(Из двенадцати книг)
В сыром углу мой грозный стол
Стоит с надменностью монгола
На грузных тумбах, вросших в пол,
На тумбах, выросших из пола.
Я знаю, этот стол стоит
Века — с невозмутимым видом,
Суконной плесенью покрыт,
Как пруд в цветенье ядовитом.
С тех нор как хам за ним сидел
Времен Судейского Приказа,
Он сам участник черных дел —
Мой стол, пятнистый как проказа.
Потел и крякал костолом,
На стенах гасли блики зарев.
За настороженным столом
Указ вершили государев.
Но в раззолоченный камзол,
В глаза ханжи и богомола
Плевала кровью через стол
Неистребимая крамола!
Мой друг — эмпирик. Он не зол.
Но вы представьте положенье:
«На грузных тумбах — грозный стол»,
Одно мое воображенье!
Он вышел некогда из недр
Древообделочного треста,
Был скверно выкрашен под кедр
И скромно занял это место.
Он существует восемь лет.
Разбит. Чернилами измазан…
Должно быть, так…
Но я — поэт
И верить в это не обязан!
1934
Двор. Весна. Жую печенье.
— Дай кусманчик!
— Нет, не дам.—
Тотчас — первое крещенье —
Получаю по зубам.
Удивляюсь.
Вытираю
Покрасневшую слюну.
Замечаю тетю Раю,
Подбежавшую к окну.
Знаю — дома ждет расправа.
Восклицаю громко: «Раз!..» —
И стоящему направо
Попадаю в левый глаз.
Это помню. Дальше — хуже.
Из деталей — ни одной.
Впрочем, нет: печенье — в луже,
Тетя Рая надо мной…
Летом — ссоры. Летом — игры.
Летом — воздух голубей.
Кошки прыгают, как тигры,
На пугливых голубей.
Разве есть на свете средство
От простуды в январе?!
Начиналось наше детство
На асфальтовом дворе.
Рыжей крышей пламенело
И в осенний дождь грибной
Лопухами зеленело
Возле ямы выгребной.
1935
Мотоциклет
Проспектом Газа,
На повороте накренясь,
В асфальт швыряет клочья газа,
Узорной шиной метит грязь.
Ему заранее открыли
Проезд.
И, взрывами несом,
Он тарахтит.
И плещут крылья
Холодных луж под колесом.
Герой — в седле.
Глаза — в стекле.
Под ним, колеса в грязь вонзая,
Брыкается мотоциклет,
Вытягиваясь, как борзая.
Мне в спорах вечно не везет,
Но здесь,
Переходя на прозу,
Держу пари, что он везет
Бензином пахнущую розу!
1935
Халат в малиновых заплатах
Боксер срывает молодой,
И публика, пройдя за плату,
Гремит ладонью о ладонь.
Халат в сиреневых заплатах
Боксер снимает молодой,
И публика, чтоб не заплакать,
Гремит ладонью о ладонь.
Сведя бугры надбровных дуг,
Бойцы вступили в зону боя,
Потом сплелись в безмолвный круг,
В одно мелькание рябое:
И тот, чьи губы — красный лак,
И тот, чья лапа бьет, нацелясь,
И тот, чей выброшен кулак,
И тот, чья вывихнута челюсть.
Я на свою соседку с края
Взглянул и чуть не крикнул: «Брысь!..»
Она сидела не мигая,
Как зачарованная рысь.
1935
Отлив от берега откатывает глыбы.
Всплывает в раковинах глинистое дно.
Глубоководные уходят в море рыбы.
Струятся водоросли с ними заодно.
О, ветер странствия! Я вновь тобой опознан
Как водоросли нить, протянут за тобой.
— Плыви! — командуешь. — Плыви,
пока не поздно
Пока гремит торжественный отбой.
Пока туман с размаху рвется в ноздри.
Пока седой ползет отлива час.
Пока колышатся в крови морские звезды,
Беспомощно топорщась и лучась.
1935
Минуты уходят, как камни — ко дну,
Но память зажала минуту одну,—
В ней буйный и грязный и дымный
от солнца
Растерзанный бьется Ростов-на-Дону.
Мне было четыре коротеньких года.
Я меньше всего был к поэзии склонен.
Но помню: булыжник, ушедший под воду,
Дробили копытами страшные кони,
Храпели и ржали в ожогах плетей,
И тлели винтовки на спинах людей.
Мы с братом в буфете компот поедали.
А ночью, пугая нас синью кальсон,
В глубоком таинственном затхлом подвале
Нам головы гладил сосед Зеликсон.
И снова минуты без устали мчатся…
Высокий студент к нам зашел попрощаться.
Был шумен и ласков. И пел. Но слегка
Дрожала растерянная рука.
А в шесть или, может быть, в четверть
шестого
Он где-нибудь трупом лежал под Ростовом,
И, грудь распахнув, чтоб навстречу —
простор,
Другие ворвались под вечер в Ростов.
Я много с тех пор городов сосчитал:
Иркутск, Ленинград и степной Кокчетав,
Но вас, эти новые люди и кони,
Я всех вас сегодня держу на ладони,
И мерным годам, благодушным годам
Я город Ростов никогда не отдам.
1935
Продолжается ночь. Неподвижно висят
Надо мной комары, нестерпимо звеня.
И уж мне никогда не вернуться назад,
Где не любят, где просто забыли меня.
Я устал. Я распух. Я расчесан до дыр.
И мурашки бегут по замлевшей ноге…
Вот возьму — и назло закачусь на Таймыр!
Или вовсе помру в енисейской тайге.
Но пока ворошу эту боль, как золу,
На диковинный сук напоролась заря,
И, томясь, потекла по сухому стволу,
Лошадиную спину слегка озаря.
И пока, озираясь, глаза не протру,
Будет путь мой лежать, как солдатский
ремень,
Мимо сонных, замызганных на ветру,
Мимо солнцем закапанных деревень.
И не чувствуя больше ни рытвин, ни ям,
Прикорнувшим домам посылая привет,
По заклеенным стеклам, по желтым дверям
Безошибочно я узнаю сельсовет.
Туалетное мыло держа на весу,
Секретарь на косое выходит крыльцо,
Где висит рукомойник, где в пятом часу
На ступеньках дрожит золотое кольцо.
И с водою в горсти в этот солнечный круг
Он шагает — знаток всевозможных примет,
И вода у него не сочится из рук,
А спокойно лежит, словно твердый предмет!
Он с размаху плеснул. Из ворот озорно
На дорогу оранжевый прыгнул петух.
Подмигнул. Снисходительно клюнул зерно.
Покричал ни с того ни с сего — и потух.
Мне б унять ломоту онемелых колен,
А ночной разговор — ерунда, дребедень!
Вот встаю во весь рост. Вот и я на земле.
Вот и мой, наконец, начинается день.
1936
Где-то затихли.
Запели.
Захлопали.
Морс гремит.
Издевается.
Светится.
— Странно, не правда ли?
Вдруг —
в Севастополе!
Как это нас
угораздило встретиться?..—
Пена
в лицо опаленное брызнула.
Берег распластан
песчаною шкурою.
— Стало быть,
все начинается сызнова?
Сядем,
судьба вы моя белокурая! —
Вѐрхом проносится,
низом проносится
Волн
равномерная
разноголосица
Катятся по морю
волны, как по полю,
От Севастополя
к Константинополю.
1936
Не девица с коромыслом
За водой
И не парень за девицей
Молодой,—
По булыжной по корявой
Мостовой —
Сухопарый, как фонарь,
Городовой.
В штукатурке осыпающейся
Дом
С трехкопеечным на вывеске
Гербом.
Кто-то песню напоследок
Приберег
Подле дома — тротуара
Поперек:
«Где вы, барышня, в которую
Влюблен?..
Ваши брови подмалеваны
Углём.
Вам бы пряник, вам бы стопочку
Вина!
Рупь-целковый ваша красная
Цена!»
По рассказам старожилов,
По кино
Я с тобою познакомился
Давно.
И люблю тебя,
Обиду затая,
Бесталанная окраина
Моя!
1936
Небо над окраиной
Синевою ранено.
Он войдет в историю,
Этот громкий день!
Солнце над окраиной
Как пятак надраено.
Сдвинула окраина
Кепку набекрень.
Главари легальные
Нынче ходят кисленькие.
У других же
Деловой разговор идет!
Это молодые
Вечники и висельники.
Это подмастерья
Каторжных работ.
Это бой разгуливает —
До краев нальются им!
Из вихлястых браунингов
Садят на бегу.
Это заалевшие
Во славу революции
Первые подталины
Крови на снегу.
1936
Наш двор асфальтирован, прост и суров.
Над крышей — шары из лиловых паров.
Громадами улиц расплющенный гном,
Бесстрастный шарманщик стоит под окном.
То стонет шарманка, то блеет козой,
То сладкой звенит молдаванской слезой.
Он крутит — Гаврила! А мы, простаки,
Из окон бросаем ему пятаки…
Взойди на четвертый на трудный этаж,
Где я ревизую свой скудный багаж,
Где я ничего от тебя не таю,
Где я романтичен — и клятву даю:
Узоров не ткать. Славословий не прясть.
Быть вечно голодным. Терпеть, но не красть.
А если бесстрастия ляжет печать —
Найти в себе мужество, чтобы молчать.
1936
Стоял туман.
Томило.
Пáрило.
Овечьи звякали копытца.
Меня дорога измытарила,—
Я сел,
И сван мне дал напиться.
Невнятных лет,
С дубленой кожей,
Он был ни молодой, ни старый….
С утра туман стоял.
А позже
Я снова встретился с отарой.
Бараны
С выраженьем ужаса
в глазах
Бежали под утесы.
И дождь не просто лил,
А рушился,
Не просто подгонял,
А нес их!
1937
Бесшумная,
Без ливня и без гула,
На полчаса планету залучив,
Она в полях травы не шелохнула,
Не заслонила тучами луни.
Ей не сопутствовали яростные ветры.
Магнитный шквал
Ветвей не разметал.
Лишь на поверхности
И вглубь — на километры —
Затосковал разбуженный металл.
Безумец тот,
Кто, с ней бороться силясь,
Подальше уплывает от земли.
Она пришла —
И компасы взбесились,
И в море заблудились корабли.
Вот так и я:
Без грома и огней,
Теряя курс, на гребни строчек лезу,—
Мое томленье по тебе сильней
Томления железа по железу.
1937
Нет, недаром в злом азарте
Замирает ипподром
В тот момент, когда на старте
Горячится рыжий Гром.
Как удобообтекаем
Длинный корпус рысака!
Гром косится свысока:
Слева — Прима,
Справа — Каин.
И взъерошенный стартер
Флаг над ними распростер.
Гром являет всем составом
Принцип скорости самой:
Вдоль трибуны распластав, он
Тело стелет по прямой.
До конца соревнованья
Нет такого, кто бы мог
Проследить чередованье
Разлетающихся ног.
Вот он весь.
Вираж — секунда.
Одолел — ищи-свищи! —
Исчезает в брызгах грунта,
Словно камень из пращи.
Накренясь и уменьшаясь
На далеких виражах,
Он растет, как на дрожжах,
Вновь к трибуне приближаясь,
Боевой,
Почти багряный,
Весь подобие струны,
Самый нервный,
Самый рьяный,
Самый быстрый конь страны.
1937
Еще простор солончакам,
А море чувствовалось близко,—
Оно дышало где-то там,
Невдалеке от обелиска.
Плечами камня подпирал
Тот обелиск величье боя,—
Как скалы
Ждут и ждут прибоя,
Так он, гранитный, песен ждал.
О, величавая пора!
Легендой
К нам, юнцам, пришла ты….
Закрыть глаза —
И, как вчера,
На приступ ринутся бушлаты.
Под крымским солнцем
Серебром
Сверкнут их тусклые винтовки.
Внезапно оборвется гром
Артиллерийской подготовки —
И Фрунзе бросит из траншей
С утра томящихся в траншеях
Немногословных латышей
На многославный перешеек!
1937
В Мадрид приехал журналист.
Тропа на фронт скалиста.
Пронумерован каждый лист
В блокноте журналиста.
От серой шляпы до штанин
Он под защитой флага —
Тридцатилетний гражданин,
Газетчик из Чикаго.
Республиканский полк привык
К сухому парню с «лейкой»,—
Он снял и полк, и труп, и штык,
Покрытый кровью клейкой.
Он снял и женщин и детей,
Копающих траншеи.
Он снял залегших там людей —
Затылки их и шеи.
В его движениях сквозит
Ленивая отвага.
А впрочем, что ему грозит? —
Он под защитой флага.
Вот первый лист из-под пера
Уходит телеграммой:
«Мятежный полк разбит вчера
В бою под Гвадаррамой».
Блокнот второй роняет лист…
Жара. Воды — ни капли!
Но пьет из фляги журналист
В костюме цвета пакли.
