Книга первая Непереводимая игра

Глава предварительная Одна тысяча девятьсот восемьдесят седьмой

В разгар защиты на середине фразы Сергей Тагерт снова почувствовал ужас от того, что конец учебы неотвратим, как осень, точка в тупике предложения, смерть. Большая аудитория на десятом этаже, где шла защита дипломов, была залита солнцем, через открытые окна волнами накатывали звуки пролетающих машин и голубоватые от расстояния голоса со спортплощадки. Летний поток звуков еще сильнее подчеркивал скоротечность университетской эпохи: ни чинные лица членов комиссии, ни зеленое сукно стола, ни доска, покрытая белесыми разводами, не могли противостоять гулу огромного города и внешнего мира. Тагерт готов взять академ, завалить защиту, сделать что угодно, но остаться здесь хотя бы на год, а лучше навсегда: переводить отцов церкви, бродить по саду рядом с факультетом почвоведения, сидеть с однокурсниками в буфете, бегать на лекции к историкам. Но защита шла своим чередом, профессора одобрительно кивали в такт его речи, точно он не говорил, а пел, лето и время летели прямо на него, подхватывали и тащили дальше, как ручей – невесомую щепку.

Коротенький спич Сучкова, выступления рецензентов, Аза Алибековна, похожая на рембрандтовскую пророчицу, хвалит работу хтоническим голосом, известным всему университету. А сам Тагерт растерянно озирается по сторонам, словно ищет, за какую соломинку зацепиться ради спасения или хотя бы передышки.

После защиты он сидит в обдуваемом вентиляторным ветерком буфете, тяжело и даже несколько враждебно глядя на пирожное «картошка», лежащее в кружевной бумажной пеленке на блюдечке, и в который раз вспоминает про свой студенческий.

За месяц до вручения дипломов Тагерт хватился студенческого билета. Зачетку, по которой в последнее время он проходил в университет, велели сдать в деканат. Зачем зачетка тому, кто сдал все экзамены и зачеты, у кого проставлена отметка за практику в Институте языкознания – исписанная от корки до корки, со сбитыми углами, перекосившаяся в кармане джинсов после бесчисленных поездок? Тагерт обшарил всю одежду, включая зимнюю, проверил стол, заглядывал даже под диван. Студенческий исчез. Словно его исключили из студентов еще до окончания курса. Крайне неуютное и несправедливое чувство – оказаться бесправным чужаком в родном универе, где провел пять последних лет, лучших лет жизни. Что эта жизнь интереснее и веселее всякой другой, Сергей знает наверняка.

В буфет заглянули Кирилл и Катя, тоже успевшие защититься. Помахали ему и убежали, видно, искали кого-то с кафедры. Он любил своих однокурсников-классиков, чьи характеры за пять лет были изучены не хуже латинских неправильных глаголов. Для Тагерта, осиротевшего в последний школьный год, их походки, прически, вкрадчивые и резкие голоса, присловья, насмешки стали образами и голосами дома. Тем более свою комнату в коньковской коммуналке он домом не чувствовал. Кирилл, Катя, Марина, Инна, Оля – считай родственники. Хотя их манеру насмешничать и держать других на неуловимо-внятном расстоянии усвоил не сразу. Но усвоив, полюбил и эту ироническую легкость, которая удерживала от патетики, чрезмерной доверчивости и прочих крайностей. Такая ирония была родом свободы, хотя в глубине души Тагерт по-прежнему ждал сильных чувств и незащищенной искренности.


«Хочу учиться, не хочу жениться». Предчувствие рокового конца нарастало с каждым днем, с каждым часом, и сегодня, похоже, судьба поставила в университетской жизни последнюю точку, а на нем – жирный крест. Все же с зачеткой надо тянуть до последнего, может, удастся дожить до вручения диплома?

– Не помешаю? – раздался голос за спиной.

Тагерт оглянулся и увидел Тому Шмакову, третьекурсницу. Хотя нет, она же перешла на четвертый, если сдала сессию. Тома – самая нестеснительная девушка на факультете, а может, и во всем университете. И дело не в пристрастии к цирковому макияжу и слишком коротким юбкам. Тома Шмакова абсолютно не понимает, что значит дистанция и для чего она (дистанция, а не Тома) нужна. Тома еще на первом курсе могла предложить выпить пива Ширинскому, преподавателю новогреческого. Разумеется, она была накоротке и со старшекурсниками, и с аспирантами. На филфаке подобные вольности не в ходу, разве что в текстах античных авторов. Девы с филфака дерзки в насмешках, тут им равных нет. Посмеивались и над Томой Шмаковой, конечно, но только за глаза.

Девушка отодвинула стул и села напротив Тагерта, водрузив ногу на ногу. Он стыдливо перевел взгляд с Томы на пирожное. Шмакова заговорила, не переставая покачивать ногой:

– Заглянула на защиту. Знаешь, у тебя неглупый диплом, поздравляю. Хотя я не поклонница этого вашего Цицерона. Какой-то он беспринципный, согласен?

– Цицерон беспринципный? – удивился Тагерт. – Да он самый назидательный оратор древнего Рима.

– Вот это и противно. Он каждый раз начинает читать нотации с какой хочешь точки зрения. Хочешь – за армию. Хочешь – против армии. Но твоя работа все равно дико симпатичная.

Она упруго качала носком крупной «лодочки», едва не задевая ногу Тагерта.

– Может, пойдем отсюда? – продолжала Тома. – Прогуляемся по горам, потом ты отведешь меня в бар…

Это предложение застало Сергея в полной боевой неготовности. К своим двадцати пяти годам он ни разу не ходил на свидание и не слишком хорошо представлял, как это происходит. «Потом жарким я обливаюсь, дрожью / Члены все охвачены, зеленее / Становлюсь травы и вот-вот как будто / С жизнью прощусь я», – промелькнули строки Сафо. Нет, это, кажется, про другое…

– Зачем в бар? – не помня себя и стараясь не смотреть на голые Томины колени, спросил Тагерт.

– Как зачем? – покровительственно усмехнулась Шмакова. – Я буду пить вино, а ты – любоваться на мои ножки.

На ходу сознавая нелепость ответа и холодея, Тагерт промямлил:

– Да у меня и свои есть.

Отвергнуть первую же девушку, которая сама обратила на него внимание, да еще таким идиотским способом! Амазонка Шмакова непринужденно улыбнулась, поднялась со стула и скрылась за стеклянными дверями буфета, дыша духами и туманами. «Разве ты не хотел пойти с ней? Еще как хотел. И что же ты наделал?» Мысленно прокричав эту фразу, Тагерт неприязненно взглянул на нетронутую «картошку» и внезапно рассмеялся. Буфетчица смерила его примерно тем же взглядом, каким он сам созерцал пирожное, и Тагерт бежал из буфета на восьмой этаж.

В учебной части за пять минут ему выдали справку о том, что он, Тагерт Сергей Генрихович, является студентом пятого курса филологического факультета МГУ. Пожурили: мол, взрослый человек, без пяти минут аспирант, а главный свой документ не уберег. Насчет аспиранта – пустые ваши слова, господа хорошие. Все места в аспирантуре давным-давно расписаны, и Тагерт в этом списке не числится. Да и не до аспирантуры теперь – нужно срочно искать работу, не такую, какой он пробавлялся все эти годы. Настоящую работу, где можно применить полученные знания: в Институте философии, например, или в Историческом музее.

Тагерт поселился в Москве, вернувшись из армии. Мать умерла в последний год его службы, и Сережа нерасчетливо обменял прекрасную липецкую квартиру на крохотную комнатку в московской коммуналке. У однокурсников-москвичей и с аспирантурой, и с работой все устраивалось как-то само собой. У Кирилла дядя работает в МИДе, и скоро Кирилл едет в Грецию, будет трудиться в посольстве. Марина Файнберг идет в Институт русского языка заниматься византийским наследием, Феликс поступает в аспирантуру и остается на кафедре.

Сергей вышел на просторное крыльцо Первого гуманитарного корпуса, повертел головой в расчете увидеть Тому Шмакову, но счастливый момент был упущен, и новоиспеченный выпускник, вместо того чтобы привычно двинуть к метро, побрел в сторону смотровой площадки. Яблони стояли не шелохнувшись, боясь растрясти шубы белых цветов. То тут, то здесь раздавалось жужжание перелетающих шмелей, ошалевших на июньском пиру. По нежной зелени травы важно расхаживали маленькие пестрые дрозды, а на спортплощадке по-прежнему раздавались праздничные голоса игроков и холостые удары мяча.

Тагерт, невысокий, коренастый, с круглыми щеками и молодецкими усами, подумал даже, не присоединиться ли к играющим. Но на нем единственный пристойный костюм, надетый по случаю защиты, начищенные башмаки, в которых безбожно жарко, и он с сожалением зашагал дальше. На смотровой торговали мороженым, сладкой ватой, значками и медными браслетами, проезжали, перебивая друг друга, разные музыки из открытых окон автомобилей. За головами туристов Тагерт увидел локоть сияющей реки и решил спуститься по склонам Воробьевых гор на набережную.

«А мог бы сидеть в баре с Томой Шмаковой, перебрасываться цитатами все более смелыми, потом взять за руку…» Нет, не мог он сидеть ни в каком баре – в кармане елозили жалкие медяки, а в июле стипендии не будет вовсе. Срочно, срочно искать работу! От растущего беспокойства он почти бежал по дорожкам, мосткам, тропинкам, по воспоминаниям сегодняшней защиты и опомнился только тогда, когда деревья отпрыгнули за спину, открыв набережную, речную гладь, два расходящихся в противоположные стороны трамвайчика. Он почувствовал запах речной воды – счастливый, обещающий дорогу и близкие перемены.

В Институте философии не бывает вакансий, сказал Сучков и усмехнулся в византийскую бороду. Прибавил: «Рад видеть вас в добром здравии». Как будто сообщил хорошие новости, которых Тагерт не оценил. Не нашлось места и в Институте истории, и в Историческом музее, и в Институте русского языка. Сегодня не нашлось – завтра найдется. Так, и только так, стоило воспринимать происходящее. Но Тагерт не мог ждать.

Лето дымилось тополиным пухом, падало косыми дождями, плавило солнцами пыльный асфальт. Знакомые разъехались кто в Крым, кто на дачу, кто на Иссык-Куль. От денег, которые Тагерт одолжил у своего приятеля Гоши Полдина, оставалось рублей сорок. Он решил, что насчет места не стоит слишком привередничать. Пару дней назад он направился в Ленинскую библиотеку, где, по слухам, требовался сотрудник в Фонд редких книг. Проходя через тенистый дворик и поглядывая на цветочные клумбы, Тагерт заставлял себя вообразить, что скоро эта дорога станет каждодневной, как и ряды крючков в гардеробе, как снулая торжественная лестница, как шахматные полы и застекленные витрины.

Он долго ждал у дверей кабинета, пока наконец его не пригласили внутрь. За столом сидела хрупкая дама, кутающаяся, несмотря на августовскую духоту, в белый пуховый платок. Дама разговаривала вежливым, еле слышным голосом, спрашивала о работе в архивах, об истории книги. Тагерт не бывал в архивах, в голове, как перед экзаменом, мелькали зачем-то Моисеевы скрижали, палимпсесты и станок Гуттенберга. Он может заверить библиотеку, что его интерес и усердие помогут быстро восполнить все бреши в книжной науке. Дама одобрительно покачивала головой, просила оставить номер телефона и обещала в ближайшее время сообщить о решении. Выходя обратно в несчастливое лето, Тагерт уже понимал, что никакого звонка не случится.


Есть ли запах у неудачи? Может она неуловимо изменять походку, голос, манеру говорить? Так или иначе, Тагерт убедился, что после четырех безуспешных попыток пятая и шестая будут равно безуспешными. Само снижение требований, самая потеря гордости и веры шептали работодателям: постой, присмотрись, он не тот, кто тебе нужен. И шевельнулась уж мыслишка: а не вернуться ли в Липецк? Там родители лежат на Евдокиевском кладбище, там его бывшая школа, там можно устроиться в пединститут, с красным дипломом МГУ его непременно возьмут, должны взять. Нет, нельзя в Липецк – дома больше нет, родители на Евдокиевском кладбище, и что делать в городе, с которым простился навсегда?

А на Преображение приключилось… как сказать? Чудо? Ну не чудо. Нечто. Идет Тагерт из издательства «Художественная литература», где нужен редактор, но, очевидно, какой угодно, только не такой. Тащится, как во сне, куда глаза глядят, а со стороны Бауманского сада ему навстречу тенью выплывает то ли священник, то ли монах. Ну а Тагерту что? Шагает, уставился в свои мысли, точно в омут. Поравнялись с черной рясой, и вдруг священник окликает его:

– Сережа? Тагерт? Вы ли это? Страшно рад видеть!

Тагерт поднимает взгляд, здоровается отчужденно: как разговаривать со святым человеком, не понимает. У чернорясника знакомые глаза и улыбка, но… кто же это?

– Не признали? – довольный, смеется тот. – Неужто не помните Георгия Чистова? Двумя годами раньше вас университет кончал. У Волкова на семинаре – ну, вспомнили?

– Егор? Конечно, помню. Как вот только к вам теперь обращаться?

– Да хоть как. Можно и как раньше. Что это вы какой-то… э-э-э… задумчивый? Стихи сочинять изволите? Что ж, дело молодое, как говорится.

Тагерт подумал, что Егор, надев рясу, возомнил себя старцем: «Дело молодое. Тебе-то самому на два года больше, чем мне». А еще вспомнился тот случай. Не случай, так – пустяк. Как-то филологи-классики собрались компанией к латинисту Николаю Федоровичу – поздравить с юбилеем. На дворе апрель, а в Москве холодрыга, народ явился в куртках, в пальто. У Егора тогда оказался шарф, повязанный поверх пальто по-итальянски – щегольским небрежным узлом. Сам ли он так завязал или жена помогала, Тагерт не знал. Но не удержался и сказал, что с этим шарфом Егор – вылитый Роберто Бениньи. Глупость! Егор тогда страшно смутился, покраснел, а Тагерт почувствовал, что ехидничать не следовало, не такой Чистов человек. Облачившись в рясу, Егор, похоже, навсегда избавился от насмешек – и не только по поводу одежды.

– Сережа, может, вы поспособствуете? – произнес Егор, он же отец Георгий. – Есть такой институт – ОЗФЮИ. Это на Большой Почтовой, можно от Бауманской дойти, совсем недалеко, я как раз оттуда, потом в Елоховскую…

– Как это расшифровывается ОЗФЮИ? «И» – институт, это понятно.

– Общесоюзный заочный финансово-юридический институт. Заочный, заштатный… Нет, чепуха. Там открывается дневное отделение, они ищут латиниста, с ног сбились. Наши классики носы воротят – «фу, юристы, маленький курс, скука». Ну да, курс небольшой, но там латиниста на руках будут носить и зарплата неплохая. У меня там соседка работает на кафедре, умоляла помочь. Вы не знаете ли кого-то, кто взялся бы за такую работу? Можно историка или философа, лишь бы латынь в дипломе числилась.

Только черная ряса удержала Тагерта от порыва броситься на отца Георгия с объятиями. Стараясь не выдавать волнения, он сказал:

– Пожалуй, с одним таким я знаком.

– Ой как славно! Вот недаром Всевышний свел нас сегодня. И что же, хороший человек? И язык знает?

