голову, шею и плечи.

Для зрителей это была единая голова, поднимающаяся над собачьим торсом. Но у головы этой было три лица, она думала тремя мозгами и сидела на трех телах. Три сообщника составляли одно целое с того самого мгновения, как они увидели друг друга, с этого мгновения они были в одно и то же время и друзьями и недругами. Теперь же они были связаны тесней, чем кто-либо на свете, в постоянном соприкосновении, настолько сросшиеся, что каждый с содроганием ощущал естественные отправления остальных, и они стали друг другу невыносимы.

Один и тот же воздух вдыхали шесть ноздрей, одно и то же проходило перед их шестью глазами, один и тот же шум слушали их шесть ушей. Их мозг неизбежно думал об одном и том же. "Долго ли это будет тянуться?" - думали они, и: "Когда наконец мы будем в Антиохии?" и: "Проклятые скоты!" Но наряду с этим у каждого были свои мысли: "О мой сыночек", - думал Кнопс, "О моя Кайя", - думал Теренций, "О мой дух-покровитель и моя счастливая звезда", - думал Требон.

Они лаяли и давали лапки, они проклинали мир и самих себя, они плакали в бессильной ярости и утешали себя, они ненавидели друг друга, скрежетали от ненависти зубами, и все же каждый из них чувствовал, что нет в мире существ более близких ему, чем те двое, с которыми его соединяют внутреннее родство, счастье, взлет, преступление, падение и грядущая гибель.

Но все это они чувствовали лишь в первые дни. Затем впали в апатию и только уколами, тумаками и подзатыльниками можно было вызвать в них проявление признаков жизни.

Они перестали даже ненавидеть друг друга. Они ждали лишь ночи, которая освободила бы их от цепей.

Много недель подряд длилось это странствие по Сирии. День за днем Нерона и его сообщников высмеивали, оплевывали, забрасывали грязью. Они уже не чувствовали этого. Они не видели более злорадных и ненавидящих лиц в толпе, едва ли замечали они даже лицо капитана Квадратуса. Они не слышали более криков и визгов сотен зрителей, вряд ли даже доходил до их слуха их собственный лай. Единственное, что они иногда еще воспринимали своим сознанием, была мелодия песенки о горшечнике, эта простая и все же изысканная мелодия с ее крохотными, наглыми, циничными паузами, и однажды даже сам немузыкальный капитан Требон, когда ему скомандовали залаять, вместо этого машинально загорланил хрипло: "И ты повиснешь".


18. И ОНИ СЛУЖИЛИ РАЗУМУ

В Антиохии всех троих подкормили, чтобы на казни они не выглядели слишком жалкими. Понадобились две недели, пока они не пришли в себя.

На рассвете дня казни их подвергли в зале суда бичеванию, как водилось, под издевательства зрителей. Нерона обули в императорские котурны, его лохмотья вымазали на том месте, где полагалось быть императорской пурпурной полосе, кровью из его ран, на спину ему повесили доску с надписью: "Клавдий-Нерон Цезарь Август"; вместо смарагда вставили в глаз кусок стекла, вместо короны надели на голову ночной горшок и в таком виде усадили на высокий стул. Кнопсу, о тоске которого по сыночку все знали, стражники втиснули в руки соломенную куклу и посадили его в ногах у Нерона. Требону же пришили к голой груди жестяные бляхи, изображавшие его знаки отличия, и тоже посадили - по другую сторону - в ногах у Нерона. Когда все было устроено, стражники стали кричать:

- Привет тебе, о милосердный, о великий император Нерон! - Они очень веселились.

Место, где производилось распятие, расположено было в северной части города, довольно далеко от зала суда; это был голый холм, служивший свалкой; назывался он Лисья гора. Их повели по богатейшей, главной улице, с ее колоннадами. Улица была унизана народом; люди стояли на всех крышах и выступах домов, стремясь увидеть Нерона и его сообщников, как, истерзанные бичеванием и издевательствами, вымазанные кровью, они тащили на Лисью гору доски, предназначенные для крестов.