Шофер прилег за пулемет.
Девчонка бредит рядом.
Их только пленка заберет —
Им не уйти с отрядом!
Вторым прилег за пулемет
Учитель из поселка.
Его и пленка не берет —
Погибла от осколка!
Попали в сложный переплет
Рабочие колонны.
И третьим лег за пулемет
Монтер из Барселоны.
Он лег на пять минут всего —
Смертельная зевота…
И больше нету никого,
Кто б лег у пулемета!
Уже мятежников отряд
Спускается с пригорка,
Как вдруг их снова шлет назад
Свинца скороговорка!
За пулеметом — журналист.
А после боя кто-то
Последний вырывает лист
Из желтого блокнота
И пишет, улучив момент,
Как совесть повелела:
«Ваш собственный корреспондент
Погиб за наше дело!»
1937
Без труда припомнит всякий:
Ночь, как дым, была белеса,
И застыл старик Исакий —
Исполни, лишенный веса.
Кто-то первый песню начал,
А вода была зеркальна,—
До рассвета в ней маячил
Мост, взлетевший вертикально.
Подхватив, запели хором,
Взялись за руки, как дети,
И пошли, минуя Форум,
Позабыв про все на свете.
Что же ты припомнил пару
Глаз — то дерзких, то молящих?
Чью же ты припомнил пару
Кос и ленточек летящих?
Как он горек и отраден,
Ветер юности тревожный,
Как он влажен и прохладен,
Этот ветер осторожный.
Ты стоишь, расправив плечи,
Возмужалый ленинградец,
На проспекте Первой Встречи
И Последних Неурядиц.
1939
Море бьет в веселый бубен.
Пять минут
Стоит наш поезд…
Рыжая,
В воде по пояс,
Знаешь, кто ты?
Дама бубен!
Потому что поглядела
И ничуть не удивилась,
Что по пояс преломилось
В море бронзовое тело!
1939
Стеклянная заря
Над нами пламенеет.
Зачем я здесь?
К чему терзаться зря?
Ты вздрогнула,
Твоя рука немеет,
Лебедки выбирают якоря.
Спокойствие!..
Уже убрали сходни.
Он машет нам —
Высокий и прямой.
Вернись,
Чтоб я сумел
Помериться с тобой!
Зачем я здесь?
Как тяжко мне сегодня!..
Подумаешь,
Великая заслуга —
Смотря вослед
Большому кораблю,
На старой пристани
Стоять с любимой друга,
Любить её
И не сказать «люблю».
1939
Стоял на высокой горе санаторий.
Я жил и дышал в нем.
А ты умирала.
И Черное море, как черное горе,
Дробясь об утесы,
Всю ночь бушевало.
Я проклял судьбу, потерявшую совесть,
Я моря не мерил, но горе измерил!
И я прочитал тебе
Странную повесть,
Которой, в отчаянье, сам не поверил.
Но ты засыпала.
Ты легкой и милой.
Ты прежней улыбкой своей улыбалась,
Такой,
Что мерцанье зари краснокрылой
Мне парусом алым
На миг показалось.
Когда же из рук твоих выпала книга
И грянули зубы о грани стакана,
Я бросился к морю.
В нем не было брига.
Была предрассветная дымка тумана.
1940
(С английского)
Двадцать с лишним лет назад
Мальчик вышел из пеленок.
Двадцать с лишним лет назад
Было мало в нем силенок.
Двадцать с лишним лет назад
На руках его носили.
У него отца убили
Двадцать с лишним лет назад.
Десять с лишним лет назад
В цех пришел — с чумазым рыльцем.
Десять с лишним лет назад
Стал семьи своей кормильцем.
Десять с лишним лет назад
У него украли детство.
Взял он тяжкий труд в наследство
Десять с лишним лет назад.
Ровно год тому назад
Обнял девушку, счастливый.
Восемь месяцев назад
Призывают: «Подросли вы!..»
Шесть недель тому назад
Обучили, снарядили —
И под Нарвиком убили
Ровно день тому назад.
1940
К игрушкам проникла печальная весть —
Игрушки узнали о смерти.
А было хозяину от роду шесть…
Солдатик сказал им: — Не верьте!
— Вернется! — сказал им солдатик.
И вот —
Совсем как боец настоящий —
Которые сутки стоит он и ждет:
Когда же придет разводящий?
1940
Девчонки зло и деловито,
Чуть раскачав, одним броском
Коню швыряли под копыта
Мешки, набитые песком.
Одна была в команде старшей
И взгромоздилась на гранит.
А город плыл на крыльях маршей,
Прохладным сумраком покрыт.
Уже дойдя коню по брюхо
И возвышаясь, как гора,
Мешки с песком шуршали глухо
Почти у самых ног Петра…
Сегодня ротный в час побудки,
Хоть я о том и не радел,
Мне увольнение на сутки
Дал для устройства личных дел…
Кругом скользили пешеходы.
Нева сверкала, как металл.
Такой неслыханной свободы
Я с детских лет не обретал!
Как будто все, чем жил доселе,
Чему и был и не был рад,
Я, удостоенный шинели,
Сдал, с пиджаком своим, на склад.
Я знал, что боя отголосок —
Не медь, гремящая с утра,
А штабеля смолистых досок,
Мешки с песком у ног Петра.
А над Невою, вырастая
На небе цвета янтаря,
Пылала грубая, густая,
Кроваво-красная заря.
Она вполнеба разгоралась
Огнем громадного костра.
Ее бестрепетно касалась
Десница грозного Петра.
1941
Памяти Алексея Лебедева
Черное небо в багровом огне.
Пот на глаза накатил пелену.
Что я могу рассказать о войне
Мальчикам, думающим про войну?
Мальчикам, думающим, что война —
Это знамен полыхающий шелк,
Мальчикам, думающим, что она —
Это горнист, подымающий полк,
Я говорю, что война — это путь,
Путь без привала и ночью и днем,
Я говорю, что война — это грудь,
Сжатая жестким ружейным ремнем,
Я говорю им о том, что война —
Это шинели расплавленный жгут,
Я говорю им о том, что она —
Это лучи, что безжалостно жгут,
Это мосты у бойцов на плечах,
Это завалы из каменных груд,
Это дозоры в бессонных ночах,
Это лопаты, грызущие грунт,
Это глаза воспаливший песок,
Черствой буханки последний кусок,
Тинистый пруд, из которого пьют,
Я говорю, что война — это труд!
Если ж претензии будут ко мне,
Цель я преследую только одну:
Надо внушить уваженье к войне
Мальчикам, думающим про войну.
1941
В погоне за славой,
За счастьем в погоне
Я мчался когда-то
В бессонном вагоне
Сквозь вечер весенний —
Совсем как в романе —
На твердом пружинном
Прохладном диване.
По мнению теток —
Единственный в мире,
Я рукопись вез
В Ленинград из Сибири.
В ней были стихи —
Золотые надежды,
Уверенность юности,
Гордость невежды.
И вот — сочинитель
Расхваленных книжек —
Я вижу, что просто
Чирикал, как чижик.
Нас нянчила
Щедрая наша эпоха
И скидку давала
На все, что неплохо…
А нынче,
С винтовкой шагая по глыбам,
По шпалам,
Где рельсы поставлены дыбом,
Где ночью бесшумно
Подходят к платформам
Вагоны,
Откуда несет йодоформом,—
Я снова гляжу
На столбы верстовые.
Я вижу их снова
И вижу впервые.
И только сегодня,
Быть может, я вправе
Сказать, что ведут они
К счастью и славе.
1942
Во рву, где закончена стычка,
Где ходят по мертвым телам,
Из трупов стоит перемычка
И делит тот ров пополам.
И пули на воздухе резком,
Как пчелы, звеня без числа,
С глухим ударяются треском
В промерзшие за ночь тела…
Не встав при ночной перекличке,
Врагам после смерти грозя,
Лежат в ледяной перемычке
Мои боевые друзья.
В обнимку лежат они. Вместе.
Стучит по телам пулемет…
Я тоже прошу этой чести,
Когда подойдет мой черед.
Чтоб, ночью по рву пробираясь,
Ты мог изготовиться в бой.
Чтоб ты уцелел, укрываясь
За мертвой моею спиной.
1942
Ирине
Мне снилась дальняя сторонушка,
И рокот быстрого ручья,
И босоногая Аленушка,
По разным признакам — ничья.
А сам я был прозрачным призраком,
Я изучал ее черты,
И вдруг, по тем же самым признакам,
Установил, что это ты.
Сон шел навстречу этой прихоти,
Шептал: «Спеши, проходит срок!»
Но, как актер на первом выходе,
Я с места сдвинуться не мог.
Я понимал, что делать нечего,
Я знал, что на исходе дня
Ты безрассудно и доверчиво
Другого примешь за меня.
Я бога звал, и звал я дьявола,
И пробудился весь в поту,
А надо мной ракета плавала
И рассыпалась на лету.
1942
Когда, роняя инструмент,
Он тихо на пол опустился,
Все обернулись на момент,
И ни один не удивился.
Изголодавшихся людей
Смерть удивить могла едва ли.
Здесь так безмолвно умирали,
Что все давно привыкли к ней.
И вот он умер — старичок,
И молча врач над ним нагнулся.
— Не реагирует зрачок,—
Сказал он вслух, — и нету пульса.
Сухое тельце отнесли
Друзья в холодную конторку,
Где окна снегом заросли
И смотрят на реку Ижорку.
Когда же, грянув, как гроза,
Снаряд сугробы к небу вскинул,
Старик сперва открыл глаза,
Потом ногой тихонько двинул.
Потом, вздыхая и бранясь,
Привстал на острые коленки,
Поднялся, охнул и, держась
То за перила, то за стенки,
Под своды цеха своего
Вошел — и над станком склонился.
И все взглянули на него,
И ни один не удивился.
1942
По безлюдным проспектам оглушительно звонко
Громыхала — на дьявольской смеси —
трехтонка.
Леденистый брезент прикрывал ее кузов —
Драгоценные тонны замечательных грузов.
Молчаливый водитель, примерзший к баранке,
Вез на фронт концентраты, хлеба вез он
буханки,
Вез он сало и масло, вез консервы и водку,
И махорку он вез, проклиная погодку.
Рядом с ним лейтенант прятал нос в рукавицу.
Был он худ. Был похож на голодную птицу.
И казалось ему, что водителя нету,
Что забрел грузовик на другую планету.
Вдруг навстречу лучам — синим, трепетным
фарам —
Дом из мрака шагнул, покорежен пожаром.
А сквозь эти лучи снег летел, как сквозь сито.
Снег летел, как мука — плавно, медленно, сыто…
— Стоп! — сказал лейтенант. — Погодите,
водитель.
Я, — сказал лейтенант, — здешний все-таки
житель.—
И шофер осадил перед домом машину,
И пронзительный ветер ворвался в кабину.
И взбежал лейтенант по знакомым ступеням.
И вошел. И сынишка прижался к коленям.
Воробьиные ребрышки… Бледные губки…
Старичок семилетний в потрепанной шубке…
— Как живешь, мальчуган? Отвечай
без обмана!..—
И достал лейтенант свой паек из кармана.
Хлеба черствый кусок дал он сыну: —
Пожуй-ка,—
И шагнул он туда, где дымила буржуйка.
Там, поверх одеяла, распухшие руки.
Там жену он увидел после долгой разлуки.
Там, боясь разрыдаться, взял за бедные плечи
И в глаза заглянул, что мерцали, как свечи.
Но не знал лейтенант семилетнего сына.
Был мальчишка в отца — настоящий мужчина!
И, когда замигал догоревший огарок,
Маме в руку вложил он отцовский подарок.
А когда лейтенант вновь садился в трехтонку:
— Приезжай! — закричал ему мальчик
вдогонку.
И опять сквозь лучи снег летел, как сквозь сито.
Снег летел, как мука, — плавно, медленно, сыто…
Грузовик отмахал уже многие версты.
Освещали ракеты неба черного купол.
Тот же самый кусок — ненадкушенный,
черствый —
Лейтенант в том же самом кармане нащупал.
Потому что жена не могла быть иною
И кусок этот снова ему подложила.
Потому что была настоящей женою.
Потому что ждала. Потому что любила.
Грузовик по мостам проносился горбатым,
И внимал лейтенант орудийным раскатам,
И ворчал, что глаза снегом застит слепящим,
Потому что солдатом он был настоящим.
1942
Александру Гитовичу
Все в ней — старой — побывало.
Все лилось, друзья, сюда:
И анисовая водка.
И болотная вода.
Молоко, что покупали
Мы с комроты пополам,
Дикий мед, когда бродили
Мы у немцев по тылам.
И горячая, густая
Кровь убитого коня,
Что под станцией Батецкой
Пьяным сделала меня!..
Вот уж год она со мною:
То внизу — у ремешка.
То у самого затылка —
У заплечного мешка.
