Георг Кляйн. Либидисси. Роман Послесловие Т. Баскаковой

1. Глумление

Здесь, близ окраины города, на кромке трамплина в мой далекий одной мир, я=Шпайк жду своего сменщика. Сообщение о его скором прибытии заставило меня выбраться в аэропорт. Взяв такси в том квартале Старого города, где веками из тряпья варили бумагу, я=Шпайк попросил водителя подъехать вплотную к лестнице, ведущей на террасу аэропорта. Пока мне еще не встречался иностранец, который рискнул бы выехать на периферию в одиночку. Мое длительное пребывание здесь тоже не дает гарантии, что, сев за руль и самостоятельно устремившись к более или менее отдаленной цели, я=Шпайк доберусь туда живым и невредимым. Не желая признать за своего, город держит меня на положении полутуриста, унижая таким и еще более изощренными способами пришельца, в коем давно уже нет былой дерзости.

Даже местные жители лишены возможности передвигаться по Старому городу с привычной вальяжностью. У водителя такси, красивого и, к счастью, одноглазого мужчины, над сросшимся веком и уцелевшим яр-ко-синим глазом сверкали крупные капли пота, когда после получаса езды мы вдруг опять поползли со скоростью черепахи по одной из тех кривых улочек, откуда не видно неба и где достаточно опрокинуться простой ручной тележке, чтобы все движение встало. Застрявшему в гуще людей, двуколок и автомобилей не помогут тогда ни пронзительные возгласы, ни настойчивые попытки как-то протиснуться вперед или резко сдать назад. Приходится ждать, пока незадачливый торговец собственноручно и при деятельном участии вороватых обитателей соседних домов не погрузит опять свой товар на предательскую тележку. И терпение, терпение, само над собою глумящееся терпение требуется страстно рвущемуся к своей цели иностранцу, если чересчур поспешно водруженные на тележку вещи, будь то гора видеокассет или куча гашишных плиток, сыплются вниз во второй раз и вновь скользят по наклонной, отшлифованной босыми ногами мостовой, упрямо удаляясь от их оторопелого владельца.

Плоская крыша, она же веранда ресторана, сильно обветшала. В бетонном полу зияют трещины шириной с ладонь; их забивает приносимый ветром песок. Платформа накренилась на запад, к дорожкам для выруливания. Железные опоры, установленные под ней позднее, тоже не смогут долго препятствовать оседанию конструкции из предварительно напряженного бетона, хотя здания для обслуживания пассажиров были возведены уже в мое время — по широкомасштабному проекту консорциума западноевропейских фирм, которые и руководили строительством. Старый аэропорт был построен еще военными Иноземной державы. Ангары его сделаны из гофрированного стального листа. Поблескивая в лучах низко повисшего над горизонтом солнца, они клонятся к восточному краю новых взлетных полос. За ними виден город — тускло мерцающий поясок из крытых волнистым железом хижин и брезентовых палаток, серый шифер более зажиточных предместий, затем плотное темное скопление кварталов, расположенных выше, и наконец — на трех холмах, сливающихся вдали в один черный горб, — Гото, самая древняя часть города, заходить и въезжать куда нам, иностранцам, запрещено.

Я=Шпайк пью зулейку с колой, самый скверный из здешних напитков. Всем иноземцам его расхваливают как бренд города. И мы, пришельцы со стажем, всегда подносим зулейку с колой нашим редким гостям из родных весей в качестве приветствия — и наслаждаемся, наблюдая, как они потягивают ее с миной легкого отвращения и все же не без сладострастия, когда узнают, каким образом получают зулейку, спиртовую основу коктейля. Кобылье молоко сбраживают с помощью бактерий из кишечника забитых телят. После продолжительного встряхивания оно свертывается. Водянистую кашицу отстаивают до тех пор, пока под белесой жижей не образуется похожая на творог паста. Ее используют для откорма местной породы мелких свиней. А оставшаяся молочная сладковатая вода — это уже молодая зулейка, достигающая нужной крепости год спустя, после брожения и ферментации в бочках из кедрового дерева.

Свиноводство и изготовление зулейки испокон веку были занятиями эгихейского меньшинства. Эгихейцы берегли то, что осталось от их когда-то полнокровного языка, и, исповедуя особую религию, не позволяли себе раствориться в более крупных народностях. Веру, исчезнувшую из города вместе с эгихейцами, следует, пожалуй, назвать христианской, хотя ожидание второго мессии, вероятно, никак не согласуется с привычной трактовкой христианского исповедания. Но теперь это уже не важно: никто здесь больше не живет в ожидании Эгихея. В смутные дни после ухода Иноземной державы эгихейцев обвинили в том, что они сотрудничали с ненавистным режимом еще более рьяно, чем все другие. Уже в первой фазе кровопролитной борьбы за власть над жителями эгихейского квартала была учинена жестокая расправа. Лишь немногим удалось как-то и где-то спрятаться, а затем найти прибежище в трюмах грузовых судов, стоявших на якоре у побережья. В Соединенных Штатах эти беженцы будто бы разом стали обладателями сказочных богатств; во всяком случае, истории о долларовых миллионерах-эгихейцах можно услышать из уст любого мелкого торговца. Громадные, высотой в человеческий рост, бочки с зулейкой, карликовые свиньи в сараях на задворках, опустевшие после страшной резни дома квартала перешли в собственность бедняков из трущоб на восточной окраине города. Люди, почти не знавшие оседлости, менее других страшились запятнанных кровью жилищ, так что продолжить выращивание чувствительной породы свинок и изготовление зулейки им удалось без ощутимых потерь в качестве. Иностранцы любят иронизировать над тем, что новые производители зулейки нарушают строгие заповеди своих правоверных предков, однако легковесность этого упрека только показывает, как мы с нашим самомнением позволяем себе не осознавать особенностей жизни этого города.

Сегодня или завтра, не позже, мой сменщик станет взмокшей от пота реальностью. Лишь прошлой ночью меня уведомили о его прибытии в один из двух следующих дней. Мое левое веко, с каждым годом службы за рубежом все больше терявшее упругость и теперь заметно обвисшее, подрагивает, когда я=Шпайк терроризирую себя, воображая человека, которому предстоит обосноваться тут после меня: крепкая плоть, свободно охваченная хлопковой тканью летнего костюма, наивно-уверенная походка, которой пойдет он по коварным улочкам старых кварталов. Этому переполненному любовью к родине умнику и храбрецу, этому закинутому на чужбину простофиле еще придется — как пришлось когда-то и мне — испытать на собственной шкуре, по каким законам живет город, открывший перед ним свои врата.

Прибыл последний вечерний рейс. Пройдя под моим наблюдательным постом в трех-четырех метрах от меня, все пассажиры скрылись в зале таможенного контроля. Их было всего десятка полтора. Делегация японских бизнесменов, горстка американских туристов, как всегда с рюкзаками, и единственный соотечественник. Город, заставивший меня забыть многое из того, что связано с родиной, обострил чутье на земляков до почти нестерпимой боли. Я=Шпайк наблюдал через бинокль, как он спускался по трапу: голова тряслась, ступал неуверенно. Одному из японцев пришлось взять его под руку, когда он взбирался на подножку электробуса. Немец тучен, не исключено, что у него проблемы с сердцем, во всяком случае, он примерно моего возраста. Значит, это не мой преемник. Центральный федеральный центр не послал бы в город сорокалетнего. Можно распрямить спину и встать. Ночью здесь садятся самолеты только с юга и востока. Нести вахту на террасе больше не имеет смысла.

Темнеет. Взлетно-посадочные полосы пусты, и я=Шпайк еще раз устремляю взгляд туда, где светится огнями город. Ошалев от внезапного спада напряжения, бормочу его название, достаю из кармана баночку с таблетками, машинально вытряхиваю на руку две-три, кидаю их в рот, делаю последний глоток и замечаю, что официант смотрит на меня с презрением. Большинство здешних жителей не омочили бы зулейкой — на публике — даже кончиков пальцев. Говорят, что в кафе и ночных барах квартала увеселительных заведений считается обычным делом плюнуть в стакан, прежде чем наполнить его зулейкой с колой и поставить перед чужаком. Из моей правой руки на столик рядом с опорожненным стаканом падают бумажные деньги. Как и у торговцев с улицы, оба кармана брюк у меня набиты сотенными и тысячными в виде маленьких круглых комочков. Инфляция не поддается описанию. Скосив глаз на небрежно брошенные деньги, я=Шпайк решаю, что их должно хватить для уплаты за выпитое и на чаевые. Среди шариков-купюр как минимум одна новая пятисотенная — из тех ярко-оранжевых, с ликом Великого Гахиса, что стали сомнительным украшением недавней денежной реформы и принимаются даже в барах отелей высшего класса и, конечно же, в бане у Фредди.

Таксист ждал меня. Он видит, как я=Шпайк спускаюсь по лестнице, и катит мимо своих коллег прямо ко входу. Те начинают гудеть, открывают дверцы машин, кричат что-то на диалектах и наречиях города, которые я=Шпайк так и не научился различать до конца. Самые грубые ругательства и оскорбительные жесты, присовокупляемые к ним, мне тем не менее известны, хотя весь спектр их применения всегда будет шире горизонта моих познаний. Водитель первого в веренице таксомоторов, мускулистый до неестественности, даже вылез из машины. Бьет ладонью по капоту и во всю силу легких беспрерывно выкрикивает одно и то же выражение, в котором сливаются три слова, — тот, кому оно адресовано, сравнивается с козлом местной породы, ставшим дегенератом в результате близкородственного размножения. Только теперь, когда я=Шпайк дошел до своего такси, мой шофер отвечает жестом, который для меня внове, но сразу же становится понятным. Водитель сует мизинец левой руки в рот и быстро выталкивает и втягивает его, имитируя сосательное движение. И тогда противник перестает злобно вопить, тыльной стороной руки отирает слюну со светло-русых усов, пожимает плечами, отворачивается, с жалостливой ухмылкой показывает на меня и, обращаясь к своим коллегам, выкрикивает длинное, как трель, слово. Ни один слог в нем мне не понятен, но, мгновенно почувствовав стыд, я=Шпайк начинаю догадываться, в какую мишень оно направлено.

2. Благосклонность

Таксист везет меня обратно, пересекая широкую, дикую равнину между аэропортом и первыми нормально застроенными кварталами городской окраины. Сумерки сгущаются. Свалки, пустующие цеха, лачуги и палатки бедняков — все, что возникает справа и слева от магистрали, медленно погружается во тьму. Только костры и костерки, огоньки очагов да язычки пламени на огромных кучах мусора говорят о том, как трудно дается жизнь обитателям отдаленного предместья. Я=Шпайк еду в бывший квартал эгихейцев, в баню к Фредди. Это единственное заведение такого рода, которое иностранцы могут посещать без опаски. Мы, чужаки-старожилы, даже образуем костяк его клиентуры. Местные приходят сюда главным образом с одной целью — показать западным партнерам по бизнесу традиционную для этих краев баню. Появившись у Фредди в первый и, как правило, последний раз и отважившись, не без колебаний, пройти в одну из сумрачных парилен, гости, случается, окидывают меня любопытным взглядом. Однако цвет моей кожи и невозмутимость моего распростертого на лежанке тела они истолковывают превратно. Движимые инстинктивным желанием разузнать как можно больше, они принимают меня, приехавшего сюда много лет назад, за уроженца здешних мест, и я=Шпайк никогда не пытался рассеять это заблуждение.

Фредди рассказывал мне, что до перестройки под баню помещения служили для подсушки окороков и хранения их в холоде. Как реликт той поры в одном из массажных отсеков с потолка свисает крюк. Полы еще старше. В вестибюле они украшены мозаикой и вкупе с расписной плиткой вокруг бассейна свидетельствуют: эгихейцы когда-то возвели это здание как Дом Господень. Разноцветные камешки, великолепный орнамент и богатая символика ничуть не пострадали ни от деревянных сандалий, коими шаркают те, что приходят к Фредди попариться, ни от грубых башмаков тех, кто разделывал тут свиные туши, ни от мозолистых, ороговелых подошв молившихся здесь в еще более давние времена. Произведения искусных мастеров никогда не вызывали у меня желания рассмотреть их получше. Сегодня, нагнувшись, чтобы ощупать онемелый палец правой ноги, я=Шпайк впервые заметил, что небольшая мозаика есть и в раздевалке, которой я пользуюсь уже много лет. Красными и белыми камешками в сером круге выложена женская фигура. Высоко подняв голую ступню, она спешит исчезнуть в воображаемой глубине пола. Локти далеко отведены, словно девушка, напрягая все силы, хочет избежать соприкосновения своего туловища с границами пространства, сквозь которое рвется уйти вниз. Голову она повернула в сторону ровно настолько, чтобы взгляд правого глаза — три белых и один красный камешек — был устремлен назад. Просовывая ноги в ремешки сандалий, я=Шпайк не мог не подивиться тому, что и спустя столетия эта стремглав убегающая заставляет случайного зрителя почувствовать себя покинутым.

Фредди сам оборудовал баню, проявив незаурядное понимание стиля. Инвентарь взял большей частью из офицерского казино времен господства Иноземной державы. У ревностных поклонников культурных ценностей неизменно вызывают интерес выполненные из дерева колонны с изображениями танцовщиц в развевающихся одеждах. Моя голая спина прислонилась к самой толстой, самой красочной опоре. Фредди установил ее в середине той парильни, где курится фимиам. Колонна окружена изящной скамеечкой. Я=Шпайк расположился на ней один, ранним вечером посетителей мало. Через застекленное оконце виден большой, в форме сердечка, бассейн, в котором можно быстро остудить горячее тело. На корточках по краям бассейна сидят, укутавшись в белые махровые полотенца, подручные Фредди; их около десяти. Сквозь клубы пара, сквозь неровности старого стекла отличить боев друг от друга с моего места трудно. Все — по-мальчишески тонкие, чуть ли не малорослые, у всех одинаковая прическа: затылок выбрит, нет волос и над ушами. Вокруг шеи, тоже у всех, золотая цепочка с буквой Ф (от Фредди) и трехзначным номером.

Самым маленьким из встреченных мною до сих пор номеров был 003, самым большим — 243. Мне неизвестно, по какой системе Фредди нумерует своих подчиненных. Их никогда не бывает больше десяти-одиннадцати. Я=Шпайк не видел тут ни одного парня, который прослужил бы дольше трех месяцев. Некоторые сразу обращают на себя внимание, однако во время моего следующего визита в баню оказывается, что их и след простыл. Последний, 243-й, запомнился потому, что необыкновенно хорошо говорил по-французски, правда со странным акцентом и заимствованиями из других языков, но бегло и с богатым запасом слов. Делая мне массаж, он рассказал, что приехал сюда с западноафриканского побережья. И пока руки парня обрабатывали мою плоть, его африканизированный вариант старого европейского языка — с укороченными слогами, похожими на лай, с вялыми носовыми, с множеством дополнительных гортанных — все легче проникал мне в уши. Спрятавшись в контейнере, куда почти не попадал свежий воздух, он и два его брата вышли в море на старом грузовом судне. Дабы не умереть от жажды, в последние дни пили собственную мочу. Но долгое плавание закончилось-таки благополучно, и теперь он счастлив, потому как его взял на работу Фредди. Со служебной точки зрения — если подумать о том рвении, которое станет выказывать мой сменщик, — имело бы смысл расспросить 243-го поподробнее. Парень был готов к разговору, а чтобы кто-нибудь из подручных Фредди умел изъясниться на английском или французском лучше, чем необходимо для обслуживания клиентов, — такое случается редко. Но молодой чернокожий массировал с необычайной ловкостью, и это навело меня на другие мысли. А следующим вечером номер 243 висел уже под другим адамовым яблоком. Его новым обладателем стал один из тех светлокожих, веснушчатых парней, что в последние два года все чаще встречаются среди подручных Фредди. Я не раз слышал, как эти бледнолицые перешептываются между собой по-русски, но они сразу же умолкают, заметив, что я прислушиваюсь, и прикидываются глухими, как только я=Шпайк пытаюсь заговорить с ними на моем жалком, но тем не менее понятном русском языке.

В парную входит Фредди. Его вид все еще пугает меня. Я=Шпайк все еще вздрагиваю, в очередной раз ощутив дисгармонию между его ростом и его худобой. Здесь, в бане, на Фредди шелковый пиджак телесного цвета, нараспашку; ниже — юбка из обернутого вокруг бедер широкого полотенца. На обнаженной груди, во впадинке между рахитично узкими дугами ребер, висит, покачиваясь, золотая буква «Ф», правда без номера. Все эти годы, с моего первого посещения бани, Фредди баловал меня маленькими знаками внимания. Стоит мне появиться здесь, как один из боев, не спросив моего согласия, подносит стакан ледяной зулейки-бренди и что-нибудь хрустящее, местного произрастания или производства, например, баснословно дорогие плоды жирного ореха, дающего урожай лишь раз в три года. Половинки их ядер хорошо смешиваются с набором моих таблеток, и когда кончики пальцев шарят в баночке, только случай решает, какие пилюли одна за другой попадут мне под язык в течение банной ночи. Предупредительность Фредди постепенно вылилась в проявления благосклонности более интимного свойства. С некоторых пор он регулярно посылает ко мне боя из вновь прибывших, всегда юного, поджарого, но не слишком худощавого — такого, какой отвечает моему вкусу в моем возрасте. Около года тому назад, в день, когда мне стукнуло сорок, Фредди вдруг устроил в мою честь вечеринку в зале со сводчатым потолком под парильнями. Каким образом он узнал подлинную дату моего рождения, известно, наверно, одному дьяволу, а тот своим секретом со мной не поделится. Пришли все, чье полуголое присутствие я=Шпайк могу переносить, когда и сам полуголый. Фредди собрал их, не делая исключений, и благодаря его безошибочному чутью среди гостей не оказалось ни одного лишнего.

Фредди присаживается на узкую скамеечку слева от меня. Даже вот так, ссутулившись, он выше меня более чем на голову. Без предисловий начинает рассказывать о японцах, которые прибыли вечерним рейсом. От одного из своих источников, как всегда чудесным образом осведомленных, он знает, что я=Шпайк только что приехал из аэропорта. Однако он не спрашивает, что погнало меня, человека, недолюбливающего движение, из старых кварталов в такую даль. Фредди доверительно сообщает мне, что один из японцев послан в город с особым заданием. Группу бизнесменов, среди которых он был замечен мною, использовали как жидкость в большом шприце — чтобы впрыснуть его в организм города. Японцы будут представлять оптовикам на видеобазарах новые компьютерные игры, модифицированные с учетом вкусов местных жителей.

У меня чешется левое ухо. Оно чувствует, что в него по каплям вливается полезная информация. Фредди кладет мне на колено правую руку. Сквозь ткань полотенца я=Шпайк чувствую силу его длинных костлявых пальцев. Мышцы моей спины напрягаются. Фредди называет мне японское конспиративное имя засланного и говорит, что джентльмену с миндалевидными глазами пришлось, наверное, изрядно попотеть, чтобы научиться правильно это имя произносить. Потом сообщает фамилию, которую мнимый японец носит на своей американской, давшей ему спецзадание родине. Оба имени, полученные им при крещении, столь восхитительно US-американские в своей наивной гордости за кровавые преступления, совершенные в ходе становления государства, и за его брутальных героев, что мы, дружно хихикнув, не можем не посчитать их подлинными.

Фредди встает, чтобы приветствовать гостей. Моей спине позволительно расслабиться. В бане я=Шпайк пробуду до утра. Следующий самолет, которым может прибыть мой сменщик, прилетает из Стамбула около полудня. Фредди здоровается с гостями за руку. Среди них я=Шпайк узнаю тучного соотечественника, за которым наблюдал в аэропорту. Вместе с представителями местной строительной фирмы он только что подошел к бассейну. Купальная простыня охватывает его дородное тело до сосков. Фредди болтает с ним. Скорее всего на пидди-пидди, широко распространенном в городе обиходном английском — говоре, который довел обделенность исходного языка окончаниями до предела. У существительных, например, единственное число не отличить от множественного, личное местоимение «я» вообще пропало, говорящий всегда называет себя именем, которое услышал от своего собеседника. На пидди-пидди не изъясняются — на нем трещат, стараясь взять максимально высокую ноту. Для заполнения пауз при заминках в процессе мышления, а также из самых различных соображений риторического характера принято повторять слово или словосочетание по нескольку раз. Поначалу я=Шпайк испытывал отвращение, осваивая такого рода заикание, теперь же практикую его не без удовольствия. В повседневную речь вошли несколько сот слов из здешних языков, главным образом названия мест, кушаний и напитков, а также ругательства — заимствования, произносимые с подчеркнутым, даже чуть окарикатуренным американским акцентом. Все местные жители строго придерживаются этого неписаного правила. Новоприбывшему тоже настоятельно не рекомендуется произносить отдельные слова с заученной правильностью. Иначе от него с презрением отвернутся, и это будет еще не худшей реакцией из тех, каких упрямцу следует ожидать.

Фредди выдает себя за метиса. Отец, якобы пилот местной авиакомпании, будто бы зачал его с мальтийской стюардессой и после ранней смерти матери взял мальчика к себе. Я=Шпайк не могу сказать, какова доля правды в том, что касается физиологического аспекта этой версии. Фредди понимает специфику нашей профессии, знает, как радужно-заманчивы рождаемые ею фантазии и как отупляюще-однообразны связанные с нею действия. К нему, как и ко мне, однажды просто пришло понимание того, что любое, даже самое нелепое сообщение лучше отсутствия такового. Легенда об отце-пилоте дает Фредди право порой обронить фразу на языке, который, согласно статистике, считается в стране главным. Он делает это тогда в манере технократической элиты — с ленцой и в нос. Мне довелось даже слышать, как он разговаривал на языке своей мнимой мамы — с бизнесменом, выросшим на Мальте и имевшим там свое дело. Но дороже лингвистической подкованности Фредди для меня — та оплошность, которую он допустил в моем присутствии. Случилось это давно, в ослепительно яркий начальный период моей деятельности. Армянский коммерсант отмечал в зале со сводами успешное завершение затянувшихся переговоров по очень сложной сделке. Город скрывает в себе большие возможности для крупных торговых операций, но заключить договор быстро и напрямую здесь удается не часто. Армянин, седобородый ветеран международной войны за рынки сбыта электронных полуфабрикатов, рассказывал, как были расчищены последние завалы на пути к обоюдному согласию, когда один из боев, держа перед собой уставленный стаканами поднос, споткнулся и грохнулся лицом и голыми руками на осколки. Я=Шпайк стоял у Фредди за спиной, и, видимо, только мои уши уловили бранное выражение, сорвавшееся с его уст. И если бы даже это ругательство услышал кто-нибудь еще из присутствующих, он не смог бы идентифицировать его как немецкое. Ни тогда, ни позже Фредди не дал мне понять, заметил ли он, что я=Шпайк стал невольным свидетелем его промаха. Но раз за разом, особенно когда он, как сегодня, снабжает меня полезной информацией, во мне возникает подозрение, что он вкладывает в меня капитал, по-старомодному на долгий срок, уже чуть ли не из чувства преданности — но в конечном счете все-таки потому, что надеется использовать когда-нибудь те тайные узы, которые связывают нас как соотечественников.

3. Заманчивость

Мы двинулись к нашей цели кружным путем, избрав маршрут, о котором Шпайк не мог догадаться. Приказ Федерального центра о начале операции пришел в тренировочный лагерь на Корсике. Занятия предписывалось немедленно прервать, что нас ничуть не огорчило. И не могло огорчить: изо дня в день повторяющиеся упражнения, изнурительные при всей их безобидности, приводили тебя в уныние. И это безотрадное настроение усиливалось. Мы оба любим свежесть уникальной ситуации, ослепительно яркий свет настоящего дела. Судно на подводных крыльях за ночь доставило нас к побережью Кипра. На микроавтобусе мы приехали в отель столичного аэропорта. Там был заказан двухместный номер.

Нас ждал человек по фамилии Куль. Не кто иной, как специальный уполномоченный из Центрального федерального ведомства, который уже много лет вел Шпайка. Куль прилетел на Кипр, чтобы проинструктировать нас. Беспрецедентный случай. Нам не приходилось слышать, чтобы сотрудника в такой должности отправляли в загранкомандировку. Кроме того, нарушалось одно из основных Правил ведения особо важных агентов: мы оба вступали в тесный контакт с личным куратором Шпайка. Обменявшись понимающими улыбками, мы постарались, чтобы Куль не заметил нашего удивления. Тут же начался инструктаж. Куль установил в нашей комнате необходимую аппаратуру. Используя видеопроектор и голую стену над двуспальной кроватью, показывал фильм о деятельности Шпайка. Лента была очень тщательно, почти любовно смонтирована из материала многих лет. Изображение и звук, за малыми исключениями, были превосходны. Небольшими изъянами страдал только сам показ. Куль был чересчур словоохотлив. В стремлении прокомментировать отдельные кадры редко соблюдал меру. Часто натыкался на запись своего же голоса и говорил то же самое, только нескладно. Кроме того, нам следовало бы заранее сдвинуть кровать в сторону. Вставая на колени, чтобы отметить телескопической указкой какую-нибудь деталь в череде кадров, он терял на пружинном матрасе равновесие и попадал рукой в луч света.

Мы оба, конечно, заметили, как стар был куратор Шпайка. Подобно многим своим коллегам по внутренней службе он, очевидно, пользовался увлажняющим, питающим и, в результате, омолаживающим кожу кремом. Он красил волосы, отполировал зубную эмаль и покрыл ее бесцветным лаком. Видя, как Куля покачивало на кровати, слыша, как он перебивает сам себя, мы решили, что он вышел за пределы пенсионного возраста лет на пять. Насколько нам было известно, это не разрешается и Кодексом правил внутренней службы. Сопоставляя картинки на стене, текст к ним и комментарий Куля, мы пришли к выводу, что он вел Шпайка с самого начала, с момента прибытия того в город. Значение Шпайка, его загадочная плодовитость, перманентная шаткость его положения — все это вносило разлад в нормальное течение дел и избавило ветерана внутренней службы от неминуемой отправки на пенсию.

Пройдя инструктаж, мы отправились дальше. Грузовой самолет должен был доставить в город от Детского фонда ООН вакцину и медицинское оборудование. И мы стали австрийскими офтальмологами, которым предстояло провести там три дня — по поручению Всемирной организации здравоохранения, для сбора информации. От Куля мы получили обычный набор личных документов. Биографические данные ужаты до минимума. Чтобы заучить их, хватит пяти минут летного времени. Маленький турбовинтовой аэроплан российского производства оказался доверху забитым аккуратно уложенными ящиками и коробками. Мы были единственными пассажирами. Отделенные от пилотов перегородкой, сидели в хвостовой части, рядом с окошком, на единственном двойном сиденье. Сразу после взлета ты достал Последнее распоряжение Федерального центра, которое Куль вручил нам в запечатанном конверте. В нем была дискета, и ты вставил ее в ноутбук. Мы расшифровали сообщение с тройной защитой. Последнее распоряжение было лаконичным и однозначным. Действовать только так и не иначе. Теперь нам стало ясно, почему это тактично скрывалось от Куля и делало его — ведь он не мог не догадываться о сути нашего поручения — таким испуганно-суетливым. Улыбаясь, мы кивнули друг другу. Заботы стариков — не наши заботы.

Дискета имела термохимический механизм саморазрушения. Когда выскальзывала из ноутбука, она пахла сладковато, почти как сирень. Поверхность у нее нагрелась и была липкой. Эта дедовская, физически ощутимая форма уничтожения информации тронула нас, вызвав воспоминания о давно минувших временах. Прошло более трех лет с тех пор, как, в рамках программы подготовки, нас впервые провели по отделу технической адаптации. Там тогда еще сидели эти чудаковатые парни, выдумывавшие плавкие дискеты и прочие вспомогательные средства. Теперь число их уменьшилось, но лаборатории и мастерские по-прежнему занимали весь верхний из трех подземных этажей Центра. Наш курс запустили тогда в этот сказочный мир на целый день. В начале экскурсии мы оба долго проторчали у картолога, последнего из сотрудников отдела. Он был очень толст и очень стар, пожалуй, уже лет пятидесяти с гаком, и один занимал большое квадратное помещение, все стены которого были сплошь увешаны историческими планами городов, а также копиями рисунков, гравюр, литографий, сильно увеличенными с помощью лазера. Некоторые крупноформатные изображения поднимались почти от самого пола, устланного ковром, закрывали стену по всей высоте, как обои, и местами заканчивались на потолке.

Едва мы переступили порог, как наше внимание приковала к себе карта, пришпиленная к внутренней стороне двери. Старый картолог объяснил нам, что рисунок пером, состоящий из тонких линий, есть не что иное, как вертикальная проекция некоего имперского города, каким он был в ранний период Нового времени. Клубок улочек будто парил в пространстве. Тебе сразу же бросилось в глаза, что одна из них, ведущая в гору, в самом конце расширялась воронкой, после чего дворы домов, разворачиваясь парадоксальным и тем не менее иллюзорно убедительным образом, попадали в поле зрения и просматривались целиком, вплоть до углов. Стоило смотрящему чуть повернуть, наклонить или поднять голову, как нарисованные поверхности — фахверковые стены и булыжная мостовая — приходили в движение и начинали перемещаться. Из толстых, казалось, одинаково темных крайних линий и равномерно заштрихованных контуров проступали новые виды на те или иные части целого, а взгляд неожиданно уходил далеко в глубь всей картины.

Ты обнаружил фасад ратуши, а ведь поначалу мы смогли распознать — как бы с высоты птичьего полета — лишь ее крышу и башню. Заговорщицки улыбнувшись, картолог сказал нам, что на плане города здание ратуши исторически удвоено. Дополняя сооружение с одной башней, каковое у нас перед глазами, на рисунке имеется еще и здание эпохи Ренессанса, с двумя башнями. Оно стоит во всем своем великолепии и по сей день, в то время как его средневековый предшественник после сноса обречен на прозябание в царстве призраков — среди прочих ведут[1] и картографических проекций. В нас вдруг заговорило профессиональное самолюбие. Дабы найти правильный угол зрения, мы принимали самые немыслимые позы, но лишь когда ты встал на офисный стул и мы начали вращать его сиденье, перед тобой мелькнули два византийских купола, две луковицы, изображенные художником в перспективе, — когда-то видение будущего, а ныне исторический факт.

Картолога обрадовал наш интерес к его занятиям. Принципы смены перспектив, разработанные в ранний период Нового времени, он собирался применить при составлении графической программы для анализа снимков, сделанных со спутников. На столе посреди его кабинета возвышалась небольшая пирамида из электронных аппаратов. Сразу на нескольких экранах картолог показал нам полупустыню без единого деревца. Это был вид сверху. Надо было прийти к таким операциям с компьютером, которые позволили бы увидеть подземные промышленные установки. Усердные объяснения картолога тогда нам быстро наскучили. Сегодня, обладая практическими навыками, мы, пожалуй, поняли бы его лучше. Однако оперативники получают доступ к мастерским и лабораториям только в исключительных случаях, да и вообще грузный картолог, вероятно, стал жертвой последней проверки на профпригодность и затерялся среди таких же пенсионеров.

Юнисефовский самолет, давно устаревший даже для здешних мест, летел медленно и на небольшой высоте. За горой ящиков с приборами и коробок с препаратами мы чувствовали себя комфортно, пилоты нас ни разу не потревожили. Правда, пришлось потеть в термокомбинезонах, облачиться в которые нам настоятельно посоветовали, сославшись на ненадежность системы обогрева в грузовом отсеке. Расстегнув молнии, мы ощутили собственный запах, запах гостиничного мыла — душ в отеле мы приняли вместе — и свежий запах геля, который источали наши волосы. Вылет с Кипра сильно задерживался. Бродя поблизости от аэропорта, мы заглянули в парикмахерскую, где нам по нашей просьбе слегка укоротили и без того коротко подстриженные волосы и выбрили затылки.

Когда наш турбовинтовой неспешно по размашистой дуге заходил на посадку, мы ощутили, сколь огромен простирающийся вдали город. Мы видели край желтовато мерцающей дымки, повисшей над ним в виде гигантского колокола, видели извилины вытекающих из него магистралей и обилие электрических огней в центральных кварталах— даже сейчас, поздней ночью, жизнь там не замирала. Прильнув к крохотному оконцу, мы слышали биение наших сердец: так было, когда мы отправлялись на самое первое задание. Наши головы соприкасались, и щеточки волос на висках проникали одна в другую, отчего становилось щекотно.

4. Изнуренность

Среди ночи я=Шпайк вынужден был покинуть баню и отправиться домой. Из-за моего соотечественника. Безошибочным чутьем новичка в этих краях толстяк обнаружил меня в парной с фимиамом, здесь он и завязал со мной разговор на своем отрывистом английском. Сказал, что он инженер, специализируется на сооружении каркасов зданий из стальных конструкций. Я=Шпайк был готов внимать рассказу обо всем, что волновало его и в профессиональном плане, и в личной жизни. Однако только как слушатель я его не устраивал, и он начал мучить меня расспросами о городе. Упорные заверения в моей неосведомленности не помогали, он пристал ко мне как репей. И когда я=Шпайк, подбирая самые отвратительные выражения, стал описывать ему паразитов, жаждущих переслащенной крови иностранцев не только в лучших отелях, но и в бане у Фредди, то даже это, казалось, интересовало немца — вплоть до тошнотворных деталей. Так что мне не оставалось ничего иного, как спасаться бегством по окутанным полуночной мглой проулкам.

В третий раз я=Шпайк пытаюсь добраться домой без помощи местных жителей. Дистанцию наверняка можно осилить пешком за час с небольшим, в худшем случае за полтора, но для этого надо преодолеть границу старого эгихейского квартала — барьер особого рода. Дома здесь были построены эгихейцами и жителями окружающего города без просвета между ними, тыльными сторонами они примыкают друг к другу. Неказистые, четырех- и пятиэтажные глинобитные здания образуют пояс шириной более пятнадцати метров. Ни одна улица ёго не рассекает. Проникнуть в квартал или выйти из него можно только по похожим на туннели пассажам, ведущим в каждом случае сквозь два дома — старый эгихейский и его антипод.

Когда мы возвращались из аэропорта, таксист решил попасть в замкнутую часть города через базар жестянщиков, по улочкам с очень оживленным движением — путем, которым мне довелось пользоваться не единожды. Уже на последнем его отрезке в квартале кузнецов неба с улицы, как ни старайся, не увидать. Вся проезжая часть сверху перекрыта металлическими трубками и полиэтиленом. С этой крыши-времянки свисают, едва не касаясь верха автомобилей, разного рода товары. То и дело останавливаясь, машины медленно движутся двумя встречными потоками мимо лавок и мастерских. Жестянщики работают в основном с металлоломом, в который превращается огромное число иномарок, потребляемое ненасытным городом. Говорят, что у здешних автомобилей, страдающих от убийственной давки на улицах, самый короткий в мире век. Даже наиболее выносливым двигателям не дано выработать заложенный в них ресурс. Одни винят в этом мелкий, приносимый ветрами, не улавливаемый фильтрами песок, а также мучительно медленное, со скоростью улитки, движение по безумно крутым улочкам старых кварталов; другие объясняют быстрый износ моторов неискоренимой привычкой местных жителей упорно, вопреки здравому смыслу, ездить с лихой безоглядностью, не считаясь ни с кем и ни с чем.

И вчера вечером, когда я=Шпайк ехал в такси по базару жестянщиков, мое внимание — внимание иностранца и потенциального покупателя — хотели привлечь, ударяя по стеклам типичными изделиями местных ремесленников. Затейливыми графинами для зулейки, пузатенькими кальянами, изящными, нанизанными на длинные шнуры палочками с медными или золотыми шариками по обоим концам: чтобы увеличить диаметр члена в состоянии эрекции, их, протыкая кожу, загоняют под его головку.

Все это мне давно и порядком наскучило. Будь я=Шпайк в нормальном состоянии, ни одна из этих вещиц, в том числе и мнимая новинка из листового алюминия и медной проволоки, не заинтересовала бы меня. Но томительное ожидание в аэропорту, дрожь, пробиравшая меня при мысли о скором прибытии сменщика, облегчение, которое я=Шпайк почувствовал, увидев, что его появление откладывается, — все это изнурило меня до крайности. Неумолчный стук в крышу автомобиля и мелькание лица то с просительным, то с требовательным выражением перед оконными стеклами сломили мое сопротивление. Взгляд мой, не отягченный видом сходящего по трапу сменщика, смягчился. Вещица, которую с расчетливой неторопливостью раскачивала перед лобовым стеклом опущенная сверху рука, похоже прямо-таки напрашивалась, чтобы я=Шпайк ее приобрел, хотя было во всем этом и что-то неясное, загадочное. Продавец явно распластался на крыше нашей машины. Если совершить сделку с особенно рьяным нахалом, напор со всех сторон безусловно ослабнет. Поэтому я=Шпайк опустил стекло, постучал в край крыши, и все та же рука протянула мне вещицу. Я=Шпайк взял ее левой, заплатил правой, и почти в ту же секунду мое приобретение лежало у меня на коленях. Это было своего рода колье. Пестрота сияния, исходившего от изделия, притягивала и отталкивала. Чувство было столь двойственным, что я=Шпайк стал снова разглядывать украшение, держа его теперь на растопыренных пальцах в некотором удалении от себя. Оно было сделано с помощью щипчиков и паяльника, наверняка под лупой, из начинки электронных приборов. Проводки, резисторы, диодики и триодики образовывали изящное кружево, отливавшее многоцветьем полированных благородных металлов и лаковых покрытий. На крохотных цилиндриках и брусочках блестели цифирки и буковки, словно все эти детальки должны были выполнять некую техническую функцию и на новом месте, в структуре украшения.