Был ясный день начала октября, не жаркий, но все трое жестоко страдали от жары и жажды. Хорошему ходоку до Лисьей горы был добрый час пути; те же, кто должен был тащить на себе свои кресты, шли три часа. Кнопс упал еще в черте города, вслед за ним через короткое время упал Теренций; их подняли ударами и пинками и погнали дальше. Толпа вокруг ревела от восторга и пела песенку о горшечнике.

В этот час, когда "созданье" совершало свой последний путь, Варрон был под далекими восточными небесами. Было девять часов утра, но там, где он находился, был уже полдень. Он присел отдохнуть на краю пыльной дороги, в тени дерева, и принялся за еду. Обед его состоял из чаши риса с небольшим количеством жесткого бараньего мяса. Он ел с аппетитом. Он доволен был своей жизнью. Он увидел немало нового, и еще много нового ему предстояло пережить. Дорога, на краю которой он сидел, была оживленной, и он никуда не торопился. Он не спеша поел и долго еще отдыхал. Прохожие говорили на чужом, трудном языке, он улавливал лишь обрывки слов и мало из слышанного понимал. Все же звуки эти давали ему материал для размышлений. Его привыкший к методическому мышлению ум систематизировал слова, размещал их по категориям. Он думал о том, как с чужим звучанием слова меняется и само понятие, и ни одной своей мыслью не возвращался он в этот час к прошлому, в этот самый час, когда в Антиохии под его "экспериментом" подводилась итоговая черта.

Но если бы он и знал, если бы он и задумался над тем, что вот в эти минуты его Нерона распинают на кресте, он в крайнем случае с удовлетворением констатировал бы, что судьба заставляет менее ценного и менее виновного расплачиваться за проигрыш более ценного и более виновного человека и, следовательно, судьба эта справедлива в высшем смысле слова.

С глубоким волнением, отнюдь без иронии игрока, вспоминал в этот час о Теренции и царь Филипп в своей Самосате. Угнетенный, бродил он по красивым залам своей библиотеки: его обуревали смятенные мысли и чувства... Ему не следовало поддаваться на уговоры Варрона. Он, Филипп, не рожден бунтарем. Он не знает, плохо или хорошо то, что случилось; иной конец во всяком случае постиг эту затею, чем он, Филипп, ожидал. Несмотря на усилия Артабана, губернатор Руф Атил еще больше ограничил суверенитет Коммагенского царства. Может быть, это и хорошо было. В глубине души Филипп призывал день, когда грубый, рожденный для господства Рим окончательно лишит его короны, и он сможет свободно отдаться своим мыслям и грезам, своим постройкам и книгам.

И царь Маллук думал в этот час о Теренции. Ему признание Нерона принесло больше пользы. Верховный жрец Шарбиль проявил себя в нелегких переговорах с Римом стойким и гибким государственным мужем, и Эдесса при успешном содействии Артабана вышла из перестройки Месопотамии более сильной и независимой, чем прежде. Маллук слушал лепет фонтана и думал о том, какой прекрасный, умиротворяющий конец получила сказка о горшечнике, которого звездные боги на время сделали императором. Эдесса расширяла свои владения, а этот Теренции окончил земное существование, не обременив совести царя нарушением святости гостеприимства.

Между тем Нерон и его сообщники продолжали свой тернистый путь. У выхода из города, там, где начинался подъем на Лисью гору, стояли женщины и протягивали всем троим сосуды с болеутоляющим, наркотическим напитком. Тот, кто поил осужденных этим питьем, должен был по закону заявить о своем намерении и во всеуслышание назвать себя. Женщины сказали:

- Этот напиток мы подаем вам от имени Марции, дочери Теренция Варрона.