А вчера в нее стучала,
Словно крупный красный град,
Замороженная клюква —
Ленинградский виноград!..
Может быть, мои вещички
Ты получишь в эти дни.
Все выбрасывай! Но кружку
Ты для сына сохрани.
Ну, а если жив я буду
И минувшие дела
Помянуть мы соберемся
Вкруг богатого стола,
Средь сияющих бокалов —
Неприглядна и бедна —
Пусть на скатерти камчатной
Поприсутствует она,
Пусть, в соседстве молодежи,
Как ефрейтор-инвалид,
Постоит себе в сторонке —
На веселье поглядит.
1943
Меня на фронт не провожали,
Не говорили слов прощальных,
И, как другие, на вокзале
Не целовал я губ печальных.
И чье-то сердце бьется мерно —
Оно не назначало срока.
И потому-то я, наверно,
Тоскую редко… и жестоко.
1943
«В укрытье!
Прекратить работы!»
А лес горел.
И по траншеям нашей роты
Враг вел обстрел.
У блиндажа,
У самой дверцы,
Взревел металл.
…Вошел бойцу
Осколок в сердце
И в нем застрял.
Как прежде,
Кружится планета,
Как прежде, снег,
Как прежде,
Ждут кого-то где-то…Двадцатый век.
Но вот —
Латунный свет палаты,
И в тишине
Склонились белые халаты,
Как при луне.
И у хирурга на ладони
Живой комок
Все гонит,
гонит,
гонит,
гонит
Горячий ток.
Спокоен был
Хирург ученый.
Он не спешил.
Он ниткой тонкою крученой
Его зашил.
Под маской прошептал:
— Готово…
Счастливый путь!..—
И соскользнуло сердце снова
С ладони — в грудь.
Он жив!
Он снова ходит где-то —
Тот человек.
Еще одна твоя примета,
Двадцатый век.
1943
Вдруг стала речь какой-то очень звонкою
И очень близким дальний косогор,
И кто-то под застывшей пятитонкою
Из трех дощечек разложил костер.
Скрипят ремни на белозубом ратнике.
Блестит штыка обледенелый нож.
А сам он — ладный — в валенках
и ватнике
На медвежонка бурого похож.
Движенья стали плавными, небыстрыми,
И розовым походной кухни дым,
И круглые винтовочные выстрелы
Подобны детским мячикам тугим.
1943
Из тылов к передовой
Конь бежит по первопутку.
Конопатый ездовой
Важно крутит самокрутку.
Конь везет запас гранат.
На груди, под красным бантом,
У него висит плакат:
«Смерть немецким оккупантам!»
1943
Один сказал, что это бьет
Гвардейский миномет.
Другой — что рявкают опять
Калибры двести пять.
— Форты, наверно, говорят,—
Поправил я ребят.
А недобрившийся комбат
Сказал, что нас бомбят.
Потом на воздух всей гурьбой
Мы вышли вчетвером
И услыхали над собой
Чудесный майский гром.
1943
Здесь каждая былинка и сучок
Исполнены военного значенья:
Улитка тащит бронеколпачок;
Ползут кроты по ходу сообщенья;
Резиновым вращая хоботком,
Что мы в стихах отметим, как в приказе,
Кузнечик под коричневым грибком,
Как часовой, стоит в противогазе.
И если сын попросит: расскажи! —
Я расскажу, что вот — пока не сбиты,
Как «юнкерсы», пикируют стрижи,
И комары звенят, как «мессершмитты»;
Что тянет провод желтый паучок,
Что, как связист, он не лишен сноровки
И что напрасно ночью светлячок
Не соблюдает светомаскировки.
1943
«Урну с водой уронив, об утес ее дева разбила».
Косоприцельным огнем бил из дворца пулемет.
Мы, отступая последними, в пушкинском парке
Деву, под звяканье пуль, в землю успели зарыть.
Время настанет — придем. И безмолвно
под липой столетней
Десять саперных лопат в рыхлую землю вонзим.
«Чудо! Не сякнет вода, изливаясь из урны
разбитой» —
Льется, смывая следы крови, костров и копыт.
1943
Он стоит на лесной прогалинке,
Неприметен и невысок.
На ногах — самокатки-валенки,
Шапка — с лентой наискосок.
Прислонясь к косолапой елочке,
За спиною он чует лес.
И глаза у него как щелочки,
Пугачевский у них разрез.
Под шатром ветвей, как у притолки,
Он с заплечным стоит мешком,
С автоматом немецкой выделки,
С пистолетом за ремешком.
И качается-расступается
И шумит молодой лесок,
И заря над ним занимается
Красной лентой — наискосок.
1944
Средь ночи тронулась ударная,
И танки движутся, бряцая,
А над плечом звезда Полярная
Горит, колеблясь и мерцая.
Не весь металл, видать, расплавила,
Когда, сверканье в волны сея,
К отчизне долгожданной правила
Крылатый парус Одиссея.
С тех пор легенда перекроена:
Забыла прялку Пенелопа
И перевязывает воина
На дне глубокого окопа…
Средь ночи тронулась ударная,
И, нас на битву посылая.
Взошла, взошла звезда Полярная,
Холодным пламенем пылая!
Своим лучом неиссякающим,
Как луч ацетилена — белым,
Она сопутствует шагающим
И покровительствует смелым.
1944
По этой роще смерть бродила.
Ее обуглила война.
Тоскливым запахом тротила
Она еще напоена.
Безмолвно движутся обозы.
И не до песен больше нам,
Когда безрукие березы
Плывут, плывут по сторонам.
1944
Мимо дымных застав
Шел товарный состав
И ревел на последнем своем перегоне,
И, привыкший к боям,
Заливался баян
В полутемном, карболкой пропахшем вагоне.
Там под песни и свист
Спал усталый радист,
Разметав на соломе разутые ноги,
И ворочался он,
Сквозь томительный сон
Волоча за собой груз вчерашней тревоги.
Он под грохот колес
Околесицу нес
И твердил, выводя весь вагон из терпенья:
«Говорит Ленинград,
Назовите квадрат,
Назовите квадрат своего нахожденья!..»
Шел состав с ветерком,
Дым летел кувырком,
И щемило в груди от зеленой махорки.
Я молчал, как сурок,
И сырой ветерок
Пробивался за ворот моей гимнастерки.
А внизу скрежетал
Разогретый металл.
Было шумно в вагоне, и жарко, и тесно,
А потом — темнота,
И витала в ней та,
Что еще далека и совсем неизвестна.
То ли явь, то ли сон,
Звезды шли колесом,
И привык с той норы повторять каждый день я
«Говорит Ленинград,
Назовите квадрат,
Назовите квадрат своего нахожденья!..»
1944
Огнем озарился ночной Ленинград,
Ты шапку сними и замри:
На Невском горят, на Литейном горят,
Горят по ночам фонари!
Пускай еще тускло мерцают они,
Но твердо я знаю одно:
Что если горят в Ленинграде огни,
То, значит, в Берлине темно!
1944
Нет команды на нем.
Он нигде якорей не бросает.
В полдень — солнце над ним,
В полночь — месяца копаный серп.
Он бушпритом, как шпагой,
Недобрые тучи пронзает,
Вознесен над Невой,
Словно города нашего герб.
И когда на границе
Свершилось ночное злодейство
И на лоб Ленинграда
Был тяжкий надвинут шелом,
Ты поспешно прошла
Коридорами Адмиралтейства,
Поднялась по игле
И накрыла кораблик чехлом.
Но и там,
В темноте,
Золотой и крылатый, как птица,
Он покоя не знал —
Он летел, разрывая кольцо.
Он в блокадную ночь
Так сумел ленинградцу присниться,
Словно глянул боец
Лучезарной победе в лицо…
По граненой игле,
Вознесенной мечтою Захарова,
Ты сегодня опять
Поднялась на заре в небеса.
Сброшен серый чехол!..
Вновь над нами, из золота ярого,
Расправляет кораблик
Литые свои паруса!
1945
В ложбине, где танков чернеют скелеты,
Убило фотографа нашей газеты.
Мы звали его по-гражданскому: Яшей.
Он первая жертва в редакции нашей.
Бойцы принесли его, сдали нам «лейку»,
И сумку, и пленки засвеченной змейку.
Но, кроме бойцами загубленной пленки,
Нашли мы другую у Яши в котомке…
А Яша, мечтавший вернуться к обеду,
Любивший газету, друзей и беседу,
Когда, вдохновенно по карте постукав,
Теснил он фашистов быстрее, чем Жуков,—
Теперь в гимнастерке своей неизменной
Лежал нелюдимый, бесстрастный,
надменный…
Мы Яшу пойдем хоронить на рассвете,
О нем некролог поместим мы в газете.
Мы в ней напечатаем Яшино фото:
Пусть помнит о Яше родная пехота!..
Но рылись мы в Яшином каждом кармане,
В планшете его и в его чемодане,
Увы! Своего не имел он портрета.
Без Яшиной карточки выйдет газета.
черный рулончик отщелканной пленки,
Что вынули мы у него из котомки,
О нем мы, признаться, сперва позабыли,
Потом спохватились, нашли, проявили.
И снова идут на страницах газеты
Армейских героев лихие портреты:
Разведчик в пятнистом тигровом халате,
Стрелок, чья рука на стальном автомате,
И повар, что важно колдует над кашей,
И снайпер, чья грудь колесом перед Яшей.
Пусть, Яша, они на тебя не похожи.
Ведь, если подумать поглубже, построже,—
Газета твои помещает портреты,
О, скромный фотограф армейской газеты!
1945
Я вас хочу предостеречь
От громких слов, от пышных встреч —
Солдатам этого не надо.
Они поймут без слов, со взгляда:
Снимать ли им котомку с плеч.
1945
Прости меня за то, что я живу.
Я тоже мог остаться в этом рву.
Я тоже был от смерти на вершок.
Тому свидетель — рваный мой мешок.
Прости меня за то, что я хожу.
Прости меня за то, что я гляжу.
За то, что ты лежишь, а я дышу,
Я у тебя прощения прошу…
О дружбе тысяч говорим мы вслух,
Но в дружбе тысяч есть и дружба двух.
Не мудрено, что в горький тот денек
И среди тысяч был я одинок.
Тайком я снял с твоей винтовки штык,
К моей винтовке он уже привык.
И верю я, что там, в далеком рву,
Меня простят за то, что я живу.
1946
Вот карточка. На ней мы сняты вместе.
Нас четверо. Троих уж нынче нет…
Еще не вторглось в карточку известье
О том, что взвихрен, взорван белый свет.
Еще наш город давней той порою
На ней хранит покой и красоту.
Еще стоят, смеются эти трое,
Дурачатся на Троицком мосту…
Ну что ж, ты жив! Но ты себя не мучай.
Ты за собой не ведаешь вины.
Ты знаешь сам, что это только случай.
Слепая арифметика войны.
Но как смириться с тем, что где-то в Бресте,
Или в Смоленске, или где-нибудь
Перед войной снимались люди вместе —
И некому на карточку взглянуть?
1946
Люблю товарные вагоны!
Кирпичный прочный их загар,
И грохот крыши раскаленной,
И желтизну сосновых нар.
Люблю их запах корабельный,
И вкось летящий небосклон,
И путь полуторанедельный,
Когда жилищем стал вагон!
Качает утлую квартирку
На гребнях строк,
На гребнях дамб,
А дробь колес —
Она впритирку
Вошла в четырехстопный ямб!
Дымок струится вдоль откоса,
На рельсы капает мазут.
Велеречивые колеса
Меня на родину везут.
Они привыкли к долгим маршам —
И днем и ночью на ходу.
И паровоз несет, как маршал,
Пятиконечную звезду.
Домой, домой, из дальней дали!
Мы вместе побыли в огне.
Вы как солдаты воевали
И умирали на войне.
И сквозь обугленные ребра
Тех, что упали под откос,
Мерцают лужицы недобро,
Камыш коленчатый пророс.
А эти живы.
Этих много!
Они стремятся по прямой.
И «далека ты, путь-дорога!..»
Хоть далека ты, но домой!..
На горизонте вырос город.
Возник.
Пропал.
О нем забудь.
И дверь распахнута, как ворот.
И ветерок щекочет грудь.
А у вагонов
График,
Нормы,
Они бегут, не чуя ног,
Бегут товарные платформы —
Чернорабочие дорог.
На встречных —
Сложенные ровно,
Плывут оранжевые бревна,
Стальные фермы,
Камень,
Бут,
Во все концы они бегут!
А в нашем — сена душный ворох,
Зари пылающий костер,
А в этом сене шорох, шорох
И приглушенный разговор.
И чей-то ворот нараспашку,
И чей-то дом уж недалек,
И кто-то просит на затяжку,
И кто-то подал уголек…
Нас двадцать восемь человек.
В вагон могло вместиться больше.