Попытка добраться домой пешком заканчивается, как и обе предыдущие, полным фиаско. Взгляд беспомощно скользит по мрачноватым фасадам. Где-то здесь должен быть пассаж, ведущий из эгихейского квартала к базару жестянщиков. Без сомнения в пределах уличного отрезка длиною метров двести-триста. Из-за двух более низких, чем соседние, зданий доносятся характерные шумы — звон, скрежет, звяканье, гулкие, точно в гонг, удары. Вкупе — настоящая какофония, к тому же орет радио, но пассажа все нет. Хотя я=Шпайк мучительно-четко помню: с эгихейской стороны это очень старое, без окон, строение из голубой глины. Въехав в пассаж, погружаешься в мерцающую муть. До сильно провисшего верха туннеля, кажется, достанешь рукой. Проехать тут может только один автомобиль. Дверные проемы в стенах из голубой глины заложены бетонными блоками. И без того тесный пассаж сужается в середине распахнутыми вовнутрь створками ворот. Такси едва не задевает боками их черные округлые стойки. Кажется, будто в машину проникает холодный запах, оставшийся после того, как дом был подожжен и горел вместе с его обитателями; тогда балки и закоптились чуть ли не до сплошной черноты. Но вот ты уже на более светлой, более широкой половине туннеля и почти сразу же — на базаре жестянщиков, залитом слепящим белым светом множества газовых фонарей с хромированными отражателями.

Непроницаемым мраком не встречал меня ни один проулок — даже самый глухой, в старой части города. Дело, по-видимому, в той богатой мельчайшими песчинками дымке, которая колоколом висит над центральными районами и отражает достаточно света в самые отдаленные и укромные места. Я=Шпайк еще раз пытаюсь отличить глинобитные дома от построек из камня по их цвету в ночи. Здания из голубой глины, как тот, разыскиваемый мною, дом с пассажем, редки даже в эгихейском квартале. Некоторые историки архитектуры причисляют их к самым древним многоэтажным домам на земном шаре. Поначалу мне казалось, что пигменты голубой глины ведут себя как-то неприлично, веками сохраняя свое свечение и превосходя по яркости сопоставимые с ними современные красители. Этот эффект особенно хорошо заметен при солнечном свете, однако дает о себе знать и при резком свете ртутных ламп, освещающих ночью многие улицы, в том числе и ту, где живу я. Лишь коварное освещение эгихейского квартала не позволяет распознать голубизну глины. От коптилок на сыром масле, мигающих на высоте третьих рядов окон, исходит желтый свет с оранжевым оттенком, превращающий все фасадные цвета в более или менее безобразные вариации коричневого.

Выручает такси. Навстречу мне плывет громадный американский лимузин старой-престарой модели. Над высокими колесами вздымаются будто распухшие отчего-то крылья, а между капотом и бампером зияет огромный радиатор-гриль. Его хромированные зубья, имитируя неповторимые формы челюстей разного рода хищников, создают впечатление какой-то страшной угрозы. Притулившись в правом углу салона, где сиденье и спинка обтянуты кожзаменителем с рубцами из суровых ниток и давно продавлены человеческими телами, я почти не слышу работы объемистого мотора, скрывающегося за оскалом радиатора. Наверное, это современный агрегат, преемник четырех-пяти моторов, уже отслуживших свое. В городе, где самой разной аппаратурой пользуются так, что она изнашивается с головокружительной быстротой, исторические оболочки отдельных механизмов сохраняют с особым тщанием.

Шофер подъехал к выходу из эгихейского квартала в считаные секунды: от того места, где я=Шпайк, отчаявшись, прекратил поиски, до него было лишь несколько домов. Быстро минуем базар жестянщиков, после полуночи деловая жизнь течет тут спокойнее. И вот уже пересекаем сверкающий огнями бульвар Свободы Слова с роскошными особняками прежних властителей, над какими теперь возвышаются башни из стекла и стали, и вскоре попадаем в ту часть города, где уже давно обитаю я=Шпайк. Здесь, в бывшем квартале тряпковаров, и иностранцу' живется неплохо. Таких, как я, в этом старом невзрачном районе несколько сотен. Многие, прежде всего американцы, предпочитают улицы, выходящие на бульвар. Мое жилище — в самой середине квартала, там, где двухэтажные домики обступают квадратные внутренние дворы, в которых и сегодня еще можно видеть бассейны со стенками из камня, служившие для изготовления бумаги традиционным способом. Окно задней комнаты выходит в такой двор. Три низких бассейна густо заросли колючим чертополохом. Если зимой сильно дождило и накопилось немало влаги, то за каких-нибудь два-три дня эти дебри расцветают белым цветом. Каждый стебель усеян маленькими, с запахом корицы цветочками, привлекающими мириады летающих и ползающих насекомых. Мягкие, как резина, шарики-плоды еще долго покрывают двор медленно сереющим ковром, пока, так и не пустив ростков, не растворятся в грязном верхнем слое глинистой почвы.

Нехотя, испытывая недомогание каждой своей клеточкой, мое тело выбирается из старого лимузина. Часов я=Шпайк давно уже не ношу, но, чувствуя пульс города, делаю вывод, что теперь чуть больше полуночи. Оказаться дома так рано нет никакого желания. Я занимаю только второй этаж небольшого строения, первый пустует. У подножия узкой, крутой лестницы я=Шпайк застываю в состоянии тупой, бессмысленной дремоты: с течением лет это вошло в привычку. Не ясно, что именно каждый раз мешает мне сразу подняться наверх. Сознание может помутиться и от запаха деревянной лестницы. Просыпаясь — зачастую с болью в спине, — я=Шпайк вижу, что лежу, поджав колени, на одной из нижних ступенек. И сегодня, хотя я вернулся домой много раньше обычного, меня одолевает сон. Смыкаются глаза, мысли путаются, не встречая сопротивления… Внезапно из полузабытья меня выводит звук, с каким крупные капли дождя шлепают по камням. С каждой секундой звук этот усиливается, пока не заканчивается резким ударом о металл. Усталость как рукой снимает. Редко, мучительно редко я=Шпайк получаю послания по пневматической почте. Если это происходит так, как сейчас, то во мне волной вскипает радость. Ноги спотыкаются о последние ступени. Распахнув незапертую дверь, я=Шпайк спешу через обе темные комнаты к южной глухой кирпичной стене. Дрожащими пальцами сдвигаю латунный запор с алюминиевой заслонки. Из трубы с шипением вырывается воздух, и светло-серая капсула из листового металла, длиной с хорошую ладонь, толщиной с кулак, покрытая тончайшей масляной пленкой, нагретая трением скольжения, падает мне в руки.

5. Притяжение

Все капсулы, полученные мною по пневмопочте, я=Шпайк поставил на полку за телевизором. Над его матово-черным корпусом серебристый ряд смотрится превосходно, а благодаря тесному соседству одинаковых предметов коллекция кажется более обширной, чем она есть на самом деле. Каждая капсула состоит из двух, открытых с одной стороны стальных цилиндров. Тот, что покороче, служит крышкой и навертывается на другой по спиральной резьбе длиною около двух дюймов. Округлая поверхность обеих частей — без украшений, абсолютно гладкая. Только на донышках глубоко, словно рукою скульптора, выбит фирменный знак с моей родины: три рельефных, расположенных треугольником пересекающихся кольца. Желающий увидеть этот символ найдет его в городе повсюду. Им мечены как чугунные решетки водостоков на бульваре Свободы Слова, так и мощные шестигранные болты, которыми скреплены в Старом городе рельсы и шпалы железной дороги. Уличные мальчишки знают о чужеземном происхождении знака. Ухватив иностранца за штанину или ремень видеокамеры, они тянут его к овальным крышкам подземных гидрантов, на которых три кольца, лишь слегка истертые подошвами пешеходов и шинами автомобилей, видны особенно хорошо.

Сегодняшняя капсула открываться не хочет. Это случается при каждом втором или третьем поступлении. Но если закапать в стык между цилиндрами немного кунжутного масла и осторожно постучать о край стола тем местом, под которым находится резьба, то развинтить капсулу можно довольно быстро. Только один раз, в начале знакомства с пневмопочтой, я=Шпайк потерял самообладание и взрезал заклинившиеся цилиндры по всей длине. Остается загадкой, почему мой дом, неприметный и сложенный из кирпича, служивший некогда местом обитания и работы семейного клана бумажников, был подсоединен к пневматической почте. Лишь спустя недели три-четыре после вселения, когда морильщик, киренеец по национальности, отыскивая убежища тараканов, снял со стены старый ковер, я=Шпайк увидел в ней отверстие с какой-то механикой. Мне, чужаку в этих краях, было, конечно, не ясно, для чего оно предназначено. Постучав наконечником баллончика с ядовитым раствором по эмблеме на запорной крышке, а затем и по моей груди, борец с паразитами объяснил мне на пидди-пидди, что передо мной — принимающая станция пневмопочты, одна из немногих еще сохранившихся и даже действующих, и что уроженцу страны, где пневмопочта была изобретена, необходимо пользоваться ею, почитая это делом чести.

Следующие недели были потрачены мною — с трогательным рвением новобранца — на то, чтобы собрать информацию об этой системе. В архиве «Голоса Освобождения», единственной газеты города, хранившей свои подшивки прошлых лет наряду с подшивками другой газеты, ее предшественницы, нашлось немного материала о структуре сети и первоначальном этапе ее эксплуатации. На одной из фотографий я узнал здание некогда существовавшего агентства пневмопочты — укрепленный колоннами куб в беспомощно-напыщенном стиле последнего рубежа веков. Это здание на южном конце бульвара Свободы Слова уже тогда поразило меня особой уродливостью. Я=Шпайк решил попытать счастья на месте. В бывшем управлении пневмопочты находился теперь институт, занимающийся изучением и сохранением фольклора исчезающих малых кочевых народов. В институте меня принял референт по связям с общественностью. Его ответ на мой вопрос был столь же любезен, сколь и лаконичен: пневмопочтовая компания обанкротилась почти сразу же после ее создания. Важнейшие технические сооружения, в первую очередь дорогостоящие станции отправки, были в последующие годы и десятилетия демонтированы, причем без всякого плана, и, по всей вероятности, полностью превращены в металлолом.

Фредди, у которого я=Шпайк вскоре поинтересовался как-то ночью в бане, что же все-таки случилось с пневмопочтой, сказал мне, что так оно в основном и было. Правда, оценивая сей факт, необходимо знать, что вслед за официальным закрытием системы Гахис, тогда еще совсем юный, начал первую кампанию борьбы за чистоту крови и нравов. Его приверженцы, одетые во все белое, впервые стали появляться средь бела дня перед кафе на бульварах, чтобы выплескивать под ноги ошеломленным иностранцам заказанную теми зулейку. Затем с чужаков обычно срывали штаны и заставляли вытирать ими мокрую от зулейки мостовую. Гораздо более суровому наказанию подвергались местные жители, которых гахисты заставали пьющими зулейку. Фредди сам видел, как одному бизнесмену, всеми уважаемому торговцу кониной — он знал его лично, — у водостока близ отеля «Эс-перанца» тесаком, которым здесь издавна рубят камыш, отсекли руку, за минуту до этого державшую стакан со злополучным напитком.

Бесчинства такого рода творились целых три года, и первая волна репрессий быстро привела к тому, что среди горожан не осталось ни хозяев питейных заведений, ни торговцев, которые отважились бы в открытую предложить кому-то заказать или купить зулейку. Именно в те годы легендарный клан Агоманов, нелегально торгуя зулейкой, сумел сколотить состояние, ставшее в городе притчей во языцех. Под руководством одного из сыновей старого Аммона Агомана, изучавшего в Берлине инженерные науки, были не только восстановлены порушенные станции отправки пневмопочты, но и построены новые магистрали. Проявляя завидную находчивость, молодой Агоман пользовался для закладки трубопроводов сжатого воздуха исключительно уже имевшимися коммуникациями, причем предпочтение отдавалось мощным, износостойким керамическим трубам, из которых в прошлом веке — с щедростью, доходящей до расточительства, — в городе была сооружена первая система канализации. Бутылки под зулейку унифицировали тогда таким образом, что они как раз входили в капсулу пневмопочты. Со времен сухого закона повелось также разливать зулейку по некрасивым, но небьющимся бутылкам из поливинилхлорида.

Однако после массового самоубийства сторонников Гахиса на футбольном стадионе зулейка почти сразу же вышла из-под запрета. Контрабанда и подпольная торговля заглохли. Среди Агоманов начались кровавые разборки: мирно поделить свои богатства они не могли. Одно время двоюродные и троюродные братья даже обменивались по пневмопочте бомбами с дистанционным взрывателем. Тем не менее одному из внуков старого Аммона Агомана удалось примирить враждующие семейства, после чего почти все члены клана подались в Соединенные Штаты и Канаду. Никто, пожалуй, не может точно сказать, что произошло с бесхозной пневмопочтой потом. В отдельных кварталах станции отправки оказались в руках местных банд, но что делать с такой техникой, они явно не знают.

Это была версия Фредди, озвученная им в клубах пара с фимиамом. И мне нечего было добавить к ней из сведений, добытых мною самим, пока однажды ночью в сон, терзавший меня вереницей картин той поры, когда жизнь моя еще протекала на родине, не врезался звук, похожий на звонкую весеннюю капель. Набирая силу, он стремительно приближался и оборвался ударом с дребезгом. Вырванный из кошмарного полузабытья, я=Шпайк увидел — такое случается со мной до сих пор, — что лежу, скорчившись, на нижних ступеньках лестницы, ведущей с первого на второй этаж моего домика. Сразу стало ясно, что меня разбудило. Наконец это произошло. Кое-как поднявшись на ноги, я=Шпайк поспешил наверх. В первой полученной мною капсуле — дрожащими руками я развинтил ее на две части — была всего лишь пластиковая бутылка с зулейкой… Но сделав глоток прямо из горлышка, я почувствовал ту редкостную горечь, что своей двойственностью превосходит даже абсент, а в нос мне ударил отдающий тленом, мгновенно вдохновляющий на свершение чего-то высокого запах старой зулейки — зулейки-бренди. Гнать зулейку довольно трудно, годами же держать дистиллят в бочках и доводить его до кондиции удается — из-за непредсказуемости поведения микроорганизмов — и вовсе мало кому. В обычных торговых точках зулейку-бренди не продают. Нужно иметь связи с семействами-изготовителями в эгихейском квартале и в любом случае — очень толстый кошелек с твердой иностранной валютой. Моя первая собственная бутылка зулейки-бренди, емкостью в пол-литра, присланная по пневмопочте, была опорожнена той же ночью. Лишь после полудня, пробудившись и окончательно протрезвев, я=Шпайк увидел прикрепленное к подарку послание: этикетка была приклеена криво и неплотно, снять ее с пластика не составляло труда. На обратной стороне бумажки было что-то написано карандашом, и я=Шпайк прочитал первое адресованное мне письмо.

Наконец капсулу удается открыть. Верхний цилиндр необычайно долго испытывал мое терпение — как оказалось, он не отвинчивался из-за вмятинки во внутренней резьбе. Послание написано, как и в двух последних случаях, на полоске черной резины. Выгнутость полосок заставляет предположить, что отправитель разрезал на устраивающие его прямоугольнички велосипедную камеру. С одной стороны темная резина покрыта белыми буквами. Для всех посланий, пришедших из глубин пневмосистемы, характерно одно — школьный рукописный шрифт с незначительными огрехами, точно такой, каким он получался у меня, когда давным-давно, покусывая кончик ручки, осваивал его и я. Автор сохранил четкость и правильность своего детского почерка; лишь минимальные отклонения от норм каллиграфии свидетельствуют, что в жизни ему немало пришлось поводить пером по бумаге.

Самое первое послание, обнаруженное мною на обратной стороне бутылочной этикетки, было столь же лаконичным, как и все последующие. Не составляет исключения по краткости и стилю и сегодняшнее. В нем отсутствуют обращение и стереотипное словосочетание в конце, текст укладывается максимум в три фразы и производит впечатление информации для служебного пользования. За все время, что я получаю послания, обозначилась одна-единственная тенденция: число ошибок в правописании растет. Некоторые выглядят нарочито архаично, будто намекая со скрытой иронией на некую историческую взаимосвязь. Большей же частью они случайны и вызывают у меня всего лишь легкое опасение, что автор, находясь в процессе вялотекущей дегенерации, постепенно теряет уверенность в применении орфографических правил.

Я=Шпайк знаю, сколь многим моя скромная особа обязана нашептываниям большого пневмопочтового канала. Уже первое послание, извещавшее меня всего лишь о том, что по моему адресу начинается регулярная отправка сообщений, было намеком, который мой по особому тренированный мозг сумел инстинктивно понять. С тех пор мое пребывание в городе зависело от каждой новой весточки, и только на первых порах меня подчас охватывало смутное чувство стыда и неловкости перед самим собой: в те минуты, когда случалось осознать, с какой верой в предсказания я=Шпайк часами раздумывал над парой-тройкой скупых фраз. О скором прибытии сменщика туманно говорилось уже в последней и предпоследней депеше, но лишь в послании, полученном мною сегодня ночью, грозящее мне увольнение нашло достойное орфографическое выражение в разительной описке. Впервые за долгие годы мой осведомитель исказил одно из слов почти до неузнаваемости: в слове «ликвидация» правильных букв всего лишь половина.

Начав получать послания по пневматической почте, я=Шпайк не раз пытался установить контакт с хозяевами системы в квартале бумажников. Проходимцы использовали мое честное и посему неуклюжее стремление расширить познания в этой области и неоднократно надували меня, унося с собой в качестве аванса небольшие суммы. Одно время каждую неделю появлялся молодой парень, чтобы получить плату за пользование пневмопочтой, пока я не нашел его как-то утром лежащим перед моей дверью. У бедняги, избитого до бессознательного состояния, было отрезано левое ухо. Завернутое в прозрачную пленку, оно торчало из нагрудного кармана его рубашки. Мошенники такого же калибра трижды заводили меня в те места квартала, где будто бы находилась передающая станция, и дважды оставляли одного в полуразрушенных зданиях на задних дворах, однако ничто там не указывало на ее наличие. Однажды какой-то подросток завел меня в огнум — бывшую молельню секты Гахиса. Стены и купол простого круглого здания были разукрашены изнутри широко известными красными символами борьбы за чистоту веры, пола же вообще не было видно под доходящим и мне до щиколотки слоем козьего навоза с большими пятнами плесени.

6. Вдумчивость

Мы приземлились в предрассветных сумерках на старом военном аэродроме. Въездные документы проверяли офицеры Народной милиции. Свирепая скрупулезность, с которой они вершили свое дело, вызвала у тебя улыбку. Заметив это, усатые стражи порядка стали действовать еще более рьяно. Заставили нас снять штиблеты, прощупали швы верхней одежды и не преминули скопировать на фотопленку все страницы и даже обложки наших австрийских загранпаспортов. Не затрудняя себя хоть каким-то объяснением, отказались вызвать из города такси. Пришлось ждать, пока багаж не перенесли на грузовик Детского фонда. В задней части кузова нашлось место и для нас с походными сумками. Занималось утро, и по испещренной трещинами и выбоинами дороге с крайне разномастным покрытием мы поехали в город.

Вспомнились слова Куля: город любит похвастаться тем, что является в здешних краях древнейшим, никогда не пустовавшим поселением. Правда, на такую почетную репутацию претендуют еще два города. Бесспорно одно: в этих широтах нет другого города, который был бы столь древним и в то же время столь крупным. Его невольничий рынок, восхищавший еще античных авторов количеством, разнообразием и качеством товара, снимали на покрытые йодистым серебром пластинки фотографы, которые первыми среди своих коллег стали путешествовать по свету. С помощью видеопроектора Куль показал нам самые впечатляющие фрагменты этих исторических фотографий.

Поудобнее устроившись в кузове грузовика и поглядывая на прямую как стрела магистраль, стремительно убегающую от нас серой лентой, мы завели друг с другом беседу на пидди-пидди. В учебном лагере на Корсике мы усердно занимались местным говором лишь из чувства долга, хотя приставленный к нам преподаватель был мастером своего дела. Теперь же, прибыв туда, где люди говорили на этом наречии, мы вдруг почувствовали, что можем легко следовать жестким правилам редукции, а то и вставить в подвергшийся гибридизации английский несколько исконно местных слове чек. Водитель гнал грузовик по скверной дороге, нисколько не заботясь о том, что у него в кузове. Шоссе, соединявшее аэропорт с окраиной города, имело шесть полос, но походило скорее на караванный путь. В свете наступающего дня по обеим сторонам дороги блестели стекла разбитых машин, мелькали остовы сгоревших танков, останки других атрибутов войны. Выбирая самые примечательные, мы старательно тренировались в их описании. Неожиданно пидди-пидди показался нам языком легкомысленным, кувыркающимся, как озорной мальчишка, и азартно рвущимся вперед — именно из-за неслитности речи, походящей на заикание.

В отеле «Эсперанца», где сотрудники Фонда помощи детям должны были забронировать для нас двухместный номер, нам заявили, что ничего об этом не знают. На радостном от прибытия в родные места пидди-пидди мы начали обрабатывать администратора, который в свою очередь, дабы отражать наши атаки, упорно изъяснялся на почти свободном от акцента французском. Но мы были свежее его, явно изнуренного работой в ночную смену. В ходе словесной дуэли его французский постепенно беднел, в нем вдруг появились даже огрехи, и наконец наш визави согласился приготовить для нас две комнатушки под крышей. Однако мы, треща на пидди-пидди, продолжали настаивать, что заказ должен быть исполнен, и постарались помучить крайне раздраженный слух администратора, пересыпая нашу речь словечками из местного диалекта. Неожиданно он вспомнил, что телефонная связь с заграницей какое-то время была нарушена. Порылся в решетчатой корзине с ворохом скомканных распечаток сообщений, поступивших по телефаксу, и нашел нужный лист, взглянуть на который он нам не дал. Однако искаженный помехами текст якобы все-таки поддавался прочтению, и тут же выяснилось, что для нас забронирован люкс в южном эркере.

По сравнению с тем, как обе гостиничные комнаты выглядели в кулевском видеофильме на Кипре, их облик почти не изменился. Куратор Шпайка дополнил короткую киноленту множеством обычных, разрозненных фотографий. Бледные и сильно смазанные снимки прошли в Центре электронную доработку, отдельные фрагменты были увеличены. И все-таки цвета казались такими неестественными, а контуры, из-за недостатка света — такими размытыми, что подчас только благодаря пояснениям Куля мы могли распознать в возникающих перед нашими глазами предметах ночник на столике рядом с кроватью или раковину биде.

Видеофильм был снят довольно давно неким бельгийским коммерсантом, без разведывательных целей. Шпайк поселился в южном эркере сразу же после прибытия в город и должен был использовать особенности гостиничной жизни длительное время. Бельгиец познакомился с ним в баре отеля, затем они поднялись в номер к Шпайку, чтобы провести за рюмкой и остаток ночи. В какой-то момент в кадре появляются три бутылки и две рюмки. Они стоят, тесно сдвинутые, на резко отражающем свет столике возле кушетки. За этим расплывчатым натюрмортом следуют кадры со Шпайком. Сначала он быстро касается сверху какого-то предмета в прямоугольнике, который выхвачен камерой. Видны только его голая рука и часть груди в желтовато мерцающей, по-видимому белой сетчатой майке. Затем камера устремляет свой глаз вверх и захватывает Шпайка на кушетке. Бельгийцу — к тому времени, вероятно, уже изрядно набравшемуся — удалось секунды за три снять туловище Шпайка почти целиком. Видны голые колени, темные волосатые бедра и осевший в пружинистую мякоть кушетки корпус в трусах и той же сетчатой майке. Экипировка эта кажется неподобающе тесной, будто была куплена человеком менее массивного телосложения, будто за то короткое время, что Шпайк проживал в городе, он успел располнеть до обрюзглости.

Центральное ведомство получило видеофильм с месяц тому назад, в рамках международного обмена информацией. Это был единственный документ, дававший руководству наглядное представление о жизни Шпайка в городе. Запинаясь и часто переводя дыхание, Куль говорил о том, как лицо Шпайка всего лишь за несколько недель изменилось в худшую сторону. И даже позволил себе заметить, что Шпайка едва ли можно теперь узнать. При нашем непредвзятом отношении ко всему согласиться с таким утверждением мы, разумеется, не могли. В видеозаписи Шпайк действительно выглядел постаревшим и странно распухшим. Однако европейцы и североамериканцы в большинстве случаев, как нам было известно, с трудом привыкают к климату города, и поэтому мы исходили из того, что Шпайк, не уставая приспосабливаться к местным условиям, уже вновь обрел сходство с тем Шпайком, какого мы знали по более ранним фотографиям. Именно таким мы и повстречаем его тут.

Первый час в отеле мы провели, расхаживая босиком в самых разных направлениях по тяжелым коврам нашего люкса. С той поры, когда Шпайк проживал в «Эсперанце», в номере, насколько можно было судить при беглом осмотре, мало что изменилось. Телевизор поменяли на более современную модель, а в комнатном баре удвоилось количество крепких напитков. От твоего острого глаза не укрылись два стареньких микрофона. Один был чешского, другой израильского производства, установил их дилетант, и они давно обросли маслянистой пылью с дохлыми мухами. Устройство для прослушивания разговоров, обнаруженное Шпайком в спальне, из стены вырвали. И даже не попытались замести следы. Гостиница «Эсперанца», в которой со дня ее открытия предпочитают останавливаться западноевропейцы и американцы, почти назойливо пахла такими, как мы, пахла той потной деловитостью, что так характерна для представителей нашей расы, когда они объявляются в чужих краях. Ты в общем-то с пониманием отнесся к тому, что Шпайк подыскал себе другое пристанище. Однако его решение покинуть «Эсперанцу» и обосноваться в частном секторе, держа адрес в тайне от Центра, несомненно было первым серьезным промахом этого человека по служебной линии.

Вдоволь насладившись сначала удивительно горячим, а затем почти ледяным, отлично восстанавливающим силы душем, наши мокрые тела заползли в постель. Вся спальня, включая потолок, была оклеена темнокрасными обоями с рисунком из роз. Мы задернули гардины, и цветки величиной чуть ли не с ладонь, с множеством прильнувших друг к другу лепестков и колючими стеблями, начали приобретать в полумраке обманчиво-неподдельную объемность. Притронувшись к розам над изголовьем кровати, мы почувствовали, что тиснение — необычайно глубокое. Тугие, переплетающиеся растения рельефно изгибались, вырастая из бумажной основы, а отчасти блестящее, отчасти матовое покрытие усиливало иллюзию их материальности. Вдруг нам стало трудно перешептываться в постели на пидди-пидди. Вид обоев соблазнил нас вновь заговорить на родном языке. Ощущение было такое, будто вместе с розами в листы обоев было впечатано что-то родное, староевропейское, может быть, идея их аромата. И мы поболтали еще немножко с закрытыми глазами, а потом стали молча прислушиваться к приятно непонятному бормотанию и к то нарастающим, то затихающим шумам, проникавшим сквозь стены и окна в нашу обитель.

За ее пределами воцарялась полуденная жара, сухая, с восточным ветром, со столь горячим дыханием, что даже обычно приукрашивающие реальность путеводители называют его убийственным, в произведениях же разноязычной литературы края оно, напротив, всегда воспевалось как неиссякаемый источник вдохновения. Если верить поэтам, то восходящие потоки знойного воздуха способны склонить аборигенов к самому бурному проявлению любовных чувств. Нам же хотелось подремать, может быть даже поспать, а поисками Шпайка заняться ближе к вечеру — и посвятить им, если понадобится, всю ночь.

7. Отвага

Я=Шпайк предупрежден. До раннего утра страх заставлял меня изучать старые, полученные по пневмопочте сообщения, вновь и вновь прочитывать все послания прошлых лет. Как и в самом начале, как и в ту пору, когда приходили первые депеши, я=Шпайк искал какие-то зацепки, чтобы вычислить остающегося и по сей день анонимным отправителя. За стремлением разгадать не дающую мне покоя головоломку кроется в конце концов одно-единственное желание: пусть поступившее в мой адрес предупреждение утратит свой зловещий характер, когда мне удастся, путем какого-либо логического заключения, хотя бы приблизительно определить место, откуда исходят сообщения, — тогда мой осведомитель лишится ауры анонимности.

Полуденный зной окончательно обессмыслил мои отчаянные попытки напасть на его след, и я=Шпайк дрожащими руками бросаю бритвенные принадлежности в грязную пластиковую сумочку. Годами, со дня моего вселения в домик, она висела на крючке возле туалетного зеркала. Пыль и волоски свалялись на рифленом пластике в мохнатые шарики. Я=Шпайк совсем забыл и о существовании сумочки, и об особой уродливости ее цветастого узора. Унылая череда дневных сновидений, однообразное течение жизни в чужом городе не позволяли думать, что она когда-нибудь еще раз пригодится мне для транспортировки бритвенных принадлежностей и мыла.

За стеной в жилой комнате по приставной лестнице спускается Лизхен. Перекладины поскрипывают тихо: она ступает на них с осторожностью. Ноги Лизхен — в ортопедических башмаках с подошвами на гвоздях. Она не торопится сойти вниз. Еще ни разу, по крайней мере на моих глазах, она не споткнулась и тем более не упала, хотя освоила прямую походку с большим опозданием. Лизхен спускается с чердака. В городе принято держать кур на крышах. Эти птицы малорослой, с крайне бедным оперением породы, вызывающие у людей с Запада брезгливость, уничтожают вредных насекомых. Согласно старинному, не поколебленному ни одной религией поверью, своим присутствием они способствуют повышению благосостояния жильцов. Поэтому в большинстве домов, в том числе и в построенных сравнительно недавно, над последним этажом имеются невысокие чердаки, передвигаться по которым можно только ползком. Куры устраиваются там на ночь, а также с наступлением полуденной жары. Во время моего вселения в домик чердак в нем пустовал. Лишь изредка туда забредала какая-нибудь крыса — из тех, что устремляются ночью с реки в расположенный выше город. В такие моменты сквозь щели между досками потолка на мою кровать, телевизор и плетеное кресло перед ним просыпалось немного куриного помета.

Когда Лизхен присоединилась ко мне, вопрос, где ей жить, решился сам собой. Я=Шпайк собственноручно сколотил лестницу, ударами молотка вскрыл люк, крышку которого заклинило засохшим пометом, после чего мы с Лизхен произвели на чердаке уборку. Самые верхние слои куриного помета частью смели в кучки веником, частью без особого труда соскребли, окаменевшие же за долгие годы отложения пришлось скалывать отвертками. Лишь усердно потрудившись несколько дней кряду, мы смогли обнажить кедровые доски настила целиком. У хозяев соседних лавчонок Лизхен купила то, без чего нельзя обойтись, обитая на чердаке: толстую пеньковую циновку, чтобы спать, и двухфитильную керосинку, чтобы готовить традиционную еду из пшена и риса. Ее маленький телевизор подключен к моей спутниковой антенне. Поселившись под крышей, Лизхен наверняка обзавелась еще какой-то домашней утварью; а я=Шпайк после той грандиозной уборки больше не протискивал свое тело наверх сквозь тесный люк и поэтому не могу сказать, как Лизхен продолжала благоустраивать свой приют и какой вид в конце концов она ему придала.

Спустившись с чердака, Лизхен сразу же села перед моим телевизором. Ее тонкое, пожалуй, не по возрасту легкое тельце находится в вопиющем противоречии с размерами кресла. Только ортопедические башмаки ошеломляют гармонией с его громоздкостью и неуклюжестью. Кресло к телевизору — подарок Фредди, преподнесенный мне в день рождения. Скорее походящее на трон, оно было изготовлено по заказу офицера Иноземной державы для его импозантной, размашистой задницы — из переплетенных традиционным способом прутьев ивы и стеблей камыша. Спинка и подлокотники инкрустированы кусочками рога, раковинами и лакированной костью. Подушка на сиденье обтянута мягкой, слегка шероховатой козьей кожей. Когда мы смотрим телевизор вдвоем, Лизхен умещается рядом со мной в этом барском кресле без проблем, она может водрузить на подушку даже свои громадные башмаки — и тогда мы не соприкасаемся друг с другом.

Лизхен спустилась из своей клетушки под крышей, чтобы посмотреть вместе со мной German Fun [2]. Это ежедневная передача на International Joy Channel [3], с 11.00 до 11.25 утра. По идее я должен был бы отслеживать German Fun изо дня в день — такова моя первая служебная обязанность. Но поскольку каждое послание Центра дважды повторяется, уходя в эфир три дня подряд, достаточно того, чтобы полька, на мелодию которой переложен наш национальный гимн и которой начинается German Fun, звучала в моих комнатах только каждое второе утро. Иногда, как это было, например, вчера и позавчера, я=Шпайк пропускаю даже две передачи, провожу в бане у Фредди не только ночь, но и утренние часы или еду оттуда, взяв такси, в Naked Truth Club[4] на бульваре Свободы Слова.

Так небрежно обращаться с требованием быть в постоянной готовности к контактам по служебной линии мне позволяют привычки Лизхен, связанные с телевидением. Лизхен не пропускает ни одной передачи German Fun. От ведущего Хайнца она просто без ума. С самым серьезным видом ловит глазами каждую его гримасу, каждую ужимку. Хайнц — австралиец с немецкими корнями в третьем поколении. Его немецкий почти непонятен зрителям, сидящим перед телевизором на нашей исконной родине. Для тех же, кто давно живет на чужбине, слушать человека с жуткой кашей во рту — истинное наслаждение. Я=Шпайк не раз видел, как мои соотечественники, матерые торговцы мыслимым и самым немыслимым товаром, смеялись до слез, когда Хайнц рассказывал очередной скучнейший анекдот. В течение примерно получаса Хайнц забавляет публику, потчуя ее смесью из скетчей, рекламных сюжетиков и популярных мелодий. На нем широкие черные вельветовые штаны с подтяжками и нагрудником из красной кожи, и всякий раз, когда он прикладывает указательный и средний пальцы левой руки к золоченым пуговицам этого нагрудника, для меня в следующей рекламной заставке поступает сообщение Центрального ведомства. Лизхен тоже знает об этом и подает мне сигнал, если пальцы Хайнца прикоснулись к нагруднику. В принципе она могла бы записывать на кассету тексты таких рекламных роликов, а значит, и отправленные мне сообщения, но я=Шпайк все еще остерегаюсь поручить ей это. За долгое время проживания под одной крышей между мною и девочкой установилась вполне устраивающая меня дистанция, к тому же делиться с посторонними людьми самыми секретными деталями своей работы вообще неразумно.

Запись и расшифровка сообщения производятся одним и тем же прибором. Дешифратор подключен к телевизору с передней стороны. По виду он всего лишь отживший свой век плеер, однако под его изрядно поцарапанным пластиком скрыты относительно новые модули, скомбинированные друг с другом. Во времена, когда на работу в городах Востока отправлялись агенты моего типа, умельцам в Центральном ведомстве еще многое дозволялось. То была золотая осень искусников и виртуозов. Куль объяснял тонкости устройства прибора чуть ли не с восторгом педанта, и мне работа с дешифратором по сей день доставляет немалое удовольствие. Вслушиваясь в текст рекламного ролика, звучащий с телеэкрана, я=Шпайк ни разу не смог выделить то, что предназначалось только мне. Дешифратор записывает текст всего ролика и расшифровывает отрезок с секретной информацией одновременно с записью. Звучание оригинала, теперь уже в качестве копии на кассете, обрывается сочным чмоканьем, и истонченный электроникой голос сообщает, чего ожидает от меня Центр. Это слова Куля в цифровой обработке. Хотя регистр до смешного высок и все звучит как-то технически гнусаво, последние рудименты естественной интонации выдают Куля со всем своеобразием его речи.

Лизхен достает из-под кресельной подушки пульт дистанционного управления и включает телевизор. Мы чуть было не прозевали увертюру. Гимн заходится последними задорными тактами и заканчивается шипящим тушем литавр. Появляется Хайнц. Как всегда в начале передачи, камера показывает его снизу и наискось. Он виден на экране от нижнего края нагрудника до середины лба. В кадре никогда не бывает ступней Хайнца, колени можно узреть редко, собственно, только тогда, когда в подкрепление какой-нибудь особо смачной шутки он бьет себя ручищами по ляжкам. Лишь по мере того как передача близится к апогею, камера поднимается дальше вверх, являя зрителям лютиковую желтизну его густых, зачесанных на левый пробор волос. Лизхен понимает, что говорит Хайнц, это давно вне всякого сомнения. И меня она понимает, независимо от того, обращаюсь ли я к ней, что случается редко, или бормочу себе что-нибудь под нос, непроизвольно переходя на родной язык. Никогда я=Шпайк не пытался научить чужого, порожденного этим городом ребенка моему кондовому немецкому. То немногое, о чем надо было договориться в первые дни нашего сосуществования, формулировалось мною на привычном пидди-пидди. И поведение Лизхен показывало, что язык, которым каждодневно пользуются жители города, она легко понимала и в моей артикуляции. То, что Лизхен почти не удостаивала меня ответами и редко о чем-нибудь спрашивала, было мне, в общем, на руку, и я=Шпайк никогда не задавался целью разгадать причины ее молчаливости.

Девочку мне навязал город. Безымянным ребенком она стала попадаться мне на глаза уже вскоре после моего переезда в квартал тряпковаров. По нашей улочке регулярно, раза два в месяц, проезжал старьевщик. Он сидел за рулем тяжелого русского военного мотоцикла, переделанного в трехколесную повозку, на днище которой в большой проволочкой корзине были навалены железки, бутылки, бумага, старые носильные и прочие еще годные вещи. Старик был сейшенцем, о чем, во всяком случае, свидетельствовала похожая на феску и неизменно прикрывавшая его голову шапка из кошачьего меха — единственная еще не исчезнувшая деталь традиционной одежды сейшенских пастухов, которой упорно украшают себя живущие в городе мужчины этой национальности. Старьевщик почти не покидал седла принадлежавшего ему транспортного средства. Жители окрестных домов выходили на улицу и бросали отходы своего житья-бытья в проволочную корзину. А потом старались выторговать себе небольшое вознаграждение. Я=Шпайк тогда еще был любопытным пришельцем, и мое внимание привлекала худенькая девчушка, усердно трудившаяся в корзине. Хватаясь пальцами рук и ног за железные прутья, она с ловкостью обезьяны взбиралась по ним вверх, соскальзывала вниз и сортировала вещи по какой-то системе, выкладывая из них аккуратные стопки и кучки.