Сдержав смешок, Тагерт ответил:

– Язык знает недурно. А хороший ли человек, не могу сказать.

– Как так?

– Дело в том, что этот человек – я сам.

Тут в горячем воздухе над Новой Басманной флотилией поплыли колокольные звоны: медный бас, синее стекло среднего колокола, а через полминуты – разноцветные дребезги мелких перезвонов. Преображение! Сегодня Преображение!


– Чудный! – воскликнул отец Георгий, на мгновение превратившись обратно в студента Егора Чистова. – Прекрасный человек! И я думаю, это достойная работа, ничуть не хуже остальных.

По дороге домой Сережа Тагерт перебирал все причины, по каким ему можно было бы отказать, включая фантастические, разглядывал на ходу картины своего преподавательского позора и триумфа. А еще думал: хорошо, что Егор простил ему ту давнюю насмешку.

Глава 1 Одна тысяча девятьсот девяносто восьмой, одна тысяча девятьсот восемьдесят седьмой

Только в девять вечера, поворотив голову к окну, первый проректор Петр Александрович Матросов понял, что означали звуки, которые он краем уха слышал начиная с пропущенного обеда. За окном, то затихая, то припуская вскачь, шел сентябрьский дождь. Прием затянулся на лишних два часа. Водитель Петра Александровича, дожидавшийся в гараже, не звонил, но после семи Матросов словно слышал нетерпеливые мысли: «Когда уже поедем?». Ничего, он терпит, и Гриша потерпит.

Петр Александрович принимал посетителей дважды в неделю. Всякий раз, когда ректор отменял свой прием, часть посетителей заворачивала к первому проректору. Очередь увеличивалась вдвое, а то и втрое, несмотря на все ухищрения секретаря Саши. С преподавателями еще можно сладить, хотя некоторые завкафедрой довольно настырны. Но кроме сотрудников на прием рвутся тузы – у того сын не сдал сессию, другому требуется профессорская консультация, да мало ли у людей забот. А перед самым приемом заведующая буфетом, Алла Валентиновна, час мучила по итогам проверки.

Выпроводив последнего визитера, Петр Александрович со стоном удовольствия выпростал из кресла и распрямил крупное тело – тело борца, не чиновника. Он физически чувствовал постоянное противоречие между своими параметрами и масштабом нынешнего положения. Матросов наспех сбил в стопку подписанные бумаги и без телефона, не раскрывая дверей, крикнул:

– Саша, пускай подает!

Сила крика лишний раз показала, насколько мал Матросову нынешний кабинет. В дверь постучали, заглянул секретарь и с улыбкой сообщил, что машина ждет во дворе.

Раскрыв зонт, Саша проводил Матросова через двор, пляшущий черным стеклом дождя, до машины. Чтобы держать зонт на нужной высоте, ему приходилось незаметно привставать на цыпочки.

В салоне машины пахло табачным дымом. Сколько можно говорить этому ослу Грише, что курить в машине запрещено? Петр Александрович собрался было устроить водителю разнос, но передумал: ни к чему отравлять себе последний час потерянного вечера. Но водитель заговорил сам:

– За дым, Петр Александрович, извиняюсь. Игоря Анисимовича в министерство возил. У Лешки машина временно сдохла.

В комплексе с ненавистным запахом именно новость о том, что ректор реквизировал его, Матросова, машину, особенно расстроила Петра Александровича. В министерство, значит. Он принимает ректорских посетителей, а Водовзводнов по министерствам порхает. На матросовской машине. С раздраженной поспешностью он открыл сначала правое, потом левое окно. Через минуту салон наполнился сырой прохладой, хотя запах дамских ректорских сигарет все еще чувствовался. Или мерещился.

С Игорем они познакомились в Ставрополе, на приеме у первого секретаря обкома. Интересные времена настали, думал Матросов. Можно ли было предположить еще три года назад, что в обкоме с партийным руководством будут встречаться и журналисты из ФРГ, и армянские кооператоры, и турецкие строители. Водовзводнов, недавно назначенный ректором ОЗФЮИ, приехал из Москвы хлопотать о новом здании для здешнего филиала. Матросов, полковник госбезопасности, работал при штабе Северо-Кавказского военного округа, курировал Ставрополье. Обстановка в штабе не из простых, да и времена для армии тощие… Хорошо хоть пять лет назад выделили семье двушку на Руставели, крошечную. По выходным обедают на кухне – чуть не на голове друг у друга сидят.

Прекрасный город Ставрополь. Чистый, спокойный, хотя – Кавказ, со всеми вытекающими. Охота, хаш, шашлыки, вино – все на высшем уровне. Но нравы здесь не российские. Петр Александрович наблюдал, как в холле гостиницы «Советская» ставили игровые автоматы. По вечерам туда ездят новые кавказцы – вроде как в Монте-Карло. Петр Александрович своими глазами видел, как маленький мужчина сидел за автоматом на барном табурете, сняв ботинки и жал на кнопку пальцем ноги, одетой в небесно-голубой носок. Вероятно, ноги у него удачливее рук.

Теперь сын заканчивал школу, надо в институт поступать. Пора перебираться в Москву, только как? С Лучининым, вторым секретарем, у Матросова не то чтобы приятельские, но давние, хорошие отношения. Лучинин и позвал на прием, да там и познакомил его с ректором.

Водовзводнов производил приятное впечатление с первой минуты. Петр Александрович умеет читать людей, но новый знакомый, похоже, сам решал, какие страницы должен увидеть читатель. Спокойный, предупредительный, ровно-веселый. Матросов видел, что тоже понравился московскому гостю. Они поболтали об охоте, об оружии, о кавказских особенностях местной власти (Водовзводнов хитро подмигнул в сторону второго секретаря, впрочем, их не слышавшего).

Потом, нехотя отщипывая ягоды от виноградной грозди, заговорил о деле: в институте грядут большие перемены, нужен надежный человек, верный товарищ, с которым хоть в бой, хоть в работу, хоть в пир. Петра Александровича рекомендуют хорошие люди, не только здесь. Матросов слегка насторожился: где новоиспеченный ректор мог наводить справки? Но раз рекомендации хорошие, беспокоиться вроде не о чем.

– Есть проблемка, Игорь Анисимович.

– Просто Игорь.

– С моего насеста в Москву так просто не слетишь.

Водовзводнов многозначительно улыбнулся и пригласил навестить его в здании филиала на улице Артема.

– Все вопросы решим – глазом не моргнете.

Обнадеженный и очарованный, Петр Александрович решил сделать новому знакомому приятное.

На прием Матросов явился в штатском: легкий светлый костюмчик, белая рубашка с коротким рукавом, белые туфли в мелкую дырочку. Попрощавшись за руку с партийным начальством, вернулся домой. Конечно, Водовзводнов остановился в «Советской». Надев полковничью форму, Матросов направился в гостиницу. Как всегда, военная форма меняла походку, взгляд, самое дыхание. В форме Петр Александрович ощущал молодость и силу, особенно первые полчаса.

В гостинице сонно пахло пылью ковров и казенным домом. На диване в холле сидели трое мужчин с восточной кротостью в печальных глазах. У их ног стояли кожаный чемодан и разноузорные сумки с лямками, завязанными узлом. Петр Александрович подошел к стойке, кивнул приподнявшейся женщине и спросил, на месте ли директор.

– Эдуард Васильевич с утра были, – отвечала администраторша, поправляя прическу. – Я час как заступила, не знаю даже.

– Водовзводнов из Москвы у вас поселился?

Дежурная замялась, но твердая улыбка и военная форма Петра Александровича ее убедили.

– В пятьдесят четвертом. Но сейчас ключ, вижу, на месте, нет его.

Мужчины на диване, не меняя выражения тихой покорности, слегка выпрямились, точно начали расти.

– Что за номер? Категория? – отрывисто спросил Петр Александрович.

– Хорошая категория. Нормальный номер, – отвечала оробевшая администраторша.

– Эдуарда пригласи.

Дежурная, покраснев, залепетала, мол, не знает, не отъехали ли.

– Скажи, полковник Матросов. По государственному делу.

Дежурной было в точности известно, что директор гостиницы «Советская» Эдуард Васильевич Федоусов сейчас находится в ресторане с гостями из Баку, то ли хирургами, то ли цеховиками, но точно с важными людьми. До сих пор дежурной не приходилось сталкиваться с гражданами, которые осмелились бы называть директора по имени и так бесцеремонно отрывать от дел. Но будучи женщиной умной, она сочла за лучшее не принимать решение вместо директора. Вызвав Аллу, хорошенькую коридорную с четвертого этажа, она отвела девушку в сторонку и велела идти в ресторан.

– Скажи, генерал какой-то, государственное дело, мол, за вас волнуемся.

Через три минуты из застекленных витражными розами дверей ресторана вышел мужчина – высокий, аккуратно постриженный, с седыми усами и взглядом, отливающим оружейной сталью. Мужчина был одет в голубую тенниску и отменно выглаженные брюки. Эдуард Васильевич Федоусов руководил лучшей в городе и в целом крае гостиницей уже пятнадцать лет, его знали все сколько-нибудь значительные люди на Кавказе, и он знал этих людей, да и не только их. За годы работы Федоусов научился с первого взгляда понимать, что за человек перед ним, какова сила и власть этого человека и на что, собственно, он может претендовать в его гостинице. Он принимал здесь членов ЦК, министров, иностранные делегации, встречал народных артистов, олимпийских чемпионов, героев соцтруда и патриарха Константинопольского. Если в «Советскую» заезжал ансамбль Моисеева, Эдуард Васильевич за пять минут решал, куда поселить руководителя, куда администраторов, куда прим, а куда рядовых танцорок с плясунами. Недовольных не было. То есть не было таких, от недовольства которых зависело бы размещение самого Эдуарда Васильевича. Кому надо – довольны. А значит, довольны все.

Увидев у стойки крупного мужчину в военной форме, Федоусов почувствовал раздражение. В ресторане – в его ресторане – пришлось бросить двух миллионеров из Баку и одного из Сухума. Миллионеры пока таились, но уже не слишком старательно. Свои иномарки прятали в гаражах до особого случая, ездили на такси, но дворцы по берегам двух морей строили открыто, с размахом, и золота на себе каждый носил чуть не по килограмму. Кооперативы в Ставрополе только начали открываться, но у бакинцев и сухумцев, подпольных цеховиков, нюх: скоро все будет по-другому. Эдуард Васильевич с его связями и возможностями чрезвычайно интересовал гостей, которые, в свою очередь, интересовали Эдуарда Васильевича. И тут этот мужлан – тоже мне маршал Жуков. Обычный полковник.

Заметив Федоусова, Петр Александрович щедро разулыбался:

– Здоровеньки булы, Эдуард Васильевич! Вижу, вижу: крепчаете день ото дня. Дочка в десятом классе?

«Откуда он знает?» – по спине просеменил неприятный холодок.

– На будущий год поступать в институт, – продолжал румяный посетитель. – В Москву отпустите или пусть дома, у отца под крылом?

Эдуард Васильевич кашлянул, но так коротко и твердо, словно дал выстрел в воздух, первый, предупредительный:

– Извиняюсь, товарищ. У меня гости, огласите, так сказать, цель посещения.

Одобрительно прогладив Федоусова взглядом с головы до ног, Петр Александрович оставил нетерпеливый вопрос вместе с огнестрельным покашливанием без ответа.

– Вы с Зафиром Абдусаламовичем Гаджибековым, уроженцем города Гянджа, давно знакомы?

Директор хотел еще раз кашлянуть, но поперхнулся. Зафир был один из миллионеров, с которым они только что пировали в кабинете ресторана.

– Друзья – это, конечно, святое, Эдуард Васильевич. Друзьям все можно простить. Но вот поговаривают, Зафиру обвинение в контрабанде и незаконном хранении оружия предъявят со дня на день, а он в вашей гостинице поселился. Пожалуй, ведь и оружие при нем могут найти? Вы тут, конечно, ни при чем…

– Я… я вас не понимаю, – сбивчиво возражал Федоусов. – В «Советской» гостинице все законно, все по-советски.

Ему показалось, что посетитель сделался выше. «Черт не разберет, кто ты такой, но управа и на тебя сыщется», – подумал Эдуард Васильевич, но полковник неожиданно положил теплую тяжелую ладонь ему на плечо:

– Вот и хорошо, товарищ. Я до тебя с малой просьбой. Тут ошибочку твои сотрудники допустили – не по злому умыслу: они у тебя все тут хорошие. Но ты бы на их месте так не махнул, конечно. Два дня назад заселялся к тебе большой человек. Новый ректор общесоюзного вуза. В нашем филиале у него половина городского начальства учится. Исполкомовские, МВД, пожарные в чинах, профсоюзники, короче, не последние люди в Ставрополе. А этого Игоря запихнули в номерок – тьфу! – для командировочного из Салехарда. Но уж никак не для ректора общесоюзного вуза, понимаешь?

Эдуард Васильевич ничего не знал о высоком госте, но показать этого не хотел. Подумаешь, ректор. Селились и повыше. Он успокоился. Полковник своего дружка хочет пристроить – знакомая ситуация, бояться нечего. Он пригласил Петра Александровича в свой кабинет на втором этаже, предложил чайку.

– Не по чину мне чаек, – хохотнул Матросов.

Извинившись, Эдуард Васильевич метнулся вниз, узнал у дежурной, что за ректор из Москвы заселился и что с директорским фондом. Оказалось, что все номера директорского фонда заняты, причем один – как раз Зафиром. Еще раз помянув черта, Эдуард Васильевич спросил, что есть из приличного.

– Двухкомнатный на третьем генералят[1], – отвечала дежурная дрожащим голосом. – Телевизор там только полосит, Эдуард Васильевич. Плюс на балконе рыбкой отдает.

– Телевизор из моего кабинета пусть Пашка с Афанасьичем через полчаса в двухместный поставят. Балкон хоть с мылом, хоть с порошком мойте прямо сейчас. Без моего слова ни один человек не уходит, понятно?

Выстрелив очередью распоряжений, Эдуард Васильевич оставил бледную дежурную и вернулся в кабинет. Поднимаясь по застеленным ковром ступенькам, он вспомнил, что даже не знает имени посетителя.

Через час бакинский миллионер с извинениями и новым телевизором «Рубин» переехал в двухместный номер на третий этаж.

– Зафир, дорогой, хочешь, переезжай ко мне домой, только не обижайся! Мы с семьей на время сюда въедем. Но с учреждением ссориться боюсь и тебя ссорить не буду.

Зафир Абдусаламович, плотный мужчина с одной бровью, черным бруствером отделяющей глубоко посаженные глаза ото лба, согласился переехать удивительно легко: опытный человек, мудрый человек. Сверкнул золотой улыбкой, потрепал пухлыми пальцами по плечу:

– Главное, друг, что койкэм нэ двухэтажный, так говорю?

Золотой человек!

Трехкомнатные, украшенные туркменскими коврами и каслинскими статуэтками апартаменты из директорского фонда, предназначающиеся для членов Политбюро, иностранных гостей монаршего звания или, на худой конец, звезд эстрады, были молниеносно «отгенералены», а багаж ни о чем не подозревавшего профессора Водовзводнова с почестями перевезен на новое место. Петр же Александрович, сердечно простившись с директором гостиницы, вернулся в маленькую свою квартиру, снова переоделся и направился в бывший особняк купца Климушина на улице Мира, где уже пять лет располагался филиал ОЗФЮИ.