Еще вчера — под небом Польши,
Сегодня — под родным навек,
Под милым небом Украины.
О, предвечерние долины!..
О, синева прохладных рек!..
А в сене шепот, в сене шорох.
Как хорошо горчит ковыль!
В лицо соседу въелся порох,
А может, угольная пыль?..
Так что же это въелось прочно
В лицо соседу моему?
Вчера бы смог ответить точно,
А вот сегодня — не пойму…
До Ирмино осталось двести.
Соседке — дальше, на восток.
Они сойдут, конечно, вместе!
Недаром синий василек
Застрял под звездочкой погона…
Я ноги свесил из вагона.
Мой путь… Он так еще далек!
Он так еще далек и труден —
Не до калитки и крыльца,
А до стихов, которым люди
Навстречу распахнут сердца.
До тех, звенящих, словно стремя,
Поющих бой, и труд, и кровь,
До тех, куда — настанет время —
И ты войдешь, моя любовь.
1946
Ах, как любо, любо, любо
Зазвенели бубенцы!..
Едет Люба, Люба, Люба
Из Любани в Люберцы.
От Берлина до Любани
Громыхали поезда,
А в Любани дали сани,
Говорят: — Садись сюда!
Нынче снегу по колено.
Полушубок — словно печь.
Навалили в сани сена,—
Можно сесть, а можно лечь.
Только Любе не лежится,
Не сидится нипочем.
То соскочит, пробежится,
То поет бог весть о чем:
Как на Тихом океане
Мы закончили поход,
Как в Берлине о Любани
Вспоминала в прошлый год.
Подхватила Люба вожжи —
Копь по насту как понес!
Только ветер аж до дрожи,
А морозец аж до слез!
Мимо елки,
Мимо дуба,
В вихре жгущейся пыльцы,
Едет Люба, Люба, Люба
Из Любани в Люберцы!
Три медали,
Два раненья,
Сто загубленных сердец
И одно стихотворенье,
Что сложил о ней боец…
1946
Я раньше не знал про селенье Кобоны.
Бесшумно подходят к нему эшелоны.
Безмолвные люди крутом копошатся,
И лишь паровозы спешат отдышаться.
В вагонах — мешки, и корзины, и туши,
И бомбы лежат, как чугунные груши.
Я пробыл неделю в морозных Кобонах,
И я расскажу вам об этих вагонах:
На стенках — осколков корявые метки,
На крышах — зенитки и хвойные ветки.
И мелом (к стоящим пока в обороне):
«Привет ленинградцам!» — на каждом
вагоне.
Мешки из Сибири. Из Вологды — туши.
Из города Энска — чугунные груши.
Но мел, что оставил свой след на вагоне,
Не весь ли парод подержал на ладони?
1946
Метель расчесывает косы.
Свистит поземка среди льдов.
Не на такие ли торосы
Взбирался некогда Седов?
Не заскрипят ли снова нарты?
Не посчастливится ль найти
Нам хоть обрывок старой карты
С пунктиром славного пути?
Нет, мы на Ладоге… И берег
Совсем не так от нас далек.
И все же ни Седов, ни Беринг
Таких не ведали тревог!
Апрельский лед. Во льду — дорожка.
Столбы с пучком фанерных стрел.
Когда темно — идет бомбежка,
Когда светло — идет обстрел.
На целый взвод — одна краюха.
Лед под водою. Снегопад.
И грузовик, — в воде по брюхо —
Почти плывущий в Ленинград.
1946
Предстало мне время, когда, среди пашен,
Ни взрослым, ни детям, ни птицам
не страшен,
Забытый при бегстве на нашей земле,
Он станет подобен замшелой скале.
Как только лишили его экипажа,
Он замер — и даже не портит пейзажа.
В распахнутом люке — то снег, то вода,
То пыль. И летят за годами года…
И вот мимо танка, — что может быть
проще? —
Грибов насбиравши в осиновой роще,
Старик поспешает за стайкой внучат.
И он утомился, и дети молчат.
Тяжелая пыль раскаленной дороги
Печет и щекочет разутые ноги.
От рощи до дому не близок их путь.
У танка решают они отдохнуть.
Внучатам неведом, но деду понятен
Язык почерневших зазубрин и вмятин.
Старик побывал на Великой Войне.
Он сядет от гусениц чуть в стороне.
А дети шагнут на горячую пашню,
Потрогают бак и обследуют башню
И, прячась от солнца в медвяной траве,
Под танком уснут — голова к голове.
1946
Из-под города Мцхета,
Где предков зарыты останки,
Предо мною монета
Старинной квадратной чеканки.
Предо мною кольцо
И секира из бронзы зеленой.
Вечность веет в лицо
От могильной плиты запыленной.
Что-то куплено было
И вновь перепродано где-то:
Неустанно бродила
По белому свету монета.
Сквозь литое кольцо
Протекли-прошуршали столетья
Раскаленной пыльцой,
На которую мог поглядеть я!..
Спит с оружьем у ног
Погребенный с секирою воин.
Головой на восток
Он лежит, молчалив и спокоен.
Честь ему и хвала!
Опустил он тяжелые веки,
Чтоб отчизна была
Молодой и свободной навеки!..
Надо мной небеса.
Там летит одинокая птица.
Подо мною леса.
И холмы. И река серебрится.
И крестьянки идут
Мимо древнего города Мцхета
И в корзинах несут
Золотое грузинское лето.
1947
Поглядите, как лежат на круче
Длинные сиреневые тучи,
Как растут среди дубов жилища,
Будто и у них есть корневища!
Поглядите, как они багровы —
Тучные хевсурские коровы,
Как в пыли сережкою двоится
Нежный след овечьего копытца.
На коне старик проехал с внучкой,
Нам ребенок машет смуглой ручкой…
Хорошо, что мы заночевали
На крутом Гомборском перевале!
1947
Этой тихою ночью —
Один на один,—
В догорающий глядя костер,
Трактористы Ткаченко и Виктор
Шульгин
Беспощадный ведут разговор.
— Отступись,—
Попросил Шульгина бригадир
И прутом потянулся к углю.
Жестким взглядом
Ткаченку Шульгин наградил
И ответил:
— Не выйдет… Люблю…
— Берегись,—
Глуховато сказал бригадир,—
Переходишь дорожку мою.
Нежным взглядом
Шульгин по огню побродил
И певуче сказал:
— Отобью…
Неужель, вопреки неразлучным годам,
Вся их дружба пойдет под откос?..
Я солгать не хочу
И ответа не дам.
Жизнь ответит
На этот вопрос.
Ночь рубильником звезды включила
вокруг.
Серебрится ковыль при луне.
В сладко пахнущем сене,
Средь спящих подруг,
Улыбается Маша во сне.
Как мальчишка, смугла и сильна
Звеньевая второго звена.
Весела и со всеми ровна —
Крепче всех засыпает она.
И Ткаченко ей мил и Шульгин,
Но души не задел ни один.
1952
Весенние ветры подули.
Озера — куда ни ступи.
Мальчишкой на длинных ходулях
Шатается дождь по степи.
И радуга встала над нами
Так влажно-свежа и чиста,
Что, кажется, пахнут цветами
Рожденные небом цвета.
1952
Как иногда бывает старость
Жалка, слезлива и тупа!
Ее пустяк приводит в ярость.
Она по-плюшкински скупа.
Все пересчитаны ступени.
Она живет, когда жует.
И на дрожащие колени
Роняет крошки дряхлый рот…
Давай, мой друг, скорей забудем
Ее подслеповатый взгляд!
Дана другая старость людям,
Торжественная, как закат.
И ты не назовешь уродством
Морщин глубоких письмена.
Достоинством и благородством
Как будто светится она.
Мы видим, как она прекрасна,
Когда на свете не напрасно,
А с пользой прожил человек.
Она бывает безобразна
У тех, кто суетно и праздно
Влачил свой век.
1952
Был майский день. Цветение. Весна.
Ловили дети в скверике друг дружку.
А молодая женщина несла
Тугую кислородную подушку.
Чье это горе? Матери? Жены?
Мне не забыть, как, из аптеки выйдя,
Она пошла вдоль каменной стены,
Бела, как мел, и никого не видя.
Была весна. Был самый светлый час.
Был майский день. Сияло утро года.
Так почему же одному из нас
Сегодня не хватает кислорода?..
В глазах у женщины была такая ночь,
Так горько сжаты были губы эти,
Что можно было все отдать на свете,
Чтоб только ей хоть чем-нибудь помочь!
1952
В воскресный день
К воротам подъезжает
Вместительный лазоревый автобус,
Похожий на прогулочную яхту.
Такие ходят лишь по воскресеньям…
В него садятся женщины
В косынках
Из легкого, как ветер, крепдешина,
Мужчины в пиджаках и белых брюках,
Девчонки голенастые, как цапли,
И хорошо умытые подростки,
Солидные, с платочками в карманах…
Свершается воскресная прогулка
К местам боев.
Езды не больше часа.
Летят столбы,
И загородный гравий
Под шинами хрустит на поворотах…
Меня сегодня тоже приглашали.
Я отказался — вежливо и твердо.
Во мне укоренилось убежденье:
Места боев — не место для прогулок.
Пусть я не прав,—
Я не хочу увидеть
В траншее, где погиб комбат Поболин,
Консервный нож,
Пустую поллитровку
И этикетку «Беломорканала».
Пусть я не прав,
Но я сочту кощунством
Девичий смех в разрушенной землянке,
Где веером поставленные бревна
О многом говорят глазам солдата…
Я знаю, что со мною на прогулке
Здесь были бы трудящиеся люди,
Хлебнувшие в войну немало горя,
Товарищи, сограждане мои.
Но мне не нужно камерной певицы,
Воркующей с пластинки патефона,
И разговор о солнечной погоде
Я не смогу достойно поддержать…
Когда-нибудь я снова буду здесь.
Не через год,
Не через десять лет,
А лишь почуяв приближенье смерти.
Ни поезд,
Ни лазоревый автобус
Под Колпино меня не привезут.
Приду пешком
В метельный серый день
И на пути ни разу не присяду.
Приду один.
Как некогда. В блокаду.
И дорогим могилам поклонюсь.
1952
…И нам открылась Ясная Поляна
Сентябрьским утром, солнечным и тихим.
Еще листва с берез не облетела,
И пели птицы, и в бездонном небе
Медлительные плыли облака.
Сюда пришли мы утром, но и в полдень
Среди стволов молочных не растаял
В безмолвной роще сумрак предрассветный.
Не тот ли это сумрак, я подумал,
Когда гусарские переминались кони,
И лагерь спал, и музыка звучала
Торжественно и сладко, а казак
На оселке точил для Пети саблю?..
1954
И. Н. Л.
Вы мне напомнили о том,
Что человеку нужен дом,
В котором ждут.
Я сто дорог исколесил.
Я молод был. И я спросил:
— Быть может, тут?
Не поднимая головы:
— Быть может, тут, — сказали вы, —
Смеяться грех…
Война. И тяжкий ратный труд.
И кровь… Но дом, в котором ждут, —
Он был у всех.
Я, как и все, в пути продрог.
Он полон был таких тревог,
Он так был крут…
Стою с котомкой под окном.
Открой мне двери, милый дом,
В котором ждут!
1955
Человек, потерявший деньги,
Сокрушается и жалобно вздыхает.
Человек, потерявший друга,
Молча песет свое горе.
Человек, потерявший совесть,
Не замечает потери.
1956
По траве густой и влажной
Ходит аист.
Ходит он походкой важной
И жука ест.
Он зовет свою любимую
Подружку,
Преподносит ей зеленую
Лягушку.
Отошла она с поклонами
В сторонку:
— Отнеси-ка ты лягушку
Аистенку!
Он скучает, наша лапушка.
Здоров ли?
Беспокоюсь, не свалился бы он
С кровли!..
Солнце село. Стало сумрачно
И тихо.
Вслед за аистом взлетела
Аистиха.
Вот и скрылись две задумчивые
Птицы…
Хорошо, что есть на свете
Небылицы!
Под землей живут кроты,
В подполье — мыши.
То ли дело аистенок,—
Он на крыше!
У него гнездо покрыто
Мягким пухом.
Он лягушку может съесть
Единым духом!
Молча аист с аистихой
Сели рядом.
Оба смотрят на сыночка
Нежным взглядом.
Красный клювик аистенок
Разевает —
Он наелся, он напился,
Он зевает.
Молвит аист аистихе
Очень строго:
— Ждет нас осенью далекая
Дорога.
Ждет нас осенью нелегкая
Дорога.
Хорошо бы с ним заняться
Хоть немного!..
— Что ты, что ты,
Он совсем еще ребенок!
Ведь и крылышки малы,
И клювик топок!..
— Надоело отговорки
Слушать эти!
Мы к занятьям приступаем
На рассвете!..
А теперь я расскажу,
Как это было.
Солнце снизу облака
Позолотило.