Переселение Лизхен из железной клетки на чердак, произошедшее через несколько месяцев после того, как я=Шпайк впервые увидел девочку, и обретение ею имени — это не моя заслуга, как и не моя вина. Старьевщик, можно сказать, сделал меня своим преемником. Прямо перед дверью моего домика он выпал бездыханным из седла своей мотоповозки. Свалился мне чуть ли не под ноги: я=Шпайк тогда в первый раз подошел к корзине, чтобы бросить в нее несколько бутылок из-под зулейки. У старьевщика, вероятно, началось внутреннее кровотечение, произошло прободение желудка, иначе изо рта не вылилось бы на мостовую необыкновенно большое количество темной крови. Шапка из кошачьего меха сползла с головы, обнажив голый череп, обтянутый задубелой кожей с толстыми синими прожилками вен. Оторвав от него взгляд, я=Шпайк увидел, что вокруг новоявленного инородца в моем лице, умершего старца, мотоцикла с тихо стучащим двигателем и девочки в клетке собрались жители соседних домов. Выражение их глаз недвусмысленно говорило о том, что моя свобода действий сузилась до одного-единственного поступка. Но я=Шпайк не знал, что же мне надо делать, и неизбежно навлек бы на себя гнев соседей, если бы решение за меня не принял Суккум. Владелец кондитерской, у которого я каждый день, не слыша слов приветствия и читая на его лице только враждебность, покупал обильно сдобренный орехами и изюмом белый хлеб, взял и кинул мне ребенка. Мои руки не успели бы подхватить девочку, но ее тонкие конечности сами цепко обвились вокруг моего туловища, а несколько кулаков, с силой ударивших меня по спине, не дали мне, пошатнувшемуся и отпрянувшему назад, грохнуться на мостовую и расшибить затылок. После этого мои соседи обратились к имуществу покойника, заново рассортировали весь товар и затолкали его в пластиковые мешки. Даже мотоцикл разобрали на главные узлы и унесли куда-то. Лишь потом пекарь и один из его подручных завернули труп сейшенца в пластиковый тент, положили к голове шапку из кошачьего меха и отволокли тяжелый продолговатый сверток в ближайший укромный двор.

Передача German Fun закончилась. Хайнц не прикладывал пальцев к нагруднику. Центру нечего мне сообщить — в отличие от человека, приславшего депешу по пневмопочте. Только от него, анонима, я=Шпайк узнал, что должен позаботиться о безопасности моего бренного тела. Только ему я обязан сообщением, что сменщик может занять мое место лишь тогда, когда избавит город от моего запаха. Лизхен долго смотрит на пластиковую сумочку, которую все еще сжимают мои руки. Наконец берет ее у меня с колен и начинает рассматривать со всех сторон. Цветочный узор на замызганной сумочке, похоже, ей нравится. Как называется эта вещь, спрашивает она одним взглядом. Голосом, охрипшим в безмолвии последних часов, мне все же удается выдавить из себя точное название. Я=Шпайк уверен, что во времена моей молодости такую сумочку называли Kulturbeutel, сумочкой для туалетных принадлежностей, и предполагаю, что и сегодня на моей родине ее называют так же — во всех случаях, когда сей предмет приходится называть. Лизхен повторяет слово, повторяет беззвучно, лишь очень выразительно шевеля губами — так она делает всегда, когда хочет запомнить новое слово. Потом неожиданно вытряхивает содержимое сумочки, мои с час назад упрятанные в нее бритвенные принадлежности, на подушку телевизионного кресла, в котором мы продолжаем сидеть на некотором удалении друг от друга, разглядывает с мрачной миной бритву, помазок, обмылок, флакон с лосьоном — и вдруг резким движением руки сметает все на пол. Затем соскакивает с кресла и явно намеренно наступает каблуком левого ортопедического башмака на флакон с лосьоном. Помещение тут же наполняется запахом, избыточность и тяжелая неестественность которого в обычных условиях мною уже не воспринимаются. Толстые, с гвоздями подошвы топчут осколки и столь же беспощадно расправляются с бритвой и помазком. Грязную сумочку она бросает мне в лицо. И обзывает меня одним-единственным словом. Бранным словом, которое давно не доходило до моего слуха — вероятно, потому, что ни у весельчака Хайнца с его худосочным немецким, ни в плоских сюжетиках передачи German Fun, ни в моих нелепых, заунывных разговорах с самим собой никогда не появлялась возможность употребить это злое, обидное слово.

8. Привязанность

Я=Шпайк в пути. Лизхен отправила меня на крышу. Тут, наверху, меня никто не видит. Раскаленной солнцем кровли не коснутся в полдень ни загрубелые подушечки кошачьих лап, ни жесткие птичьи когти. Даже дранка такая горячая, что я=Шпайк, передвигаясь по скату крыши, отваживаюсь притронуться к ней кончиками пальцев лишь на долю секунды. Скользни рука по тонкой каменной плитке, вырубленной из розового сланца Северного нагорья, она тут же получит ожог — и пострадает еще сильнее, если схватится за свинцовый лист, отдельные неправильной формы куски которого искусно, внахлест пригнаны друг к другу и покрывают дома из голубой глины.

Нестерпимо жарко было уже у Лизхен. Я=Шпайк совсем забыл, что чердак имеет чертовски скверную теплоизоляцию. В апартаментах девчушки пот струился у меня из пор, обретая странную, чуть ли не сиропную консистенцию. Похожая на деготь масса, которой дранка проконопачена изнутри, пузырилась; пахло минеральными солями и эфиром. Удивительно, что совершенно иссохший материал все еще может источать такой запах. Как только мы вскарабкались наверх, Лизхен тут же уселась перед своим что-то лепечущим телевизором, дав мне возможность осмотреться. Я=Шпайк ползал по ее обиталищу на четвереньках, оглядывая все места, до которых доходил свет экрана. Кирпичная перегородка дома, начинаясь в подвале и проходя через оба этажа, заканчивается у моего потолка. Крыша из дранки опирается на наружные стены и множество коротких деревянных стоек, рассекающих чердак подобно рядам колонн. Возле одной из них я=Шпайк обнаружил туалет девочки. Никогда прежде мне не приходило в голову задаться вопросом, как живущий под крышей ребенок отправляет естественные потребности. Жестяное ведерко привязано шпагатом к стойке — не опрокинется, даже если случайно заденешь его. В пластиковом мешке — опилки; их назначение — вбирать в себя влагу и запах. Туалетная бумага, сквозь рулончик которой пропущен плетеный шнур, подвешена на стойке; может быть, потому, что внизу, у меня, это сделано точно так же.

Продвинувшись вперед по старой деревянной крыше, которая при каждом моем шаге стонала как живая, я=Шпайк вижу отрезок улицы, вернее устье переулка, ведущего к рынку, где торгуют видеоаппаратурой. Полпути, значит, пройдено. Тремя связными немецкими фразами Лизхен заставила меня отправиться по крышам к Аксому. Отныне я=Шпайк должен смириться с тем, что она не только понимает немецкую речь, но и сама говорит по-немецки. У меня никогда не возникало сомнений в том, что говорить свободно ей мешает вовсе не органический дефект. Оказываясь вместе со мной вне стен нашего дома— на овощном рынке квартала, на видеобазаре или в мастерской у Аксома, — она говорила на крайне экономном, отрывисто лающем пидди-пидди. Дома у нее с губ подолгу не сходило и полслова. Только иногда по утрам, ближе к полудню, когда по прошествии нескольких часов мой сон становился более легким, я слышал сквозь открытый люк звуки, похожие на бормотание и жужжание, — такие низкие и со столь сильным резонансом, что, казалось, они никак не могли исходить из грудной клетки худенькой девочки.

Уже виден дом Аксома, узкое строение из серого кирпича. Остается пересечь четыре крыши, все с наклоном к улице. Аксом — наш сапожник, с того момента, как из толпы мне кинули Лизхен. Когда мы первый раз пришли к нему в мастерскую — Лизхен висела у меня на спине подобно обезьянке, — я=Шпайк принял Аксома за грека. Может быть, потому, что здесь много мелких ремесленников греческого происхождения. Но Аксом опроверг мое предположение, сказав, что корни его семейства — в одном из тех воинственных горских племен, которые некогда наносили удар за ударом по торговым связям города с внешним миром. Конец разбою на большой дороге положила Иноземная держава, когда, будучи в зените своего могущества, подвергла горные селения воздушным налетам с применением осколочных бомб и отравляющих газов. Часть тех жителей, что остались в живых, — пав духом или, наоборот, решив отныне оказывать сопротивление исключительно коварными акциями, — потянулись в город, чтобы осесть там в качестве поденщиков, уборщиков мусора, портных по переделке платья, сапожников по мелкому ремонту.

Аксом — хороший сапожник. Доктор Зиналли, по совету которого мы пошли к Аксому, пообещал скорее слишком мало, нежели слишком много. У ортопедических башмаков, а таких Аксом сшил для Лизхен уже десятка полтора, безобразный вид и какая-то странная, неправильная форма. Ни одна пара не похожа на другую. Ни один левый башмак не выглядит так, как правый, а в крашенную черным цветом кожу всегда вработана какая-нибудь причудливая деталь: полоска свалявшегося меха на подъеме, кружочек резины в подошве, кусочек старого твердого дерева в заднике. На моем лице читались, наверное, недоверие и неуверенность, когда Аксом начал неторопливо примерять самую первую пару. Подъем и пальцы на обеих ногах девочки были искривлены по-разному, но они не срослись и не были покалечены. Они привыкли скрючиваться вследствие их длительного противоестественного использования — лазания по клетке. Кожа ороговела не только на подошвах, а пальцы проявляли ужасающую подвижность, смыкаясь друг над другом или друг под другом всякий раз по-новому. Аксому понадобилось более часа, чтобы погрузить ноги Лизхен в первую пару башмаков и справиться со сложной шнуровкой, то натягивая ее, то ослабляя, то стягивая вновь. Лизхен ничем не показала, испытывала ли она при столь длительной процедуре боль. Аксом же стонал и ругался последними словами. Поставив перед собой разной высоты табуретки о трех ножках, он устраивался на них в самых странных позах по отношению к ногам и башмакам девочки. Чтобы протягивать шнурки вверх, ему часто не хватало рук. Тогда он наступал шлепанцем на одну из натянутых кожаных тесемок или дергал шнурки зубами, в то время как его толстые пальцы сжимали и мяли кожу. С тех пор процедура надевания башмаков упростилась, однако Лизхен все еще не может сменить ортопедические башмаки сама, она все еще носит каждую пару и днем и ночью, пока не потребуется больший размер.

Работа Аксома стоит дорого. Пожалуй, даже безумно дорого, ибо с самого начала он потребовал, чтобы половина вознаграждения выплачивалась в твердой валюте. Кроме того, по совету доктора Зиналли мы поддерживаем в нем хорошее настроение скромными подарками, главным образом специфическими порнофильмами индийского производства; Лизхен покупает их на видеобазаре задешево, наборами по двенадцать штук в каждом. Охотно принимает наш сапожник и деликатесные консервы, только они должны быть завезенными издалека: Аксом любит заграничные этикетки с непонятными ему надписями. Когда мы однажды забыли принести такой презент, он отослал нас назад под явно надуманным предлогом, и Лизхен пришлось еще долго ждать новых башмаков, а были они длиннее старых на каких-нибудь три миллиметра.

Чтобы попасть на крышу аксомовского жилища, я=Шпайк должен перепрыгнуть через узенький проулок — не шире человеческого плеча. Мне удается это сделать, не опираясь при приземлении на руки. Крыша у Аксома застелена свинцом. Мои штиблеты с синтетическими подошвами отрываются от раскаленного металла с отвратительным чавканьем. Люком служит старая автомобильная дверь. Сквозь оконце в ней я=Шпайк окидываю взглядом мастерскую Аксома. Сапожник изготавливает не только обувь, но и седельную сбрую, пистолетные кобуры и короткие декоративные плетки; многие здешние парни носят их, заткнув за пояс или накинув на запястье ременную петлю. Помимо того Аксом нелегально приторговывает бывшим в употреблении ручным огнестрельным оружием. Его товар разложен на полке рядом с входной дверью. Когда Лизхен примеряла новую пару башмаков, в мастерскую нередко заходил какой-нибудь потенциальный покупатель и, слегка кивнув нам, тут же оборачивался к этой полке. В доброй дюжине коробок из-под обуви хранился скромный набор пистолетов, завернутых в шелковую бумагу и чистые тряпки, — большей частью восточноевропейского или итальянского производства. Единственным оружейно-техническим раритетом — при последнем знакомстве с аксомовским арсеналом — мне показался действительно старый, но очень обихоженный английский револьвер.

Ради этого огнестрельного оружия Лизхен и отправила меня в дорогу. На чистейшем немецком наказала обзавестись у Аксома стволом. Я=Шпайк сам виноват, что несовершеннолетняя девочка разговаривает теперь со мной в таком тоне. Ошибку, повлекшую за собой все будущие перипетии, я=Шпайк совершил давно, на второй или третий день после того, как на руки мне бросили это дитя. Мы начали освобождать чердак от куриного помета, но по-настоящему изнурительной и нудной работа стала тогда, когда мы дошли до старых, твердых как камень слоев. Я=Шпайк взял с собой на чердак термос с зулейкой-колой. Напиток очень недолго поддерживал поначалу вспыхнувший во мне энтузиазм. Вскоре тело мое уже полулежало-полусидело, прислонившись к стойке стропил, а холодная бурда перетекала в меня, всасываемая маленькими глотками через соломинку. От пыли, в которую превращался помет, в глазах немилосердно щипало, и тем не менее они видели, как девочка, доставшаяся мне после внезапной смерти старьевщика, без устали огромной, не по ее рукам, отверткой скалывает кусок за куском. Я наблюдал, как скрючивались побелевшие от пыли подошвы, когда отвертка становилась рычагом, и раза два-три из меня — тупоумным комментарием к тому, на что я=Шпайк таращил глаза, — вырвались слова: «Какая прилежная Лизхен». Это было всего лишь бормотанье, не громче тех звуков, что возникали при потягивании зулейки с колой через соломинку. Однако девочка прервала работу и обернулась. Ее напудренное птичьим пометом лицо показалось мне в своей верхней трети таким неимоверно широким, таким прямолинейно треугольным и равномерно белым, что только тупое повторение короткой фразы позволяло воспринимать его более или менее спокойно. И потому из моего горла, вызывая такое ощущение, что все там страшно пересохло, раз за разом как-то по-козьи выблеивалось нелепое своей немецкостью имя. Пока оно не начало сливаться с чужим лицом.

9. Любознательность

К послеполуденному чаю на помпезной, обрешеченной изящными деревянными столбиками террасе «Эсперанцы» в знак приветствия со стороны дирекции гостиницы нам подали в серебряном графине охлажденную льдом зулейку. Еще не сделав первого глотка, ты понял, что этот напиток придется нам по вкусу. Но — как, наверное, и полагается врачам, находящимся в командировке, тем более посланцам всемирной благотворительной организации — мы лишь осторожно пригубили содержимое бокалов, изобразив затем на лицах двойственность ощущений.

Закончив комментировать видеоленту, Куль дал нам взглянуть на фотографию, которая казалась ему сомнительной. Ее, по словам нашего инструктора, сделал один итальянский папарацци, увлекавшийся съемками в бывшем квартале эгихейцев и в квартале увеселительных заведений неподалеку от Гото. Отлично зная, сколь заманчив и привлекателен декаданс, итальянец искал близости с осевшими в городе иностранцами. На фотографии будто бы виден Шпайк, и потому, сказал Куль, несмотря на свои сомнения, он не имеет права утаить ее от нас. В нижней части снимка на переднем плане мы смогли различить обнаженную руку и стройный, в меру мускулистый член. Рука, скорее всего, принадлежала подростку. Кончиками большого и указательного пальцев она держала пустую стеклянную розетку. На заднем плане виднелась вторая мужская фигура, с нерезкими очертаниями, хотя голова и торс занимали большую часть снимка. Левым виском человек прислонился к пестро разукрашенной колонне. Кроме белого полотенца вокруг бедер на нем ничего не было. Лицо выглядело размякшим, сонным. Правый глаз закрыт, левый полуоткрыт и смотрит в камеру как-то странно — тупо и в то же время пристально. Куль не захотел, чтобы мы взяли снимок с собой. Нет никакой уверенности, что на нем действительно запечатлен Шпайк, сказал он. Служба научила принимать в расчет варианты с наихудшим исходом, но то, что Шпайк мог так измениться, — из разряда фантастических предположений. Мы согласились с Кулем. Нам было известно, что непривычный климат побуждает многих иностранцев к чрезмерному потреблению зулейки и различных лекарств; взаимодействие того и другого быстро приводит к разбуханию тела. Однако лицо на фотографии было абсолютно лишено характерных черт, отсутствовали и следы мимики, которая отличала бы только это лицо. В нем было что-то монгольское, даже лунообразное, и ни одна деталь на этой желтоватой округлости не напоминала того Шпайка, с которым вчера нас познакомил видеофильм.

Мы заказали еще по стакану чаю и попросили принести меню. В годы, когда Шпайк начинал свою деятельность, когда он еще проживал в «Эсперанце», отель с его верандой, огромным баром в подвале и комнатами, нашпигованными прослушивающими устройствами, был большой биржей новостей, своего рода информационным ущельем города — и, таким образом, всего региона. Здесь скапливалось все, что только можно узнать и разведать, — беседы, возгласы, намеки, шутки; все подвергалось обработке старинными и новыми приемами, приобретая такое значение, что донесения, уходившие отсюда на север и на юг, на запад и на восток, свидетельствовали о фантастической мощи этого источника. Тебе показалось, что здесь не произошло серьезных изменений. Люди за столиками разговаривали со словоохотливостью попугая. Большие вращающиеся двери вестибюля не останавливались ни на секунду. На террасу посетители заходили и с улицы. Молодые люди, одетые с нарочитой элегантностью — из местных, — фланировали между столиками, бесцеремонно разглядывая сидящих. Для того чтобы установить контакт, требовался, видимо, сущий пустяк. Но что-то в нашей мимике отпугивало бродивших по террасе. Ты предложил не улыбаться вообще. И мы постарались выглядеть честными, порядочными австрийцами, которые, служа в международной организации, сделались угрюмыми нелюдимами. Вскоре у нашего столика остановился сперва один, а затем и второй молодой человек. Первый спросил, не заинтересуют ли нас археологические находки — маленькие, с легкостью провозимые через таможню глиняные фигурки скифских богинь охоты и плодородия. Другой предложил нам девочек подросткового возраста из сельской местности, с почасовой оплатой услуг. Раз в три месяца, а завтра именно такой день, он получает свежий товар по зубчатой железной дороге из все еще трудно доступных долин Северного нагорья.

Лишь когда официант поставил на наш столик блюда с местными закусками, нашелся подходящий собеседник. Мы изумились, ибо никогда еще не видели столь истощенного и в то же время столь высокорослого мужчину. Полотняный пиджак сиреневого цвета так плотно облегал его туловище, как будто портной снял мерку с каждого ребра и даже счел нужным подчеркнуть выступающие кости изысканно выполненной дополнительной стежкой. Сухопарый великан представился, произнеся многосложное местное имя, и уже следующей фразой извинился за то, что оно с трудом поддается пониманию. Его пидди-пидди был мягким и неспешным. Вот так, сказал ты потом, звучал бы среднеевропейский вариант этого языка, если он когда-нибудь возникнет. Мы обратились к нашему первому знакомцу, как он сам предложил, назвав его Фредди, и попросили сесть за наш столик. Он не стал спрашивать, откуда и зачем мы приехали, а мы оставили при себе наше мнение о своеобразном тембре его пидди-пидди. Так совершенно непринужденно между нами завязался занимательный разговор — речь сначала пошла, конечно, о климате города и о его разрушительном влиянии на здоровье живущих тут иностранцев.

В пару к сиреневому пиджаку на Фредди была элегантная светлая юбка из вискозы, переливавшейся, подобно перламутру, в спектре между розовым и бежевым. Фредди растянул искусно заглаженные складки, показал, сколь широка его расклешенная юбка, и посоветовал нам обзавестись одеждой такого же свободного покроя. Оттягивая твои штанины, он объяснил, что модные ныне узкие брюки оставляют слишком мало воздуха вокруг крепких бедер, и шутливо, но в то же время настойчиво предостерег от возможных неприятных последствий для органов в нижней части живота. Каждому иноземцу рекомендуется сверх того регулярно посещать традиционную для здешних краев баню. Легендарная жизненная сила местных мужчин не в последнюю очередь объясняется тем, что каждую вторую или третью ночь они проводят в бане, где можно вволю попариться, — обычай, почти не претерпевший изменений, в отличие от многих других. К сожалению, иностранцам нет доступа в традиционные бани, а клубные сауны в квартале развлечений — это в лучшем случае пародия на старые бани; нахождение там, кстати сказать, связано с большим риском для здоровья. В саморекламе Фредди не нуждается, и все же из добрых чувств он советует таким симпатичным путешественникам, как мы, посетить его собственное заведение. Предложить образованным, с хорошими манерами иностранцам что-то более солидное, чем баня Фредди, просто невозможно. Его баня, как и он сам in persona [5], — попытка навести мостик между культурами, а что может быть важнее при нынешней напряженности в международных отношениях?

Мы согласились с Фредди и заверили его, что, несмотря на молодость, дорожим своим здоровьем. И потому не позже чем завтра — а быть может, еще сегодня — пожалуем к нему в гости. Затем мы перевели разговор на «Эсперанцу», и тут Фредди показал себя человеком знающим, готовым поделиться имеющейся у него информацией. По его словам, у этого отеля со славными традициями от прежнего блеска осталось немного. С грустью вспоминает он дни, когда жизнь тут кипела. Еще лет пять назад он — вот на этой террасе — был свидетелем того, как радикально настроенные приверженцы Гахиса, догола раздев одного швейцарца, уважаемого торговца оружием, заставили его встать на столик и рассказывать на всех языках, которыми он владел — а владел он шестью языками! — о своих сделках. Уйти триумфаторами гахистам не дал, к изумлению всех присутствующих, тогдашний ливанский нештатный консул, сейшенец, занимавшийся импортом строительных машин. Этот маленький лысый мужчина, влюбленный как в коммерцию, так и в дипломатию, с огромным револьвером в руке стремительно вбежал на террасу и потребовал на чистейшем французском, чтобы швейцарцу вернули его вещи. Потом горожане долго упражнялись в остроумии, гадая, в каком месте под одеждой отважный консул спрятал оружие таких размеров. Он сделал три оглушительных выстрела в воздух и дал гахистам пять секунд, чтобы они образумились. Один из них уже держал на изготовку израильский автомат. Держал, сам прячась за спиной другого гахиста, облаченного во все белое. Короткоствольное оружие с большим полем поражения устроило бы среди гостей и заполонивших террасу зевак кровавую бойню — но к счастью всех присутствующих, в том числе и консула, на месте происшествия вдруг появилась управляющая отелем «Эсперанца». Мадам Харури — Фредди прервал свой рассказ и поднял в честь дамы бокал, — необычайно отважная и тогда еще сильная, мускулистая женщина, обхватила коротышку гахиста сзади, оторвала от пола и так крепко прижала его сжимавшую автомат руку к низу живота, что если бы он и мог начать стрельбу, то только по своим лакированным туфлям.

Фредди показал чуть согнутым пальцем на крышу отеля. «Эсперанца» построена в пышном стиле, характерном для бывшей Иноземной державы. Все элементы здешнего зодчества, уходящего корнями в глубь веков, — орнаменты, витые колонны, балконы, эркеры — были использованы здесь, в безудержно жадном стремлении к присвоению чужого наследия, только ради того, чтобы украсить громадный несуразный бетонный куб фасадом, создающим впечатление многообразия и глубины. Там, наверху, где в крышу из тонких каменных плиток врезаны остекленные балконы, по-прежнему живет мадам Харури. Но никто не видел ее в последние два года ни внизу, в отеле, ни в других публичных местах. Говорят, мадам давно возят в кресле-каталке, ее лицо искажено судорогами, типичными для болезни под названием мау. Слух этот ужаснул и озадачил не только обитателей «Эсперанцы». Ибо жертвами мау с ее отвратительными симптомами до сих пор, как показывала статистика, становились только пришельцы с Запада, а никто никогда не сомневался, что мадам Харури — уроженка здешних мест и, следовательно, должна иметь природный иммунитет против этого регионального вируса.

Фредди глубоко вздохнул. И впервые после того, как мы предложили ему угощаться, протянул руку к еде. Он зажал губами трубочку, скатанную из виноградного листа и начиненную ореховым муссом, наполовину засунул ее в рот, но не перекусил, а осторожно полизал и обсосал. Затем поднес, практически неповрежденную, к глазам, задумчиво оглядел и повторил процедуру еще два раза, а потом положил трубочку на край блюда с закусками — отдельно от других кушаний, словно намеревался съесть ее позднее.

10. Провидение

Я=Шпайк чуть было не столкнулся на виду у всех с тощим телом Фредди. Великан спускался по лестнице с веранды «Эсперанцы» на бульвар Свободы Слова. Его ноги-ходули легко шагнули через последнюю ступень. Юбку занесло далеко вперед потом Фредди свернул, и я=Шпайк, успев спрятать половину моего корпуса за киоском торговца журналами, на глаза ему не попался. За все годы Фредди встретился мне вне стен своей бани только один раз. И произошло это как нарочно у входа в приемную доктора Зиналли. Фредди шел из кабинета, меня же влекло туда, и по злокозненной воле случая мы оказались в одних дверях в качестве пациентов — более обнаженные, чем когда-либо в парной. На сей раз удалось-таки разминуться с ним, и это видится мне добрым знаком. Но сердце под рубашкой и кожей все еще бешено колотится, меня даже бросило в пот. Прислонившись плечом к киоску, я=Шпайк достаю баночку с пилюлями, и кончики моих пальцев захватывают из разнородной смеси сначала две, потом три и наконец четыре таблетки. Сквозь горло им придется пройти всухую, ибо баклажка, которую Лизхен перед моей вылазкой к Аксому наполнила зулейкой и, обвязав горлышко шнурком, повесила мне на грудь, пуста. Последний глоток я=Шпайк сделал у двери мастерской — перед тем как продолжить путь по улицам города.

От Аксома я=Шпайк ушел с пустыми руками. Желание обзавестись оружием самообороны было высказано мною на пидди-пидди, запинающимся голосом. Выслушав меня, Аксом, сидевший за какой-то работой, указал сапожным молотком на полку возле двери. Мои руки принялись открывать одну обувную коробку за другой, старательно прощупывали тонкую бумагу и мягкие тряпки, ничего не находили и тем не менее аккуратно закрывали каждую коробку, прежде чем взяться за следующую. Все это время Аксом стучал по подошве башмака, одетого на колодку, а когда я=Шпайк, напрягшись, стал заталкивать кончиками пальцев на самый верх последнюю коробку, такую же пустую, как и все остальные, вдруг разразился громоподобным смехом и резким, гортанным голосом бывшего горца выкрикнул слово, которым с наступлением темноты надсмотрщики закрывают рынки, где торгуют овощами и мелким рогатым скотом. Слово это означает «раскуплено» — в том смысле, что тот, кто хотел бы еще что-нибудь купить, опоздал.

Хотя задняя сторона киоска сплошь увешана журналами, продавец заметил мое присутствие. Он выходит из магазинчика и тычет мне в грудь стопкой заграничных газет. Я=Шпайк выбираю итальянскую спортивную. Вся в ярко-розовых тонах, зажатая у меня под мышкой, она должна облегчить мне восхождение на веранду «Эсперанцы». Когда-то, покинув люкс в южном эркере и таким образом впервые грубо нарушив правила поведения за рубежом, я=Шпайк удалил себя, накопленные здесь мною знания и стремление к их непрерывному пополнению от обмена информацией, происходящего в «Эсперанце». Даже веранда, у которой широкий, неконтролируемый вход со стороны бульвара и которая, подобно лотку золотоискателя, пропускает через свой край и только что прибывших в город, и давно осевших в нем иностранцев, ни разу с тех пор не явила меня чьим-либо пристальным взглядам.

До сих пор я=Шпайк избегал бывать в отеле и иных публичных местах не ради своей безопасности. Мне не грозили неприятности, от которых надо было бы уходить таким вот образом. Меня не пугает ни одна из трех внутренних спецслужб региона, не страшит даже пресловутый 9-й Особый отряд Народной милиции: под сомнительными предлогами эти блюстители порядка регулярно хватают пьяных иностранцев, чтобы затем подвергнуть их унизительным допросам с применением весьма специфических средств. У меня=Шпайка есть долгосрочная Голубая виза с печатями Национального Совета Освобождения и международных контрольных организаций. Это максимум того, чем может быть защищен иностранец. Запаянная в пластик голубая карточка висит на эластичном, не поддающемся разрыву — чисто мускульной силой — нейлоновом шнурке, охватывающем мои бедра. С таким пояском я=Шпайк без проблем пережил три личных обыска — первый еще здесь, в отеле, когда гахисты штурмом взяли веранду. Одному швейцарскому бизнесмену паспорт гражданина достославной страны и великолепное знание иностранных языков принесли тогда больше вреда, нежели пользы. В чем мать родила, с лицом, лоснящимся от холодного пота, стоял он на одном из столиков веранды. И лишь благодаря мадам Харури — моим глазам довелось видеть ее еще полной физических сил — ни с ним, ни с кем-либо из толпящихся вокруг не случилось большой беды; не исключено, что эта женщина спасла тогда и меня.

У Аксома, нашего сапожника, больше не было на полке ни одного ствола, и он объяснил мне, почему его запасы иссякли. Завтра — девятая годовщина гибели Великого Гахиса. Девять — магическое число в его духовном наследии, его Проповеди и Песнопения состоят из девяти частей и распространяются на стольких же видеокассетах, хотя уже появились ленты с такой продолжительностью показа и звучания, что все можно было бы переписать на одну. Каждый местный житель — даже сейшенец с распаренными под шапкой из кошачьего меха мозгами — способен понять, какие пророчества должны сбыться в девятую годовщину ухода Гахиса в мир иной. Даже мой, иностранца, скудный дар предвидения не обходится без догадок на сей счет, и это при том, что на Западе, по известной пословице, будущее вколачивают в головы детей ржавыми гвоздями. Поэтому он, Аксом, хочет доверительно сообщить мне, где сегодня еще можно достать огнестрельное оружие, ведь все местные уже успели им запастись.

Последовав совету Аксома, я=Шпайк стою теперь перед гостиницей. Сапожник назвал мне родственника, который тоже приторговывает ручным огнестрельным оружием. И употребил длинное диалектное слово, многочленность которого, похоже, отражала степень родства между ними. Когда же наконец прозвучало имя, у меня от удивления слегка отвисла челюсть. Другой торговец оружием оказался знакомым мне. Аксом посоветовал обратиться к старому Луи. И вот теперь, когда я=Шпайк, вооруженный только итальянской спортивной газеткой, поднимаюсь на веранду «Эсперанцы», мне совсем не трудно вспомнить этого официанта: лысого, сутулого, почти горбатого, склонившегося над позолоченным столиком на колесах в позе безграничной, чуть ли не агрессивной раболепности. Луи был шеф-кельнером на моем этаже. Командовал обслуживающим персоналом и горничными гостиничного коридора, в конце которого, в южном эркере, расположен номер люкс. Аксом рассказал, что Луи удалился на покой. Почти стершийся межпозвоночный диск сделал его нетрудоспособным, и за пол века службы в отеле этого человека вознаградили тем, что разрешили ему поселиться в одной из немногих предназначенных душ ветеранов каморок под крышей «Эсперанцы». Там, наверху, отделенный лишь толстой противопожарной стеной от фешенебельной квартиры мадам Харури, и обитает старый Луи, испытывая постоянные боли в спине и зарабатывая себе на хлеб и оплату электричества — по уговору с гостиницей — выполнением мелких случайных поручений.

Уперев одну ногу в верхнюю ступеньку лестницы, я=Шпайк обвожу глазами веранду. Взгляд мой, вызывая в коленях ностальгическую дрожь, останавливается на столике, за которым новоприбывший по имени Шпайк некогда и завтракал, и обедал, и ужинал. В данный момент за ним сидят два иностранца. Плечом к плечу, необычайно близко друг к другу, юноши, по виду из Западной или Центральной Европы, занимают позицию моего прежнего «я». Официант убирает с их столика серебряные блюда из-под закусок. Они почти пусты. Парни оставили на них только скатанную из виноградного листа трубочку. Уже одна наша прожорливость, приступы которой все еще случаются и со мною, давно осевшим здесь, вызывает у коренного населения презрение к нам. Что не по нутру твоей свинье, сожрет чужак, — гласит городская пословица. Какое-то смешанное с приязнью отвращение не дает моему взгляду оторваться от этих ребят. Один говорит что-то в ухо другому, касаясь губами ушной раковины. Сказанное должно, по-видимому, проникнуть в слуховой проход вместе с влагой дыхания. Затем кончик языка три раза подряд энергично вторгается в полость раковины. А ведь мне неизвестен европейский язык, который требует, чтобы для произнесения какого-нибудь звука язык выходил за защитное ограждение из зубов так далеко. Может быть, молодые люди говорят на пидди-пидди. Начиная осваивать его, мы, иностранцы, часто прибегаем к утрированной мимике. Рывок языком вперед, с немотивированным оскаливанием рта, я=Шпайк довольно часто наблюдал у тех, кто твердо решил овладеть местным наречием.

Оба они почувствовали на себе мой взгляд. И оба смотрят в мою сторону. На загорелых лицах сияет приветливая улыбка, в ней есть даже что-то родное, и я=Шпайк замедляю шаг. Продолжая улыбаться, парни поднимают руки так, что возникает странное ощущение, будто одна рука — зеркальное отражение другой. А их сдвоенное тело недвусмысленно приглашает меня присесть к ним — за когда-то мой столик.

11. Бодрость

Вконец опустившийся иностранец — судя по газете в руке, итальянец, — которого мы, помахав ему, пригласили подсесть к нашему столику, к сожалению, не был настроен составить нам компанию. Неряшливо одетый и к тому же дурно пахнущий, он сослался на то, что у него назначена встреча в баре гостиницы. Инородцы-старожилы его пошиба, показывающие своей внешностью, как низко они пали, не устояв перед искушениями этого города, считаются словоохотливыми и заслуживающими доверия информантами. Шпайк писал об этом в своих первых, еще реалистических донесениях, и в том же духе высказался человек по имени Фредди, столь любезно и предупредительно пригласивший нас попариться в его бане. Ты же был доволен, что мужчина средних лет, успевший тем не менее безобразно состариться, не расположился рядом с нами. Вкус пикантных блюд еще приятно щекотал языки, мы предвкушали удовольствие от мокко с зулейкой и знаменитого сладко-соленого печенья, фирменного изделия города, и по-козлиному тяжелый запах, исходивший от нечистоплотного субъекта, наверняка испортил бы нам аппетит.

Мокко с зулейкой оказался бесподобным из-за сочетания сладковатых и горько-терпких ароматов. Поданное к нему печенье оправдало наши самые высокие ожидания. Ты сразу же повторил заказ, и вместе с чудесным напитком и лакомством официант принес нам формуляры, о которых сегодня утром уже говорил администратор. Это были вчетверо сложенные листы; в развернутом виде каждый из них покрывал почти весь стол. Куль предупреждал нас о возможности бюрократических каверз и придирок. Международные наблюдательные советы, уйма национальных министерств, местные органы власти с их замысловатой структурой, все обладатели какого-либо чина, пояснил он, завидуют друг другу и ведут ожесточенную борьбу за особые полномочия и за привилегии, даже крохотные. То, что лежало перед нами, было совместным указом Министерства народного здравоохранения и местной полиции по делам иностранцев. Указ обязывал всех прибывающих в город иноземцев пройти в течение первых сорока восьми часов их нахождения здесь медицинское освидетельствование. Якобы для того, чтобы немедленно выявились зараженные вирусом мау.

Мы знали о феномене под названием мау. Вводя нас в курс дела, куратор Шпайка коснулся и этого весьма примечательного для региона явления. Заразная болезнь пока не вышла за пределы города и его предместий. И есть пока основания полагать, что она со своими отвратительными симптомами может по-настоящему развиться только у прибывших из западного зарубежья. Куль проинформировал нас о бытующей среди наших медиков точке зрения, согласно которой жители города обладают иммунитетом против древнего местного вируса, однако передают его не имеющим такой защиты пришельцам. В городе, напротив, считают мау новой, занесенной с гнилого Запада венерической болезнью. И не упускают случая похвалиться в разговоре с чужаками тем, что мужчины и женщины местных племен здоровой силой своих неиспорченных тел не дают проникнуть в них ядовитым сокам презренной болезни.

В одном из донесений Шпайка приводилась пословица, процитированная Кулем: Лучше сунуть голову в задний проход собаки, чем держать нос по зловонному западному ветру. С нескрываемой гордостью куратор Шпайка заметил, что его подопечный раньше других, задолго до первых сообщений в прессе, осознал опасность, которую несет заразная болезнь для мирового сообщества, и известил об этом свое начальство на родине. Более того, Шпайк употребил обозначение мау в самом первом своем донесении, и лишь год спустя, на симпозиуме Международного агентства по борьбе с эпидемиологическими заболеваниями, оно было официально введено в медицинскую терминологию в качестве аббревиатуры. Сентиментальные нотки, неожиданно зазвучавшие в речи Куля, резали слух. Хвастаться способностью своего воспитанника добывать информацию — такое считается грубым нарушением служебной дисциплины в отношениях между сотрудниками. Нам стало неловко, будто мы услышали скабрезную шутку из уст старика. Желания задавать какие-либо вопросы о мау поэтому не было.

Формуляр с плотным текстом, набранным чуть ли не каллиграфическими буквами, мы изучали очень внимательно. Указ министерства был переведен на пять европейских языков и японский. Перевод на наш добрый старый немецкий был ужасно корявым и пестрел несуразностями. По-видимому, его выполнили без знания языка, с помощью устаревшего программного обеспечения. Мы принялись вчитываться в английский вариант текста. Обследования, которое предписывалось указом, похоже, было не избежать. Буклет содержал перечень городских народных амбулаторий, занимающихся таким освидетельствованием, и составленный в алфавитном порядке список врачей с собственной практикой, также уполномоченных его проводить. Кончик твоего указательного пальца прошелся по напечатанным мельчайшим шрифтом именам и остановился под тем из них, последовательность слогов которого позволяла предположить, что оно — западного происхождения: Линч Зиналли. В пользу этого доктора Зиналли говорило и то, что его клиника находится на бульваре Свободы Слова. Почти все остальные адреса представляли собой типичные для города сокращения — комбинации из цифр и букв, насчитывающие порой не менее десяти знаков. Мы знали, что таким образом не просто зашифрованы названия улиц, но создана стройная, с собственной логикой, система определения их координат. Создана в первый период расцвета гахисизма, в те годы, когда секта, находясь в подполье, только набирала силу, причем автором системы называют — с гордостью за ее хитроумную сложность — самого Великого Гахиса. Даже посредственные таксисты должны знать наизусть более ста сокращений и уметь истолковать их как указатели путей, ведущих к нужным целям. В повседневной жизни коренное население ориентируется в городе по именам давно осевших здесь родов и семейств, по зданиям с характерными чертами в архитектурном облике, а то и по событиям, флюиды которых еще витают над теми местами, где они произошли. Употреблять же названия улиц времен иноземного владычества запрещено под угрозой наказания, и Куль решительно отсоветовал нам пользоваться ими в общении с горожанами.