Только графитные доски, которые там и здесь виднелись за приоткрытыми дверями, напоминали об учебном заведении. В коридорах и холле Петру Александровичу не встретился ни один человек моложе сорока, которого можно было бы принять за студента. Филиал походил на государственное учреждение – звуками электрической пишущей машинки, истертым паркетом, телефонными звонками и духотой. Водовзводнов, сказали Петру Александровичу, принимает в директорском кабинете и сейчас у него совещание.

Минут через сорок из дверей появились несколько мужчин в костюмах и дама в голубом платье и кудрявом парике. Вид у мужчин был хмурый и озабоченный. Дама, напротив, светилась лукавой улыбкой. Наконец Матросова пригласили в кабинет. Ректор встречал его у самых дверей.

– Собираемся открывать дневное отделение – и в Москве, и в Перми, и здесь. Хлопот хватает, сами видите. – В голосе Водовзводнова слышались извиняющиеся нотки. – Через год открываемся, а у меня уже список абитуриентов – двести душ. Но давайте о вас поговорим.

Переезд Петра Александровича в Москву предполагал решение десятка непростых вопросов. Самыми тяжелыми были: разрешение центрального аппарата и московское жилье.

– С этим затруднений не будет, – сказал Водовзводнов. – Позвоню.

Это «позвоню» Петр Александрович отметил, как бы подчеркнул в уме двойной чертой. Такие вопросы решались на уровне, который для самого Матросова недоступен, по крайней мере пока.

– С жильем сложнее, – продолжал Игорь. – Такое, как у вас здесь, город выделит сразу. Дальше будем работать. Пару лет потерпеть – и переедете в квартиру, которая вам по размеру.

Петр Александрович почувствовал жаркий прилив благодарности. Конечно, ему придется доказать, насколько правильный выбор сделал Водовзводнов. И он докажет, уже начал доказывать.

– Я тут немного ваш квартирный вопрос порешал в «Советской», – сказал Петр Александрович с гордым смущением. – Наш Эдуард совсем нюх потерял.

Водовзводнов не показал удивления, как приятного, так и иного. Он поблагодарил Петра Александровича, но и попенял легонько: для чего было так беспокоиться и других беспокоить? Чтобы не расстраивать Матросова, пригласил вечером поужинать в «Советской»:

– Отметим сразу два новоселья: ваше будущее и нынешнее мое.

К вечеру жара смилостивилась, запахи перешли с крика на пение, и только где-то на городских окраинах прозрачными голосами лаяли псы. Подходя к гостинице, Петр Александрович наслаждался неспешностью: задуманное на сегодня сделано, впереди Москва, новые люди, новый кабинет, другая жизнь – прекрасная. Вдыхая курортный запах акаций, Матросов думал, что будет скучать по тихому Ставрополю, по ранней весне, по горячему хашу в часы рассвета, по звукам южной ночи. Он даже вздохнул, хотя удовольствия во вздохе было больше, чем сожаления, и вдруг услышал, что его зовут.

– Петр Александрович! Товарищ Матросов!

На широком крыльце гостиницы «Советская» рядом с двумя командированными курильщиками стояла молодая женщина резкой, южной красоты, одетая в гостиничную униформу. Просительно улыбаясь, женщина спустилась навстречу Матросову по ступенькам:

– Велели вас проводить к вашим друзьям, – нежно прошептала красавица.

– Кто просил? – настороженно спросил товарищ Матросов.

– Ваши друзья, Петр Александрович! Пойдемте, я покажу.

Оглядываясь по сторонам, Матросов вошел в «Советскую». Женщина взяла было Петра Александровича под руку, но почувствовала, как гость напрягся, шагнула вперед и предупредительно открыла дверь гостиничного ресторана. Матросов успел заметить, что в холле находятся трое мужчин, один из которых одет в милицейскую форму.

Из дверей ресторана в лицо входящим хлынули праздничный зной, состоявший из запахов жареного мяса, табачного дыма, зелени, духов, винных паров, а также припев «В каждой строчке только точки после буквы “Л”, / Ты поймешь, конечно, все, что я сказать хотел», бодро исполняемый ВИА «Соловьи Кавказа». Хорошенькая провожатая кивнула Матросову и плавным хореографическим жестом пригласила следовать за ней, а заодно считать все встречные картины личным подарком ему, Петру Александровичу.

В полумраке, освещенном неяркими разноцветными бра и настольными светильниками, Матросов профессионально выделял лица посетителей. Некоторые были ему знакомы: вон директор овощебазы номер четыре Аркадий Тойбин с двумя спутницами, там Гамлет Меликьян, худрук филармонии, держит на отлете руку с дымящейся сигаретой, у окна – Рудик Джигоев, тренер юношеской секции карате и, говорят, по совместительству вор в законе. С ним за столом отдыхают еще трое в спортивных костюмах. Начальник санэпидстанции, какие-то комсомольцы в костюмчиках вокруг женщины в вечернем платье. Водовзводнова в окоеме не наблюдалось. Прекрасная, как фея, провожатая, поманила Петра Александровича пальчиком и указала на стену, задрапированную тяжелыми гранатовыми портьерами. Потянув за одну из них, женщина открыла перед Матросовым помещение, похожее на пещеру разбойников из сказок «Тысяча и одна ночь».

До сего дня Петр Александрович не подозревал, что в ресторане гостиницы «Советская» имеется приватный кабинет с персидскими коврами на стенах, гэдээровской мебелью и чешской хрустальной люстрой. Но поразил его вовсе не секретная роскошь обстановки и не богато накрытый стол. Петр Александрович не верил глазам: на диване и в креслах вокруг царского стола сидели Игорь Анисимович Водовзводнов, ректор ОЗФЮИ, Эдуард Васильевич Федоусов, директор гостиницы и Зафир Абдусаламович Гаджибеков, тайный миллионер, подозреваемый в контрабанде и незаконном хранении оружия. Все трое не без труда приподнялись навстречу новому и, судя по сиянию трех улыбок, самому дорогому гостю. Каждая улыбка имела свою предысторию и свой, если дозволено так выразиться, химический состав. Шире всех улыбался тайный миллионер. Можно сказать, златозубая улыбка как бы приоткрывала дверь в его сокровищницу. Зафир Абдусаламович был невысокий, лысый мужчина с тяжелыми чертами лица, похожий на ассирийского военачальника, только гладко выбритого и одетого в летнюю клетчатую рубашку. При свете чешской люстры тени на лице Зафира казались сизыми.

Ласточками впорхнули две официантки, подавая на подносах горшочки с чем-то ароматно шипящим, булькаю-щим, дымящим. Водовзводнов ловко откупорил влажно чмокнувшую бутылку ледяного шампанского, и пир закипел с новой силой. Пили за Петра Александровича, за детей, за ставропольский филиал, за тех, кто в море, и за сидящих за этим столом. Федоусов рассказывал анекдоты, официантки хихикали и убегали за новыми угощениями, Зафир хвастался младшим сыном, который умеет в уме умножать двузначные числа и обыгрывает в шахматы директора школы, ректор делился впечатлениями от недавней поездки в Англию.

Петр Александрович пировал со всеми, но сквозь ресторанный шум и смех собеседников то и дело подступали тревожные мысли. Зачем здесь директор гостиницы и этот азербайджанский делец? Почему ректор самочинно изменил состав компании? Может, Петру Александровичу послан сигнал: мол, ты не будешь принимать решения за меня? Глядя в улыбающиеся лица сотрапезников, Матросов видел восточное коварство даже в лице Эдуарда Васильевича с его образцово рязанской внешностью и усами дореволюционного путейца. Ни в ком нет простоты, сокрушался полковник госбезопасности, у всех двойное дно, эх вы, контрабандисты!

Тут Федоусов поднял фужер и, распушив усы, произнес тост за своих гостей и новоселов. В тяжелом лице Зафира ничего не переменилось, татарские глаза профессора Водовзводнова заулыбались еще веселее. Три бокала цыкнули над пиршественной разрухой стола.

– Ты про каких новоселов, Эдик? – легкомысленным тоном спросил Петр Александрович.

– Брат, спасибо тебе большое, – Зафир прижал пустой бокал к сердцу. – Два раза сегодня с Игорэм туда-сюда переезжали. Эдик нэ позволит соврать, да?

Петр Александрович выпил и уставился на Федоусова. Тот развел руками:

– Игорь Анисимович сказал, я сделал. Мое дело телячье.

Чувствуя, что кровь приливает к лицу, Петр Александрович перевел взгляд на Водовзводнова. Тот ободряюще улыбался. Матросов мгновенно понял, что произошло: ректор вернулся в гостиницу, обнаружив, что его переселили в лучший номер, дознался до истины и попросил Федоусова восстановить статус-кво, заодно познакомился и подружился с этим сомнительным миллионером. Петр Александрович из кожи вон лез, чтобы получше устроить гостя, а тот перечеркнул все его усилия, да еще и дураком выставил.

Как ни старался полковник спрятать свои чувства, его недовольство было очевидно. И если бы за занавесью не продолжали наяривать «Соловьи Кавказа», в кабинете повисла бы угрожающая тишина. Вдруг Водовзводнов поднялся с дивана, шагнул к выходу и распахнул портьеру. Звуки и запахи главного зала ресторана хлынули в кабинет. Электрогитара доквакивала проигрыш песни «Вероока». Когда инструменты и жидкие хлопки смолкли, Водовзводнов мягкой походкой приблизился к солисту. Длинноволосый музыкант смотрел на незнакомца сверху вниз. «Что он говорит?» – Петр Александрович с недоумением вглядывался в праздничный полумрак. Постепенно выражение солиста изменилось, он одобрительно закивал, затем подозвал гитариста и клавишника.

Тем временем ректор вернулся к столу и знаком пригласил Петра Александровича следовать за ним. Они вышли из ресторана – казалось, воздух гостиничного вестибюля более пресен и здрав, – затем из гостиницы. Петр Александрович жадно, в полную грудь, вдохнул чистый вечер.

– Петя, ты не представляешь, как я тебе благодарен. Прости, не успел сказать заранее – да кто же знал! Обстановочка в Ставрополе головоломная. Филиалу нужно новое здание, а секретарь горисполкома, как бы сказать помягче… Скажем, дружит с Зафиром и его компанией. Зафир строит для него дом в горах, устраивает охоту и все, что тому охота. Игра слов, ха-ха. Благодаря тебе этот мошенник теперь за нас горой. Мне только и нужно было, что остаться в своем номере, кстати, вполне комфортном. Великолепно! Спасибо тебе – еще до начала работы мы с тобой замечательно спелись.

Петр Александрович ощутил, как все обиды, все огорчения этого дня не исчезают, но превращаются в волну приязни к новому товарищу и покровителю, в восхищение им, а заодно и собой. Они вернулись в звенящий, галдящий, жующий ресторан. Но вместо того чтобы зашториться в кабинете, Водовзводнов уверенно направился к музыкантам.

– Для нашего друга Зафира Абдусаламовича и для хозяина этой превосходной гостиницы – скромный музыкальный подарок. Петр Александрыч, присоединяйся.

Тут «Соловьи Кавказа» грянули вступление, и ректор ОЗФЮИ, простирая руку вперед, в счастливое будущее, запел:

– Я встретил девушку,

полумесяцем бровь.

Петр Александрович, у которого уже шумело в голове, подхватил, не слишком попадая в ноты:

– На счёчке родинка,

в глазах любовь.

Через минуту весь ресторан, включая Зафира, Эдуарда Васильевича, мрачных каратистов и художественного руководителя ставропольской филармонии, пели:

– Ах, эта дэвушка меня с ума свела…

Дрожали люстры чешского хрусталя, позвякивали тарелки, скакали в братском танце дамы и особенно кавалеры. В тот день, в этом месте и в таком ритме началась новая жизнь Петра Александровича Матросова, полковника КГБ и проректора Общесоюзного заочного финансово-юридического института.

Глава 2 Одна тысяча девятьсот девяностый

Третья пара – окно. Диспетчер Вероника Ивановна, подслеповатая клуша лет семидесяти, мирно путавшая дни недели, аудитории, имена, казалась Тагерту здешним воплощением судьбы. В недавнюю эпоху, когда кафедры ОЗФЮИ ютились по бауманским подвалам, а для вечерних занятий арендовали школы на разных окраинах Москвы, Вероника ухитрялась отправить преподавателя на первую пару в Медведково, а на вторую – в Перово, куда из Медведково ехать часа полтора, ровно столько, сколько длится пара. Большинство преподавателей роптало без особого возмущения – как-никак работать приходилось вдвое меньше. Почему-то отправить Веронику Ивановну на пенсию никому не приходило в голову, очевидно, по той же причине, по которой никому не взбредет на ум уволить судьбу. Окно в одну-две пары вообще не считалось поводом для обсуждения. Марфа Александровна Антонец, заведующая кафедрой иностранных языков, повторяла: «Рабочий день преподавателя – восемь часов. Пойдите в читальный зал, займитесь методической работой». Разумеется, никто в читальный зал не ходил, тем более читать там было нечего. Некоторые отправлялись в буфет, другие по магазинам, большинство уплотняло воздух преподавательской институтскими сплетнями и табачным дымом.

Сергей Генрихович с медвежьей прыткостью сбегал по лестнице, насмешливо здороваясь со встречными, и вскоре оказался во дворике. Снег уже сошел с цветочных клумб и растаял вокруг скамеек. В глубине двора под столетними липами молчал заколоченный досками фонтан. Курящие студенты жмурились от дыма и яркого солнца. Продолжая улыбаться и здороваться, Сергей Генрихович свернул за угол здания и направился к гаражу, где, помимо ректорской «Волги», ютились «москвич»-пикап, ежедневно привозивший в буфет запас продуктов, а также грузовик ГАЗ-51 для разных хозяйственных нужд вуза. Нужно было договориться с водителем Николаем Андреичем о перевозке дивана, который Тагерт собирался купить в мебельном на Первомайской.

Николай Андреич Клименюк работал шофером с допотопных времен, когда руль приделывали к динозаврам. Длинный, сутулый, седой, с красными обветренными щеками, Николай Андреич казался Тагерту эталоном народного здравомыслия. Он никогда не смеялся и не выглядел слишком серьезным. В гараже пахло мазутом и новой резиной. Клименюк ветошью протирал стекло кабины «москвича».

– Как дела, Николай Андреич?

– У меня – как в стране, – отвечал шофер, не прекращая работы.

– Это, стало быть, как?

– Хорошо на букву «хэ». Другие буквы называть не буду, чтоб ты не огорчался.

Фразу про страну Николай Андреич произносил при каждой встрече. В этой фразе была сдержанная жалоба на личные трудности и краткий анализ политической обстановки. Что дела в стране нехороши, даже не обсуждалось. Сговорились перевозить мебель между майскими праздниками, оставалось найти и купить диван.

Весенний ветер метался по переулкам, спотыкаясь о тополя и липы Немецкой слободы. Несколько студентов, прогуливавших пары, стояли у распахнутого «форда» и слушали громкую музыку. Сделав показательно-укоризненное лицо, доцент прошествовал мимо. Студенты поздоровались, перекрикивая песню. Пара лиц была знакома Тагерту, но подходить с расспросами и замечаниями он не стал. В конце концов, у студентов тоже могло быть окно стараниями Вероники, а если и нет, прогуливали они не латынь. Не хотелось расплескать то ощущение всепобеждающей удачи, в котором он находился с самого утра. В чем заключалась эта удача, Тагерт сам не понимал. Может, в том, как ловко ему удалось победить на паре равнодушие слушателей, может, в согласии Николая Андреича, но вероятнее всего – в той беспричинной взаимной любви к жизни, которая случается только у молодых.