А когда оно взошло
Еще повыше,
Сбросил аист аистенка
Клювом с крыши!
Испугался аистенок:
Упаду, мол!..
Начал, начал, начал падать…
И раздумал.
Он раздумал
И, синиц увидев стаю:
— Поглядите, — закричал им, —
Я летаю!..
Рассказать мне захотелось
Вам про это,
Потому что есть народная
Примета:
Если аисты справляют
Новоселье —
Значит, будет в доме радость
И веселье.
А не сядет к вам разборчивая
Птица —
Значит, кто-то на кого-то
Очень злится.
Значит, будет в доме ссора,
Будет свара,
Если мимо пролетает
Птичья пара…
Путь приметы сквозь столетья
Длинный-длинный.
Показалось людям следствие
Причиной.
Просто птицы эти
Издавна садились
Только там, где не шумели,
Не бранились…
Так ли это началось
Или иначе,
Я желаю людям счастья
И удачи!
А еще мое желание
Такое:
Чтобы жить нам,
Этих птиц не беспокоя.
Возвратится аистенок
В марте с юга.
Прилетит с ним белокрылая
Подруга.
Выбирая, где спокойнее
И тише,
Пусть гнездо они совьют
На вашей крыше!
Ведь не каждая примета —
Суеверье…
Добрый аист, зная это,
Чистит перья.
1956
Был до войны у нас актер,
Играл «на выходах».
Таких немало до сих пор
В различных городах.
Не всем же Щепкиными быть
И потрясать сердца.
Кому-то надо дверь открыть,
Письмо подать,
На стол накрыть,
Изобразить гонца.
Он был талантом не богат,
Звезд с неба не хватал.
Он сам пришел в военкомат,
Повестки он не ждал.
Войны
Железный реквизит
И угловат и тверд.
Военный люд.
Военный быт.
Массовка — первый сорт!
Под деревушкой Красный Бор
Фашисты бьют в упор.
Был до войны у нас актер.
(Фашисты бьют в упор.)
Хоть не хватал он с неба звезд
(Фашисты бьют в упор),
Но встал он первым в полный рост.
(Фашисты бьют в упор.)
Таланты — это капитал,
Их отправляют в тыл,
А он героев не играл,
Что ж делать, — он им был.
1957
Помню, в детстве листал я «Ниву» —
Пожелтевший и пыльный ворох…
Ветер конскую треплет гриву.
Крики. Выстрелы. Кровь и порох.
Барабаны. Палатки. Карты.
Белый копь генерала носит.
Развеваются бакенбарды,
Те, которых теперь не носят.
Очи всадника блещут гневно.
Пушкари заряжают пушки.
— Вам сдадутся Дубняк и Плевна,
Солдатушки, бравы ребятушки!..
Полотняные полотенца.
Хлеб да соль. Сливовица в чаше.
И болгарского ополченца
Мужики обнимают наши.
Дяди Васи да дяди Вани,
Сколько их полегло — безвестных —
Из-под Вологды и Рязани
Среди гор и долин окрестных!
Ну, а те, что остались живы,
В сливовицу усы макают,
Озирают дворы и нивы,
Рассудительно рассуждают:
— Вы — за сохи, мы тоже вскоре.
Те же радости, то же горе.
И опять же, сказать обратно,
То приятно, что речь понятна.
Если тронут вас басурмане,
Только кликните… Мы — славяне…
Я, как в детстве, все это встретил,
Я взбирался на эти склоны,
Думал думы и слушал ветер,
Видел старые бастионы.
И опять возникало поле,
Свист картечи, лихие сшибки,
И над всем этим — в ореоле
Вечной славы — вершина Шипки.
1958
Вся в чучелах птиц,
Опереньем горя,
Нам двери
Веранда раскрыла.
Охотничий домик
Бориса-царя
И царского дяди —
Кирилла.
Подстрелен глухарь
И соломой набит.
Под каждым —
Дощечка и дата,
Что этот — Борисом —
Тогда-то убит,
А этот — Кириллом —
Тогда-то…
Дуплетами выстрелы
В хвойных лесах
Гремели
По целой округе.
И прежде —
Вильгельм
В знаменитых усах
Сюда приезжал
На досуге,
А позже —
Зеленую шляпу с пером
Кокетливо сдвинув на ухо,
Сам Геринг
Сквозь чащу
Тащил — напролом —
Свое знаменитое брюхо…
Ни мельче
Последний глухарь,
Ни крупней,—
Такая уж, видно, порода.
И тоже дощечка.
И дата под ней:
«Июль 43-го года».
И я мимоходом
Шепнул глухарю
(Глухарь,
А внимает с охотой!),
Что больше ни дяде царя,
Ни царю
Уже не заняться
Охотой…
1958
Мне известен суровый Плевен,
Где растет в ложементах плевел,
И — в жемчужных отелях — Варна,
Улыбающаяся лучезарно.
Мне известна София — в парках,
И Коларовград пролетарский,
И Бургас — в парусах и в барках,
Этот город — моряк болгарский.
— Ну, а Сливен?..—
Куда мне деться:
— Не был…
— Не был?
Честное слово?! —
Смотрят
Сливенские уроженцы
На меня, как на тяжко больного.
Побывал под болгарским небом
Человек —
И в Сливене не был!..
Да, дворцами он не утыкан,
И особенно не велик он,
И не главный он, к огорченью,
По промышленному значенью..
— Чем же он знаменит?
Чем дивен?
— Как же — чем?
Тем, что это — Сливен!
Тем, что девушки всех красивей,
И влюбленные всех счастливей,
И вино ароматней прочих,—
Кто не верит, гоните прочь их!..
Вот чем славен
Наш город-чудо,
Вот чем дивен,
Вот не был где ты!..
И послушать, так все оттуда
Композиторы и поэты!
Ну, а если кем не из Сливена
Вся Болгария осчастливлена,
Значит, мама его из Сливена
Или дядя его из Сливена…
Я, Болгарию покидая,
Сам себе становлюсь противен:
Видел многие города я,
Но не видел я город Сливен!
1958
Год двадцать третий. Лето.
Над парком птичий цвирк.
Мальчишка без билета
Попасть желает в цирк.
Мальчишка у забора
И ловок был и смел,
Он мимо контролера
Протыриться сумел.
Начало ровно в восемь,
Мальчишке ровно семь,
И взрослых мы попросим
Забыть о нем совсем.
Здесь бабы и солдаты,
И в страшной духоте
Летают акробаты
На страшной высоте.
И в памяти-копилке
Мальчишка унесет
Плюмажи, и опилки,
И лошадиный пот…
Загадочные страны,
Далекие края…
Как мне подумать странно
О том, что это я!
1958
Два друга
Перед самою войной
Ходили вместе к девушке одной.
Подумать обещала им она.
Подумать помешала ей война.
Один из них
Ушел в Дзержинский полк.
Ей написал в июле —
И умолк.
Второй нырнул —
И вынырнул в тылу.
Он доставал кагор и пастилу,
Он доставал ей сало и пшено,
И было все меж ними решено.
Давным-давно
Она — его жена.
Еще с того, с военного пшена.
Но тут сюжет наш
Делает изгиб,
Поскольку первый
Вовсе не погиб.
Он возвратился —
Скулы как кремень,
Пустой рукав
Засунут за ремень.
Он навестил их —
Мужа и жену.
Они поговорили про войну.
И муж,
Доставший кафель и горбыль,
Шепнул жене:
— Мне жаль его…
Бобыль…
А он,
Чтоб только что-нибудь сказать,
Сказал, что дочка —
Вылитая мать,
И, уходя, просил не провожать,
Боясь на электричку опоздать.
Муж крепко спит,
А женщина сидит
И в кругленькое зеркальце глядит,
И пудрит веки,
Долго пудрит нос,
Хотя никто не видит этих слез.
Какой банальный,
Скажут мне, сюжет!
Спокойной ночи.
Точка.
Гасим свет.
1959
Судьба тебе отвесила
Паек тепла и холода,
Но холодно, да весело
И голодно, да молодо.
Что получил не весь его,
До старости надеешься,
Но сытно, да невесело,
Тепло, да не согреешься.
1960
В предутренней мгле, как мираж,
Клубилась овечья отара,
А мы проезжали Сиваш
И темные воды Чонгара.
И словно забытый мотив,
Ко мне, как во сне, вперебивку —
Сугробы,
Петровское,
тиф,
Из Крыма — отец на побывку.
Он молод,
Он наш и не наш,
И с ним из неведомой дали
Два слова —
Чонгар и Сиваш —
Возникли и в душу запали.
Травой порастает трава.
С отцами прощаются дети.
Но эти седые слова
Звучат, как приказ на рассвете.
1960
Анатолию Чивилихину
Мне солдатские снились котомки
И подшлемников серых кора,
И свистящие змеи поземки,
И гудящее пламя костра.
Пулемет утомительно гукал.
Где-то лошадь заржала в лесу.
Я тяжелую руку баюкал,
Как чужую, держал на весу.
Лес был тих, насторожен, заснежен.
Был закончен дневной переход.
На подстилках из колких валежин
Отдыхал измотавшийся взвод.
Кто-то шуткой ответил на шутку,
А потом занимался рассвет,
И тугую скрутил самокрутку
Мне товарищ, которого нет.
1961
О прожитой жизни
Приходят раздумья
Все чаще и чаще…
Над горной дорогой
Палящее солнце
И ветер звенящий.
По горной дороге
Влачу, будто ношу воловью,
Изжитые дружбы
И то, что когда-то
Казалось любовью.
Слепящее солнце
Скрывается за перевалом.
Безмолвные сакли,
Как мертвые соты,
Чернеют по скалам.
1963
Глаза пантер то вспыхнут, то померкнут.
Медведица к детенышам строга.
На сером камне дремлет серый беркут.
Качает лось волшебные рога.
Купив билет под сводом легкой арки
В большое общежитие зверей,
Заметишь ты, что люди в зоопарке
Становятся и проще и добрей.
Так явственны печаль и благородство
Слонов задумчивых и гордость рыжих львиц,
Что сладостное чувство превосходства
Здесь возникает только у тупиц.
1965
Трещат и венцы и крылечки,
Бульдозер их топчет, урча.
Сигает сверчок из-за печки
И в страхе дает стрекача.
И рушится домик вчерашний,
Поверженный, падает ниц —
К подножью Останкинской башни,
Вонзившейся в небо, как шприц.
1966
Аэропорт — всегда загадка,
Хоть все известно наперед.
Уже объявлена посадка.
Ждет пассажиров самолет.
И странно сознавать, что, скажем,
Сегодня днем вот этот бритт
Вот с этим самым саквояжем
Войдет в свой дом на Беккер-стрит.
И не во сне — на самом деле
Индус, взглянувший на меня,
По вечереющему Дели
Пройдет в конце того же дня.
В полете нет былого риска,
Он совершается легко,
И так мы друг от друга близко,
Как друг от друга далеко.
1966
В бело-розовом кипенье
Маргеланские сады.
Соловьев ночное пенье.
Шелест шелковой воды.
Эта нежность, эта сила
Возникала на холстах,
И, конечно, это было
У поэтов на устах.
Как художника работа,
Счастье смешано с тоской,
И опять услышит кто-то
Все, что слышал Луговской.
Снова хлынет за ворота
Бело-розовый прибой,
И опять увидит кто-то
Все, что видим мы с тобой.
Ну и что же, ну и что же,
Ведь и жизнь всего одна,
И всегда одно и то же
Распевает бедана.
И всегда звенят весною,
Глядя в тихие пруды,
Без меня или со мною,
Маргеланские сады.
1966
О, разреши мне возвратиться
К тебе опять, Узбекистан!
Я только две твои страницы
На этот раз перелистал.
С тобой свидание опасно,
Я путник, я не старожил,
Но ты меня легко и властно
К себе навек приворожил.
То солнцем, бьющим в виноградник,
То белизной холодных гор,
То вдруг ручьем, что будто всадник
Мчит по камням во весь опор;
То взглядом, ярким, словно искра,
Способным лед воспламенить,
То пальцами, что быстро-быстро
Связали шелковую нить;
То щек ребячьих смуглотою,
Голубоватостью белков,
То величавой добротою
И гордой статью стариков…
О, разреши мне возвратиться
К твоим садам, к твоим полям,
Взглянуть в приветливые лица,
Услышать звонкое: «Салям!..»
1966
Александру Гитовичу
Мы расстаемся трижды. В первый раз
Прощаемся, когда хороним друга.
Уже могилу заметает вьюга,
И все-таки он не покинул пас.
Мы помним, как он пьет, смеется, ест,
Как вместе с нами к морю тащит лодку,
Мы помним интонацию и жест
И лишь ему присущую походку.
Но вот уже ни голоса, ни глаз
Нет в памяти об этом человеке,
И друг вторично покидает нас,
Но и теперь уходит не навеки.