Куль сказал, что детального плана города нет даже у Центрального ведомства. Существующие карты — еще дореволюционных времен, и полагаться на них нельзя. Так, широко разрекламированные пятилетние планы предусматривали снос целых улиц; бессовестные чиновники колониальной администрации просто заменили их в макетах города муляжами новых аллей в спроектированных, но так и не построенных кварталах. Тем дело и кончилось. Снимки, сделанные со спутников, в нашем ведомстве только начали анализировать. Пыльная шапка над городом и крайне интенсивное образование облаков между морем и горами отрицательно сказываются на качестве съемки. Расстелив перед нами чертеж, Куль объяснил, как расположены по отношению друг к другу основные кварталы города, и ты сразу воспринял странную форму бульвара Свободы Слова как нечто вполне естественное. Его южный конец открытой петлей охватывает Гетто Великого Пророчества, или Гото, как его называют на городских диалектах и пидди-пидди. После ухода Иноземной державы доступ в этот квартал иностранцам заказан. Однако соблазнительно парадоксальным образом на единственной улице, пролегающей между бульваром и Гото, обосновались бордели, танцевальные зальчики и клубы с сауной. Увеселительные заведения образуют узкую, но очень длинную буферную зону между главной городской магистралью и запретным кварталом. Гото, старейший из единообразных по архитектурному облику районов города, расположен на трех холмах, и его тесно стоящие, многоэтажные, невероятно узкие здания из голубой глины, воздвигнутые еще в Средние века, были бы достопримечательностью мирового значения, если бы туристические группы имели доступ туда.

Кивком головы ты показал, что нам пора идти. Идти в клинику к доктору Линчу Зиналли — и начинать знакомиться с жизнью города. Мы решили не торопиться. Даже позволили себе прогуляться вверх по бульвару в ненужном для нас направлении. Три дня и три ночи дал нам Центр, чтобы найти Шпайка и решить связанную с ним проблему. Мы чувствовали в наших жилах свежесть, твоя улыбка была непринужденной, походка — пружинистой. Как всегда, когда нам предстояло трудное задание, мы словно обрели крылья, а мир, в котором нужно было действовать, встречал нас струями восходящих воздушных потоков.

12. Свежесть

«Эсперанца», куда я=Шпайк вошел с обильной испариной по всему телу и дрожью в коленях, похоже, не затаила на меня никакой обиды. Как приемная мать, которую ее воспитанники окончательно настроили на мирный лад, гостиница вновь приняла блудного постояльца. С веранды, оставив позади себя иностранцев, сидящих за моим бывшим столиком, я=Шпайк, набравшись духу, спускаюсь в бар. Бурый полумрак в нем за последние годы не претерпел изменений, разве лишь чуть потемнел. Я=Шпайк пробираюсь между тесно поставленными, еще пустыми столиками, кладут руки на латунную кромку стойки — точь-в-точь как прежде, сцепив большие пальцы, — и тут же возникает многообещающий контакт: дверь в стенке за стойкой открыта и позволяет видеть маленькую кухню. Чернокожий парень нарезает для коктейлей лимоны, необыкновенно горький местный сорт, — ломтиками. Почувствовав на себе мой взгляд, он поднимает глаза — и лицо его искажается гримасой узнавания. Наверно, ему хочется, чтобы оскал его был принят за улыбку радостного удивления, однако впечатление скорее такое, будто парень, впав в панику и ощутив свою беспомощность, пытается этим оскалом угрожать — мне, возвращенцу из былых времен.

Испуг 243-го, выражение страха, долго не сходящее с его лица, заряжают меня энергией. Тихо произнеся старый номер, я=Шпайк подзываю малого к стойке. Он повинуется и таким образом рассеивает последние мои сомнения. Это тот самый 243-й, что свободно говорил по-французски и после памятной для меня ночи вдруг исчез из бани. Первый раз мне встречается парень, служивший у Фредди боем и начавший потом другую жизнь. И вот он уже выслушивает, чего я=Шпайк от него хочу. Подгоняемый страхом, тут же придумывает, как исполнить мое желание. Мы покидаем бар через кухню. Старенький грузовой лифт приходит в движение почти бесшумно. В его кабине 243-му приходится выдержать осмотр с кратчайшего расстояния. Я=Шпайк удивлен: служа в отеле, молодой человек очень окреп. Мощные мышцы шеи распирают воротник форменной куртки. Память рисует мне его плечи более узкими, ягодицы — более плоскими. Сегодня 243-й был бы для меня староват, но трепетный взгляд вновь делает моего спутника юным и прелестным. Наверху нас встречает коридор без окон; с потолка, на большом удалении друг от друга, свисают тусклые лампочки. Перед одной из низких дверей мой проводник останавливается и показывает на ручку. Вопрос, не передать ли Фредди от него привет, бросает парня в жар. Обхватив мою правую руку длинными пальцами, он шепотом умоляет меня не рассказывать ни Фредди, ни Аксому, ни Луи, что именно он привел меня к этой двери. Потом припадает к той же руке губами, целует ее, лижет теплым влажным языком — и, не оборачиваясь, бросается вниз по лестнице.

Свидание со старым Луи, родственником Аксома, длилось недолго. Чтобы зайти в узкую каморку, понадобилось три шага, и три шага — чтобы, стремительно пятясь, вновь оказаться в коридоре. Пока дверное полотно не заслонило мне вид, я=Шпайк смотрел на лицо старого Луи. Когда еще увидишь такое… Заразившиеся вирусом мау угасают медленно, борьба со смертью происходит вдали от посторонних глаз, большей частью в дешевых пансионах на задворках квартала увеселительных заведений. Луи — второй мертвец, с которым меня свела мау. Первое обезображенное этой болезнью и увиденное мною тело было трупом итальянского фоторепортера, который жил до меня в моем нынешнем домике. Прошло лишь несколько недель с того дня, как я=Шпайк прибыл в город, и болезнь даже еще не имела названия. Итальянец лечился у Зиналли. Доктор рассказал мне, искавшему пристанище, что один тяжело больной человек вынужден покинуть место своего постоянного проживания в квартале бумажников. Я=Шпайк решил посетить журналиста, с которым меня связывало мимолетное знакомство, и нашел его точно в таком виде, в каком минуту назад обнаружил старого Луи. Поразительно, как борьба со смертью может напрячь черты изнуренного и истощенного лица. Предельное натяжение всех мышц разверзло рот Луи до самой глотки и поставило одеревенелый язык торчком по центру. Старческое лицо Луи в этой, сводящей все к категории мау, окоченелости можно было узнать только по периферийному элементу — ушам, не имеющим мускулатуры и потому сохранившим свою форму вопреки стремлению беспощадного недуга искорежить и их. Я=Шпайк еще раз увидел большие, бесподобно безобразные уши Луи с волосатыми, искривленными мочками — это свидание навсегда связалось в моей памяти с чувством болезненного сожаления: как легко было бы заронить шепотком в огромные слуховые воронки бывшего кельнера мое желание обзавестись оружием.

Труп Луи был не совсем свежим. И без проверки прикосновением пальцев он показался мне основательно остывшим. Душа, которую Великий Гахис в одном из своих девяти Песнопений будто бы называет последним теплым газоизвержением умирающего тела, наверняка покинула старого Луи уже несколько часов назад. Итальянский фотограф пролежал тогда мертвым в моей теперешней постели, пожалуй, не менее трех или даже четырех суток. Его длинный, сведенный судорогой и оттого вертикально застывший язык был весь в глубоких трещинах — результат обезвоживания. Нёбо, вплоть до язычка перед гортанью, блестело, как черная чешуя копченых выловленных из солоноватой воды окуней, что продаются здесь в закусочных — вкладышами меж двух лепешек. От сухой жары, столь характерной для города, мертвая плоть быстро отвердевает. Не исключено, что итальянец и дальше мог бы лежать в кровати без признаков разложения. Пергаментность кожи и мутная остекленелость глазных яблок вселяли надежду на постепенную мумификацию.

Владелец домика, занимавшийся убоем ослов и коз на южной окраине квартала, согласился сдать мне жилище внаем, потребовав, чтобы я уплатил ему за год вперед и сам незаметно убрал итальянца. Фредди порекомендовал мне обратиться к хозяину бюро ритуальных услуг, киренейцу, который на известных условиях вывозит из города и мертвых иностранцев, а потом кремирует их в низовьях реки на заводе, где утилизируют павших животных. Посланцы похоронных дел мастера появились, как и было условлено, с наступлением темноты— однако отказались притронуться к мертвецу и тем более положить его в гроб, сославшись на необычность позы находившегося в постели. Мне предложили сначала упаковать труп в пластиковый мешок. Для чего тело должно было распрямиться — в последний раз. Скупыми словами и жестами гробовщики объяснили, что у мертвеца надо переломить пальцы рук, дабы освободить обхваченные ими лодыжки. Труднее было растолковать мне, как разогнуть дугообразно застывшее туловище. Наконец один из гробовщиков изобразил из себя покойника, а другой оседлал его высоко поднятию задницу, давая мне понять, что сильным раскачиванием с использованием веса собственного тела можно сломать тазобедренные суставы и поясничные позвонки трупа и придать ему сносное горизонтальное положение. Я трудился что было сил, но когда умерший лежал уже более или менее прямо, обернутый в черную пленку и готовый к отправке, я=Шпайк вынужден был констатировать, что киренейские утилизаторы под каким-то предлогом исчезли, — разумеется, с полученными деньгами…

Труп Луи испортил мне перспективу раздобыть ствол. С другой стороны, приятно сознавать, что в лице кельнера от мау умер коренной житель. Желание рассказать об этом доктору Зиналли наполняет меня злобным предвкушением радости. И вот я=Шпайк уже достаю из кармана баночку с таблетками. Со щелчком открываю крышку Шарю в баночке кончиками пальцев — и нахожу маленькую яйцевидную капсулу. Она разделена на небесно-голубую и белую половинки. В смеси таблеток от доктора Зиналли, насколько мне помнится, такой до сих пор не было. Мой врач изменяет состав постепенно и с осторожностью. Каждого вида таблетку я=Шпайк помню еще по первым неделям моего пребывания в городе, когда избавить меня от недомогания безуспешно пытались другие врачи. Названия лекарств давно улетучились из памяти, однако форма и цвет некоторых таблеток, капсул и драже столь типичны, что выделяются даже из той очень пестрой смеси, которую доктор Зиналли обыкновенно прописывает нам, его благодарным пациентам.

Моя рука подносит баночку с пилюлями к уху и встряхивает ее — пока новая капсула не размягчилась между языком и нёбом. У капсулы вкус ванилина; я=Шпайк узнаю этот ни с чем не сравнимый аромат, плод доброй старой немецкой изобретательности, и наслаждаюсь его неестественной однозначностью. Доктор Зиналли — американский эмигрант и патриот. В комнатах его клиники развешаны фотографии, запечатлевшие исторически важные эпизоды гражданской войны в Северной Америке — войны, которая, как говорит Зиналли, кровавой нитью сшила разорванный звездно-полосатый флаг. Ложась раз в месяц голым на обтянутую кожей кушетку, чтобы подвергнуться весьма своеобразному ритуалу медицинского осмотра, я=Шпайк вижу на стене слева снимок, показывающий, как негр в форме Северных Штатов вытаскивает с поля боя на плащ-палатке израненного пулями белого товарища. Зиналли — знаток расовых теорий, и желающему подлечиться у этого искусного врачевателя приходится выслушивать тирады о достоинствах и недостатках разных народов и народностей. Всякий раз, когда я=Шпайк растягиваюсь на кушетке в его клинике, Зиналли начинает ощупывать мой череп и с мрачным видом туманно рассуждать о расовой неоднородности тевтонских племен, которая с трудом поддается интерпретации. Зиналли сомневается и в чистоте собственной крови. Артрит рук, рано вынудивший его отказаться от карьеры хирурга, он объясняет еврейскими соками в ветвях родословной по отцовской линии.

Моя баночка с пилюлями издает при встряхивании глухой звук. Значит, запас таблеток почти иссяк, и я=Шпайк должен отправиться к Зиналли, чтобы пополнить его. В приемной висит огромный стеклянный шар с той пестрой смесью, какую доктор рекомендует принимать в настоящий момент. Снизу к шару прикреплена механическая часть автомата — ржавый жестяной кубик с прорезью для монет, неказистой вертушкой и патрубком, из которого сыплются таблетки. Монету пациенты приобретают в лечебном кабинете. Это истертый серебряный доллар, за него мы выкладываем сегодня три оранжевых пятисотенных с портретом Гахиса.

Моя первая попытка получить из автомата прописанную порцию пилюль закончилась обидной промашкой. Я=Шпайк не заметил, что под патрубком нет никакой плошки. Таблетки, капсулы и драже рассыпались по полу приемной. Долго ползал тогда я=Шпайк, собирая их вокруг и между ног молча ожидавших своей очереди пациентов со стажем, которые и не подумали предупредить меня, новичка, но если бы сегодня к стеклянному шару впервые подошел какой-нибудь другой человек, держа между большим и указательным пальцами серебряный доллар, моя осведомленность тоже, не говоря ни слова, обреталась бы среди осведомленных — и не избавила бы дебютанта от такого же ощущения досадной оплошности.

13. Неспешность

Ты первым ответил на приветствие доктора Линча Зиналли, подав ему руку, но твои пальцы сразу же исчезли в его мускулистой лапе с густым волосяным покровом. Хватка была сухой и жесткой. Зиналли выпустил наши руки из своей лишь после того, как немного притянул каждого из нас к себе и обвел пристальным взглядом светлых, серых, как камень, глаз, будто собираясь уже ставить диагноз. Мы представились, назвав имена и профессию, и ожидали вопросов о цели нашего приезда. Однако доктор Зиналли не стал притворяться, выказывая интерес к коллегам. Задачи Чрезвычайного фонда помощи детям были ему столь же безразличны, как и планы молодых австрийских офтальмологов. Про указ городских властей об обязательном обследовании всех приезжих иностранцев на предмет наличия у них признаков мау он еще не знал. Покачивая головой, читал буклет, который мы положили перед ним, и между делом процитировал поговорку, уже слышанную нами от Фредди, правда, по другому поводу: Во дворце султана евнухи склоняются даже перед ветрами их спящего господина. Затем Зиналли велел нам раздеться; вскоре мы сидели голыми, рядышком друг с другом, на кожаной кушетке и, состроив серьезные мины, терпеливо сносили свершавшиеся над нами странные манипуляции.

Огромные руки врача начали обследовать наши черепа, с ласковой силой проходились по затылкам, осторожно ощупывали виски, скуловые кости и челюсти, в то время как сам Зиналли, словно желая не дать нам заскучать, рассказывал о мау. Осмелюсь утверждать, заметил он, что одним из первых обратил внимание на то, как болезнь стала приобретать характер эпидемии. Среди его пациентов был итальянский фоторепортер, который с давних пор проводил лето в городе и, будучи, так сказать, придворным фотографом местной художественной элиты, немало способствовал тому, что богатство и экстравагантное поведение этих людей получили международную известность. Так вот, журналист пришел как-то к нему в клинику с жалобами на недомогание, типичное для ранней стадии болезни. May всегда проявляется сначала в правой половине тела, обычно с несущественными симптомами в конечностях. Или маленький палец правой ноги становится холодным на ощупь, или, с каждым разом на все более длительное время, онемевает кончик правого мизинца, пока окончательно не потеряет чувствительность. Одновременно появляются легкие нарушения подвижности левого глазного яблока, глаз вдруг начинает едва заметно косить, веко подергивается или порой свисает, пока не обвиснет совсем. Это незначительные дефекты, почти не стесняющие заболевшего в повседневной жизни, однако их совокупность свидетельствует о серьезных сбоях в деятельности нервной системы.

Ты спросил, когда именно разразилась эпидемия и как она протекает, и Зиналли посетовал на никудышную организацию учета инфицированных и умерших. Вопреки расхожему мнению, он убежден, что в таких масштабах эта болезнь свирепствует не впервые. Местные врачи старшего поколения, состоявшие на службе у Иноземной державы, рассказывают о двух вспышках, массового заболевания, предшествовавших нынешней волне. По распоряжению тогдашнего руководства в архиве Центральной больницы была организована секретная часть для хранения соответствующей документации. Даже с помощью простейшей картотеки удалось доказать тождественность протекания болезни у разных пациентов и безуспешность традиционных методов лечения. После того как случаю было угодно свести в могилу сначала военного коменданта города, а затем, в том же году, его преемника на этом посту — они умерли в схожих конвульсиях, — покойников стали фотографировать. Все документы снабдили номерами, что свидетельствовало об их важности и секретности, а затем, незадолго до Революции, перенесли весь материал из архива Центральной больницы во Дворец Народной безопасности. В дни, названные Фиалковыми, это здание, где размещались спецслужбы, военная полиция и телецентр всего региона, взяли штурмом гахисты. Начальник управления разведки и контрразведки — отпрыск старинного рода, брошенный военными Иноземной державы на произвол судьбы, — забаррикадировался со своими сторонниками на верхних этажах здания. Лишь после боя, длившегося три дня и три ночи — сражались врукопашную, за каждый кабинет, — его труп с венком из белых горных фиалок вокруг шеи был сброшен с крыши дворца и под клики ликующей толпы упал на мостовую, усеянную папками с делами ликвидированного учреждения.

Стоя на коленях и тяжело дыша, доктор Зиналли сгибал и вращал пальцы наших ног, а также массировал подошвы — якобы для того, чтобы проверить рефлексы. Мы спросили его, каково в данный момент число мау-инфицированных среди постоянно проживающих в городе иностранцев, однако Зиналли, сардонически усмехнувшись, только махнул рукой. Хотя Министерство народного здравоохранения требует от врачей, чтобы они немедленно сообщали о появлении пациентов с подозрением на мау, чиновники, получая обильную информацию, не выдают ее ни в какой форме, утаивая даже простейшую статистику общего характера. С тех пор как международные организации здравоохранения и большие, надрегиональные спутниковые телеканалы открыто заговорили о том, сколь отвратительна эта заразная болезнь, и стало передаваться из уст в уста ее легко запоминающееся название, бюрократы ведут себя так, словно столбняк у них переходит в дрожательный паралич, а это симптоматично для мау в ее конечной стадии. У него самого в настоящее время под наблюдением, к счастью, лишь один человек с заболеванием в острой форме, однако немалое число его пациентов страдает хронически слабой сопротивляемостью по отношению к местным вирусам, и многое говорит за то, что мау начинает подтачивать организм лишь тогда, когда он до известной степени уже разрушен иными болезнями. Тот итальянский фотограф, к примеру, был очень крепким, двужильным парнем, страстным любителем велоспорта. На своем гоночном он одолевал в Старом городе улочки необыкновенной крутизны. И мог бы войти в историю города как весьма неординарная личность, что чужеземцам удается крайне редко, но несчастная любовь к кельнерше из местных подорвала психическое здоровье спортсмена и помогла мау одержать над ним победу.

Зиналли взял у нас кровь — в таком количестве, что это нас и ошеломило, и озадачило. Ты спросил его о причине, и он объяснил, что обязан при первом обследовании каждого иностранца брать донорскую порцию. Вот уже полгода, как в больницах начали собирать консервированную кровь для иноземцев отдельно. Якобы чистую кровь местных доноров надо запасать для коренного населения. Такое решение принято, вероятно, под давлением одной из многочисленных нелегальных постгахистских группировок. Приверженность вере в чистоту крови у членов этой секты и обскурантистских организаций, на которые она распалась, принимает все более причудливые формы. Тенденция, достойная сожаления, ибо творения самого Великого Гахиса — и прежде всего Блеяние Овна, Третье Песнопение Пророка — недалеки от фундаментальной расовой теории, разработанной в соответствии с принципами учения Дарвина.

Доктор Зиналли посоветовал нам приобрести эти Песнопения. Девять кассет с записью эпических поэм Народного Пиита и Пророка Революции в его собственном исполнении — лучшее из того, что город может предложить своим гостям в качестве сувенира. Существует вариант с субтитрами на пидди-пидди, бесспорно, переводческий паллиатив, но то, что бессилен передать английский, на котором говорят в городе, доходит до слушателя и зрителя благодаря великолепному мелодраматическому исполнению. В любом случае он не советует нам оскорблять свой слух той дублированной версией, которая еще гуляет по различным зарубежным телеканалам. Одному лихому голливудскому ветерану взбрело в голову сослаться на то, что его дед-киренеец был выходцем из этого города, и выступить с дубляжем в роли Великого Гахиса. Наглое искажение девяти Песнопений, якобы в стремлении придать им еще более совершенную форму, вызвало мощную волну возмущения и протеста. Старый мим лишь чудом не стал жертвой покушения, совершенного в далеком Лос-Анджелесе с целью искалечить его, обладателя трех Оскаров. А вот его техническому консультанту как бы невзначай отрезали пол-языка. И уже через два дня гахисты с закутанными лицами передали трофей репортерам местного телевидения — вместе с туманным заявлением по случаю девятой годовщины гибели Гахиса, которая, как мы наверняка уже слышали, отмечается завтра.

Мы пообещали доктору Зиналли, что купим кассеты на видеобазаре еще сегодня, и налили себе по чашке горького кофе, который он приготовил нам для поддержания сердечно-сосудистой системы — потеря крови у нас действительно была нешуточной. Настал момент изложить ему нашу личную просьбу. Ты обстоятельно рассказал о приятеле твоего отца, который, занимаясь тем же, что и отец, бизнесом, прислал в свое время на родину из этого города открытку — и дал таким образом знать о себе в последний раз. На открытке видны Голубые Врата Пророчества, и твой отец нередко погружается в задумчивость, перечитывая пришедшее издалека дружеское послание. Трогательно-наглядной была твоя придумка, и ты не произносил имя Шпайка так долго, что потом оно вонзилось в Зиналли своим единственным слогом, как спрятанный в наживке крючок. Оторопев от неожиданности, доктор и не пытался отрицать, что знаком со Шпайком. Да, иностранец с этим редким именем, немец по национальности, ему встречался. Когда-то он лечил Шпайка, столкнувшегося с обычными трудностями акклиматизации. Однако о дальнейшем пребывании этого человека в городе сказать ничего не может. В подвале среди прочей документации, должно быть, сохранилась его карточка. Завтра после обеда будет готов анализ крови, к тому времени он постарается отыскать карточку Шпайка, хотя не уверен, что из записи на ней удастся почерпнуть какие-либо полезные для нас сведения.

Мы благодарно улыбнулись. Фортуна снова благоволила к нам. Мы наблюдали, как доктор Зиналли взял наши карточки, нерешительно повертел их в руках — и уронил на стол. Видеть его страх — это доставляло прямо-таки физическое удовольствие. Он раздувал ноздри своего пористого красного носа, будто обнюхивал нас на расстоянии. Еще на Корсике ты прочитал вслух заметку из американского научного журнала о том, как ведут себя самые крупные приматы, когда в родных тропических лесах впервые видят перед собой свое зеркальное отражение — человека. Подобно этим лесным гориллам, доктор Зиналли, кажется, учуял талантливость представителей другого биологического вида и уловил их превосходство над ним.

Внизу, на бульваре Свободы Слова, ты взял меня под руку, и мы пошли так, как без стеснения ходят и многие местные мужчины. Направлялись мы к южному концу роскошной улицы, которая открытой дугой охватывает Гетто Пророчества. Фредди посоветовал нам провести вечер в так называемом Клубе Голой Правды. Задуманное во время Революции как место, где собирались бы активисты из буржуазных прозападных кругов, это заведение мутировало с течением лет в своего рода арт-кафе. С некоторых пор тон в среде художественной интеллигенции задают литераторы, и каждую ночь в клубе с чтением своих опусов выступает талантливая молодежь, вызывая среди слушателей бурные дискуссии. Пидди-пидди явно превращается в литературный язык. Видеоклипы о поэтических вечерах, на которых песни и эпические повествования в стихах исполняются лающим речитативом, уже транслируются международными музыкальными каналами в World Music Specials [6]; популярное песенное творчество находится сейчас на подъеме, и многие из постоянно проживающих в городе иностранцев, набиваясь в друзья к исполнителям, что выглядит весьма забавно, стали фанатами таких представлений.

Тем временем стемнело, но мы не ощущали необходимости спешить. Нравился нам и ночной лик города. А поскольку потеря крови заставила тебя почувствовать голод, ты, ведя поиск со свойственной тебе разборчивостью, зигзагом потянул меня по широкому, окаймленному лавками и тележками торговцев тротуару. Наконец ты остановился у одного из ларьков, и мы решили подкрепиться местной снедью. В свете газового фонаря, в слепящей белизне искусственных огней наши зубы впились сквозь свежую мякоть лепешек в сочную, жирную плоть копченых окуньков.

14. Омерзение

Впервые я=Шпайк, привыкший брать авто, взял вуспи — один из тех покрытых оранжевым лаком мотороллеров, которые на хронически заторенных магистралях города можно подозвать взмахом руки, как такси. Сейчас, с приходом ночи, их мигающие диоды, наполняя воздух сумбуром светящихся линий, проносятся над потоком автомобильных крыш. Водители роллеров вихляют по шести полосам проезжей части бульвара, используя, с риском для жизни, малейшую брешь. И там, где такой лихач вклинивается в ряды машин поблизости от тротуара, пешеходы быстро ретируются с его края, ибо стекловолоконные шесты, на концах которых закреплены оранжевые маячки, раскачиваются во все стороны и могут нанести зазевавшемуся чувствительный удар. Примостившись на задней, немного приподнятой части продолговатого сиденья, вынуждаемый непрерывными хаотичными бросками роллера к тому, чтобы чуть ли не мертвой хваткой держаться за что-нибудь, пассажир со всей силой прижимается к спине сгорбившегося над рулем водителя. Оберегая голову, я=Шпайк то и дело откидываю ее назад, но при каждом резком торможении нос мой все равно утопает в сальных, пахнущих розовым маслом кудрях молодого штурвального.

В клинике доктора Зиналли было пусто. Отлучаясь, Зиналли оставляет двери открытыми. В таких случаях пациенты обычно убивают время до возвращения врача, задремав в кресле, уснув на кушетке или уставившись в беззвучно работающий телевизор. Сегодня здесь не было ни души. Миновав приемную, я=Шпайк заглянул в лечебный кабинет, процедурную, крохотную спаленку и даже в уборную. У Зиналли нет собственной квартиры. Заботясь о своем здоровье, он проводит свободное от работы время в бане у Фредди или поглядывая на молодежь в одной из уютных, с мягкой красной обивкой ниш Клуба Голой Правды. Туда меня кратчайшим путем и должен доставить вуспи. Молодые поэты торгуют в клубе всем, что обещает прибыль, — гашишным маслом в ампулах, имеющих форму яйца, гостиничными адресами американских покровительниц, искусно украшенными кортиками, их делают в квартале кузнецов из дешевых импортных отверток. Быть может, сегодня ночью на обшарпанный черного дерева стол выложат вместе с прочим товаром и пригодный для стрельбы пистолет. Я=Шпайк не привередлив и, поторговавшись надлежащим образом, — так, чтобы это польстило самолюбию и покупателя, и продавца, — безропотно заплачу даже сильно завышенную цену.

Город и дешев, и дорог. Остановив вуспи у клуба, шофер потребует от меня в десять раз больше того, что должен был бы выложить его клиент из аборигенов. Я=Шпайк дам половину и, согласно кивая головой, выслушаю тираду из ругательств, стенаний и слов благодарности. В Клубе Голой Правды только туристы обращают внимание на цены в карте напитков. Подобно некоторым другим иностранцам, я=Шпайк, неуклонно появляясь там и давая на чай по своему усмотрению, обрел статус гостя, которого терпят, предпочитая иным посетителям, и кладу на столик примерно вдвое больше той суммы, что показалась бы приличной коренному горожанину. Я=Шпайк могу это себе позволить. Центральное ведомство аккуратно снабжало меня деньгами и в трудные времена. Между прочим, к выгоде обеих сторон, ибо без регулярного превращения назначенного мне оклада в наличные я непременно усомнился бы в существовании высшей инстанции с ее якобы материнской заботой о своих подчиненных, после чего источнику информации, каковым долгие годы верно служил я=Шпайк, пришлось бы незаметно и бесславно иссякнуть.

В начале каждого месяца такси доставляет меня на восточную окраину города. Там, среди новых кварталов с домами, которые уже успели приобрести неприглядный вид, находится Восточный автовокзал, самый большой из четырех городских автовокзалов. Громадная камера хранения встроена в заднюю стену главного здания. Таксист ждет, не заглушив мотора, а я=Шпайк подскакиваю, преодолев три ступеньки, к стальным дверцам, чтобы, стоя плечом к плечу с каким-нибудь жующим чугг крестьянином-горцем, отпереть мою ячейку. Восточный автовокзал — самый значительный перевалочный пункт в торговле чуггом. Чугг выращивается на крутых южных склонах Восточного нагорья, урожай с расположенных уступами плантаций снимают круглый год. Крестьяне, преимущественно мелкие, делают это всем семейством. С кустов срывают начавшие распускаться почки и, выдерживая в темноте и сырости, дают им — для ферментации — покрыться белой, серебристо мерцающей плесенью. Хороший чугг крошится, имеет грибной вкус и, оказавшись во рту в виде жвачки, почти полностью растворяется. Встав на цыпочки, чтобы протянуть руку в глубь ячейки, я=Шпайк чувствую, как под ногами у меня пружинит войлок, в который скатались малюсенькие волокнистые шарики, выплюнутые любителями чугга. На издержки удовольствия, получаемого при жевании, намекает известная всем горожанам пословица: Чугг — ковер для бедолаг в бездне всяких передряг.

Я=Шпайк не знаю ни одного иностранца, который употреблял бы чугг без проблем. Все иноземцы, что поддаются соблазну скатать горсть заплесневелых почек в круглый комочек и положить его себе в рот, поначалу приходят в восторг от ощущения сладостной окрыленности. По словам Зиналли, чугг вообще не позволяет печали овладеть душой человека. Не случайно старики издавна пользуются им, дабы смягчить невыносимые боли при загноении последнего коренного зуба, подагре или появлении первых признаков надвигающейся смерти. Как-то в начале моего пребывания здесь я=Шпайк тоже попросил жующего чугг старика продать мне пакетик с этим наркотиком. Горец извлек его из ячейки обширной камеры хранения, а я надорвал у него на глазах серый конверт с деньгами и расплатился, выдернув из пухлой, неровной пачки несколько местных и иностранных купюр. С упорством, какое ныне лишь изредка заявляет о себе, а в прежние времена было, по мнению начальства, моим отличительным качеством, я=Шпайк не раз и не два пытался привыкнуть к этому наркотику. Однако в моем кишечнике — как и у всех западных людей, а также, странным образом, у японцев — нет фермента, который расщепляет чугг. Поэтому вызванная им релаксация духа каждый раз проходила уже через пару часов, сменяясь водянистым поносом и жуткими спазмами в брюшной полости.

В движении по бульвару беспрестанно возникают заторы. Водитель вуспи тщетно пытается пробиться вперед по левому краю, едва не задевая бока машин из встречного потока. Что-то случилось, ибо все полосы нашей проезжей части вдруг оказываются заблокированными. И хотя нам удается проскользнуть к правой обочине, тротуар там забит зеваками. Мотороллер врезается в толпу, но она тут же смыкается вокруг нас. Кудрявый с трудом удерживает вуспи в равновесии, а я=Шпайк на всякий случай придерживаю правой рукой карман, где лежат деньги. Ключ от ячейки на автовокзале мне отдал когда-то мой первый и единственный связник. Даже сейчас, праздно торча в заторе, я=Шпайк не могу вспомнить ни его имени, ни лица. Числясь атташе по вопросам спорта в тогда еще существовавшем Культурном центре имени Гёте, он должен был помочь мне освоиться на новом месте. Вместо имени в памяти у меня неожиданно всплывают первые цифры его телефонного номера. Связаться с ним, как и с сотрудниками торговых миссий и крупных зарубежных фирм, можно было с помощью мобильной радиосистемы «Луксор», в то время еще надежной. Я=Шпайк уверен, что этого атташе уже нет в живых. Когда в день третьей годовщины Революции гахисты использовали финальный матч футбольного турнира, чтобы инсценировать массовое самоубийство, событие беспрецедентное — по крайней мере в новейшей истории города, — зрителей на трибунах переполненного стадиона охватила паника. Трупы затоптанных насмерть и задохнувшихся в давке лежали потом на газоне несколько суток: родственники распознавали своих отцов, братьев, сыновей… А телевидение в конце каждого выпуска новостей с откровенным злорадством показывало посиневшие лица еще не убранных иностранцев. Вместе с воспоминанием о тех кадрах крупным планом, появлявшихся на экране без звука, перед моим мысленным взглядом все-таки возникает лицо бывшего связника: атташе был толстощеким, моложавым мужчиной. На телевизионной картинке его широко раскрытые глаза выражали неверие в то, что такое могло произойти с ним, кончик языка был зажат между зубами. Разодранный воротник рубашки уже не прикрывал цепочку с крестиком на изящной подвеске, которая так укладывалась во впадинку под гортанью, будто была к ней подогнана.

В движении по бульвару между тем произошли перемены. Машины с нашей стороны заняли внутренний край встречной полосы и катят по нему до следующего светофора. Мой вуспи проезжает мимо места дорожно-транспортного происшествия. Лобовое столкновение, пострадало не менее шести машин. Водители сидят на мостовой под прикрытием своих покореженных авто и решают, кому за какую вмятину платить. Скорее всего, как только они договорятся, с ближайшей улочки пригласят старейшину какого-нибудь рода, и тот за соответствующий гонорар позаботится о выполнении взятых водителями обязательств. Народная милиция регулирует уличное движение лишь в дни парадов или визитов государственных деятелей, но и то и другое стало теперь редкостью. После бойни на стадионе общенациональный праздник больше не отмечается с прежним размахом, и если не считать посещений города эмиссарами ООН в связи с возникновением в нем кризисных ситуаций, то приходится признать, что в последние годы сюда не наведался ни один зарубежный политик высокого ранга.

На месте аварии я=Шпайк не увидел ни крови, ни получивших телесные повреждения. Если таковые и были, их наверняка уже увезли. Пострадавшие в автокатастрофах — ходкий товар, своего рода полуфабрикат, за сбыт которого борются перекупщики. У машин «скорой помощи» больниц и традиционных травмопунктов появились преуспевающие конкуренты в виде мотоциклов с прицепами и нехитрой аптечкой — изобретение ловкого сейшенца, владельца небольшого таксопарка. Уложив пострадавшего в кузов узкого прицепа и привязав ремнями к днищу, о нем сообщают по рации в офис, откуда несчастного продают той больнице, которая предложит наибольшую цену и получит его со всеми потрохами в свое распоряжение. Чтобы вызволить беднягу из западни, родственники должны покрыть издержки по его содержанию в лечебнице и уплатить подать, размер которой определяется их имущественным положением. Ну а тот, кто не найдет желающего за него раскошелиться, вынужден будет заплатить за выписку из больницы — так по крайней мере гласит молва — своей почкой или порцией костного мозга.

Пробки постепенно рассасываются, и водитель вуспи пользуется этим, чтобы лихо перескакивать с одной полосы на другую. Мои пальцы вцепились в пряжку его пояса, подбородок нашел опору у парня под мышкой. Здесь, на южном конце бульвара, полотно дороги совсем износилось. Тонкий слой гудрона, которым покрыли старую, не раз чиненную мостовую, пестрит трещинами и провалами, а проступившие сквозь него гранитные глыбы, как и оголившиеся плиты из песчаника, предательски гладки даже в сушь. Если мы кувыркнемся, то моему телу придется расплатиться за это переломами. Какой-нибудь мотоцикл доставит меня на прицепе в бывший военный госпиталь, что совсем недалеко отсюда — на восточной окраине Гото. Репутация у него не хуже, чем у других больниц. Иностранцев, которые теряют сознание в квартале увеселительных заведений, испробовав новый наркотик или перебрав дозу давно знакомого, нередко подбирают жадные до подушной подати санитары этого госпиталя. Если там в одном из коридоров я=Шпайк паче чаяния очнусь, то дам знать о себе Лизхен. Какой-нибудь малый, получив от меня мзду, помчится на своем вуспи в квартал тряпковаров, чтобы привезти девочку в госпиталь. Стук ортопедических башмаков возвестит о моем спасении. В пластиковом пакете у нее будет с собой толстая пачка банкнот — наш неприкосновенный запас; по совету Лизхен я храню его в морозильной камере холодильника за рыбьими тушками. Этих денег хватит, чтобы обеспечить меня импортными медикаментами, стерильными бинтами, а также быстро доставить в присмотренное девочкой укромное место.

Но мы не опрокидываемся на гудрон. Уже виден клуб, водитель сворачивает на широкий тротуар и, притормаживая, объезжает стоящие там двухколесные средства передвижения. Отпрыски недавно разбогатевших семей, составляющие основную массу посетителей клуба, предпочитают легкие мотоциклы — внедорожники с высокой, смахивающей на ходули передней вилкой — и определенного типа японские мотороллеры. Парни стоят перед входом группами. С некоторых пор в моде узкие солнцезащитные очки, тонированные желтым; их не снимают ни темной ночью на улице, ни в полумраке клуба. Очень популярен и еще один аксессуар — короткая нарядная плетка, сделанная по образцу тех плеток, которыми здесь спокон веку погоняли ослов. Ею постегивают себя в ритме речи по подколенным впадинам, а при встрече дружески ударяют друг друга по бедрам. На меня никто не обращает внимания. Я не удостаиваюсь даже столь незначительных знаков пренебрежения, как резкое отворачивание лица или брошенная под ноги сигарета. В отношении золотой молодежи к оседлым иностранцам есть свои приливы и отливы. Фазы насмешливого интереса сменяются периодами полного безразличия. Над входом в клуб светится голубая неоновая надпись — слово Club, выведенное на восточный манер размашистой вязью. Название Naked Truth Club я=Шпайк долго считал своего рода шуткой, пока Зиналли не объяснил мне, что оно восходит к одной из сентенций Великого Гахиса. Поэтому посещающему клуб иностранцу ни в коем случае не следует произносить это название с иронией или хоть какой-то долей юмора. Мудрее же всех, несомненно, поступит тот, кто вообще не допустит, чтобы оно сходило у него с уст.

