ПОСЛЕСЛОВИЕ[7]

Мало найдется произведений, которые казались бы столь непосредственно вдохновленными войной, как «Лилюли». Французский смех ей словно мстит здесь.

И, однако же, вещь эта была задумана и почти закончена начерно в промежуток времени между июлем 1912 года и январем 1913 года.

Это значит, что война ни для кого не явилась неожиданностью, за исключением тех, кто, подготовив ее, выказал потом, когда она разразилась, притворное изумление, да еще тех добрых коровок, которые пощипывали траву, уткнувшись в нее носом.

В первой редакции пьесы, которая должна была состоять из пяти актов и называться «Буриданов осел», отправным пунктом было крушение прошлого. Уже за два года до войны старый мир затрещал по всем швам, и война явилась лишь взрывом. В первом акте у меня изображалось крушение общества под натиском не огня, а воды. Потоп, но без Ноева ковчега. Обезумевшие народы удирают во все лопатки. Каждый убегающий хотел бы унести с собой все имущество; и так как сделать выбор нелегко, каждый хватает самое ненужное. Старики не в силах расстаться со своей старой мебелью; они не знают, что захватить, кресло или столик, и в конце концов выбирают лампу с абажуром. Писатель тащит свой бюст. Юный простодушный поэт — свои стихи. Кто-то еще — зеркало. Крупные политики-буржуа сваливают в ручную тележку бессмертные принципы 1789 года, Права Человека, а заодно процентные бумаги; все это тащат добрые рабочие. Когда тележка тронулась в путь, один из буржуа, самый речистый, усаживается сверху. Куда двинуться? Направо? Налево? Спорят об этом посреди дороги. Консерваторы советуют идти назад, к дальнему холму, который возвышается над равниной. (На нем виднеются символические развалины укрепленной церкви и виселицы.) Но чтобы добраться до него, надо пересечь затопленную равнину. Рабочие без сожаления покидают старое место: все равно, хуже им не будет и на новом!

Влюбленная пара смотрит на переселение как на свадебное путешествие.

Два главных персонажа, кроме Иллюзии, — Полишинель и Осел. Горб Полишинеля можно назвать яйцом, из которого вышел весь выводок Лилюли. В период социального кризиса Полишинель — это спасительный смех. Он — родной брат Кола Брюньона. Он даже опередил его на несколько месяцев, ибо Кола был зачат в апреле или мае 1913 года. Итак, Полишинель первым вылупился на свет, а потому вполне законно, что фраза из «Кола» украшает теперь вход в книгу о Лилюли. Полишинель — «старший» Кола, Кола-горбун, свободный ум, который взирает на трагедию эпохи и посмеивается над ней.

Другие изображали нам вечного чужеземца, прирожденного метека, изгнанного отовсюду. Полишинель — полная ему противоположность; он всемирный, вечный автохтон, обыватель-зевака из любого города, гражданин всех стран, который всюду дома. Ничто не удивляет его, и все развлекает. Он только бродит, смотрит понимающим взглядом, над всем посмеивается и ко всему приспособляется. Он останавливается на каждом шагу, чтобы поглазеть на прохожих и поболтать с ними. Но, проворный и хитрый, он быстро наверстывает потерянное время. Совсем как веселая большая собака, которую видишь то впереди, то сзади или рядом с собой, то во главе, то в хвосте идущей толпы людей. Он болтается под ногами и выражает лаем всю свою беззаботность и веселость. Чем больше глупцов, тем смешнее!

Но не Полишинель зачинщик похода. Ему все равно, где быть — здесь или там. Виновница затеи — Иллюзия, ее волшебный голос (он раздается не раз на протяжении всей пьесы), похожий на луч солнца во мраке. Ее напев так сладостен, что гул тревог и споров сразу замолкает, и все прислушиваются. Дар речи возвращается только тогда, когда Лилюли уходит. И все устремляются следом за ней. В деревне остаются лишь глухие старики.