Вы правду звали правдой, ложью — ложь,
И честь его — в твоей отныне чести.
Он будет жить, покуда ты живешь,
И в третий раз уйдет с тобою вместе.
1966
М. Л. Галлаю
Не то чтобы очень часто,
Но до сих пор вспоминаю
Простреливаемый участок
По дороге к переднему краю.
Затаила в себе ложбинка
Прищур глаз, терпеливо ждущих…
Перед нею всегда заминка
Возникала у всех идущих.
И таких, кому б не хотелось
Повернуть и уйти от смерти,—
Нет, таких среди нас не имелось,
Вы уж на слово мне поверьте.
Но любой из моих знакомых
Шел на метры отвагу мерить,
Уповая в душе на промах,—
Тут уж тоже прошу поверить.
Был я, в общем, других не хуже,
Серединка наполовинку,
И, ремень затянув потуже,
За другими нырял в ложбинку.
И одни, задохнувшись бегом,
Проскочив сквозь смерть, отдыхали,
А другие, в обнимку со снегом,
По-пластунски его пахали…
Послан в роту своей газетой,—
День январский был, ледовитый,—
Полз я, помню, ложбинкой этой,
Вдруг — лежит лейтенант убитый.
Он лежит — и не видно крови
На его полушубке белом.
Удивленно приподняты брови
На лице его окаменелом.
Словно спит он, и словно снится
Сон какой-то ему хороший.
И белеют его ресницы,
Припорошенные порошей.
Спит и словно бы знает это.
Вот и выполнена работа…
Без нагана спит, без планшета,—
Захватил уже, видно, кто-то.
Был морозец в ту зиму лютый.
Полежали мы с ним, как братья.
Может, две, может, три минуты…
Отдышавшись, пополз опять я.
Вот и все. Ни о чем особом
Не поведал я вам, признаться.
Только мыслями к тем сугробам
Стал под старость я возвращаться.
Неужели все это было?..
Как мы все-таки все устали.
Почему судьба не судила
Поменяться мне с ним местами?
1967
Немцы заняли город
без боя, легко, на бегу,
И лишь горстка гвардейцев,
свой пост у дворца не покинув,
В черных шапках медвежьих
открыла огонь по врагу
Из нелепых своих,
из старинных своих карабинов.
Копенгаген притих.
Вздорожали продукты и газ.
В обезлюдевший порт
субмарины заходят во мраке.
Отпечатан по форме
и за ночь расклеен приказ
Всем евреям надеть
нарукавные желтые знаки.
Это было для них,
говорили, началом конца.
И в назначенный день,
в тот, что ныне становится сказкой,
На прогулку по городу
вышел король из дворца
И неспешно пошел
с нарукавною желтой повязкой.
Копенгагенцы приняли
этот безмолвный сигнал.
Сам начальник гестапо
гонял неприметный «фольксваген»
По Торговой,
к вокзалу,
за ратушу,
в порт,
на канал —
С нарукавной повязкой
ходил уже весь Копенгаген!..
Может, было такое,
а может быть, вовсе и нет,
Но легенду об этом
я вам рассказал не напрасно,
Ибо светится в ней
золотой андерсеновский свет,
И в двадцатом столетье
она, как надежда, прекрасна.
1967
Г. Г. Нисскому
Вот здесь он стоял,
Среди этих скалистых проплешин,
И сплевывал косточки
Чуть горьковатых черешен.
По яркому небу
На север бежали барашки.
Черешни лежали
В армейской пехотной фуражке.
Асфальт — это позже,
И позже — гудок электрички.
И наши обычаи — позже,
И наши привычки.
И позже — коробки
Стандартных домов Пятигорска…
Была только хат побеленных
Далекая горстка.
И эти холмы — они были,
И синие дали,
Пока секунданты
О чем-то своем рассуждали.
1967
Я не верил столько лет
В чудеса с доставкой на дом…
Арарата нет и нет,
Утром глянул — вот он, рядом!
Над жарою Еревана
Белой льдины благодать
Близко-близко, даже странно,
Из окна — рукой подать.
Сразу поднял до вершин,
Как-то сразу все исправил,
Мыслей суетных лишил,
От пустых забот избавил.
Так очистил и вознес,
Так решил мои сомненья,
Что в груди кипенье слез
Ощутил я на мгновенье…
Это утро, этот сад,
Эти винчевские дали,
И над ними — Арарат,
Все такой же, как в Начале.
1967
Здесь воздух студён и разрежен,
В нем склон отдаленный приближен,
Он резко отчетлив, заснежен,
А в небе, почти неподвижен,
Орел — полузверь, полуптица —
На воздух упруго ложится.
Вот легкое сделал движенье
И плавное начал скольженье
На крыльях могучих и ржавых,
Под новым углом подержав их…
Струей голубого потока
Меня поднимает высоко
Доступная в стихотворенье
Мечта о свободном паренье.
1967
И без того не долог век,
Живем какое-то мгновенье,
А время убыстряет бег
По мере нашего старенья.
Давно ль военные дымы
На нас ползли с немых экранов,
И вот уж сами ходим мы
На положенье ветеранов.
На эти странности, друзья,
Поэтам сетовать не ново.
Не здесь ли где-то бытия
Заключена первооснова?
Его загадочной игры,
Увы, мы тоже не избегли:
Грохочут годы, как шары,
Мы шумно рушимся, как кегли.
Минуты медленно текут,
А годы промелькнут — и канут…
Нас молодые не поймут,
Покуда старыми не станут.
1967
Язык искусства внятен и могуч.
Призыв трубы и плач виолончели,
И девушка, похожая на луч,
Слетает к нам с картины Боттичелли.
Мы забываем в тот же самый миг
Давным-давно поведанное сказкой,
И мы не знаем, кто это проник
К ней во дворец под черной полумаской.
Мы обо всем забыли для того,
Чтоб вместе с нею, сотканной из света,
Взглянуть как бы впервые на него,
Узнать его, как узнает Джульетта.
Что есть искусство? Объясню едва ль.
Я только знаю, что оно без грима,
Что в нем и счастье наше, и печаль
И что оно, как жизнь, неповторимо.
1968
На предвоенного —
Теперь, после войны,—
Я на себя гляжу со стороны.
Все понимал
Надменный тот юнец,
А непонятное привычно брал на веру.
Имело все начало и конец.
Все исчислялось.
Все имело меру.
Он каждого охотно поучал,
Хотя порою
Не без удивленья
В иных глазах усмешку замечал:
Не то чтобы укор,
А сожаленье…
Таким он, помню,
Был перед войной.
Мы с ним давно расстались.
Я иной.
Лишь как мое воспоминанье вхож
Он во вторую половину века.
Он на меня и внешне не похож.
Два совершенно разных человека.
1969
Дайте вновь оказаться
В сорок первом году —
Я с фашистами драться
В ополченье пойду.
Все, что издавна мучит,
Повторю я опять.
Необучен — обучат.
Близорук — наплевать.
Все отдам, что имею,
От беды не сбегу,
И под пули сумею,
И без хлеба смогу.
Мне там больше не выжить,—
Не та полоса.
Мне бы только услышать
Друзей голоса.
1969
И. С. Соколову-Микитову
Мне говорили: может, гладь озерная,
А может, сосен равномерный шум,
А может, море и тропинка горная
Тебя спасут от невеселых дум.
Природа опровергла все пророчества,
Пошли советы мудрые не впрок:
Она усугубляет одиночество,
А не спасает тех, кто одинок.
1969
Кто-то скажет, пожалуй,
Про цыганскую грусть —
Мол, товар залежалый.
Что с того? Ну и пусть.
Я люблю его очень,
Тот цыганский романс:
Наглядитеся, очи,
На меня про запас.
Наглядитеся, очи,
На меня про запас…
Но ведь я тебя вижу
Каждый день, каждый час.
Нам неведомы сроки,
Где-то кони пылят,
И печальные строки
Расставанье сулят.
Наглядитеся, очи,
Про запас… Видно, так.
Дело близится к ночи.
Надвигается мрак.
Никуда тут не деться,
И пока не погас
Свет в глазах, — наглядеться
Я спешу про запас.
1969
Закончился летний сезон в «Эрмитаже»,
В нем бродит ноябрь-водолей,
И небо нависло, подобное саже,
Над сеткою голых аллей.
Шуршат под ногами обрывки афиш,
Никто их убрать почему-то не хочет,
И ветер их гонит,
И дождик их мочит,
И время их точит, как мышь.
Пятнает веселое имя артиста
Подошвы разлапистый след.
Как пусто в саду,
Как в нем зябко и мглисто,
Как скуден естественный свет!..
А мы всё поем, лицедействуем, пишем
Во власти той вечной тщеты,
Что каждой весной подставляет афишам
Фанерные эти щиты.
1969
Он и она. Мы можем их понять.
Она беременна. И вдруг его призвали.
Солдата посылают воевать.
Печальное прощанье на вокзале.
Соблазны героиня гонит прочь.
Не за горами заключенье мира.
Но мать сумела повлиять на дочь,—
Та предпочла солдату ювелира.
А вскоре возвращается солдат.
Идет в бистро. Мы видим — он хромает.
И все кругом совсем как год назад.
И все не так. Чего-то не хватает…
Бензоколонка. Черный «кадиллак».
В нем дама с девочкой, глядящей
из-за шторки. Солдат бензином заправляет бак,
А дама зябнет в драгоценной норке.
Обыкновенный, в сущности, рассказ.
Тот симбиоз поэзии и прозы,
Который вечно трогать будет нас
И вызывать сочувственные слезы.
1970
Под шестьдесят. И смех и грех.
Давно ль я знал заранее,
Что окажусь моложе всех
Почти в любой компании.
Мне было даже на войне
Ничуть не удивительно,
Что все относятся ко мне
Немного снисходительно.
Я прежде в это не вникал,
Как и другие смолоду.
А нынче, словно аксакал,
Оглаживаю бороду.
Как много дат! Как много вех!
И ведаю заранее,
Что окажусь я старше всех
Почти в любой компании.
Со мной почтительны вполне,
Но вот что удивительно:
Юнцы относятся ко мне
Немного снисходительно.
Мне мил их споров юный жар,
Звучит их речь уверенно,
И мнится мне, что я не стар
И что не все потеряно.
1970
Когда корабль от пристани отчалит
И медленно уйдет в морскую даль,—
Вы замечали? — что-то нас печалит,
И нам самих себя бывает жаль.
Хочу я в этом чувстве разобраться.
Не потому ль рождается оно,
Что легче уходить, чем оставаться,
Уж если расставаться суждено.
1970
Я сторонюсь влиятельных друзей.
Хотя они воспитаны отменно
И держатся нисколько не надменно,
Я сторонюсь влиятельных друзей.
Хотят они того иль не хотят,
Но что-то в их меняется структуре,
И вовсе не плохие по натуре,
Они уже к тебе благоволят.
А я, сказать по правде, не хочу,
Чтобы меня, пусть даже не буквально,
А в переносном смысле, фигурально,
Похлопывал бы кто-то по плечу.
И потому-то с искренностью всей,
Не видя в том особенной отваги,
Я излагаю это на бумаге:
Я сторонюсь влиятельных друзей.
1970
Не ждите от поэта откровений,
Когда ему уже за пятьдесят,
Конечно, если только он не гений,—
Те с возрастом считаться не хотят.
А здесь ни мудрость не спасет, ни опыт,
Поэт давно перегорел дотла…
Другим горючим боги топку топят
Таинственного этого котла.
1970
Позвали, — он не возражал,
Он оккупантам угодил:
И на аресты выезжал,
И на расстрелы выводил.
Нет, сам он не спускал курок
И, значит, суд не порицай:
Он был наказан, отбыл срок
И возвратился — полицай.
Он возвратился — и молчок.
На стороне его закон.
Сидит безвредный старичок,
Беззубо жамкает батон…
Прошло с тех пор немало лет.
Возмездие — оно не месть.
Но он живет, а тех уж нет…
Несообразность в этом есть.
1970
Окраина деревни. Зимний день.
Бой отгремел. Безмолвие. Безлюдье.
Осадное немецкое орудье
Громадную отбрасывает тень.
Ногами в той тени, а русой головой
На солнечном снегу, в оскале смертной муки
Распялив рот, крестом раскинув руки,
Лежит артиллерист. Он немец. Он не свой.
Он, Ленинград снарядами грызя,
Возможно, был и сам подобен волку,
Но на его мальчишескую челку
Смотреть нельзя и не смотреть нельзя.
Убийцей вряд ли был он по природе.
Да их и нет.
Нет ни в одном народе.
Выращивать их нужно. Добывать.
Выхаживать. Готовых не бывает…
Они пришли.
И тех, кто убивает,
Мы тоже научились убивать.
1970
В гостинице «Астория»
Свободны номера.
Те самые, которые
Топить давно пора.
Но вот уж год не топлено,
Не помнят, кто в них жил.