15. Высокомерие

Хотя над входной дверью нежно-голубым неоном сияло всего лишь слово Club, нам не потребовалось подтверждения, что мы вышли к искомому заведению. Перед Клубом Голой Правды собралась молодежь, которой деньги родителей позволяют думать о возвышенном — эксклюзивных наркотиках, искусстве и разных обличьях правды. Семейные состояния, рассказывал Зиналли, редко старше, а зачастую моложе тех юнцов, которые ими пользуются. Нувориши бравируют своим богатством, его уровень изменчив, зависит от темпов инфляции, но поддерживается материальными и валютными потоками, питающими легальную и нелегальную торговлю в городе.

Утром мы положили на стойку перед дежурным администратором наши старомодные дорожные чеки и получили взамен по толстой пачке банкнот. Леви, главная денежная единица города, находится в обращении в виде «старого», «среднего» и «молодого» леви, различаемых по стоимости. Купюры этих трех поколений обмениваются в соотношении 1:10:100. Самая крупная из них в настоящее время — десятитысячная. Это новый леви, простроченный золотой нитью. Основным повседневным платежным средством служит недавно выпущенная оранжевая пятисотенная — первая банкнота с портретом Гахиса. Поместить на ней почти фотографически точное изображение Пророка Революции было, по словам Фредди, самым умным до сих пор маневром Государственного банка, нацеленным на стабилизацию национальной валюты. Авторитет Гахиса растет буквально с каждым днем, так что никому и в голову не придет нацарапать на новой пятисотенной номер телефона или, скатав ее в трубочку, использовать для чистки ушей, как некоторые горожане поступают с другими банкнотами.

Золотая молодежь реагировала на наше появление со сдержанным любопытством. Во взглядах, которыми оценивали нас, когда мы входили в клуб, сквозила, пожалуй, даже легкая доброжелательность. Не в последнюю очередь, конечно, благодаря нашей стрижке: выбранная нами случайно и, пожалуй, даже по капризу, она почти в точности повторяла прическу, которой в данный момент отдавали предпочтение эти парни. Тебе особенно понравились узкие, тонированные желтым солнцезащитные очки: при всей своей бесполезности — на улице, в светлой городской ночи, — они смотрелись великолепно, так что многие молодые люди не снимали их и в полумраке клуба. Мы заняли нишу вблизи пока еще пустой, но уже подсвеченной зелеными прожекторами сцены, подивились ценам в карте напитков, гораздо более высоким, чем в «Эсперанце», и заказали по стакану зулейки и по порции крупных, созревающих лишь раз в три года плодов жирного ореха. Музыка была громкой. Певец своим фальцетом сливал звуки плавно, без ощутимых интервалов. Текст песни был на пидди-пидди, но из-за кокетливо-архаичной манеры исполнения оказался для нашего почти не тренированного слуха поначалу малопонятным. Минуту или две мы бездумно внимали тому, что лилось из динамика возле наших ушей, и вдруг ты с непоколебимой уверенностью сказал, что так звучать может только любовная песня — жалоба страстно, но безнадежно влюбленного.

Проводя на Кипре инструктаж, Куль с сожалением в голосе заметил, что отведенное для этого время не позволяет ему ознакомить нас хотя бы с одним из донесений Шпайка во всей полноте. Уже вскоре после того, как Шпайк самовольно покинул «Эсперанцу», он начал грубо нарушать Правила Свободной передачи донесений из-за рубежа. Его послания Центру через American World Net [7]стали превышать допустимое количество знаков вдвое, а затем и втрое. В легендарном донесении Шпайка — об убийстве ударом кинжала, — отправленном в первый год его деятельности и занимавшем в распечатанном виде более шестидесяти страниц, говорилось сначала не о чем ином, как о применяемых в городе способах уничтожения вредных насекомых. И лишь в пассаже о борьбе с европейским домашним тараканом, который начал расселяться и плодиться там, на чужбине, вдали от родных городов и весей, появляются — в виде слегка путаных выражений и причудливых орфографических ошибок— слабые признаки того, что Шпайк приближается к сути своего донесения. За странными размышлениями, скорее эзотерического, чем медицинского характера, о переносе вируса гепатита домашними паразитами неожиданно следует абсолютно ясное описание покушения во всех его подробностях. Через три дня после поступления сигнала Шпайка в Центр, во время тайного посещения военно-воздушной базы на юго-востоке Турции, действительно был убит американский генерал с четырьмя звездами на погонах. Полковник турецких ВВС, служивший на этой базе и в свое время изучавший в Соединенных Штатах радарную технику, человек тоже уже не молодой, вонзил высокому гостю кортик прямо в печень. И тут же казнил самого себя. Повторив последний, ставший знаменитым возглас Гахиса — переведенный даже на немецкий язык, когда убийство стало достоянием гласности, — он бросился грудью на окровавленный клинок с такой ловкостью и силой, что острие проникло в самое сердце.

Куль, вероятно, знал, что нам известна эта история, ибо ее, наряду с другими такими же легендами, любили рассказывать в коридорах Центрального ведомства — но запретил себе расхваливать осведомленность и проницательность своего воспитанника, приводя столь же сенсационные примеры из его последующей деятельности. Говорят, что это первое важное предсказание Шпайка уже содержало один из тех элементов трансинформации, которые стали затем характерной чертой его донесений. Имя и фамилия совершившего покушение переданы полностью и с правильной орфографией, а вот у жертвы, то есть заколотого кортиком генерала, в сообщении Шпайка только два имени, к тому же написанных с ошибками, причем второе было широкой публике совсем неизвестно, поскольку успешно продвигавшийся по службе офицер расстался с ним еще в начале своей карьеры. И вот теперь это отброшенное своим носителем, но воскрешенное Шпайком имя прозвучало возле нас в Клубе Голой Правды — как фамилия. Ибо официантка, изящная молодая женщина, принесшая наш заказ и без приглашения присевшая рядом с тобой к столику, представилась, назвав себя Лейлой Кэлвин.

Мисс Лейла Кэлвин начала беседу, слегка запинаясь, на американском, но стоило нам ответить на пидди-пидди, как она тотчас же защебетала на городском диалекте и, благодарно улыбаясь, похвалила нас за лингвистическую эрудированность. Фройляйн Кэлвин сидела на своем месте в высшей степени неспокойно. Уже походка ее показалась нам чересчур упругой, будто сила земного притяжения в данном случае не совсем справлялась со своей задачей. А теперь, положив кончики пальцев на край стола, вроде бы для равновесия, она словно парила на очень тонкой воздушной подушке, которая, временами вздуваясь, наносила ей удары, вызывая сотрясения, переходившие во вздрагивания верхней части туловища и разряжавшиеся в резких подскоках левого плеча или запрокидывании головы. Мисс Кэлвин не спросила, откуда и с какой целью мы прибыли в город. Очевидно, само наше появление в Клубе Голой Правды с достаточной определенностью говорило о связывающих нас узах. Она попросила называть ее по имени и перечислила то, что предлагается гостям клуба: сувениры, а также различные услуги, которые запросто могут быть оказаны и в полумраке ниш, во время выступлений чтецов и других артистов. Для гостей, привыкших к комфорту, имеются комнаты на верхнем этаже с оплатой за каждую четверть часа. Опрятные туалетные кабины с надежными запорами также располагают к тому, чтобы воспользоваться той или иной услугой.

Мисс Лейла Кэлвин согласилась выпить бокал «Куба либре». Потягивая коктейль через толстую, покрытую шоколадом трубочку, она рассказывала по нашей просьбе о том, что может лично предложить посетителям клуба в качестве услуги. Официантка Клуба Голой Правды не без гордости назвала себя сочинительницей афоризмов. Создавая сентенции, она следует древней и славной традиции родного города. Подобно своим предкам, подчиняет себя требованию облечь мысль не более чем девятью словами. Каждый ее афоризм уникален, ибо наносится только один раз — тушью от руки, в каллиграфической манере — на карточку из пенькового картона. Изъявивший желание приобрести сентенцию вытаскивает из ящичка карточку — а их в нем всегда триста тридцать три — и становится обладателем совета, который не только исполнен мудрости, но и сугубо индивидуален. Ящичек с оракулами обыкновенно хранится у бармена, и за три новых пятисотенных можно хоть сейчас обзавестись прорицанием. Мы приняли предложение, не раздумывая ни секунды. Мисс Кэлвин поспешила к бару, но приобрести судьбоносное изречение сразу не удалось: на сцене началось действо.

В клубе между тем собралось довольно много народа. Музыка вдруг умолкла, почти все огни погасли, а сумрак наполнился шипением и ропотом. Как если бы публике пришлось ждать слишком долго, и она, в состоянии коллективного раздражения, теперь намеревалась наказать за это первого декламатора. Так оно и произошло. Едва поэт поднялся на сцену, как был встречен свистом и улюлюканьем. Нам даже показалось, что ступившему в круг зеленого света адресовались не только бранные слова, но и заранее заготовленные оскорбительные речевки. Полноватый, с окладистой бородой, но еще очень молодой человек стоял, держа в руках микрофон без провода, у края сцены. На нем были кафтан из красной синтетической пленки и громадный, расширяющийся кверху тюрбан, который раскачивался при каждом движении головы так сильно и с такой размеренностью, будто под ним скрывался какой-то механизм. Поэт начал декламировать без вступления, и в зале сразу же установилась благоговейная тишина. В микрофон он говорил высоким писклявым голосом, прищелкивая языком и чмокая губами. Не трудно было догадаться, что литератор произносит названия всемирно известных фирм, переставляя ударение с привычных для нас слогов на другие, то растягивая гласные, то чуть ли не проглатывая их, в результате чего имена уважаемых концернов и корпораций звучали до смешного нелепо. Поражало количество брендов, которые он подвергал такой обработке. Будто хотел похитить у публики из памяти все когда-либо слышанные ею названия товаров и фирм. Мы узнали аббревиатуру давно обанкротившегося немецкого электротехнического концерна. Все три звука были многократно испытаны козлиным блеянием. Дошла очередь и до марок автомобилей, украсивших историю техники. Назывались они одна за другой с героическим пафосом, вновь расцвело метафорическое великолепие этих имен, чтобы увянуть в долгом гнусавом бормотании и закончиться все более дерзкими искажениями слова «фольксваген». Эта нескончаемая поэма, бесхитростная по своей идее, но явно не знавшая пределов в эпатаже, позволяла составить какое-то впечатление о творческом потенциале города и нравилась нам все больше. Мы заказали еще зулейки, и ты сказал, что острый на язык поэт, возможно, назвал в своем речитативе имена и тех фирм, которые еще не появились на свет, но уже возникли в лоне глобального предпринимательства; загипнотизированные формой декламации, мы могли этого просто не заметить.

Твое предположение превратилось в уверенность, когда поэт, поначалу только помахивавший краями кафтана и раскачивавший тюрбан, стал дополнять свое выступление жестами и разнообразными телодвижениями. Все, что он выражал, вонзая пальцы в пространство, изгибая и выворачивая конечности, проделывая короткие па, недвусмысленно намекало на половые экзерсисы, и было занятно видеть и слышать, как фирмы, которые существовали сегодня, канули в Лету или только должны были народиться, вступали таким образом в сношения друг с другом. Доктор Зиналли рассказал нам, что название «Клуб Голой Правды» восходит к одной из фраз в последнем телевизионном обращении Великого Гахиса. Незадолго до своей смерти Пророк Революции впервые высказался о сути человеческой правды, сравнив ее, к недоумению многих своих сторонников, с сукой, у которой началась течка. Облекая свои мысли в изумительные стихи, Гахис высмеял любую попытку скрыть готовность распаленной Правды к зачатию, и остается только сожалеть, что на свободную торговлю видеокопиями именно этого выступления Мастера наложен запрет.

16. Невозмутимость

Мое любимое место в клубе — мертвое пространство на левой стороне, угловая скамья у двери в туалеты. Там я=Шпайк сижу, свободный, к счастью, от необходимости наблюдать, как Баба Бей раскачивает на сцене свой огромный тюрбан. В третий раз за несколько последних дней мое бедное ухо становится свидетелем его фирмофильного номера, но и сегодня вечером мне не кажутся убедительными ни сама идея, ни манера исполнения. Финал действа — о затяжном кризисе американских телефонных компаний, развале их региональных структур и завоевании господствующих высот в сфере коммуникаций транснациональными корпорациями-гигантами. Если я=Шпайк правильно истолковываю танец Баба Бея, его слова и выкрики слушателей, то символизировать этот экономический процесс должен хоровод: крупные акционерные компании подставляют свои обнаженные зады идущим за ними, а сами таким же образом проникают в тех, кто с приплясом шествует впереди.

Крошка Кэлвин пока не нашел времени обслужить меня. Двое молодых иностранцев, появившиеся в клубе вслед за мной, кажутся ему более выгодными клиентами. Он знает, что моя инертная масса никуда от него не уйдет, и ставит на столик перед ними свой ящичек с оракулами. Руку туда запускает только один из них, но потом они вместе склоняются над карточкой, будто афоризм предрекает им общую судьбу. Сидя вот так, висок к виску, они заставляют меня вспомнить тех двух туристов, что приветливо махали мне на террасе «Эсперанцы», приглашая присесть к ним за бывший мой столик. Может быть, это они и есть. Их смех слышен и в моей нише. Видимо, им нравится смысл девяти слов на пидди-пидди, которые Кэлвин нанес тушью на красную карточку, имитируя восточную вязь. Они ласково похлопывают Кэлвина по щекам. Малыш перекатывается с носков на пятки, с пяток на носки — стоять спокойно он не в состоянии. На нем фиолетовая юбочка в складку; прикрыть трусики с рюшками она могла бы лишь в том случае, если бы он вообще не двигался. Не так уж много времени прошло с тех пор, как за фривольность одеяния его исстегали в туалете клуба декоративными, украшенными жемчугом плетками. Один из ударов лишь чудом разминулся с левым глазом, бровь пришлось зашивать. И Кэлвин рассказал мне, что ему не оставалось ничего иного, кроме как обязаться всегда быть к услугам хирурга-косметолога, сирийца в эмиграции, чтобы тот при надобности подлечивал шрам.

Кэлвин несет свой ящичек обратно, к стойке бара, и мимоходом кивает мне. Ящичек с прорицаниями — его второй и, если смотреть вперед, пожалуй, единственно надежный капитал; ибо Кэлвин начинает — это хорошо видно в резком неоновом свете клубных туалетов — заметно стареть: только наверху, в полумраке, он еще некоторое время может сходить за девушку. Иностранцы, посещающие Клуб Голой Правды, помешаны на афоризмах Кэлвина. Бывают вечера, когда я=Шпайк вижу, что ему удается продать десятка полтора карточек. Нередко мои соплеменники с Запада, те, кому всегда неймется узнать, что их ожидает в будущем, требуют той же ночью продать им еще одну карточку, будто пророчество, коим они уже одарены, таким образом станет еще более достоверным. Тогда Кэлвин начинает жеманиться, прибегает, почти артистически, к разным уловкам, ссылается на положение Луны и другие высшие силы, чтобы под утро, перед закрытием бара, все же признать час благоприятным и, многообещающе покачивая юбочкой, вновь поднести ящичек с оракулами к уже мокрому от зулейки столику.

Фредди предсказывает нашему Кэлвину ужасный конец. Малыша свяжут и повесят вниз головой в один из водостоков Гото с поднимающимся оттуда болотным газом. Так поступали до сих пор с теми из местных жителей, кто позволял себе глумиться над творениями Великого Гахиса. Я=Шпайк не знаю, правда ли, что афоризмы Кэлвина, как утверждает Фредди, — всего лишь неуклюжая попытка передать в укороченной форме мысли Гахиса. Мои пальцы никогда не выдергивали карточек из ящичка с оракулами, а Песнопения и Проповеди Гахиса известны мне только понаслышке. Мы, давно осевшие здесь иностранцы, все когда-то обзавелись девятью кассетами — той версией с субтитрами на пидди-пидди, которую можно приобрести на видеобазарах в каждом более или менее крупном киоске по цене для туристов. Но этим дело обычно и ограничивается. Мы даже не разрываем прозрачную упаковку. От ослепительно белых футляров без всяких украшений, лишь с именем Гахиса и цифрами от 1 до 9, веет чем-то таким, что отпугивает нас. В конце концов мы закладываем видеокассеты в какой-нибудь дальний угол. Надо, пожалуй, поговорить с Лизхен, чтобы выяснить, куда девались мои копии Песнопений Пророка.

Кэлвин тащит поднос с полдюжиной бутылок крымского шампанского. Красное полусухое, оно полюбилось вдруг в последние месяцы. Молодые парни пьют его длинными глотками прямо из бутылок и, оторвавшись от горлышка, корчат странные гримасы, словно сами удивляются своему новому пристрастию. Участились случаи, когда пустые бутылки летят на сцену, но пока, насколько мне известно, ни один поэт серьезно не пострадал.

После Баба Бея на залитые зеленым светом подмостки вышел новичок, молодой сейшенец. На нем традиционная шапка из кошачьего меха, однако он привязал ее к голове широкой розовой шелковой лентой таким образом, что бант, как пропеллер, красуется перед гортанью. Дебютант начинает петь. Аккомпанирует себе сам на крошечном синтезаторе, оперев его на бедро и касаясь клавиш указательным пальцем с трогательным дилетантизмом. Песня началась словами, которыми по традиции открываются все песнопения сейшенских пастухов: Когда молоко еще было травою — когда трава еще была землею — когда земля еще была скалою… Отважное начало заставляет меня, хотя мой пузырь того и гляди лопнет, остановиться в дверном проеме перед туалетами. Но симпатичному юноше не суждено выйти за пределы двух или трех куплетов: чем-то он сразу же не понравился публике. На доски сцены с грохотом падают первые бутылки, а поскольку моя сострадательная душа не хочет быть свидетелем его позорного отступления, я=Шпайк скрываюсь в проходе, который с плавным наклоном ведет вниз, к туалетам.

Здесь, в ярко освещенном помещении перед кабинами, маленький Кэлвин впервые привлек мое внимание. Тогда ему еще не разрешали обслуживать посетителей в клубе, а усадили тут, за столик между умывальниками. Он продавал духи, освежающие салфетки, крохотные тюбики с вазелином и серебряные заколки, которыми парни одно время отводили длинные волосы с висков за уши. Та мода давно прошла. Сегодня даже Кэлвин, которого раньше украшал конский хвост, носит в дополнение к юбочке и шелковой блузке воинственно короткую прическу. Однако моя прихотливая память находит удовольствие в том, чтобы не забывать, как Кэлвин выглядел в прежние времена. Быть может, потому, что его манера сидеть была для моих глаз усладой. Прикованный к банкетке за столиком с мелочным товаром, его зад тем не менее не знал покоя. Мальчуган сидел как на иголках. Плечи скользили по черной облицовке стены вверх-вниз, а общение со мной, платежеспособным иностранным клиентом, делало его еще непоседливее. Когда я окидывал взглядом аксессуары на столике, он сразу же отрывался от банкетки, и деревянной поверхности касались теперь лишь нижние части его бедер. Он стоял передо мной, слегка согнув колени, в неизменных ярко-красных штанах из эластичного рубчатого вельвета. Сегодня Кэлвин отдает предпочтение плиссированной юбочке, а мой глаз — юношам в бане у Фредди, однако это не мешает мне порой вспоминать, что тогдашний Шпайк не мог противостоять желанию взять с собой в одну из надежно запирающихся туалетных кабин — для оказания той или иной малой услуги — красноштанного Кэлвина.

Когда Кэлвин сделался официантом, человека, который сменил бы его внизу за столиком, не нашлось — однако самый ходовой товар сохранился в продаже, перейдя на лоток клубного разносчика видеокассет. Старик приходится малышу дальним родственником. Кэлвин уговорил начальство поручить ему эту работу, когда в торговлю начали поступать первые видеоклипы клубных поэтов. С тех пор беззубый старикан, жуя чугг, простаивает каждую ночь с лотком, подвешенным к груди на широких кожаных ремнях, у прохода от умывальников к писсуарам. Стоит он там и сейчас и наверняка заметил мое приближение. В перерыве после третьего действия зрители устремятся вниз, и ему удастся что-нибудь продать. Его лоток загораживает мне путь. Ради меня старикан не отступит и на полшага. Я=Шпайк протискиваюсь вперед, и когда мой корпус оказывается напротив его туловища, он плевком посылает большой комок чугговых волокон в ближайший писсуар.

Будничное явление в моем здешнем бытии; вероятно, ожидание сменщика изменило мой взгляд на вещи. Ибо пока опорожняется пузырь, перед глазами постепенно возникает картина того, чего заслуживает в качестве ответа престарелый любитель плевков. На обратном пути я останавливаюсь перед ним. Руки плавно уходят под деревянное днище его лотка. Сила вкупе со скоростью удивляют меня самого. В последние годы я не делал ничего, чтобы сохранить радостную готовность мускулов к сокращению и растяжению. Мне кажется, что я слышу зубодробительный удар, но это, пожалуй, всего лишь треск, с которым от контакта со лбом и скулами раскалываются на мелкие куски кассетные коробки из твердого пластика. Старик падает навзничь, и лицо его скрывается под углублением лотка. В сердце у меня — жестокость, в правой руке — боль, и я наслаждаюсь всем, что видит мое око.

Среди разлетевшихся по полу вещиц я замечаю квадрат из блестящего черного картона. Еще не нагнувшись, чтобы поднять его, я уже знаю, что это Черный компакт-диск. Просто так его не купить, в свободной продаже Черного компакт-диска нет. Иностранец, который попытается каким-либо образом добыть его, рискует очень многим. Компакт-диск содержит последнее, более чем часовое телеобращение Великого Гахиса — фонограмму той видеозаписи, ни одной копии которой, по моим данным, в продажу не поступало, ибо на сей счет существует строгий запрет. Зиналли рассказал мне, что один такой диск есть у Фредди. Однажды ночью, после бани, тот пригласил его, постоянного клиента, пройти к нему в жилые помещения, чтобы вместе послушать запись. Похоже, ему был нужен сообщник. Ибо Фредди слушал последнюю речь Гахиса — в этом Зиналли вскоре уже не сомневался — точно так же, как и он сам, в первый раз. Сидели они на маленькой кушетке, щека к щеке, сдвинув головы под максимально разогнутой дужкой наушников. Последнее телеобращение Пророка в принципе не отличается от девяти известных Песнопений. Великий Гахис пользуется, как обычно, всеми языками и диалектами, на которых говорят в городе, свободно переходя от одного наречия к другому, а то и смешивая их. Он, Зиналли, понял бы только пассажи, произнесенные на пидди-пидди, если бы Фредди, шепотом, не переводил ему некоторые другие места синхронно. Фактически Пророк отчитывал своих сторонников, причем делал это в годовщину Освобождения, когда сердца переполняются радостью, — он распекал гахистов в то время, когда они безраздельно властвовали в городе. За мрачными, касающимися ближайшего будущего предсказаниями следует загадочный, нараспев продекламированный пассаж о сучьей природе Правды. Пассаж состоит всего лишь из нескольких стихов и неожиданно обрывается: едва с уст Пророка сходит последний звук, как слышится треск рвущегося шелка, а затем глухой удар.

Я, который есть я, нагибаюсь и поднимаю Черный компакт-диск с туалетных плиток. Из-под лотка разносчика выползает извилистый ручеек светлой крови и, следуя наклону пола, течет к смывному желобу под писсуарами. Я опускаю компакт-диск в широкий вырез моей рубашки, и он, перебравшись через левый сосок, сползает вниз, пока не утыкается в жир живота. Говорят, Великий Гахис проткнул свое белое одеяние острием традиционного кривого кинжала. На одном из кадров якобы видно, как тонкая шелковая ткань сразу же окрашивается в красный цвет от сильного кровотока. Последнее резкое движение правой рукой понадобилось Пророку, судя по всему, чтобы расширить рану и разорвать кишки изогнутым концом проникшего теперь глубже кинжала. После этого камера разворачивается объективом вверх, быстро скользит по потолку студии с его тягами и рычагами и ловит окаймленный темной зыбью блеск направленной в нее лампы. Последний звук, записанный и посланный в эфир перед внезапным прекращением передачи, не истолковать иначе как удар туловища обо что-то — или, еще вероятнее, как удар головы о крышку стола.

17. Удовольствие

Широко раскрыв глаза, Лейла Кэлвин наблюдала, как мы, презрев серебряные щипцы, заставляем лопаться скорлупу плодов жирного ореха, зажимая их между большим и указательным пальцами. Все зависит, как вскоре выяснилось, от умения так распределить давление, чтобы оболочка, трескаясь, не повреждала мягкое ядро. Мы знаем, какой силой и способностью осязать едва осязаемое обладают наши руки. Еще в годы учебы нам нравилось сесть друг против друга и, сцепив пальцы, развивать в них гибкость и выносливость. А став оперативниками, мы всегда испытывали особое удовольствие, если занимались каким-нибудь объектом в четыре руки. По форме и рисунку ядро жирного ореха похоже на ядро грецкого, но оно неприглядно серое и обтянуто тугой прозрачной кожицей. Лейла Кэлвин процитировала сентенцию Гахиса, в которой, применительно к гахистскому движению, перефразировалась старая городская поговорка: Неказистость жирного ореха таит в себе сладость за сладостью. Мы поднесли ко рту мисс Кэлвин густо испещренную извилинами половинку ореха, и она схватила ее зубами, чтобы сохранить в неприкосновенности оранжевую помаду на губах.

В клубе тем временем не осталось свободных мест, а желающие попасть в него, судя по толпе у входа, все прибывали. Иногда кто-нибудь из тех, кого несло мимо нас, склонялся над нашим столиком, чтобы предложить свои услуги на пидди-пидди, американском или плохом французском; одно такое предложение прозвучало даже на сносном немецком. Лейла Кэлвин отвечала всем парой-тройкой коротких фраз, исторгая их из себя со злобным шипением и всякий раз производя на этих людей столь сильное впечатление, что они, ворча и чертыхаясь, спешили снова встроиться в общий поток и двинуться дальше. Значение слов, которыми фройляйн Кэлвин отражала любезные выпады в нашу сторону, было нам неясно, но мы поняли, что она считает нас своей добычей, и не чувствовали себя от этого менее счастливыми.

После короткого перерыва представление продолжил дуэт. Два брата, как оказалось однояйцовые близнецы, вынесли к рампе высокие стулья, похожие на табуреты у стойки бара. Усевшись на них визави, они долго испытующе смотрели друг на друга, будто в их лицах было что-то необыкновенное, доселе ими не обнаруженное, а затем начали перекликаться трубными голосами, чередуя повышения тональности с понижениями. Спросив мисс Кэлвин, на каком языке братья обращаются друг к другу и к публике, мы узнали, что они всего лишь предаются звукоподражанию нараспев. Многие поэты нового поколения пытаются, подобно неуемным археологам, вновь раскопать описания древних ритуалов, тексты давно забытых песен, сведения об исполнительской манере сказителей. Ее двоюродный брат, работающий в Институте по изучению и сохранению фольклора кочевых народов, может поведать много забавного о честолюбии и тщеславии этих новоявленных стихотворцев. После полудня они часами сидят в архиве института, прижав наушники к горящим ушам и прослушивая звукозаписи, сделанные десятилетия тому назад иностранными этнологами. При этом одни, закрыв глаза, что-нибудь напевают вполголоса, другие горланят песни на манер караоке, третьи еще и притопывают ногами. Ее кузен и второй институтский техник, двоюродный брат ее матери, нередко прокручивают ленты с удвоенной скоростью, дабы еще больше раззадорить поэтов — например, заставить их плясать, не отрываясь от стула, или со всей силою страсти предаться гортанному песнопению.

Лейла Кэлвин знала, откуда черпал вдохновение дуэт, пение которого мы слушали не без удовольствия. То, что близнецы исполняют, восседая на стульях и глядя в глаза друг другу, заимствовано ими у эгихейцев с их мужскими хоралами; как нацменьшинство те уже исчезли с лица земли. Через American World Net братья обзавелись записью богослужения в одной из эмигрантских общин, существующих в Торонто. Сакральный язык эгихеизма, крутой замес из древнегреческого и арамейского с латинскими, арабскими и даже староперсидскими вкраплениями, молодым пиитам совершенно непонятен. Однако именно поэтому, одним своим фонетическим великолепием, он побудил их к созданию собственных звукоподражательных композиций, дал толчок оригинальному словотворчеству. Лейла Кэлвин сказала, что хорошо знает певцов. Вместе с ними она посещала языковые курсы при здешней миссии американских баптистов, пока эта миссия, как, впрочем, и почти все другие иностранные просветительские учреждения, не была закрыта из соображений безопасности. Молодым людям будет крайне интересно побеседовать с образованными пришельцами из других краев, и они несомненно изъявят готовность подойти после выступления к нашему столику.

Поблагодарив, мы сказали, что ребятам, пожалуй, не стоит себя утруждать. После чего Лейла Кэлвин тотчас сделала нам другое предложение. Мы наверняка слышали о чугге, волшебном растении из сказок «Тысячи и одной ночи». В одной из комнат наверху мы могли бы отведать самого лучшего чугга — вместе с изготовленной по всем правилам самогоноварения, выдержанной в бочке зулейкой. Настоящую старую зулейку в открытую не купишь. Нужны связи с умельцами, которые гонят эту редкую вещь в бывшем эгихейском квартале. Установить такой контакт не удается, как правило, даже тем иностранцам, которые осели в городе давно. А потому пришельцы оказываются обделенными вдвойне. Европейцы, американцы и японцы — последние, как известно, особенно чувствительны — могут насладиться чуггом без неприятных последствий лишь в том случае, если одновременно попивают зулейку-бренди. Ибо лишь такая зулейка содержит достаточное количество фермента, который делает этот жевательный наркотик приемлемым для их нежного кишечника. Доктор Линч Зиналли предостерег нас от чугга, подчеркнув, что местные хитрецы разного рода уловками и ложными утверждениями нередко побуждают иностранцев к одновременному употреблению чугга и алкоголя. Туристы, жаждущие приключений, приходят в себя, как правило, ограбленными, перепачканными блевотиной и калом, где-нибудь на задворках квартала увеселительных заведений — и потом вынуждены в довершение ко всему, будто унижениям вообще не должно быть конца, глотать зонд, который для очистки желудка заталкивает им в пищевод местный лекарь.

Мы с улыбкой приняли предложение Лейлы Кэлвин и освободили столик для других посетителей Клуба Голой Правды. Плиссированная Юбочка повела нас за собой. Лишь в толчее стало по-настоящему видно, какая маленькая наша проводница. Несмотря на высокие каблуки, она не доставала большинству мужчин и до плеч. И вдруг — точно понятия роста и пола сошлись в логическом коротком замыкании — мы стали искать среди публики представительниц женского пола. Зиналли утверждал, что генетическая витальность здешних племен наиболее ярко проявляется в высокорослости девушек и женщин. Войдя в клуб, мы не заметили за столиками ни одной дамы, и сколько ни вытягивали шеи теперь, оглядывая зал, узреть хотя бы один женский лик среди посетителей клуба нам так и не удалось. На секунду-другую мы потеряли Лейлу Кэлвин из виду, но вскоре нашли глазами снова — в нише рядом с дверью к туалетам. Лейла запустила руку под юбчонку, положила на край столика сверток и, продвинув его вперед, сунула в чьи-то растопыренные пальцы. Свет на ее клиента не падал. Но когда мы проходили мимо, то нам показалось, что в фигуре, притулившейся в дальнем углу ниши, мы распознали неряшливо одетого, обрюзглого итальянца, который пробрел неподалеку от нас по веранде отеля «Эсперанца».

Мы последовали за Лейлой Кэлвин на второй этаж, где одна дверь чуть ли не примыкала к другой. В комнатушке не оказалось ничего, кроме кровати, стула и маленького стенного шкафа, створки которого открывались тем же дверным ключом. За ними мы увидели батарею бутылок и с полдюжины небольших медных сосудов. Из-за красиво сработанного наргиле Лейла Кэлвин достала кожаный мешочек, а когда принялась — усердно, но неловко — развязывать его, мы воспользовались моментом и мгновенно взяли ее в тиски. Ты выбил у нее из рук мешочек с чуггом и шепнул в ухо, что нам очень даже хорошо известно, как обделываются дела с ограблением иностранцев. Наши пальцы вошли сзади в ее мокрые от пота подмышки. Каждому из нас было достаточно одной руки, чтобы взметнуть ее тельце вверх между нами. Мы дали ей немножко подрыгать ногами. У нее слетела сперва одна, потом вторая туфля. Ртом в оранжевой помаде она хватала воздух. При этом обнажались мелкие, не очень хорошие зубы. Мы молча подержали мисс Кэлвин некоторое время на весу, положили затем свободные руки на ее красивую длинную шею, помассировали на удивление крепкую гортань и прошлись гладящими движениями через вздувшиеся сонные артерии до высоко выбритого затылка. Наконец наши руки приступили к решительным действиям. Давя хорошо рассчитанным усилием вверх, на челюстные и скуловые кости, мы вытянули шейные позвонки. И пригрозили вытащить руки из подмышек. Короткого падения, вернее, той энергии ускорения, которую придется амортизировать затылку, хватит, чтобы вывихнуть один, а то и два позвонка, что может иметь, если хоть чуть-чуть не повезет, самые печальные последствия. Лейла не двигалась, лишь, едва шевеля губами, спросила, что нам от нее нужно. Ты снова приблизил рот к ее уху, захватил его зубами и слегка погрыз хрящевидную раковину. Серьга тихо позвякивала, касаясь эмали твоих зубов, пока ты не сказал, кого мы ищем. Нам доподлинно известно, напрямую заявили мы, что она знает Шпайка. К вящей нашей радости, она сразу это признала. Более того, уже второй фразой сообщила, что Шпайк сидит внизу, в клубе. Это человек, к которому она заглянула в нишу, когда мы втроем направлялись наверх.

Пожалуй, это было небрежностью — нанести Лейле Кэлвин лишь несколько ударов по низу живота и почкам. Ведь именно худые коротышки нередко оказываются крепче и выносливей, чем о них думаешь. Боль во внутренностях, так сильно деморализующая людей тучных, у тщедушных, напротив, может вызвать непредсказуемый подъем духа, эйфорию, стремление совершить отчаянный поступок. Наверное, нас подкупила красота мгновенья: Лейла Кэлвин корчилась на потертом восточном ковре, прижав руки к животу и подтянув конвульсивно подергивающиеся пятки к рюшкам своих трусиков.

18. Великодушие

Кэлвин влетает через дверь, обклеенную обоями. Сначала кажется, что он хочет миновать мой столик, но потом, резко развернувшись, он чуть ли не падает ко мне в нишу. Открываемую в обе стороны дверь без ручки между моим постоянным местом и спуском к туалетам легко не разглядеть. Она ведет к железной винтовой лестнице — кратчайшему пути на оба верхних этажа — и используется обслуживающим персоналом, когда что-то надо сделать быстро. Будучи завсегдатаем клуба, я настолько посвящен в установленные здесь порядки, что примерно знаю, кого и что этим путем доставляют наверх или вниз, хотя моему собственному телу еще ни разу не приходилось протискиваться сквозь узкую, бесшумно распахивающуюся дверку. Лицо Кэлвина — в соплях и губной помаде. Тушь с ресниц растеклась от слез. Взяв его за плечо, я собираюсь спросить, что случилось за несколько минут, прошедших после совершения нашей маленькой сделки, но он тут же вырывается из моего полуобъятья. Пристально смотрит на меня, с шумом втягивает в себя воздух, плюет мне в лицо — и, схватив за волосы, выволакивает из ниши. С недюжинной силой тащит к двери, которая только что вбросила его сюда — в, казалось бы, самом жалком состоянии.

За дверью, едва ее легкое полотно успокоилось, он валится передо мной как подкошенный и корчится на нижних ступенях лестницы, будто испытывает боль уже оттого, что лежит. Задыхаясь, осыпает меня бранью. Однако исторгать проклятия для него, видимо, тоже крайне мучительно, и вскоре слов в его бормотании и стенаниях я уже разобрать не могу. Ставлю парня на ноги и слегка встряхиваю. И вот он уже выражается яснее. Если я правильно понимаю фразы на разных диалектах, срывающиеся у него с губ, то он говорит мне, что я должен немедленно драпануть через задний двор. Моим улыбчивым соотечественникам претит запах моей мошонки. Я больше не держу его, он опускается на колени и начинает карабкаться вверх по винтовой лестнице. Юбчонка задралась, и видно, что она мокрая. Трусики с рюшками, став от влаги полупрозрачными, прилипли к заднице. Почувствовав мой взгляд, Кэлвин разглаживает юбочку, на сколько позволяет ее длина. Потом поворачивается ко мне лицом и цитирует на чистейшем nuддu-nuддu знаменитое изречение Великого Гахиса: Молодые крысы вынюхивают место, где накануне переплыла реку старая крыса. Я никогда не понимал, чего такого значительного находят гахисты в этой сентенции, тем более озадачивает меня теперь попытка применить ее в самом банальном смысле ко мне и тому человеку, который должен прийти мне на смену. На удивление самому себе, я с минуту охвачен чувством блаженства: родной Центр вновь представляется мне тем, чем он был для меня на заре моей карьеры, — оплотом знания и рукой, умеющей и дать, и взять. Я благодарю Кэлвина и протягиваю ему, уже преодолевшему на четвереньках несколько ступенек, все новые пятисотенные, которые еще остались у меня в пачке. По случайности это ровно столько, сколько я четверть часа назад заплатил ему за добытую для меня вещицу. Он прячет купюры под юбочку и показывает на дверь, за которой находится задний двор.