Идя к метро, Тагерт с удовольствием вспоминал прошедшую пару. Началась она не слишком хорошо. Аудитория, заполненная людьми, была пуста. Три студента задумчиво смотрели в окно, в задних рядах рисовали и обменивались записками. По-настоящему присутствовала на занятии только Альбина Хайруллина, вслух спрягавшая неправильный глагол ferre[2]. Кашлянув, Тагерт громко обратился к студентам, телесно населявшим двадцать седьмую аудиторию:

– Дамы и господа. Простите, что отвлекаю. Позвольте предложить вам задачку из римского права. Вам не нужно знать никаких римских законов или преторского эдикта, тут нет никакого коварства.

– Как же, нет коварства. Как такое возможно? – протянул Литваковский, главный шутник восьмой группы.

Смех вернул студентов в аудиторию. Все глаза были устремлены на доцента.

– Итак, – торжественно протянул он и сделал паузу, чтобы интерес слушателей напитал выжидательную тишину. – В городе Медиолане[3] умер богатый патриций. Ему принадлежали поместья в Лации, на Сицилии, в Иллирии, особняки в Медиолане и в Риме, два корабля, тысячи голов скота и великое множество рабов. В числе этих рабов были двое: кузнец Стих и брадобрей Филон…

Имя «Филон» многих рассмешило.

– …Именно здесь следует сосредоточить внимание, – строго сказал Тагерт и мелом вывел на доске «кузнец Стих» и «брадобрей Филон».

Известковые искорки выбрызгивали с каждым ударом мела по доске.

– Наследство было распределено поровну между двумя сыновьями. Кроме того, медиоланский патриций произвел завещательные отказы. То есть распорядился некоторыми конкретными активами. Он отказал, в смысле приказал передать, некоторых рабов двум своим племянникам. И вот здесь он допустил оплошность. В завещании было сказано: старшему племяннику пусть передадут десять рабов, в том числе кузнеца Филона, младшему тоже десять, в том числе брадобрея Стиха. Смотрите!

Тагерт торжествующе ткнул пальцем в написанные на доске слова.

– Неправильно! – раздалось с последнего ряда.

– Разумеется, неправильно, я же сказал: оплошность. Что же произошло? Наследодатель соединил имя одного с профессией другого. Что же прикажете делать? Собственник умер, у него не спросишь. Два раба остались без хозяина. Рассудите, уважаемые юристы!

– Надо их убить! – весело выкрикнул Тимофей Рычков.

– С какой стати? Что за бесчеловечность?

– А чего они!

На сей раз смеялись только соседи Тимофея.

Руку подняла Альбина Хайруллина:

– Рабы – это вещи. Какая разница, какое имя у вещи?

Сергей Генрихович покачал головой:

– Вещи-то конечно вещи. Господи, как ужасно, что мы так говорим о живых людях. Но вот предположим, есть сервант черного дерева и комод красного дерева. А написали «комод черного дерева» и «сервант красного». Или с машинами разных марок запутались.

Возникла пятисекундная пауза, после чего руки подняла чуть не половина группы.

– Их можно переименовать!

– Или переучить.

– Какой из кузнеца парикмахер?

Сергей Генрихович с удовольствием следил за спорящими.

– Погодите, – он выставил вперед ладонь, как бы пытаясь остановить приближающуюся машину. – Для начала надо решить, кто будет переучивать и переименовывать. А для этого сперва нужно этих рабов кому-то присудить. Первый вопрос – в чем наш богатый миланец допустил ошибку: в профессии или в имени?

Снова вспорхнули руки. Степенно, точно давая консультацию, заговорил Марат Арабян:

– Разумеется, самое существенное у слуг – их профессия и квалификация. Какая разница, как зовут твоего быка? Главное, что на нем пахать можно.

– Позвольте, Марат Аветисович. А если бык так стар, что на нем нельзя пахать, а нужно только ухаживать и кормить? Что если он болен? Что если у него правая передняя нога короче остальных? Вы исходите из того, что личные качества работника не имеют значения. Но иногда личные качества перевешивают все остальные. Возраст, здоровье, характер, исполнительность… Да та же квалификация. Брадобрей может оказаться виртуозом, а может неумехой. Кузнец может оказаться покладистым человеком или пьяницей, а то и подстрекателем.

Теперь никто не смотрел в окно и не перешептывался. Казалось, роение мыслей можно услышать. Тагерт продолжал, понизив голос:

– Но как же нам узнать, что имел в виду наследодатель? Он уже далеко, его не спросишь. Qui nunc it per iter tenebricosum[4]… Мы не телепаты и не медиумы. Давайте рассуждать. Когда вы садитесь в автобус, кто за рулем?

– Водитель, – хор из нескольких голосов.

– А если войдет женщина, которая начнет проверять билеты, как вы ее назовете?

– Упс! – общий смех.

– Контролер.

– Дальше. Вы входите в институт и показываете на вахте студенческий кому?

– Охраннику.

– Превосходно. Если бы вам пришлось давать свидетельские показания, как бы вы назвали этого человека?

– Охранником.

Сергей Генрихович ткнул указательным пальцем в потолок.

– А вот, предположим, среди ваших приятелей оказался бы некто, работающий охранником. По имени, скажем, Олег. Но кроме того, кем он работает, вы бы знали о нем множество подробностей: что он живет со своей бабушкой, каждый день выгуливает таксу, что он любит цыганские романсы, а когда волнуется, запинается на букве «к». Так вот, если бы вы хорошо представляли себе этого человека и вам пришлось про него рассказывать, как бы вы его называли: охранником или Олегом?

– Олегом, – ответила Альбина. – Кстати, у меня есть такса, ее зовут Герда.

– Чудесно. Итак, имя лучше ассоциируется с личными качествами, чем профессия. Что и требовалось доказать. Поэтому римский юрист предлагает произвести расследование и выяснить, знал ли покойный миланец своих работников по именам. Если знал, нужно распределять рабов по имени, если не знал – по профессии.

– К-к-как это прек-к-к-красно, – ответил Тимофей Рычков, шут гороховый.

Идя на работу, Тагерт ежедневно облачался в костюм преподавателя, следил за преподавательской осанкой, диктовал лекторским голосом, давал задания, проверял контрольные. При этом не было ни единого дня, когда он признал бы себя настоящим преподавателем. Возможно, это объяснялось тем, что Сергей Генрихович оказался на кафедре в год окончания университета. А поскольку большинство его студентов тогда были заочниками и вечерниками, давно работающими и семейными людьми, новоиспеченный учитель оказался младше своих учеников.

Идя вдоль ветшающих купеческих домишек по Онежской улице, Сергей Генрихович с улыбкой вспоминал разные эпизоды из первого года работы. Например, случай с мокрой тряпкой. Вечерние занятия проходили в арендованной институтом школе на Щелковской, в классе литературы с обычными школьными столами и портретами классиков по периметру. Исписав доску латинскими словами, Тагерт взял в руки тряпку. Тряпка сочилась мелом и пахла белесой сыростью. Пришлось выжимать ее над мусорным ведром у двери. Стирая с доски, Тагерт не мог понять, почему известковые подтеки и волглый дух так волнуют его. Свежессаженное, незажившее воспоминание больше всего походило на восторг. За годы университетской учебы ему никогда не случалось стирать с доски. Выходит, последний раз это было еще в школе, лет десять назад. Мокрые блестящие полукружья на черной доске долго не сохли, писать по сырой поверхности было бесполезно: мел проскальзывал, быстро размокал, осыпался мягкими крошками. Когда доска, наконец, подсохла, на ней появились веера сероватых разводов.

Громко рассказывая про чтение латинских согласных, Сергей Генрихович скорее чувствовал, чем сознавал, что вернулся к прежнему переживанию через неизвестное, внезапно открывшееся измерение. Теперь он освободился от подневольного ученичества и оказался по другую сторону класса. Или не освободился? Именно этот вопрос и являлся причиной волнения. Да, это было то же самое школьное иго (портреты писателей строго молчали в почетном карауле), только внезапно пережитое с противоположной стороны. Готов ли он к этой смене ролей? Да и произошла ли она по существу? В том-то и дело, что нет. Именно поэтому запах и застал преподавателя врасплох: послушный первоклашка, надменный третьекурсник, бунтарь-выпускник и бог знает сколько всяких прочих ипостасей по-прежнему живы, готовы в любой момент выскочить наружу и разоблачить его. Показать, что у так называемого Сергея Генриховича нет ни малейшего основания учить сидящих в классе и командовать ими. Веселей всего было то, что вечерники ничего не замечали. «Шапка-невидимка в действии», – подумал Тагерт и еще раз украдкой потянул носом тряпично-известковый запах.

На большой перемене к Тагерту подошла Олеся Павловна Никифорова, англичанка. Он не сразу понял, о чем она говорит:

– Сергей Генрихович. Хотела выразить вам благодарность за Катю.

– За какую Катю?

– У вас в третьей группе учится мое чадо, Катя Марченко. А вы не знали?

Тагерт пробормотал что-то неопределенное.

– Видите ли, Катя мечтала поступать в ГИТИС на режиссуру, у нас бабушка связана с театром, заморочила – я смеюсь, конечно, – девочке голову. Столько было ссор в одиннадцатом классе, столько конфликтов, так она не хотела сюда поступать.

– Для чего же было заставлять?

– Сергей Генрихович, вы же не с Луны свалились, правда? Богема, случайные заработки, да и нормальную семью в артистическом мире не создать. Что бабы, что мужики – все скачут из рук в руки. Этих историй мы наслушались.

– А как же Катя? Умная девочка, кстати, и, кажется, очень ранимая…

– Как? Да как все мы. Я тоже мечтала, может, танцевать в балете. Осмотрится, настоящей жизни хлебнет, перебесится. Потом поймет. Но я не про то… Она говорит, что ходит сюда только из-за латыни.

– Ну уж! – усомнился Тагерт.

– Ваши уроки как-то увязываются с ее миром. Остальное, говорит, муть зеленая, – Олеся Павловна смущенно засмеялась, прикрывая рот рукой.

Короткая беседа в коридоре не шла из головы. Невзирая на правило относиться ко всем студентам ровно, Тагерт снова чувствовал потребность подбодрить Катю и подобных ей. Не потому, что она была дочкой коллеги и не в благодарность за приятные слова. Он представил, что ощущал бы, окажись на ее месте, обязанный изучать чужую профессию. Не то чтобы неинтересную, но выстраивающую мысли в своем направлении и по своим законам. Необходимость придирчиво обнюхивать каждый предмет и довод, выискивать слабые места любой позиции, профессиональная недоверчивость, педантичное фарисейство, цепляние за непререкаемые уложения и изворотливость по отношению к ним же – все это невозможно было совместить со страстью, полетом воображения, с той творческой свободой и откровенностью, которая дает душе жить полной жизнью.

Тагерт вышел из учебного корпуса и задумчиво кружил около фонтана и клумб. Фонтан лопотал, цокал, болтал искрящей водой. Катя Марченко была не единственной, кого отталкивали тусклые коридоры чуждой логики, не всегда освещенные талантом лектора. Можно отмахнуться: дескать, все трудности пути преувеличены, поскольку неизвестна и потому не привлекательна сама цель движения. Но думая обо всех историках, философах, актерах, музыкантах, отправленных по чужой стезе, Тагерт решил, что должен будить воображение, строить взлетные полосы для размышлений, причем обращаясь именно и только к юридической латыни. Пора, пора наконец расширять программу!

Курс латыни умещался в один семестр, по занятию в неделю. Итого – от тринадцати до пятнадцати пар. За такое время невозможно не только погрузиться в стихию речи, но даже разок окунуться. Только глянуть из окна трамвая, ползущего над побережьем, на морскую гладь, вдохнуть через окно воображаемо соленый воздух, а потом, когда трамвай вильнет в сторону города, представлять пляж, кипящую в трещинах волнолома пену, дальний пароход.

Латинский язык вместе с римским правом появился в институте вместе с новым ректором, Игорем Анисимовичем Водовзводновым. Как многие реформаторы конца восьмидесятых, Игорь Анисимович в качестве идеала видел разом университет николаевской эпохи и, положим, современный Оксфорд. Все лучшее расположено много раньше и сильно западней. Дореволюционное и западное казались синонимами, словно революция семнадцатого года просто сбила Россию с западного пути.

Водовзводнову виделось величественное здание где-нибудь на Варварке или Ильинке – светлое и суровое, сотни резко сияющих свежим ремонтом аудиторий, лекционные залы с колоннами, строгая тишина дубовых панелей, бюст Кони на парадной лестнице, лица министров, космонавтов, народных артистов в приемной, уходящие далеко в сумрак стеллажи с золотыми корешками, кремлевская вертушка среди шести-семи разноцветных телефонов. Всклокоченный профессор-британец в черной мантии за кафедрой, отборные лица примерных студентов, «Гаудеамус» под лепными сводами. В эти видения Игоря Анисимовича затесались и латынь с римским правом – гимназические отзвуки из чьего-то детства, из россказней университетских стариков. Эти древности вызывали в памяти Игоря Анисимовича не руины римского форума, не тоги или мраморные бюсты, но студенческие тужурки, фуражки с околышами, университетского сторожа с парадными бакенбардами, зеленое сукно, тяжелый бой часов в натопленном кабинете. Реформаторским видениям не мешали ни лысые староверы с кафедры советского строительства, ни пахнущие баней подвальные помещения, ни исписанные в три слоя парты, ни выцветшая гуашь на пожелтевшем ватмане таблиц.

Так оказался в институте Тагерт. С первого же года Сергей Генрихович силился раздвинуть рамки курса. На каждом заседании кафедры он говорил, что нельзя выносить ребенка за три месяца, а языку научиться за тридцать часов. Грешно издеваться над здравым смыслом и заталкивать в аудиторию по сорок человек за раз. Невозможно учиться латыни, но не прочитать ни одного латинского текста. А в методичке не то что оригинальных текстов – разумного предложения не сыщешь. Аргументы множились, да никто и не возражал. Оно бы конечно хорошо. Но так уж заведено. Спасибо, что хоть полгода выделили. А то бы и вовсе без латыни. Завкафедрой Марфа Александровна, пожилая дама, когда-то рыжеволосая, даже сочувствовала Сергею Генриховичу. Все поддерживали, сочувствовали, кивали, и было совершенно очевидно, что ничего не изменится.

Оставалась одна надежда – монаршая воля.

Тишина ректорской приемной, прошитая незримым напряжением. Ничто громкое, яркое, слишком живое не вправе себя здесь обнаружить. В приемной гасли чересчур пестрые наряды, теряли в росте великаны, сникали паяцы и скандалисты. То ли две настольные лампы так освещали входящих, то ли пышный ковер не давал чувствовать твердую почву под ногами, то ли секретари ухитрялись пришибить посетителей косвенными взглядами и голосами. А впрочем, не было ничего страшного ни в учтивых секретарях, ни в телефонных аппаратах, ни в большом окне, через которое виден был, как на ладони, дворик с деревьями и фонтаном, ни в лампах, ни в ковре. Напряжение происходило от близости власти. От радиации, способной повлиять на жизнь кого угодно и как угодно, причем не вполне понятно, от чего это зависит. Нельзя рассчитать, как ходить, как говорить, улыбаться или держать лицо каменным, что спасет, а что погубит. На каждого, кто входил в приемную (если это был не такой гость, который по своему положению выше хозяина кабинета), присутствующие – не только секретари – смотрели как на нарушителя тайных инструкций. Что это за инструкции, никто не говорил и не знал, но они точно были. Самая общая и упрощенная формулировка этих инструкций – не приближайтесь к власти.