Здесь остался еще Осел, — Буриданов осел, со своим двойником, хозяином и слугой, Жано Ланье. Это маленький сорокалетний буржуа, который вечно колеблется между прошлым и будущим, из-за пустяка волнуется, малым довольствуется, а больше всего любит покой, и хотя жизнь заставляет его все время двигаться вперед, он двигается как можно медленнее, стараясь всегда оставаться в хвосте. Это типичный середнячок, который всюду роет себе норку, не любит меняться, отзывается о прогрессе с недоверием и насмешкой, все же тянется за ним, но издали и, в сущности, ничего от этого не теряет. До конца первого акта этот упрямец сидит, запершись в своей лачуге. Полишинель, плавающий в общей сумятице как рыба в воде, уже перешел мост у выхода из деревни, как вдруг, подсчитав свое стадо, он не находит в нем Осла и Ланье. Он возвращается и стучит в дверь; из слухового окошка безмятежно высовывается голова Жано в ватном колпаке. Полишинель заставляет его сойти вниз, вытаскивает Осла из конюшни и гонит их обоих, — один из них сидит верхом на другом, — к мосту. Здесь они останавливаются. Ехать ли через мост? Или вернуться домой?

Осел (в нерешительности). Свернуть направо? Иль налево?

Полишинель (дает ему пинка в зад). Гей!

Осел (перейдя мост). Благодарю! Теперь дорогу я избрал.

Полишинель. Вперед, свободный народ!

Во втором акте мы наблюдаем с пригорка, глазами насмешливого Полишинеля, шествие по дороге переселяющегося народа. В моих набросках 1913 года уже содержатся зарисовки силуэтов, составивших впоследствии причудливую и комичную процессию в «Лилюли»: Вооруженный Мир; Человек без головы; Идущий Человек, символ слепой жизни; Разум с завязанными глазами; Амур, вполне зрячий, но лишенный мозга (разве он нужен, чтобы любить?); Господь бог, с запасом разных мундиров, которые он меняет в зависимости от того, с кем встречается; Истина в костюме Арлекинки, наложница бога, которая ищет случая наставить ему рога. Наконец, весь сброд маленьких божков, которыми бедные глупцы стремятся обзавестись (у каждого свой!) из страха оказаться без бога...

Словом, все, что мы находим во второй редакции, кроме того, что принесла с собой война, — кроме катастрофы и преступников, подготовивших ее.

* * *

Работа над этим планом, прерванная болтовней Кола, была возобновлена мною в августе 1915 года в Туне, затем в 1917 году в Женеве и в Вильневе.

Момент классовой борьбы был мною на этот раз отмечен. Реакционные партии, которые силою обстоятельств были вынуждены в первом акте покинуть свою старую деревню и свой старый режим, чтобы устремиться со всей массой народа к будущему, во втором акте снова прибегают к своей тактике, чтобы остановить движение вперед. Они заключают тайное соглашение с реакционными партиями соседних городов, чтобы направить оба народа по одному и тому же узкому пути, где им неизбежно придется столкнуться лбами, как баранам. Отсюда — война. Глупые народы позволяют себя увлечь в горное ущелье, где один преграждает другому дорогу. Они схватываются врукопашную, тузят друг друга и валятся на дно оврага под поощряющими взорами своих эксплуататоров и старых богов. А тем временем в стороне от побоища, один против другого, но на приличном расстоянии, два хора интеллигентов обеих стран состязаются в силе голосовых связок и добродетельно журят дерущихся.

В начале третьего акта все оказываются у подножия скалистого обрыва, избитые, помятые, израненные, — этой горсточке оставшихся в живых стыдно, как лисице, которую поймала курица. Господь бог, руководитель свалки, сам изрядно от нее пострадал; его одежда превратилась в лохмотья, но он не утратил самоуверенности. Пока штопают на нем дыры, он пытается разыграть из себя доброго боженьку-миротворца, защитника всех народов, которые он вовлек в бойню. Но при первых же его лицемерных словах, обращенных к побитым народам, народы поднимаются против него с безмолвной угрозой. И он без лишних слов улепетывает. Тогда примирившиеся народы дружно избивают своих эксплуататоров, а затем снова двигаются вперед, но потеряв много времени и с поредевшими рядами.