Нигде не написано, что Гото для иностранцев запретная территория. Ни в одном из переулков, ведущих в древнейший район города, ни пешеходы, ни транспортные средства не подвергаются контролю. Для объезда заторов, возникающих на бульваре Свободы Печати, таксисты нередко выбирают именно улицы Гото. Правда, от пассажира-иностранца на заднем сиденье потребуют в таком случае, чтобы он задернул солнцезащитные занавески и глядел на улицу; если не может без этого обойтись, только сквозь щелку меж ними. Впечатление от мельком увиденного разочаровывает. Кажется, жизнь здесь ничем не отличается от будничной суеты в других старых кварталах. Лишь когда смуглый мальчуган или худой старик размахнется, чтобы запустить в железный бок такси камнем, прильнувший к окну чужеземец вздрогнет, внезапно осознав, что местные жители считают его шпионом, выведывающим тайны Гото ради извлечения какой-нибудь выгоды.

Мои глаза, в ту пору еще зоркие в равной степени, впервые увидели Гото с реки. Она огибает квартал и холмы, на которых он расположен, полукругом. Течение слабое, в полнолуние солоноватая вода болотистых рукавов подступает к городу. От реки тогда поднимается гнилостный и одновременно едкий запах, а дети ловят бредешками и простенькими удочками вкусных окуней того вида, который в другое время поставляется на рынки города только рыбаками из дальних окрестностей. С наступлением темноты, в свете круглого небесного диска, на берег спускаются к своим кумирням киренейцы, представители одного из нацменьшинств города. Они — в традиционном голубом одеянии, над ними плывут звуки песнопений. Подростки из общин других вероисповеданий видят в таких ритуальных шествиях возможность потешить себя и, оседлав мотоциклы, эскортируют киренейцев, кружат вокруг них с завывающими моторами, оглушительно сигналят, вопрошающе выкрикивают что-нибудь непристойное, не получая, конечно, ответа. В городе бытует мнение, что молебны киренейцев в полнолуние выливаются в сексуальные оргии, однако никакими фактами это мнение не подтверждено.

Последний раз киренейцы подверглись избиению, если верить рассказам Фредди на исторические темы, тысячу лет тому назад — со стороны монгольского войска, отряды которого, двигаясь на редкость мощной лавиной от низовьев реки, подошли по ее берегам к городу, чтобы разграбить его. В последующие столетия серьезных преступлений против этого национального меньшинства не было, хотя история города богата погромами и массовыми убийствами. И это при том, что, по сложившимся у нас, иностранцев— вдали отсюда— понятиям, именно киренейская народность прямо-таки напрашивается на стихийные расправы с ней. Она малочисленна, не может за себя постоять и сразу же привлекает к себе внимание экзотичностью своих обычаев. Однако киренейцев не трогают уже тысячу лет, и это наверняка связано с тем, что они унижают себя сами — родом своих занятий. Киренейские семейства зарабатывают на жизнь удалением фекалий, а также тем, что обеспечивают город морильщиками крыс и живодерами. Тележки с впряженными в них мулами проезжают и по кварталу тряпковаров, и мне уже не раз доводилось наблюдать, как возничие очищают выгребные ямы и сгружают возле них тюки с сечкой из сухого камыша, чтобы ею можно было посыпать жидкие отбросы.

Мне самому дважды пришлось воспользоваться услугами морилыцика-киренейца. Сразу же после вселения в домик, дабы вывести в нем тараканов, и совсем недавно, когда наша крыша стала частью одного из маршрутов, по которым крысы с реки направляются к базарам. Каждую ночь Лизхен слышала шорох их лапок. Предсмертный визг тех, что попадали в расставленные крысоловки, доносился даже до меня. Киренеец приходил раз пятнадцать, чтобы ставить все новые и новые капканы — только так можно было перехитрить умных грызунов. А затем один из его сыновей караулил над нами ночь за ночью больше недели, выслеживая последних, рыскающих по соседним крышам одиночек и бесшумно укладывая их стрелой из приспособления, похожего на арбалет.

Лизхен на протяжении всех тех ночей составляла охотнику компанию. Мне это известно, потому что подросток — с робким видом и даже готовый принять наказание — спросил меня на рассвете после охоты первой ночью, можно ли девочке находиться на крыше вместе с ним. Когда я дня три-четыре спустя, нагрузившись зулейкой, поднимался по лестнице, перебирая руками перила, нахаленок, тем временем совсем осмелев, поджидал меня с вопросом, может ли он разрешить Лизхен стрелять из его лука. Ей, дескать, гак этого хочется… Вытаращенные глаза и весь мой озадаченный вид были для него, наверное, достаточным ответом, ибо он тотчас же исчез в направлении к приставной лестнице, ведущей на чердак. И я не сомневаюсь, что только он, а не Лизхен, ждал, как я прореагирую на сообщение о ее страстном желании поохотиться. По всей вероятности, она сопровождала парнишку с их общей добычей на пути в Гото, где травильщики сжигают мертвых крыс на больших серых лодках, окаймляющих берег реки. На этих плоских громадинах, похожих скорее на плавучие платформы, чем на лодки, днем и ночью дымятся костры. Из животного жира, золы, растертого в пыль камня и растительных экстрактов там варят знаменитое киренейское мыло, которое, говорят, можно теперь купить даже в Duty Free Shops[8] немецких аэропортов. Правда, крыс, даже очень жирных, для изготовления мыла не используют. Киренейцы считают их животными, некогда священными, но потом отвергнутыми Богом. Даже убив их, к ним относятся с известным уважением и сжигают на отдельных кострах, добавляя в огонь немного ладана или фимиама.

Я тороплюсь сойти к реке. Ее вод я не видел уже много лет. Сверток от Кэлвина, все еще не вскрытый мною, давит на ребра из внутреннего кармана куртки. Шагать с ним и неудобно, и приятно. Сейчас меня манит к себе пристань, где швартуются прогулочные катера: после наступления темноты они ждут жадных до впечатлений иностранцев. Списанные военные суда небольших размеров были перестроены с помощью простых средств, но не без умелости. Дабы не вызывать беспокойства, они ходят только ночью. В полнолуние, как сегодня, достаточно естественного источника света, чтобы получить представление об импозантных произведениях зодчества из голубой глины, возведенных на холмах Гото. Обратив триаду безобразных колонн к гавани квартала, Великие Врата Пророчества отстоят от воды менее чем на двести метров. А Голубой Храм, самое величественное монопортальное сооружение мира, огромное круглое здание без окон, можно хорошо рассмотреть за построенными еще в Средние века складами, как только матрос на катере направит прожекторы на его купол.

Сноп света с судна едва коснулся верхней части колосса, как раздались первые выстрелы. С берега древнейшего квартала по катеру открыли огонь. Однако малокалиберным пулям не пробить бронированную обшивку корпуса бывшего военного корабля и толстый плексиглас по периметру его палуб. Лишь один раз, по рассказам Фредди, — в смутное время, когда после гибели Гахиса прошел только год, — налет оказался результативным. По одному из прогулочных катеров пальнули настоящим фаустпатроном — старого натовского образца во франко-германском исполнении. И не промахнулись, после чего всем членам находившейся на борту туристической группы, торговцам мультимедийной аппаратурой из Сингапура, пришлось навсегда расстаться со своим бизнесом.

19. Благочестие

Место в крохотной нише, на котором сидел Шпайк, было еще теплым, когда наши руки прошлись по мягкой обивке. Обнюхивая спинку скамьи, мы ясно ощутили затхлый запах, оставленный здесь этим одичавшим типом. На столе лежала маленькая латунная баночка. С двумя одинаковыми таблетками и одной двухцветной капсулой. Ты сунул баночку в карман, и мы справились у бармена о местонахождении Шпайка. Тот сказал нам, что Шпайк с минуту как покинул клуб через главный вход. Парень, в небрежной позе облокотившийся на мотоцикл, охотно показал направление, в котором удалился старикан вместе со своим зловонием. Мы попытались догнать Шпайка, пробежали трусцой по бульвару метров сто, но поток прохожих был очень густым. К тому же наша спешка бросалась в глаза и вызывала раздражение. Когда какой-то продавец сладостей явно умышленно перекрыл нам дорогу своей тележкой и только благодаря хорошей реакции ты не полетел на мостовую, мы прекратили погоню. И, остановившись возле лоточника с кофе, удовлетворились сознанием того, что Шпайк, должно быть, давно свернул в один из переулков или взял такси. Он ушел от нас еще раз. Поскольку, однако, оставалось достаточно времени, чтобы вновь отыскать его, мы позволили себе расслабиться и не торопясь, маленькими глотками, выпить по чашке горячего мокко; ты подсластил крепкий напиток изрядной порцией ароматного, крупнозернистого коричневого сахара.

Лишь когда мы, неспешно шагая под руку, ступили на мост, то увидели луну. Очень большая, она низко висела над рекой — справа от нас. Диск был оранжевым, контур — неправильным, будто начертанным нетвердой детской рукой. Огромная луна апельсинового цвета — гордость и слава всего региона. Куль вскользь заметил, что она почему-то бродит как призрак в донесениях Шпайка. Прежде чем коротко и четко изложить суть дела, сообщить что-нибудь крайне важное, Шпайк почти всегда пускается в цветисто-путаные, с чудовищными орфографическими ошибками описания луны, ее формы и цвета. И нас тоже эта полная луна не оставила равнодушными. Поражала прежде всего резкость ее очертаний. Казалось, мы различали на краях диска ложбинки и взгорки, зубчики и расселинки… Словно кто-то вырезал его ножом из мглы городского неба.

Так мы стояли, прислонившись к перилам моста, соприкасаясь упругими мускулами плеч, и когда из-под его арки появился прогулочный катер, выглядевший скорее как военный корабль, и медленно поплыл в сторону луны, мы поняли, что перед нами, — ничем не заслоняемый вид на запретный квартал. Темным и в то же время тускло поблескивающим скоплением домов на правом берегу наверняка был Гото. После гибели Гахиса, вот уже девять лет, квартал по ночам не освещается. Воинствующие элементы в раздробленном гахистском движении, они же фетишисты слова, на основании некоторых туманно звучащих фраз в последней видеопроповеди Пророка сделали вывод, что освещать местность вокруг святынь недопустимо. Куль подробно остановился на предположении, что Шпайк скрывается в Гото. Подозрение это зиждется на скрупулезном анализе его донесений, а Центр всегда получает их через American World Net. С высокой долей вероятности можно считать, что Шпайк отправляет свои сообщения из Тото, пользуясь зданием бывшей баптистской миссии. Правда, реально телекоммуникационная сеть города находится в хаотическом состоянии: четкого представления невозможно получить даже об отдельных ее частях. В последние годы главным провайдером региона, обеспечивающим доступ к сети, стала American World Net. Успех этой компании, по международным меркам второразрядной, объясняется тем, что она устанавливала льготные тарифы для групп населения с религиозной или какой-либо иной мировоззренческой ориентацией. После того как контрольный пакет акций фактически оказался в руках различных христианских сект и фондов, American World Net распространила по всему миру заявление о том, что истинная вера восторжествует, свободно конкурируя с остальными учениями о Спасении. Даже небольшие объединения гахистов, кружки философско-либерального толка, пропагандируют свои взгляды через American World Net.

Все так же неторопливо дошли мы до верхней точки горбатого моста и смогли увидеть оттуда даже Великие Врата Пророчества, когда на них пал луч прожектора с прогулочного катера. О риске, какому подвергают себя иностранцы, появляясь в Гото, Куль не мог сказать ничего определенного. Еще на Корсике мы прочитали в одном немецком еженедельнике эксклюзивный репортаж по этой теме одного папарацци — в переодетом виде ему удалось проникнуть в Голубой Храм. Репутацию Гото как чуть ли не самого страшного места всего полушария и по сей день подкрепляет воспоминание о преступлении, жертвой которого лет десять-двенадцать тому назад стал взвод французских миротворцев. Разыскивая похищенного менеджера Международного Красного Креста, французы на бронетранспортерах вторглись в Гото, но попали там в засаду. Взятые в плен радикально настроенными гахистами, солдаты были выпущены на свободу лишь несколько недель спустя, после сложных переговоров. Все были живы, а обширные раны, образовавшиеся после отрезания носов, благодаря умелой обработке хорошо зарубцевались.

Сухощавая рука, которая вдруг оказалась меж наших головов, показывая на Великие Врата Пророчества, выглядывала из плотно облегающего ее рукава, и мы узнали Фредди, прежде чем услышали, как он говорит на nuддu-nuддu со своим прононсом. Мы тотчас же осведомились о возможности осмотреть Гото, и он, немного подумав, сказал, как поступил бы на нашем месте. Один живодер и мыловар из киренейцев устроил на своей повозке эдакий хитрый тайник и предлагает совершать в полнолуние, при малой облачности, увлекательные ночные прогулки по запретному кварталу. Осматривать достопримечательности можно по выбору, можно даже сойти с экипажа и, немного доплатив, перекусить в лодке киренейца, которая служит ему и жилищем.

Мы попросили Фредди чуть подробнее рассказать о путях подъезда к некоторым объектам, а затем ты прямо назвал среди них здание бывшей баптистской миссии. Фредди отвечал с такой невозмутимостью, как будто знать планировку Гото было для него, горожанина со стажем, делом само собой разумеющимся. После того как Гахис в третьей видеопроповеди осудил преследование христианских общин, сравнив его с некрофилией, американские баптисты воспользовались благоприятным моментом и сняли для себя просторное складское помещение возле гавани. Оно является частью ансамбля такого же рода строений из голубой глины — аляповатых, без архитектурных особенностей, но почтенного возраста. Еще в то время, когда после так называемой Фиалковой революции повсюду веял ветер перемен, там обосновались разные иностранные учреждения — от общины свидетелей Иеговы до Культурного центра имени Гёте, субсидируемого, как известно, германским правительством. Так рядом со старым речным портом, поблизости от Великих Врат Пророчества, за два года возник привлекательный для горожан информационно-просветительный комплекс. Однако из-за своей неподконтрольной бурной деятельности он вскоре стал для гахистов-радикалов бельмом на глазу.

Вернувшись с Фредди на правый берег, мы последовали за ним в примыкающий к бульвару переулок, где быстро сгущались сумерки. Во дворе одного из домов стоял обещанный экипаж — повозка в форме большого, крашенного в черный цвет короба с двумя впряженными в нее мулами. Фредди договаривался с кучером на непонятной для нас смеси пидди-пидди и городских диалектов, но мы все же расслышали, что речь идет и о нашем желании посетить то место, где когда-то обретались баптисты. Наконец возница открыл искусно замаскированный лаз, и мы забрались в фургончик, где на скамейке с мягкой обивкой могли свободно разместиться два человека. А когда Фредди просунул в отверстие верхнюю часть своего тощего туловища, чтобы попрощаться с нами, мы схватили его под мышки и рывком втащили вовнутрь. Мягко, чуть ли не мягче, нежели, здраво рассуждая, это было возможно на нашем ново-пидди-пидди, ты сказал ему, что как сопровождающий он для нас просто бесценен. Раздвинувшись, мы втиснули сопротивляющегося между нами, усмирили точными ударами локтей его туловище, которое все время пыталось вздыбиться, и, огладив ладонями корпус и нижние конечности, убедились, что этот сухопарый человек не прячет под пиджаком или юбкой огнестрельное оружие.

20. Грусть

Я устроился на палубе, кроме меня на передних скамейках никого нет. Прогулочный катер заполнен менее чем наполовину. Почти все пассажиры разместились под палубой, где имеется маленький буфет и где, знакомя австралийских туристов с достопримечательностями, которые им еще только предстоит увидеть, трещит гид-переводчица. Лишь несколько японцев — может быть, те, что вчера в аэропорту на моих глазах вышли из самолета, — сидят вместе со мной в лунном, с оранжевым отливом, свете и наслаждаются свежестью бриза. Наше судно сначала поднялось немного вверх по реке, чтобы сделать разворот возле устья канала эгихейцев. При этом мы прошли совсем близко от моста, который считается в городе самым красивым. Имея плоский дугообразный выступ, застроенный по всей длине, он пересекает канал непосредственно перед местом его соединения с рекой. Рассказывают, что во время расправы над эгихейцами в зданиях на мосту расположились снайперы. Прицельный огонь вели и по спасающимся вплавь одиночкам, и по лодчонкам с целыми семьями: те надеялись, проскользнув под мостом, достичь реки. Работа стрелков затруднялась наличием множества трупов, брошенных в эгихейском квартале в канал и медленно двигавшихся, послушно слабому течению, к выступу моста. Когда город вспоминает о совершенных в нем злодеяниях, волны в этих рассказах всегда красны от крови. Но даже сейчас, в свете полной луны, мне видно, как по-будничному мутна вода, которая передается реке каналом. От стоков из свинарников буйно разрастаются водоросли, и просто не верится, чтобы человеческая кровь, даже в огромных количествах, могла преобразить буро-коричневый цвет в поблескивающий красноватый.

Когда я сообщил Кэлвину о своем желании обзавестись ручным огнестрельным оружием любой конструкции, он двусмысленно ухмыльнулся и, понизив голос, заявил мне, что я опоздал. И вообще: с тех пор как он меня знает, я всегда являюсь к шапочному разбору. Оставив меня в полном неведении относительно моих шансов приобрести желаемое, он вновь отправился к столику, за которым сидели те улыбчивые парни. А когда минут через пять потребовал от меня внушительную сумму в новых купюрах, я не решился спросить, что получу за эти деньги, — так неприятно мне было сознавать, что я со своей просьбой опоздал. Только теперь у меня есть время посмотреть, что же продал мне Кэлвин. Я достаю бумажный сверток, развертываю его и натыкаюсь пальцами на промасленную тряпицу, сквозь которую действительно проступают очертания небольшого ручного огнестрельного оружия. Внезапно инстинкт самосохранения заставляет меня оглянуться, и я вижу, что японцы наводят свои цифровые видеокамеры на правый берег. Наш катер приближается к мосту, возле которого он отчалил, чтобы пойти вверх и развернуться. Надо сдержать нетерпение. Лишь когда мы, пройдя под мостом, оставляем его позади и Гото притягивает к себе взгляды всех пассажиров, я быстро разворачиваю тряпицу.

Столетиями город славился искусством своих оружейных мастеров. Даже в музеях моей далекой родины есть сабли, кинжалы, мечи, попавшие на северо-запад по тогдашним торговым путям или в качестве трофеев. Новым владельцам они казались столь драгоценными, что не пускались в ход, а век за веком хранились в особых палатах, меж тем как другие виды оружия исчезали, уступая место более совершенным. Время заставило городских ремесленников заняться изготовлением и простого огнестрельного оружия. Сделанные в местных мастерских длинноствольные охотничьи ружья и по сей день пользуются у коллекционеров большим спросом, представляя собой, впрочем, разве что символическое орудие убийства. Не более чем украшением служат ныне и кривые кинжалы с искусной гравировкой; их по-прежнему делают в квартале кузнецов — как для внутреннего рынка, так и на экспорт.

Я держу в руках старинный пистолет столь причудливой формы, что поначалу даже возникает сомнение, а пригоден ли он вообще для стрельбы. У него два несуразных ствола: один расположен над другим и скреплен с нижним толстыми лагунными кольцами. Рукоятка, напротив, — узкая и короткая, будто предназначена для очень маленькой руки. В голову сразу же приходит словосочетание «дамский пистолет», и на какое-то мгновение я растроган, представив себе, что ради меня Кэлвин расстался со своим личным стволом. Пистолет весь покрыт гравировкой — не только стальные, медные и латунные детали, но и обрамление рукоятки из полированного рога. И когда мне после двух-трех неудачных попыток все-таки удается откинуть стволы и вытащить оба патрона, я ощущаю кончиками пальцев, что даже и внутри есть орнамент в виде тонкой насечки. Человек, который глубоко вник в историю и обычаи города и не перестает изумлять таких, как я, своими познаниями в этой области, наверняка объяснил бы мне, как из букв различных алфавитов сложилась вязь, что так богато украшает мое оружие. Передать потаенный смысл этой гравировки в форме занимательных историй лучше всех смог бы, пожалуй, Фредди.

В то время как я чуть ли не с грустью вспоминаю блестящего рассказчика Фредди, кто-то говорит мне на американском, что я — обладатель прекрасного оружия. Я не слышал, как ко мне приблизился этот японец. Дизель судна работает натужно и громко, хотя мы почти не продвигаемся вперед. Должно быть, винт вращается против течения, чтобы катер мог пройти мимо старой гавани как можно медленнее. Японец представляется. Я сразу вспоминаю это имя. Фредди назвал мне его вчера в фимиамном отделении своей бани. Моя память — обычно она любит мне отказать или дразнит бесполезными озарениями — на сей раз подсказывает, проявляя ханжескую уступчивость, даже настоящее, американское имя. Но я молчу, не прерывая собеседника. Он хвалит простой, надежный механизм пистолета и просит показать один из патронов. Патрон старый, говорит он. Из стандартного боекомплекта к винтовкам, какими была вооружена пехота союзнических войск во время Второй мировой войны. Его удивляет, что столь маленький пистолет — его, по идее, можно спрятать в любом кармашке — рассчитан на использование пуль крупного калибра. Вероятно, именно такие боеприпасы имелись здесь в изобилии в момент изготовления пистолета.

Мы приближаемся к гавани Гото, а значит, и к Великим Вратам Пророчества. Резанув слух довольно мерзким щелчком, в носовой части нашего корабля включился прожектор. Луч уходит сначала наискось вверх, к небу, и частицы зависшего над городом смога показывают, насколько хватает заключенной в нем силы света. Потом он резко идет вниз и высвечивает причальные сваи у края набережной. Там стоит группа людей. Расстояние пока велико, чтобы определить, не киренейцы ли это, совершающие молебен и ритуальные омовения. Паренек, обслуживающий прожектор, еще не направил луч на Врата Пророчества, а лже-японец уже спрашивает меня, к какому времени относится знаменитое сооружение. Я не отвечаю и думаю, стоит ли рассказать ему вместо этого, что здесь, на территории гавани, Великий Гахис собрал однажды своих самых верных сторонников — ремесленников и мелких торговцев квартала Гото, — чтобы, пройдя через Великие Врата Пророчества, направиться маршем вверх по берегу реки к казарме наводившей тогда на всех страх военной полиции. Согласно легенде, гахисты взобрались на кирпичную стену казармы, соорудив рампу из разбитых вражеским огнем повозок. Ко времени взятия штурмом полицейской казармы восходит и поверье, что Великий Гахис оставался неуязвимым для пуль, выпущенных в него погаными.

Но я не доставляю лже-японцу удовольствие услышать красивую историю. Забираю у него патрон, вкладываю в пустой ствол и опускаю пистолет во внутренний карман куртки. Потом пытаюсь взглянуть в слегка подкрашенное оранжевым лунным светом лицо раскосого янки пристальным взглядом. Получается лишь отчасти. Я отвык смотреть на людей в упор. Левый глаз у меня болит и начинает слезиться. Тем не менее я говорю коллеге из Нового Света, моему собрату по духу, под какой фамилией он родился, и еще раз смакую историческую курьезность его имен. По части имен в Соединенных Штатах, похоже, нет ничего невозможного. Внук военачальника, истребившего целое племя, носит имя этого племени, а правнук, не чувствуя ни малейших угрызений совести, ездит уже на автомобиле, марка которого названа именем того племени. Говорят, и на моей далекой родине новорожденным теперь нередко дают имена тех, кто в свое время подвергся массовому истреблению.

Мой визави не выказывает никаких признаков удивления. Да и чему он должен удивляться? Он погружен в те же материи, что и я. Черты его лица мягки и неопределенны. Такими мне видятся будущие президенты США: азиатское, как резиновая маска, натянуто на европеоидный череп. За моим визави, на берегу Гото, сверкнул огонек. На уровне набережной. Очень яркая, короткая вспышка. Глухой удар, сотрясающий корпус нашего судна, раздается лишь после того, как тонкая, острая молния гаснет на сетчатке моего глаза, но как раз темная пустота этой секундной заминки позволяет далекой вспышке и близкому удару слиться в сокровенном единстве причины и следствия.

21. Благоговение

Во Фредди мы обрели замечательного экскурсовода. Когда он, вздыбив длинный торс, еще раз попытался покинуть фургончик, который в тот момент тронулся с места, твой последний удар локтем пришелся, к несчастью, ему прямо в лицо, и нижняя губа тотчас же распухла; этим вздутием, однако, было остановлено кровотечение, так что вскоре миляга, забыв о саднящей губе, начал давать пояснения ко въезду в Гото. Он усердно сгибался как в левую, так и в правую сторону, чтобы, не обделяя никого из нас, комментировать то, что мы могли разглядеть сквозь зарешеченные тонкими брусочками окошки в дверцах экипажа. По переулкам Гото, похоже, двигались огромные толпы людей. Из-за отсутствия уличного освещения эта человеческая масса казалась в своем непрерывном ночном кружении еще более плотной и не знающей никаких преград. Мужчины большею частью были в гахистском облачении — на бульваре оно встречалось лишь изредка. В белое обрядились и многие подростки, что придавало им странно-серьезный вид.

Фредди поведал нам, как по мелким деталям — например, складкам штанов или отсутствию наружных швов — можно отличить одну группировку от другой. Сам Великий Гахис никогда не требовал обязательного ношения белых одежд. Но в своих Песнопениях он весьма эмфатически воздает хвалу этому цвету, означающему для него самоценную чистоту. В годы расцвета гахисизма в белое облачались лишь при свершении священных действ — молебна и борьбы. Так это в свое время показало всему миру и телевидение: забрызганная кровью униформа ударных отрядов и команд смертников и белое пятно на белом поле — беззвучно молящиеся.

Правда, видеозаписи гахистских молебнов делались только в главной аудитории Технического университета и относятся к краткому периоду Фиалковой революции. Поэтому Фредди посоветовал не доверять им. Распространенные по всем континентам, неизменно немые кадры скорее всего не дают правильного представления о том, как некогда протекали эти собрания. В огпумах, молельных залах гахистов, сложились за долгие годы угнетения весьма своеобразные ритуалы. Говорят, пение, которое раздавалось там, было бесподобным, проникнутым пленительной чувственностью, словно парящим в своем многоголосии, пьяняще колышущимся от спонтанных мелизмов и глиссанди. Его не оставляет надежда, сказал Фредди, что звукозапись этого коллективного искусства где-нибудь да сохранилась — пусть даже на одной-единственной кассете. Все без исключения огнумы города теперь пустуют или, хуже того, используются в целях, не имеющих ничего общего с их первоначальным назначением. В своей последней проповеди по телевидению с ее мрачно-провидческим флером Гахис фактически запретил проводить священные собрания и совершать связанные с ними ритуалы. Если верить журналисту, который якобы проник в Голубой Храм — сердце Гото — в переодетом виде и описал это в своем репортаже, то даже главный зал Храма, увенчанный громадным куполом, теперь вновь используется как складское помещение — так же, как в долгие годы унизительного чужеземного владычества.

Фредди, вероятно, заметил, что его толковые комментарии нам понравились, и попытался увлечь нас предложением заглянуть в дом к кучеру. Киренейцы славятся умением готовить кушанья из рыбы и собираются в полнолуние целыми семействами вокруг огромных медных кастрюль и противней, чтобы вдоволь насладиться произведениями своего кулинарного искусства. Фредди начал перечислять изысканные приправы и пряности, без коих оное просто немыслимо, но ты оборвал его на полуслове, не оставив сомнений в том, что мы желаем прямиком выехать к зданию, в котором размещалась миссия американских баптистов. Два года эти деловитые христиане занимались там, по словам Куля, пропагандой своего вероучения, пока им не пришлось покинуть Гото, оставив в квартале не только электронную аппаратуру, но и кончики носов особо энергичных членов миссии. По пластиковой трубе, ведущей вперед, к козлам, Фредди передал наше пожелание кучеру. Мы свернули в узкую, круто уходящую вниз улочку, и неожиданно на твоей стороне над плоскими крышами низких, без окон, домов проступили очертания Великих Врат Пророчества. Фредди продолжал свой рассказ и, опять же с миной знатока, сообщил нам, что это несуразное, лишенное каких-либо украшений сооружение, не имеющее аналогов в мире среди архитектурных произведений с колоннами, поскольку выстроено только из дерева и глины, исстари называлось весьма прозаически — Рыбными воротами. Ибо там правительственными чиновниками во все времена проверялся на свежесть и облагался налогом улов рыбаков, промышлявших на реке. лишь относительно недавно, после легендарной атаки гахистов на главную казарму военной полиции, начавшейся именно отсюда и вылившейся в беспримерный акт самопожертвования и страшную резню, ворота перед гаванью получили новое название.

Не прошло и пяти минут, как Фредди, вытянув руку из нашей кареты и описав ею дугу над пустынной, грубо вымощенной площадью, показал на здание, которое мы искали. Оно было частью ансамбля из узких, темных, блестящих, как антрацит в лунном свете, складов. Сквозь пластиковую трубу до нас дошел голос кучера, и Фредди перевел, что тот намерен подъехать к ним с тыльной, не обращенной к гавани стороны: там в них можно войти незаметно. Проезжая вдоль строений, мы не могли не заметить, что эта их сторона воспринималась в последние годы как фасадная. На стенах все еще висели остатки вывесок, и по уцелевшим буквам и слогам, фрагментам пиктограмм и знаков иной раз можно было догадаться, как звучало полное название фирмы или организации. Большие витрины, встроенные в стены первых этажей по заказу охочих до саморекламы фирм, позднее, когда силы обороняющихся, наверное, уже иссякли, были забиты досками. Кучер подвел фургон так близко к дому, что мы услышали царапанье колесных втулок о глину. Сквозь решетку правого окошка было видно, как он спрыгнул с козел и распахнул вовнутрь черную от копоти дверь. А затем завел в образовавшийся проем дверцу экипажа, так что мы смогли ступить из него — узрев на мгновенье полоску ночного неба — прямо в бывшее помещение миссии американских баптистов.

Чужая плоть смердит. Мы оба любим цитировать эту сентенцию нашего бывшего инструктора по ближнему бою к месту и не к месту — правда, в шутку. Однако наш добрый старый учитель, бритый наголо, обладатель всех высших поясов, прошедший боевую выучку в горячих точках на трех континентах, всегда вкладывал в свое любимое изречение самый серьезный смысл. Почуять запах противника означало для него мгновенно сообразить, что в поединке наступил перелом. При равенстве сил хрящ чужой гортани первым схватит железной хваткой тот, кто вдохнет «аромат» врага, говорил учитель. Запах животного происхождения, который ударил нам в нос, как только мы вошли в складское помещение, был и сладковатым, и едким. Фредди умолк, а живодер-киренеец, хотя ему, казалось бы, к такому не привыкать, быстро вытащил носовой платок и зажал им нос и рот. Подобные запахи может источать только гнилое мясо, и тот, кого профессия или беда познакомили с таким ароматом во всей его полноте, имеет собственное мнение о вкусе вяленого окорока и о том, как ночью, во сне, дышит его возлюбленный.

Возможно, вонь исходила от рыбных отбросов или от трупа большой речной крысы, чье мясо, если оно еще не утратило свежести и приготовлено со знанием дела, имеет вкус, будто бы напоминающий вкус жареной дичи. Кучер включил карманный фонарик скромной мощности и указал нам его лучиком путь к лестнице на второй этаж. Через узкие, высокие окна там лилось столько лунного света, что осмотреться мы могли и за пределами светового конуса от фонарика. Пол был густо усеян обломками офисной мебели и осколками средств коммуникации. Мониторы, клавиатуры, системные блоки, принтеры и множество других аппаратов, чье исконное назначение уже не поддавалось определению, — все это было разбито на удивительно мелкие кусочки и превратилось в бугристый слой мусора из пластика и разнообразного металла. Проход на третий, верхний этаж преграждали опрокинутые шкафы. Когда киренеец с помощью фонарика тщетно пытался найти в этой баррикаде какую-нибудь лазейку, мы увидели, что в отдельных ступенях лестницы зияют трещины, будто по доскам били кувалдой. Поэтому мы решили ограничить поиск мало-мальски пригодных доказательств вторым этажом и нашли в конце концов обрывок бумаги с напечатанным текстом. Фредди зачитал его и перевел начальные строки. Текст ему знаком, сказал он, хотя переложен кое-как и к тому же с помощью фонетически сомнительной транскрипции, на сейшенский — вернее, на его основной диалект, который, по понятным причинам, никогда не достигал высот литературного языка. Это фрагмент одного из посланий апостола Павла. Продолжая поиск других отправных точек, мы опустились на колени, стали перетряхивать искореженные ящики столов, рыться в поблескивающем металлоломе, внимательно осматривать чешуйки платины, висевшие на медных проводках, как на отростках какого-нибудь корневища. Оторвали даже несколько плит коврового покрытия — но не обнаружили под ними ничего, кроме голых досок.

А надо было бы с самого начала осматриваться на уровне глаз. Масштабы разрушения чересчур быстро заставили нас устремить взгляд вниз. Ты обнаружил инсталляцию, когда распрямился, дабы размять затекшие от сидения на корточках мышцы ног. Она висела напротив окон, и полоска лунного света еще лежала на ее левой половине. Ты взял у кучера фонарик, и мы принялись молча рассматривать инсталляцию с близкого расстояния. Наконец Фредди сказал, что перед нами артефакт современного народного творчества, одна из тех скульптурных композиций, которые были созданы спонтанно, в дни наивысшего духовного подъема, в многочисленных, никогда полностью не идентичных и тем не менее всегда близких по смыслу вариантах. Стержнем произведения был простой массивный деревянный крест. Ты снял его и дал подержать каждому из нас, чтобы мы почувствовали, сколь он тяжел. Крест состоял из двух одинаковой толщины, но разной длины брусков, гладко обструганных и не подвергнутых никакой химической обработке. Такого рода распятия, убежденно сказал Фредди, как нельзя лучше соответствуют обусловленному захолустными нравами и потому косному миссионерскому рвению американских церквей. И действительно, на обратной стороне креста мы обнаружили овальную алюминиевую табличку с названием и адресом христианской столярной мастерской для умственно неполноценных мужчин: Сиэтл, штат Вашингтон.

Погромщики не обошли вниманием неброский крест. Они намеренно отделили его от всего, что, по их мнению, надлежало разбить или исковеркать. Об этом говорили изменения, которые он претерпел. К передней его стороне кто-то прикрепил кнопками аккуратную журнальную вырезку. Печатные краски на гладкой и плотной бумаге выцвели лишь слегка. Вероятно, вырезка была частью обложки общественно-политического еженедельника. Фотограф снял последнего американского президента в момент, когда хозяин Белого дома, широко разведя руки, то ли обращался с трибуны к избирателям, то ли выходил из своего самолета, прибыв куда-то с государственным визитом и готовясь ступить на чужую землю. Бумажное тело было, конечно, слишком мало, чтобы изобразить на мощной крестовине распятого человека. Тогда гахистов, которые решили украсить разгромленную ими миссию на свой манер, осенила еще одна идея: они повесили крест на стену, перевернув его. Нижняя часть вертикального бруса оказалась направленной вверх, и президент Соединенных Штатов висел теперь головой вниз, что придавало его знаменитой, с ослепительным оскалом, улыбке, излучавшей в течение двух сроков правления молодость и оптимизм, выражение провидческой жестокости. Провозвестие его ранней, ужаснувшей весь мир смерти, казалось, было написано на лице этого сияющего радостью человека.

22. Радость

Экскурсионный катер тонет. Правый борт, через поручни которого экипаж и мы, пассажиры, перебрались на пристань, наклоняется к воде. Пробоина с рваными краями — следствие прямого попадания — уже скрылась под речной гладью. На нижней палубе несколько человек получили ранения. Без сознания или все еще в шоке, они лежат на одеялах, расстеленных членами экипажа посреди мола. Пожилой австралиец вдруг приподнимается и начинает выкрикивать что-то бессвязное. Гид-переводчица и один из соотечественников снова укладывают его на место и пытаются успокоить. На причале не было ни души, когда наше судно, сблизившись с ним, проскрежетало по его передней стенке накренившимся бортом. Вся портовая площадь, с мостовой из грубого камня вплоть до колонн Великих Врат Пророчества, блестит, словно надраенная лунным светом. Никто не нападает на нас, но и никто не спешит на помощь. Капитан орет в крохотный радиотелефон, лицо у него монохромно оранжевое. На самом деле оно наверняка очень бледное, если так натурально отражает цвет луны. Подмога, о которой он просит, должна бы прийти с другого берега. Но какой лодочник по своей воле отважится причалить в гавани Гото после того, что случилось с нами?

Рядом со мной возникает лже-японец. Когда он спрашивает меня, что, на мой взгляд, надо теперь делать, я разражаюсь безудержным смехом. В меня словно вселился какой-то бес, мне не хватает воздуха, напряжение голосовых связок сменяется их конвульсивным расслаблением, — и я просто перестаю владеть собой. Не сходя с места, извиваюсь всем телом, меня трясет, и в свете нашего незавидного положения я, конечно же, являю собой странное зрелище. Никто ведь не знает, что я уже много лет не смеялся вот так — от всей души. Левый глаз у меня саднит и сильно слезится. Но и одним глазом я вижу, как капитан кладет свой радиотелефон на срез причальной сваи. Переводчица тянет его за рукав к пожилому австралийцу, который только что, судорожно цепляясь за жизнь, кричал от боли, теперь же, хрипя и пуская пенистую слюну, начинает умирать. Посмеиваясь, я неровным, спотыкающимся шагом подхожу к краю причала и беру со сваи телефон. Раскосый последовал за мной, и потому складывается впечатление, что он ожидает от меня не так уж и мало.

Аппарат капитана — мобильный телефон «Луксор». Говорят, войти через «Луксор» в устаревшую городскую сеть не проблема — если немного повезет. Я набираю первые девять цифр и слышу жалобный сигнал ожидания, идущий от спутникового коммутатора. Не прерывая связи, набираю тот же номер. Раньше этот простой трюк удавался. Радиоконтакт еще существует. И я ввожу код старой военной сети и тут же слышу в ответ механический стрекот. На эту систему связи обратил мое внимание Фредди. Она была проложена специалистами Иноземной державы в канализации — независимо от надземных линий городского телефонного узла. В сети нет цельности, но она надежна и в годы после Революции использовалась мало. Подойдя ко мне вплотную, лже-японец слышит, как резкий свистящий звук оповещает меня о том, что третий прыжок засчитан, что я — в обычной городской сети. Теперь я набираю собственный номер.