За последний месяц Тагерт нарушал это правило трижды. Он знал, что приходить сюда не стоит, что воздух сказочной приемной вреден для здоровья и самоуважения.

У окна смыкались два стола-близнеца, осторожно цокала пишущая машинка, приглушенно картавил телефон. Стопки документов, пресс-папье, четыре городских и два местных аппарата, вымуштрованный отряд ручек и заостренных карандашей: канцелярские строгости. Но под лампой коротает дни игрушечный гном со вздыбленными зелеными волосами и провалившимся резиновым носом, каких водители вешают на зеркальце. В приемной три двери: направо пойдешь – к ректору попадешь, налево пойдешь – к проректору попадешь. И входная, точнее, выходная – вон из приемной. Где коня потеряешь, где голову – вопрос.

Ректорского секретаря звали Пашей, проректорского – Сашей. В глазах посетителей секретарь ректора был важней. Друг с другом Паша и Саша говорили по-свойски ласково, но посетитель – не дурак же. Невооруженной селезенкой посетитель чуял, где бугорок, а где пик Коммунизма. Поэтому проректорского Сашу все так и звали – Саша. А Пашу именовали Павел Сергеевич. Пашей он был для ректора, проректора и председателя профкома Уткина, когда Уткин пребывал в состоянии развязности и душевного подъема. А в таком состоянии он пребывал не всегда.

Проректорская дверь сразу вела в кабинет, а ректорская – не сразу. За первой ректорской дверью, обитой стеганой вишневой кожей в маленьких кожано-вишневых же пуговках, был темный метровый шлюз – чтобы посетитель в последний раз мог хорошенько подумать, стоит ли толкнуть следующую дверь, или, напугавшись повелительной темноты, дернуться обратно в приемную, пробубнить извинения перед Сашей и Павлом Сергеевичем и просочиться в холл, отдышаться, расстегнуть верхнюю пуговку намокшей рубашки и уговаривать сердце: ну полно, полно, угомонись, хватит прыгать, дурашка!

Ректор никогда не принимал преподавателей сразу, даже тех, к кому благоволил. Сначала преподаватель несколько дней подряд бодро заходил в приемную и после вопросов-реверансов деликатно интересовался, нельзя ли попасть к Игорю Анисимовичу? – по какому вопросу? по лично-учебному, ха-ха-ха… – и когда зайти в следующий раз. Первые три-четыре раза Паша с кондиционированной приветливостью отвечал, что Игорь Анисимович занят, на пятый, положим, обещал спросить, потом все повторялось. Наконец встречу назначали. Однажды Паша с предупредительной нежностью спрашивал:

– В следующую среду в два будет вам удобно?

– Конечно, Павел Сергеевич, абсолютно удобно! – восторгался посетитель, соображая, как бы ему передвинуть четвертую пару. В среду, надев лучшую рубашку и парадный костюм, преподаватель, успевший за последние дни поругаться с диспетчером, методистами, замдекана и завкафедрой из-за переноса занятий, является в омут о трех дверях. Павел Сергеевич кивал головой, не отрываясь от телефонной трубки:

– …Идем к Людке. Если вы идете, торт на вас… Мы? Мы кассету. Кассету, говорю. Видео. Нет, не духовная пища. Если по деньгам судить, дико материальная ценность.

Посетитель, сияя, беззвучно здоровался, осторожно, чтоб не расплескать благоговения, садился на краешек стула. Павел Сергеевич выходил, поливал цветы, пил чай, болтал по телефону, не обращая на преподавателя внимания. Примерно через час, с трудом восстановив на лице первоначальное выражение, преподаватель откашливался и спрашивал, удобно ли поинтересоваться, примет ли его нынче Игорь Анисимович.

– К сожалению, Игорь Анисимович отъехал, – с приветливым равнодушием отвечал секретарь.

«Что ж ты, гад, не мог сразу сказать?» – думал посетитель так громко, что мысленный крик грозил разнести череп изнутри.

– Как вы полагаете, Павел Сергеевич, – тихо осведомлялся он вслух, – стоит ли мне дожидаться?

– Думаю, вряд ли, – спокойно отвечал Паша.

– Как же поступить? – горестно спрашивал раздавленный. – Позвонить вам завтра?

– Нет, завтра не стоит. Позвоните в следующий вторник.

Во вторник Игорь Анисимович, если не отъезжал, то прибаливал, а если не прибаливал, то проводил внеплановое селекторное совещание. Очевидно, преподаватель был таким микроскопическим ничтожеством, такой тщедушной мелюзгой, что разглядеть его при помощи расписания оказывалось не под силу. Не держит таких расписание. Предварительные и промежуточные визиты к секретарям, звонки, ложные назначения откладываемых встреч в какой-то момент доводили преподавателя до отчаянной ненависти, от которой холодели корни волос на затылке, – к Игорю Анисимовичу, Павлу Сергеевичу, к себе самому и особенно к этой тихой приемной, где каждая кожаная пуговка на дверях, каждый завиток волокон на дубовых панелях, каждая ворсинка ковра кривились при его появлении, издевательски не меняясь в лице.

Но на пятый-шестой или седьмой раз Паша снимал трубку зеленого телефона, приглушенно и четко говорил «да, да, конечно, понял, да» и через полчаса кивал в сторону вишневых пуговок:

– Сейчас Игорь Анисимович вас примет.

Повторяя «спасибо» в режиме «господи, помилуй», посетитель подскакивал и с опаской толкал первую дверь – преддверие. Последняя дверь открывалась неожиданно легко – точно не было полуторамесячных затруднений и можно было вот так запросто сюда заглянуть. Когда же время посещения заканчивалось, из кабинета выходил совсем новый человек – ободренный, обласканный, выросший не только по сравнению с микробом, каким он был во дни осады приемной, но и по сравнению со своим обычным ростом.

И торжественно неся благодарную улыбку по лестнице, возрожденный преподаватель твердо знал, что попасть в ректорский кабинет само по себе означало получить высочайшее расположение. Это верховное сияние озаряло и оправдывало даже приемную, где преподаватель так долго темнел и съеживался в ожидании взлета.

Из-за огромного стола, занимавшего две трети кабинета, навстречу Тагерту с некоторым усилием привставал хозяин кабинета. Полный, небольшого роста, с сонным ханским лицом, человек радушно заговорил, точно припоминая посетителя на ходу:

– Здравствуйте, проходите, присаживайтесь, Сережа… Вы не курите? – он протянул Тагерту красную пачку сигарет «More». – Прошу простить великодушно, сегодня у меня совсем немного… Нужно быть на дне рождения у Алмазова, нести там очередную ахинею. А что поделать – для большого дела нужно много друзей.

Водовзводнов никогда не повышал голоса, потому что настоящую власть должно слушать в тишине, боясь пропустить или недопонять хоть слово. Он говорил откровенно и добродушно, сразу заключая Тагерта в доверительное «мы», как если бы назначал его своим другом и соратником. Наверняка он говорил так и с другими, но Сергей Генрихович чувствовал, что не обманывает себя и Водовзводнов действительно рад его видеть, хочет произвести наилучшее впечатление и готов помочь. Интересно, что, говоря с Тагертом о своих высоких связях, Игорь Анисимович назвал именно Алмазова, одного из немногих судей Конституционного суда, известного своими либеральными воззрениями. Знал ли Водовзводнов о политических симпатиях доцента, стрелял наудачу или совершенно не думал о производимом благоприятном впечатлении? Стараясь не поворачивать головы, Тагерт украдкой поглядывал по сторонам.

Кабинет ректора был слишком комфортным для официального помещения и чересчур строгим для приюта ученого. От стен, стеллажей, российского флага, портрета президента исходил приказ «смирно!», от гераней на окне, малахитовых настольных часов и пухлой кожаной мебели – клубное «вольно». Обе команды звучали одновременно и совмещались в пространстве, но не в голове. Чопорность мебели и мягкий аромат дамской сигареты давали парадоксальное объяснение кабинету и его хозяину. Точнее, растолковывали, насколько затруднительно какое-либо объяснение.

Беседа текла так приятно и плавно – размякшему Тагерту пришлось сделать над собой усилие, чтобы перейти к делу. Игорь Анисимович слушал внимательно. Разумеется, так дела не делаются. С подобными инициативами руководство кафедры должно обращаться к Ученому совету, а Ученый совет никогда не приходит от них в восторг. Расширение курса означает, что нужно вводить новые ставки (а значит, хлопотать перед министерством), перераспределять и без того перегруженный аудиторный фонд, вводить четвертые пары, а на летней сессии у студентов окажется на один экзамен больше. Понимая это, Антонец не станет даже пытаться что-то предложить: зачем ронять авторитет и без того не самой важной кафедры и свой собственный, напрашиваясь на заведомый отказ? Введение в программу латыни многие восприняли, недоуменно пожимая плечами: все эти новомодные старозаветные штучки – то ли чудачество, то ли пижонство. Спорить с ректоратом в открытую не решались, однако все нововведения проходили через Ученый совет со скрипом. Видя воодушевление молодого Тагерта, Водовзводнов с раздражением вспомнил, как год назад совет не позволил ему уволить Седова, преподавателя философии. Поступали жалобы, что Седов половину семинара проводит в режиме анпиловского митинга, перемежая разоблачение американских агентов в правительстве рассказами о том, что овсяное печенье нужно держать в холодильнике. Некоторые из бывших преподавателей диамата перестраивались, но большинство упрямо следовало своим привычкам. А Седов был и вовсе сумасшедший. Но Ученый совет не думает о качестве преподавания. Ученый совет думает, как показать Водовзводнову, что тот не всевластен. Здесь полно недоброжелателей нового ректора. Бесчастный, завкафедрой советского строительства, по совместительству автор детективов и телеведущий, открыто говорил, что готов занять ректорское место, если за него проголосует Ученый совет. Самовлюбленный нахал! Красный галстук, красный платок из кармашка, красные носки. Мефистофель из ресторана «Узбекистан»! Старики роптали на увольнение прежнего ректора и любые перемены воспринимали как порчу. Сторонников у Водовзводного было немного. Семь или восемь заведующих, которых рекомендовал лично он, несколько профессоров, пришедших за ним из прежнего университета, и председатель профкома, который поддерживал его напоказ, а за спиной играл в диссидента, причем точно так же фальшиво.

Увы, пока этого слишком мало. Что ж, пока он это терпит, потерпит и латинист. Однажды все в институте изменится. Ректор закурил новую сигарету и ласково произнес:

– Сережа, я полностью разделяю и ваши оценки, и ваше неравнодушие. Все, о чем вы говорите, однажды исполнится. Сейчас мы работаем над тем, чтобы институту было присвоено звание университета, чтобы нам выделили просторное приличное здание в центре. У нас будет библиотека по праву и финансам, сравнимая с библиотекой Конгресса США. К нам будут приезжать лекторы из Великобритании, Франции, Италии, со всего мира. У нас будет целое отделение для иностранных студентов. Вот тогда придет время – наше с вами. Пожалуйста, заходите, так приятно разговаривать с молодежью.

Выйдя во двор, Тагерт чувствовал воодушевление пополам с разочарованием. Очевидно, ректор его ценит и понимает. Не менее очевидно, что ничего не изменится до тех пор, пока нищенская подвальная библиотека не превратится в библиотеку Конгресса. То есть никогда. Выходит, латынь так и останется полугодовой дегустацией. Для чего тогда ректор подает ему ложные надежды? Возможно, потому, что, питая надежды, точнее, иллюзии, Тагерт продолжит работать с энтузиазмом и воплощать тем самым ректорские планы, точнее, иллюзии и надежды?

Глава 3 Одна тысяча девятьсот девяносто второй, одна тысяча девятьсот девяносто третий

Но не прошло и трех лет с этого разговора, и предсказания Водовзводнова начали сбываться. Институт переименовали, теперь он не общесоюзный, а государственный. Библиотека, хоть и не достигла масштабов американского Конгресса, выросла в десять раз. И конечно, новое здание…

Тагерт прекрасно помнил свой первый визит по новому адресу. Переезд был назначен на двадцатое августа. Девятнадцатого утром Тагерт поехал на Краснопресненскую. Он никогда не мог дотерпеть до конца долгого преподавательского отпуска, но ехать в институт посреди августа бессмысленно. На сей раз появился повод заранее увидеть новое здание института, оглядеться, подготовиться. Солнце уже сияло с прохладцей, машин на Большой Грузинской по-прежнему больше, чем пешеходов. Сергей Генрихович старательно замедлял шаг, оглядывался и прислушивался к новым ощущениям, пока из-за поворота не показалось старинное трехэтажное здание красного кирпича, украшенное кондитерской глазурью ромбов и зубцов. Ни одного автомобиля не было на выгороженной стоянке, а на алой вывеске у входа было вызолочено: «Московский городской комитет ВЦСПС. Высшая школа профсоюзов».

Тяжелая дверь подалась неохотно, не признавая Тагерта своим. Вахтер недоуменно вертел в руках красное преподавательское удостоверение, переводил взгляд на Тагерта, не умея выбрать, что ему неприятней. В конце концов кивнул обреченно – мир рушится, идите, чего уж. Мраморный пол встречал шаги холодным эхом. Проходя по пустым коридорам, Тагерт чувствовал, что здание следит за ним, считает нарушителем и персоной нон грата. Белокаменный Ленин на лестничной площадке смотрел свысока. Со светлых стен Тагерта провожали взгляды членов Политбюро, потерявших власть несколько лет назад, но так и не сообразивших сделать лицо попроще. Высокие двери аудиторий, казалось, не предназначены для людей обычного роста. В углу опустевшего застекленного стеллажа дремал перекошенный «Справочник профсоюзного работника». Аудитории оставались не заперты. Странно было видеть старые учебные столы, на которых никто не начертил ни слова, ни сердечка, ни креста.

За углом открывалась еще одна лестница, которая вела на третий этаж. За очередными высокими дверями Тагерт увидел зал заседаний – гигантский бублик круглого стола и живописное панно во всю стену: Ленин выступает перед рабочими, членами профкома какой-то фабрики. Ленин в костюме-тройке и кепке рубит воздух ребром ладони, как бы желая разделить его поровну между членами профсоюза, а рабочие следят за его движениями с восторженным трепетом. Какой-то бородатый старик, явно недавно перешедший в пролетарии из крестьян, оттопыривает слабо слышащее ухо, чтобы не упустить ни слова. Работница в кумачевой косынке глядит на Ильича, неистово сверкая влюбленными глазами, изможденный мастер приложил руку к чахлой груди, пытаясь унять сердце, бьющееся в такт ленинской правде. Никакой Федор Иванович Шаляпин, ни один Вацлав Нижинский не смогли бы добиться от публики такого потрясающего эффекта. А ведь вождь мирового пролетариата еще даже не начинал танцевать.