* * *

В то время как я писал эту сатиру на Иллюзии, я был очень озабочен мыслью о том отрицательном действии, которое она могла бы произвести на сердца недостаточно закаленные или, вследствие горьких испытаний, слишком предрасположенные к нигилизму[8]. Ибо я никогда не разрушаю ради разрушения, но лишь для того, чтобы расчистить место для грядущего созидания. В одной моей заметке от конца сентября 1917 года я подчеркиваю обязанность «показать, что насмешка не порочит чистые и священные истоки Надежды. Лживой Иллюзии надо противопоставить Надежду, это пламя жизни; Господу богу — Прометея-победителя, оторвавшегося от своего утеса.»

Одно время я даже думал написать Эпилог к Комедии, в котором оба плута — разбитная субретка и старый метрдотель[9], лукавый и оборотливый Господь бог — были бы разоблачены и выведены на чистую воду своими истинными господами, подобно Маскарилю и Жоделе в «Смешливых жеманницах».

В совершенно другом художественном плане я написал в декабре 1917 года несколько набросков к последнему акту «Прометея». Привожу здесь отрывки.

Сцена изображает огромную скалу в виде четырехгранного древнегреческого алтаря, на обрывистом склоне которого виднеется глубокая крестообразная борозда, словно отпечаток гигантского человеческого тела. Слева — густые тучи удаляющейся грозовой ночи. Справа — свежая и бледная лазурь дышащего лаской утра. По ступенькам, вырезанным в основании алтаря (или по лестнице, приставленной к кресту, как на антверпенском «Снятии с креста»), медленно спускается Прометей, опираясь на плечо Надежды.


Его черты полны величавого спокойствия, как на изображениях Христа первых веков (например, на мозаиках церкви св. Пуденцианы). У подножия алтаря лежат обломки цепей, которые его сковывали. Боги, выстроившиеся в два ряда, склоняются перед ним. Кроме Гермеса с кадуцеем, который, выступив немного вперед и преклонив одно колено, ждет с поднятыми глазами приказаний владыки. Никакого мифического шаблона в лицах. Это стихийные силы, Духи природы, Прометей хорошо их знает.

Прометей. ...Гибкие и лживые духи, вы не обманете меня. Теперь вы меня любите, потому что я оказался сильнее. Когда я был слабейшим, вы, лакеи более сильного, были против меня... Я не сержусь на вас; вы то, что вы есть: лишенные сердца, любви, ненависти. Вы существуете. Это хорошо. Вы принадлежите тому, кто вами владеет. Я владею вами... Я не нуждаюсь в вашей любви. Мне достаточно, чтобы вы были точным орудием, покорным велению моей руки. Природа, я не нуждаюсь в твоем сердце; в то место, где его нет у тебя, я вложу свое сердце. (Отстраняет льстецов и удерживает при себе лишь добрую подругу своих дурных дней Надежду).

Гермес. Идем, владыка, вкусим плодов твоей победы, помчимся вперед, взлетим и завоюем небо! Куда ты идешь? Ты ошибся. Там земля.

Прометей. Ее хочу я видеть. Что сталось с ними?

Гермес. С кем?

Прометей. С теми, ради которых я был распят.

Гермес. С твоими людьми? То же, что было и тогда, когда ты расстался с ними. Прошли века, а они по-прежнему копошатся, как черви, в своей навозной куче.

Прометей. Я вложил в их руки огонь.

Гермес. И они им обжигаются.

Прометей. Уйди!

Гермес. Осторожней! Не подходи к краю бездны! Небытие клокочет на дне ее, подстерегая добычу. Берегись! Зев пустоты впитывает в себя даже серебряные звезды неба. Посмотри, как дрожат звезды!