Звуки — сонорные, почти что трубные. Я знаю, такими они и должны быть, если звонить кому-нибудь в квартал тряпковаров. Такие гудки били меня по барабанной перепонке в номере отеля «Эсперанца», когда я как-то пополудни в течение нескольких часов пытался связаться с фотографом-итальянцем, квартировавшим в домике до моего вселения в него. Резкий шлепок. На какое-то отрезвляющее мгновение я почти уверен, что связь прервалась. Но затем слышу лающее «алло». Лизхен у телефона. Было время — в начале нашего совместного обитания в домике, — когда я запрещал ей поднимать трубку. Но поскольку входящие звонки до сих пор почти не поступали, запрет этот невозможно было ни строго соблюдать, ни вызывающим образом нарушить. Мой раскосый заметил, что я дозвонился. Его взор загорается алчной надеждой — верный признак того, каких усилий стоит ему скрывать овладевший им страх. Прежде чем я сообразил, что надо назвать свое имя, Лизхен уже догадалась, кто дышит в трубку. Вопросы, от решения которых теперь зависит все, она задает отрывистым, жестким тоном. Я говорю ей, где нахожусь в данный момент. Но когда начинаю объяснять, какому ЧП я обязан тем, что оказался выброшенным на мол перед Гото, то улавливаю изменение шумового фона на линии. Я стараюсь докричаться до Лизхен — сначала громким, прерывистым «хэлло-хэлло» городского пидди-пидди, потом раза два-три менее громким, протяжным «халло» моего родного языка. Но связь прервана, и все дальнейшие старания дозвониться по собственному номеру до девчушки ни к чему не приводят. Наконец капитан забирает у меня телефон, чтобы в свою очередь попытать счастья. Стремительно набирает номер и затыкает ухо указательным пальцем правой руки. Ибо из уст умирающего австралийца вновь раздаются на удивление громкие стенания.

Я иду вдоль мола вверх по течению. Лже-японец словно приклеился ко мне. Он безусловно слышал голос Лизхен и расценил наш короткий разговор как обещание помощи. Его вера в меня явно сильнее веры в охранительные способности толпы. А может, финальные вопли и стенания австралийца гонят его, как и меня, за пределы их слышимости. Я прибавляю шагу, но он следует за мной по пятам и спрашивает, нельзя ли выбраться из Гото этим путем — держась ближе к реке. Я не отвечаю. Со скоростью, какую могу себе позволить, не переходя на бег, я устремляюсь к складским зданиям, ограничивающим портовую площадь. Там нашей западной наглости некогда удалось проникнуть в город наиболее глубоко. ЮНЕСКО внесла Гото в список Всемирного наследия и сразу же открыла в этом квартале свое представительство. Потянулись туда и другие организации, озабоченные сохранением духовного здоровья человечества. Не захотела оставаться в стороне и моя Германия, взявшая в аренду в этих зданиях последний, еще свободный этаж. Наш культурный центр расположился прямо над миссией американских баптистов. Была развернута даже некоторая деятельность: работали курсы немецкого языка для желающих овладеть экономической терминологией, немецкими юристами был прочитан на английском языке цикл лекций по административному праву. Назначили дату футбольного матча с национальной сборной немецких юниоров, однако из соображений безопасности игру решили не проводить. Старые склады близ гавани принадлежали к числу тех мест, где начались стихийные выступления против присутствия иностранцев в городе. Местные службы безопасности заняли позицию невмешательства, собственная же охрана кучно обосновавшихся здесь иностранных учреждений культуры, хотя и оплачивалась высоко, хотя и обладала тяжелым оружием, была в численном отношении слишком слаба, чтобы воспрепятствовать взятию зданий приступом. Добыча грабителей продавалась затем на городских рынках. В офисе у Фредди целую стену занимают видеокассеты, великолепная коллекция французских, итальянских, американских и даже русских фильмов в оригинале — часть награбленного добра, купленная им тогда за бесценок.

Небольшой марш-бросок к складам действует на меня благотворно. С некоторых пор я страдаю нарушением кровообращения в пальцах правой ноги. Только в бане, попадая из жаркого пара в холодную воду бассейна и обратно, они теплеют и создают ощущение более сильное, чем слабый зуд вкупе с легким покалыванием. Сейчас я по крайней мере чувствую в пальцах боль и с удовлетворением отмечаю, что моему спутнику ходьба дается еще хуже. Кажется, он прихрамывает. То ли жмет пятку черно-лаковая остроносая туфля, то ли он подвернул ступню на неровной мостовой. Наконец до него доходит, что я направляюсь к одному из старых складских зданий, и он спрашивает, что я намерен делать. Я отвечаю на его американском, что хочу заглянуть в Культурный центр имени Гёте. А кто такой этот Гйоте и каков род его занятий, допытывается лже-японец, однако вместо того чтобы расщедриться на объяснение, я снова ускоряю шаг. Оба входа со стороны гавани закрыты горбылем. Не без злорадства разыгрывая ищущего возможность проникнуть внутрь, я пытаюсь хотя бы пошатнуть это похожее на баррикаду заграждение. Затем устремляюсь мимо соседнего здания к узкому проходу, ведущему к фасадной стороне вытянувшихся в линию домов.

Закоптелая дверь оказалась, как всегда, незапертой. Своего спутника я не предупредил ни о темноте, которая окружила нас, как только дверь захлопнулась, ни о вони, которая вновь заставляет меня — несмотря на частые визиты сюда в последние годы — подавить позыв к рвоте. Я спешу по лестнице наверх. Незначительные препятствия в виде разбитых ступенек или брешей в перилах уже давно меня не останавливают. Достигнув второго этажа, где размещалась баптистская миссия, и обернувшись, я вижу в лунном свете, падающем сквозь высокие окна, что мой лже-японец боязливо и тем не менее достаточно сноровисто выбирается вслед за мной из потемок. Все, чем был обставлен второй этаж, разбито с радикальной основательностью. Доступ к самому верхнему этажу кажется перекрытым; тяжелые металлические шкафы свалены грудой, и в ней не просматривается ни единого зазора. Но пробраться в центр имени Гёте все-таки можно: путь туда ведет сквозь один из этих предназначенных для хранения документации шкафов — через его передние дверцы и специально посаженную на петли заднюю стенку. Лестница за шкафом — опять же во мраке. Двух-трех ступенек нет, и я уже предвкушаю то мгновение, когда мой американец вскрикнет от неожиданности, шагнув в пустоту. Но лунолицый ползет за мной на четвереньках и преодолевает зияющий чернотой провал — ощупью и не без доли везения.

Все окна в бывшем культурном центре заколочены досками и завешены толстыми одеялами, чтобы не осталось и щелочки, сквозь которую свечение монитора могло бы пробиться наружу Я не знаю, кто еще, кроме меня, пользуется этим помещением и блоком подключения для пересылки данных. Если мне надо отправить сообщение на старую родину, Фредди договаривается о времени. И тогда аппаратура на три часа в моем распоряжении. Это намного больше, чем мне требуется, но арендовать ее на меньший срок и по меньшей цене якобы невозможно. Живодеру-киренейцу; который привозит меня в Гото на своей переделанной под кибитку повозке, обычно не приходится ждать меня перед входом и получаса.

Электроника спрятана в полу. Надо снять одну за другой девять половиц, откинуть алюминиевый щиток и с помощью складного механизма поднять наверх компьютер. Когда лже-японец, все еще на карачках и с сильно кровоточащей раной на лбу, вползает в полосу света, исходящего от монитора, я уже установил связь с American World Net. В результате, с точки зрения логистики, мой коллега, к сожалению, не успел увидеть самое интересное. Правда, дисплей еще являет его взгляду заставку: гигантский деревянный крест скользит под мелодию американского национального гимна по медленно вращающемуся вокруг своей оси земному шару, словно утюжа на серфе атмосферу нашей голубой планеты. Нажав клавишу мышки, я как всегда выбираю один из пяти экуменических дискуссионных форумов — на сей раз круглый стол с темой «Апокалипсис и пророчество». Затем пишу пароль — их у меня несколько — и становлюсь участником полемики. Обычно я называю себя Эгихеусом, иногда использую одно из искаженных эгихейцами имен апостолов Христа. Сегодня появляюсь на виртуальном форуме под именем апостола любви, которое эгихейцы сократили, сделав односложным. Касаясь клавиатуры, пальцы дрожат. Но уже минуту спустя я печатаю то, что мне известно после получения по пневмопочте одного из последних посланий, быстро и уверенно. Описываю Центру лишь малую часть того, что произойдет в городе через несколько часов — в девятую годовщину гибели Гахиса. В виде исключения пишу донесение на английском: пусть мой бравый коллега, с сопением и пыхтением заглядывающий мне через плечо, немного пошевелит мозгами. Кодировать здесь, на простирающейся во все концы света лужайке, где резвится уйма фантазеров-эзотериков и путаников религиозного толка, надобности нет. Любая тайна и, таким образом, любое грядущее событие скрыты в этой несусветной разноголосице, в этих неистовых кликах предсказателей блаженства и бед, как семечко в тепле навозной кучи.

23. Забава

Фредди был прямо-таки золотым чичероне, и мы не жалели времени, чтобы хорошенько его пошлифовать. Выехать из ночного Гото оказалось делом нелегким. На улочках и в переулках царило теперь еще большее оживление, так что наш фургон продвигался вперед в пешеходном темпе. После безрезультатного посещения баптистской миссии беспокойство Фредди только возросло. Будто чувствуя себя виноватым и желая как-то компенсировать неудачу, которой закончилось ее посещение, он пустился рассказывать различные эпизоды из истории гахисизма, пытаясь одновременно приковать наше внимание к тому, что творилось за стенками экипажа. Уткнувшись носом в зарешеченное оконце и чуть ли не перебравшись к тебе на колени, он собрался объяснить нам, почему новейшее облачение паломника скроено по архаичному образцу, но ты мягко водворил его на прежнее место. Затем мы взяли Фредди за длинные тонкие кисти рук так, что пальцы на сгибах хрустнули, и попросили осведомить нас о живущих в городе иностранцах. Ты напомнил ему, что на террасе «Эсперанцы» он расхваливал свою баню как место, где чужеземцы завязывают друг с другом знакомства. Он долго отрицал, что знает Шпайка, но когда ты искусным вращательным движением заставил мизинец его правой руки выскочить из сустава, ему вдруг вспомнилось, что среди неизменных посетителей его бани есть и немец с такой фамилией. В заведении Фредди этот человек проводит как минимум каждую вторую ночь, уходит обычно с рассветом, и вполне возможно, что мы еще застанем его на месте, если тотчас же, покинув Гото, отправимся туда. Готовность Фредди незамедлительно организовать встречу со Шпайком показалась нам подозрительной. Мы решили не спешить и добыть у нашего проводника побольше информации о Шпайке. Чтобы узнать его адрес, пришлось — при всем нашем терпении — выкрутить у Фредди мизинец и на левой руке. Выяснилось, что Шпайк проживает в так называемом квартале тряпковаров, в старом ремесленном поселке по ту сторону бульвара, где улочки как бы уходят от реки.

Усердно расспрашивая Фредди, мы не заметили, как выехали из Гото, и лишь рокот моторов на бульваре Свободы Слова побудил нас выглянуть наружу. Экипаж стоял на обочине проезжей части. Выйдя из него, мы заплатили киренейцу не больше, чем посоветовал Фредди. Луна зашла, и бульвар был залит смесью из различных видов искусственного света. От дуговых ламп времен иноземного владычества исходило, в курьезном контрасте с импозантными бетонными столбами, мутно-желтоватое свечение, которого хватило бы лишь на то, чтобы осветить две-три пяди земли вокруг их массивных цоколей. Но владельцы торговых лавок после ухода старых господ позаботились о дополнительном освещении. На стальных тросах, провисающих местами до голов прохожих, закреплено великое множество самых разнообразных светильников. Больше всего тебе понравились газовые фонари с раскаленными до белизны сетками под колпаками из разноцветного стекла. Еще богаче была палитра электрических ламп. Казалось, магистраты всех городов мира, где когда-либо меняли уличные фонари, прислали по одному отслужившему свой срок образцу сюда, на бульвар Свободы Слова, как в музей под открытым небом.

Мы стояли на тротуаре и взмахами рук пытались подозвать такси. Автомобили двигались в обоих направлениях сплошной массой, почти без просветов и тем не менее с поразительно высокой скоростью. Нам то и дело приходилось отступать с бордюра, спасаясь от тех грузовиков и автобусов, которые с грохотом и лязгом вдруг устремлялись прямо на нас, сбиваясь вправо с проезжей части. В потоке машин мелькало и немало такси. Некоторые еще не были заполнены до отказа, однако водители игнорировали наши призывные жесты. Наконец ты предположил, что причиной тому вид Фредди: он завис между нами огромным крючком, точно мертвецки пьяный. Отпустив его локти, мы потребовали, чтобы он сам подавал знаки таксистам. И действительно, уже следующий таксомотор — американский лимузин преклонных лет с чувственно округлыми формами — прореагировал на них. Шофер резко затормозил и, совершив рискованный маневр, встроился в правый ряд. Покачиваясь и глубоко проседая кузовом, «линкольн» перевалил через край высокого бордюрного камня. Полетели искры, и вырванная из общего потока громадина остановилась среди прохожих и лавочников, отодвинув в сторону легкими ударами бампера двухколесную тележку продавца дынь и арбузов.

Болтая с Фредди, мы и оглянуться не успели, как оказались в квартале тряпковаров. Человек, который только что висел на наших руках так, будто у него отказали все мышцы, на заднем сиденье такси, обтянутом кожзаменителем, ожил вновь. Задавать вопросы больше не требовалось. Рассказчика окрыляло все— заинтересованный взгляд, дружеский кивок, удивленное покачивание головой. И когда в мрачной, тесной улочке — движение по ней минуты две-три блокировал завалившийся набок вуспи, как называют здесь таксороллер, — наш гид неожиданно перешел на немецкий, ощущение было такое, словно пидди-пидди этого города и язык нашей далекой родины давно стали добрыми соседями и ступать через границу между их участками можно запросто, без церемоний. Фредди говорил по-немецки необычайно бегло — слышать столь беглую немецкую речь нам наверняка еще не доводилось. Слоги сокращались им до такой степени, что лишались гласных и сливались в звуки, похожие то на щелканье, то на хрюканье. При этом ни одно слово, испытывая столь мощное ускорение, не утрачивало своего исконного звучания.

Фредди рассказывал о начальном периоде своего пребывания в городе. Судя по всему, он был направлен в регион крупной немецкой компанией в качестве, так сказать, дозорного. На первых порах его задача заключалась в том, чтобы провести рекогносцировку местности, хотя и сулившей успех в бизнесе, но таившей в себе немало опасностей, и подготовить плацдарм для будущего руководителя филиала этой фирмы. Фредди с восторгом вспоминал, как жил тогда в «Эсперанце». Отель был охвачен настоящей золотой лихорадкой. Администрацию гостиницы возглавляла мадам Харури, блестяще воплощавшая характерный для города тип женской красоты. В туфлях на высоченных каблуках, делавших ее фигуру еще импозантнее, мадам Харури каждый вечер появлялась в баре, чтобы не только осушить бокал с бизнесменами и прочими солидными постояльцами, но и развлечь их анекдотом, каламбуром, а то и каким-нибудь оригинальным номером. Сам он — уж пожалуйста, поверьте мне, сказал Фредди — был в то время молодым тяжеловесом, однако не оплывшим жиром, а с литой мускулатурой, приобретенной упорными тренировками. И тому Фредди однажды ночью удалось совершить в баре, казалось бы, немыслимое. Кто только не пытался в те годы противостоять мадам Харури в традиционном для здешних мест гивуке, схожем с армрестлингом, — но только он смог оказать ей достойное сопротивление. Целых шесть минут понадобились директрисе с ее силой и убийственной техникой скручивания рук, чтобы припечатать его запястье к гладкому дереву стойки. В изумительно истеричном мире «Эсперанцы» эта несгибаемость сразу же принесла ему прозвище Чугунный Немец. Правда, непосредственным следствием локальной популярности стало временное удаление Фредди из города. Его тогдашний начальник, тоже молодой, но под ледяным дыханием целесообразности изрядно остывший человек, немедленно откомандировал Фредди за контрпродуктивную известность на Мальту, с зачислением в разряд ожидающих нового назначения. Из вынужденной «эмиграции» он вернулся в город через полгода страшно отощавшим — чтобы, став наполовину мальтийцем, начать все заново. Открыв баню, он создал собственную оперативную базу. И по сей день она, можно сказать, идеально позволяет ему поддерживать словом и делом главного агента его фирмы, давно осевшего здесь в качестве сменщика Фредди.

Внимание, с которым мы следили за извергавшимся из Фредди словесным потоком, ослабло, когда мы свернули в улочку, где должно было находиться жилище Шпайка. Фредди заявил, что, по его скудным данным, Шпайк снимает здесь, в квартале тряпковаров, старый домик. Но вот как этот домик найти? Чуть ли не каждое строение на длинной, то и дело мучительно огибающей прямые и острые углы улочке, кажется, служило когда-то для изготовления бумаги. Прохожие, которых по нашей просьбе спрашивал Фредди, отвечали туманными фразами. Смысл большинства высказываний, если мы их правильно понимали, сводился к тому, что, мол, вспоминая лицо инородца, наносишь вред своему здоровью. Или нам прямо заявляли, что иностранцы изо дня в день разительно меняют свою внешность, и потому все в итоге становятся похожими на провинциала, которого невесть каким ветром занесло в город. Мы долго колесили по улочке из конца в конец, пока ты не заметил, что взгляд Фредди, в противоположность его ни на секунду не умолкающему голосу, задержался на одном из домиков вторично.

Мы нашли то, что искали. Ты расплатился с таксистом, не только выложив названную им громадную сумму, но и округлив ее более чем щедрыми чаевыми, и мы поволокли почти не сопротивляющегося Фредди к строению, особенность которого он выдал своим неосторожным взглядом. Домик имел два этажа, окна первого были закрыты ставнями. Прямо над дверью висела на железном кронштейне ртутная лампа. Хромированный колпак направлял поток ослепительного света на нас и славного Фредди. Пот покрывал его изможденное лицо подобно смазочной пленке, слова отрывались от губ с предельной скоростью. Этот немецкий был близок к тому, чтобы превратиться в не поддающееся пониманию щебетанье.

Зато каким ладным, излучающим бодрость смотрелся ты рядом с этой жалкой фигурой. Время тогда прекратило для меня свой бег, служба как бы перестала существовать. Украшением, которое невзначай нащупала твоя рука в углу мягкого заднего сиденья, можно теперь полюбоваться на свету. Пущей забавы ради ты еще в полумраке салона попросил нацепить его на тебя. Эту вещицу наверняка обронила там какая-нибудь из местных красавиц — те тоже порой пользуются услугами такси. В ядовито-ярком свете перед домиком Шпайка видно, что это своего рода колье, сделанное из начинки электронных приборов. Проводки, резисторы, диодики и триодики образуют изящное кружево, отливающее многоцветьем полированных благородных металлов и лакированных покрытий. На крохотных цилиндриках и брусочках — цифирки и буковки. Отдавшись созерцанию прекрасного, склоняешься к мысли, что детальки, служившие в свое время обработке информации, выполняют некую разумную функцию и на новом месте, определенном для них искусной рукой мастера. Твой вид — с прелестным ожерельем вокруг шеи — приводит меня в такой восторг, что, кажется, я уже не слышу лепетания Фредди: оно походит сейчас на субмузыку, которая сама собой затихает, оно звучит как мьюзек [9].

24. Восторг

Дверь домика, где проживает Шпайк, не заперта. Мы вталкиваем Фредди в полумрак прихожей. Видим дверь, которая явно ведет в помещения первого этажа, и крутую деревянную лестницу. В домике тихо, темно и пахнет затхлостью. Прежде чем обследовать его, надо сбросить балласт. Легкими тычками под лопатки ты оттеснил Фредди к торцу коридорчика. Там тускло блестит окошко в задней двери. Через нее мы с Фредди выходим во внутренний двор. Он просторен, имеет квадратную форму и пуст — если не считать трех низких круглых бассейнов со стенками из камня. Замедлив шаг, даем бормочущему что-то себе под нос Фредди пройти немного вперед. Затем ты — с короткого разбега, высоко взметнув правую ногу, — наносишь ему удар в спину. Пошатываясь, он останавливается перед одним из бассейнов. И продолжает говорить, хотя в голосе уже нет никакого энтузиазма. Издаваемые им звуки — разве что жалкий писк. Но в этом писке, в этом дыхании с присвистом и тебе, и мне вдруг слышится что-то знакомое, трогательное, далекое. Мы обмениваемся взглядами. И несомненно думаем об одном и том же — о занятиях по основам техники связи, об упорных тренировках в пустыне Невада, о долгих ночах наедине с рацией… Вспоминаем, как замирало сердце, как к горлу подкатывал комок и к глазам подступали слезы, когда в наушниках, прорвавшись сквозь хаос голосов на длинных волнах, сквозь визгливую тарабарщину чужих языков, внезапно начинал звучать наш добрый старый немецкий…

Фредди уставился в окружье бассейна с таким видом, будто объясняет что-то буйно разросшемуся там чертополоху. После удара кулаком в затылок он валится вниз, через бортик. Перекатывается на спину, обращает к нам изодранное колючками лицо. Губы еще шевелятся, им еще хочется о чем-то поведать миру. Но какие бы слова они ни произносили, те звучат слишком тихо, чтобы достичь чьих-либо ушей. Двумя-тремя наипростейшими ударами ног, усвоенными из курса ближнего боя, мы заставляем нашего говорливого земляка сомкнуть свои уста навеки. Его почти не прикрытый жирком и мускулами скелет, его зубы и череп наполняют ночной воздух громким чистым треском. Потом наступает полная тишина. Во двор не проникает даже гул моторов с бульвара, хотя перед домом он еще воспринимался как отдаленный глухой рокот.

Теперь можно снова заняться пристанищем Шпайка. Окна, выходящие во двор, закрыты и темны. Мы возвращаемся в прихожую и с минуту ждем. Ни стука, ни шороха. Подходим к двери, ведущей в помещения первого этажа. Она не заперта. Ты ощупью находишь выключатель, и мощная неоновая лампа, мигнув раз-другой, озаряет все ярким блеском. Обе комнаты легко охватить одним взглядом; их соединяет широкий проход. Окна тщательно загерметизированы черной пленкой и клейкой лентой. Помещения явно служат лишь одной цели: посредине более просторной комнаты стоит деревянный стол с телевизором, видеомагнитофоном и СД-плеером. Перед столом, напротив экрана, — старый офисный стул. Судя по этому ансамблю, голым стенам и обилию света, здесь кто-то регулярно работает. А вот растоптанные таблетки под столом и стулом, пустые бутылки из-под зулейки и множество скомканных бумажных платков на полу говорят скорее о неаппетитных привычках одинокого старика, чем о работе. Мы обследуем лежащие на столе кассеты. К нашему удивлению, их только девять. И на всех — что не менее удивительно — только видеозапись выступлений Гахиса, та самая версия Проповедей с субтитрами на пидди-пидди, ознакомиться с которой столь проникновенно рекомендовал нам доктор Зиналли. Ты берешь одну из потертых коробок, достаешь кассету и собираешься вставить ее в магнитофон. Но я, покачав головой, удерживаю тебя от этого: ленту наверняка прокручивали уже много раз, и смотреть ее нам нет надобности.

Изображение Гахиса и без того присутствует в помещении — выполненное, правда, более простым, технически более старым способом. На стене висит постер — черно-белая фотография, напечатанная на материале, имитирующем холст. Не будь здесь подписи — большими, по-восточному затейливыми буквами, — мы бы не догадались, что человек на фотографии не кто иной, как Пророк Революции. Молодой мужчина, которого вполне можно назвать красивым, сидит с обнаженным торсом за письменным столом. У него узкие плечи, но очень сильные руки. Ладонями он как бы взвешивает грозное оружие — тесак с широким клинком, похожий на мачете. И словно для того, чтобы впечатление было и вовсе противоречивым, Великий Гахис украсил себя ожерельем — цепочкой из маленьких, изящных, размытых на изображении звеньев.

Ты проводишь рукой по мускулистой груди Пророка, и под давлением кончика твоего указательного пальца постер заметно прогибается. Я снимаю его со стены, обнажая скрытое за ним полое пространство — нишу в кирпичной кладке, почти такого же размера в срезе, как закрывавший ее плакат. Ниша — глубокая, а в ней — загадочная комбинация из нескольких предметов. Сверху из кладки торчит толщиной в руку труба, отверстие которой закрыто массивной заслонкой из латуни и алюминия. Заслонка соединена жестким шлангом с газовым баллоном. Вентилем можно, по-видимому, регулировать давление. На его цилиндр посажены три рифленых медных кольца с цифрами. Кольца вращаются относительно друг друга в разных направлениях. Тебе они напоминают старые механические таймеры. Пожалуй, ты прав: с помощью этих колец можно устанавливать нужное время. Но схема работы всей инсталляции, ее назначение нам от этого понятнее не становятся.

Под установкой, на уступе ниши, стоят три стальные капсулы длиной с большую ладонь; по диаметру они, кажется, подходят к трубе. Две пусты, в третьей — полоска черной резины с надписью чем-то белым. Всего одна фраза на немецком, ты зачитываешь ее вслух. Не названному по имени адресату, к которому отправитель обращается на «вы», в скупых словах сообщается о немедленном и окончательном прекращении передачи всякой информации. Почерк выглядит по-ученически аккуратным. Обилие петелек и завитков говорит о том, что автор учился писать задолго до того, как мы пошли в первый класс. Короткий текст пестрит орфографическими ошибками. Слово «информация» искажено до такой степени, что мы скорее угадываем, чем вычитываем его значение. Ты смеешься громко, от души — так действует на тебя наша находка. Похоже на установку для отправки пневмопочты, говоришь ты с улыбкой. И придаешь этой шутке пикантность, замечая, что Шпайк, наверное, собирается посылать на родину свои удивительные донесения столь же удивительным способом.

Обследование другого помещения на первом этаже оказывается делом более сложным. Из комнаты с видео- и аудиоаппаратурой в него падает достаточно света, но оно забито рухлядью с пятнами плесени и затхлым запахом. Груда мелких предметов мебели, отслужившие свой век телевизоры, пустые чемоданы, кучи одежды, стопки старых газет и журналов — будто кто-то переезжая на новое место жительства или расторгнув договор найма, временно сложил здесь ненужное барахло и забыл вывезти его на свалку. Все же мы решаем просмотреть печатные издания. Они троякого рода: несколько годовых комплектов нью-йоркского журнала художественной фотографии, итальянские спортивные газеты и своеобразный местный продукт — сентиментальные фотороманы с текстом «в облачках» на пидди-пидди. Не без удивления мы рассматриваем журнальчики с названиями Sweet Emotion и Tender Feelings [10] и обязательной парочкой в позе страстного взаимного влечения на обложке. Влюбленные, о тернистом пути коих друг к другу рассказывают истории в фотографиях, всегда одеты и причесаны по западной моде. Напротив, у второстепенных фигур, родственников будущей четы, соперников и соперниц, преувеличенно контрастирующих с оной, — традиционный облик представителей коренного населения. Ты просматриваешь последние страницы нескольких журнальчиков и находишь подтверждение нашему предположению: все эти романы в картинках заканчиваются большой свадебной фотографией. Гости торжества в старинных нарядах окружают невесту в белом платье и жениха в черном фраке.

Смысла во всем этом, применительно к Шпайку, не видно. С нетерпением продолжаем рыться в рухляди. Отодвинув в сторону раму и ободья велосипеда, наверняка не дешевой в прошлом шоссейной модели, натыкаемся в самом конце свалки, за прислоненным к стене матрасом, на длинный пластиковый мешок. Разрываем черную пленку и обнаруживаем в нем, к своему немалому удивлению, мумифицированный труп. Подтаскиваем высохшее и оттого ставшее легким тело туда, где света побольше. Похоже, это мужчина. Умер он в полосатой пижаме, фланель отлично сохранилась. Рот мумии широко раскрыт, и из него торчит усохший до острого узловатого конуса язык. На указательном пальце правой руки — необычно широкое золотое кольцо с треугольным камнем. Когда ты снимаешь его, палец отламывается, распадаясь на косточки, волокнистые кусочки и пыль. Дунув в кольцо, ты удаляешь из него то, что было когда-то плотью, и замечаешь гравировку — дату и короткое слово, скорее всего имя. К сожалению, золото при жизни обладателя кольца так стерлось, что однозначно распознать цифры и буквы уже нельзя. Имя, во всяком случае, начинается с буквы «П». Ты надеваешь кольцо на левую руку; оно подходит по размеру и явно идет тебе. А кроме того, я вижу, как гармонично сочетаются оба украшения — кольцо с пальца мертвеца и колье, найденное тобой в такси. Они смотрятся аксессуарами городской моды, которой ты хотел бы следовать с непринужденной естественностью — и не только этой ночью.

Идем наверх, поднимаемся по крутой деревянной лестнице на второй этаж, и вскоре не остаемся сомнений, что именно здесь в основном и обитает Шпайк. В комнате, которая служит, по-видимому, гостиной, на передней панели телевизора висит дешифратор к передаче German Fun, экземпляр первой серии — с электроникой, что монтировалась еще в корпуса громоздких портативных плееров. Почти вплотную к телевизору придвинуто огромное, невероятно безобразное, сплетенное из тонкого тростника кресло. Шутки ради садимся в него на минутку вдвоем, и тут я замечаю, что пол между креслом и телевизором усеян битым стеклом. По всей видимости, это осколки флакона, в котором был лосьон для бритья. Ты осторожно опускаешься на колени и обнюхиваешь осколки и круглый коврик под телевизором. Если, однако, здесь и был пролит лосьон, то запах давно улетучился. Заднее помещение меньше «гостиной» и служит Шпайку спальней. Перед кроватью в зазорах между половицами — множество разноцветных таблеток. Ухватив одеяло кончиками пальцев, ты стягиваешь его в сторону. Шпайк спит, похоже, спокойно: в широком матрасе — узкая, но глубокая ложбинка. Простыня в ней — желтая, местами даже бурая. Слов для обозначения такого декаданса не подобрать, поэтому, испытывая сильнейшее отвращение, мы просто поочередно плюем на простыню.

Затем вновь продолжаем поиски. Вспарываем матрас и подушку с сиденья кресла, заглядываем во все ящички и за все дверцы скудной обстановки, обшариваем карманы в потертой, давно не знавшей чистки одежде Шпайка. В какой-то момент ты замечаешь, что здесь, наверху, нет ни клочка бумаги — ни газет, ни книг, ни писем, ни листка из блокнота. Среди пожитков Шпайка нет даже обыкновенного магазинного чека. На полке повыше телевизора выстроились шеренгой капсулы, точь-в-точь такие, какие стоят на первом этаже в нише за портретом Гахиса. В каждой — полоска резины или пластика с надписью. Надпись всегда на немецком, две-три мало что значащие фразы об уведомлении, информировании, передаче текста. В орфографии порой столько ошибок, что нет уверенности, понимаем ли мы надписи правильно. В одной из капсул находим-таки полоску бумаги. По-видимому, это винная этикетка. Напиток, бутылку с которым она когда-то украшала, называется Club/True Old Suleika Brandy. На обратной стороне что-то написано карандашом. Почерк тот же самый, но разобрать написанное невозможно: буквы смазаны, даже отчасти стерты, точно робкий первоклассник, стараясь прочитать слова по слогам, водил и водил по строчкам кончиком указательного пальца. Ставим капсулу обратно на полку, зная, что теперь надо искать. На стенах нет ничего, кроме небольшого выцветшего ковра. Ты срываешь его, и перед нами такой же конец трубы, как и на первом этаже. Труба идет снизу. Проходя в кладке почти вертикально, она, очевидно, всего лишь соединяет оба этажа.

Остается лестница к люку в потолке. Она деревянная, старая и, похоже, не очень прочная. Я становлюсь под нее и подпираю руками брусья. Выскользнув из туфель, ты начинаешь очень осторожно взбираться по лестнице. Но когда пытаешься плечами и затылком с силой приподнять крышку люка, которая открывается почему-то очень туго, подгнившая перекладина под тобой трещит и ломается. В комнату сыплется белое пористое крошево, похожее на птичий помет. Просунув голову в люк, ты осматриваешься. Я гляжу на тебя снизу. Передо мной покачивается твое новое колье. И ты кажешься мне в этот момент существом необыкновенным, ты будто поднялся по лестнице, ведущей в небо, и, преодолев все преграды, проник в неземные, высшие сферы. Твоим глазам, наверное, требуется время, чтобы привыкнуть к сумраку на чердаке. Наконец ты кричишь мне, что ничего примечательного там нет. Чердак пуст, загажен и передвигаться по нему можно лишь на карачках. Тщательно обследовать его не стоит.

Итак, мы осмотрели всё. Гасим свет. Теперь надо ждать старика. Ты приоткрываешь одно из окон, выходящих на улицу. Веет прохладой. Ночь только сейчас, незадолго до нового рассвета, освободилась от жара минувшего дня. За стенами домика полная тишина. Кажется, замерло даже движение по бульвару. В квартал не доносятся ни гудки, ни шум моторов. Но через некоторое время, висок к виску в освежающем токе воздуха, мы все-таки улавливаем какие-то звуки. Перестук, сначала далекий, приближается, усиливается, обрастает разными оттенками громыхания. Такая комбинация звуков нам знакома. Это грохот изношенного железнодорожного полотна вкупе со скрежетом и лязгом старых вагонных деталей и механизмов. Шум убогости — его нам часто приходилось слышать в бедных странах. Но на сей раз эта убогость ощущается явственнее: измученный материал жалобно стонет, будто собираясь утратить контакт со щебнем и всей насыпью, более того — с самой землей. Металл поет, будто поезд устремляется ввысь — туда, где пролегают райские пути.

25. Память

Железная дорога Старого города везет меня домой. Я никогда ею не пользовался и только теперь, с большим опозданием, могу оценить ее преимущества. Чугунные ходули вознесли полотно дороги над улицами. Почтенные кварталы города горбятся под мрачной трассой, будто на них насела вереница племенных быков. Наш поезд — три обычных и один моторный вагон — упрямо ползет вперед над пешеходами и тележками с впряженными в них осликами, над вуспи и бесчисленными автофургонами японских моделей, будто железная дорога, как ни посмотреть, более древний способ передвижения, будто в последние часы этой ночи, предваряющей девятую годовщину гибели Гахиса, на средневековые глинобитные постройки и их сегодняшних обитателей упал громадный доисторический червяк. Немецкие инженеры, которые проектировали городскую железную дорогу, руководили строительством и завезли сюда морским путем из своей далекой родины весь, вплоть до болтов, материал, задумывали ее как внутреннее кольцо. Два других кольца, рассчитанных на более высокие скорости, должны были охватить кварталы не столь давней застройки и возникавшие как раз в то время окраинные районы. Но дальше старгородского кольца, а по сути, кривого овала, дело не пошло. Взрывоопасная ситуация в регионе, большие и малые войны, частая смена власти воспрепятствовали запланированному расширению. Хронический недостаток средств у городской администрации способствовал тому, что однажды принятое в эксплуатацию не претерпело на протяжении почти целого столетия никаких изменений. Так на вокзалах с их кованным из желтой меди и затейливым по форме убранством и сохранились, и стали выглядеть нелепыми технические достижения той поры, когда железная дорога строилась, поскольку убранство это со временем истерлось, поблекло, покрылось трещинами. С окончанием иноземного владычества железная дорога была продана консорциуму западных фирм, которые собирались основательно обновить ее полотно и все технические сооружения. Но волнения на почве ксенофобии и сохраняющаяся недоступность Гото вскоре снова сделали иллюзорными надежды на использование «надземки» в туристических целях. Капитальные ремонтные работы были прекращены, и ее по-прежнему стали эксплуатировать как дорогу, по которой едешь, оглохнув от грохота, на которой постоянно что-то ломается и которую приходится то и дело чинить.

Лизхен приехала за мной. Лизхен сумела воспользоваться старой надземкой. На ней девочка отправилась в запретный квартал. Нашла меня и привела к единственной в Гото станции надземки. Станция совсем близко от старой гавани. Ее здание напоминает носовую часть огромного корабля и втиснуто между фасадами двух величественно изящных глинобитных домов. Я подивился тому, что все ячейки внешнего остекления и даже большие стеклянные вращающиеся двери целы. Хотя все покрыто вековой копотью или отшлифовано до матового блеска песком, летящим сквозь город, но охранительная рука случая, а также, может быть, страх перед аурой здания, так и оставшейся для горожан чужой, не допустили, чтобы пулеметные очереди революционных лет или камни, брошенные подростками в победном опьянении, лишили его стекол.

В темной подворотне, вдали от посторонних глаз, я маскируюсь, быстро натягивая на себя принесенный девочкой кууд — длинный балахон из белой козьей шерсти с просторным капюшоном. В старину так обычно одевались паломники, у нынешнего же поколения горожан это облачение приобрело популярность лишь в последние годы. Кууд разрешается носить гахистам, которые прошли пешком до северных соленых озер и три дня постились там на территории бывшего лагеря для заключенных. Рассказывают, что Великого Гахиса держали в этой трудовой колонии, когда он был совсем молодым человеком. Совершив дерзкий побег, он шел, если верить рассказам, три дня и три ночи, дабы вернуться в одеянии чабана к своим осиротевшим и впавшим в уныние приверженцам. Только когда они все собрались вкруг него, он откинул закрывавший лицо капюшон и помог горстке адептов распознать себя — знаменитым изречением о соли в ране народа.