Тагерт представил заседание Ученого совета в этих декорациях. Хорошо бы членам совета подстраиваться под исторический стиль: приходить в косынках, зипунах, малахаях, сверкать очами на сидящих в президиуме и взволнованно дышать. Даже через двойные окна проникало многоголосье Садового кольца. Первое здание профсоюзной школы оказалось не единственным. За очередным поворотом темнела низкая арка, а за ней начинались другие коридоры, расходившиеся в разные стороны. Издали призрачно сияло окно. Оказалось, этот потайной корпус, не видимый с улицы, новее главного и гораздо больше. Но интересней другое: профсоюзная школа была устроена как отдельный, замкнутый, независимый город. На первом этаже обнаружились столовая, три буфета, парикмахерская и почтовое отделение. Толкнув дверь, Тагерт оказался перед перегородкой, отделявшей от приходящих стол, весы, огромный альбом с марками, многоэтажную башню посылочных коробок, пачки конвертов. Приятно пахло горячим сургучом. Женщина в синем халате, сидевшая за маленьким столиком, ела бутерброд с баклажанной икрой. Икра цветом напоминала сургуч. Женщина обернулась и посмотрела на Тагерта, ничуть не удивившись его появлению. Смущенно поздоровавшись, он шагнул обратно в коридор.

Но если обитатели школы выехали несколько дней назад, кто приходил стричься, кто получал и отправлял бандероли, кого принимали в стоматологическом кабинете на третьем этаже? Кто мылся в сауне, кто играл в подвале в настольный теннис?

Пустота была обманчива. В любой момент одна из сотен дверей могла открыться. Возможно, за каждой сейчас кто-то находился. Блуждая из коридора в коридор и ища глазами таблички с надписями, Сергей Генрихович заблудился. Нужно подойти к окну и попробовать понять, в какой стороне Садовое кольцо. Вдруг за его спиной где-то в середине коридора из стены стали выходить маленькие люди с чемоданами на колесиках. Кажется, это была небольшая делегация то ли корейцев, то ли китайцев. Семь или восемь пар чемоданных колесиков ворчливо зарокотали в гулком коридоре, потом звук, размываясь, завернул за угол, а отзвуки еще долго дышали между выкрашенных охрой стен, хотя маленькие люди давно скрылись из виду.

Звуки шагов опять умножались эхом. Выглянув в окно, Сергей Генрихович увидел холмы, поросшие деревьями, крошечное озеро, крыши каких-то сараев, ограду и башню с часами вдалеке. По поляне рысцой трусили лошади – рыжая и белая, а из-за кустов торчал жираф, мотая маленькой изящной головой. Даже сообразив, что под окнами находится зоопарк, Тагерт никак не мог прийти в себя. Этот городок-призрак, почтовое отделение в комнате, пустынные коридоры и неизвестно кем и как заселенные комнаты подготовили его к тому, что и весь мир вокруг окажется таинственным. Именно так и получилось.

В пять утра еще не рассвело. Юрий Савич постоял у окна, надеясь разглядеть сосну, что росла во дворе, но не разглядел. Слишком мало окон горело в пятиэтажке напротив: большинство жителей работало здесь же, в подмосковной Некрашенке, на станции аэрации. До работы рукой подать, смена с девяти, чего ж подыматься ни свет ни заря?

Может, и хорошо, что темно за окном: ничто не мешает воображению прочертить в сумраке совсем другой рисунок. Например, башни крепостной стены, чугунные кольца коновязи, колокольню аббатства святой Женевьевы. Вздохнув, Савич отвернулся, шагнул вглубь комнаты и потянул створку платяного шкафа. Из недр потянуло духотой, бледно расцвеченной духами.

Начиналась самая торжественная часть дня. Юрий Савич снял с пластиковых плечиков безупречно белую блузу с отложным кружевным воротником. Теперь можно было первый раз взглянуть в зеркало. Жидковато-серые глаза смотрели тверже, пшеничный клинышек французской бороды и длинные светлые волосы меняли время и место действия, высокий лоб свидетельствовал о благородстве мыслей.

На кухне ударила в мойку струя тугой воды, затем мелодия струи пошла вверх: Вера подставила под кран чайник.

Синий атласный жилет с золотыми пуговицами. Шелковые панталоны чуть ниже колен (Савич запрещал себе английское слово «бриджи»). С каждым очередным предметом туалета взгляд в зеркале менялся. Это удивляло и радовало Савича больше всего: переплавка отражения. Странно только видеть, что ноги обуты в клетчатые тапки. Когда засвистел чайник, туалет был завершен.

Молодая женщина в махровом халате бегло поглядела на Савича, величаво вступившего под кухонный абажур, и сказала:

– Юра, ты хоть курточку надень. На улице нежарко.

Эту реплику Савич пропустил мимо ушей. Приблизившись, он бережно обнял женщину, стараясь не прижиматься плотно, и поцеловал ее в темя, где были видны черные и седые корни уже слегка отросших волос.

– Бутербродиков тебе нарезала – не забудь пакет.

– Благодарю, моя прекрасная Вера, – отвечал Савич, ловко подхватывая вилкой небольшую стопку тушеной капусты вместе с розовым пеньком сосиски. Он ел так, как едят на официальных приемах, стараясь не запачкать бороду и усы.

Встав из-за стола, Савич бегло осмотрел свой наряд и остался доволен.

Звонок в квартире на Гоголевском бульваре пронзил, как разряд тока. Хозяин квартиры, сорокалетний владелец пейджинговой компании «Комсайн» Кирилл Тусминский, никак не мог совладать со скользким галстуком. Звонку Тусминский не обрадовался, тихо ругнулся и прицелился в глазок. То, что он увидел через стеклянный пузырек, понять оказалось невозможно, а потому Тусминский спросил из-за двери грозно, но аккуратно:

– Кто там?

– Судебные приставы по Центральному административному округу, – глухо ответил голос с лестничной площадки.

«Продавцы? Грабители? Розыгрыш?» Тусминский еще раз прильнул к глазку, злобно крутанул ключ и отпер дверь. На площадке стояли четверо. Двоих он знал – сосед-инвалид с четвертого этажа и мамаша Симонян, тоже соседка. Позади патриархально потупившейся мамаши Симонян маялся мужичок в стеганой куртке, прижимая локтем тощий портфель. Вся эта массовка казалась плоской и бесцветной рядом с фигурой, которую Тусминский тщетно пытался атрибутировать через глазок. В васильковом плаще, украшенном золотым мальтийским крестом, в широкополой шляпе с белым плюмажем, в ботфортах со шпорами и со шпагой, выглядывающей из-под плаща, перед Тусминским возвышался мушкетер. Бледные глаза мушкетера смотрели внимательно, светлая бородка топорщилась с гордым вызовом, а в руках молодой человек держал папку вроде нотной.

– Именем федерального закона, – произнес мушкетер; негромкие слова в подъезде прозвучали гулко. – У меня на руках постановление Мещанского суда города Москвы об описи имущества господина Тусминского Кирилла Семеновича по иску гражданки Дятловой, бывшей Тусминской. Со мной помощник пристава господин Никитин, а также двое понятых. Не соблаговолите ли допустить нас в дом?

Пока мушкетер произносил эту речь, лица помощника и понятых менялись: в них проявлялось тихое торжество, отчего вся группа на лестничной площадке стала выглядеть как сцена народной драмы. Лицо Тусминского тоже менялось, пусть и в ином направлении. Хотя происходящее по всем признакам напоминало розыгрыш, сердце Кирилла Семеновича сразу уверилось, что это не розыгрыш. Тем не менее он попытался отмахнуться от собственного сердца:

– Это что еще за утренник? Я на работу опаздываю. Вы хоть понимаете, сколько стоит минута моего рабочего времени?

Тут Тусминский вдруг сообразил, что когда речь идет о разделе имущества, не стоит набивать себе цену.

– У вас, простите, в туалете непорядок, – сообщил Савич, указывая на шелковый галстук, свернувшийся у ног Тусминского.

Тусминский поклонился галстуку и мушкетеру, потом трясущимися пальцами набрал какой-то номер (кнопки пищали и фосфоресцировали зеленым огнем):

– Лиза! Ты что же творишь! Я тебе целую квартиру отдал в Братеево, на дачу со своим хахалем ездишь, когда хочешь. Как сыр в масле! Какого тебе еще нужно? Але! Але!.. Бросила трубку.

– Господин Тусминский! – внушительно произнес мушкетер. – Лучше всего будет, если мы сейчас в вашем присутствии опишем имущество и тут же уйдем. Потом вы можете оспорить в суде претензии бывшей супруги, и все вещи останутся на своих местах. Нам не придется звать подкрепление, таранить прекрасную дверь. Мы просто выполняем свой долг, как и вы, вероятно, исполняете ваш.

Брезгливо отшвырнув галстук, Тусминский отступил в глубину прихожей.

– Давайте, описывайте. На здоровье. Ты бы знал, на какую миледи работаешь! Квартиру ей отписал целиком. Не сарайку! Вон клюшку ребенку купил, смотри. Ее делить будем?

Кирилл Семенович потрясал маленькой пластиковой клюшкой канареечного цвета. Через минуту он сдавленно кричал из спальни:

– Аня, все переноси на завтра! Дома авария, нет, никак не могу. Потом, потом!

Понятые с робким любопытством посматривали на висящую картину, где дебелая нимфа в прыжке тянулась к чайке, вперившей в прелестницу восторженный взгляд.

– Юр, ты бы одевался как человек, это я тебе как друг говорю. – Помощник пристава Никитин то обгонял широко шагающего Савича, то отставал, с ненавистью глядя на алую изнанку василькового плаща. – Мы же государственные люди, а не цирк с конями.

Никитин перешел в службу судебных приставов недавно и попал в подчинение Савича, который был вдвое моложе его. И серая щетина на маленькой голове, и короткий острый нос, и глаза Никитина казались всегда сердитыми, точно подтверждали воробьиную готовность броситься в драку.

– Главное – долг мы исполнили, – примирительно отвечал мушкетер. – Теперь насчет платья… Судьи облачаются в черные мантии, обратите внимание. Не в деловой костюм, не в мундир. Это прямо в законе прописано. Почему?

– По кочану. Все люди как люди, один ты в пижаме с галунами. Перед клиентами неудобно.

– Потому, – спокойно продолжал Савич, – что закон и справедливость не прячутся в толпе, не сливаются с ней. Мы рыцари, господин Никитин, мы приходим из предания, из вечности. Это должно быть видно сразу, с первого взгляда.

Очевидно, доводы о вечности не произвели на господина Никитина должного впечатления. Он по-прежнему старался идти так, чтобы не поравняться с мушкетером.

Юрий Савич родился и прожил первые двадцать лет в городе Жуковском, в маленькой двухкомнатной квартирке вдвоем с матерью. Отца Юрий не видел никогда – не только живьем, но и на фотографиях. Мать работала на двух работах, а Юра учился в самой обыкновенной школе и до шестого класса каждый день оставался до вечера в группе продленного дня. Гости к ним не заглядывали, родственники не появлялись. Зато из окон квартиры виден был лес и крыша старинной усадьбы, а в шкафу рядами стояли тома «Библиотеки приключений», Жюль Верн, Дюма, Сабатини, Кассиль и Крапивин. Юра рос послушным доброжелательным мальчиком, готовым исследовать, помогать, дружить. Впрочем, ровесники и в классе, и во дворе отвергали его попытки подружиться, небезосновательно считая Савича занудой. Но Юра не унывал и все равно пытался держаться поблизости. Если на него поднимали руку, он сперва удивлялся, точно не мог поверить, что такое вообще возможно, но потом начинал защищаться, да так, что его уж трудно было остановить. Он приобрел драгоценную репутацию психа, его перестали задирать, но в компанию все равно не допускали.

Шалости не занимали его, во взрослых и в сверстниках он почитал только ум и справедливость. До окончания школы он оставался добродушным чудаком, одиноким книжным мальчиком с напряженной улыбкой на малокровном лице. У Юры не было сомнений, какой профессии себя посвятить, и уже в июле он с легкостью поступил на вечернее отделение ОЗФЮИ.

До начала учебного года оставался месяц, но свои последние школьные каникулы Юрий Савич проводил в Жуковском. Стоял жаркий август, потрескивал под редкими шагами ковер розовой хвои, из окон двор окатывало музыкой. Но Юрий Савич не разбирал ни звуков, ни жары, он так глубоко погрузился в чтение, что не сразу услышал звонок. На пороге стоял человек, седой, красный от загара, в грязной гимнастерке. На ногах, несмотря на жару, у него были литые резиновые сапоги. В руках мужчина держал длинный сверток.

– Тебя что ли Юрой звать? – спросил посетитель угрюмо. – Ты один тут?

Человек шмыгал носом, озирался, каждую минуту приглаживал ладонью седые вихры. Назвался дядей Сашей, другом отца. Юра заметил, что у мужчины, который, кажется, несколько дней не брился, не переменял одежду, не причесывался, словом, не особо заботился о наружности, красивые кисти рук с тонкими музыкантскими пальцами.

Юра предположил, что сейчас мужчина заговорит о деньгах, но произошло другое. Дядя Саша, вертя головой и моргая, сообщил, что Андрей Савич был его боевым товарищем в Косово и год назад подорвался на мине.

– Мог бы и в бою, конечно, но от пуль он заговоренный был. По-глупому вышло, но все равно, считай, геройская смерть. До госпиталя не довезли. Кирдык папке твоему. – Тут дядя Саша отвернулся и долго смотрел на обои в прихожей.

Потом прибавил, что похоронили Юриного отца под Рачаком, это косовское село такое. Дядя Саша шмыгнул носом. Потом протянул Юре сверток – нечто длинное, аккуратно завернутое в брезент и перевязанное тесьмой.

– Вот, велел передать тебе. Не знаю, откуда у него этот трофей. Провезти через границу в Союз непросто было, уж ты мне поверь. Последний дар любви.

– Что это? – спросил Юра, не решаясь взять сверток.

– Да ты открой, не тушуйся.

Брезентовый чехол упал наземь, показались ножны, оклеенные черным камлотом в стершихся узорах. Савич ахнул, потянул за рукоять. Блеснула сталь. Это была шпага, младший брат клинка Фридриха Великого, только с более легкой и строгой гардой. Свет скользил по берегам узкого дола, срезаясь на лезвиях – свет не новый, напоминающий старинное серебро. Эфес был плотно обмотан косицами тонкого кожаного шнура. Поперек ребер шпаги под самой гардой чернел узор, похожий на спутанную надпись.

Люди редко способны сознавать важные перемены прямо в тот момент, когда эти перемены с ними происходят. Разумеется, глядя в зеркало, мы можем вызвать в памяти или, скорее, в воображении, размытый, многократно перерисованный образ, который зеркало показывало нам много лет назад. Можем положить рядом две фотографии из разных времен, качать головой, цокать языком. Но неспособность наблюдать такие перемены сразу – условие нашего душевного равновесия и даже выживания. Трудно вынести зрелище необратимого превращения одного человека в другого, особенно если этот человек – ты сам.

Юрий Савич, мужчина шестнадцати лет, понял, что становится другим человеком, как только шпага оказалась в его руках. Опасный удобный вес, кожаная оплетка эфеса, сжатого в ладони, тусклые молнии на лезвиях – это было недостающим фрагментом, замковым камнем его личности. За минуту, пока он вытягивал рапиру из ножен, примеривал в руке, покачивал и вытягивал в сторону кухни, шпага объяснила юному Савичу, кто он и каков, откуда происходит его чувство справедливости, доброжелательная стойкость и куда лежит его путь. Клинок был не просто вестью от погибшего на войне отца, но и самим отцом, которого Юрий ни разу не видел прежде и впредь не увидит никогда.