(А лодка та потоплена,
Где Лебедев служил…)
И стопка не пригублена —
Пока приберегу.
(А полушубок Шубина
Под Волховом, в снегу…)
Здесь немец проектировал
Устроить свой банкет.
Обстреливал. Пикировал.
Да вот не вышло. Нет.
А мы, придя в «Асторию»,
Свои пайки — на стол:
Так за победу скорую,
Уж коли случай свел!
Колдуя над кисетами
Махорочной трухи,
Друг другу до рассвета мы
Начнем читать стихи.
На вид сидим спокойные,
Но втайне каждый рад,
Что немец дальнобойные
Кладет не в наш квадрат.
Два годика без малого
Еще нам воевать…
И Шефнер за Шувалово
Торопится опять.
Еще придется лихо нам…
Прощаемся с утра.
За Толей Чивилихиным
Гитовичу пора.
А там и я под Колпино
В сугробах побреду,
Что бомбами раздолбано
И замерло во льду.
Но как легко нам дышится
Средь белых этих вьюг,
Как дружится, как пишется,
Как чисто все вокруг!
И все уже — история,
А словно бы вчера…
В гостинице «Астория»
Свободны номера.
1970
Звуки грустного вальса «На сопках
Маньчжурии».
Милосердные сестры в палатах дежурили.
Госпитальные койки — железные, узкие.
Терпеливые воины — ратники русские.
Звуки грустного вальса «На сопках
Маньчжурии».
Нежный запах духов. Вуалетки ажурные.
И, ничуть не гнушаясь повязками прелыми,
Наклонились над раненым юные фрейлины.
Звуки грустного вальса «На сопках
Маньчжурии».
Перед вами, едва лишь глаза вы зажмурили,
Катит волны Цусима, и круглые, плоские,
Чуть качаясь, плывут бескозырки матросские.
Звуки грустного вальса «На сопках
Маньчжурии».
И ткачихи, которых в конторе обжулили,
И купцы, просветленные службой воскресною,
И студент, что ночной пробирается Преснею.
И склоняются головы под абажурами
Над комплектами «Нивы», такими громоздкими,
И витают, витают над нами — подростками —
Звуки грустного вальса «На сопках
Маньчжурии».
1971
Зажигалку за трояк
Продал пленный австрияк.
Он купил себе махры.
На скамеечке курил.
Кашлял. Гладил нам вихры.
«Киндер, киндер», — говорил.
По хозяйству помогал.
Спать ходил на сеновал.
Фотографии, бывало,
Из кармана доставал.
Вот на нем сюртук, жилет.
Вот стоят она и он.
Вот мальчишка наших лет
По прозванию «Майнзон».
И какое-то крыльцо.
И какой-то почтальон.
И опять — ее лицо.
И опять — она и он…
Шли солдаты. Тлел закат
У штыков на остриях.
Был он больше не солдат —
Узкогрудый австрияк.
И сапожное он знал,
И любое ремесло.
А потом исчез. Пропал.
Будто ветром унесло.
Где мотался он по свету?
Долго ль мыкался в плену?..
Вспоминаю не про эту,
А про первую войну.
1971
Из окон нелепого дома
Он видел их множество раз,
И все ему было знакомо,
И все было ново для глаз.
Стволы пламенели — багряны,
И темный шатался шатер,
Вдали, на границе поляны,
Венчая крутой косогор.
Там их уводили метели
В свои запредельные сны,
И все отдавать не хотели,
Бывало, до самой весны.
Но чудо свершалось, и летом
Они продолжали опять
Светиться загадочным светом,
Огнем предзакатно пылать…
Иду, как паломник из Мекки,
И верю, что это пролог,
Что он в эту сень не навеки,
А лишь ненадолго прилег.
Что с сердцем его в перекличке
И дятлы, и ветер, и звон,
И ранний гудок электрички,
И сдержанный шум этих крон.
1972
Не смущен моей прошлою славой,
Как машина, эмоций лишен,
Бьет противник и с левой и с правой,—
Я в глухую защиту ушел.
У противника плечи покаты.
Я опять оказался в углу.
Прогибаю спиною канаты.
Вспышка света — и я на полу.
Счет открыт. Снисхожденья не просим.
Проклиная натуру свою,
Поднимаюсь на «семь» и на «восемь»,
Снова в стойке на «девять» стою.
И уж, кажется, некуда деться,
И уж воздуха нету в груди,
Но оставь, секундант, полотенце,
Не бросай на канат, погоди…
1973
Час придет, и я умру,
И меня не будет.
Будет солнце поутру,
А меня не будет.
Будет свет, и будет тьма,
Будет лето и зима,
Будут кошки и дома,
А меня не будет.
Но явлений череда,
Знаю, бесконечна,
И когда-нибудь сюда
Я вернусь, конечно.
Тех же атомов набор
В сочетанье прежнем.
Будет тот же самый взор,
Как и прежде, нежным.
Так же буду жить в Москве,
Те же видеть лица.
Те же мысли в голове
Станут копошиться.
Те же самые грехи
Совершу привычно.
Те же самые стихи
Напишу вторично.
Ничего судьба моя
В прошлом не забудет.
Тем же самым буду я…
А меня не будет.
1973
Одни слова прошли сквозь толщу лет,
Не потеряв ни плоть свою, ни цвет,
А у других судьба не такова:
Они забыты, бедные слова.
Они сродни засушенным цветам,
Что в словарях пылятся, не дыша.
Им суждено навек остаться там,
Их навсегда покинула душа.
А может быть, в грядущем обретут
Они вторично плоть свою и цвет:
Освободив, как пленников из пут,
Вторую жизнь подарит им поэт.
1973
Пробудился лес в прохладном трепете,
Заблудились в небе облака,
И летят над нами гуси-лебеди,
В далеко летят издалека.
Мы с тобою в путь не собираемся.
Почему же в тихий этот час
Мы на все глядим — как бы прощаемся,
Словно видим мир в последний раз?
Лебединый клин над лесом тянется,
А в лесу пока еще темно…
Что забудется, а что останется —
Этого нам ведать не дано.
Но прожить не мог бы ты полезнее,
Если хоть одна твоя строка
Белокрылым лебедем поэзии
Поднялась под эти облака.
1974
Война гуляет по России,
А мы такие молодые…
А это было, было, было
На самом деле…
Метель в ночи, как ведьма, выла,
И в той метели
Ты нес по ходу сообщенья
Патронов ящик
В голубоватое свеченье
Ракет висящих.
А сзади Колпино чернело
Мертво и грозно.
А под ногами чье-то тело
В траншею вмерзло.
Держали фронт в ту зиму горстки,
Был путь не торным.
А за спиной завод Ижорский
Чернел на черном.
Он за спиной вставал громадой,
Сто раз пробитый,
Перекореженный блокадой,
Но не убитый.
Ворота ржаные скрипели
В цеху холодном.
И танки лязгали в метели
К своим исходным.
Орудье бухало, как молот
По наковальне,
И был ты молод, молод, молод
В ночи той дальней.
Дубил мороз тебя, и голод
Валил, качая…
Ты воевал. — того, что молод,
Не замечая.
1974
Федя сел писать, а меня послал за сахаром и чаем, который у нас весь вышел…
Анна Григорьевна Сниткина,
Милая спутница гения,—
Вот покупает нитки она
И долго — само терпение —
При скудноватом свете,
Откинув русую прядку,
Пальто починяет Феде,
Ставит его на подкладку.
«Печку бы надо вытопить,
На почту сходить бы надо,
Надо накидку выкупить
И кольца взять из заклада.
Но только лишь тридцать франков
За все, что прислала мама,
Дали в одном из банков,
А это решительно мало».
Сниткина Анна Григорьевна
С иглой допоздна сутулится.
Тихо. Окно зашторено.
Спит женевская улица.
Где-то старушки-хозяйки
Спят под своими перинами.
«У нас дрова — на вязанки,
А здесь — не смешно ль? —
корзинами…
Вот пальто и в порядке…
А деньги отнимет рулетка…
Счастье еще, что припадки
С Федей в Женеве редко…»
В тетради, узорами вытканной,
Мысли и наблюдения
Анны Григорьевны Сниткиной,
Милой спутницы гения.
1975
Иду по улице Артема
Осенним днем, не торопясь.
Она длинна и незнакома,
И все же есть меж нами связь.
По ней, где нынче, словно птицы,
Летят навстречу «Жигули»,
Людей притихших вереницы
Когда-то медленно брели.
Брели, спастись и не пытаясь,
Уже удел предвидя свой,
И, на ходу перекликаясь.
По сторонам шагал конвой.
Как в трудный сон, вплывают лица
Подростков, женщин, стариков,
И никуда теперь не скрыться
От стука тысяч башмаков.
А где-то спорилась работа,
Что не любому по плечу,
И погромыхивало что-то,
О чем я думать не хочу…
Вот так, от дома и до дома,
Уже непоправимо стар,
По длинной улице Артема
Иду в осенний Бабий Яр.
Вновь те каштаны облетели,
Что тридцать с лишним лет назад
На это шествие глядели,
И как стояли, так стоят.
1975
Забывают, забывают,
Словно сван забивают…
Разлучают, разлучают,
Терпеливо обучают
Разлучаться нас.
С прежним морем,
С прежним югом,
С прежним облаком над лугом,
И, в конце концов, друг с другом
Разлучают нас.
Разлучают не мгновенно,
А неспешно, постепенно.
Незаметна перемена
Для усталых глаз.
А уж мы не те, что были.
Тех давно мы позабыли…
Неужель самих с собою
Разлучают нас?..
Разлучают, разлучают,
От былого отлучают,
Темной ночью разлучают
И при свете дня.
Я не знаю горше муки,
Мне не вынести разлуки,
Дай же мне скорее руки,
Не покинь меня!..
1975
Чего таить, — порою на холсты.
На краски и на кисти не хватало.
Трудился он с утра до темноты.
В его мансарде места было мало.
Но счастье в ней вмещалось и тоска,
Все, что творца в работе навещает…
Теперь мемориальная доска
Невозмутимо нам о нем вещает.
Писал он сверху сизость влажных крыш
И дым, из труб струящийся дремотно…
Теперь Антверпен, Лондон и Париж
Вступают в тяжбу за его полотна.
Над всем, чем жизнь художника была
Отважна и без золота богата,
Простерла слава светлых два крыла.
Жаль только, что немного поздновато.
1975
По ленинградской улице —
Просторной и прямой —
Два друга, два товарища
Из школы шли домой.
А впереди товарищей,
Согнувшись, как крючок,
По ленинградской улице
Шел старый старичок.
И видят два товарища,
Как ветром от Невы
Вдруг шляпу у прохожего
Срывает с головы.
И он спешит но улице
С портфелем на весу
За шляпою, что катится
Подобно колесу…
Один из двух товарищей
Схватился за бока!
Второй из двух товарищей
Жалеет старика.
Один из двух товарищей
От радости визжит!
Второй из двух товарищей
За шляпою бежит.
Один из двух товарищей
Хохочет у ворот!
Второй идет к прохожему
И шляпу подает…
С поклоном двух товарищей
Старик благодарит:
— Спасибо вам, товарищи! —
Он громко говорит,—
Спасибо вам, товарищи,
Я старый инвалид,
И очень быстро двигаться
Мне доктор не велит…
Я это происшествие
Увидел из окна.
Откуда мне вся улица
Широкая видна.
Любил я двух товарищей
До нынешнего дня,
А с кем из них поссорился —
Решайте без меня!
1948
Я учился плавать так:
Первым делом снял башмак.
Сел на камушек сырой,
Посидел… И снял второй.
Отойдя за валуны,
Снял рубашку,
Снял штаны…
Посидел на берегу,—
Прыгнуть в воду не могу!
Нынче только окачусь,
Плавать завтра научусь!
А назавтра было так:
Первым делом снял башмак.
Сел на камушек сырой,
Посидел — и снял второй.
Вот любуюсь на закат,
Но идет мой старший брат.
И кричит мой старший брат:
— Прыгай в воду, говорят!..
Вижу, плавает бревно.
Может, выручит оно?
Руки тянутся к бревну,
Ноги шлепают по дну.
— Брось! — кричит мои старший
брат.—
Брось полено, говорят!..
Вижу, брат недалеко,
Вижу, здесь неглубоко.
Ноги вспенили волну,
Руки шлепают по дну.
— Нет, — кричит мой старший брат,—
Ты, я вижу, трусоват!
До каких же это пор
Будешь плавать, как топор?..
Дальше дело было так:
Снял он брюки,
Снял пиджак,
Не пустил меня к бревну,
Потащил на глубину!
И уж там, на глубине,
Не заботясь обо мне —
Видно, очень был сердит,—
Кинул в воду — и глядит.
Я руками и ногами
По воде, что было сил,
Я руками и ногами
По воде замолотил!