Наконец они взошли на Лисью гору. Во весь холм, от подножия до вершины, голова к голове, стояла густая толпа. Капитан Квадратус долго думал, пригвоздить ли троих к крестам или привязать. Если пригвоздить, то мученья будут сильнее, но короче: заражение крови приближало смерть. Если же человека привязывали к кресту, то случалось, что он жил и два и три дня. Квадратус решил, в конце концов, привязать своих "пансионеров". Солдаты сорвали с них отрепья, прикрывавшие их тела, привязали их раскинутые руки к поперечным доскам, а доски прибили к вертикальному столбу. Жадно вытягивали шеи тысячи людей, с щекочущим чувством, боясь что-либо упустить; они разразились невероятными криками, когда наконец Нерон, его канцлер и его фельдмаршал аккуратно повисли на своих крестах, как предсказывала песенка о горшечнике. Солдаты же по обычаю разыграли в кости платье осужденных, и многие из толпы обступили выигравших, чтобы выторговать остатки одежды Нерона, - одни из страсти к коллекционированию, другие - потехи ради или из суеверия, а может быть, и из чувства благоговения: вдруг распятый и в самом деле был императором Нероном - кто мог знать?

И вот все трое висят. С Лисьей горы открывался красивый вид. Распятые видели у ног своих реку Оронтес с ее островами, многочисленные колоннады, памятники, виллы и сады прекрасной Антиохии, в которую они еще так недавно надеялись вступить триумфаторами. Теперь только Требон вспоминал об этой надежде; он и на кресте не потерял ее. Между тем как Нерон и Кнопс едва реагировали на насмешки, которыми осыпали их солдаты и толпа, Требон не давал спуску своему сопернику, капитану Квадратусу, обмениваясь с ним едкими репликами. В Требоне жила могучая воля к жизни, он попросту не хотел верить, что должен умереть. Он считал хорошим знаком, что его привязали, а не пригвоздили: ему оставался больший срок. Насмешливая надпись, которую они вывели на его столбе - "фельдмаршал Требон", - его не задевала: он еще оправдает эту надпись; а жестяные медали, которые они пришили ему на грудь, жгли и зудели меньше, когда он думал о том, что он и в третий раз заслужит "Стенной венец". Нет, они его не одолеют. Вися на кресте, он вытягивал шею и устремлял взгляд к подножию Лисьей горы, высматривая, не спешит ли наконец вестник с приказом снять по требованию армии с креста любимого капитана.

Солнце поднялось. Наркотический напиток действовал слабо, и вскоре после того, как их повесили, все трое почувствовали то оцепенение и те судороги в теле, которые им были очень знакомы со времени, когда им пришлось изображать трехглавого. С невероятной быстротой росли их мучения. Первым закрыл глаза и уронил голову набок Нерон, затем - Кнопс, и последним - Требон. Так висели они с белыми, пересохшими губами, отваливающимися челюстями, вымазанные кровью, в апатии. Мухи облепили беззащитных. Ноги посинели, все тело зудело невыносимо, мускулы и нервы сводило судорогами, мозг плясал. От жажды вспухли небо и язык. Время от времени они теряли сознание, но лишь ненадолго.

В толпе заключались пари, кто из троих первым испустит дух и подохнут ли они еще до захода солнца. Большинство полагало, что Теренций и Кнопс не переживут и дня; не то, конечно, здоровяк Требон. То тот, то другой из толпы то и дело пытались вызвать их на какую-нибудь реплику. Требон еще иногда откликался, остальные же к всеобщей досаде оставались немы.

Солнце поднялось, и солнце стало спускаться, а трое висели, привязанные веревками, уронив набок головы с отваливающимися челюстями, становясь все недвижнее. Когда же солнце приблизилось к горизонту, по телам распятых вновь пробежал трепет, вновь затеплилась жизнь в их костенеющих телах. Опытный капитан Квадратус ожидал этого. Чтобы усилить процесс оживления, он велел протянуть распятым надетую на длинный шест, пропитанную водой с вином губку. Солдаты подносили губку сначала ко рту, чтобы висельник мог пососать прохладной влаги, затем вытирали ему этой губкой лицо.

Нерон пососал губку, голова его дернулась. Эта голова объята была пламенем. Под действием живительной губки он понял, что означает это пламя. Пройти сквозь него, сохраняя ясное сознание, - в этом состояла его последняя высокая задача.

Увидев, как жадно Теренций сосет влажную губку, солдаты отняли ее, поднесли снова, отняли опять. Для них это была забава, для Нерона же это было падением от восторга к муке - новым взлетом, новым падением. Он не должен забывать о своей задаче. Он должен пройти сквозь пламя, он должен проглотить солнце. Они хотят помешать ему, но он все-таки добьется своего. Солнце опустилось уже очень низко. Он уже проглотил большую часть его, как подобало Нерону. Если они еще раз поднесут ему губку, то он справится, он проглотит все солнце.