– Косово? Босния? Погляди-ка. Небось шлындрает сейчас по Малаховке с шоблой, с собутыльниками своими, – сказала мать, услышав историю шпаги. – А саблю в милицию надо сдать, Юра. Ни к чему нам в квартире оружие.

Никаких подробностей об отце Юра не добился, да и не особо старался, опасаясь принижающих подробностей. Нести шпагу в милицию или даже на оценку антикварам отказался наотрез. Он еще не знал, каково будет применение отцовского подарка, но твердо понимал, что жить без него не согласен.

На втором курсе Савич поступил в службу судебных приставов. А через полгода Вера сшила ему костюм мушкетера. Костюм их и познакомил. Первый раз Савич посетил швейное ателье в Кожевниках, чтобы заказать плащ – лицевая сторона васильково-синяя, испод маково-алый. Мастерица, молодая женщина лет тридцати, подняла на Савича добрые от усталости глаза. Она ни разу не спросила, для чего парню понадобился плащ по моде семнадцатого века. Тем не менее Юрию показалось, что швея спросила у него многое и поняла все. Производя ласковые замеры, женщина просила поднять руки, интересовалась, насколько он собирается запахивать полы плаща и как собирается его застегивать. Примерка волнующе напоминала объятия. От волос мастерицы пахло чем-то домашним, вроде горячих оладий.

Конечно, Савич, учащенно дыша, упомянул королевских мушкетеров – сдавленно и вскользь. Каково же было его изумление, когда, получая заказ через неделю, он обнаружил, что мастерица не только сшила восхитительный плащ, но по собственному почину вышила золотыми нитями с обеих сторон по мальтийскому кресту. Подняв глаза от василькового атласа, Савич посмотрел на женщину и почувствовал, что лицо его алеет, как мак, и он задыхается от благодарного восторга.

Любовь пришла к нему вместе с плащом и панталонами. Как шпага стала частью каждой его мысли, так и белошвейка Вера – маленькая женщина с темными глазами, крашеными волосами и буднично-сытными запахами – завладела дыханием, мыслями, да и шпагой. Она создавала новый образ Савича, то есть помогала стать собой. Даже не подозревая об этом, Вера подошла к рыцарю Савичу слишком близко – на такое расстояние, на которое может подойти только возлюбленная, Дама сердца. Еще не явились ботфорты и шляпа, а мушкетер Юра и швея Вера превратились во влюбленную пару.

Чтобы с легкостью переступить через принятые обыкновения и явиться на службу, а потом и в институт в платье мушкетера, в широкополой шляпе и при шпаге, необходимо быть сумасшедшим. Юрий Савич не был сумасшедшим, и выход из дома в мушкетерском костюме дался ему со страхом, холодным потом и напряжением всех сил. Но одного этого шага было недостаточно. Свое решение стать рыцарем закона Савич должен был принимать сызнова каждый день.

Впрочем, наблюдающему за давними событиями из новой эпохи кажется удивительным вовсе не это. Куда большего удивления заслуживает то, что в службе судебных приставов и в государственном вузе так долго соглашались мириться со шпагой, шляпой, плащом, ботфортами, кружевным воротником и длинной артистической шевелюрой. Невозможно вообразить, чтобы в наши дни такой сумасброд продержался на работе или в институте дольше одного дня. В лучшем случае потребовали бы привести себя в надлежащий вид, а скорей всего – просто выгнали бы, как случайно залетевшего через окно голубя, только безо всякой осторожности и без малейшего сочувствия.

Глава 4 Одна тысяча девятьсот девяносто пятый, одна тысяча девятьсот девяносто шестой

После трех пар в преподавательской было не протолкнуться. Англичане и француженки, закончившие занятия, собирались домой, кто-то принимал допчтение, кто-то только что прибежал к четвертой паре. Иногда в гущу преподавателей врезалась лаборантка Римма и сверлила общий гомон писклявыми объявлениями – то о заседании диссертационного совета, то о новых методичках, то о найденной кожаной перчатке. Сложный запах нескольких видов духов, прокуренной ткани, мокрых шуб и взволнованных студентов, казалось, уменьшал и без того небольшую комнату.

В такие дни Тагерт старался сразу ухватить с вешалки пальто и поскорее вырваться на волю. Но сегодня не успел он сделать и десяти шагов, как был остановлен плотной пожилой дамой. Беспокойные, слегка навыкате глаза дамы зондировали пространство коридора.

– Сергей Генрихович, позвольте отнять у вас несколько минут. У меня имеется важное конфиденциальное сообщение. Уж не знаю, ко двору ли, но я человек старой закалки. – Дама хохотнула нервным баском. – Считаю своим долгом заявить, что вчера ко мне на консультацию явился студент мадам Кандыбиной. Давайте-ка отойдем к окну, чтобы не посвящать, так сказать, профанов в наши кафедральные таинства.

Даму звали Варвара Арсеньевна Кульчицкая. Каждые две-три недели она доверительно сообщала Тагерту возмутительные или подозрительные факты о других преподавателях латыни, о неосторожных высказываниях завкафедрой и иных обстоятельствах, вызывающих беспокойство. Всякий раз Тагерт пытался увильнуть от выслушивания разведданных. Страдальчески морща лоб, он заводил:

– Варвара Арсеньевна, вы совершенно не обязаны докладывать мне обо всем, что наши сотрудники делают не так.

Кульчицкая короткими пухлыми руками производила нарядный дирижерский жест, означавший «снять звук»:

– Помилуйте, Сергей Генрихович, мне известен порядок. Положено – значит положено.

Дама говорила веско и внушительно, словно излагала доказательство теоремы. Именно таким тоном она диктовала студентам правила латинской грамматики. Тем не менее Тагерт каждый раз бывал поражен, словно сквозь разверзшуюся стену ему показывали живую картину полувековой давности. Казалось, время доносов давно прошло. Никакой нужды в наушничестве – у Варвары Арсеньевны нет и не может быть никаких конфликтов с почасовичкой Кандыбиной, а заведующей кафедрой Кульчицкая наверняка ябедничала на самого Тагерта. Вероятно, она полагала, что жаловаться начальству – святая обязанность любого законопослушного подчиненного, а Тагерт не понимает этого исключительно по молодости.

Варвара Арсеньевна выглядела так, как прилично выглядеть даме лет шестидесяти пяти, доценту солидного вуза: никогда не смеющийся взгляд, широкие брови и еле заметные черные усики, внятный слой пудры на носу и на щеках, строгие платья, с ранней осени до поздней весны шали, сапоги, аккуратная, не снимаемая ни при каких условиях норковая шапка. Короткие пальцы ее были унизаны массивными серебряными перстнями. Казалось, эти перстни не украшение, а атрибут учености и власти.

– Вы лучше меня знаете, Сергей Генрихович, – гудела Кульчицкая, – что все группы занимаются по единой программе. Программа – это закон. Следовательно, отклоняться от программы – преступление. Да-да, это методическое правонарушение. Мы все проходим четвертое склонение существительных, а студенты Кандыбиной о нем понятия не имеют. Помилуйте, как это такое?

– Варвара Арсеньевна, да ведь это может быть какой-нибудь отдельный студент-остолоп, который прогуливает занятия или спит на паре. И это никак не характеризует ни методов Лены Кандыбиной, ни состояния ее студентов.

– Моя задача – поставить в известность руководство. А руководство, то есть вы, пусть примет сказанное в соображение.

Кульчицкая не понимала или не замечала недовольства Тагерта, возможно, ожидала его благодарности. Между прочим, сам же Тагерт и пригласил ее на кафедру. Знай он, что придется иметь дело с кляузницей, нашел бы другого совместителя.

Мимо протанцевала стайка первокурсников. «Здравствуйте, Сергей Генрихович!» – слова приветствия переливались озорством. Варвара Арсеньевна сурово взглянула на студентов и неожиданно сказала:

– Сергей Генрихович, скоро Новый год и Рождество. Хочу пригласить вас на елку. Могу я попросить вас как крепкого мужчину?

Она замолчала. «О господи», – тоскливо подумал Тагерт.

– Нужно дотащить дерево с елочного базара и поднять его на седьмой этаж. Неловко вас беспокоить, однако я одинокая пожилая женщина, приходится обращаться за помощью к посторонним.

– Конечно помогу, Варвара Арсеньевна. В пятницу после консультации не поздно?

Сергей Генрихович опасался, что по его лицу Кульчицкая сразу поймет, насколько неудобно сложившееся положение. Подчиненная, которая только что доверительно ябедничала на коллегу, тотчас приглашает Тагерта в гости. Чувство дистанции издавало в его голове громкие протестующие сигналы. Наверное, такие тревожные сигналы раздаются на погранзаставе, когда границу пересекает нарушитель, и динамики вздрагивают от приказа «Застава, в ружье!».

«Крепкий мужчина». Дальше некуда! Тагерт представил, как за чашкой какао Варвара Арсеньевна в коломянковом халате весь вечер снабжает его конфиденциальной информацией о безобразиях, творящихся на кафедре. На улице в очередной раз приморозило. Грязные следы и колеи, отвердевшие на холоде, упрямо бугрились под подошвами. По дороге Тагерт вспоминал о первом знакомстве с Кульчицкой. Можно ли было уже тогда предвидеть, чем обернется это знакомство?

Год назад Сергея Генриховича отправили на стажировку в родной МГУ. В течение месяца он был обязан трижды в неделю посещать занятия на юрфаке по вечерам, перенимать полезный опыт. Про трех тамошних латинистов Тагерт мог бы сказать, мол, еще неизвестно, кто у кого должен перенимать опыт. Четвертая была Кульчицкая.

Ее семинары напоминали сцены из старинного кино, где преподаватель выглядел по-университетски – узнаваемо и классически. Варвара Арсеньевна говорила размеренно и литературно, каждая фраза звучала как давно затверженная наизусть. Голос Варвары Арсеньевны был чересчур велик для аудитории, а значительность изложения предполагала более важных слушателей. Для всякой фразы из учебника, даже абсолютно пустяковой, у Кульчицкой был заготовлен пространный, порой неожиданный комментарий. Экскурсия могла начаться даже с отдельного, совсем не главного в предложении слова. Например, от слова «мундус»[5] она делала шаг в сторону греческого «космос», давая пояснения удивительные – то ли философские, то ли поэтические:

– «Космос» – прежде всего «порядок», «убранство», «красота», «вселенная». Уважаемые ученицы, вероятно, слышали слово «косметика». Многие ошибочно полагают, что косметический уход непременно предполагает наложение грима, помады, туши и тому подобное. Но речь идет только о приведении себя в порядок, а в вашем случае это опрятность и чистота. Помните римскую поговорку: «Лучший запах тела – отсутствие запаха»? Но если «мундус» еще и «красота», давайте вспомним изречение Достоевского, дескать, красота спасет мир. Это как? «Мундус мундум сальвабит»? «Мундус» – и мир, и красота. Что же получается? Мир сам себя и спасет?

Студенты слушали невнимательно, на лицах не выражалось ни волнения, ни вдохновения, ни хотя бы недоумения. Но пожилая дама с низким голосом и неподвижными черными глазами производила впечатление человека, выработавшего строгие правила на все случаи жизни. Пожалуй, если бы в аудитории сидел один-единственный лоботряс, Варвара Арсеньевна вещала бы про «мундус» и красоту, которая неспособна спасти мир, тем же внушительным голосом.

Кульчицкая основательно готовилась к занятиям, была квалифицированным преподавателем и широко образованным человеком. Она умела держать аудиторию в узде и заставить студентов работать. Поэтому, когда один из совместителей переметнулся в институт Мориса Тореза, Тагерт разыскал телефон Кульчицкой и пригласил ее на кафедру.

И вот теперь, после очередной порции кляуз, он согласился по-дружески и в качестве «крепкого мужчины» пожаловать к Кульчицкой, «одинокой пожилой женщине» домой. Пятница приближалась на всех пара́х, как зимний экспресс дальнего следования.


Елочный базар, где Варвара Арсеньевна назначила встречу, располагался неподалеку от Театра кукол. У зубчатых досок изгороди ни живы ни мертвы вповалку кренились разнокалиберные ели – от долговязых трехметровых недорослей до еловых младенцев ростом с первоклассника. Утоптанный снег начинен хвоей и усеян обломками истерзанных веток, а воздух просмолен запахом свежераспиленного елового мороза. Валяющиеся ветки саднили мировым неустройством.

Тагерт не сомневался, что Варвара Арсеньевна выберет крошечное пушистое деревце, но она придирчиво осматривала всех до единого великанов. Наконец из расписной будки был призван красноносый продавец в шлеме танкиста, ватнике и грязно-белых валенках. Бечевка прижала к стволу тугие густохвойные ветки, топор отсек нижние голые сучья, и Тагерт на пару с одинокой пожилой женщиной поволокли трехметровую дылду в сторону Долгоруковской улицы.

– Прежде мне помогал Павел, племянник. Но он, видите ли, в прошлом году женился и переехал в Можайск.

Тагерт помалкивал, стараясь не сбиваться с шага.

– Павел, Павел… – задумчиво повторила Кульчицкая, которая шла сзади, ухватив ель ближе к макушке. – Все нынешние демократы сдали партбилеты. Вы обратили внимание? Все вышли из коммунистов и преобразились. И Ельцин, и Афанасьев, и Собчак.

– Ну так что же? – Тагерт старался говорить без натуги. – Иногда люди меняют взгляды, переосмысливают жизнь.

– Я это и говорю: преображение. Как Савл, превратившийся в Павла. Вы же помните, как он поступал с христианами, пока был Савлом?

– В священной истории такое бывало много раз. «Жило двенадцать разбойников, жил Кудеяр-атаман»…

– Вот именно. Осторожно, сейчас будет ступенька!

Латинисты с трудом продели спеленатую ель сквозь двери подъезда в высоком сталинском доме.

– Вот и скажите тогда, Сергей Генрихович, почему один и тот же шаг называется то преображением, то предательством? Если бы Павел опять обратился в Савла, как бы мы назвали такую метаморфозу?

– Вероятно, это зависит от того, чьи взгляды мы разделяем: христиан, на которых устраивают гонения, или их гонителей.

– Или иудеев, которых начинают притеснять христиане, после того как пришли к власти.

Разумеется, трехметровая ель не могла поместиться в лифт, поэтому коллеги поднимались по лестнице, время от времени останавливаясь, чтобы передохнуть.

– А не кажется вам, Варвара Арсеньевна, что у смены мировоззрения разная нравственная ценность в зависимости от того, присоединяется ли человек к большинству или покидает это большинство?

– Вы хотите сказать, противопоставляет ли он себя подавляющей силе?

– Ну да.

– А разве Господь Бог не рассматривается как такая сила?

– Разумеется, Варвара Арсеньевна, разумеется. Но вы уверены, что Бог принимает только одну сторону?

К седьмому этажу елка казалась неподъемной, как секвойя. Перчатки сделались липкими от смолы. Наконец, подозрительно оглядевшись по сторонам, Кульчицкая достала из кармана большую связку ключей. Тагерт с елью не избежали подозрительного взгляда. Трижды на разные лады прошкворчали в скважинах ключи, и высокая, обитая черной кожей дверь отворилась.