Я кричу ему: — Тону!..—
Я кричу: — Иду ко дну!..—
Старший брат смеется: — Врешь!
Ты не тонешь, ты плывешь.
1950
Ученик Егор
Записался в хор.
Как возьмет он
Ноту «си» —
Только ноги уноси!
Перешел дружок
В драматический кружок.
Память — словно решето:
Что ни скажет,
Все не то!
Стал он в шахматы играть
Опозорился опять.
Знать, и это не по нем:
Пешкой ходит, как конем!
— Бесталанный я совсем!
Объявил он мрачно всем.
Погрустил, погоревал,
Сам себя нарисовал…
Вот ноет Егор,
Записавшись в хор.
Вот пришел дружок
В драматический кружок.
Вот, глядите-ка, ферзя
Ставит он, куда нельзя…
Поздравляем от души!
Все рисунки хороши.
И твое призвание —
Это рисование!
1954
У меня, у молотка,
Память очень коротка:
Сколько я забил гвоздей,
Не припомню, хоть убей!
Дуб громадный повалю я,
Говорю, не хвастая!
Все, что хочешь, распилю я —
Острая, зубастая,—
Вжик-вжик,
Вжик-вжик,—
Острая, зубастая.
Чтоб стесать с бревна кору,
Обратитесь к топору!
Нужен мост или паром,—
Надо ладить с топором!
Не найти в селе двора,
Где б не знали топора!
С незапамятной поры
Служат людям топоры!
Я скажу нам кратко:
Люблю, чтоб было гладко
Если видишь —
Я кружусь,
Это значит —
Я тружусь.
Где сверло покружится,
Дырка обнаружится!
1957
Мне не верится, ребята,
Что щенком был этот пес,
Что домой его когда-то
Я за пазухой принес.
Накрывал его тулупом,
Тыкал в блюдце с молоком…
Был он глупым,
Очень глупым,
Очень маленьким щенком.
Рос он, рос,
И как-то вдруг
Вырос пес,
По кличке Друг.
Как он ласково при встрече
Лапы мне кладет на плечи!
Как он скачет по двору,
Вызывая на игру!
Как заливисто он лает,
Как он любит малышей,
Как хвостом смешно виляет,
Улыбаясь до ушей!
— Дай мне лапу! —
Он дает.
— Дай мне шляпу! —
Он несет.
— Жди! — Он ждет.
— Сиди! —
Сидит.
Разве что не говорит.
Я иду из магазина,—
У него в зубах корзина.
Нее живущие вокруг
Говорят: «Вот это друг!»
Он шагает по дорожке,
А с деревьев,
С высоты,
Смотрят яростные кошки,
Смотрят гневные коты…
Мне не верится, ребята,
Что щенком был этот пес,
Что домой его когда-то
Я за пазухой принес!
1959
Белый снег.
Синий лед.
Взлетная дорожка.
Взял разбег
Самолет.
Я гляжу в окошко.
Все быстрей,
Все быстрей,
Вот он оторвался!..
Красный свет
Фонарей
Подо мной остался.
И сейчас
Мне видна,
Ближе став немножко,
Только круглая
Луна
В круглое
Окошко.
Рядом
Девушка сидит,
Сняв платок и шубку.
Сбоку
Старый инвалид
Набивает трубку.
Обживается
Народ.
Людям отдых нужен.
Стюардесса
Несет
На подносе ужин.
С аппетитом
Ем и пью.
Взял конфету «Мишку».
Спрятав столик,
Достаю
Из портфеля книжку.
Все летят —
И я лечу
За мое почтенье!
Все молчат —
И я молчу,
Погрузился в чтенье.
Спать охота,
Вот беда…
Ну и что же,
Если
Нет кровати,
Тогда
Можно спать и в кресле…
Подремавши,
Глаза
Открываю вскоре —
Бьет в глаза
Бирюза:
Море, море, море!
И земля
Под крылом
Зеленью одета.
Это мы
Из зимы
Прилетели и лето!
1963
Тот завел себе собаку,
Тот завел себе кота,
Тот завел себе корову,
Я завел себе кита.
Кит попался мне хороший,
Очень добрый и большой.
Я назвал его Тимошей,
Привязался всей душой.
В синем море-океане
Мой Тимоша служит мне.
Можно жить, как на поляне,
У Тимоши на спине.
Полежу,
позагораю,
На гитаре
поиграю,
Встану —
рыбку половлю,
Это дело
я люблю!
Здесь порой бывает жарко,
Но кругом ведь океан,
И воды киту не жалко,
Приглашает под фонтан.
Под фонтаном освежусь,
Над стихами потружусь,
Или книжку почитаю,
Или просто спать ложусь.
Мчится кит,
меня катая,
От Цейлона
до Китая!
Солнце блещет,
волны плещут
Под ударами хвоста!
Не раскаюсь
никогда я,
Что завел
не попугая,
Не корову,
не кота я,
А завел себе кита!
1963
Желтый, желтый,
Как из меди,
Месяц плавает в воде.
Подошли к реке медведи.
— Вот он — месяц!..
— Вот он где!..
— Мы его сейчас поймаем,
Что за месяц, поглядим,
С ним сначала поиграем,
А потом его съедим!..
— Мне для ловли месяца
С ветки надо свеситься!..
— Я поймаю на крючок!..
— Я хватаю за бочок!..
И не могут два медведя
Взять в соображение,
Что ведь это же не месяц,
Это отражение!
1964
Как на горке, на горе
Стоит домик во дворе.
В этом домике живет
Очень странный рыжий кот.
Очень странный рыжий кот
В этом домике живет.
В рот мясного не берет,
А разводит огород.
Там на грядках у кота,—
Гляньте, что за красота! —
Свекла, брюква, сельдерей,
Просто лук и лук-порей.
То и дело рыжий кот
Поливает огород.
Огородом дорожит —
С колотушкой сторожит.
Он не скуп, наоборот:
Если в гости кто придет,
Овощами с огорода
Угощает рыжий кот.
Всех за стол садиться просит
И с достоинством приносит
Свеклу, брюкву, сельдерей,
Просто лук и лук-порей.
1965
С заливистым ржаньем по лугу скакать
Любил озорной жеребенок.
Хотели того жеребенка взнуздать,
Но видят, что он же ребенок!
Пускай порезвится еще на лугу,—
Успеет узнать и хомут и дугу.
1965
Петух закукарекал,
Заблеяла коза,
Корова замычала —
Гроза,
Идет гроза!
Весь в молниях блескучих,
За речкой,
За бугром
В больших лиловых тучах
Ворочается гром.
1970
Жила-была старушка
Восьмидесяти лет.
У ней была подружка
Семидесяти лет.
Любили две старушки
Румяные ватрушки.
Они пекли их к чаю
И ставили в буфет.
Старушек дома нету,
Ушли гулять во двор.
Направился к буфету
Их верный пес Анзор.
«Как вкусно пахнет сдобою!
Хоть вовсе я не вор,
А все-таки попробую…» —
Подумал пес Анзор.
«Я даже не попробую,
А лишь разок лизну…
Нет, все-таки попробую,
Отведаю одну…»
Пришла домой старушка
Восьмидесяти лет.
За ней пришла подружка
Семидесяти лет.
Решили две старушки
Подать на стол ватрушки,
Те самые ватрушки,
Которых больше нет!
Не ведают старушки,
Что делать, как им быть,—
Старушкам без ватрушки
И чаю не попить!
— Не знали за Анзором
Таких мы раньше дел!
— Мошенником и вором
Когда он стать успел?..
Услышав двух старушек
Опасный разговор,
Вскочил Анзор с подушек
И ринулся во двор.
Две прыткие старушки,—
В руке у каждой прут,—
За слопавшим ватрушки
Анзоркою бегут.
Одна кричит: — По коням!..—
Другая: — Догоняй!..—
— Когда его догоним,
Получит нагоняй!..
Предчувствуя расплату,—
Позор ему, позор! —
По Старому Арбату
Бежит от них Анзор.
Не скрылся от погони,
Настигли беглеца
Они уже в районе
Садового кольца.
Он пойман, он сдается,
Лежит он на спине
И словно признается
В большой своей вине:
«Я поступил прескверно,
Но я всего лишь пес.
Ведь до сих пор я верно,
Я честно службу нес!
Я вас люблю — старушек —
Но должен вам сказать:
Незапертых ватрушек
Не нужно оставлять!..»
— Простим его, подружка,
За вылазку в буфет! —
Промолвила старушка
Семидесяти лет.
— Конечно же, подружка,
Вины большой тут нет,—
Ответила старушка
Восьмидесяти лет.
И больше не смущенный,
Спешит к себе во двор
Старушками прощенный,
Счастливый пес Анзор.
1970
Говорят, что старушки
Не играют в игрушки,
Что старушки играют в лото,
А старушки играют,
Играют в игрушки,
Только это не видит никто.
И не только в игрушки
Играют старушки,
А играют, оставшись один,
И в пятнашки,
И в прятки,
И даже в «лошадки»,
Вспоминая минувшие дни.
1970
Слепа горка,
Справа ямка,
Посредине бугорок.
Вышел раз
Король из зáмка,
Запер зáмок
На замóк.
Запер нянек,
Запер мамок,
Запер сорок дураков.
На замóк он
Запер зáмок,
Сел верхом —
И был таков!..
Говорят,
Что он пастушку
Молодую повстречал.
Говорят,
Что на избушку
Он свой зáмок променял.
Плачут няньки,
Плачут мамки,
Плачут сорок дураков,
Им сидеть
Придется в зáмке
До скончания веков.
1972
Пришел обжора в кабачок,
Он голодом терзаем.
— А ну, скорей бычка бочок
Зажарь-ка мне, хозяин!
— Во всем хозяин кабачка
Послушен вашей воле,
Но только нет у нас бычка,
Бычок пасется в ноле.
— Тогда скорее на обед
Зажарь бедро косули!
Или косули тоже нет?
Косуля не в лесу ли?..
— Да, сударь, полон лес косуль,
Но все стрелки — из местных —
Уже давно
Ни стрел, ни нуль
Не шлют в косуль прелестных.
— Тогда зажарь
Любую тварь —
Цыпленка, поросенка!..
— Их, сударь, нет у нас.
— Зажарь
Тогда мне хоть мышонка!..
— Я рад бы вам его подать
С огрызком хлебной корки,
Но, как нарочно, вылезать
Не хочет он из норки.
— Терпенье лопнуло мое!
Подай мне эту корку…
— И рад бы, сударь, но её
Унес мышонок в норку.
1972
Узнав, что есть на свете
Два славных мудреца,
Король за мудрецами
Велит послать гонца.
В большой библиотеке
Находит их гонец
И мудрецов почтенных
Приводит во дворец.
Сидит король на тропе
От них невдалеке,
Он в мантии, в короне,
Со скипетром в руке.
— Вам, мудрецы, задачу
Задам сейчас одну:
С владетельным соседом
Начать ли мне войну?
Я опытен, и знаю:
Войну легко начать,
Во много раз труднее
Потом ее кончать.
Но тянется, не скрою,
Рука моя к мечу.
Пока сосед не начал,
Я сам начать хочу!
Что скажете на это,
Ученые отцы?..
— Позвольте нам подумать! —
Сказали мудрецы.
Ответ их не терпелось
Услышать королю,
Но он сказал: — Конечно!
Я вас не тороплю…
Давно король скончался,
Давно уже взошел
Сиятельный наследник
На батюшкин престол.
Давным-давно скончался
Владетельный сосед,
А мудрецов с ответом
Который год все нет!
Их нету и не будет:
Услышав про войну,
Два мудреца поспешно
Покинули страну.
1972
Тучи шли по небу напролом.
Молнии сверкнула. Грянул гром.
За пещерой загорелся лес.
Мальчик вышел — и в лесу исчез.
Пахло гарью. Черный стлался дым.
Мальчик возвратился невредим.
Уголек,
В котором жил огонь,
Он кидал с ладони на ладонь,
Посреди пещеры положил
И большой заботой окружил:
Он усердно дул на уголек,
Ветками обкладывал его…
Всем в пещере было невдомек:
Почему он это?.. Для чего?..
Но мальчишка дела не бросал,
Уголек прикрыл сухой корой,
И огонь веселый заплясал
В той пещере — мрачной и сырой.
— Молодец! —
Сказал тогда отец.—
Ты сообразительный, сынок…
— В первый раз поджарю, наконец,—
Мать сказала, — мамонта кусок!..
Все в пещере сели у костра —
Мать, отец и младшая сестра,—
И у всех по жилам потекло
Сладостное, дивное тепло.
Волк решил,
Что он отныне — пес,
И в пещеру свой просунул нос.
А за ним явился дикий кот,
Чтоб погреть и спинку и живот.
С той поры огонь —
Он наш слуга.
Нашим другом
Стал он из врага.
А случилось это, говорят,
Сорок тысяч лет тому назад.
1974