Прометей отталкивает его и наклоняется над бездной. Из глубины ее доносятся голоса.

Хор Нищеты. Зачем жить? Зачем ты заставил меня родиться? Я не хочу жизни. И не хочу смерти.

Прометей. И это всегда так?

Гермес. Всегда.

Прометей. К чему же я тогда умер ради них и к чему воскрес?

Гермес. Ни к чему. Ты спасся.

Прометей. Спастись — значит ли это освободиться от скорби других?

Гермес. Конечно. Уйдем отсюда! (Отворачивается от пропасти и хочет удалиться.)

Прометей (хватает его за плечо, поворачивает и указывает на крутой скат у его ног). В бездну!

Гермес делает слабый протестующий жест, но затем, повинуясь взгляду Прометея, замолкает, склоняет голову и начинает спускаться. Прометей, держа за руку Надежду, подходит к краю бездны. Надежда отшатывается.

Прометей. Ты боишься, моя подруга? Ты колеблешься?

Надежда. Мы столько выстрадали, чтобы подняться сюда. Неужели нужно все начать снова?

Прометей. Пока хоть один из них останется внизу, наша цель не достигнута.

* * *

Какова бы ни была ценность этого замысла, ясно, что он противоречил общему духу сатиры, и потому я от него отказался.

В течение всего 1917 года я искал художественную форму, достаточно гибкую и широкую, чтобы вместить в себя смех и трагизм, мысль, фантазию и вихрь движущихся масс. Я колебался между романом вольтеровского типа в сочетании с театром свободных форм и музыкальным театром, симфоническими прелюдиями и интерлюдиями, речитативом, ариями, дуэтами, трио, массовыми сценами. В конце концов я остановился на театральной форме, которая была в то время новой. На кинематографическом спектакле, рассчитанном на широкие движения толпы, процессии, битвы, с прологом, который произносит чтец, и интерлюдиями в виде диалога или пения. Мне рисовались на сцене две группы персонажей на заднем плане — проходящие тени, о которых дает пояснения чтец, на просцениуме — говорящие персонажи.

Вот прелюдия, которую я задумал. Перед поднятием занавеса слышится голос поющей Иллюзии.

По окончании песни занавес поднимается, и зритель видит следующее:

Посреди сцены — круглый травянистый, весь в нарциссах холмик, как на картинах кватрочентистов. На его вершине, на фоне бледного, зеленовато-голубого неба, усеянного звездами, сидит молодая женщина в черной полумаске, поджав под себя ноги, наклонившись корпусом вперед, опустив правый локоть на левую ладонь и приложив ко рту указательный палец правой руки. Над ее головой прикрепленные к небосводу на серебряных нитках звезды опускаются и поднимаются, как пауки, образуя в своей пляске венец, вращающийся вокруг белокурых волос юной Иллюзии. Играет невидимый оркестр.

У подножия холма, в правом углу сцены, Жано Ланье, возле своего осла, щиплющего травку, перекапывает поле, не глядя по сторонам; в левом углу Полишинель, изогнувшись и опершись на палочку, смотрит на публику.

После того как музыка замолкла, Полишинель представляет зрителям трех чудаков — Жано, Лилюли и самого себя. Пока он говорит, звезды оплетают его своей паутиной; заметив это лишь тогда, когда они всего его облепили, он отстраняет их и переходит на другое место, продолжая говорить и не замечая, что они следуют за ним. Когда, окончив свою речь, он уходит, он уносит с собой несколько звезд, прицепившихся к его палочке и усевшихся на его горб. Но Жано не обращает внимания ни на музыку, ни на красавицу, ни на буффонаду, ни на звезды; когда звезды опускаются к нему на нос, он спокойно снимает их и бросает в борозды. Одна из них качается в виде огромного чертополоха перед ослом — осел съедает ее.

Пролог заканчивается музыкой и пением, так же как начался. Занавес опускается.