Эта легенда не считается неоспоримой даже среди гахистов. Сведения о происхождении, детстве и юности Гахиса скудны и противоречивы. На единственной фотографии, относящейся к годам его молодости и обретшей широкую известность, он сидит с обнаженным торсом за грубо сколоченным столом, держа в руках тесак, которым в здешних местах пользуются для рубки камыша. Вопрос, является ли снимок моментальным, отражающим реальность, или постановочным — ради придания ему глубоко символического значения, — чреват серьезными политическими и теологическими последствиями и требует крайней осторожности при его обсуждении, если избежать такового никак нельзя. В затуманенном фимиамом отделении своей бани Фредди как-то сказал мне шепотом, что все истории о кууде и пребывании Гахиса в лагере для заключенных родились в портняжных мастерских квартала Гото, где из свалянной в войлок козьей шерсти шьют старинным способом паломнические одеяния, там же и продавая их задорого. А означенную фотографию смонтировал наделенный фантазией умелец, отпрыск известного армянского рода, взяв для этого снимок неизвестного человека и портрет Гахиса в зрелые годы, отретушированный так, что пророк выглядит на нем совсем молодым. Подделанная голова оказалась на чужом туловище. Дельца от фотографии разоблачили сотрудники одного из городских комитетов борьбы за чистоту крови и нравов, органа гахистского правосудия. В наказание ему выкололи левый глаз и закрыли его студию на бульваре Свободы Слова. Но фотография, за короткое время прямо-таки заполонившая город и окрестности, уже стала предметом поклонения. Гахисты больше не отваживались называть ее подделкой. Напечатанная на имитации холста, она висит во многих мастерских и магазинах, обычно возле дверей и на высоте глаз, дабы клиенты и покупатели могли целовать руки изображенного на ней. От Фредди, который давно подкармливает меня сообщениями о больших и малых событиях, происходящих в городе и мире, и наверняка будет делать это и впредь, я также узнал, что эта икона революции попала даже в западные энциклопедии — по крайней мере в интернет-версии одной из них найти ее можно точно.

Неотъемлемая деталь кууда — маска, имеющая некоторое сходство с марлевой повязкой врача. Говорят, что пастухи на соленых озерах носят у рта и носа кусок войлока из козьей шерсти для защиты дыхательных путей от мельчайших частиц пыли. По представлениям паломников, кууд-маска означает, что правоверный оберегает себя от злых речей и вредных мыслей, от ядовитых проявлений духа, которые подчас овевают его со всех сторон. Я сам рад-радехонек, что по совету Лизхен прикрыл нижнюю часть лица войлочным четырехугольником, ибо в наш вагон вошла группа подростков: пять юнцов в бедной одежонке, с узкими белыми повязками на бедрах — это признак их принадлежности к сторонникам Гахиса. Усевшись на длинной деревянной скамье напротив нас с Лизхен, они сразу же начинают собирать из деталей, что у них в пластиковых пакетах, маленький миномет китайского производства — устаревший, но славящийся своей надежностью и потому все еще популярный вид оружия. Одну из трех сошек заменяет грубо подогнанный по длине сук, примотанный к остову проволокой. Без лишних слов мальчишки быстро решают, как состыковать отдельные части. Под конец один из них обрабатывает молотком ствол, в который уже вставлена мина, похожая на большой огурец.

Лизхен с интересом наблюдала за сборкой миномета. В какой-то момент даже встала, приблизилась к паренькам и сказала, что один болт у них поставлен неправильно, и те отнеслись к ее словам с вниманием. Взаимоотношения полов среди приверженцев гахисизма всегда оставались для меня неясными. Рассказывают, что в Голубом Храме одно время находился Ларец Матери, небольшой сундучок черного дерева, в котором хранились простые украшения и зачитанные книги матери Гахиса. Труды Пророка якобы содержат не допускающее отклонений учение о наследственности, согласно которому все добродетели — а гахисизм знает исключительно бойцовские — заключены в материнских генах. С другой стороны, ни одна религиозная община не испытывает такого трепета перед менструацией, какой свойственно испытывать гахистам. Мелкие группировки радикального толка даже считают запах разлагающейся женской крови смертельным. И если верить сообщениям западной прессы, то эта догма уже использовалась для обвинения женщин в убийстве супругов. Зиналли, который видит в Пророке законного наследника великого Дарвина, знает об этом всё. Панический страх суеверных сектантов, говорит он, может основываться лишь на том изречении Гахиса, которое гласит: Волчонок боится крови волчихи. Но не следует, конечно, понимать этот тезис буквально — уразуметь его глубокий смысл можно только в контексте биоисторического учения Пророка.

На первой станции у бульвара юные гахисты выходят. Им стоит немалых усилий протащить миномет через двери: сошки у монстра сильно раздвинуты. Когда это наконец удается, один из подростков еще раз заглядывает в вагон и, обращаясь не столько к нам обоим, сколько ко мне, паломнику, выкликает прощальное приветствие. Это просьба о благословении в пространной, архаичной формулировке; последние слова разобрать невозможно: они поглощаются шипением пневматических дверей.

Нет сомнения, что Лизхен отправилась в дорогу сразу же после моего звонка. Я, местный иностранец, даже не знаю, где находится станция надземки в квартале тряпковаров. Лизхен подходила к гавани в Гото как раз в ту минуту, когда я возвращался туда из здания бывшей баптистской миссии. Звонкий стук ортопедических башмаков доносился до меня через всю площадь. Девчонка шла быстрым твердым шагом. В лунном сиянии Лизхен показалась мне более высокой, чем в обычной обстановке, — впечатление было такое, будто она неудержимо росла в тени моего внимания, рядом с унылым течением моих лет. Она энергично, чуть ли не весело помахивала пакетом с тесемками. Его пластик был явно белым-пребелым, ибо светился оранжевым светом — в тон луне. Прежде чем я спросил, что у нее в пакете, она заметила мою рану: задумавшись, я поднес правую кисть ко рту, чтобы слизнуть кровь. Лизхен тотчас же велела мне показать руку, и вместе с девочкой я впервые увидел рваную рану. Ткань правого указательного пальца глубоко разошлась над средним суставом. Лизхен поставила пакет на мостовую и запустила в него обе руки. Я услышал похожий на жужжание звук открываемой молнии, после чего в руках у девочки оказались пакетик с липким пластырем и маникюрные ножницы.

Теперь, в свете вагона надземки, боль, появившаяся в руке лишь после ее врачевания девочкой, еще раз напоминает о моем коллеге. В темноте Культурного центра им. Гёте лунолицый американец помог мне напоследок спрятать электронику в полу. Складной механизм, в общем-то практичный, но всегда работавший с натугой, впервые заклинило, и пришлось дружно и ритмично надавливать на него с обеих сторон, чтобы разблокировать шарниры. Во избежание повторения такой загвоздки надо бы при следующем визите туда принести с собой какую-нибудь смазку. На сей раз, во всяком случае, я был ужасно рад, что американец мне так ловко подсобил. Мы вместе стали спускаться вниз. Коварная лестница в баптистскую миссию при спуске требует гораздо большей осторожности, чем при подъеме. Я шел первым и предупреждал моего спутника, если ступеньки в том или ином месте отсутствовали. Лишь у подножия лестницы я пропустил его вперед. Благоприятствуя моему замыслу, луна висела теперь низко, свет ее широкими полосами падал на обломки мебели и аппаратуры. С любопытством осмотревшись, коллега склонился над грудой старых дискет. Я не мешал ему, я ковырял носком туфли в мусоре, будто там могло найтись что-нибудь и для меня. Он опустился на корточки и вынул из внутреннего кармана очки, чтобы прочесть какую-то надпись. Подойдя сзади, я спросил, что там написано. Однако первые слова ответа, который, вероятно, мог бы быть куда более пространным, потерялись для меня и, таким образом, для потомков в инфернальном грохоте, которым сопровождался выстрел из дамского пистолета. Мой коллега рухнул на баптистские дискеты так, будто я не только выстрелил ему в голову, но еще и пнул ногой в спину.

Только теперь, в погромыхивающем вагоне надземки, слушая напевное бормотание Лизхен, положив ноющую руку на пластиковый пакет, я решаю осмотреть оружие, которым был ранен. Запускаю левую руку под подол кууда и достаю пистолет. Сразу становится ясно, что с ним случилось: одно из латунных колец, охватывавших оба ствола, при выстреле лопнуло и вонзилось острой верхней кромкой в мой палец, который лежал на спусковом крючке.

26. Надежда

И в Гото, и только что в вагоне надземки кууд, облегая мои плечи и спину, приятно согревал меня. В последние ночные часы, особенно при ясном небе, в городе может ощутимо похолодать. И все же теперь, преодолевая короткое расстояние в квартале тряпковаров от станции надземки до нашего домика и следуя за Лизхен, я обливаюсь потом в этом балахоне из козьей шерсти. Правая нога болит все сильнее. О размеренной ходьбе нечего и думать. До лодыжки нога онемела, и все чаще, возникая в пальцах, сквозь подъем и голень с захватом колена, ее пронизывает страшная колющая боль. Хромая, я отстаю от Лизхен на два, три, а вскоре уже и на пять шагов, она же шагает в своей ортопедической обувке так, будто громадные черные башмаки стали невесомыми и она больше не нуждается в них как в жесткой опоре. Правая рука тоже делает мое продвижение вперед мучительным. Хотя я, напрягая мышцы до судороги, держуее на высоте плеча, в рассеченном пальце бьется пульс. Кровь давно пропитала пластырь и стекает по запястью в рукав. Когда мы пересекаем безлюдный овощной рынок, я окликаю удаляющуюся от меня девочку и прошу ее остановиться: мне надо перевести дух.

Сажусь на край фонтана, кладу больную ногу на парапет и вытягиваю руку для осмотра. Но Лизхен начинает копаться в своем пластиковом пакете и извлекает оттуда толстую пачку денег. Я узнаю ее по шнурку от ботинок, которым в свое время перевязал банкноты. Это наш «неприкосновенный запас». Лизхен рассказывает, что деньги ей уже пригодились. Когда она ехала в Гото, на одной из станций в вагон вошли три гахиста преклонного возраста с автоматами новейшего образца. И потребовали от нее и упитанного молодого сейшенца — больше пассажиров в вагоне не было — сделать пожертвование в честь Великого Гахиса и девятой годовщины его гибели. Хоть и не без труда, но ей удалось-таки выдернуть из толком еще не оттаявшей пачки все новые пятисотенные и сунуть их одному из этой троицы в костлявую длань. Сейшенец же по молодости лет сглупил: дал старую, дореформенную десятитысячную, к тому же истертую и грязную. Словно это могло быть единственно возможным ответом, один из старцев всадил парню в нижнюю часть живота целую очередь. Из окна отходящего поезда было видно, как они выволокли его, еще живого, на платформу, оставили там лежать, а сами преспокойно сели в поезд, шедший в противоположном направлении.

Не помню, чтобы Лизхен когда-нибудь прежде рассказывала мне такую же длинную историю. Не исключено, что она это сделала, дабы я поменьше приглядывался к ее хлопотам вокруг моего пальца. И действительно, слушая, я не почувствовал, как она сняла набухший от крови пластырь. На сей раз она хочет заняться раной всерьез и разложила все необходимое для этого на краю фонтана. Кроме пачки денег в ее пластиковом пакете находилась моя бывшая сумочка для туалетных принадлежностей. В мое отсутствие ее обладательницей стала Лизхен. Даже мне бросается в глаза, что некогда засаленную и замусоленную сумочку Лизхен сумела отчистить чуть ли не до блеска. Теперь, когда ею распоряжается девочка, она набита до отказа, и я с удивлением рассматриваю самый верхний слой вещиц, которые Лизхен уложила в несессер по неизвестной мне системе. Девочка достала оттуда катушку ниток и обвязывает мой палец так туго, что края раны сходятся. Смотреть на кровоточащую плоть мне не по душе, и потому я вглядываюсь в раскрытую сумочку, пытаюсь, словно соревнуясь с самим собой, распознать в плотной массе как можно больше отдельных вещиц и найти им название. Из-за того, что молния уже не стягивает боковые стенки, все уложенное в несессер слегка расползлось. А изящная красная пластмассовая расческа даже торчит, выйдя наполовину за край сумочки. Я хочу поправить ее, но сделать это левой, не искушенной в тонких движениях рукой трудно, и сумочка теряет равновесие, падает с парапета, и все ее содержимое, множество самых разных вещиц, разлетается по мостовой.

Левая щека у меня горит, левое ухо гудит, и каким-то чудесным образом, кажется, даже ожил левый глаз, хотя размашистый удар девочки задел только его нижний край. Значит, верхнее веко поднялось. Звонкая оплеуха словно напомнила ему о его давнем, нормальном положении, и оно вновь, пусть всего лишь на несколько мгновений, пока длится шок, туго облекло верх глазного яблока. С тех пор как веко занедужило, доктор Зиналли скрупулезно обследовал его при каждом моем визите к нему — с использованием экзотичной, старинной аппаратуры. На лице у меня, болезненно ущемляя кожу, закреплялись приспособления с зажимами, а над ними перемещались огромные, смонтированные на передвижных штативах линзы. На мои вопросы о причинах паралича века и возможном обострении симптомов Зиналли всегда отвечал уклончиво. Обычно начинал рассуждать в своей пространной манере, не допускающей ни возражений, ни попыток что-нибудь уточнить. Туманно говорил о неясном происхождении германской расы, сетовал на ее слишком долгое пребывание в регионе к востоку от Черного моря, где якобы находились ее корни. И всегда звучало это так, будто он хотел объяснить мою глазную болезнь мрачным характером событий тысячелетней давности, представить ее — может быть, чтобы меня утешить — как унаследованный расовый дефект, как следствие близкородственного размножения, проявившееся только теперь, в наше время. Я чувствую, что Лизхен смотрит на меня. Все еще освеженный ее ударом, я стараюсь ответить взглядом такой же силы. Это не удается; но мгновенье, когда наши глаза встречаются, длится достаточно долго, чтобы я понял: девочка ждет, что я встану и двинусь дальше.

Мы ждем Шпайка, и я наслаждаюсь тем видом, с каким ты ждешь Шпайка. Ты стоишь у окна, выходящего на улицу. Правой рукой, на которой кольцо со шпайковской мумии, ты слегка сдвинул занавеску и придерживаешь ее в этом положении. Мы знаем, что с наступлением утра начнутся празднества в честь девятой годовщины гибели Великого Гахиса. За двадцать четыре часа нашего вполне комфортного пребывания в городе мы неоднократно, в последний раз от Фредди, слышали, что все иностранцы проведут этот день в безопасном месте, ибо предсказать, как он пройдет, очень трудно. Шпайк наверняка вскоре вернется домой. Ты говоришь, что чувствуешь, как он приближается к нам. Я протягиваю тебе пластиковую бутылку, взятую из холодильника. Ты делаешь три небольших глотка и, закрыв глаза, подергиваешь плечами. Изящные металлические детальки твоего колье позвякивают. В безобразной бутылке определенно та легендарная зулейка-бренди, какой пыталась соблазнить нас крошка Кэлвин. Меж тем на улице появляется одинокая фигура с внешними признаками старого гахиста. Это первый прохожий, которого мы видим с тех пор, как встали у окна. Он припадает на правую ногу, однако в его походке чувствуется решительность. Старик приближается, и сквозь приоткрытое окно нам слышно теперь, как твердо ступают его кованые сапоги на булыжную мостовую — и это при его хромоте. На нем ряса с капюшоном: Фредди говорил нам, что так обыкновенно одеваются паломники. Лицо скрыто маской, через которую он дышит. У нее довольно забавный вид, но она должна защищать паломника от всех дурных ветров и даже от рассеянных в воздухе скверных мыслей. Наверное, старик торопится к заутрене, или, быть может, направляется к тому месту, где гахисты скрытно соберутся, чтобы с рассветом начать свое шествие. У соседнего дома, в свете лампы над входом, он останавливается и прислоняется к дверному косяку, давая отдохнуть нездоровой ноге.

У дверей нашего соседа, кондитера Суккума, я вынужден сделать еще одну остановку. Убираю руку с плеча девочки, прислоняюсь к косяку и пробую разгрузить больную ногу. На последнем отрезке пути, от рыночной площади до нашего переулка, Лизхен пришлось поддерживать меня. Не только кисть моей правой руки — вся она тяжелым грузом лежала на плечах и на шее девочки. Не понимаю, как она незаметно для меня могла вырасти за прошедшие годы так, что при необходимости служит мне опорой. Терпеливо ждет, пока я собираюсь с силами, чтобы двинуться дальше. Лизхен говорит, что завтра, когда минет девятая годовщина гибели Гахиса, она отвезет меня на такси к доктору Зиналли. Утренние сумерки смешиваются на мостовой нашего переулка с отраженным светом лампы у входа в дом. Кусочек картона, который лежит там, я заметил еще в тот момент, когда мы остановились у дверей кондитера. Но только теперь, с ослаблением острой, колющей боли в пальцах ноги и с их прогрессирующим онемением, я прошу Лизхен поднять его, ибо мне видится в нем нечто определенное.

С трудом сделав три шага к середине улицы, старик гахист нагибается, чтобы что-то поднять. Потом, все так же прихрамывая, возвращается в круг света от лампы, подносит к глазам поднятое с земли — скорее всего это клочок бумаги — и долго всматривается в этот клочок, словно изучая какую-то надпись. Мы наблюдаем за ним. Ты видишь только то, что вижу и я, однако затем ты неожиданно спрашиваешь, почему Куль ничего не сказал нам о девятой годовщине гибели Гахиса, не упомянул ее ни единым словечком, почему не счел заслуживающим упоминания даже то простое обстоятельство, что наше пребывание в городе пересечется по времени с юбилеем, чреватым самыми разными последствиями. Я удивлен вдвойне: тем, что до сих пор сам не задался этим напрашивающимся вопросом, и серьезным служебным проступком, каким, несомненно, является сокрытие информации. Что бы ни подвигло на это Куля, после нашего возвращения ему придется подать прошение об отставке… Старый гахист прячет записку, которую так долго рассматривал, под своей рясой. Делает он это не спеша, задирает рясу чуть ли не до бедер, и мы видим, что под ней обыкновенные брюки. Затем ковыляет дальше и, дойдя до угла шпайковского дома, пропадает из нашего поля зрения. Миновав непростреливаемое пространство, он должен через несколько секунд появиться перед другим соседним домом. Вместо этого мы слышим, как хлопает входная дверь.

Я — дома. Мне еще раз пришлось опереться на Лизхен, которая и дотащила меня, еле волочащего ноги, до наших дверей. В прихожей я опускаюсь на вторую ступеньку лестницы, чтобы в темноте набраться сил для подъема к себе наверх. Сидеть у подножия крутой лестницы с годами вошло у меня в привычку. Какую-то гипнотическую усталость я почувствовал на этом месте еще тогда, когда, возвращаясь из парной от Фредди, первый раз ранним утром вошел в мой домик на одной из улиц квартала тряпковаров. Дабы немного вздремнуть, иногда я всего лишь повисаю на нижней стойке перил. Обычно же сижу, как теперь, на второй ступеньке и впадаю в тяжелый полусон, из которого меня в какой-то момент вырывает хлопок или шелест — звуки, проникающие сюда, вероятно, из помещений первого этажа. С тех пор как поселился здесь, я больше не был ни в одной из двух комнат. Не исключено, что там за это время завелась нечисть среднего или даже крупного калибра. Сегодня я не могу даже сказать, что находится в этих помещениях. Возможно, я когда-то составил туда лишнюю мебель моего предшественника. Но одну вещь из того, что осталось после смерти итальянца, я помню очень хорошо — его велосипед, появление которого на улицах города всякий раз производило фурор. В голове у меня начинают мелькать картины прошлого, не оставляя сомнений в том, что вместе с другими вещами я занес в одну из комнат и красавец велосипед. Тут же дверь в помещения первого этажа опять кажется мне такой чужой, будто я ее вообще никогда не открывал. Лизхен, которая ориентируется в доме лучше меня, наверняка знает, что там скопилось. Сверху, из моих комнат, я, случается, слышу шаги, нежное поскрипывание старых-пресгарых половиц. И не перестаю удивляться тому, с какой грациозностью девочка может ступать в тяжелых башмаках, если хочет передвигаться по дому бесшумно.

Я встаю, но у меня кружится голова, и, с трудом преодолев три ступеньки, я опускаюсь на лестницу во второй раз, чтобы на минутку-другую сомкнуть веки перед тем как продолжить мучительное восхождение.

Старик — на первом этаже. Возится с чем-то в нижних помещениях. Слышно, как передвигает стул. Потом к нам наверх прорывается гуденье телевизора. Мы осторожно идем к двери, старые половицы тихо поскрипывают. Если эти звуки и доходят до первого этажа, то там их должен заглушить шум от телевизора. Слышен мужской голос, изрекающий что-то энергичным, чуть ли не карающим тоном, голос, предсказывающий, вероятно, какую-то катастрофу. Я смотрю на тебя. Ты пожимаешь плечами и улыбаешься, будто говоря тем самым, что не нужно стремиться понять каждую заумь, рождающуюся в головах жителей этого города. Тебя тоже устраивает предположение, что там, внизу, упрятав свой западноевропейский жир в экзотичный костюм, сидит и в очередной раз просматривает одну из видеозаписей славный малый по имени Шпайк. Проповедь, похоже, приближается к своему апогею, Гахис впал в ритмичную вокальную декламацию, она становится все более быстрой и все более высокой по тональности. Звучит она безобразно, по-бабски истерично, и заканчивается жалобным, чуть ли не собачьим воем. Раздаются звуки дрр! трр! тоже, наверное, с диска — звуки раздираемой ткани и глухой удар. Ты берешься за ручку двери, я прижимаюсь к тебе сзади, чтобы выскользнуть вместе с тобой на лестничную площадку. Но какой-то непонятный звук внезапно заставляет нас отпрянуть друг от друга. Я вижу белок вокруг твоих зрачков, и в испуге, который, как ничто прежде, способен нас разъединить, ты видишь мои — наверняка не менее широко распахнутые — глаза. Страшный грохот, вернее, омерзительный рев, стремительно нараставший и сразу же с дребезжаньем оборвавшийся, врывается к нам в комнату, точно возникнув из ничего. Ты первым понимаешь, что произошло, выходишь из сковавшего нас оцепенения, возвращаешься в комнату и откидываешь коврик, закрывающий в стене нишу с трубой пневмопочты. Рывком отодвигаешь заслонку, и из трубы со злобным шипением уходит избыток давления. Дрожащими руками я развинчиваю капсулу. И мы извлекаем из нее — разве мы ожидали найти там что-то иное? — полоску резины с белой полуграмотной надписью, из которой следует, что передача любой информации прекращается. Мы смотрим друг на друга. Зрачки глаз сужаются. Кто бы то ни был — Шпайк собственной ожиревшей персоной или квартирант из местных, — отправитель послания ответит мне и тебе за постыдную разницу между скудостью сообщения и безмерностью нашего испуга.

27. Любовь к жизни

Давно наступил день, и Шпайк понимает, что правый указательный палец уже не спасти. Этого кусочка своей плоти он лишится. Шпайк сидит перед телевизором, положив обмотанную полотенцем руку на спинку кресла. Кровь просочилась сквозь толстую материю, капала ему на череп и стекала по волосам на лоб. Там и запеклась, свежей крови больше не подтекает. Несмотря на величину вторично образовавшейся раны пораженные сосуды вновь закрылись — в результате чудесной самодеятельности, вследствие опухания тканей и свертывания крови. Доктор Зиналли сказал по телефону, что у него будет с собой все необходимое для квалифицированной ампутации пальца. Шпайк спокоен. Прежде чем опуститься в кресло, он здоровой левой рукой выгреб из-под кровати и собрал перед ней все таблетки из пестрой смеси доктора Зиналли, накопившиеся там за последние годы. Приникая вытянутыми губами к полу и втягивая ими воздух, он смог запустить в себя даже те крохотные драже, подобрать которые было непросто, потому как они закатились в щели между досками.

Объясниться с врачом по телефону оказалось делом нелегким. Линчу Зиналли было трудно сконцентрировать внимание на том, что говорил ему Шпайк. Его профессиональный интерес не подогрело, казалось, даже описание порванного пальца. Зиналли не хотел слушать — он хотел рассказывать. С раннего утра он сидел перед телевизором и теперь горел желанием поведать об увиденном понятливой душе. На рассвете два новостных канала начали вести передачи прямо из города. Спозаранку гахисты пошли на штурм аэропорта Либидисси. Международные органы безопасности и местные власти были предупреждены секретным источником о предстоящем нападении еще ночью и, на редкость быстро договорившись, стянули к аэропорту всю живую силу и боевую технику, какой в тот момент располагали. Меж тем подозрение, что гахисты сами распространили информацию о своих намерениях, дабы обеспечить кровопролитие по максимуму, трактовалось уже как почти неоспоримый факт.

Первую волну атакующих возглавляли опытные гахисты-ветераны. Седобородые старики, покрывшие себя неувядаемой славой еще на ранней стадии сопротивления оккупантам, когда они совершали дерзкие теракты, закладывая взрывные устройства или действуя кинжалом, стояли теперь на буферах боевых машин подобно величественным резным украшениям в носовой части старинных кораблей. Боевыми машинами, двигавшимися к передней линии обороны, навстречу окрашенным в белый цвет танкам международного отряда миротворцев, были по большей части грузовички мелких торговцев, укрепленные щитами из досок и мешками с песком. Перед началом сражения командование гахистов подключилось к спутниковой связи, и едва раздались первые выстрелы, как в глобальную телесеть пошли первые снимки. Среди атакующих находились операторы. Ежеминутно рискуя жизнью, они давали превосходный материал. Кассеты доставлялись нарочными по цепочке к замаскированным автомобилям с трансляторами, а вскоре одна из телекамер начала работать из захваченного танка даже в режиме реального времени.

Когда же восток загорелся дивной зарею, — продолжая рассказ по телефону, доктор Зиналли чуть ли не рыдал от волнения, — гахисты бросили в бой свою юную гвардию — подростков из Гото, городских предместий и бедных селений Северного нагорья. Шлемы над тонкими телами смотрелись как шляпки грибов. Вооруженные самыми разными автоматами и карабинами иностранного производства, обученные ведению боя мелкими группами, они, неся страшные потери, прорвали-таки оборону противника. Защитники аэропорта в панике отступали. Танки, орудия, ракетные противотанковые гранатометы оказались в руках гахистов и были тут же обращены против тех, кто только что обладал этими тяжелыми видами вооружения. Американским морским пехотинцам и военизированным отрядам Народной милиции удалось создать вокруг старого военного аэродрома новую линию обороны. Однако уже часа через полтора, около полудня, несмотря на массивную поддержку с воздуха, неприятель был сбит и с этих позиций. Только начальник пресловутого g-го отдела Народной милиции, в прошлом соратник Гахиса, еще удерживал со своими телохранителями и сильно поредевшим взводом американских солдат толстостенную башню военного аэродрома, отбивая натиск юных гвардейцев. Но летчик американской военно-морской авиации сбросил одну из бомб крайне неудачно: она разорвалась в метре от этого бравого рубаки, прошедшего горнило гражданской войны, а затем с успехом руководившего целым рядом хитроумных операций спецслужб. Башня до сих пор объята пламенем, рассказывал Зиналли.

Шпайк прислушивается к проникающим сверху звукам. Порой ему кажется, что на чердаке работает телевизор или что-то в своей манере, вперемежку с бормотанием, напевает сама Лизхен. Но полной уверенности у него нет: из-за потери крови шумит в ушах. Может быть, то, что он принимает за отдаленный человеческий голос, за перепады речи, — всего лишь следствие бессонной ночи или его полуобморочного состояния. Лизхен, наверное, давно спит, не узнав, что случилось тут после их возвращения домой. Когда капсула пневмопочты ударилась о заслонку трубы с таким грохотом, какого никогда не бывало раньше, она мгновенно вывела Шпайка из состояния странного беспамятства. Испуг прояснил его сознание, он пришел в себя, будто вынырнув из небытия, и снова стоял у подножия лестницы, по которой, как ему казалось, уже смог немного подняться. Наверху, во мраке, открылась дверь его жилища. Он услышал шаги, вернее, сторожкое шарканье, причем ноги переступали так, что их должно было быть больше, чем одна пара. Из далекого далека пришло воспоминание о сменщике, и от внезапно возникшей мысли, как бы чего не случилось с Лизхен, у Шпайка что-то сжалось внутри, дрогнул какой-то мускул слева за ребрами — такой боли в груди он до сих пор не испытывал. Пригнувшись, он шагнул в темное пространство под лестницей, приподнял левой рукой полу кууда и достал подлеченной правой дамский пистолет. Страх за судьбу девочки помог ему втиснуть облепленный тремя слоями пластыря палец в кольцо с курком. Он уперся головой в нетесаные доски, чтобы вот так, будучи зажатым между полом и лестницей, обрести нечто вроде самообладания. Не получалось. От жгучего стыда дрожали колени: занятый болячками на периферии своего тела, он позволил Лизхен пойти наверх одной. Теменем он чувствовал, как над ним слегка прогибаются ступени. Теперь, когда оба Улыбчивых, сопровождаемые тихим позвякиванием, которое показалось ему знакомым, спускались по лестнице, он не знал, что его сменщики сделали Лизхен — или что они еще сделают ей, как только переломают ему все кости, не пощадив, конечно, ни больной ноги, ни больной руки.

Полуденный свет пронизывает грязные стекла, и стоящее перед телевизором кресло отбрасывает узкую тень на север. Шпайк отделяется от плетеной спинки, повертывает правое, затем левое ухо кверху. Из владений девочки до него дошел скребущий звук. Наверное, от днища передвинутого туалетного ведра. Представление об этом вызывает у Шпайка чувство неловкости. Со щекой, горящей от свежей затрещины, он наблюдал ночью на рыночной площади, как Лизхен тщательно и с умом подбирала рассыпанное им содержимое ее сумочки и опять складывала в нее по своей системе. Взгляд его скользил по множеству вещиц. Он увидел несколько крохотных, но безукоризненно заточенных карандашных огрызков, рядом с ними большой белый ластик, затем пилочку для ногтей с блестящей перламутровой ручкой, двое маникюрных ножниц, две музыкальные кассеты без коробочек, книжечку' с золотым обрезом, несколько разных расчесок, электрическую лампочку почему-то овальной формы, изящную крестовидную отвертку и стеклянный флакон с пульверизатором — полетев на мостовую, он, к счастью, остался цел. Потом Шпайк заметил патрон. Вместе с двумя-тремя другими вещицами он подкатился к краю фонтана и лежал между носками его ботинок почти на равном удалении от них. Он сразу увидел, что это нужный калибр — такими патронами стреляли пехотинцы в середине столетия больших войн. Из не израсходованных тогда ему требовался всего лишь один, чтобы дозарядить свою пушечку со стволами-близнецами. Пытаясь поднять его, он промахнулся. Два пальца правой руки — большой и вторично залатанный указательный — ухватили легкий, хрусткий продолговато-округлый пакетик. Промашка объяснялась, по всей вероятности, неладами с его левым глазом, нарушением стереоскопического зрения. Именно поэтому рука прошла сначала мимо патрона и нашла вместо него вещицу приблизительно такой же толщины — туго завернутый в целлофан ватный цилиндрик, предмет гигиены.

Улыбчивые спускались по лестнице бок о бок. И плечом к плечу — движение в одном ритме, похоже, вошло им в плоть и кровь — повернулись к двери, ведущей в помещения первого этажа. Дистанция была короткой. Света, падавшего в нижнюю часть прихожей через оконце в задней двери, хватало. Шпайк выступил на полшага из-под лестницы, поднял правую руку и выстрелил два раза в их широкоплечие спины. Чуть позже, когда он притащился наверх и, сотрясаемый беззвучным смехом, склонился над раковиной, чтобы ополоснуть руку и оружие, он увидел, что произошло с его собственной плотью: нижний ствол пистолета при первом выстреле разорвало. Один из стальных осколков распорол указательный палец во второй раз, теперь до кости. Настоящее чудо, что этот вконец растерзанный палец смог снова нажать на спусковой крючок и произвести таким образом выстрел из верхнего ствола. Под струей воды, смахивая сопли и слезы, Шпайку удалось высвободить палец из пистолета. Первая пуля попала правому Улыбчивому в самое уязвимое место. Словно совершая последний в жизни прыжок, его тело взвилось в воздух, грохнулось о дверное полотно и, уже не шевелясь, сползло по нему на пол. И стреляя во второго, Шпайк не промахнулся. Задетый пулей, тот, шатаясь, побрел к входной двери — в надежде найти за ней спасение. И когда распахнул ее, Шпайк еще раз увидел его — теперь совсем четко, ибо к свету от лампы над входом уже прибавился утренний. Переступая порог, молодой человек поддерживал правой рукой левый локоть, как бы обнимая самого себя. Шпайк даже успел разглядеть на этой руке кольцо с крупным темным камнем. Затем дверь захлопнулась, стерев силуэт вырывающегося наружу, в пустынный переулок.

Шпайку надо встать еще раз. С большим трудом, держа обмотанную правую руку на голове, он сползает к краю сиденья и, упираясь в него левой, вытягивает тело из углубления в кресле, чтобы попытаться найти ножницы. Ему хочется разрезать кууд и стряхнуть его с себя до прихода Зиналли. Шпайк не уверен, что у него есть ножницы. С бесполезной отчетливостью память подсказывает ему, что последний раз он видел ножницы на стекле письменного стола Куля. Во время их последней беседы в Центральном федеральном ведомстве, непосредственно перед отлетом Шпайка, руки Куля довольно долго играли ими. В сущности, все уже было сказано. Внизу ждала машина, которая должна была отвезти Шпайка в аэропорт, но Куль без видимой причины оттягивал момент рукопожатия. Шпайк наблюдал за пальцами своего куратора. Положив ножницы обратно на стол, Куль начал играть длинным карандашом. Руки у него были безобразными, тыльные их стороны покрылись пятнами, на венах образовались узлы. Сгибы пальцев казались утолщенными, будто предсказывая Кулю первый приступ подагры. Наконец Куль встал и пообещал Шпайку, что будет наблюдать за ним издалека. В этой фразе было что-то фальшивое, будто опытный спецуполномоченный подобрал не те слова. Дабы устранить возникшую неловкость, Шпайк сконцентрировал все внимание на рукопожатии. Куль протянул ему правую руку над письменным столом, но прежде чем решительно ответить тем же, Шпайк заметил деталь, которой раньше не замечал и которая вызвала у него теперь чувство сильнейшего отвращения: на руке Куля, в выемке между большим и указательным пальцами, в синеватом венозном желваке билось что-то наподобие пульса. Там была жизнь. И когда их руки сошлись в крепком пожатии, Шпайку показалось, что эта пульсация, точно заразный первопринцип, перешла на его собственную конечность.

Найти ножницы не удается. Шпайку надо бы попросить их у Лизхен. Но он не хочет ее беспокоить. Она наверняка спит, наверстывая то, чего лишилась минувшей ночью. Поднявшись с окровавленной рукой наверх и толкнув дверь плечом, Шпайк услышал бормотанье телевизора Лизхен. Она выключила его, когда струя воды из крана начала смывать кровь в раковину. Улыбчивые пропустили девочку на чердак, не тронув ее. Придется обойтись без ножниц и — теперь — без помощи Лизхен. У одного из кухонных ножей достаточно остры и конец, и лезвие, чтобы наполовину разорвать, наполовину разрезать шерстяную ткань кууда. Прислонившись к мойке, Шпайк принимается за дело. Трудное и нудное, ведь у его левой нет навыка работы с ножом. К тому же Шпайк вынужден констатировать, что мускулатура левого глаза отказывается настраивать хрусталик на восприятие близко расположенных предметов, а значит, и на то, чтобы видеть самого себя. Веко больше не закрывается даже усилием воли, и Шпайку приходится отложить нож в сторону и натянуть веко на глазное яблоко пальцами, чтобы можно было работать с одним глазом.

Наконец Шпайк сбросил с себя кууд. И с облегчением идет, прихрамывая, к своему креслу. Его комнаты кажутся ему нереально большими и пустынными. На полпути, под лестницей на чердак, он останавливается, заметив, что одной перекладины практически нет. Обломки лежат на полу. Шпайк поднимает самый большой. Он трухляв, будто изъеден древоточцами. Сжатый большим и указательным пальцами, превращается в горстку волокон и соринок. Шпайк помнит, как сколотил лестницу. Все необходимое для этого — молоток, пилу, гвозди, бруски и планки — купил на базаре в своем квартале. Красноватая древесина от медленно растущей местной сосны была столь твердой, что пила быстро затупилась, а гвозди один за другим сгибались. Лизхен сидела в телекресле, смотрела, как он работает, и шевелила длинными, необычайно подвижными пальцами ног. Это был первый день их совместного бытия. Шпайк еще даже не знал, может ли она вообще говорить, а его пидди-пидди был тогда таким неуклюжим, что он предпочитал изъясняться на нем только с иностранцами. Он взял девочку на руки, прошел по комнатам и показал ей то, без чего нельзя обойтись, — туалет, водопроводный кран в кухонной нише и холодильник. Твердость древесины повергала его в отчаяние. Он сыпал немецкими ругательствами. Плотник он был аховый, гвозди кончились, и казалось, что лестницу ему в этот день так и не доделать. Он бросил молоток и взглянул на люк, к которому собирался ее приставить. Пот стекал со лба в глаза и жег так, что он вынужден был сомкнуть веки и потереть их пальцами. Только теперь он заметил, что Лизхен что-то напевает, хотя, пожалуй, это было скорее бормотание, рокочуще-протяжное, немелодичное. Но оно понравилось ему — может быть, потому, что не имело никакого, абсолютно никакого отношения к его плотницкому неумению и смачным ругательствам.

Доктор Зиналли входит без стука. Шпайк слышал его тяжелые шаги, доносившиеся с лестницы, а также поскрипывание перил, на которые, поднимаясь, опирался врач. Зиналли подходит к нему, сидящему в кресле. В правой руке у него черный саквояж, в левой — желтая карточка. Шпайк узнает ее. Это одна из карточек Кэлвина с пророчествами, наверняка та самая, которую он нашел в предрассветных сумерках на улице и потерял — скорее всего тогда, когда взбирался наверх. Он пытается вспомнить афоризм из девяти слов, но это ему не удается. Всего лишь часов семь-восемь назад он читал его в свете лампы возле двери соседнего дома, и туманная многозначительность фразы, ее ритмичность, искусно уподобленная ритмам речей Гахиса, заставили его подумать о сомнительном увлечении Кэлвина с благосклонностью.

Зиналли ставит саквояж на пол. Распрямляет плечи и приветствует своего пациента, не говоря ни слова, только взмахом руки. Простой жест американца, живущего в эмиграции, трогает Шпайка, и в приливе мягкого юмора он и сам поднимает правую руку — на высоту, которая ему по силам. Красное от крови полотенце мокрым комком падает Шпайку на колени, но он не опускает руку. Шпайк отвечает отважному врачу, пожалуй, последнему расисту чистейшей воды, почитателю Гахиса, тем же приветствием, выдыхая при этом то старинное односложное немецкое слово, которое — будь оно отъято у злопамятной истории — сумело бы, как никакое другое, привести наши помыслы и дела в созвучие с жизнью.

Загрузка...