Варвара Арсеньевна попросила подождать несколько секунд и нырнула в темноту одна. Тагерт остался стоять на лестничной площадке, упиваясь нелепостью ситуации и запахом еловой живицы. Дверь медленно распахнулась, и на пороге показалась Кульчицкая, уже в домашнем облачении: в длинной юбке, шерстяном пиджаке поверх опрятной блузы и мягких осетинских сапогах. На руки были надеты белые бумазейные перчатки.

– Проходите не разуваясь. Подошвы можно вытереть о половик.

Елку внесли по коридору в большую комнату. Только теперь Тагерт смог разглядеть, куда попал. До этой квартиры не могло достучаться нынешнее время: ни в передней, ни в комнатах не было ни одной вещи, созданной за последние двадцать лет. Дубовые плитки начищенного паркета, четырехметровые потолки, высокие, всю переднюю обступившие книжные шкафы, похожие на облаченных в мундиры профессоров, безмятежное золото на корешках словарей, медицинских справочников, энциклопедий. Ни одна книга в сонном застеколье не перекрикивала остальные, ни одна не повышала голоса. Легкомысленных изданий здесь, похоже, не держали. Почтенная мебель в комнатах также не оскорбляла глаз новизной. Тяжкие портьеры с рисунком серебряных артишоков преграждали путь городскому гулу, толстые стены не пропускали шум времени. Крупно отсчитывали секунды высокие часы, напоминающие исповедальню. Под иконой Тихвинской Божьей матери смотрела сквозь рубиновое стекло огненная точка лампады. Пастушок и пастушка мейсенского фарфора пасли круглую китайскую вазу. И во всех предметах, равно как и между ними, царил глубокий ученый покой.

В тепле ель начала оттаивать, смоляной запах брал верх над всеми прочими. Из дальних потемок тихой квартиры Варвара Арсеньевна принесла ведро не ведро, крестовину не крестовину, словом, какое-то особенное устройство для укрепления елки, чтобы можно было не просто поставить ее, но и поить водой. Тагерт подумал, что и это невиданное приспособление тоже вполне подходит для дома Кульчицкой, равно как стоявшая на конторке карельской березы дореволюционная точилка для карандашей, созданная умно и на нынешний взгляд чересчур искусно.

Оказалось, в простенки по обе стороны елки загодя вкручены тонкие винты, к которым привязана тесьма. Хозяйка сообщила, что начнет наряжать дерево завтра и вряд ли управится за день.

– Руки вы можете ополоснуть вон за той дверью. Полотенце белое, короткое. Сейчас я поставлю кипятить для вас воду.

«И это называется пригласить на елку? – подумал Тагерт. – Что же в таком случае назвать приглашением на обед? Просьбу принести мешок картошки?»

– Я накрою стол на кухне, с вашего позволения, – продиктовал низкий голос из далекого проема пышущей светом двери.

– Знаете, я пойду. Нужно составлять задания для завтрашней контрольной.

– Позвольте, Сергей Генрихович, как же я вас отпущу, даже чаю не предложив?

– Вы предложили. Спасибо, Варвара Арсеньевна, мне действительно пора.

Тащить и водружать елку входило в обязательную программу спасения одинокой пожилой женщины. Чаепитие означало доверительное общение в домашней обстановке, и Тагерт счел, что уже сделанного вполне достаточно.

– Что ж. На елку милости прошу послезавтра, – сказала Кульчицкая чопорно.

«На елку? Опять? Неужто потащимся на базар за второй?»

Тагерт мчался по Долгоруковской улице в сторону метро. Все электрические огни – фонари, окна, светофоры – казались частью огромной новогодней гирлянды, да и мороз игольчато пощипывал щеки на праздничный манер. Пару раз по дороге Сергей Генрихович фыркнул от досады: он-то думал, что все несуразицы, связанные с Кульчицкой, позади. «Надеюсь, за день она позабудет про новое приглашение», – подумал латинист, в глубине души твердо понимая, что такие люди, как Варвара Арсеньевна, ничего не забывают.

– Сергей Генрихович, а что будет, если контрольную написать на двойку?

– Ну, сначала легкое покалывание, потом красные пятна, потом…

– Я серьезно.

– Давайте дождемся результатов, потом все непременно расскажу.

В день контрольной оба отделения портфеля были туго забиты пачками тетрадных страниц. «Может, удастся хоть что-то проверить на консультации», – мрачно подумал Тагерт. После пары в аудитории осталось несколько студентов. Некоторые переговаривались, смеялись, кто-то выглядел озабоченно. Юные, почти детские лица первокурсников вроде бы показывали, что заботы их временны и несерьезны. Мол, какие невзгоды могут печалить человека с такими румяными щеками. Хотя Тагерт понимал и помнил, насколько острее лезвия юных переживаний, все же смотреть на этих шестнадцатилетних мальчиков и девочек было отрадой.

Консультация начиналась через два часа, ехать домой бессмысленно. Тагерт решил скоротать время в книжном на Калининском проспекте, ныне Новом Арбате. Сегодня мороз спешно отступил, снег рыхло лоснился и опадал, в воздухе носилась весенняя морось.

– Сергей Генрихович? Доброго здоровья!

От черной «Волги», припаркованной у входа в институт, отделился человек в черной же кожаной куртке, черных брюках и черных импортных туфлях. Галстук у человека, впрочем, был нежно-голубого цвета, с сапфировыми ромбиками. Мужчине было около тридцати или даже меньше, тщательно причесанные волосы выглядели влажными. Лицо мужчины, казалось, подверглось многолетним тренировкам по игре желваками и со временем сделалось маловыразительным прибавлением к играющим желвакам.

– Карпов, будем знакомы.

Человек с небрежной ловкостью выудил из кожаного мрака красную книжицу, распахнул ее на пару секунд и тут же отправил обратно за пазуху. Тагерт успел разглядеть только «Федеральная служба безопасности Российской федерации».

– Давайте мы вас подбросим, куда скажете, – предложил Карпов. – А по дороге поговорим.

– Собственно, я собирался своим ходом пройтись. А о чем вы хотели поговорить?

– Зачем же пешком? Вот транспорт, все для вас.

Тагерт тоскливо огляделся, словно где-то рядом могла притаиться подмога.

– Не совсем понимаю. Как, вы говорите, ваше имя?

– Игорь Иванович. Просто Игорь. Видите ли, у нас к вам личный разговор. Не хотелось бы на улице, – Карпов тоже озирался по сторонам.

– Здрасьте, Сергей Генрихович! – прозвенели в мягкой мороси голоса студентов, сбегающих по ступенькам институтского крыльца.

Что же делать, думал латинист. Конечно, можно развернуться и уйти, можно догнать студентов, вступить в разговор и замешаться в их компанию. Но раз у этого кагэбэшника какое-то дело, бегство не спасет Тагерта навсегда, только отложит и видоизменит несостоявшийся разговор. КГБ переименовали четыре года назад, применять старые методы сейчас не в моде – не те времена. Во всяком случае, так казалось Тагерту.

– Да вы не волнуйтесь, Сергей Генрихович, не обидим! – Карпов потеплел улыбкой; впрочем, глаза потеплели меньше желваков.

– Что значит «личное дело»? – Тагерт сел на заднее сиденье, стараясь сохранять невозмутимый вид.

Мужчина захлопнул за латинистом дверцу, а сам сел вперед. Машина тотчас тронулась. «Они видели, что со мной поздоровались три человека!» – подумал Тагерт.

– Дело вот какое. Мой братишка учится в вашей группе. Хороший парень, может, малость несобранный.

«Карпов, Карпов… Если этот человек приехал из-за брата, значит, не все у брата благополучно…»

– Вы уверены, что он в моей группе?

– Артем Гусельников. Мать у нас общая, отцы разные. Бывает такое, не удивляйтесь.

Машина свернула на Красную Пресню. «Не на Лубянку, уже хорошо», – бодрился Сергей Генрихович. Фамилию Гусельников он произносил на перекличке в седьмой группе еженедельно, занося в журнал перекошенную букву «Н». Вроде бы этого студента он так ни разу и не видел. «Куда мы все-таки едем?» Вслух преподаватель произнес:

– Не имел удовольствия видеть вашего родственника на семинарах.

– Дак в том и загвоздка. В сентябре он в больнице лежал с гайморитом, потом в Карловы Вары его мать отправила, в себя прийти. Потом еще что-то, сами понимаете. Теперь вот сессия на носу, мать беспокоится, конечно. А вы бы не беспокоились? Ну вот я и решил поговорить. Вы человек отзывчивый, так я слышал.

– А куда мы едем?

«Волга» нырнула на улицу 1905 года, через пару кварталов свернула налево, так что справа зачастили кирпичные столбы, выкрашенные желтой краской. Тагерт не сразу сообразил, что это за место.

– Да все равно, куда скажете, Сергей Генрихович. Вас в институте не обижают? А то вы скажите, поможем в любой момент.

Почему он говорит «мы»? Наверное, хочет казаться не одним человеком в черной куртке и на черной «Волге», а всей своей организацией, прибавить к своему видимому лицу тысячи невидимых. Вместе с этими мыслями мелькнул за оградой купол колокольни, кресты, палитра венка с траурными лентами наперехлест. Ваганьковское кладбище! Это намек?

– Я бы предпочел вернуться к институту. Где меня, кстати, никто не обижает. Если ваш брат лежал в больнице, ему должны продлить сессию.

– Вы представляете, сколько у человека долгов? Можно ведь пойти навстречу.

– А если Артему трудно дается латынь, пусть приходит на консультации, помогу разобраться. Как и любому другому, – прибавил Тагерт, стараясь говорить доброжелательно и без дрожи в голосе.

– Хорошо, что вы такой принципиальный. Трудно сейчас живется честным людям, – задумчиво сказал Карпов, взглянув на водителя.

– Ничего, вы же в обиду нас не дадите.

– А вот грубить не нужно, Сергей Генрихович, не стоит. Вы ж преподаватель все-таки, интеллигент. – Тут Карпов впервые обратился к водителю, ни разу не взглянувшему на Тагерта: – Давай, Витя, на Зоологическую.

Водитель, не издав ни звука, кивнул. Он тоже был в черной кожанке. Мимо пронеслась еще одна черная «Волга». Боковые стекла захлестнуло мокрой шалью грязных брызг. «Им просто нужно меня запугать, – Тагерта передернуло. – Иначе они бы действовали через начальство… Надо в “Огонек” написать. Все, что у них есть, – это корочки и репутация КГБ. Что они могут? Латинистов мимо кладбищ катать на казенной машине?» Впрочем, было совсем не смешно.

– Надеемся на ваше понимание, – Карпов протянул руку для рукопожатия; рука оказалась неожиданно теплой.

– Пусть на консультации ходит, – промямлил латинист.

– Если что, будем рады новой встрече. Найти вас, как видите, нетрудно.

Последние слова Тагерт услышал, погрузив ботинок по самый борт в рыжую льдистую кашу. Дверца захлопнулась, но «Волга» осталась стоять у обочины. Темная изморось бросилась Сергею Генриховичу в горящее лицо.

Умывшись в мужской комнате, он взглянул в зеркало. Посеревшие щеки в каплях воды. Тагерт ощущал себя вовремя упавшим с электрического стула. До консультации он закроется в преподавательской. Хватит на сегодня событий! Смотреть на бегущие по небу волчьи стаи сейчас было утешительно.

В дверь осторожно постучали. «Открыто», – произнося это, Тагерт изумился, насколько слабо и болезненно звучит его голос. Вошла Римма, лаборантка.

– Сергей Генрихович! Хорошо, что вас застала. Вам Кульчицкая утром передала записку.

Тагерт затравленно посмотрел на лаборантку. Та протянула конверт с его именем, начертанным размашистым почерком. На почтовой марке нарисована одинокая пловчиха, ныряющая в бирюзовый бассейн. Подпись гласила: «Синхронное плавание. Почта СССР. 3 коп.». Конверт не запечатан. Римма внимательно смотрела на Тагерта.

– Спасибо, Римма. Ответа не будет.

«Интересно, заглядывала ли она внутрь? Наверняка заглядывала – конверт ведь не запечатан». Только когда за лаборанткой закрылась дверь, он извлек из конверта записку:

«Уважаемый Сергей Генрихович! Приходите на елку в субботу к 18.00.

В. А. Кульчицкая»

И адрес. «Черт бы побрал тебя и твою елку! – в сердцах подумал латинист. – Никуда не пойду. Нигде нет покоя человеку».

Впрочем, услышав на консультации знакомые латинские фразы, Тагерт понемногу пришел в себя. Хорошо, когда предмет, который ты преподаешь, пережил тысячелетия вместе с войнами, революциями, эпидемиями, пожарами и наводнениями. Раз ты причастен к таким живучим вещам, какая-то часть их живучести перепадает и на твою долю.

По дороге домой он легкомысленно подумал, что странный эпизод с кагэбэшником обойдется без продолжения. В конце концов, нельзя же навредить всем, кто преподавал в седьмой группе. Еще бы как-нибудь улизнуть от Кульчицкой. Ничего, завтра он придумает какую-нибудь необидную причину для отказа. Повеселев, Сергей Генрихович принялся насвистывать «Лэт ит сноу». Воздух на улице был такой теплый и туманный, что дыхание не обрастало паром. А может быть, сам этот туман и был чьим-то дыханием.


За ночь декабрьская весна испарилась, кровли ощетинились ледяными иглами и кто-то вылощил дороги ветошью до стекольного блеска. Никакого способа отвертеться от елового визита Тагерт так и не придумал. Разумеется, Кульчицкая, человек изощренного недоверчивого ума, тотчас поняла бы, что любое объяснение Тагерта всего лишь предлог. Обидится, уйдет со следующего семестра к медикам. Хотя, может, и пускай себе уходит? По крайней мере, Сергей Генрихович избавится от противного наушничества. Только вот поди найди за месяц пристойную замену. Ни за что не найдешь, разве что какое чудо приключится.

В субботу Тагерт подходил к высокому кирпичному дому на Долгоруковской в самом мрачном расположении духа. Утром по субботам пара у вечерников («Утро вечерников – не правда ли, довольно забавно?»), так что выходной оставался всего один. Поэтому особенно жалко еще раз выходить из дому и тратить драгоценный вечер на визит вежливости. Примерив учтивую улыбку и сверкнув очками, Тагерт отвернулся от зеркала в лифте. На стекле зеркала красовалось пухлое сердечко, нарисованное помадой.

Звонок из глубины квартиры напоминал колокол из дальней деревни. Высокая дверь, словно предназначенная для великанов, отворилась, и Тагерт шагнул внутрь. Хозяйка была в длинном платье синего панбархата, в театральных туфельках, волосы ее придерживал серебряный обруч-венец.

– Проходите, Сергей Генрихович. Нет-нет, разуваться гостям я запрещаю. Позвольте ваше пальто.

Свет в прихожей Кульчицкая не зажгла, подогретый книжным золотом мрак уходил в таинственную глубину дома и там, в дальней дали, горела маленькая лампа в плафоне цвета зимней хурмы, точно и впрямь кто-то затеплил огонь в сердцевине плода. Пахло воском, горячими бисквитами, немного духами, а в общем – ухоженным уютным домом. Нацепив пальто на деревянный рог еле видимой вешалки, Тагерт двинулся в глубину полумрака. Ячеисто мигнуло стекло двери, глянул с фотографии суровый старик с профессорской бородкой клином, чуть сильнее запахло воском. Впереди у входа в столовую темнела фигура хозяйки – едва блестели серебряный обруч и уголок глаза.

Загрузка...