Но они не поднесли ему губки.

- Губку, - хотел он сказать. И - "я - император". - Он открыл рот. Но слова выговорились другие, и он был доволен, что они другие: ибо эти другие слова он очень любил, это были его любимые слова. Он думал, что произносит их очень громко, но стоявшие внизу ничего, кроме слабого стона, не услышали. Надо было очень близко поднести ухо к губам Нерона, чтобы услышать эти слова. Но если бы кто-нибудь поднес ухо к его губам, он услышал бы два слова, которые очень красиво выговаривал Нерон, почти в экстазе. Это были слова "thanatos" и "thalata" - греческие слова, обозначавшие "смерть" и "море", и так как мечта и ее осуществление слились для него воедино, то, вероятно, и оба слова спаялись в одно понятие. "Thanatos", - вздыхал он, и - "thalata", - и так хорошо выучил он заданный урок, что даже в предсмертные часы "th" звучало по всем правилам.

Столь же, сколь тих был Нерон, стал шумлив капитан Требон, когда ему ко рту поднесли влажную губку. К общей радости, он сызнова во весь голос начал проклинать все и вся, он ругал зрителей, солдат, своих сообщников, висевших рядом на крестах. Стражники находили, что это настоящий молодец, слава его в армии вполне им заслужена. Теперь уж наверняка можно сказать, что он продержится дольше всех, что он переживет ночь, и кто утверждает обратное, тот может отправляться восвояси, тот проиграл пари.

Больше всего досталось от Требона его сопернику Квадратусу.

- Солдаты, - крикнул он стражникам, - если вам придется взбираться на стены осажденного города и этот Квадратус подаст вам команду своим ржавым, как старое мельничное колесо, голосом, вы же с места не сдвинетесь от хохота, верно, а?

Квадратус же еще суше, чем всегда, ответил:

- Валяй, валяй, старина Требон! Выпусти побольше желчи, прежде чем подохнуть, чтобы собакам не было горько, когда они на свалке будут жрать твои внутренности.

Требон напряг волю. С большим усилием он собрал всю слюну, какую мог насосать в своем высохшем рту, нацелился и ловко, метко плюнул Квадратусу на самую середину лысины. Толпа взвыла от восторга, забила в ладоши. Даже солдаты смеялись, глядя, как Квадратус вытирает слюну с лысины. Квадратус сам был доволен, что Требон оживил зрелище казни, он понимал шутку, даже если ее пустили на его счет.

Он не обозлился на Требона.

Среди общего веселья, однако, крупная голова Требона неожиданно поникла, Требон замолк, застыл недвижимый.

Квадратус был разочарован. Неужели тот кончился? Он велел пощекотать Требона копьем. Требон не шевелился. Он приказал сломать ему ноги; ничто не помогало - Требон и в самом деле испустил дух. Популярный капитан, который так могуче, не зная никаких преград, шагал по земле, оказался слабее чахлого Кнопса и вялого Нерона и обманул тех, кто держал за него пари. Квадратус о смерти своего соперника сожалел по многим соображениям. Прежде всего Квадратус, несмотря ни на что, питал к нему товарищеские чувства и высоко ценил его, а кроме того, он ждал от казни своего соперника более длительного наслаждения.

Наступила ночь. На небе стоял лишь узкий серп луны, и тот был на закате. Капитан Квадратус приказал зажечь факелы. Его удручало, что Требон обманул его ожидания. Может быть, удастся раззадорить Кнопса, чтобы он отколол одно из своих знаменитых словечек. Он велел поднести еще раз ко рту Кнопса губку.

Но и Кнопс спасовал, и Кнопс замолк. Правда, в голове его еще копошились всякие мысли, но вряд ли мысли эти доставили бы удовольствие Квадратусу и другим, если бы Кнопс даже произнес их во всеуслышание. "Уже ночь, - думал Кнопс, - а я все еще не умер. Просто гнусно, какая сила сопротивления в таком слабом теле. Но это и хорошо. Мой маленький Клавдий Кнопс будет сильным мужчиной. Где ты, сыночек мой, и существуешь ли ты вообще? Ах, если бы я мог увидеть тебя, я тотчас же умер бы с миром".

