О свете закатном, о небе большом, о жизни у самого края —
как в черную заводь входить нагишом, в запретные игры играя.
Кувшиночьи стебли, цепляясь к ногам, шнуруют слоистые воды…
Я даже любимым своим не отдам привольно текущей свободы.
На теплом холме — зацветающий сад и графского дома колонны,
но жарко ключи ледяные кипят, лаская холодное лоно.
Камыш разливается по берегам, звезда обжигает живая,
но крепнет вдали жизнерадостный гам, петардами тишь прошивая.
К катарсису клонит лягушечий хор, свистит филомела в малине,
и бедную свадьбу снимает в упор какой-то залетный Феллини.
Сегодня суббота — гуляет народ, в питье проявляя сноровку.
Невеста стоит у заветных ворот, уже распуская шнуровку,
и счастье саднящим медовым комком в гортани мешает дыханью.
Когда это было и где этот дом и черной реки колыханье?
Жужжит и тревожит чужое кино про дурочку в платьишке белом,
и рвутся петарды, а дальше — темно, и мгла заросла чистотелом.
Тишина выпрямляет слух, ночь шлифует оптику взгляда,
ртутной дрожью Иакова беззвездно гудит листва,
на развилке корявой яблони тихо бубнит дриада,
рассекают воздух полночные существа.
Я лицом к лицу с изнанкой судьбы, и если
не бояться тайных подсказок, стрелок, примет,
так легко дрейфовать рекой, где утерянные воскресли,
а утраты не в счет, потому что их просто нет.
Получаешь подарок — но сразу чужого хочется,
ждешь награды обещанной совсем в другой стороне.
Честно выслуженная Рахиль, последнее одиночество —
как ты колешься, жжешься, как не даешься мне!
Не штопается, не клеится, не латается —
горячий узор не липнет к такой канве —
ползет под пальцами, клочьями разлетается…
Кропит муравьиный дождь по сырой траве,
ветродуй, налетающий с четырех сторон света,
лопасти привинчивает к моей голове…
Окурки прошлогодние в банке — плохая примета,
переживший зиму фонарик физалиса гол и слеп.
У меня в подвздошье застряло чужое лето,
я сижу в продувном переходе, прошу на хлеб.
После жизни осталась хитиновая оболочка,
а душа ушла, и оттиск ее нелеп,
будто здесь спала на глине чужая дочка,
хиппующая куколка, играющая в ку-ку,
все закатывающая в асфальт — ни зернышка, ни листочка…
Я нашла ответ, но, кажется, не в строку —
если нет души, кто же корку пробить пытается
навстречу потустороннему сквозняку?
Кустится крапива,
и птаха невзрачная свищет.
Душа терпелива
и маленьких радостей ищет
в отсутствие прочих,
в неявные смыслы вникая.
Ну, разве что к ночи
накатит тоска городская.
В герметике сада —
свои потаенные лазы,
и помнить не надо,
какие на свете алмазы
сияли мне прежде,
поскольку отчетливо знаю —
из атомов тех же
составлена сажа печная.
А в полночь в лицо
брызжет небо, что пена морская,
как шелк сквозь кольцо,
синий свет сквозь меня пропуская,
и выучкой сольной
грозит педагог терпеливый
душе подневольной,
безвольной, привольной, счастливой.
Что делать? Разбить стекло и плыть, плыть
по пустому небу, южному ветру и, может быть,
достичь не херувимских стран — а себя самой.
(Я оставлю тебе телефон стекольщика, милый мой.)
Сквозь новую жизнь разглядишь в бронированное окно —
свивают Парки облачное волокно,
в нем гуляет эхо, живой огонь, что давно погас, —
я теперь идеальный газ.
Я теперь идеальный образ (можно как файл хранить,
в корзину выбросить, кодировку переменить,
вытащить на рабочий стол или совсем стереть) —
и уже не боюсь стареть.
Но, растворившись в небе — в физических формулах — или в Сети,
так и буду плутать, не зная конца пути,
пока не пойму, что увидел во мне Другой.
(Ты вызовешь, наконец, стекольщика, дорогой?)
Запретные слабости, запретные сладости словаря,
леденцовые дерзости за щекой — не по возрасту, не по чину.
Вкус щекотный фантомнее мыльного пузыря,
так смакуют фонему, поэму, гемму — но не мужчину.
Или радости картографии — цепко сканирующий взгляд,
гидрология вен, голубые ручьи под кожей,
вдоль спины, меж лопаток — линия перемены дат,
позвоночный рельеф, с гористым пейзажем схожий.
Одиссея духа (зачеркнуто), ментальности (стерто), лучше скажу — души
невзрослеющей девочки, бегущей греха и скверны.
Но тебе мои игры без правил — нехороши,
и признанья — приторны, и одежды — несоразмерны.
Оттого навстречу воде, вздымающейся ребром,
с инфракрасными искрами в зеленом стекле прибоя,
ты глядишь набычась — как остров, как волнолом,
ощутимо прям в желании быть собою,
утвердиться в плоскости, выпустить якоря,
финал, беззащитно открытый, сжимая в точку, —
и, проникший мой свет сгустив до плотности янтаря,
исключить утечку сквозь бренную оболочку.