Когда он поднимается снова, пейзаж уже исчез. В глубине сцены водружен экран, на котором появляются кинематографические картины. На другом конце зала, рядом с прожектором, помещается невидимый для публики чтец, который начинает говорить.

* * *

Следует напомнить нынешнему читателю, что все эти замыслы возникли у меня в год войны, в год лихорадочного возбуждения мысли, когда ежедневно сшибались между собою громовые события и яростные страсти мира. Моя паутина ежеминутно разрывалась ураганами.

Мне пришлось отказаться от мысли растянуть ее на четыре конца сцены. Я ограничился одним ее углом и там, примостившись, построил свою «Лилюли». Она была написана единым духом в полиритмической, полной ассонансов форме «Кола Брюньона», но ее музыка богаче, увереннее, содержит больше оттенков.

24 марта 1918 года я отметил в своем «Дневнике», что пьеса закончена в жестокую бурю. Последний вихрь немецкого натиска обрушился на Пикардию. Началась бомбардировка Парижа. 29 марта Пьер и Люс пали под обломками колонны церкви Сен-Жерве. Лилюли пела свое победное «Тюрлютютю» над обрушившейся горой. Внизу лежали любовь, вера и героизм. Лежали также ненависть и гнев. Весь старый мир. Но, несмотря на последние строки, уцелел свободный Смех. Истина уцелела тоже. Она не может умереть. Вдвоем они отстроят мир на развалинах.

Я был тогда так преисполнен этих двух сил, так убежден, что их целительное дыхание может оздоровить отравленный воздух, что, едва закончив «Лилюли», задумал ряд других пьес в аристофановском духе, одна из которых, намеченная в общих чертах уже летом 1918 года, «Дике Донден», являлась сатирой на Правосудие, Дике, легкомысленную и ветреную деву, рабыню и возлюбленную старого хрыча, царя Мидаса. Этот фарс с хорами на античный лад (один из них назывался хором Мух-шпионок) требовал сцены вроде той, которая применялась в театре средневековых мистерий, с четырьмя отделениями, то сообщающимися, то замкнутыми. Он был мною озаглавлен «Друзья Народа» и заканчивался ударом революционной метлы, но в стиле фламандских ярмарок, на манер «Гаргантюа».

Мне нужен был особенный театр, труппа, постановщик — молодой и смелый, чтобы замесить мое тесто и хорошо выпечь его. Я призывал их, ждал; я мечтал о тех изумительных русских труппах, довоенные спектакли которых в Париже были для меня живой — огненной — водой.

Для них и для подобных им была написана «Лилюли»...[10]. Но в СССР разыгрывалась в ту пору, на более реальной сцене, трагикомедия гораздо большего значения. А Запад, больной пес, возвратился на блевотину свою. Он убегал от всего здорового, народного, как от болезни. И снова, как в 1900 году, когда я хотел создать Народный театр, художественной почвы — самого Народа — я не нашел. Народ послевоенного периода, измученный, обманутый, с ощущением горечи во рту, отрекся; он всасывал в себя наркотики, поддельные ликеры, которыми угощали его отравители, творцы победы. Лишь один народ бодрствовал, за всех творя дело, от которого другие уклонились, дело Октября, в Ленинграде и Москве, — это были строители нового мира. Создавая общество заново, они созидали также и новое искусство. Лишь впоследствии из прекрасной книги Нины Гурфинкель («Современный русский театр», 1931) я узнал об экспериментальных исканиях, о театре народных масс на открытом воздухе, самым изумительным цветением которого — цветением варварским, беспорядочным, но захватывающим — были празднества Революции в 1920 году, в Ленинграде. Когда я читал описание их, руки у меня горели. Зачем мне не дано было принять в этом участие! Впрочем, не беда... «Был бы монастырь, а монахи найдутся»... Я слышу колокола и гудки заводов. Симфония народов гремит вовсю. Я прошу для себя места в ее оркестре, куда я приношу с собой колокольчики Полишинеля и веселую песнь Лилюли.

Ромен Роллан

11 ноября 1931.

Загрузка...