И вдруг его охватила ненависть, гнев против Требона, который отнял у него твердую веру в существование сына и наследника. С неимоверными усилиями он пытался повернуть облепленную мухами голову в ту сторону, где висел Требон, чтобы излить на него свою ярость, свое негодование. Но шейные его мускулы были слишком слабы, язык, зубы и губы не повиновались, только землисто-зеленое лицо его, поросшее страшной щетиной, несколько раз жадно дрогнуло.

Неужели это конец, неужели бессильный гнев против Требона - последняя вспышка его, Кнопса, сознания? Внезапно ночь огласилась зовом, не громким, но очень ясным и внятным:

- Мир тебе, Кнопс. Умри с миром. У тебя родился сын, который будет помнить о тебе, здоровый, живой.

Лицо Кнопса больше не дрогнуло, и никто не знал, достиг ли этот голос его сознания: ибо, когда капитан Квадратус велел сломать ему ноги, оказалось, что и он мертв. Но если существовал в мире голос, который способен был проникнуть напоследок в его сердце и сознание, то это был только этот голос, голос Иоанна с Патмоса.

Да, Иоанн с Патмоса покинул Эдессу и прибыл в Антиохию, чтобы видеть смерть Теренция и его сообщников; и вон он сидит на вершине Лисьей горы, прямо на земле, и смотрит на кресты. Весь день он просидел здесь, все слышал и все видел. Многие узнавали его и заговаривали с ним, но он никому не отвечал. Он молчал все эти долгие часы; только Кнопсу он крикнул несколько лживых утешительных слов.

Была, стало быть, ночь, и, так как пари насчет того, кто умрет первым, а кто последним, решились, большинство зрителей разошлось. Факелы угасали, луна закатилась. Квадратус и стражники расположились прямо на земле, бражничали, играли в кости и тупо смотрели, как умирает Теренций.

Иоанн, глядя, как бьется на кресте Теренций, как он призывает смерть, испытывал одновременно и радость и сострадание. Стало холодно, Иоанн продрог, но он плотнее завернулся в плащ, съежился, но не ушел. Он хотел видеть конец этого жалкого Теренция, он хотел впитать в себя картину его смерти, не упустив ничего. Он чувствовал, что это поможет постичь ему мучительный, глубочайший вопрос: откуда исходит страдание и зло и зачем существует оно в мире? Если он хочет запечатлеть откровение, полученное им, благую весть, услышанную им, он должен неотступно смотреть на смерть этого Теренция.

Ясно увидел он себя человеком "Века пятой печати", проклятым и благословенным, обреченным жить и быть мертвецом в одно и то же время, и пятая печать, до сих пор закрытая для него, раскрылась ему. И эта жалкая обезьяна Нерона, - гласило откровение, - она также служила конечной победе разума.

И открылся Иоанну смысл загадочного и жуткого завета иудейских учителей: "Да послужишь ты господу и дурными твоими помыслами".

Без тьмы не было бы понятия о свете. Для того чтобы свет осознал себя, он должен иметь перед собою свою противоположность - тьму.

Теренций жил еще всю ночь. Только когда забрезжил рассвет, умер Максимус Теренций, бывший для многих миллионов людей много лет подряд императором Нероном.

За известную плату разрешалось приобрести тела казненных и похоронить их. По некоторым источникам, труп Теренция был якобы выкуплен за известную сумму у римских властей, снят с креста, обмыт и сожжен. Урна же отправлена в Рим.

Достоверно известно, что Клавдия Акта в своем поместье на Аппиевой дороге, в Риме, где стояла урна с прахом Нерона, установила вторую урну, которую хранила с почетом до конца своей жизни, - урну с прахом неизвестного, без надписи.


Сведения о Лже-Нероне можно найти у Тацита, Светония, Диона Кассия, Зонары и Ксифилина, кроме того, в Апокалипсисе Иоанна и в четвертой книге Сивиллы.

Загрузка...