Думаю, не было на протяжении последних десятилетий прошлого века стереотипа, который казался бы мне более унизительным, чем постоянный, навязчивый припев «мамалыга не взорвется». Меня оскорблял не только его смысл, презрение в оболочке китчевой философии, меня оскорбляли чувства, таящиеся за спиной слов, произносимых с грустью — искренней или наигранной, неважно, — но уж точно обозначающей скорее извинение, чем констатацию. Извинение не только за прошлое, но и за будущее.
«Мамалыга не взорвется» — это была аксиома, чтобы обескуражить любое действие и объяснить любую трусость. Не насмешка бог знает каких иностранцев над румынами, но чисто румынская формула, квинтэссенция насмешки над собой, мазохистская самоиздевка, вначале, может быть, и драматическая, но со временем превратившаяся в глумливый лозунг, скорее в подтрунивание, чем в ламентацию. Я ненавидела эту формулу и за то, как ее употребляли, и за то, как она манипулировала людьми, даже если мне казалось, что я не могу, по крайней мере отчасти, отрицать ее истинность.
Много лет спустя, работая в «Мемориале», я узнала, каким ожесточенным было сопротивление крестьян коллективизации. Число крестьянских восстаний превзошло две сотни, иногда их подавляли войсками, беря штурмом села, как редуты неприятеля, и оставляя мертвых тлеть в дорожной пыли в назидание тем, кто остался в живых. Мамалыга взрывалась, выходит, сотни раз, а мы не знали и продолжали скрывать свою немощь под продырявленным пулями щитом лжеаксиомы.
Когда Ромулус Русан сделал экспозицию «Коммунизм и крестьяне», были вывешены панно с фотографиями крестьян, арестованных в начале той эпохи. Фотографии анфас-профиль, снятые для досье, никто не позировал, просто был зафиксирован драматический миг поражения. И все же… я стояла и завороженно, почти с испугом, созерцала их благородство и достоинство, как и их физическую красоту, в ореоле стойкости. Я стояла и смотрела во власти мечтаний и душераздирающего открытия: это был другой народ, не оставалось ни малейшего сомнения, что это был другой народ, что нет ничего общего между сегодняшними лицами, встречаемыми на улице или в телевизоре, лицами людей побежденных, хотя они никогда не боролись, и лицами тех мужчин, с руками в кандалах и все же свободных и продолжающих сопротивляться глазами, на которые нельзя было надеть кандалы, чертами, которые застыли в почти мифологической горделивости. Это был другой народ, который исчез, не сумев передать потомкам тайну своей внутренней силы. Мы были другим народом.